Змея-Медяница, иначе Медянка,
Год целый бывает слепа.
И пусть перед нею любая приманка,
Она неподвижно-тупа.
Но дивные чары Ивановой ночи
Ей острое зренье дают.
Сверкают змеиные рдяные очи,
Смотри, не встречайся ей тут.
Хоть будь ты одет перед нею бронею,
Бороться, надеяться, брось, —
Она, на врага устремившись стрелою,
Его пробивает насквозь.
Змея-Медяница, что раз только летом
Являет всю силу свою,
Знакома с Перуновым огненным цветом,
Он рдяную любит змею.
В лесу, из гниения гадов зловредных,
Трава-Медяница растет,
И ночью Ивановой, в отблесках медных,
Цвет огненный недруга ждет.
И горе, коль ты, этой чары не зная,
По чаше пойдешь на авось, —
Трава-Медяница, взметнувшись, живая,
Врага пробивает насквозь.
Явились в мир уже давно, — в начале
Наивных и мечтательных времен,
Венчанный змей, собака, скорпион,
Три символа в Персидском ритуале.
Венчанный змей — коварство и обман,
И скорпион источник разрушенья,
Их создал грозный царь уничтоженья,
Властитель зла и ночи, Ариман,
Но против духов тьмы стоит собака.
Ее Ормузд послал к своим сынам, —
Когда весь мир уснет, уступит снам,
Она не спит среди ночного мрака.
Ничтожен скорпион, бессилен змей,
Всевластен свет лучистого владыки,
Во тьме ночной звучат над миром клики:
«Я жду! Будь тверд! Я жду! Благоговей!»
Я ненавижу всех святых,
Они заботятся мучительно
О жалких помыслах своих,
Себя спасают исключительно.
За душу страшно им свою,
Им страшны пропасти мечтания,
И ядовитую Змею
Они казнят без сострадания.
Мне ненавистен был бы Рай
Среди теней с улыбкой кроткою,
Где вечный праздник, вечный май
Идёт размеренной походкою.
Я не хотел бы жить в Раю,
Казня находчивость змеиную,
От детских дней люблю Змею,
И ей любуюсь, как картиною.
Я не хотел бы жить в Раю,
Меж тупоумцев экстатических,
Я гибну, гибну, — и пою,
Безумный демон снов лирических.
Зачем в названьи звезд отравленные звуки, —
Змея, и Скорпион, и Гидра, и Весы?
— О, друг мой, в царстве звезд все та же боль разлуки,
Там так же тягостны мгновенья и часы.
О, друг мой, плачущий со мною в час вечерний,
И там, как здесь, царит Судьбы неправый суд,
Змеей мерцает ложь, и гидра жгучих терний —
Отплата мрачная за радости минут.
И потому теперь в туманности Эфира
Рассыпались огни безвременной росы,
И дышат в темноте, дрожат над болью Мира —
Змея, и Скорпион, и Гидра, и Весы.
Боже, не дай мне людей разлюбить до конца.
Вот уже сердце, с мучительной болью, слабее, слабее.
Я не о них, о себе умоляю всекрасивого Бога-Творца.
Отвращенье уродует все выраженье лица.
Люцифер светел как Змей, но в остывшем, уставшем, склонившемся Змее.
Червь просыпается. Ненависть, вспыхнув огнем,
Падает — до равнодушья, и стелется скользким червем.
Страшно мне. Лучше — любить недостойных.
Думать нельзя бесконечно о войнах.
Лучше простить. Позабыть. Отдаваться. Иного не жаждать венца.
Низким отдать все свое. Но душою быть в помыслах стройных.
Боже, не дай, о, не дай мне людей разлюбить до конца!
Змея-Медяница, старшая меж змей,
Зачем учиняешь изъяны, и жалить, и жалишь людсй?
Ты, с медным гореньем в глазах своих злых,
Собери всех родных и чужих,
Не делай злодейств, не чини оскорбления кровною,
Вынь жало из тела греховного,
Чтоб огонь отравы притих.
А ежели нет, я кару придумал тебе роковую,
Тучу нашлю на тебя грозовую,
Тебя она частым каменьем побьет,
Молнией туча пожжет,
Успокоишься,
От тучи нигде не укроешься,
Ни под колодой, ни под межой,
Ни на лугу, ни в поле,
Ни в темном лесу, ни за травой,
Ни в норе, ни в овраге, в подземной неволе.
Чур меня, чур!
Сниму я с тебя. Медяница, двенадцать шкур,
Все разноцветные,
Глазу заметные,
И иные, для глаз неприметные,
Тебя самое сожгу,
По чистому полю развею!
Слово мое не прейдет, горе и смерть врагу,
Слово мое как Судьба, бойся встречаться с нею!
Постои. Мне кажется, что я о чем-то позабыл.
Чей странный вскрик: «Змея! Змея!» — чей это возглас был?
О том я в сказке ли читал? Иль сам сказал кому?
Или услышал от кого? Не знаю, не пойму.
Но в этот самый беглый миг я вспомнил вдруг опять,
Как сладко телом к телу льнуть, как радостно обнять,
И как в глаза идет огонь зеленых женских глаз,
И как возможно в Вечный Круг сковать единый час.
О, в этот миг, когда ты мне шепнула: «Милый мой!» —
Я вдруг почувствовал, что вновь я схвачен властной Тьмой,
Что звезды к звездам в Небесах стремительно текут,
Но вес созвездья сплетены в один гигантский жгут.
И в этот жгут спешат, бегут несчетности людей,
Снаружи он блестящ и тверд, но в полости своей,
Во впалой сфере жадных звезд сокрыта топь болот,
И кто войдет, о, кто войдет, — навек с ним кончен счет.
Безумный сон. Правдив ли он иль ложен, — как мне знать?
Но только вдруг я ощутил, что страшно мне обнять,
И я люблю — и я хочу — и я шепчу: «Моя!»
Но молча в памяти моей звенит: «Змея! Змея!»
Под морем Хвалынским стоит медный дом,
Закован Змей огненный в доме том,
Под Змеем под огненным ключ семипудовой,
От светлого терема, с богатырской броней.
По Волге широкой, по крутым берегам,
Плывет Лебедь белая, по синим волнам,
Ту Лебедь поймаю я, схватаю ее,
Ты, Лебедь исполни мне желанье мое
На море Хвалынское лети поскорей,
Сделай так, чтоб заклеван был огненный Змей,
Из-под Змея достань мне ключ семипудовой,
Лети себе после на Волгу домой.
«До моря Хвалынского не мне долетать,
И Змея, что в пламени, не мне заклевать,
И мне ль дотащить ключ семипудовой,
Отпусти меня лучше за совет дорогой.
На Буяне на острове — для тебя это клад —
Ворон есть, он всем воронам старший брат,
Злою Ведьмою Киевской он посажен, — так вот,
Долетев до огнистого, Змея он заклюет.» —
Как мне Лебедь поведала, так я сделал, пошел,
И в лесу с злою Ведьмою я избушку нашел,
Злая Ведьма упрямилась: — Что, мол, Ворон!
Что в нем!
Но сказала, помчался он, прилетел в медный дом.
Он разбил медный дом, он уважил меня,
Змея он заклевал, не страшася огня,
Он достал и принес мне ключ семипудовой,
Отпер терем я светлый, и владею броней
В этой бранной одежде, все вперед я, вперед,
Ни стрела не достанет, ни пищаль не убьет
Сим моим заговором оградившись, иду
Ворон, Ворон, о. Ворон, враг желанен, я жду!
Есть красивые старинные слова,
Их душа через столетия жива.
У Славян в почтеньи были берегини,
Это водные прибрежные богини.
Цвет морей и цвет затонов нежно-синь,
Взор глубок у синеглазых берегинь.
Голос их — как зов-напев волны
прибрежной,
Завлекательный, ласкательный, и нежный.
Лебедь Белая, ведунья старых дней,
Берегинею была среди людей.
Витязь был, Поток Могучий, ею скован,
Белой Лебедью прибрежной зачарован.
Он в гробнице очутился — и с конем,
Змеи пришел, палил и жег его огнем.
Змей не сжег его, он жил бы и доныне,
Да не так хотелось Белой Берегине.
Лебедь Белая любила быть одна
И глядеть, как голубеет глубина.
Люб ей был и день и два Поток Красивый,
«Будет», — молвила с улыбкой горделивой.
И взмахнув крылами белыми над ним,
Обернула камнем витязя немым.
Спит Поток, застыл виденьем белоснежным,
Над затоном, над мерцаньем вод прибрежным.
В невеликом отдаленьи от него
Лебедь Белая, и все кругом мертво.
Но не мертвенно-мертво, а в смерти живо: —
Веще спит она, и в сне навек красива.
Шел наймит в степи широкой,
Видит чудо: Стая змей
Собралась, свилась, как лента, как дракон зеленоокий,
В круг сложилась океанский переливчатых огней,
В средоточьи, на свирели, колдовал им чародей.
И наймит, поверя чуду, что свершалося воочью,
Подошел к свирели звонкой, к змеевому средоточью,
К чаровавшему, в безбрежном, степь и воздух, колдуну.
Змеи искрились, свивались,
Звуки флейты раздавались,
Цепи дня позабывались,
Сон слагался, утончая длинно-светлую струну.
И наймит, хотя был темным,
И несведущим в вещах,
Увидал себя в огромном
Море, Море всеедином, слившем день и ночь в волнах.
И наймиту чудно стало,
Умножались чудеса.
Степь сияньем изумрудным говорила, гул рождала,
И от травки к каждой травке возникали голоса.
И одна из трав шептала, как быть вольным от болести,
И другая говорила, как всегда быть молодым,
Как любить и быть любимым, как избегнуть лютой мести,
И еще, еще, и много, возникали тайновести,
И всходил как будто к Небу изумрудно-светлый дым.
В скудном сердце у наймита
Было радостно-легко.
Океанское раздолье было счастием повито,
И певучий звук свирели разносился далеко.
Так бы вечно продолжалось, счастье видится воочью
Подходящим в звуках песни к змеевому средоточью,
Да на грех наймит склонился, вырвал стебель чернобыль,
Приложил к губам тот стебель — и внезапно все сокрылось,
И наймит лишь степь увидел — лишь в степи пред ним крутилась,
И, кружася, уносилась та же, та же, та же пыль.
I had a dream…
Lord Byron.
Я видел сон, не всё в нём было сном,
Воскликнул Байрон в чёрное мгновенье.
Зажжённый тем же сумрачным огнём,
Я расскажу, по силе разуменья,
Свой сон, — он тоже не был только сном.
И вас прося о милости вниманья,
Незримые союзники мои,
Лишь вам я отдаю завоеванье,
Исполненное мудростью Змеи.
Но слушайте моё повествованье.
Мне грезилась безмерная страна,
Которая была когда-то Раем;
Она судьбой нам всем была дана,
Мы все её, хотя отчасти, знаем,
Но та страна проклятью предана.
Её концы, незримые вначале,
Как стены обозначилися мне,
И видел я, как, полные печали,
Дрожанья звёзд в небесной вышине,
Свой смысл поняв, навеки отзвучали.
И новое предстало предо мной.
Небесный свод, как потолок, стал низким;
Украшенной игрушечной Луной
Он сделался до отвращенья близким,
И точно очертился круг земной.
Над этой ямой, вогнутой и грязной,
Те сонмы звёзд, что я всегда любил,
Дымилися, в игре однообразной,
Как огоньки, что бродят меж могил,
Как хлопья пакли, массой безобразной.
На самой отдалённой полосе,
Что не была достаточно далёкой,
Толпились дети, юноши — и все
Толклись на месте в горести глубокой,
Томилися, как белка в колесе.
Но мир Земли и сочетаний зве́здных,
С роскошеством дымящихся огней,
Достойным балаганов затрапезных,
Всё делался угрюмей и тесней,
Бросая тень от стен до стен железных.
Стеснилося дыхание у всех,
Но многие ещё просвета ждали
И, стоя в склепе дедовских утех,
Друг друга в чадном дыме не видали,
И с уст иных срывался дикий смех.
Но, наконец, всем в Мире стало ясно,
Что замкнут Мир, что он известен весь,
Что как желать не быть собой — напрасно,
Так наше Там — всегда и всюду Здесь,
И Небо над самим собой не властно.
Я слышал вопли: «Кто поможет? Кто?»
Но кто же мог быть сильным между нами!
Повторный крик звучал: «Не то! Не то!»
Ничто смеялось, сжавшись, за стенами, —
Всё сморщенное страшное Ничто!
И вот уж стены сдвинулись так тесно,
Что груда этих стиснутых рабов
В чудовище одно слилась чудесно,
С безумным сонмом ликов и голов,
Одно в своём различьи повсеместно.
Измучен в подневольной тесноте,
С чудовищной Змеёю липко скован,
Дрожа от омерзенья к духоте,
Я чувствовал, что ум мой, заколдован,
Что нет конца уродливой мечте.
Вдруг, в ужасе, незнаемом дотоле,
Я превратился в главный лик Змеи,
И Мир — был мой, я — у себя в неволе.
О, слушайте, союзники мои.
Что сделал я в невыразимой боли!
Всё было серно-иссиня-желто.
Я развернул мерцающие звенья,
И, Мир порвав, сам вспыхнул, — но за то,
Горя и задыхаясь от мученья,
Я умертвил ужасное Ничто.
Как сонный мрак пред властию рассвета,
Как облако пред чарою ветров,
Вселенная, бессмертием одета,
Раздвинулась до самых берегов,
И смыла их — и дальше — в море Света.
Вновь манит Мир безвестной глубиной,
Нет больше стен, нет сказки жалко-скудной,
И я не Змей, уродливо-больной,
Я — Люцифер небесно-изумрудный,
В Безбрежности, освобождённой мной.
В день четверга, излюбленный у нас,
Затем что это праздник всех могучих,
Мы собрались в предвозвещенный час.
Луна была сокрыта в дымных тучах,
Возросших как леса и города.
Все ждали тайн и ласк блаженно-жгучих.
Мы донеслись по воздуху туда,
На кладбище, к уюту усыпленных,
Где люди днем лишь бродят иногда.
Толпы колдуний, жадных и влюбленных,
Ряды глядящих пристально людей,
Мы были сонмом духов исступленных.
Один, мудрейший в знании страстей,
Был ярче всех лицом своим прекрасным.
Он был наш царь, любовник всех, и Змей.
Там были свечи с пламенем неясным,
Одни с зеленовато-голубым,
Другие с бледно-желтым, третьи с красным.
И все они строили тонкий дым
Кю подходил и им дышал мгновенье,
Тот становился тотчас молодым.
Там были пляски, игры, превращенья
Людей в животных, и зверей в людей,
Соединенных в счастии внушенья.
Под блеском тех изменчивых огней,
Напоминавших летнюю зарницу,
Сплетались члены сказочных теней.
Как будто кто вращал их вереницу,
И женщину всегда ласкал козел,
Мужчина обнимал всегда волчицу.
Таков закон, иначе произвол,
Особый вид волнующей приправы,
Когда стремится к полу чуждый пол.
Но вот в сверканьи свеч седые травы
Качнулись, пошатнулись, возросли,
Как души, сладкой полные отравы.
Неясный месяц выступил вдали
Из дрогнувшего на небе тумана,
И жабы в черных платьях приползли.
Давнишние созданья Аримана,
Они влекли колдуний молодых,
Еще не знавших сладостей дурмана.
Наш круг разъялся, принял их, затих,
И демоны к ним жадные припали,
Перевернув порядок членов их.
И месяц им светил из дымной дали,
И Змеи наш устремил на них свой взгляд,
И мы от их блаженства трепетали.
Но вот свершен таинственный обряд,
И все колдуньи, в снах каких-то гневных,
«Давайте мертвых! Мертвых нам!» кричат.
Протяжностью заклятий перепевных,
Составленных из повседневных слов,
Но лишь не в сочетаньях ежедневных, —
Они смутили мирный сон гробов,
И из могил расторгнутых восстали
Гнилые трупы ветхих мертвецов.
Они сперва как будто выжидали,
Потом, качнувшись, быстро шли вперед,
И дьявольским сиянием блистали.
Раскрыв отживший, вдруг оживший, рот,
Как юноши, они к колдуньям льнули,
И всю толпу схватил водоворот.
Все хохоты в одном смешались гуле,
И сладостно казалось нам шептать
О тайнах смерти, в чувственном разгуле.
Отца ласкала дочь, и сына мать,
И тело к телу жаться было радо,
В различности искусства обнимать.
Но вот вдали, где кончилась ограда,
Раздался первый возглас петуха,
И мы спешим от гнили и распада, —
В блаженстве соучастия греха.
Засветились цветы в серебристой росе,
Там в глуши, возле заводей, в древних лесах.
Замечтался Поток о безвестной красе,
На пиру он застыл в непонятных мечтах.
Ласков Князь говорит «Службу мне сослужи».
Вопрошает Поток «Что исполнить? Скажи».
«К Морю синему ты поезжай поскорей,
И на тихие заводи, к далям озер,
Настреляй мне побольше гусей, лебедей».
Путь бежит. Лес поет Гул вершинный — как хор.
Белый конь проскакал, было вольно кругом,
В чистом поле пронесся лишь дым столбом.
И у синею Моря, далеко, Поток.
И у заводей он Мир богат Мир широк.
Слышит витязь волну, шелест, вздох камышей.
Настрелял он довольно гусей, лебедей.
Вдруг на заводи он увидал
Лебедь Белую, словно видение сна,
Чрез перо вся была золотая она,
На головушке жемчуг блистал.
Вот Поток натянул свой упругий лук,
И завыли рога, и запел этот звук,
И уж вот полетит без ошибки стрела, —
Лебедь Белая нежною речью рекла:
«Ты помедли, Поток Ты меня не стреляй
Я тебе пригожусь. Примечай».
Выходила она на крутой бережок,
Видит светлую красную Деву Поток
И в великой тиши, слыша сердце свое,
Во сырую он землю втыкает копье,
И за остро копье привязавши коня,
Он целует девицу, исполнен огня
«Ах, Алена душа, Лиховидьевна свет,
Этих уст что милей? Ничего краше нет»
Тут Алена была для Потока жена,
И уж больно его улещала она —
«Хоть на мне ты и женишься нынче. Поток,
Пусть такой мы на нас налагаем зарок,
Чтобы кто из нас прежде другого умрет,
Тот второй — в гроб — живой вместе с мертвым пойдет».
Обещался Поток, и сказал. «Ввечеру
Будь во Киеве, в церковь тебя я беру
Обвенчаюсь с тобой». Поскакал на коне.
И не видел, как быстро над ним, в вышине,
Крылья белые, даль рассекая, горят,
Лебедь Белая быстро летит в Киев град.
Витязь в городе Улицей светлой идет.
У окошка Алена любимого ждет.
Лиховидьевна — тут. И дивится Поток.
Как его упредила, ему невдомек.
Поженились. Любились. Год минул, без зла
Захворала Алена и вдруг умерла.
Это хитрости Лебедь искала над ним,
Это мудрости хочет над мужем своим.
Смерть пришла — так, как падает вечером тень.
И копали могилу, по сорок сажень
Глубиной, шириной И собрались попы,
И Поток, пред лицом многолюдной толпы,
В ту гробницу сошел, на коне и в броне,
Как на бой он пошел, и исчез в глубине.
Закопали могилу глубокую ту,
И дубовый, сплотившись, восстал потолок,
Рудожелтый песок затянул красоту,
Под крестом, на коне, в темной бездне Поток.
И лишь было там место веревке одной,
Привязали за колокол главный ее.
От полудня до полночи в яме ночной
Ждал и думал Поток, слушал сердце свое
Чтобы страху души ярым воском помочь,
Зажигал он свечу, как приблизилась ночь,
Собрались к нему гады змеиной толпой,
Змей великий пришел, огнедышащий Змей,
И палил его, жег, огневой, голубой,
И касался ужалами острых огней.
Но Поток, не сробев, вынул верный свой меч,
Змею, взмахом одним, смог главу он отсечь.
И Алену он кровью змеиной омыл,
И восстала она в возрожденности сил.
За веревку тут дернул всей силой Поток.
Голос меди был глух и протяжно-глубок.
И Поток закричал. И сбежался народ.
Раскопали засыпанных. Жизнь восстает.
Выступает Поток из ночной глубины,
И сияет краса той крылатой жены.
И во тьме побывав, жили долго потом,
Эти двое, что так расставались со днем
И молва говорит, что, как умер Поток,
Закопали Алену красивую с ним.
Но в тот день свод Небес был особо высок,
И воздушные тучки летели как дым,
И с Земли уносясь, в голубых Небесах,
Лебединые крылья белели в лучах.
1
И да, и нет — здесь все мое,
Приемлю боль — как благостыню,
Благославляю бытие,
И если создал я пустыню,
Ее величие — мое!
2
Весенний шум, весенний гул природы
В моей душе звучит не как призыв.
Среди живых — лишь люди не уроды,
Лишь человек хоть частию красив.
Он может мне сказать живое слово,
Он полон бездн мучительных, как я.
И только в нем ежеминутно ново
Видение земного бытия.
Какое счастье думать, что сознаньем,
Над смутой гор, морей, лесов, и рек,
Над мчащимся в безбрежность мирозданьем,
Царит непобедимый человек.
О, верю! Мы повсюду бросим сети,
Средь мировых неистощимых вод.
Пред будущим теперь мы только дети.
Он — наш, он — наш, лазурный небосвод!
3
Страшны мне звери, и черви, и птицы,
Душу томит мне животный их сон.
Нет, я люблю только беглость зарницы,
Ветер и моря глухой перезвон.
Нет, я люблю только мертвые горы,
Листья и вечно немые цветы,
И человеческой мысли узоры,
И человека родные черты.
4
Лишь демоны, да гении, да люди,
Со временем заполнят все миры,
И выразят в неизреченном чуде
Весь блеск еще не снившейся игры, —
Когда, уразумев себя впервые,
С душой соприкоснутся навсегда
Четыре полновластные стихии: —
Земля, Огонь, и Воздух, и Вода.
5
От бледного листка испуганной осины
До сказочных планет, где день длинней, чем век,
Все — тонкие штрихи законченной картины,
Все — тайные пути неуловимых рек.
Все помыслы ума — широкие дороги,
Все вспышки страстные — подъемные мосты,
И как бы ни были мы бедны и убоги,
Мы все-таки дойдем до нужной высоты.
То будет лучший миг безбрежных откровений,
Когда, как лунный диск, прорвавшись сквозь туман,
На нас из хаоса бесчисленных явлений
Вдруг глянет снившийся, но скрытый Океан.
И цель пути поняв, счастливые навеки,
Мы все благословим раздавшуюся тьму,
И, словно радостно-расширенные реки,
Своими устьями, любя, прильнем к Нему.
6
То будет таинственный миг примирения,
Все в мире воспримет восторг красоты,
И будет для взора не три измерения,
А столько же, сколько есть снов у мечты.
То будет мистический праздник слияния,
Все краски, все формы изменятся вдруг,
Все в мире воспримет восторг обаяния,
И воздух, и Солнце, и звезды, и звук.
И демоны, встретясь с забытыми братьями,
С которыми жили когда-то всегда,
Восторженно встретят друг друга объятьями, —
И день не умрет никогда, никогда!
7
Будут игры беспредельные,
В упоительности цельные,
Будут песни колыбельные,
Будем в шутку мы грустить,
Чтобы с новым упоением,
За обманчивым мгновением,
Снова ткать с протяжным пением
Переливчатую нить.
Нить мечтанья бесконечного,
Беспечального, беспечного,
И мгновенного и вечного,
Будет вся в живых огнях,
И как призраки влюбленные,
Как-то сладко утомленные,
Мы увидим — измененные —
Наши лица — в наших снах.
8
Идеи, образы, изображенья, тени,
Вы, вниз ведущие, но пышные ступени, —
Как змей сквозь вас виясь, я вас люблю равно,
Чтоб видеть высоту, я падаю на дно.
Я вижу облики в сосуде драгоценном,
Вдыхаю в нем вино, с его восторгом пленным,
Ту влагу выпью я, и по златым краям
Дам биться отблескам и ликам и теням.
Вино горит сильней — незримое для глаза,
И осушенная — богаче, ярче ваза.
Я сладко опьянен, и, как лукавый змей,
Покинув глубь, всхожу… Еще! Вот так! Скорей!
9
Я — просветленный, я кажусь собой,
Но я не то, — я остров голубой:
Вблизи зеленый, полный мглы и бури,
Он издали являет цвет лазури.
Я — вольный сон, я всюду и нигде: —
Вода блестит, но разве луч в воде?
Нет, здесь светя, я где-то там блистаю,
И там не жду, блесну — и пропадаю.
Я вижу все, везде встает мой лик,
Со всеми я сливаюсь каждый миг.
Но ветер как замкнуть в пределах зданья?
Я дух, я мать, я страж миросозданья.
10
Звуки и отзвуки, чувства и призраки их,
Таинство творчества, только что созданный стих.
Только что срезанный свежий и влажный цветок,
Радость рождения — этого пения строк.
Воды мятежились, буря гремела, — но вот
В водной зеркальности дышет опять небосвод.
Травы обрызганы с неба упавшим дождем.
Будем же мучиться, в боли мы тайну найдем.
Слава создавшему песню из слез роковых,
Нам передавшему звонкий и радостный стих!