Все стихи про женщину - cтраница 9

Найдено стихов - 365

Эмиль Верхарн

Гулящие


В садах, что ночью открываются.
— Цветы по клумбам, рампы из огней. —
Печальные, как хоровод теней,
Бесшумно женщины идут и возвращаются.

Блестящий от огней,
Наполнен мутных испарений
От золоченой панорамы дней
Дрожащий воздух разложений.

Алмазными гвоздями газа
Заклепан потемневший свод;
Печаль колонн все выше, а за
Печалью неба темный грот.

И ртутью льют кустарники сверканий
На круглые площадки серный свет:
И отраженный памятник согрет
Размерным колыханьем содроганий.

Огромный город издали
Шумит и светится как море, —
Своими светами в пыли
Там рестораны, бары спорят.
А здесь шурша, шумящими шелками,
Огненнорыжими пленяя волосами,
Цветок соблазна жадно сжав руками,
Проходят женщины, глядящие в упор,
И мнут ленивыми ногами
Зеленый ласковый ковер.

И медленно — процессия полночи —
Движенье длится без конца;
Болезненный румянец вдоль лица
Зовет, пугает, манит и хохочет.

Подходит, — страстный зов улыбкой на лице —
И изможденные до муки,
Такие цепкие, протягивает руки, —
И преступление сверкает на кольце.

И траурно-огромные глаза
Таят безумной страсти страх,
Отмеченные роком — как гроза —
Глаза как гвозди на гробах.

Над ними лоб повязкой белой
Над слепотою дум лежит.
И тянется — цветок к цветку, — дрожит
Узывный рот уверенный и смелый.

В движениях всегда одно и то же,
Зрачки во глубине бесстрастие таят,
А сердце бьется полно пряней дрожи,
И сладострастие по венам гонит яд.

И черный шелк обтягивает ноги,
На туфлях золотых и пыль и грязь.
Змея-боа исполнено тревоги,
Грызущей темноты измученную вязь.

Мучительные тени, кто вы? —
Кем коронован путь ваш золотой? —
Я узнаю вас, траурные вдовы,
О вас рыдал любовник молодой.

Их грезы беспросветно одиноки,
Уверенные в том, чего хотят,
Они в своих руках таят
Людскую душу — счастье, вздохи.

Когда ж их день сгорит тоской,
Полны одной мечтой — бессильной —,
Что нет под гробовой доской
Любви подземной, замогильной.

В ночных садах, гримасой сновидений,
Бесшумно и неисследимо
Проходят бледных женщин тени
С душою траурной. Непоправимо. Мимо.

Андрей Вознесенский

На улице Луна

Ева, как кувшин этрусский,
к ней пририсовал я змея,
дегустирующей ручкой,
как умею, как умею.Не раздумывая долго,
я рисунок красной спаржей
подарил нервопатологу.
Тот его повесил в спальне.Пока красный змей с ужимками
Кушал шею, кушал шею,
Исходило из кувшина
Искушенье, искушенье.Искушенье,
Разрушеньем.
Кайф, изведанный
Исусом,
Что-то вроде
Воскрешенья,
искушение
искусством.Это всё произошло
На последней
Неделе
Православной
Пасхи:
Полускорлупки
в воздухе
летели,
зазубренные,
как пачки.P.S.После Пасхи нас несмело
Посещает иногда
Прародительница Ева
В красках гнева и стыда.Мы лежим в зелёных ваннах,
Как горошины в стручках.
И, проняв твоё Евагелие,
Звёзды по небу стучат.В веке пасмурном и скучном
Пасха — искушенье кушаньем.Люди чокаются
яйцами,
Ищут в ближнем
дурака.
Указательными
Пальцами
Крутят
в области
виска.На рисунке озарялись
Линии от перегрева.
Женщина разорялась:
“Я — Ева!”
Я — Ева русская, лучшая
Из всех существовавших Ев,
Все эво- и рево-люции
Людские — блеф! Душа — спор
Голубки и ягуара.
Это моя скорлупа
и аура.Любовь — это понимание
Другого. Понять весь Свет,
Послав всех
к Евиной маме,
которой на свете нет.Люди в большинстве не Лувры,
приветик Шереметьеву!
Верьте в луны, луны, луны!
Верьте в Еву!
Все вы психи, аналитики, —
Без наития.
Не спасут вас частоколы.Попался невропатолог!
Я — Ева”…Мы представить не сумеем,
Что, быть может, тривиально
Эта женщина со змеем
Над учёным вытворяла.
Последнее, что помнил невро-
Патолог –
Пальцы с утолщением, как трефы,
Волнующие нерпавдоподобно.Самого невропатолога
Мы увидим через сутки.
Кровь хлестала из проколов,
Он в свихнувшемся рассудке.
Точно шрамы, были помочи,
Волосы дымились хлоркой,
И объяснялся он при помощи
Федерико Гарсиа Лорки…“Huye luna, luna, luna!”
Что по-русски значит — Полундра!
Я писал про Лорку в юности.
Теперь снова погиб прилюдно.Верьте в луны, луны, луны!
Льёт луна сквозь наши сны
Водопады из гальюна,
Как сверкают колуны.Лес, одетый в галуны.
И в мозгу прошелестело –
Что Евангелие от Евы,
Есть евангелие Луны.Ева, как Луна, — одна.
Скорлупа? Баул без дна?
Небеса начнут с нуля.
Улица луной полна.НА УЛ. ЛУНА.

Владимир Маяковский

Надо помочь голодающей Волге! Надо спасти голодных детей! (Агитплакаты)

Надо уничтожить болезни!
Средств у республики нет — трат много.
Поэтому в 1922 году в пользу голодающих
все облагаются специальным налогом.
Налогом облагается все трудоспособное население:
Все мужчины от 17 до 60
и все женщины от 17 до 55 лет.
Никому исключений нет. Смотрите — вот сколько с кого налогу идет: Если рабочий или служащий получает ставку до 9 разряда —
50 коп. золотом должны платить такие служащие и рабочие.
Прочие,
получающие свыше 9 разряда,
такие могут
платить 1 рубль налогу.
Крестьянин, не пользующийся наемным трудом,
1 рубль должен внесть,
и 1 р. 50 коп. тот, у кого наемные рабочие есть.
Остальные граждане —
каждый
тоже
полтора рубля внесть должен.Следующих граждан освобождает от налога декрет:
Во-первых, красноармейцев и милиционеров —
у этих заработков нет.
Во-вторых, учащихся в государственных учреждениях не касается налог.
Учащемуся платить не из чего — надо, чтобы доучиться мог.
Лица, пользующиеся социальным обеспечением, освобождаются тоже.
Кому государство помогает — тот платить не может.
Если на попечении женщины нетрудоспособный или она имеет до 14 лет детей, —
налог не платить ей.
(Разумеется, если сами хозяйство ведут,
если нет ни нянек, ни горничных тут.)
Если домашняя хозяйка
обслуживает семью в пять человек или более пяти,
с нее налог не будет идти.
В голодающих местностях освобождается каждый крестьянин
(если в 21-м году он
от хлебофуражного налога освобожден),
с такого брать нечего, —
чтоб он прожить мог,
для этого и вводится теперешний налог.
Рабочие и крестьяне, не пользующиеся наемным трудом,
если у них семья большая или неработоспособных полный дом,
могут подать ходатайство.
Если нетрудоспособных много,
то свыше трех
на каждого ребенка до 14 лет и на каждого нетрудоспособного
45 к. скидывается налога.
Голод не терпит.
Весь налог должен быть отдан
не позднее 31 мая 1922 года.
Чтобы голодный прокормиться мог,
надо точно внесть в срок.Кто срок пропустит — наказать надо.
С тех за каждый просроченный полный или неполный месяц
взыскивается 100% месячного оклада.
А кто до 30 июля налог не сдаст,
думая, что с него взятки гладки,
тот
тройной налог внесет
в принудительном порядке.

Белла Ахмадулина

Теперь о тех, чьи детские портреты…

Теперь о тех, чьи детские портреты
вперяют в нас неукротимый взгляд:
как в рекруты, забритые в поэты,
те стриженые девочки сидят.

У, чудища, в которых всё нечетко!
Указка им — лишь наущенье звезд.
Не верьте им, что кружева и чёлка.
Под чёлкой — лоб. Под кружевами — хвост.

И не хотят, а притворятся ловко.
Простак любви влюбиться норовит.
Грозна, как Дант, а смотрит, как плутовка.
Тать мглы ночной, «мне страшно!» — говорит.

Муж несравненный! Удели ей ада.
Терзай, покинь, всю жизнь себя кори.
Ах, как ты глуп! Ей лишь того и надо:
дай ей страдать — и хлебом не корми!

Твоя измена ей сподручней ласки.
Когда б ты знал, прижав ее к груди:
всё, что ты есть, она предаст огласке
на столько лет, сколь есть их впереди.

Кто жил на белом свете и мужского
был пола, знает, как судьба прочна
в нас по утрам: иссохло в горле слово,
жить надо снова, ибо ночь прошла.

А та, что спит, смыкая пуще веки, —
что ей твой ад, когда она в раю?
Летит, минуя там, в надзвездном верхе,
твой труд, твой долг, твой грех, твою семью.

А всё ж — пора. Стыдясь, озябнув, мучась,
напялит прах вчерашнего пера
и — прочь, одна, в бесхитростную участь
жить, где жила, где жить опять пора.

Те, о которых речь, совсем иначе
встречают день. В его начальной тьме,
о, их глаза, — как рысий фосфор, зрячи,
и слышно: бьется сильный пульс в уме.

Отважно смотрит! Влюблена в сегодня!
Вчерашний день ей не в науку. Ты —
здесь ни при чем. Ее душа свободна.
Ей весело, что листья так желты.

Ей важно, что тоскует звук о звуке.
Что ты о ней — ей это всё равно.
О муке речь. Но в степень этой муки
тебе вовек проникнуть не дано.

Ты мучил женщин, ты был смел и волен,
вчера шутил — уже не помнишь с кем.
Отныне будешь, славный муж и воин,
там, где Лаура, Беатриче, Керн.

По октябрю, по болдинской аллее
уходит вдаль, слезы не обронив, —
нежнее женщин и мужчин вольнее,
чтоб заплатить за тех и за других.

Максимилиан Александрович Волошин

Ангел мщенья

(1906 г.)
Народу Русскому: Я скорбный Ангел Мщенья!
Я в раны черные — в распаханную новь
Кидаю семена. Прошли века терпенья.
И голос мой — набат. Хоругвь моя — как кровь.
На буйных очагах народного витийства,
Как призраки, взращу багряные цветы.
Я в сердце девушки вложу восторг убийства
И в душу детскую — кровавые мечты.
И дух возлюбит смерть, возлюбит крови алость.
Я грезы счастия слезами затоплю.
Из сердца женщины святую выну жалость
И тусклой яростью ей очи ослеплю.
О, камни мостовых, которых лишь однажды
Коснулась кровь! я ведаю ваш счет.
Я камни закляну заклятьем вечной жажды,
И кровь за кровь без меры потечет.
Скажи восставшему: Я злую едкость стали
Придам в твоих руках картонному мечу!
На стогнах городов, где женщин истязали,
Я «знаки Рыб» на стенах начерчу.
Я синим пламенем пройду в душе народа,
Я красным пламенем пройду по городам.
Устами каждого воскликну я «Свобода!»,
Но разный смысл для каждого придам.
Я напишу: «Завет мой — Справедливость!»
И враг прочтет: «Пощады больше нет»…
Убийству я придам манящую красивость,
И в душу мстителя вольется страстный бред.
Меч справедливости — карающий и мстящий —
Отдам во власть толпе… И он в руках слепца
Сверкнет стремительный, как молния разящий, —
Им сын заколет мать, им дочь убьет отца.
Я каждому скажу: «Тебе ключи надежды.
Один ты видишь свет. Для прочих он потух».
И будет он рыдать, и в горе рвать одежды,
И звать других… Но каждый будет глух.
Не сеятель сберег колючий колос сева.
Принявший меч погибнет от меча.
Кто раз испил хмельной отравы гнева,
Тот станет палачом иль жертвой палача.

Валерий Брюсов

Конь блед

И се конь блед
и сидящий на нем,
имя ему Смерть.
Откровение, VI, S

I

Улица была — как буря. Толпы проходили,
Словно их преследовал неотвратимый Рок.
Мчались омнибусы, кебы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный людской поток.
Вывески, вертясь, сверкали переменным оком
С неба, с страшной высоты тридцатых этажей;
В гордый гимн сливались с рокотом колес и скоком
Выкрики газетчиков и щелканье бичей.
Лили свет безжалостный прикованные луны,
Луны, сотворенные владыками естеств.
В этом свете, в этом гуле — души были юны,
Души опьяневших, пьяных городом существ.

II

И внезапно — в эту бурю, в этот адский шепот,
В этот воплотившийся в земные формы бред, —
Ворвался, вонзился чуждый, несозвучный топот,
Заглушая гулы, говор, грохоты карет.
Показался с поворота всадник огнеликий,
Конь летел стремительно и стал с огнем в глазах.
В воздухе еще дрожали — отголоски, крики,
Но мгновенье было — трепет, взоры были — страх!
Был у всадника в руках развитый длинный свиток,
Огненные буквы возвещали имя: Смерть…
Полосами яркими, как пряжей пышных ниток,
В высоте над улицей вдруг разгорелась твердь.

III

И в великом ужасе, скрывая лица, — люди
То бессмысленно взывали: «Горе! с нами бог!»,
То, упав на мостовую, бились в общей груде…
Звери морды прятали, в смятенье, между ног.
Только женщина, пришедшая сюда для сбыта
Красоты своей, — в восторге бросилась к коню,
Плача целовала лошадиные копыта,
Руки простирала к огневеющему дню.
Да еще безумный, убежавший из больницы,
Выскочил, растерзанный, пронзительно крича:
«Люди! Вы ль не узнаете божией десницы!
Сгибнет четверть вас — от мора, глада и меча!»

IV

Но восторг и ужас длились — краткое мгновенье.
Через миг в толпе смятенной не стоял никто:
Набежало с улиц смежных новое движенье,
Было все обычном светом ярко залито.
И никто не мог ответить, в буре многошумной,
Было ль то виденье свыше или сон пустой.
Только женщина из зал веселья да безумный
Всё стремили руки за исчезнувшей мечтой.
Но и их решительно людские волны смыли,
Как слова ненужные из позабытых строк.
Мчались омнибусы, кебы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный людской поток.

Михаил Лермонтов

Отчего

Мне грустно, потому что я тебя люблю,
И знаю: молодость цветущую твою
Не пощадит молвы коварное гоненье.
За каждый светлый день иль сладкое мгновенье
Слезами и тоской заплатишь ты судьбе.
Мне грустно… потому что весело тебе.Михаил Лермонтов написал лирическое стихотворение «Отчего» в 1840 году. Название подразумевает ответ на вопрос, который так хочет найти герой произведения. Есть предположение, что оно посвящалось его возлюбленной Марии Щербатовой.Сюжетом стихотворения служит расставание двух героев, роковые обстоятельства и невозможность быть счастливыми. Все построено в виде монолога и размышления героя о собственных чувствах и судьбе его возлюбленной. Ее образ представляется таким восхитительным и светлым. Поэта привлекает красота, свобода, незаурядность и независимость этой красавицы от общественного мнения.Также для читателей открывается внутренний мир лирического персонажа. Он предстаёт искренним, целостным человеком, который способен на сильные чувства и глубокие переживания. У него огромное желание спасти цветущую, красивую молодость веселой и жизнерадостной женщины. Он искренне желает ей счастья, но понимает, что оно невозможно. Грусть, горечь, тревога, осознание, что ситуация безысходна и предчувствие расставания со своей женщиной — это основные чувства влюблённого мужчины.Есть звучание мотива противостояния искреннего и свободного человека против людей из светского общества. Кругом людские сплетни и пересуды. В будущем героиня будет обречена на плату горькими слезами и коварные молвы за ее счастливые дни и радостные моменты. Миниатюрное стихотворение выполнено в виде ответа на вопрос «Отчего?». Главный герой два раза даёт краткий ответ в первой и последней строках. Первая строчка означает, что мужчине грустно, потому что он влюблён. А в последней любимая не чувствует приближающейся опасности, ей весело. Но герой понимает, что скоро она будет очень расстроена, поэтому он заранее ощущает всю боль и печаль. За обоими ответами скрывается лермонтовское мироощущение. В произведении возникают настоящее и будущее времена. Настоящее переплетается с любовными чувствами, обозначаясь словами: люблю, знаю, грустно. А будущее связано с последующей судьбой главной героини: заплатишь, не пощадит. Одиночество и тоска чувствуется на протяжении всего стихотворения.Поэт написал шедевральное стихотворение, относящееся к любовной лирике. Оно состоит всего из шести строчек, но в нем заложен глубокий смысл. Свободные люди должны противостоять сплетням толпы.

Константин Константинович Вагинов

Поэма квадратов


Да, я поэт трагической забавы,
А все же жизнь смертельно хороша.
Как будто женщина с линейными руками,
А не тлетворный куб из меди и стекла.
Снует базар, любимый говор черни.
Фонтан Бахчисарайский помнишь, друг?
Так от пластических Венер в квадраты кубов
Провалимся.

На скоротечный путь вступаю неизменно,
Легка нога, но упадает путь:
На Киликийский Тавр – под ухом гул гитары,
А в ресторан – но рядом душный Тмол.
Да, человек подобен океану,
А мозг его подобен янтарю,
Что на брегах лежит, а хочет влиться в пламень
Огромных рук, взметающих зарю.
И голосом своим нерукотворным
Дарую дань грядущим племенам,
Я знаю – кирпичом огнеупорным
Лежу у христианских стран.
Струна гудит, и дышат лавр и мята
Костями эллинов на ветряной земле,
И вот лечу, подхваченный спиралью.
Где упаду?

И вижу я несбывшееся детство,
Сестры не дали мне, ее не сотворить
Ни рокоту дубрав великолепной славы,
Ни золоту цыганского шатра.
Да, тело – океан, а мозг над головою
Склонен в зрачки и видит листный сад
И времена тугие и благие Великой Греции.

Скрутилась ночь. Аиша, стан девичий,
Смотри, на лодке, Пряжку серебря,
Плывет заря. Но легкий стан девичий
Ответствует: «Зари не вижу я».

Да, я поэт трагической забавы,
А все же жизнь смертельно хороша,
Как будто женщина с линейными руками,
А не тлетворный куб из меди и стекла.
Снует базар, любимый говор черни.
Фонтан Бахчисарайский помнишь, друг?
Так от пластических Венер в квадраты кубов
Провалимся.

Покатый дом и гул протяжных улиц.
Отшельника квадратный лоб горит.
Овальным озером, бездомным кругом
По женским плоскостям скользит.
Да, ты, поэт, владеешь плоскостями,
Квадратами ямбических фигур.
Морей погасших не запомнит память,
Ни белизны, ни золота Харит.

Евдокия Петровна Ростопчина

Прежней наперснице

Дитя, — вопросами своими,
Молю, мне сердце не пытай!..
Боюсь, что соблазнившись ими,
Проговорюсь я невзначай...

Боюсь, что для тебя нарушу
Я тайну грустную свою, —
Как в-старину, — больную душу
Перед тобой в слезах пролью…

Нет! Нет! Я гордого молчанья
На век дала благой обет…
Не лучше ль утаить страданья,
Которым исцеленья нет?..

Не лучше ль смело любопытных
И посторонних обмануть,
Тоску и боль мучений скрытных
Запрятать в ноющую грудь?..

Не лучше ли предстать на бале
С улыбкой, в полном торжестве,
Чем жертвою прослыть печали,
И на зубок попасть молве?..

Увидя раннее крушенье
Своей надежды и мечты,
Теперь, — умно искать забвенья
В чаду и шуме суеты!..

Для женщины с умом и сердцем
Он не опасен, свет большой!
Она ль откроет иноверцам
Святилище души младой?..

Она ль найдет в толпе холодной
Призыву страстному ответ?
Или меж молодежью модной
Для тайных дум своих предмет?..

Меж старцев, в обществе пристойном,
Удастся ль ей хоть помечтать,
И снам о счастье беспокойным
Пытливый ум свой открывать?..

Венок душистый, бал, уборы,
О разных вздорах болтовня,
Да скучных Чичизбеев взоры, —
Знак их нечистого огня, —

Все это ей не искушенье!..
Но вот что гибель для нее, —
В дому пустом уединенье, —
И безотрадное житье!..

Вот что опасно ей: ……
…………………………………………
Да нескончаемая битва
С мечтой и с сердцем молодым…

Да откровенное шептанье
С подругой детства, милой ей,
О жизни робкое гаданье,
И память девичьих затей!..

Так дай же, дай мне позабыться,
В замкнутом сердце не читай!
Хочу кружиться, веселиться, —
О горе мне не вспоминай!..

Под хитрым словом у мужчины
Мысль часто в речи не видна,
Чтоб скрыть немой тоски причины,
Улыбка женщине дана!..

Валерий Яковлевич Брюсов

Лесная дева

На перекрестке, где сплелись дороги,
Я встретил женщину: в сверканьи глаз
Ее — был смех, но губы были строги.

Горящий, яркий вечер быстро гас,
Лазурь увлаживалась тихим светом,
Неслышно близился заветный час.

Мне сделав знак с насмешкой иль приветом,
Безвестная сказала мне: «ты мой!»
Но взор ее так ласков был при этом,

Что я за ней пошел тропой лесной,
Покорный странному и сладкому влиянью.
На ветви гуще падал мрак ночной…

Все было смутно шаткому сознанью,
Стволы и шелест, тени и она,
Вся белая, подобная сиянью.

Манила мгла в себя, как глубина;
Казалось мне, я падал с каждым шагом,
И, забываясь, жадно жаждал дна.

Тропа свивалась долго над оврагом,
Где слышался, то робкий смех, то вздох,
Потом скользнула вниз, и вдруг зигзагом,

Руслом ручья, который пересох,
Нас вывела на свет, к поляне малой,
Где черной зеленью стелился мох.

И женщина, смеясь, недвижно стала,
Среди высоких илистых камней,
И, молча, подойти мне указала.

Приблизился я, как лунатик, к ней,
И руки протянул, и обнял тело,
Во храме ночи, во дворце теней.

Она в глаза мне миг один глядела
И — прошептав холодные слова:
«Отдай мне душу» — скрылась тенью белой.

Вдруг стала ночь таинственно мертва.
Я был один на блещущей поляне,
Где мох чернел и зыблилась трава…

И до утра я проблуждал в тумане,
По жуткой чаще, по чужим тропам,
Дыша, в бреду, огнем воспоминаний.

И на рассвете — как, не знаю сам, —
Пришел я вновь к покинутой дороге.
Усталый на землю упал я там.

И вот я жду в томленьи и в тревоге
(А солнце жжет с лазури огневой),
Сойдет ли ночь, мелькнет ли облик строгий…

Приди! Зови! Бери меня! Я — твой!

Петербург, 190
2.

Валерий Брюсов

L’ennui de vivre… (скука жизни…)

Я жить устал среди людей и в днях,
Устал от смены дум, желаний, вкусов,
От смены истин, смены рифм в стихах.
Желал бы я не быть «Валерий Брюсов».
Не пред людьми — от них уйти легко, —
Но пред собой, перед своим сознаньем, —
Уже в былое цепь уходит далеко,
Которую зовут воспоминаньем.
Склонясь, иду вперед, растущий груз влача:
Дней, лет, имен, восторгов и падений.
Со мной мои стихи бегут, крича,
Грозят мне замыслов недовершенных тени,
Слепят глаза сверканья без числа
(Слова из книг, истлевших в сердце-склепе),
И женщин жадные тела
Цепляются за звенья цепи.
О, да! вас, женщины, к себе воззвал я сам
От ложа душного, из келий, с перепутий,
И отдавались мы вдвоем одной минуте,
И вместе мчало нас теченье по камням.
Вы скованы со мной небесным, высшим браком,
Как с морем воды впавших рек,
Своим я вас отметил знаком,
Я отдал душу вам — на миг, и тем навек.
Иные умерли, иные изменили,
Но все со мной, куда бы я ни шел.
И я влеку по дням, клонясь как вол,
Изнемогая от усилий,
Могильного креста тяжелый пьедестал:
Живую груду тел, которые ласкал,
Которые меня ласкали и томили.
И думы… Сколько их, в одеждах золотых,
Заветных дум, лелеянных с любовью,
Принявших плоть и оживленных кровью!..
Я обречен вести всю бесконечность их.
Есть думы тайные — и снова в детской дрожи,
Закрыв лицо, я падаю во прах…
Есть думы светлые, как ангел божий,
Затерянные мной в холодных днях.
Есть думы гордые — мои исканья бога, —
Но оскверненные притворством и игрой,
Есть думы-женщины, глядящие так строго,
Есть думы-карлики с изогнутой спиной…
Куда б я ни бежал истоптанной дорогой,
Они летят, бегут, ползут — за мной!
А книги… Чистые источники услады,
В которых отражен родной и близкий лик, —
Учитель, друг, желанный враг, двойник —
Я в вас обрел все сладости и яды!
Вы были голубем в плывущий мой ковчег
И принесли мне весть, как древле Ною,
Что ждет меня земля, под пальмами ночлег,
Что свой алтарь на камнях я построю…
С какою жадностью, как тесно я приник
К стоцветным стеклам, к окнам вещих книг,
И увидал сквозь них просторы и сиянья,
Лучей и форм безвестных сочетанья,
Услышал странные, родные имена:.
И годы я стоял, безумный, у окна!
Любуясь солнцами, моя душа ослепла,
Лучи ее прожгли до глубины, до дна,
И все мои мечты распались горстью пепла.
О, если б все забыть, быть вольным, одиноким,
В торжественной тиши раскинутых полей,
Идти своим путем, бесцельным и широким,
Без будущих и прошлых дней.
Срывать цветы, мгновенные, как маки,
Впивать лучи, как первую любовь,
Упасть, и умереть, и утонуть во мраке,
Без горькой радости воскреснуть вновь и вновь!

Евгений Евтушенко

Каинова печать

Брели паломники сирые
в Мекку
по серой Сирии.
Скрюченно и поломанно
передвигались паломники,
от наваждений
и хаоса —
каяться,
каяться,
каяться.
А я стоял на вершине
грешником
нераскаянным,
где некогда -
не ворошите! —
Авель убит был Каином.
И — самое чрезвычайное
из всех сообщений кровавых,
слышалось изначальное:
"Каин,
где брат твой, Авель?"
Но вдруг —
голоса фарисейские,
фашистские,
сладко-злодейские:
"Что вам виденья отжитого?
Да, перегнули с Авелем.
Конечно, была ошибочка,
но, в общем-то, путь был правилен…"
И мне представился каменный
угрюмый детдом,
где отравленно
кормят детёныши Каиновы
с ложечки ложью —
Авелевых.
И проступает,
алая,
когда привыкают молчать,
на лицах детей Авеля
каинова печать.
Так я стоял на вершине
меж праотцев и потомков
над миром,
где люди вершили
растленье себе подобных.
Безмолнийно было,
безгромно,
но камни взывали ребристо:
"Растление душ бескровно,
но это —
братоубийство".

А я на вершине липкой
стоял,
ничей не убийца,
но совесть
библейской уликой
взывала:
"Тебе не укрыться!
Свой дух растлеваешь ты ложью,
и дух крошится,
дробится.
Себя убивать —
это тоже братоубийство.
А скольких женщин
ты сослепу
в пути растоптал,
как распятья,
Ведь женщины —
твои сестры,
а это больше,
чем братья.
И чьи-то серые,
карие
глядит на тебя
без пощады,
и вечной печатью каиновой
ко лбу прирастают взгляды…
Что стоят гусарские тосты
за женщин?
Бравада, отписка…
Любовь убивать —
это тоже братоубийство…»

Я вздрогнул:
"Совесть, потише…
Ведь это же несравнимо,
как сравнивать цирк для детишек
с кровавыми цирками Рима".

Но тень измождённого Каина
возникла у скал угловато,
и с рук нескончаемо капала
кровь убиенного брата.

"Взгляни —
мои руки кровавы.
А начал я с детской забавы.
Крылья бабочек бархатных
ломал я из любопытства.
Всё начинается с бабочек.
После —
братоубийство".

И снова сказала,
провидица,
с пророчески-горькой печалью
совесть моя —
хранительница
каиновой печати:
"Что вечности звёздной, безбрежной
ты скажешь,
на суд её явленный?
"Конечно же, я не безгрешный,
но, в общем-то, путь мой правилен"?
Ведь это возводят до истин
все те, кто тебе ненавистен,
и человечиной жжёной
"винстоны" пахнут
и "кенты",
и пуля,
пройдя сквозь Джона,
сражает Роберта Кеннеди.
И бомбы землю пытают,
сжигая деревни пламенем.
Конечно, в детей попадают,
но, в общем-то, путь их правилен…
Каин во всех таится
и может вырасти тайно.
Единственное убийство
священно —
убить в себе Каина!"

И я на вершине липкой
у вечности перед ликом
развёрз мою грудь неприкаянно,
душа
в зародыше
Каина.
Душил я всё подлое,
злобное,
всё то, что может быть подло,
но крылья бабочек сломанные
соединить было поздно.
А ветер хлестал наотмашь,
невидимой кровью намокший,
как будто страницы Библии
меня
по лицу
били…

Игорь Северянин

Она осчастливить его захотела

Любовь к женщине! Какая бездна тайны!
Какое наслаждение и какое острое, сладкое сострадание!А. Куприн («Поединок»)

Художник Эльдорэ почувствовал — солнце
Вошло в его сердце высоко; и ярко
Светило и грело остывшую душу;
Душа согревалась, ей делалось жарко.

Раздвинулись грани вселенной, а воздух
Вдруг сделался легче, свободней и чище…
И все-то в глазах его вдруг просветлело:
И небо, и люди, и жизнь, и жилище…

Напротив него жила женщина… Страстью
Дышало лицо ее; молодость тела
Сулила блаженство, восторги, усладу…
Она осчастливить его захотела…

Пропитанным страсти немеркнущим светом,
Взглянула лишь раз на него она взором,
И вспыхнули в юноше страсти желанья,
И чувства восторгов просить стали хором.

Он кинулся к ней, к этой женщине пылкой,
Без слова, без жеста представ перед нею,
И взгляд, преисполненный царственной страстью,
Сказал ей: «Ты тотчас же будешь моею!..»

Она содрогнулась. Сломалась улыбка
На нервных устах, и лицо побледнело —
Она испугалась его вдохновенья,
Она осчастливить его захотела…

Она осчастливить его захотела,
Хотя никогда его раньше не знала,
Но женское пылкое, чуткое сердце
Его вдохновенно нашло и избрало.

Что муж ей! что люди! что сплетни! что совесть!
К чему рассужденья!.. Они — неуместны.
Любовь их свободна, любовь их взаимна,
А страсть их пытает… Им тяжко, им тесно…

И молнией — взглядом, исполненным чувства
Любви безрассудной, его подозвала…
Он взял ее властно… Даря поцелуи,
Она от избытка блаженства рыдала…

Так длилось недолго. Она позабыла
И нежные речи, и пылкие ласки,
Она постепенно к нему остывала,
А он ей с любовью заглядывал в глазки.

А он с каждым днем, с каждым новым свиданьем,
С улыбкою новою женщины милой,
Все больше влюблялся в нее, ее жаждал,
И сердце стремилось к ней с новою силой.

Ее тяготила та связь уже явно,
И совесть терзала за страсти порывы:
Она умоляла его о разлуке,
Его незаметно толкая к обрыву.

Она уж и мненьем людей дорожила,
Она уж и мужа теперь опасалась…
Была ли то правда, рожденье рассудка,
Иль, может быть, в страхе она притворялась?

Вернулся супруг к ней однажды внезапно.
О, как его видеть была она рада…
Казалось, что только его ожидала,
Что кроме него никого ей не надо…

А бедный художник, ее полюбивший
Всем сердцем свободным, всей чистой душою,
Поверивший в чувство магнитного взора,
Остался вдвоем со своею тоскою.

И часто, печально смотря на окошко,
Откуда смотря, она им завладела,
Он шепчет с улыбкой иронии грустной:
— «Она… осчастливить меня захотела…»

Эмиль Верхарн

Женщина в черном


— В городе злато-эбеновом
По перекресткам
Неведомо
Куда ты идешь,
Женщина в черном с усмешкой жесткой?
Кого ждешь?

— Псы погребальных надежд воют во мне вечерами,
Воют на луны моих трауром схваченных глаз,
Лязгают злобно зубами
На луны, молчанием скованных глаз, —
Воют они без конца, вечерами
Воют на луны траурных глаз.

Какое шествие печальных похорон
В копне моих волос всех этих псов пленяет?
Движенье бедер или тела тон,
Что золотым руном сверкает?

— Женщина в черном, с усмешкой жесткой,
На перекрестке
Кого ждешь?

— Какой же горизонт, набатом возмущенный,
Волной моих грудей их гонит в черный рай,
И на губах моих какой волшебный край
Валгалла обещает пораженным?

Я — ужас и огонь неистребимой власти
Для этих псов,
Что лижут всю меня в порыве ярой страсти, —
Когда любой из них и смерть принять готов…

— Так много прошло утомительных дней, —
Кого же ты ждешь все сильней и сильней?

— Мои руки вонзаются жадно,
Разжигая пожары в крови, —
Но бегут к ним, бегут неоглядно
Ненасытные в жажде любви.

Мои зубы, как камни из злата,
Украшают сверкающий смех…
Я прельщаю, как смерть, без возврата
И как смерть я доступна для всех.

Я скитальцам усталым и жалким
Предлагаю мерцающий сон,
И тело даю: катафалк им
Для безумства в свечах похорон.

Я дарю им грызущую память
О пришествии к царским вратам, —
Вознося мое тело, как пламя,
Богохульств к голубым небесам.

Поднялась я над веком железным,
Словно башня в закатном огне.
Я — погибель. Я — темная бездна…
Все клянут, — но приходят ко мне,

И разрушенным сердцем алкают,
Злобу в бешенстве страсти тая…
Омерзительна я, да, — я знаю, —
Но продажная ласка моя —

Все сметает на пурпуре оргий…
Вейся, ужаса царственный плащ!
Алой крови безумны восторги…
И — любви беспощадный палач.

— Столько томительных дней ты идешь,
Женщина в черном, с усмешкой жесткой, —
Кого ждешь
На перекрестках?

— Старое солнце тускнеющим жаром
Кинуло золото по тротуарам.
Город, как женщина, в страстной печали
Тянется к солнцу. Огни засверкали
Мерцающей цепью… Пробил мой час.
И бродят медлительно,
И воют томительно
Собаки в зрачки моих траурных глаз.

Галлюцинируют глаза собак, — я вижу, —
Но что они найдут вдоль тела у меня?
Волной грудей измучу их, томя,
Но ни к каким свершеньям не приближу.

Да и сама я знойной лихорадкой
Заражена в дрожаньи губ моих, —
Какие ж горизонты болью сладкой
Влекут меня на вой безумный их?

Что за огонь безумства, вихрь кошмара
По перекресткам гонит пред собой
Меня, как пламя буйное пожара,
Царицу властную безвольною рабой?

— Ми́нуло много томительных дней
На перекрестках, —
С усмешкою жесткой
Кого же ты ждешь все сильней и сильней?

— Сегодня — может быть — замкнется хоровод:
Придет единственный, по ком грустит мой сон, —
По тайной воле Рока он придет…
Кто будет он?

Безумие, как мука без предела,
Волнует груди, — и они немеют;
Оно в руках моих, не раз убивших смело,
Бежит огнем, — и побледнело тело…
Глаза мои бояться не умеют.
На всякий ужас я давно согласна:
Я — высшая вершина всех соблазнов!..

Кто встретит эту ночь в моем чулане?

— Женщина в черном, с усмешкой жесткой,
На перекрестке
Кого ждешь?

— Того, кто нож оставит в ране!

Сергей Есенин

Письмо к женщине

Вы помните,
Вы всё, конечно, помните,
Как я стоял,
Приблизившись к стене,
Взволнованно ходили вы по комнате
И что-то резкое
В лицо бросали мне.

Вы говорили:
Нам пора расстаться,
Что вас измучила
Моя шальная жизнь,
Что вам пора за дело приниматься,
А мой удел —
Катиться дальше, вниз.

Любимая!
Меня вы не любили.
Не знали вы, что в сонмище людском
Я был как лошадь, загнанная в мыле,
Пришпоренная смелым ездоком.

Не знали вы,
Что я в сплошном дыму,
В развороченном бурей быте
С того и мучаюсь, что не пойму —
Куда несет нас рок событий.

Лицом к лицу
Лица не увидать.
Большое видится на расстоянье.
Когда кипит морская гладь —
Корабль в плачевном состоянье.

Земля — корабль!
Но кто-то вдруг
За новой жизнью, новой славой
В прямую гущу бурь и вьюг
Ее направил величаво.

Ну кто ж из нас на палубе большой
Не падал, не блевал и не ругался?
Их мало, с опытной душой,
Кто крепким в качке оставался.

Тогда и я,
Под дикий шум,
Но зрело знающий работу,
Спустился в корабельный трюм,
Чтоб не смотреть людскую рвоту.

Тот трюм был —
Русским кабаком.
И я склонился над стаканом,
Чтоб, не страдая ни о ком,
Себя сгубить
В угаре пьяном.

Любимая!
Я мучил вас,
У вас была тоска
В глазах усталых:
Что я пред вами напоказ
Себя растрачивал в скандалах.

Но вы не знали,
Что в сплошном дыму,
В развороченном бурей быте
С того и мучаюсь,
Что не пойму,
Куда несет нас рок событий…

Теперь года прошли.
Я в возрасте ином.
И чувствую и мыслю по-иному.
И говорю за праздничным вином:
Хвала и слава рулевому!

Сегодня я
В ударе нежных чувств.
Я вспомнил вашу грустную усталость.
И вот теперь
Я сообщить вам мчусь,
Каков я был,
И что со мною сталось!

Любимая!
Сказать приятно мне:
Я избежал паденья с кручи.
Теперь в Советской стороне
Я самый яростный попутчик.

Я стал не тем,
Кем был тогда.
Не мучил бы я вас,
Как это было раньше.
За знамя вольности
И светлого труда
Готов идти хоть до Ла-Манша.

Простите мне…
Я знаю: вы не та —
Живете вы
С серьезным, умным мужем;
Что не нужна вам наша маета,
И сам я вам
Ни капельки не нужен.

Живите так,
Как вас ведет звезда,
Под кущей обновленной сени.
С приветствием,
Вас помнящий всегда
Знакомый ваш
Сергей Есенин.

Расул Гамзатов

Откровение коварной жены

Перевод Якова Козловского

Дрожи оттого, что забыла покой
Я, собственной мести во всем потакая!
Еще покажу тебе, кто ты такой,
Еще покажу тебе, кто я такая.

Предать постараюсь стоустой молве
Хабар, что мужчиной ты стал недостойным.
При всех на ослиной твоей голове
Попаху ведром заменю я помойным.

Скомандую, как наведу пистолет:
Усы свои сбрей подобру-поздорову,
Теперь их подкручивать времени нет,
Обед приготовишь, подоишь корову!

А станешь противиться — целый аул
Заставлю подняться, тревогой объятый,
Как с крыши начну я кричать: — Караул!
Меня порешить хочет муж мой проклятый!

Поклонишься мне, словно куст на ветру,
Захочешь сбежать — сразу кинусь вдогонку.
Я шкуру с тебя, как с барана, сдеру,
К зиме из которой сошьют мне дубленку.

Запомни: обучена грамоте я,
Недолго грехов приписать тебе гору.
И явится в дом к нам милиция вся,
Когда я письмо настрочу прокурору.

И, властная как восклицательный знак,
Приема потребовав без проволочки,
Где надо ударю я по столу так,
Что вмиг разлетится стекло на кусочки.

Узнаешь, разбойник, кто прав, кто не прав,
Тебе отомстить мне возможность знакома.
Могу, на себе я одежду порвав,
Войти и без пропуска в двери обкома.

Хизриевой быстро найду кабинет,
Рыдая, взмолюсь:
— Патимат, дорогая,
Спаси, погибаю в цветении лет,
Мучителя мужа раба и слуга я.

Живу как при хане, о воле скорбя,
Стократ этой доли милей мне могила. —
Хизриева голову снимет с тебя —
На деле таком она руку набила.

Но если ее не сумеет рука
Настигнуть тебя беспощадней затрещин,
Тогда напишу заявленье в ЦК,
Где чутко относятся к жалобам женщин.

Еще пред партийным собраньем ответ
Ты будешь держать!
Позабочусь об этом,
Еще ты положишь партийный билет,
Прослыв на весь свет негодяем отпетым.

Потом разведусь я с тобой, дураком,
Останешься с тещей средь отческих стен ты,
А я загуляю с твоим кунаком
И стану с тебя получать алименты.

Запомни, что женщина в гневе сильна,
Как в страстной любви, и тонка на коварство.
Когда-то в былые она времена
Умела, озлясь, погубить государство.

Я стану твоею судьбой роковой
И, гневом, как молния в небе, сверкая,
Еще покажу тебе, кто ты такой,
Еще покажу тебе, кто я такая.

Евгений Евтушенко

Одиночество

Как стыдно одному ходить в кинотеатры
без друга, без подруги, без жены,
где так сеансы все коротковаты
и так их ожидания длинны!
Как стыдно —
в нервной замкнутой войне
с насмешливостью парочек в фойе
жевать, краснея, в уголке пирожное,
как будто что-то в этом есть порочное…
Мы,
одиночества стесняясь,
от тоски
бросаемся в какие-то компании,
и дружб никчемных обязательства кабальные
преследуют до гробовой доски.
Компании нелепо образуются —
в одних все пьют да пьют,
не образумятся.
В других все заняты лишь тряпками и девками,
а в третьих —
вроде спорами идейными,
но приглядишься —
те же в них черты…
Разнообразные формы суеты!
То та,
то эта шумная компания…
Из скольких я успел удрать —
не счесть!
Уже как будто в новом был капкане я,
но вырвался,
на нем оставив шерсть.
Я вырвался!
Ты спереди, пустынная
свобода…
А на черта ты нужна!
Ты милая,
но ты же и постылая,
как нелюбимая и верная жена.
А ты, любимая?
Как поживаешь ты?
Избавилась ли ты от суеты;
И чьи сейчас глаза твои раскосые
и плечи твои белые роскошные?
Ты думаешь, что я, наверно, мщу,
что я сейчас в такси куда-то мчу,
но если я и мчу,
то где мне высадиться?
Ведь все равно мне от тебя не высвободиться!
Со мною женщины в себя уходят,
чувствуя,
что мне они сейчас такие чуждые.
На их коленях головой лежу,
но я не им —
тебе принадлежу…
А вот недавно был я у одной
в невзрачном домике на улице Сенной.
Пальто повесил я на жалкие рога.
Под однобокой елкой
с лампочками тускленькими,
посвечивая беленькими туфельками,
сидела женщина,
как девочка, строга.
Мне было так легко разрешено
приехать,
что я был самоуверен
и слишком упоенно современен —
я не цветы привез ей,
а вино.
Но оказалось все —
куда сложней…
Она молчала,
и совсем сиротски
две капельки прозрачных —
две сережки
мерцали в мочках розовых у ней.
И, как больная, глядя так невнятно
И, поднявши тело детское свое,
сказала глухо:
«Уходи…
Не надо…
Я вижу —
ты не мой,
а ты — ее…»
Меня любила девочка одна
с повадками мальчишескими дикими,
с летящей челкой
и глазами-льдинками,
от страха
и от нежности бледна.
В Крыму мы были.
Ночью шла гроза,
и девочка
под молниею магнийной
шептала мне:
«Мой маленький!
Мой маленький!» —
ладонью закрывая мне глаза.
Вокруг все было жутко
и торжественно,
и гром,
и моря стон глухонемой,
и вдруг она,
полна прозренья женского,
мне закричала:
«Ты не мой!
Не мой!»
Прощай, любимая!
Я твой
угрюмо,
верно,
и одиночество —
всех верностей верней.
Пусть на губах моих не тает вечно
прощальный снег от варежки твоей.
Спасибо женщинам,
прекрасным и неверным,
за то,
что это было все мгновенным,
за то,
что их «прощай!» —
не «до свиданья!»,
за то,
что, в лживости так царственно горды,
даруют нам блаженные страданья
и одиночества прекрасные плоды.

Игорь Северянин

Привидение Финского залива

«Привиденье Финского залива»,
Океанский пароход-экспресс,
Пятый день в Бостон плывет кичливо,
Всем другим судам наперерез.
Чудо современного комфорта —
Тысячи вмещающий людей —
Он таит от швабры до офорта
Все в себе, как некий чародей.
Ресторан, читальня и бассейны;
На стеклянных палубах сады,
Где электроветры цветовейны
Знойною прохладой резеды.
За кувертом строгого брэкфэста
Оживленно важен табль-д-от.
Едет Эльгра, юная невеста,
К лейтенанту Гаррису во флот.
А по вечерам в концертозале
Тонкий симфонический оркестр,
Что бы вы ему ни заказали,
Вносит в номеров своих реестр.
И еще вчера, кипя как гейзер,
Меломанов в море чаровал
Скорбью упояющий «Тангейзер»,
Пламенно наращивая вал.
И еще вчера из «Нибелунгов»
Вылетал валькирий хоровод,
И случайно мимо шедший юнга
Каменел, готовый на полет…
А сегодня важную персону —
Дрезденского мэра — студят льдом,
И оркестр играет «Брабансону»,
Вставши с мест и чувствуя подъем.
Побледнела девушка-норвежка
И за Джэка Гарриса дрожит,
А на палубе и шум, и спешка:
Их германский крейсер сторожит!
Но среди сумятицы и гама,
Голосов взволнованных среди,
Слышит Эльгра крик: «Иокагама
Показалась близко впереди!..»
Точно так: под солнценосным флагом
Шел дредноут прямо на врага,
Уходящего архипелагом, —
Несомненно, немец убегал.
Но теряя ценную добычу —
Английский громадный пароход —
Немец вспомнил подлый свой обычай:
Беззащитный умерщвлять народ.
К пароходу встав вполоборота,
За снарядом выпускал снаряд,
А корабль японский отчего-то
Промахнулся много раз подряд…
Вдруг снаряд двенадцатидюймовый
В пароходный грохнулся котел,
И взревел гигант, взлететь готовый,
Как смертельно раненный орел.
Умирали, гибли, погибали
Матери, и дети, и мужья,
Взвизгивали, выли и стонали
В ненасытной жажде бытия…
Падали, кусали ближним горла
И родных отталкивали в грудь:
Ведь на них смотрели пушек жерла!
Ведь, поймите, страшно им тонуть!
Только б жить! в болезнях, в нищете ли,
Без руки, без глаза — только б жить!
«Только б жить!» — несчастные хрипели:
«Только б как-нибудь еще побыть…»
Был из них один самоотвержен;
Но, бросая в шлюпку двух детей,
И толпою женщин ниц повержен,
Озверел и стал душить людей.
Женщины, лишенные рассудка,
Умоляли взять их пред концом,
А мужчины вздрагивали жутко,
Били их по лицам кулаком…
Что — комфорт! искусства! все изыски
Кушаний, науки и идей! —
Если люди в постоянном риске,
Если вещь бессмертнее людей?!

Теофиль Готье

Симфония ярко-белого

С изгибом белых шей влекущих,
В сказаньях северных ночей,
У Рейна старого поющих
Видали женщин-лебедей.

Они роняли на аллее
Свои одежды, и была
Их кожа мягче и белее,
Чем лебединые крыла.

Из этих женщин между нами
Порой является одна,
Бела, как там, над ледниками,
В холодном воздухе луна;

Зовя смутившиеся взоры,
Что свежестью опьянены,
К соблазнам северной Авроры
И к исступленьям белизны!

Трепещет грудь, цветок метелей,
И смело с шелка белизной
И с белизной своих камелий
Вступает в дерзновенный бой.

Но в белой битве пораженье
И ткани терпят, и цветы,
Они, не думая о мщеньи,
От жгучей ревности желты.

Как белы плечи, лучезарный
Паросский мрамор, полный нег,
На них, как бы во мгле полярной,
Спускается незримый снег.

Какой слюды кусок, какие
Из воска свечи дал Господь,
Что за цветы береговые
Превращены в живую плоть?

Собрали ль в небесах лучистых
Росу, что молока белей;
Иль пестик лилий серебристых,
Иль пену белую морей;

Иль мрамор белый и усталый,
Где обитают божества;
Иль серебро, или опалы,
В которых свет дрожит едва;

Иль кость слоновую, чтоб руки,
Крылаты, словно мотыльки,
На клавиши, рождая звуки,
Роняли поцелуй тоски;

Иль снегового горностая,
Что бережет от злой судьбы,
Пушистым мехом одевая
Девичьи плечи и гербы;

Иль странные на окнах дома
Цветы; иль холод белых льдин,
Что замерли у водоема,
Как слезы скованных ундин;

Боярышник, что гнется в поле
Под белым инеем цветов;
Иль алебастр, что меланхолий
Напоминает слабый зов;

Голубки нежной и покорной
Над кровлями летящий пух;
Иль сталактит, в пещере черной
Повисший словно белый дух?

Она пришла ли с Серафитой
С полей гренландских, полных тьмой?
Мадонна бездны ледовитой,
Иль сфинкс, изваянный зимой,

Сфинкс, погребенный под лавиной,
Хранитель пестрых ледников,
В груди сокрывший лебединой
Святую тайну белых снов?

Он тих во льдах покоем статуй,
О, кто снесет ему весну!
Кто может сделать розоватой
Безжалостную белизну!

Юлия Васильевна Доппельмейер

Джин

Бич страны, где пресыщенье
Лордов сытых в гроб кладет.
Где одно лишь наслажденье
Бедняку судьба дает —
Пить с кручины безотрадной
Влагу жгучую твою,
Отравитель безпощадный,
Джин, тебе я гимн пою!
Божество едва-ли чтится
Наравне, о джин, с тобой
В тех вертепах, где ютится
Все, теснимое нуждой;
Силе там твоей подвластно
Все и все, тебя молва
Величает не напрасно —
«Обирай нас до гола» *).
Юность в дар тебе приносит
В цвете сил и красоты
Все, что смутно жизни просит —
И заветныя мечты
И хорошия стремленья,
Даже старость для тебя
На позор и посрамленье
Рада выставить себя:
Там, среди зимы холодной
Дли тебя отец готов
У семьи своей голодной
Все отнять—и хлеб и кров…
И, пропив все. без изятья,
Даже женщина не прочь
Бросить в грязныя обятья
Старику родную дочь.
Слышишь крики изступленья:
— Джину, джину наливай!
В нем блаженство и забвенье,
В нем таится жизни рай.
Эй, товарищ! выпьем разом
С буйной песнью на устах
И пускай наш тонет разум
В огневых его струях.
Пусть находит лорд надменный
Наслаждение в вине
Или в песне вдохновенной.
В скачке быстрой на коне
По лесам, полянам снежным
С стаей гончих и борзых,
В разговоре страстно-нежном,
В ласках женщин молодых;
Но ребяческой забавой
Эти радости сочтет,
Кто лишь знает труд кровавый
Да нужды тяжелый гнет…
Не проймешь его ты пляской
Или песнью удалой,
Не утешишь нежной лаской
Грусть-тоску души больной…
Лаской ты лишь безотрадный
Бедняку осветишь путь…
Лучше пусть в харчевне смрадной
Волны джина льются в грудь;
В голове пары пусть бродят
И отравою своей
До могилы нас доводят…
Что-ж? Тем лучше, чем скорей!
Пьет он, пьет, не зная меры,
А уж смерть не далека:
Джин быстрей чумы, холеры
Доканает бедняка.
Потеряв здоровье, силы,
Чувство, ум, сознанье,—все,
Чем природа наделила
Чадо лучшее свое,
После бешеной попойки,
Жертва джина смерть найдет
Или на больничной койке,
Иль, шатаясь, попадет
Под колеса экипажа,
Или бросится стремглав
С моста, с пятаго этажа,
Равновесье потеряв.
Или вся, под властью джина,
Обезумевшая мать
На руках груднаго сына
Не сумеет удержать,
Пробирался сторонкой
Шаткой поступью домой —
И не взглянет на ребенка
С разможженной головой.
Юлия Доппельмайер.

Теофиль Готье

Поэма женщины

К поэту, ищущему тему,
Послушная любви его,
Она пришла прочесть поэму,
Поэму тела своего.

Сперва, надев свои брильянты,
Она взирала свысока,
Влача с движеньями инфанты
Темно-пурпурные шелка.

Такой она блистает в ложе,
Окружена толпой льстецов,
И строго слушает все то же
Стремленье к ней в словах певцов.

Но с увлечением артиста
Застежки тронула рукой
И в легком облаке батиста
Явила гордых линий строй.

Рубашка, медленно сползая,
Спадает к бедрам с узких плеч,
Чтоб, как голубка снеговая,
У белых ног ее прилечь.

Она могла бы Клеомену
Иль Фидию моделью быть,
Венеру Анадиомену
На берегу изобразить.

И жемчуга столицы дожей,
Молочно-белы и горды,
Сияя на атласной коже,
Казались каплями воды.

Какие прелести мелькали
В ее чудесной наготе!
И строфы поз ее слагали
Святые гимны красоте.

Как волны, бьющие чуть зримо
На белый от луны утес,
Она была неистощима
В великолепных сменах поз.

Но вот, устав от грез античных,
От Фидия и от наяд,
Навстречу новых станс пластичных
Нагие прелести спешат.

Султанша юная в серале
На смирнских нежится коврах,
Любуясь в зеркало из стали,
Как смех трепещет на устах.

Потом грузинка молодая,
Держа душистый наргиле
И ноги накрест подгибая,
Сидит и курит на земле.

То Энгра пышной одалиской
Вздымает груди, как в бреду,
Назло порядочности низкой,
Назло тщедушному стыду!

Ленивая, оставь старанья!
Вот дня пылающего власть,
Алмаз во всем своем сияньи,
Вот красота, когда есть страсть!

Закинув голову от муки,
Дыша прерывисто, она
Дрожит и упадает в руки
Ее ласкающего сна.

Как крылья, хлопают ресницы
Внезапно-потемневших глаз,
Зрачки готовы закатиться
Туда, где царствует экстаз.

Пусть саван английских материй
То, чем досель она была,
Оденет: рай открыл ей двери,
Она от страсти умерла!

Пусть только пармские фиалки,
Взамен цветов из стран теней,
Чьи слезы сумрачны и жалки,
Грустят букетами над ней.

И тихо пусть ее положат
На ложе, как в гробницу, там,
Куда поэт печальный может
Ходить молиться по ночам.

Валерий Яковлевич Брюсов

Конь блед

Улица была — как буря. Толпы проходили,
Словно их преследовал неотвратимый Рок.
Мчались о́мнибусы, кэбы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный людской поток.

Вывески, вертясь, сверкали переменным оком,
С неба, с страшной высоты тридцатых этажей;
В гордый гимн сливались с рокотом колес и скоком,
Выкрики газетчиков и щелканье бичей.

Лили свет безжалостный прикованные луны,
Луны, сотворенные владыками естеств.
В этом свете, в этом гуле — души были юны,
Души опьяневших, пьяных городом существ.

И внезапно — в эту бурю, в этот адский шепот,
В этот, воплотившийся в земные формы бред,
Ворвался, вонзился чуждый несозвучный топот,
Заглушая гулы, говор, грохоты карет.

Показался с поворота всадник огнеликий,
Конь летел стремительно и стал с огнем в глазах,
В воздухе еще дрожали — отголоски, крики,
Но мгновенье было — трепет, взоры были — страх!

Был у всадника в руках развитый длинный свиток,
Огненные буквы возвещали имя: Смерть…
Полосами яркими, как пряжей пышных ниток,
В высоте над улицей вдруг разгорелась твердь.

И в великом ужасе, скрывая лица, — люди
То бессмысленно взывали: «Горе! с нами Бог!»
То, упав на мостовую, бились в общей груде…
Звери морды прятали, в смятеньи, между ног.

Только женщина, пришедшая сюда для сбыта
Красоты своей, — в восторге бросилась к коню,
Плача целовала лошадиные копыта,
Руки простирала к огневеющему дню.

Да еще безумный, убежавший из больницы,
Выскочил, растерзанный, пронзительно крича:
«Люди! Вы ль не узнаете Божией десницы!
Сгибнет четверть вас — от мора, глада, и меча!»

Но восторг и ужас длились — краткое мгновенье.
Через миг в толпе смятенной не стоял никто:
Набежало с улиц смежных новое движенье,
Было все обычным светом ярко залито.

И никто не мог ответить, в буре многошумной,
Было ль то виденье свыше или сон пустой.
Только женщина из зал веселья, да безумный
Все стремили руки за исчезнувшей мечтой.

Но и их решительно людские волны смыли,
Как слова ненужные из позабытых строк.
Мчались о́мнибусы, кэбы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный, людской поток.

Николай Заболоцкий

Падение Петровой

1

В легком шепоте ломаясь,
среди пальмы пышных веток,
она сидела, колыхаясь,
в центре однолетних деток.
Красотка нежная Петрова —
она была приятна глазу.
Платье тонкое лилово
ее охватывало сразу.
Она руками делала движенья,
сгибая их во всех частях,
Как будто страсти приближенье
предчувствовала при гостях.
То самоварчик открывала
посредством маленького крана,
то колбасу ножом стругала —
белолица, как Светлана.
То очень долго извинялась,
что комната не прибрана,
то, сияя, улыбалась
молоденькому Киприну.

Киприн был гитары друг,
сидел на стуле он в штанах
и среди своих подруг
говорил красотке «ах!» —
что не стоят беспокойства
эти мелкие досады,
что домашнее устройство
есть для женщины преграда,
что, стремяся к жизни новой,
обедать нам приходится в столовой,
и как ни странно это утверждать —
женщину следует обожать.

Киприн был при этом слове
неожиданно красив,
вдохновенья неземного
он почувствовал прилив.
»Ах, — сказал он, — это не бывало
среди всех злодейств судьбы,
чтобы с женщин покрывало
мы сорвать теперь могли…
Рыцарь должен быть мужчина!
Свою даму обожать!
Посреди другого чина
стараться ручку ей пожать,
глядеть в глазок с возвышенной любовью,
едва она лишь только бровью
между прочим поведет —
настоящий мужчина свою жизнь отдает!
А теперь, друзья, какое
всюду отупенье нрава —
нету женщине покоя,
повсюду распущенная орава, —
деву за руки хватают,
всюду трогают ее —
о нет! Этого не понимает
все мое существо!»

Он кончил. Девочки, поправив
свои платья у коленок,
разогреться были вправе —
какой у них явился пленник!
Иная, зеркальце открыв,
носик трет пуховкой нежной,
другая в этот перерыв
запела песенку, как будто бы небрежно:
»Ах, как это благородно
с вашей стороны!»
Сказала третья, закатив глазок дородный, —
»Мы пред мужчинами как будто бы обнажены,
все мужчины — фу, какая низость! —
на телесную рассчитывают близость,
иные — прямо неудобно
сказать — на что способны!»

»О, какое униженье! —
вскричал Киприн, вскочив со стула: —
На какое страшное крушенье
наша движется культура!
Не хвастаясь перед вами, заявляю —
всех женщин за сестер я почитаю».

Девочки, надувши губки,
молча стали удаляться
и, поправив свои юбки,
стали перед хозяйкой извиняться.
Петрова им в ответ слагает
тоже много извинений,
их до двери провожает
и приглашает заходить без промедленья.

2

Вечер дышит как магнит,
лампа тлеет оловянно.
Киприн за столом сидит,
улыбаясь грядущему туманно.
Петрова входит розовая вся,
снова плещет самоварчик,
хозяйка, чашки разнося,
говорит: «Какой вы мальчик!
Вам недоступны треволненья,
движенья женские души,
любови тайные стремленья,
когда одна в ночной тиши
сидишь, как детка, на кровати,
бессонной грезою томима,
тихонько книжечку читаешь,
себя героиней воображаешь,
то маслишь губки красной краской,
то на дверь глядишь с опаской —
а вдруг войдет любимый мой?
Ах, что я говорю? Боже мой!»

Петрова вся зарделась нежно,
Киприн задумчивый сидит,
чешет волосы небрежно
и про себя губами шевелит.
Наконец с тоской пророка
он вскричал, от муки бледен:
»Увы, такого страшного урока
не мыслил я найти на свете!
Вы мне казались женщиной иной
среди тех бездушных кукол,
и я — безумец дорогой, —
как мечту свою баюкал,
как имя нежное шептал,
Петрову звал во мраке ночи!
Ты была для меня идеал —
пойми, Петрова, если хочешь!»

Петрова вскрикнула, рыдая,
гостю руки протянула
и шепчет: «Я — твоя Аглая,
бери меня скорей со стула!
Неужели сказка любви дорогой
между нами зародилась?»

Киприн отпрянул: «Боже мой,
как она развеселилась!
Нет! Прости мечты былые,
прости довольно частые визиты —
мои желанья неземные
с сегодняшнего дня неизвестностью покрыты.
Образ неземной мадонны
в твоем лице я почитал —
и что же ныне я узнал?
Среди тех бездушных кукол
вы — бездушная змея!
Покуда я мечту баюкал,
свои желанья затая,
вы сами проситесь к любви!
О, как унять волненье крови?
Безумец! Что я здесь нашел?
Пошел отсюдова, дурак, пошел!»

Киприн исчез. Петрова плачет,
дрожа, играет на рояле,
припудрившись, с соседями судачит
и спит, не раздевшись, на одеяле.
Наутро, службу соблюдая,
стучит на счетах одной рукой…
А жизнь идет сама собой…

Жан Экар

Сбор шелковицы

Париж в июне… Дождь и слякоть… На заре
Открыв окно свое, я вижу пред собою
Лишь небо — хмурое, как будто в декабре.
Где зелень яркая с лазурью голубою?
Возможно ли? Июнь? Пора цветущих роз!
Все ставни заперты. Париж, ночной гуляка —
Находится теперь во власти сонных грез.
Среди безмолвия и утреннего мрака
Вот дверью хлопнули… Нагнувшись из окна,
Я вижу женщину, и мертвенно бледна
Мне кажется она сквозь яркие румяна.
Зачем по слякоти спешит она так рано?
И нищету прикрыв ливреею стыда —
Нарядом шелковым, откуда и куда
Идет несчастная?
И тут страна родная
Мне вспомнилась… В те ранние часы
Что делается там? Алмазами росы
С зарею полоса блестит береговая.
Все пробуждается и стряхивает сон —
Едва забрежжится рассветом небосклон.
Как стая певчих птиц, в деревьях шелковичных
Щебечут девушки… Сегодня — первый сбор,
Работа ладится в руках к труду привычных.
О, песни девичьи, и небо, и простор!
Ужасен луч зари на улицах столичных.
И от плантации деревьев шелковичных,
Где в зелени листов щебечет звонкий хор
И раннею зарей задорно вторит эхо
Веселым окрикам и переливам смеха,
От нежных песенок красавицы Мирейль —
Я вновь переношусь на грязную панель,
К несчастным женщинам в их шелковой ливрее…
— Дружнее, девушки. За песнею скорее
Работа ладится. — И падают с ветвей
Листочек за листком, как дождь — о стекла окон.
— Зачем все трудится? — Для шелковых червей. —
— А ты, червяк, к чему свиваешь пышный кокон? —
— Я зябну, и гнездо себе хочу я свить. —
— Но людям отдаешь ты шелковую нить. —
— Зачем, прилежный ткач, ты делаешь основу
Из нитей шелковых? — Тружусь для городов. —
— К чему же городам плоды твоих трудов? —
— Из ткани шелковой мы делаем обнову,
Наряды модные у нас искусно шьют
И девушки себя за это продают,
Затем, чтоб шелк влачить по улицам столицы. —

О, песни девичьи за сбором шелковицы!

Александр Твардовский

Василий Теркин: 18. О любви

Всех, кого взяла война,
Каждого солдата
Проводила хоть одна
Женщина когда-то…

Не подарок, так белье
Собрала, быть может,
И что дольше без нее,
То она дороже.

И дороже этот час,
Памятный, особый,
Взгляд последний этих глаз,
Что забудь попробуй.

Обойдись в пути большом,
Глупой славы ради,
Без любви, что видел в нем,
В том прощальном взгляде.

Он у каждого из нас
Самый сокровенный
И бесценный наш запас,
Неприкосновенный.

Он про всякий час, друзья,
Бережно хранится.
И с товарищем нельзя
Этим поделиться,
Потому — он мой, он весь —
Мой, святой и скромный,
У тебя он тоже есть,
Ты подумай, вспомни.

Всех, кого взяла война,
Каждого солдата
Проводила хоть одна
Женщина когда-то…

И приходится сказать,
Что из всех тех женщин,
Как всегда, родную мать
Вспоминают меньше.

И не принято родной
Сетовать напрасно, —
В срок иной, в любви иной
Мать сама была женой
С тем же правом властным.

Да, друзья, любовь жены, —
Кто не знал — проверьте, —
На войне сильней войны
И, быть может, смерти.

Ты ей только не перечь,
Той любви, что вправе
Ободрить, предостеречь,
Осудить, прославить.

Вновь достань листок письма,
Перечти сначала,
Пусть в землянке полутьма,
Ну-ка, где она сама
То письмо писала?

При каком на этот раз
Примостилась свете?
То ли спали в этот час,
То ль мешали дети.
То ль болела голова
Тяжко, не впервые,
Оттого, брат, что дрова
Не горят сырые?..

Впряжена в тот воз одна,
Разве не устанет?
Да зачем тебе жена
Жаловаться станет?

Жены думают, любя,
Что иное слово
Все ж скорей найдет тебя
На войне живого.

Нынче жены все добры,
Беззаветны вдосталь,
Даже те, что до поры
Были ведьмы просто.

Смех — не смех, случалось мне
С женами встречаться,
От которых на войне
Только и спасаться.

Чем томиться день за днем
С той женою-крошкой,
Лучше ползать под огнем
Или под бомбежкой.

Лучше, пять пройдя атак,
Ждать шестую в сутки…
Впрочем, это только так,
Только ради шутки.

Нет, друзья, любовь жены —
Сотню раз проверьте, —
На войне сильней войны
И, быть может, смерти.

И одно сказать о ней
Вы б могли вначале:
Что короче, что длинней —
Та любовь, война ли?

Но, бестрепетно в лицо
Глядя всякой правде,
Я замолвил бы словцо
За любовь, представьте.

Как война на жизнь ни шла,
Сколько ни пахала,
Но любовь пережила
Срок ее немалый.

И недаром нету, друг,
Письмеца дороже,
Что из тех далеких рук,
Дорогих усталых рук
В трещинках по коже,

И не зря взываю я
К женам настоящим:
— Жены, милые друзья,
Вы пишите чаще.

Не ленитесь к письмецу
Приписать, что надо.
Генералу ли, бойцу,
Это — как награда.

Нет, товарищ, не забудь
На войне жестокой:
У войны короткий путь,
У любви — далекий.

И ее большому дню
Сроки близки ныне.
А к чему я речь клоню?
Вот к чему, родные.

Всех, кого взяла война,
Каждого солдата
Проводила хоть одна
Женщина когда-то…

Но хотя и жалко мне,
Сам помочь не в силе,
Что остался в стороне
Теркин мой Василий.

Не случилось никого
Проводить в дорогу.
Полюбите вы его,
Девушки, ей-богу!

Любят летчиков у нас,
Конники в почете.
Обратитесь, просим вас,
К матушке-пехоте!

Пусть тот конник на коне,
Летчик в самолете,
И, однако, на войне
Первый ряд — пехоте.

Пусть танкист красив собой
И горяч в работе,
А ведешь машину в бой —
Поклонись пехоте.

Пусть форсист артиллерист
В боевом расчете,
Отстрелялся — не гордись,
Дела суть — в пехоте.

Обойдите всех подряд,
Лучше не найдете:
Обратите нежный взгляд,
Девушки, к пехоте.

Полюбите молодца,
Сердце подарите,
До победного конца
Верно полюбите!


Владимир Маяковский

Любовь

Мир
  опять
     цветами оброс,
у мира
   весенний вид.
И вновь
    встает
       нерешенный вопрос —
о женщинах
      и о любви.
Мы любим парад,
         нарядную песню.
Говорим красиво,
         выходя на митинг.
Но часто
    под этим,
         покрытый плесенью,
старенький-старенький бытик.

Поет на собранье:
         «Вперед, товарищи…
А дома,
    забыв об арии сольной,
орет на жену,
       что щи не в наваре
и что
   огурцы
       плоховато просолены.
Живет с другой —
         киоск в ширину,
бельем —
     шантанная дива.
Но тонким чулком
          попрекает жену:
— Компрометируешь
           пред коллективом. —
То лезут к любой,
         была бы с ногами.
Пять баб
    переменит
          в течение суток.
У нас, мол,
      свобода,
           а не моногамия.
Долой мещанство
         и предрассудок!
С цветка на цветок
          молодым стрекозлом
порхает,
     летает
         и мечется.
Одно ему
     в мире
         кажется злом —
это
  алиментщица.
Он рад умереть,
экономя треть,
три года
    судиться рад:
и я, мол, не я,
и она не моя,
и я вообще
      кастрат.
А любят, так будь
         монашенкой верной —
тиранит
    ревностью
          всякий пустяк
и мерит
    любовь
        на калибр револьверный,
неверной
     в затылок
          пулю пустя.
Четвертый —
       герой десятка сражений,
а так,
   что любо-дорого,
бежит
   в перепуге
        от туфли жениной,
простой туфли Мосторга.

А другой
    стрелу любви
           иначе метит,
путает
    — ребенок этакий —
уловленье
      любимой
           в романические сети
с повышеньем
        подчиненной по тарифной сетке…
По женской линии
тоже вам не райские скинии.
Простенького паренька
подцепила
     барынька.
Он работать,
       а ее
         не удержать никак —
бегает за клёшем
         каждого бульварника.
Что ж,
   сиди
      и в плаче
           Нилом нилься.
Ишь! —
   Жених!
— Для кого ж я, милые, женился?
Для себя —
      или для них? —
У родителей
      и дети этакого сорта:
— Что родители?
         И мы
            не хуже, мол! —
Занимаются
       любовью в виде спорта,
не успев
     вписаться в комсомол.
И дальше,
     к деревне,
          быт без движеньица —
живут, как и раньше,
           из года в год.
Вот так же
      замуж выходят
             и женятся,
как покупают
       рабочий скот.
Если будет
     длиться так
          за годом годик,
то,
  скажу вам прямо,
не сумеет
     разобрать
          и брачный кодекс,
где отец и дочь,
        который сын и мама.
Я не за семью.
       В огне
           и в дыме синем
выгори
    и этого старья кусок,
где шипели
      матери-гусыни
и детей
    стерег
       отец-гусак!
Нет.
  Но мы живем коммуной
              плотно,
в общежитиях
       грязнеет кожа тел.
Надо
  голос
     подымать за чистоплотность
отношений наших
          и любовных дел.
Не отвиливай —
        мол, я не венчан.
Нас
  не поп скрепляет тарабарящий.
Надо
   обвязать
       и жизнь мужчин и женщин
словом,
    нас объединяющим:
               «Товарищи».

Барри Корнуолл

Роковые контрасты

Непогода и ветер. Осенняя ночь
Холодна; дождик с вечера льется,
А на улице в жалких лохмотьях трясется,
Силясь холод ночной превозмочь
Нищеты беззащитная дочь,
Одинокая всеми забытая,
Горем убитая.
Не бросает никто ей участья вокруг,
Но за ней ходит следом единственный друг
Темной ночью и в ветер, и в холод,
И повсюду следит день-деньской.
Этот друг неотвязчивый—голод.
Он могучей, костлявой рукой
Свою жертву за горло хватает
И ей мрачно шептать начинает:
«Ждешь чего ты в безплодной борьбе
С нищетой безысходною?
Ничего не дождаться тебе:.
Ты живешь и умрешь ты голодною.»
Стонет ветер. Осенняя ночь холодна,
А под крышей в покое богатом
Ночь в весельи проводят счастливец без сна,
Упоенный вином и развратом.
Пир полночный кипит у любимца судьбы;
Он безпечно с друзьями сидит у камина.
По его мановенью немые рабы
Льют гостям ароматныя вина.
От вина развязался язык, и летит
Среди шуток, веселья и спора
Ночь осенняя скоро!
И хозяину с наглостью льстит
Лизоблюд и домашний обжора.
А она на морозе дрожит,
Исхудалая, стыд потерявшая, бледная…
А ведь были же дни: эта женщина бедная
Знала тоже девический стыд,
Знала счастье и, гордо-прекрасная,
Не краснела за каждый свой шаг.
А теперь тяжела ея доля ужасная;
Эта доля: презренье, безчестия мрак,
Брань, толчка негодяя развратнаго,
Вечный голод и вечный позор…
Пала в омут она и с тех пор
Ей назад не вернуть невозвратнаго..
Пышный город велик и богат,
Но среди оживленных жилищ его
Люди женщину ту наградят
Иль проклятьем, иль саваном нищаго.
На кладбище разроют сугроб,
Прах остывший безмолвно схоронится;
Каждый встречный, нахмуривши лоб,
От могилы твоей посторонится,
И ни кем на сосновый твой гроб
Ни единой слезинки не сронится…
Спи же ты под доской гробовой
Жертва бедная мира нечистаго,
И пусть там над твоей головой
Этот мир веселится неистово.
А этот пресыщенный сибарит,
Который на подушках мягких спит, —
Ведь это он в минуту роковую
Доверчивую девушку увлек
И вышвырнул потом ее на мостовую
К ногам толпы на горе и порок.
Позор и ложь и клятвопреступленье!
Таких людей без чести и стыда
Уже-ль щадит общественное мненье?
Но загляните только вы туда,
В роскошный дом.
Хоть никому не ново,
Что для того развратника больного
Уж ничего святого в жизни нет,
Но шлют ему красавицы привет,
Его речам с волнением внимают,
Вокруг его толпится рой друзей
И матери счастливцу предлагают
Своих прекрасных, чистых дочерей…
Д. Минаев.

Теофиль Готье

Контральто

В музее древнего познанья
Лежит над мраморной скамьей
Загадочное изваянье
С тревожащею красотой.

То нежный юноша? Иль дева?
Богиня иль, быть может, бог?
Любовь, страшась Господня гнева,
Дрожит, удерживая вздох.

Так вызывающе-лукаво,
Оно повернуто спиной,
Лежит в подушках величаво
Пред любопытною толпой.

Ах, красота его — обида,
И каждый пол в него влюблен,
Мужчины верят: то Киприда!
И женщины: то Купидон.

Неверный пол, восторг бесспорный,
Сказали б: тело-кипарис
Растаяло в воде озерной
Под поцелуем Салмасис.

Химера пламенная, диво
Искусства и мечты больной,
Люблю тебя я, зверь красивый,
С твоей различной красотой.

Хотя тебя ревниво скрыло
С прямыми складками сукно,
Ненужно, грубо и уныло,
Тобой любуюсь я давно.

Мечта поэта и артиста,
Я по ночам в тебя влюблен,
И мой восторг, пускай нечистый, —
Не должен обмануться он.

Он только терпит превращенье,
Переходя из формы в звук,
Я вижу новое явленье —
Красавица и с нею друг.

О, как ты мил мне, тембр чудесный,
Где юноша с женою слит,
Контральто, выродок прелестный,
Голосовой гермафродит!

То Ромео и то Джульета,
Что голосом одним поют,
Голубка с голубем, до света
Один нашедшие приют.

То передразнивает дама
В нее влюбленного пажа,
Любовник песнь ведет упрямо,
На башне вторит ей, дрожа.

То мотылек, что искрой белой —
Как лет его неуловим —
Спешит за бабочкой несмелой,
Он наверху, она под ним.

То ангел сходит и восходит
По лестнице, чей блеск — добро;
То колокол, что звук выводит
Смешавши медь и серебро.

То связь гармоний и мелодий,
То аккомпанемент и тон,
То сила с грацией в природе,
Любовницы томящий стон.

Сегодня это Сандрильона
Перед приветным камельком,
Шутящая непринужденно
С приятелем своим сверчком.

Потом Арзас великодушный,
Не могший удержать свой гнев,
Или Танкред в кольчуге душной,
Схватив свой меч и шлем надев.

Поет Дездемона об иве,
Малькольм закутался в свой плед;
Контральто, нет ни прихотливей
Тебя, ни благородней нет.

Твоя загадочная чара
Сильна приманкою двойной,
Ты снова можешь, как Гюльнара,
Для Лары нежным быть слугой,

В чьей речи слиты потаенно,
Чтоб страсть была всегда жива,
И вздохи женщины влюбленной,
И друга твердые слова.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Дон Жуан

ОТРЫВКИ ИЗ НЕНАПИСАННОЙ ПОЭМЫ.

Полная луна…
Иньес, бледна, целует, как гитана.
Снова тишина…
Но мрачен взор упорный Дон Жуана.

Слова солгут, — для мысли нет обмана, —
Любовь людей, — она ему смешна.
Он видел все, он понял слишком рано
Значение мечтательного сна.

Переходя от женщины продажной
К монахине, безгрешной, как мечта,
Стремясь к тому, в чем дышит красота,

Ища улыбки глаз бездонно влажной,
Он видел сон земли, не сон небес,
И жар души испытанной исчез.

Он будет мстить. С бесстрашием пирата
Он будет плыть среди бесплодных вод.
Ни родины, ни матери, ни брата,
Над ним навис враждебный небосвод.

Земная жизнь — постылый ряд забот,
Любовь — цветок, лишенный аромата.
О, лишь бы плыть — куда-нибудь — вперед, —
К развенчанным святыням нет возврата.

Он будет мстить. И тысячи сердец
Поработит дыханием отравы.
Взамен мечты он хочет мрачной славы.

И женщины сплетут ему венец,
Теряя все за сладкий миг обмана,
В проклятьях восхваляя Дон Жуана.

Что ж, Дон Люис? Вопрос — совсем нетрудный.
Один удар его навек решит.
Мы связаны враждою обоюдной.
Ты честный муж, — не так ли? Я бандит?

Где блещет шпага, там язык молчит.
Вперед! Вот так! Прекрасно! Выпад чудный!
А. Дон Люис! Ты падаешь? Убит.
Безрассудный!

Забыл, что Дон Жуан неуязвим!
Быть может, самым Адом я храним,
Чтоб стать для всех примером лютой казни?

Готов служить. Не этим, так другим.
И мне ли быть доступным для боязни,
Когда я жаждой мести одержим!

Сгущался вечер. Запад угасал.
Взошла луна за темным океаном.
Опять кругом гремел стозвучный вал,
Как шум грозы, летящей по курганам.

Я вспомнил степь. Я вижу за туманом
Усадьбу, сад, нарядный бальный зал,
Где тем же сладко-чувственным обманом
Я взоры русских женщин зажигал.

На зов любви к красавице княгине
Вошел я тихо-тихо, точно вор.
Она ждала. И ждет меня доныне.

Но ночь еще хранила свой убор,
А я летел, как мчится смерч в пустыне,
Сквозь степь я гнал коня во весь опор.

Промчались дни желанья светлой славы,
Желанья быть среди полубогов.
Я полюбил жестокие забавы,
Полеты акробатов, бой быков,
Зверинцы, где свиваются удавы,
И девственность, вводимую в альков —
На путь неописуемых видений,
Блаженно-извращенных наслаждений.

Я полюбил пленяющий разврат
С его неутоляющей усладой,
С его пренебреженьем всех преград,
С его — ему лишь свойственной — отрадой.
Со всех цветов сбирая аромат,
Люблю я жгучий зной сменить прохладой,
И, взяв свое в любви с чужой женой,
Встречать ее улыбкой ледяной.

И вдруг опять в моей душе проглянет
Какой-то сон, какой-то свет иной,
И образ мой пред женщиной предстанет
Окутанным печалью неземной.
И вновь ее он как-то сладко ранит,
И, вновь — раба, она пойдет за мной.
И поспешит отдаться наслажденью
Восторженной и гаснущею тенью.

Любовь и смерть, блаженство и печаль
Во мне живут красивым сочетаньем,
Я всех маню, как тонущая даль,
Уклончивым и тонким очертаньем,
Блистательно убийственным, как сталь,
С ее немым змеиным трепетаньем.
Я весь — огонь, и холод, и обман,
Я — радугой пронизанный туман.

Теофиль Готье

Женщина-поэма

«Поэт! пиши с меня поэму! —
Она сказала. — Где твой стих?
Пиши на заданную тему:
Пиши о прелестях моих!»

И вот — сперва ему явилась
В сиянье царственном она,
За ней струистая влачилась
Одежды бархатной волна;

И вдруг — по смелому капризу
Покровы с плеч ее скользят,
И чрез батистовую ризу
Овалов очерки сквозят.

Долой батист! — И тот спустился,
И у ее лилейных ног
Туманом дремлющим склубился
И белым облаком прилег.

Где Апеллесы, Клеомены?
Вот мрамор — плоть! Смотрите: вот —
Из волн морских, из чистой пены
Киприда новая встает!

Но вместо брызг от влаги зыбкой —
Здесь перл, ее рожденный дном,
Прильнул к атласу шеи гибкой
Молочно-радужным зерном.

Какие гимны и сонеты
В строфах и рифмах наготы
Здесь чудно сложены и спеты
Волшебным хором красоты!

Как дальность моря зыби синей
Под дрожью месячных лучей,
Безбрежность сих волнистых линий
Неистощима для очей.

Но миг — и новая поэма:
С блестящим зеркалом в игре
Она султаншею гарема
Сидит на шелковом ковре, —

В стекло посмотрит — усмехнется,
Любуясь прелестью своей,
Глядит — и зеркало смеется
И жадно смотрит в очи ей.

Вот как грузинка прихотливо
Свой наргиле курит она,
И ножка кинута на диво,
И ножка с ножкой скрещена.

Вот — одалиска! Стан послушный
Изогнут легкою дугой
Назло стыдливости тщедушной
И добродетели сухой.

Прочь одалиски вид лукавый!
Прочь гибкость блещущей змеи!
Алмаз без грани, без оправы —
Прекрасный образ без любви.

И вот она в изнеможенье,
Ее лелеют грезы сна,
Пред нею милое виденье…
Уста разомкнуты, бледна,

К обятьям призрака придвинув
В восторге млеющую грудь,
Главу за плечи опрокинув,
Она лежит… нет сил дохнуть…

Прозрачны вежды опустились,
И, как под дымкой облаков —
Под ними в вечность закатились
Светила черные зрачков.

Не саван ей для погребенья —
Наряд готовьте кружевной!
Она мертва от упоенья.
На смерть похож восторг земной.

К ее могиле путь недальний:
Ей гробом будет — ложе сна,
Могилой — сень роскошной спальни,
И пусть покоится она!

И в ночь, когда ложатся тени
И звезды льют дрожащий свет, —
Пускай пред нею на колени
Падет в безмолвии поэт!

Иосиф Бродский

Литовский дивертисмент

1.
Вступление

Вот скромная приморская страна.
Свой снег, аэропорт и телефоны,
свои евреи. Бурый особняк
диктатора. И статуя певца,
отечество сравнившего с подругой,

в чем проявился пусть не тонкий вкус,
но знанье географии: южане
здесь по субботам ездят к северянам
и, возвращаясь под хмельком пешком,
порой на Запад забредают — тема
для скетча. Расстоянья таковы,
что здесь могли бы жить гермафродиты.

Весенний полдень. Лужи, облака,
бесчисленные ангелы на кровлях
бесчисленных костелов; человек
становится здесь жертвой толчеи
или деталью местного барокко.
2.
Леиклос

Родиться бы сто лет назад
и сохнущей поверх перины
глазеть в окно и видеть сад,
кресты двуглавой Катарины;
стыдиться матери, икать
от наведенного лорнета,
тележку с рухлядью толкать
по желтым переулкам гетто;
вздыхать, накрывшись с головой,
о польских барышнях, к примеру;
дождаться Первой мировой
и пасть в Галиции — за Веру,
Царя, Отечество, — а нет,
так пейсы переделать в бачки
и перебраться в Новый Свет,
блюя в Атлантику от качки.
3.
Кафе «Неринга»

Время уходит в Вильнюсе в дверь кафе,
провожаемо дребезгом блюдец, ножей и вилок,
и пространство, прищурившись, подшофе,
долго смотрит ему в затылок.

Потерявший изнанку пунцовый круг
замирает поверх черепичных кровель,
и кадык заостряется, точно вдруг
от лица остается всего лишь профиль.

И веления щучьего слыша речь,
подавальщица в кофточке из батиста
перебирает ногами, снятыми с плеч
местного футболиста.
4.
Герб

Драконоборческий Егорий,
копье в горниле аллегорий
утратив, сохранил досель
коня и меч, и повсеместно
в Литве преследует он честно
другим не видимую цель.

Кого он, стиснув меч в ладони,
решил настичь? Предмет погони
скрыт за пределами герба.
Кого? Язычника? Гяура?
Не весь ли мир? Тогда не дура
была у Витовта губа.
5.
Amicum-philosophum de melancholia, mania et plica polonica

Бессонница. Часть женщины. Стекло
полно рептилий, рвущихся наружу.
Безумье дня по мозжечку стекло
в затылок, где образовало лужу.
Чуть шевельнись — и ощутит нутро,
как некто в ледяную эту жижу
обмакивает острое перо
и медленно выводит «ненавижу»
по росписи, где каждая крива
извилина. Часть женщины в помаде
в слух запускает длинные слова,
как пятерню в завшивленные пряди.
И ты в потемках одинок и наг
на простыне, как Зодиака знак.
6.
Palangen

Только море способно взглянуть в лицо
небу; и путник, сидящий в дюнах,
опускает глаза и сосет винцо,
как изгнанник-царь без орудий струнных.
Дом разграблен. Стада у него — свели.
Сына прячет пастух в глубине пещеры.
И теперь перед ним — только край земли,
и ступать по водам не хватит веры.
7.
Dominikanaj

Сверни с проезжей части в полу-
слепой проулок и, войдя
в костел, пустой об эту пору,
сядь на скамью и, погодя,
в ушную раковину Бога,
закрытую для шума дня,
шепни всего четыре слога:
— Прости меня.

Авдотья Павловна Глинка

Голос души

«Боже! Се врази Твои возшумеше…
на люди Твоя лукавноваше и совещаше
на Святыя Твоя»….
Моя душа волнуется, болит
От современной лжи и горестных открытий,
От стольких жертв и мировых событий,
От спорных прав, вопросов и обид!
Но с Верою не страшны ожиданья:
Про милости и наказанья
Не нам земным слепцам судить….
А все нельзя ж, чтоб сердце не болло,
Когда настанет мировое дело,
Где Богу одному решить
Кому велит Он: «быть или но быть.»
Но ты меня, Россия, помирила.
В тебе прекраснаго велик залог!…
Ты так честна с твоей гигантской силой
В волнах коварства и тревог!
Стоишь ты твердо, но смиренно;
За то и скажешь ты, что рок пророком Бог:
«Я видел до небес превознесенной,
Как кедр Ливанский, нечестивец был
И се не бе,—когда я мимо
Недавно проходил!»
Ты устоишь, моя отчизна, невредимо,
За упование на Бога сил!
И так, уже ль, в сем мировом движенье,
Мы, женщины, участья не возьмем?
Есть и для женщин назначенье
Высокое, когда его поймем!…
Настали времена святыя.
Не с неба ль говорится нам:
«Оставьте пиршества земныя
Базарной жизни пестрый хлам!..
Не все ж смотреть на представленья,
Что мимолетом вас манят:
Живыя, яркия в глазах теперь явленья,
Оне так много сердцу говорят!»
И правда то!…. Не можем, как мужчины,
Мы жизнь отечеству отдать:
Не всем удел—полет орлиный,
Не всем и к солнцу подлетать!
Но нам назначено другое:
Наш мир—мир внутренний души,
За то скорей сойдет к душе святое,
Когда мы ждем его с покорностью в тиши!…
Пойдем же в храм, перед Распятьем,
Все немощи, все горе сдать,
Помолимся Христу, чтоб нам и нашим братьям,
Дал силу жизни—благодать!
И Распятый, за искренность желаний,
(На жертву Он себя за нас принес!)
Он не отринет наших слез,
Ни сердца жарких упований!…
Но эти слезы за родных
Должны принесть еще плоды другие:
Все недуги души, все наши правы злые
Должны откинуть мы. На место их
Займемся добрыми, разумными делами.
Тогда уж Запада тлетворный дух
Не будет с Русскими женами,
И что мы Русския, пред светом скажем вслух!…
Здоровое сынам дадим мы воспитанье.
Пусть каждая из матерей
Вдохнет в сердца своих детей
К отечеству любовь и Веры основанье,
Чтоб взрослые, они могли
Не звонкими безсмыслия речами,
Не к родине презреньем, по делами
Быть славой Русския земли.
Ведь не Французы мы, не Англичане,
Ни нехристи, ни Агаряне!…
И чудно-звучный наш язык тогда
Послышим чаще мы в устах прекрасных.
Не станем почерпать заразнаго вреда
В ученьях Запада опасных:
Чрез женщин все у нас святое зацветет!….
Когда ж Господь к нам наших приведет
В боях непобедимых,
Как сладостно своих родимых
В обятья жаркия герой прижмет
И с благородством им укажет
На раны славныя свои,
И милым сердцу нежно скажет:
«Целите их целением любви!»
Ах! если бы и мы—как-то отрадно б было! —
Могли им в свой черед но совести сказать:
«И к нам без вас сходила благодать
И мы исцелены небесной силой
От прежних ран…. И все уж зацвело,
И Вера, и любовь к отчизне,
И всякое изгнали мы из жизни
На нас навеянное зло!….
Покинув прежняго безумныя причуды,
Мы дома рай найдем в спокойствии святом,
Оставим Западу и ложь, и пересуды,
И будем Русския—и будем со Христом…»

Теофиль Готье

Иньесса Сиерры

Однажды посреди Сиерры,
Рассказывает нам Нодье,
Как в венте, на ночь офицеры
Остались в брошенном жилье.

Там были погнуты устои,
В окне ни одного стекла,
Летучими мышами Гойи
Подчас прорезывалась мгла.

И ржа желтела на железе,
Ряд лестниц в небеса взбегал,
Чернели ниши — Пиранези
Терялся средь подобных зал.

Был шумный ужин, над которым
Строй предков с полотна поник,
Но вдруг со звонким, юным хором
Смешался чей-то жалкий крик.

Из коридора, там, где с треском
Летит со стен за комом ком,
Где мрак изрезан лунным блеском,
Прелестный выбежал фантом.

То женщина, как змей свиваясь,
Танцует — платье до колен,
Показываясь и скрываясь,
Сердца захватывая в плен.

И, чувственная без исхода,
Вздымая грудь, дрожа сама,
Она становится у входа
И сводит прелестью с ума.

Ее костюм, что стал так жесток
В холодном сумраке могил,
Вдруг озаренный, пару блесток
На рваном рубище открыл.

От странно-необычной позы,
От сумасшедшего прыжка
В кудрях увянувшие розы,
Увы, почти без лепестка.

И рана, будто там бывало
Кинжала злое острие,
Полоской протянулась алой
На шее мертвенной ее.

А руки, где блестят браслеты,
Гостям дрожащим прямо в нос
Протягивают кастаньеты,
Как зубы, что стучат в мороз.

Танцует, мрачною вакханкой,
Качучу на старинный лад
И сладкой кажется приманкой,
Чтоб уводить безумцев в ад.

Как крылья, что раскрыли совы,
Дрожат ресницы на щеках,
И ямки возле рта — святого
Лишили бы небесных благ.

Под краем юбки, что взлетела,
Безумным взнесена прыжком,
Сверкает мраморное тело,
Нога под шелковым чулком.

Она бежит и стан склоняет;
Рука, белей которой нет,
Как бы цветы, соединяет
Желанья жадные в букет.

То женщина иль привиденье,
Действительность иль только сон,
Дрожащий, как огня кипенье,
И в вихре красоты взнесен?

Нет, эта странная фигура —
Испания прошедших дней,
Под звоны бакского тамбура
Бежавшая из стран теней.

И, воскрешенная так сразу
В последнем этом болеро,
Показывает нам из газа
Тореадора серебро.

И рана, спрятанная тенью,
Удар смертельный, что дает
Исчезнувшему поколенью,
Рождаясь, каждый новый год.

Я вспомнил все в стенах Gymnasе'а,
Где весь Париж дрожал вчера,
Когда, как в саване из газа,
Явилась Петра Камара.

Над взорами ресниц завеса,
Едва скрывающая дрожь;
И, как убитая Иньесса,
Она плясала — в сердце нож.

Дмитрий Дмитриевич Минаев

Роковая трагедия

Свидетели явлений настоящих,
Мы видим целый ряд перед собой
Событий вопиющих, говорящих,
Как много в жизни плачущих, скорбящях,
Неволю, нищету не выносящих,
До дикого безумья доходящих,
Со дня рожденья проклятых судьбой.
Под тучею невидимого гнета,
Как ошалелый, мечется народ:
Что делает — не отдает отчета;
В веселье общем чуется забота,
Звучит всегда болезненная нота;
Жить, даже жить пропала в нас охота,
И в воздухе зловещее есть что-то,
Поющее про роковой исход.
***
Нет дня почти, чтоб весть не приходила,
Волнующая каждого из нас.
Какая-то таинственная сила,
Холодная, как самая могила,
Сердца людей, которым все постыло,
Самоубийства призраком смутила
И обрекла на жертву, каждый раз
Победой упиваясь с наслажденьем.
Под чарами той силы, человек
С горячечным, тоскливым исступленьем
Кончает жизнь безумным преступленьем,
Считая смерть единственным спасеньем,
Пускает пулю в лоб, иль по каменьям
Скользя, летит с крутых обрывов рек…

А этот мальчик бедный!.. Если слезы
Не выдумки поэтов, не удел
Лишь слабонервных женщин и не грезы
Мечтателей, и если кто кипел
Хоть раз один той злобой благородной,
В которой скрыта жгучая любовь,
То эта рано пролитая кровь
По прихоти судьбины безысходной
Иль в каждом злое чувство возродит,
Или заставит плакать всех навзрыд.
***
Он только начал жить и развиваться,
Несчастный этот мальчик… Детским снам,
Казалось бы, не должен был являться
Кровавый призрак смерти по ночам;
Но юноша ему сопротивляться
Не мог — и выстрел должен был раздаться…
Уж если дети начали стреляться,
То каково на свете жить всем нам!
***
Пусть разяснять стараются причины
Безвременной, насильственной кончины
Умы, всегда холодные… К чему?
Возврата в мир нет более ему,
Не оживут подкошенные силы
От размышлений мудрости седой;
Но из его вновь вырытой могилы
Протест мы слышим жизни молодой,
Проклятие всему, что в вихре света
Мешает мыслить, чувствовать, дышать,
И заставляет юность прибегать
К веревке или к дулу пистолета.
***
Куда ж бежать? Где скрыться, наконец,
От призрака зловещего? Напрасно!
Надевши свой отравленный венец,
За нами неотвязчиво и страстно
Следить он будет всюду, ежечасно,
Как женщина ревнивая, как тень,
Мозг воспалит, волнуя ночь и день,
Сумеет в душу каждого ворваться,
Самосознанье всякое губя,
И станет тихо, молча, дожидаться…
Уж если дети начали стреляться,
То как же нам ручаться за себя?!..

Генрих Гейне

Ратклиф

Бог сновидений взял меня туда,
Где ивы мне приветливо кивали
Руками длинными, зелеными, где нежен
Был умный, дружелюбный взор цветов;
Где ласково мне щебетали птицы,
Где даже лай собак я узнавал,
Где голоса и образы встречали
Меня как друга старого; однако
Все было чуждым, чудно, странно чуждым.
Увидел я опрятный сельский дом,
И сердце дрогнуло, но голова
Была спокойна; отряхнул спокойно
Я пыль дорожную с моей одежды;
Задребезжал звонок, раскрылась дверь.

Мужчин и женщин там нашел я — лица
Знакомые. На всех — заботы тихой,
Боязни тайной след. Словно смутясь
И сострадая, на меня взглянули.
Мне жутко даже стало на душе,
Как от предчувствия беды грозящей.
Я Грету старую узнал тотчас,
Взглянул пытливо, но она молчала.
Спросил: «Мария где?» — она молчала,
Но за руку взяла и повела
Рядами длинных освещенных комнат,
Роскошных, пышных, тихих как могилы, —
И, в сумрачную комнату введя
И отвернувшись, показала мне
Диван и женщину, что там сидела.
«Мария, вы?» — спросил я задрожав,
Сам удивившись твердости, с которой
Заговорил. И голосом бесцветным
Она сказала: «Люди так зовут»,
И скорбью острой был пронизан я.
Ведь этот звук, глухой, холодный, был
Когда-то нежным голосом Марии!
А женщина — неряха, в синем платье
Поношенном, с отвислыми грудями,
С тупым, стеклянным взором, с дряблой кожей
На старом обескровленном лице —
Ах, эта женщина была когда-то
Цветущей, нежной, ласковой Марией!
«В чужих краях вы были, — мне сказала
Она развязно, холодно и жутко. —
Не так истощены вы, милый друг.
Поправились и в пояснице, в икрах
Заметно пополнели». И улыбкой
Подернулся сухой и бледный рот.
В смятенье я невольно произнес:
«Мне говорили, что вы замуж вышли».
«Ах да, — сказала с равнодушным смехом,
Есть у меня обтянутое кожей
Бревно — оно зовется мужем; только
Бревно и есть бревно!» Беззвучный, гадкий
Раздался смех, и страх меня обял.
Я усомнился, не узнав невинных,
Как лепестки невинных уст Марии.
Она же быстро встала и, со стула
Взяв кашемировую шаль, надела
Ее на плечи, под руку меня
Взяла, и увела к открытой двери
И дальше — через поле, рощу, луг.

Пылая, солнца круг клонился алый
К закату и багрянцем озарял
Деревья, и цветы, и гладь реки,
Вдали струившей волны величаво.
«Смотрите — золотой, огромный глаз
В воде плывет!» — воскликнула Мария.
«Молчи, несчастная!» — сказал я, глядя
Сквозь сумерки на сказочную ткань.
Вставали тени в полевых туманах,
Свивались влажно-белыми руками;
Фиалки переглядывались нежно;
Сплетались страстно лилии стеблями;
Пылали розы жаром сладострастья;
Гвоздик дыханье словно пламенело;
Тонули все цветы в благоуханьях,
Рыдали все блаженными слезами,
И пели все: «Любовь! Любовь! Любовь!»
И бабочки вились, и золотые
Жуки жужжали хором, словно эльфы;
Шептал вечерний ветер, шелестели
Дубы, и таял в песне соловей.
И этот шепот, шорох, пенье — вдруг
Нарушил жестяной, холодный голос
Увядшей женщины возле меня:
«Я знаю, по ночам вас тянет в замок,
Тот длинный призрак — добрый простофиля,
На что угодно он согласье даст.
Тот, в синем, — это ангел, ну, а красный,
Меч обнаживший, тот — ваш лютый враг».
Еще бессвязней и чудней звучали
Ее слова, и, наконец, устав,
Присела на дерновую скамью
Со мною рядом, под ветвями дуба.

Там мы сидели вместе, тихо, грустно,
Глядели друг на друга все печальней;
И шорох дуба был как смертный стон,
И пенье соловья полно страданья.
Но красный свет пробился сквозь листву,
Марии бледное лицо зарделось,
И пламя вырвалось из тусклых глаз.
И прежний, сладкий голос прозвучал:

«Как ты узнал, что я была несчастна?
Я все прочла в твоих безумных песнях».

Душа моя оледенела. Страшно
Мне стало от безумья моего,
Проникшего в грядущее; померк
Рассудок мой; я в ужасе проснулся.