Все стихи про закат - cтраница 6

Найдено стихов - 211

Алексей Михайлович Ремизов

Полезница

Она из золота красных лучей,
овеяна пыхом
полуденных ветров.
Ее бурное сердце рождает
кровавые знои
и жаждет и жаждет.

Рыжие дыбные косы —
растрепанный колос!
пламенны зарницы! —
звездные росы сметают,
греют студеность речную,
душную засуху стелют,
кроя пути и дорогу
каменным покровом —
упорной коляной корой.

Полднем таится во ржи,
наливая колос
янтарно-певучий —
веселую озимь.
Полднем таится,
и ждет изждалася —
Уф! захватило —
Много мелькнуло
цветистых головок, —
Постойте! куда вы?
И тихо померкла
говорливая тучка.

Она не знает, откуда зашла
и живет в этом мире?
Кто ей мать
и отец
в этом мире?
Она не знает, не помнит
рожденья,
но с зари до заката тоскует.
Затопила очи бездонною синью
васильков своих нежно-сулящих,
в васильках васильком
изо ржи
сторожить.
Ярая тишь наступающих гроз
ползла по огнистому небу —
там ветры, как псы,
языки разметали от жажды.
В испуге, цепляясь ручонками,
в колосья юркнуло детское тельце.

— Дорогой, ненаглядный! —
Она задыхалась, дрожала.
Обняла и щекочет —
Кувыркался мальчик
в обятьях,
обливался кровью
и кричал на все поле
от боли.

Напрасно!
Нет утоленья, нет превращенья.
Так с зари до заката тоскует.
И рвет себе груди,
рвет их огненно-белое тело.

О, мрачный Омель!
Туманность, вечно вьющая непохожие жизни!

Сергей Аркадьевич Спирт

Киевские пейзажи

1
Песчаные зыбкие кручи
обглоданы ветром дотла,
И в небе топорщатся сучья
И тускло горят купола.
И отблеск над скверами алый,
И гаснет закат над Днепром,
И лошадь поводит устало
Расширенным смутным зрачком.
Уже тополя облетели,
Но в воздухе пахнет весной
От серой походной шинели,
От флагов — над головой.
И с красным полотнищем вместе
Шумели в степях ковыли.
Богунцы вступали с предместий
И песней победной росли.

2
Ничего так не радостно в этом
Мире, сотканном из облаков,
Как песчаное жаркое лето
С комариною песней без слов.
Этот лепет кузнечиков близкий,
Островки и каштаны — вдали,
Это солнце, висящее низко,
Убаюкали сонный залив.
Каждый камушек дышит покоем.
Но внезапно из дальних высот
Над распластанным Чертороем
Стрекозой промелькнет самолет.
Он поднимется с облаком вровень,
И тогда, посмотрев в небеса,
Только сердце забьется суровей
И на миг станут зорче глаза.

3
Весь город, словно желтым воском,
Закатом полон до краев.
Дома забрызганы известкой,
И в щебне переплет лесов.
Над разноцветными лотками
Сиропы радугой горят,
И в небо целится ветвями
Огромный Первомайский сад.
Оберегаемый ревниво
Косыми вспышками ракет,
Он замер на краю обрыва
И жадно свесился к реке,
Где отмели у дамбы новой
И видно, как, издалека,
Горит звезда огнем свинцовым
Над белым зданием ЦК.

Иосиф Павлович Уткин

Гитара

Не этой песнейА. Жарову

Не этой песней старой
Растоптанного дня,
Интимная гитара,
Ты трогаешь меня.

В смертельные покосы
Я нежил, строг и юн,
Серебряную косу
Волнующихся струн.

Сквозь боевые бури
Пронес я за собой
И женскую фигуру
Гитары дорогой!

Всегда смотрю с любовью
И с нежностью всегда
На политые кровью,
На бранные года.

Мне за былую муку
Покой теперь хорош.
(Простреленную руку
Сильнее бережешь!)

…Над степью плодоносной
Закат всегда богат,
И бронзовые сосны
Пылают на закат…

Ни сена! И ни хлеба!
И фляги все — до дон!
Под изумрудным небом
Томится эскадрон…

…Что пуля? Пуля — дура.
А пуле смерть — сестра.
И сотник белокурый
Склонился у костра.

И вот, что самый юный
(Ему на песню — дар!),
Берет за грудь певунью
Безусый комиссар.

И в грустном эскадроне,
Как от зеленых рек,
Повыпрямились кони
И вырос человек!

…Короткие кварталы —
Летучие года!
И многого не стало,
Простилось навсегда.

Теперь веселым скопом
Не спеть нам, дорогой.
Одни —
Под Перекопом,
Другие —
Под Ургой.

Но стань я самым старым,
Взглянув через плечо,
Военную гитару
Я вспомню горячо.

Сейчас она забыта,
Она ушла в века
От конского копыта,
От шашки казака.

Но если вновь, бушуя,
Придет пора зари, —
Любимая,
Прошу я —
Гитару подари!

Алексей Толстой

Теперь в глуши полей, поклонник мирных граций

Теперь в глуши полей, поклонник мирных граций,
В деревне дедовской под тению акаций,
От шума удален, он любит в летний зной
Вкушать наедине прохладу и покой,
Степенных классиков все боле любит чтенье
И дружеских бесед умеренные пренья,
Прогулки к мельнице иль к полному гумну,
Блеяние стадов, лесную тишину,
Сокровища своей картинной галереи
И мудрой роскоши полезные затеи,
И. . . . . . . . . . .
И. . . . . . . . . . .
[А осенью глухой, усевшись у камина,
Велит себе принесть он дедовские вина,
И старый эскулап, друг дома и знаток,
Бутылки пыльной с ним оценивает ток.][Блажен. . . . . . . . .
Кто, просвещением себя не охладив,
Умел остепенить страстей своих порыв
И кто от оргии неистовой и шумной
Мог впору отойти, достойный и разумный.
Кто, верен и душе, и светлому уму,
Идет, не торопясь, к закату своему.]Блажен, кто с оргии, неистовой и шумной,
Уходит впору прочь, достойный и разумный,
Кто, мужеством врагов упорных победив,
Умеет торжества удерживать порыв.
Блажен, кто каждый час готов к судьбы ударам,
Кто в суете пустой не тратит силы даром,
Кто, верный до конца спокойному уму,
Идет, не торопясь, к закату своему.
. . . . . . . . . . . .
Так в цирке правящий квадригою возница,
Соперников в пыли оставя за собой,
Умеривает бег звенящей колесницы
И вожжи коротит искусною рукой.
И кони мощные, прощаяся с ареной,
Обходят вкруг нее, слегка покрыты пеной.

Иосиф Павлович Уткин

Свидание

И ночь эта
Будет богатой,
И я
Улыбнуться не прочь —
Уж бронзовый якорь заката
Бросает московская ночь.

Мне ветер
Приятельски машет,
И, путаясь и пыля,
Как зелием полные чаши,
Шипят
И кипят
Тополя.

Привет,
Замечательный вечер!
Прощай,
Мой печальный порог!
Я вышел.
А ветер — навстречу
И лег по-собачьи у ног…
_____

Когда — собеседник небрежный —
К нам радость заглянет на миг.
Мы лучшие мысли и нежность
Сливаем в девический лик.
И в этот закат не случайно
Мне машут радушным крылом
Медлительная окрайна
И мирный садовничий дом.

О молодость,
Где бы я ни был,
О юность,
Зимой и весной
Со мною —
Бубновое небо,
И плотская нежность —
Со мной!

Сквозь смуту житейских вопросов.
Сквозь пышные годы мои
Прошли ароматные косы,
Как две золотые струи.

И может быть, в годы железа
И я быть железным сумел,
Чтоб в лад боевой марсельезы
Мне девичий голос гремел.

Как рад я,
Что к мирным равнинам
Так выдержанно пронес
И мужество гражданина,
И лирику женских волос…
_____

Над крышей садовника — дрема,
И дремлет садовник давно,
Сугробы пахучих черемух
Совсем завалили окно.

Я скромностью не обижен
И, встав на чужое крыльцо,
За снегом черемухи
Вижу
Смеющееся лицо.

Но чуток холера-садовник,
Хоть видно и без труда,
Как дышит и мирно и ровно
Седая его борода…

Пусть молодость — нараспашку,
Но даже и молодость — ждет.
Я жду.
По знакомству дворняжка
Меня в ожиданьи займет.

Я жду и теперь, как когда-то.
Но только прошу:
«Не про-срочь!
Ты видишь —
Уж якорь заката
Бросает московская ночь».

Николай Тарусский

Турксиб

Верблюжьи колючки. Да саксаул.
Да алый шар солнца над
Сухими буграми. Да жаркий гул
Вагонов… Степь. Мир. Закат.

Тут сушь разогретой пустой земли
Жжет рельсы, свистит в окно.
Змеиную шею верблюд в пыли
Повертывает на полотно.

И в медном безлюдьи нагих широт,
Выглядывающих, как погост,
Вдруг – юрта, где брат мой – киргиз – живет
Приятелем мертвых верст.

Ни капли воды. Солона, горька
Земля. Даже воздух весь
Разносит запах солончака
В зеркальный металл небес.

Владычеством смерти и торжеством
Бесплодной земли восстав,
Здесь степь против разума, и кругом
Ее сумасшедший нрав.

Она отрицает себя и нас,
Верблюдов, киргизов, мир,
Когда добела раскаленный глаз
Ее превратил в пустырь.

И можно поверить, – когда б не так
Я крепко дружил с землей, –
Что мир опустел, нищ, угрюм и наг
Перед этой слепой бедой.

Но жаркий железный вагонный стук,
Но рельсы сквозь этот ад…
И вот над пустыней, как верный друг,
Свисток разорвал закат.

По древней верблюжьей тоске твоей,
Преступница прав земных,
Прошел колесом, обвился, как змей,
Стянул в литые ремни.

И в этом отмщенье испей до дна:
Пшеница, вода, арык;
И будет другая весна дана,
Чтоб к новой киргиз привык.

Что смерть? Что безумство? Иная крепь
Осилит твой дикий нрав.
Так будь человеку покорной, степь,
Всей силой земли и трав!
12 июля 1930 Ст. Арысь

Андрей Белый

Вместо письма

Любимому другу и брату
(С.М. Соловьеву)Я вижу — лаврами венчанный,
Ты обернулся на закат.
Привет тебе, мой брат желанный,
Судьбою посланный мне брат!
К вам в октябре спешат морозы
На крыльях ветра ледяных.
Здесь все в лучах, здесь дышат розы
У водометов голубых.
Я здесь с утра в Пинакотеке
Над Максом Клингером сижу.
Потом один, смеживши веки,
По белым улицам брожу.
Под небом жарким ем Kalbsbraten,
Зайдя обедать в Breierei.
А свет пройдется сетью пятен
По темени, где нет кудрей.
Там ждет Владимиров Василий
Васильевич (он. шлет привет).
Здесь на чужбине обновили
Воспоминанья прежних лет.
Сидим, молчим над кружкой нива
Над воскрешающим былым,
Засунув трубки в рот лениво,
Пуская в небо пыльный дым.
Вот и теперь: в лучах заката
(Ты знаешь сам — разлуки нет)
Повеет ветр — услышу брата
И улыбнусь ему в ответ.
Привет тебе, мне Богом данный,
Судьбою посланный мне брат,
Я вижу, лаврами венчанный,
Ты мне киваешь на закат.
Часу в десятом, деньги в кассе
Сочтя, бегу — путь не далек —
Накинув плащ, по Тurkenstrasse
Туда, где красный огонек.
Я знаю, час придет, и снова
Родимый север призовет
И сердце там в борьбе суровой
Вновь сердце кровью изойдет.
Но в миг, как взор падет на глобус,
В душе истает туч гряда.
Я вспомню Munchen, Kathy Cobus
И Simplicissimus тогда.
Придет бывало — бьют минуты
Снопами праздничных ракет,
И не грозится Хронос лютый
Потомкам вечно бледных лет.
Вот ритму вальса незаметно
Тоску угрюмую предашь.
Глядишь — кивает там приветно
Мне длинноносый бритый Asch.
Кивает нежно Fraulein Ани
В бездумной резвости своей,
Идет, несет в простертой длани
Бокал слепительных огней.
Под шелест скрипки тиховейный
Взлетит бокал над головой,
Рассеет искры мозельвейна,
Как некий факел золотой.
Но, милый брат, мне ненадолго
Забыться сном — вином утех —
Ведь прозвучал под небом долга
Нам золотой, осенний смех!
Пусть бесконечно длинен свиток —
Бесцельный свиток бытия.
Пускай отравленный напиток
Обжег мне грудь — не умер я.

Генрих Гейне

Закат солнца

Огненно-красное солнце уходит
В далеко волнами шумящее,
Серебром окаймленное море;
Воздушные тучки, прозрачны и алы,
Несутся за ним; а напротив,
Из хмурых осенних облачных груд,
Грустным и мертвенно-бледным лицом
Смотрит луна; а за нею,
Словно мелкие искры,
В дали туманной
Мерцают звезды.

Некогда в небе сияли,
В брачном союзе,
Луна-богиня и Солнце-бог;
А вкруг их роились звезды,
Невинные дети-малютки.

Но злым языком клевета зашипела,
И разделилась враждебно
В небе чета лучезарная.

И нынче днем в одиноком величии
Ходит по́ небу солнце,
За гордый свой блеск
Много молимое, много воспетое
Гордыми, счастьем богатыми смертными.
А ночью
По небу бродит луна,
Бедная мать,
Со своими сиротками-звездами,
Нема и печальна…
И девушки любящим сердцем
И кроткой душою поэты
Ее встречают
И ей посвящают
Слезы и песни.

Женским незлобивым сердцем
Все еще любит луна
Красавца мужа
И под вечер часто,
Дрожащая, бледная,
Глядит потихоньку из тучек прозрачных,
И скорбным взглядом своим провожает
Уходящее солнце,
И, кажется, хочет
Крикнуть ему: «Погоди!
Дети зовут тебя!»
Но упрямое солнце
При виде богини
Вспыхнет багровым румянцем
Скорби и гнева
И беспощадно уйдет на свое одинокое
Влажно-холодное ложе.

Так-то шипящая злоба
Скорбь и погибель вселила
Даже средь вечных богов,
И бедные боги
Грустно проходят по не́бу
Свой путь безутешный
И бесконечный,
И смерти им нет, и влачат они вечно
Свое лучезарное горе.

Так мне ль — человеку,
Низко поставленному,
Смертью одаренному, —
Мне ли роптать на судьбу?

Евгений Евтушенко

Про Тыко Вылку

Запрятав хитрую ухмылку,
я расскажу про Тыко Вылку.
Быть может, малость я навру,
но не хочу я с тем считаться,
что стал он темой диссертаций.
Мне это всё не по нутру. Ведь, между прочим, эта тема
имела — чёрт их взял бы! — тело
порядка сотни килограмм.
Песцов и рыбу продавала,
оленей в карты продувала,
унты, бывало, пропивала
и, мажа холст, не придавала
значенья тонким колерам. Все восторгались с жалким писком
им — первым ненцем-живописцем,
а он себя не раздувал,
и безо всяческих загадок
он рисовал закат — закатом
и море — морем рисовал. Был каждый глаз у Тыко Вылки
как будто щёлка у копилки.
Но он копил, как скряга, хмур,
не медь потёртую влияний,
а блики северных сияний,
а блёстки рыбьих одеяний
и переливы нерпьих шкур.
«Когда вы это всё учтёте?» —
искусствоведческие тёти
внушали ищущим юнцам.
«Из вас художников не выйдет.
Вот он — рисует всё как видит…
К нему на выучку бы вам!» Ему начальник раймасштаба,
толстяк, грудастый, словно баба,
который был известный гад,
сказал: «Оплатим всё по форме…
Отобрази меня на фоне
оленеводческих бригад. Ты отрази и поголовье,
и лица, полные здоровья,
и трудовой задор, и пыл,
но чтобы всё в натуре вышло!»
«Начальник, я пишу как вижу…»
И Вылка к делу приступил. Он, в краски вкладывая нежность,
изобразил оленей, ненцев,
и — будь что будет, всё равно! —
как завершенье на картине
с размаху шлёпнул посредине
большое грязное пятно! То был для Вылки очень странный
приём — по сущности, абстрактный, —
а в то же время сочный, страстный,
реалистический мазок.
Смеялись ненцы и олени,
и лишь начальник в изумленье,
сочтя всё это за глумленье,
никак узнать себя не мог. И я восславлю Тыко Вылку!
Пускай он ложку или вилку
держать как надо не умел —
зато он кисть держал как надо,
зато себя держал как надо!
Вот редкость — гордость он имел.

Генрих Гейне

На закате

Прекрасное солнце
Спокойно склонилось в море,
Зыбкие волны окрасила
Темная ночь,
И только заря осыпает их
Золотыми лучами;
И шумная сила прилива
Белые волны теснит к берегам,
И волны скачут в поспешном веселье,
Как стада белорунных овец,
Что вечером к дому
Гонит пастух, распевая.

«Как солнце прекрасно!» —
Сказал мне по долгом молчанье мой друг,
Со мною у моря бродивший...
И полугрустно, полушутливо
Он стал уверять меня,
Будто солнце — прекрасная женщина,
Которой пришлось поневоле
Выйти замуж за старого бога морей...
И днем она радостно по небу ходит
В пурпурной одежде,
Блистая алмазами,
И все ее любят, и всей ей дивятся —
Все земные созданья,
И всех созданий земных утешает
Свет и тепло ее взгляда;
А вечером грустно-невольно
Она возвращается
Во влажный дворец, на холодную грудь
Седого мужа.

«Поверь мне! — прибавил мой друг…
А сам смеялся,
Потом вздыхал — и снова смеялся... —
Это одно из нежнейших супружеств!
Они или спят, иль бранятся —
Так бранятся, что море высоко вскипает,
И в шуме волн мореходы
Слышат, как старый жену осыпает
Страшною бранью:
«Круглая ты потаскушка вселенной!
Лучеблудница!
Целый ты день горяча для других;
А ночью,
Для меня — холодна ты, устала!»
После таких увещаний постельных, конечно,
Ударяется в слезы
Гордое солнце — и рок свой клянет...
Клянет так долго и горько,
Что бог морской
С отчаянья прочь из постели кидается
И поскорее наверх выплывает —
Воздухом свежим дохнуть, освежиться.

Я сам его видел прошедшею ночью:
По пояс вынырнул он из воды
В байковой желтой фуфайке,
В белом как снег ночном колпаке,
Нависшем над старым,
Истощенным лицом».

Борис Пастернак

Разведчики

Синело небо. Было тихо.
Трещали на лугу кузнечики.
Нагнувшись, низкою гречихой
К деревне двигались разведчики.

Их было трое, откровенно
Отчаянных до молодечества,
Избавленных от пуль и плена
Молитвами в глуби отечества.

Деревня вражеским вертепом
Царила надо всей равниною.
Луга желтели курослепом,
Ромашками и пастью львиною.

Вдали был сад, деревьев купы,
Толпились немцы белобрысые,
И под окном стояли группой
Вкруг стойки с канцелярской крысою.

Всмотрясь и головы попрятав,
Разведчики, недолго думая,
Пошли садить из автоматов,
Уверенные и угрюмые.

Деревню пересуматошить
Трудов не стоило особенных.
Взвилась подстреленная лошадь,
Мелькнули мертвые в колдобинах.

И как взлетают арсеналы
По мановенью рук подрывника,
Огню разведки отвечала
Вся огневая мощь противника.

Огонь дал пищу для засечек
На наших пунктах за равниною.
За этой пищею разведчик
И полз сюда, в гнездо осиное.

Давно шел бой. Он был так долог,
Что пропадало чувство времени.
Разрывы мин из шестистволок
Забрасывали небо теменью.

Наверно, вечер. Скоро ужин.
В окопах дома щи с бараниной.
А их короткий век отслужен:
Они контужены и ранены.

Валили наземь басурмане,
Зеленоглазые и карие.
Поволокли, как на аркане,
За палисадник в канцелярию.

Фуражки, морды, папиросы
И роем мухи, как к покойнику.
Вдруг первый вызванный к допросу
Шагнул к ближайшему разбойнику.

Он дал ногой в подвздошье вору
И, выхвативши автомат его,
Очистил залпами контору
От этого жулья проклятого.

Как вдруг его сразила пуля.
Их снова окружили кучею.
Два остальных рукой махнули.
Теперь им гибель неминучая.

Вверху задвигались стропила,
Как бы в ответ их маловерию,
Над домом крышу расщепило
Снарядом нашей артиллерии.

Дом загорелся. B суматохе
Метнулись к выходу два пленника,
И вот они в чертополе
Бегут задами по гуменнику.

По ним стреляют из-за клети.
Момент и не было товарища.
И в поле выбегает третий
И трет глаза рукою шарящей.

Все день еще, и даль объята
Пожаром солнца сумасшедшего.
Но он дивится не закату,
Закату удивляться нечего.

Садится солнце в курослепе,
И вот что, вот что не безделица:
В деревню входят наши цепи,
И пыль от перебежек стелется.

Без памяти, забыв раненья,
Руками на бегу работая,
Бежит он на соединенье
С победоносною пехотою.

Мирра Лохвицкая

Забытое заклятье

Ясной ночью в полнолунье –
Черной кошкой иль совой
Каждой велено колдунье
Поспешить на шабаш свой.Мне же пляски надоели.
Визг и хохот — не по мне.
Я пошла бродить без цели
При всплывающей луне.Легкой тенью, лунной грезой,
В темный сад скользнула я
Там, меж липой и березой,
Чуть белеется скамья.Кто-то спит, раскинув руки,
Кто-то дышит, недвижим.
Ради шутки иль от скуки –
Наклонилась я над ним.Веткой липы ароматной
Круг воздушный обвела
И под шепот еле внятный
Ожила ночная мгла: «Встань, проснись. Не время спать.
Крепче сна моя печать.
Положу тебе на грудь, –
Будешь сердцем к сердцу льнуть.На чело печать кладу, –
Будет разум твой в чаду.
Будешь в правде видеть ложь,
Муки — счастьем назовешь.Я к устам прижму печать, –
Будет гнев в тебе молчать.
Будешь — кроткий и ручной –
Всюду следовать за мной.Встань. Проснись. Не время спать.
На тебе — моя печать.
Человечий образ кинь.
Зверем будь. Аминь! Аминь!»И воспрянул предо мною
Кроткий зверь, покорный зверь.
Выгнул спину. Под луною
Налетаюсь я теперь.Мы летим. Все шире, шире,
Разрастается луна.
Блещут горы в лунном мире,
Степь хрустальная видна.О, раздолье! О, свобода!
Реют звуки флейт и лир.
Под огнями небосвода
Морем зыблется эфир.Вольный вихрь впивая жадно,
Как волна, трепещет грудь.
Даль немая — неоглядна.
Без границ — широкий путь.Вьются сладкие виденья,
Ковы смерти сокруша.
В дикой буре наслажденья
Очищается душа.Но внизу, над тьмой земною,
Сумрак ночи стал редеть.
Тяжко дышит подо мною
Заколдованный медведь.На спине его пушистой
Я лежу — без дум, без сил.
Трепет утра золотистый
Солнце ночи загасил.Я качаюсь, как на ложе,
Притомясь и присмирев,
Все одно, одно и то же.
Повторяет мой напев: Скоро, скоро будем дома.
Верный раб мой, поспеши.
Нежит сладкая истома
Успокоенной души.Пробуждается природа.
Лунных чар слабеет звон.
Алой музыкой восхода
Гимн лазурный побежден.Вот и дом мой… Прочь, косматый!
Сгинь, исчезни, черный зверь.
Дух мой, слабостью объятый,
В крепкий сон войдет теперь.Что ж ты медлишь? Уходи же!
Сплю я? Брежу ль наяву?
Он стоит — и ниже, ниже
Клонит грустную главу.Ах, печать не в силах снять я!
Брезжит мысль моя едва. –
Заповедного заклятья
Позабыла я слова! С этих пор — в часы заката
И при огненной луне –
Я брожу, тоской объята;
Вспомнить, вспомнить надо мне! Я скитаюсь полусонной,
Истомленной и больной.
Но мой зверь неугомонный
Всюду следует за мной.Тяжела его утрата
И мучителен позор.
В час луны и в час заката
Жжет меня звериный взор.Все грустней, все безнадежней
Он твердит душе моей:
Возврати мне образ прежний,
Свергни чары — иль убей!»

Иосиф Бродский

Кентавры

Кентавры I

Наполовину красавица, наполовину софа, в просторечьи — Софа,
по вечерам оглашая улицу, чьи окна отчасти лица,
стуком шести каблуков (в конце концов, катастрофа —
то, в результате чего трудно не измениться),
она спешит на свидание. Любовь состоит из тюля,
волоса, крови, пружин, валика, счастья, родов.
На две трети мужчина, на одну легковая — Муля —
встречает ее рычанием холостых оборотов
и увлекает в театр. В каждом бедре с пеленок
сидит эта склонность мышцы к мебели, к выкрутасам
красного дерева, к шкапу, у чьих филенок,
в свою очередь, склонность к трем четвертям, к анфасам
с отпечатками пальцев. Увлекает в театр, где, спрятавшись в пятый угол,
наезжая впотьмах друг на дружку, меся колесом фанеру,
они наслаждаются в паузах драмой из жизни кукол,
чем мы и были, собственно, в нашу эру.




Кентавры II

Они выбегают из будущего и, прокричав «напрасно!»,
тотчас в него возвращаются; вы слышите их чечетку.
На ветку садятся птицы, большие, чем пространство,
в них — ни пера, ни пуха, а только к черту, к черту.
Горизонтальное море, крашенное закатом.
Зимний вечер, устав от его заочной
синевы, поигрывает, как атом
накануне распада и проч., цепочкой
от часов. Тело сгоревшей спички,
голая статуя, безлюдная танцплощадка
слишком реальны, слишком стереоскопичны,
потому что им больше не во что превращаться.
Только плоские вещи, как-то: вода и рыба,
слившись, в силах со временем дать вам ихтиозавра.
Для возникшего в результате взрыва
профиля не существует завтра.




Кентавры III

Помесь прошлого с будущим, данная в камне, крупным
планом. Развитым торсом и конским крупом.
Либо — простым грамматическим «был» и «буду»
в настоящем продолженном. Дать эту вещь как груду
скушных подробностей, в голой избе на курьих
ножках. Плюс нас, со стороны, на стульях.
Или — слившихся с теми, кого любили
в горизонтальной постели. Или в автомобиле,
суть в плену перспективы, в рабстве у линий. Либо
просто в мозгу. Дать это вслух, крикливо,
мыслью о смерти — частой, саднящей, вещной.
Дать это жизнью сейчас и вечной
жизнью, в которой, как яйца в сетке,
мы все одинаковы и страшны наседке,
повторяющей средствами нашей эры
шестикрылую помесь веры и стратосферы.




Кентавры IV

Местность цвета сапог, цвета сырой портянки.
Совершенно не важно, который век или который год.
На закате ревут, возвращаясь с полей, муу-танки:
крупный единорогий скот.
Все переходят друг в друга с помощью слова «вдруг»
— реже во время войны, чем во время мира.
Меч, стосковавшись по телу при перековке в плуг,
выскальзывает из рук, как мыло.
Без поводка от владельцев не отличить собак,
в книге вторая буква выглядит слепком с первой;
возле кинотеатра толпятся подростки, как
белоголовки с замерзшей спермой.
Лишь многорукость деревьев для ветерана мзда
за одноногость, за черный квадрат окопа
с ржавой водой, в который могла б звезда
упасть, спасаясь от телескопа.

Валерий Брюсов

Предание

Посвящаю Андрею Белому
И ей надел поверх чела
Ив белых ландышей венок он.
Андрей Белый
I
Повеял ветер голубой
Над бездной моря обагренной.
Жемчужный след чертя кормой,
Челнок помчался, окрыленный.
И весь челнок, и плащ пловца
Сверкали ясным аметистом;
В кудрях пророка, вкруг лица,
Закат горел венцом лучистым.
И в грозно огненный Закат
Уйдя безумными очами,
Пловец не мог взглянуть назад,
На скудный берег за волнами.
Меж ним и берегом росли
Огни топазов и берилла,
И он не видел, как с земли
Стремила взор за ним Сибилла.
И он не видел, как она
Упала вдруг на камень черный,
Побеждена, упоена
Своей печалью непокорной.
И тень, приблизившись, легла,
Верховный жрец отвел ей локон,
И тихо снял с ее чела
Из белых ландышей венок он.
II
И годы шли. И целый день
Она скользила в сводах храма,
Всегда задумчива, как тень,
В столбах лазурных фимиама.
Но лишь сгорел пожар дневной
И сумрак ширился победно,
По узкой лестнице витой
Она сходила тенью бледной, —
В покой, где жрец верховный ждал
Ее с покорностью всегдашней,
При дымном факеле, и ал
Был свет из окон старой башни.
Струи священного вина
Пьянили мысль, дразня желанья,
И словно в диком вихре сна,
Свершались таинства лобзанья.
На ложе каменном они
Безрадостно сплетали руки;
Плясали красные огни,
И глухо повторялись звуки.
Но вдруг, припомнив о былом,
Она венок из роз срывала,
На камни падала лицом
И долго билась и стенала.
И кротко жрец, склонясь над ней,
Вершил заветные заклятья,
И вновь, под плясками огней,
Сплетались горькие объятья.
III
И годы шли, как смены сна,
Сходя во тьму сквозь своды храма,
И вот состарилась она
В столбах лазурных фимиама.
И ей народ алтарь воздвиг
Давно, как непорочной жрице,
И только жрец, седой старик,
Знал тайну замкнутой светлицы.
Был вечер. Запад гас в огне.
Ушли из храма богомольцы.
На малахитовой волне
Сплетались огненные кольца.
И вырос призрак корабля,
И близился безвестный парус,
И кто-то, бледный, у руля
Ронял сверкающий стеклярус.
Уже, мерцая, месяц стыл
Серпом из тусклого оникса,
Когда ко храму подступил
Пришлец с брегов холодных Стикса.
И властно в ясной тишине
Раздалось тихое воззванье:
«Вот я пришел. Сойди ко мне, —
Настало вечное свиданье».
И странно вспыхнул красный свет
В высоких окнах башни старой,
Потом погас на зов в ответ,
И замер храм под лунной чарой.
И в красоте седых кудрей
Предстала у дверей Сибилла,
Простер он властно руки к ней,
Она, без слов, главу склонила.
Спросил он: «Ты ждала меня?»
Сказала: «Верила и ждала».
Лучом сапфирного огня
Луна их лик поцеловала.
Рука с рукой к прибою волн
Они сошли, вдвоем отныне…
Как сердолик — далекий челн
На хризолитовой равнине!
А в башне, там, где свет погас,
Седой старик бродил у окон,
И с моря не сводил он глаз,
И целовал в последний раз
Из мертвых ландышей венок он.

Николай Гумилев

Экваториальный лес

Я поставил палатку на каменном склоне
Абиссинских, сбегающих к западу, гор
И беспечно смотрел, как пылают закаты
Над зеленою крышей далеких лесов.

Прилетали оттуда какие-то птицы
С изумрудными перьями в длинных хвостах,
По ночам выбегали веселые зебры,
Мне был слышен их храп и удары копыт.

И однажды закат был особенно красен,
И особенный запах летел от лесов,
И к палатке моей подошел европеец,
Исхудалый, небритый, и есть попросил.

Вплоть до ночи он ел неумело и жадно,
Клал сардинки на мяса сухого ломоть,
Как пилюли проглатывал кубики магги
И в абсент добавлять отказался воды.

Я спросил, почему он так мертвенно бледен,
Почему его руки сухие дрожат,
Как листы… — «Лихорадка великого леса», —
Он ответил и с ужасом глянул назад.

Я спросил про большую открытую рану,
Что сквозь тряпки чернела на впалой груди,
Что с ним было? — «Горилла великого леса», —
Он сказал и не смел оглянуться назад.

Был с ним карлик, мне по пояс, голый и черный,
Мне казалось, что он не умел говорить,
Точно пес он сидел за своим господином,
Положив на колени бульдожье лицо.

Но когда мой слуга подтолкнул его в шутку,
Он оскалил ужасные зубы свои
И потом целый день волновался и фыркал
И раскрашенным дротиком бил по земле.

Я постель предоставил усталому гостю,
Лег на шкурах пантер, но не мог задремать,
Жадно слушая длинную дикую повесть,
Лихорадочный бред пришлеца из лесов.

Он вздыхал: — «Как темно… этот лес бесконечен…
Не увидеть нам солнца уже никогда…
Пьер, дневник у тебя? На груди под рубашкой?..
Лучше жизнь потерять нам, чем этот дневник!

«Почему нас покинули черные люди?
Горе, компасы наши они унесли…
Что нам делать? Не видно ни зверя, ни птицы;
Только посвист и шорох вверху и внизу!

«Пьер, заметил костры? Там наверное люди…
Неужели же мы, наконец, спасены?
Это карлики… сколько их, сколько собралось…
Пьер, стреляй! На костре — человечья нога!

«В рукопашную! Помни, отравлены стрелы…
Бей того, кто на пне… он кричит, он их вождь…
Горе мне! На куски разлетелась винтовка…
Ничего не могу… повалили меня…

«Нет, я жив, только связан… злодеи, злодеи,
Отпустите меня, я не в силах смотреть!..
Жарят Пьера… а мы с ним играли в Марселе,
На утесе у моря играли детьми.

«Что ты хочешь, собака? Ты встал на колени?
Я плюю на тебя, омерзительный зверь!
Но ты лижешь мне руки? Ты рвешь мои путы?
Да, я понял, ты богом считаешь меня…

«Ну, бежим! Не бери человечьего мяса,
Всемогущие боги его не едят…
Лес… о, лес бесконечный… я голоден, Акка,
Излови, если можешь, большую змею!» —

Он стонал и хрипел, он хватался за сердце
И на утро, почудилось мне, задремал;
Но когда я его разбудить, попытался,
Я увидел, что мухи ползли по глазам.

Я его закопал у подножия пальмы,
Крест поставил над грудой тяжелых камней,
И простые слова написал на дощечке:
— Христианин зарыт здесь, молитесь о нем.

Карлик, чистя свой дротик, смотрел равнодушно,
Но, когда я закончил печальный обряд,
Он вскочил и, не крикнув, помчался по склону,
Как олень, убегая в родные леса.

Через год я прочел во французских газетах,
Я прочел и печально поник головой:
— Из большой экспедиции к Верхнему Конго
До сих пор ни один не вернулся назад.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Огнепоклонником я прежде был когда-то

Огнепоклонником я прежде был когда-то,
Огнепоклонником останусь я всегда.
Мое индийское мышление богато
Разнообразием рассвета и заката,
Я между смертными — падучая звезда.

Средь человеческих бесцветных привидений,
Меж этих будничных безжизненных теней,
Я вспышка яркая, блаженство исступлений,
Игрою красочной светло венчанный гений,
Я праздник радости, расцвета, и огней.

Как обольстительна в провалах тьмы комета!
Она пугает мысль и радует мечту.
На всем моем пути есть светлая примета,
Мой взор — блестящий круг, за мною — вихри света,
Из тьмы и пламени узоры я плету.

При разрешенности стихийного мечтанья,
В начальном Хаосе, еще не знавшем дня,
Не гномом роющим я был средь Мирозданья,
И не ундиною морского трепетанья,
А саламандрою творящего Огня.

Под Гималаями, чьи выси — в блесках Рая,
Я понял яркость дум, среди долинной мглы,
Горела в темноте моя душа живая,
И людям я светил, костры им зажигая,
И Агни светлому слагал свои хвалы.

С тех пор, как миг один, прошли тысячелетья,
Смешались языки, содвинулись моря.
Но все еще на Свет не в силах не глядеть я,
И знаю явственно, пройдут еще столетья,
Я буду все светить, сжигая и горя.

О, да, мне нравится, что бе́ло так и ало
Горенье вечное земных и горних стран.
Молиться Пламени сознанье не устало,
И для блестящего мне служат ритуала
Уста горячие, и Солнце, и вулкан.

Как убедительна лучей растущих чара,
Когда нам Солнце вновь бросает жаркий взгляд,
Неисчерпаемость блистательного дара!
И в красном зареве победного пожара
Как убедителен, в оправе тьмы, закат!

И в страшных кратерах — молитвенные взрывы:
Качаясь в пропастях, рождаются на дне
Колосья пламени, чудовищно-красивы,
И вдруг взметаются пылающие нивы,
Устав скрывать свой блеск в могучей глубине.

Бегут колосья ввысь из творческого горна,
И шелестенья их слагаются в напев,
И стебли жгучие сплетаются узорно,
И с свистом падают пурпуровые зерна,
Для сна отдельности в той слитности созрев.

Не то же ль творчество, не то же ли горенье,
Не те же ль ужасы, и та же красота
Кидают любящих в безумные сплетенья,
И заставляют их кричать от наслажденья,
И замыкают им безмолвием уста.

В порыве бешенства в себя принявши Вечность,
В блаженстве сладостном истомной слепоты,
Они вдруг чувствуют, как дышит Бесконечность,
И в их сокрытостях, сквозь ласковую млечность,
Молниеносные рождаются цветы.

Огнепоклонником Судьба мне быть велела,
Мечте молитвенной ни в чем преграды нет.
Единым пламенем горят душа и тело,
Глядим в бездонность мы в узорностях предела,
На вечный праздник снов зовет безбрежный Свет.

Яков Петрович Полонский

Диссонанс

(Мотив из признаний Адды Кристен)
Пусть по воле судеб я рассталась с тобой,—
Пусть другой обладает моей красотой!

Из обятий его, из ночной духоты
Уношусь я далеко на крыльях мечты.

Вижу снова наш старый, запущенный сад:
Отраженный в пруде потухает закат,

Пахнет липовым цветом в прохладе аллей;
За прудом, где-то в роще, урчит соловей…
Я стеклянную дверь отворила,— дрожу,—
Я из мрака в таинственный сумрак гляжу…—

Чу! там хрустнула ветка,— не ты ли шагнул?!
Встрепенулася птичка,— не ты ли спугнул?!

Я прислушиваюсь, я мучительно жду,
Я на шелест шагов твоих тихо иду,—

Холодит мои члены то страсть, то испуг…—
Это ты меня за руку взял, милый друг!?

Это ты осторожно так обнял меня!
Это твой поцелуй,— поцелуй без огня!

С болью в трепетном сердце, с волненьем в крови,
Ты не смеешь отдаться безумствам любви,—

И, внимая речам благородным твоим,
Я не смею дать волю влеченьям своим,

И дрожу, и шепчу тебе: милый ты мой!
Пусть владеет он жалкой моей красотой!—
Из обятий его, из ночной духоты
Я опять улетаю на крыльях мечты

В этот сад, в эту темь, вот на эту скамью,
Где впервые подслушал ты душу мою…

Я душою сливаюсь с твоею душой,—
Пусть владеет он жалкой моей красотой!

(Мотив из признаний Адды Кристен)
Пусть по воле судеб я рассталась с тобой,—
Пусть другой обладает моей красотой!

Из обятий его, из ночной духоты
Уношусь я далеко на крыльях мечты.

Вижу снова наш старый, запущенный сад:
Отраженный в пруде потухает закат,

Пахнет липовым цветом в прохладе аллей;
За прудом, где-то в роще, урчит соловей…

Я стеклянную дверь отворила,— дрожу,—
Я из мрака в таинственный сумрак гляжу…—

Чу! там хрустнула ветка,— не ты ли шагнул?!
Встрепенулася птичка,— не ты ли спугнул?!

Я прислушиваюсь, я мучительно жду,
Я на шелест шагов твоих тихо иду,—

Холодит мои члены то страсть, то испуг…—
Это ты меня за руку взял, милый друг!?

Это ты осторожно так обнял меня!
Это твой поцелуй,— поцелуй без огня!

С болью в трепетном сердце, с волненьем в крови,
Ты не смеешь отдаться безумствам любви,—

И, внимая речам благородным твоим,
Я не смею дать волю влеченьям своим,

И дрожу, и шепчу тебе: милый ты мой!
Пусть владеет он жалкой моей красотой!—

Из обятий его, из ночной духоты
Я опять улетаю на крыльях мечты

В этот сад, в эту темь, вот на эту скамью,
Где впервые подслушал ты душу мою…

Я душою сливаюсь с твоею душой,—
Пусть владеет он жалкой моей красотой!

Александр Блок

На поле Куликовом

Река раскинулась. Течет, грустит лениво
И моет берега.
Над скудной глиной желтого обрыва
В степи грустят стога.О, Русь моя! Жена моя! До боли
Нам ясен долгий путь!
Наш путь — стрелой татарской древней воли
Пронзил нам грудь.Наш путь — степной, наш путь — в тоске безбрежной —
В твоей тоске, о, Русь!
И даже мглы — ночной и зарубежной —
Я не боюсь.Пусть ночь. Домчимся. Озарим кострами
Степную даль.
В степном дыму блеснет святое знамя
И ханской сабли сталь… И вечный бой! Покой нам только снится
Сквозь кровь и пыль…
Летит, летит степная кобылица
И мнет ковыль… И нет конца! Мелькают версты, кручи…
Останови!
Идут, идут испуганные тучи,
Закат в крови! Закат в крови! Из сердца кровь струится!
Плачь, сердце, плачь…
Покоя нет! Степная кобылица
Несется вскачь! Мы, сам-друг, над степью в полночь стали:
Не вернуться, не взглянуть назад.
За Непрядвой лебеди кричали,
И опять, опять они кричат… На пути — горючий белый камень.
За рекой — поганая орда.
Светлый стяг над нашими полками
Не взыграет больше никогда.И, к земле склонившись головою,
Говорит мне друг: «Остри свой меч,
Чтоб недаром биться с татарвою,
За святое дело мертвым лечь!»Я — не первый воин, не последний,
Долго будет родина больна.
Помяни ж за раннею обедней
Мила друга, светлая жена! В ночь, когда Мамай залег с ордою
Степи и мосты,
В темном поле были мы с Тобою, —
Разве знала Ты? Перед Доном темным и зловещим,
Средь ночных полей,
Слышал я Твой голос сердцем вещим
В криках лебедей.С полуно’чи тучей возносилась
Княжеская рать,
И вдали, вдали о стремя билась,
Голосила мать.И, чертя круги, ночные птицы
Реяли вдали.
А над Русью тихие зарницы
Князя стерегли.Орлий клёкот над татарским станом
Угрожал бедой,
А Непрядва убралась туманом,
Что княжна фатой.И с туманом над Непрядвой спящей,
Прямо на меня
Ты сошла, в одежде свет струящей,
Не спугнув коня.Серебром волны блеснула другу
На стальном мече,
Освежила пыльную кольчугу
На моем плече.И когда, наутро, тучей черной
Двинулась орда,
Был в щите Твой лик нерукотворный
Светел навсегда.Опять с вековою тоскою
Пригнулись к земле ковыли.
Опять за туманной рекою
Ты кличешь меня издали’…Умчались, пропали без вести
Степных кобылиц табуны,
Развязаны дикие страсти
Под игом ущербной луны.И я с вековою тоскою,
Как волк под ущербной луной,
Не знаю, что делать с собою,
Куда мне лететь за тобой! Я слушаю рокоты сечи
И трубные крики татар,
Я вижу над Русью далече
Широкий и тихий пожар.Объятый тоскою могучей,
Я рыщу на белом коне…
Встречаются вольные тучи
Во мглистой ночной вышине.Вздымаются светлые мысли
В растерзанном сердце моем,
И падают светлые мысли,
Сожженные темным огнем…«Явись, мое дивное диво!
Быть светлым меня научи!»
Вздымается конская грива…
За ветром взывают мечи… Опять над полем Куликовым
Взошла и расточилась мгла,
И, словно облаком суровым,
Грядущий день заволокла.За тишиною непробудной,
За разливающейся мглой
Не слышно грома битвы чудной,
Не видно молньи боевой.Но узнаю тебя, начало
Высоких и мятежных дней!
Над вражьим станом, как бывало,
И плеск и трубы лебедей.Не может сердце жить покоем,
Недаром тучи собрались.
Доспех тяжел, как перед боем.
Теперь твой час настал. — Молись!

Николай Гумилев

Дева Солнца

Марианне Дмитриевне ПоляковойIМогучий царь суров и гневен,
Его лицо мрачно, как ночь,
Толпа испуганных царевен
Бежит в немом смятеньи прочь.Вокруг него сверкает злато,
Алмазы, пурпур и багрец,
И краски алого заката
Румянят мраморный дворец.Он держит речь в высокой зале
Толпе разряженных льстецов,
В его глазах сверканье стали,
А в речи гул морских валов.Он говорит: «Еще ребенком
В глуши окрестных деревень
Я пеньем радостным и звонким
Встречал веселый, юный день.Я пел и солнцу и лазури,
Я плакал в ужасе глухом,
Когда безрадостные бури
Царили в небе голубом.Явилась юность — праздник мира,
В моей груди кипела кровь
И в блеске солнечного пира
Я увидал мою любовь.Она во сне ко мне слетала,
И наклонялася ко мне,
И речи дивные шептала
О золотом, лазурном дне.Она вперед меня манила,
Роняла белые цветы,
Она мне двери отворила
К восторгам сладостной мечты.И чтобы стать ее достойным,
Вкусить божественной любви,
Я поднял меч к великим войнам,
Я плавал в злате и крови.Я стал властителем вселенной,
Я Божий бич, я Божий глас,
Я царь жестокий и надменный,
Но лишь для вас, о лишь для вас.А для нее я тот же страстный
Любовник вечно молодой,
Я тихий гимн луны, согласной
С бесстрастно блещущей звездой.Рабы, найдите Деву Солнца
И приведите мне, царю,
И все дворцы, и все червонцы,
И земли все я вам дарю».Он замолчал и все мятутся,
И отплывают корабли,
И слуги верные несутся,
Спешат во все концы земли.IIИ солнц и лун прошло так много,
Печальный царь томяся ждет,
Он жадно смотрит на дорогу,
Склонясь у каменных ворот.Однажды солнце догорало
И тихо теплились лучи,
Как песни вышнего хорала,
Как рати ангельской мечи.Гонец примчался запыленный,
За ним сейчас еще другой,
И царь, горящий и влюбленный,
С надеждой смотрит пред собой.Как звуки райского напева,
Он ловит быстрые слова,
«Она живет, святая дева…
О ней уже гремит молва… Она пришла к твоим владеньям,
Она теперь у этих стен,
Ее народ встречает пеньем
И преклонением колен.И царь навстречу деве мчится,
Охвачен страстною мечтой,
Но вьется траурная птица
Над венценосной головой.Он видит деву, блеск огнистый
В его очах пред ней потух,
Пред ней, такой невинной, чистой,
Стыдливо-трепетной, как дух.Лазурных глаз не потупляя,
Она идет, сомкнув уста,
Как дева пламенного рая,
Как солнца юная мечта.Одежды легкие, простые
Покрыли матовость плечей,
И нежит кудри золотые
Венок из солнечных лучей.Она идет стопой воздушной,
Глаза безмерно глубоки,
Она вплетает простодушно
В венок степные васильки.Она не внемлет гласу бури,
Она покинула дворцы,
Пред ней рассыпались в лазури
Степных закатов багрецы.Ее душа мечтой согрета,
Лазурность манит впереди,
И волны ласкового света
В ее колышутся груди.Она идет перед народом,
Она скрывается вдали,
Так солнце клонит лик свой к водам,
Забыв о горестях земли.И гордый царь опять остался
Безмолвно-бледен и один,
И кто-то весело смеялся,
Бездонной радостью глубин.Но глянул царь орлиным оком,
И издал он могучий глас,
И кровь пролилася потоком,
И смерть как буря пронеслась.Он как гроза, он гордо губит
В палящем зареве мечты,
За то, что он безмерно любит
Безумно-белые цветы.Но дремлет мир в молчаньи строгом,
Он знает правду, знает сны,
И Смерть, и Кровь даны нам Богом
Для оттененья Белизны.

Перси Биши Шелли

Закат

Был Некто здесь, в чьем существе воздушном,
Как свет и ветер в облачке тончайшем,
Что в полдень тает в синих небесах,
Соединились молодость и гений.
Кто знает блеск восторгов, от которых
В его груди дыханье замирало,
Как замирает летом знойный воздух,
Когда, с Царицей сердца своего,
Лишь в эти дни постигнувшей впервые
Несдержанность двух слившихся существ,
Он проходил тропинкой по равнине,
Которая была затенена
Стеной седого леса на востоке,
Но с запада была открыта небу.
Уж солнце отошло за горизонт,
Но сонмы тучек пепельного цвета
Хранили блеск полосок золотых;
Тот свет лежал и на концах недвижных
Далеких ровных трав, и на цветах,
Слегка свои головки наклонявших;
Его хранил и старый одуванчик
С седою бородой; и, мягко слившись
С тенями, что от сумерек возникли,
На темной чаще леса он лежал, —
А на востоке, в воздухе прозрачном,
Среди стволов столпившихся деревьев,
Медлительно взошел на небеса
Пылающий, широкий, круглый месяц,
И звезды засветились в высоте.
«Не странно ль, Изабель, — сказал влюбленный, —
Я никогда еще не видел солнца.
Придем сюда с тобою завтра утром,
Ты будешь на него глядеть со мной».

В ту ночь они, в любви и в сне блаженном,
Смешались; но когда настало утро,
Увидела она, что милый мертв.
О, пусть никто не думает, что этот
Удар — Господь послал из милосердья!
Она не умерла, не потеряла
Рассудка, но жила так, год за годом, —
Поистине я думаю теперь,
Терпение ее и то, что грустно
Она могла порою улыбаться
И что она тогда не умерла,
А стала жить, чтоб с кротостью лелеять
Больного престарелого отца,
Все это было у нее безумьем,
Когда безумье — быть не так, как все.
Ее увидеть только — было сказкой,
Измысленной утонченнейшим бардом,
Чтоб размягчить суровые сердца
В немой печали, создающей мудрость;
Ее ресницы выпали от слез,
Лицо и губы были точно что-то,
Что умерло, — так безнадежно бледны;
А сквозь изгибно-вьющиеся жилки
И сквозь суставы исхудалых рук
Был виден красноватый свет полудня.
Склеп сущности твоей, умершей в жизни,
Где днем и ночью дух скорбит бессонный,
Вот все, что от тебя теперь осталось,
Несчастное, погибшее дитя!
«О, ты, что унаследовал в кончине
То большее, чем может дать земля,
Бесстрастье, безупречное молчанье, —
Находят ли умершие — не сон,
О, нет, покой — и правда ль то, что видим:
Что более не сетуют они;
Или живут, иль, умеревши, тонут
В глубоком море ласковой Любви;
О, пусть моим надгробным восклицаньем,
Как и твоим, пребудет слово — Мира!» —
Лишь этот возглас вырвался у ней.

Иосиф Павлович Уткин

Двадцатый

(Из поэмы)

И. Закат

К нам
Закат стекает
Полянами крыш.
Влажно засверкает
Зеленая тишь.

А потом
Красиво,
Ниже и вперед, —
Золотым разливом
Медленно пойдет.

Голубясь и тлея,
Перельется вниз
И заголубеет
Дремлющий
Карниз.

А когда
Он, розов,
Задрожит светло —
Разразится
Бронзой
В столовой
Стекло.

И в одно мгновенье
Перекрасив пар,
Медным отраженьем
Вспыхнет самовар.
2.
Чаишко

Чем у вас встречают?
Вот у нас — всегда
Золотистым чаем. —
Чудная вода!

И солдату снится:
В одинокий год
Бронзовая птица
Скатертью плывет.

А за нею чашек
Выводок смешной…
Да, вот этим краше
Многим дом родной!

Что ж,
Судьбы не хватит —
Значит, получай
Теплой благодатью
Разговор и чай…

Три столетья с лишком,
Господи спаси,
Кумом и чаишкой
Жили на Руси.

Три столетья ранен
Каждый,
Без войны,
Глупостью герани,
Нежностью жены.

Нас поит
Из крана
Радость не щедро́?
— Подставляй стаканы,
Убирай ведро.
3.
Дома

И туманом
Белым
Над семейством
Пар…
Пар…… — Милый…
Не успела…
Нынче…
На базар…

Ротшильдом
Я не был,
Голод
Я прошел,
Можно и без хлеба
Очень хорошо.

Хуже, если снится
Роскошь тульских щек.
— Что ж,
Налей, сестрица,
Чашечку еще!

Нам с тобою сорок,
Кажется, вдвоем?
Мы еще не скоро,
Черт возьми, умрем!

А судьба
Какая!
Жить,
Жить,любить
Жить, любитьи петь!
Посмотри, сверкают
Небо,
Небо,стекла,
Небо, стекла,медь!

Посмотри, родная:
Небо, стекла, медь!
Хорошо бы, знаешь,
Под гитару
Спеть!

Эти годы
Пели,
Пели для меня
Голосом
Шрапнелей,
Языком огня.

Эти годы слышал,
Как рыдает
Твердь.
Как идет
И дышит,
И бряцает
Смерть!
4.
Гитарная

И кричу я старой:
— Матушка, спою.
Принеси гитару
Старую мою!

Я спою,
Сыграю
Песню баррикад,
Ту, что, умирая,
Пел один солдат.

Молодое тело,
Молодость — в глазах,
Пел он,
И горела…
Кровь в его усах.

Умер, служба,
К ночи…
— Баюшки-баю,—
Так и не докончил
Песенку свою.

Я знаю,
Что такое:
«Спокойствие страны!»
Я вижу —
Кровь покоя
И молньи —
Тишины:

За бархатною пылью
Сомнительной нови,
Друзья,
Мы позабыли
Большую дань крови.

Друзья!
Мы помним мало
Вспоившую нас грудь,
Друзья,
Мы славим мало
И тех —
Кто лег, как шпалы,
Под наш железный путь!

По всем
Путям и тропам,
У всех
Морей и рек
Лежит, борьбой растоптан,
Прекрасный человек!

И девушки
Не пели…
И дом родной
Далек:
Лежит он
Под шинелью,
Без шлема
И — сапог…

Отволновались громы,
И вот
Умыты мы —
И пеною черемух,
И нежностью
Жены.

И вот
Мы помним мало
Вспоившую нас грудь,
И вот
Мы славим мало
И тех,
Кто лег, как шпалы,
Под наш железный
Путь!

Но в том
Душа не гибнет,
Кто сердцем
Не остыл,
И эта песня —
Гимном
Великим
И простым!

Велимир Хлебников

Крымское. Записи сердца. Вольный размер

Турки
Вырея блестящегои щеголя всегда — окурки
Валяются на берегу.
Берегу
Своих рыбок
В ладонях
Сослоненных.
Своих улыбок
Не могут сдержать белокурые
Турки.
Иногда балагурят.
Я тоже роняю окурок...
Море в этом заливе совсем засыпает.
Засыпают
Рыбаки в море невод.
Небо
Слева... в женщине
Вы найдете тень синей?
Рыбаки не умеют:
Наклонясь, сети сеют.
Рабочий спрашивает: «А чи ябачил?»
Перекати-полем катится собачка.
И, наклонясь взять камешек,
Чувствую, что нужно протянуть руку прямо еще.
Под руководством маменьки
Барышня учится в воду камень кинуть.
На бегучие сини
Ветер сладостно сеет
Запахом маслины,
Цветок Одиссея.
И, пока расцветает, смеясь, семья прибауток,
Из ручонки
Мальчонки
Сыпется, виясь, дождь в уплывающих уток.
Море щедрою мерой
Веет полуденным золотом.
Ах! Об эту пору все мы верим,
Все мы молоды.
И начинает казаться, что нет ничего невообразимого,
Что в этот час
Море гуляет среди нас,
Надев голубые невыразимые.
День, как срубленное дерево, точит свой сок.
Жарок песок.
Дорога пролегла песками.
Во взорах — пес, камень.
Возгласы: «Мамаша, мамаша!»
Кто-то ручкой машет.
Жар меня морит.
Морит и море.
Блистает «сотки» донце...
Птица
Крути́тся,
Летя. Круги...
Ах, други!
Я устал по песку таскаться!
А дитя,
Увидев солнце,
Закричало: «Цаца!»
И этот вечный по песку хруст ног!
Мне грустно.
О, этот туч в сеть мигов лов!
И крик невидимых орлов!
Отсюда далеко все видно в воде.
Где глазами бесплотных тучи прошли,
Я черчу «В» и «Д».
Чьи? Не мои.
Мои: «В» и «И»,
По устенью
Ящерица
Тащится
Тенью,
Вся нежная от линьки.
Отсюда море кажется
Выполощенным мозолистыми руками в синьке.
День! Ты вновь стал передо мной, как карапузик-мальчик,
Засунув кулачки в карманы.
Но вихрь уносит песень дальше
И ясны горные туманы.
Все молчит. Ни о чем не говорят.
Белокурости турок канули в закат.
О, этот ясный закат!
Своими красными красками кат!
И его печальные жертвы —
Я и краски утра мертвыя.
В эти пашни,
Где времена роняли свой сев,
Смотрятся башни,
Назад не присев!
Где было место богов и земных дев виру,
Там в лавочке продают сыру.
Где шествовал бог — не сделанный, а настоящий,
Там сложены пустые ящики.
И обращаясь к тучам,
И снимая шляпу,
И отставив ногу
Немного,
Лепечу — я с ними не знаком —
Коснеющим, детским, несмелым языком:
«Если мое скромное допущение справедливо,
Что золото, которое вы тянули,
Когда, смеясь, рассказывали о любви,
Есть обычное украшение вашей семьи,
То не верю, чтоб вы мне не сообщили,
Любите ли вы «тянули»,
Птичку «сплю»,
А также в предмете «русский язык»
Прошли ли
Спряжение глагола «люблю»? И сливы?»
Ветер, песни сея,
Улетел в свои края.
Лишь бессмертновею
Я.
Только.
«И, кроме того, ставит ли вам учитель двойки?»
Старое воспоминание жалит.
Тени бежали.
И старая власть жива,
И грустны кружева.
И прежняя грусть
Вливает свой сон в слово «Русь»...
«И любите ли вы высунуть язык?»

Эллис

Золотой город

И.

Я жил в аду, где каждый миг
был новая для сердца пытка…
В груди, в устах, в очах моих
следы смертельного напитка.
Там ночью смерти тишина,
а днем и шум, и крик базарный,
луну, лик солнца светозарный
я видел только из окна.
Там каждый шаг и каждый звук,
как будто циркулем, размерен,
и там, душой изныв от мук,
ты к ночи слишком легковерен…
Там свист бичей, потоки слез,
и каждый миг кипит работа…
Я там страдал, терпел… И что-то
в моей груди оборвалось.
Там мне встречалась вереница
известкой запыленных лиц,
и мертвы были эти лица,
и с плачем я склонялся ниц.
Там мне дорогу преграждала
гиганта черная рука…
То красная труба кидала
зловонной гари облака.
Там, словно призраки во сне,
товаров вырастали груды,
и люди всюду, как верблюды,
тащились с ношей на спине.
Там умирают много раз,
и все родятся стариками,
и много слепнет детских глаз
от слез бессонными ночами.
Там пресмыкается Разврат,
там раззолочены вертепы,
там глухи стены, окна слепы,
и в каждом сердце — мертвый ад.
Там в суете под звон монет
забыты древние преданья,
и там безумец и поэт
давно слились в одно названье!..
Свободы песня в безднах ада
насмешкой дьявольской звучит…
Ей вторят страшные снаряды,
и содрогается гранит.
Когда же между жалких мумий,
пылая творческим огнем,
зажжется водопад безумий,
пророка прячут в «Желтый дом…»
Свободе верить я не смел,
во власти черного внушенья
я звал конец и дико пел,
как ветер, песни разрушенья!..
Они глумились надо мной,
меня безумным называли
и мертвой, каменной стеной
мой сад, зеленый сад, сковали…
Была одежда их чиста,
дышала правда в каждом слове,
но знал лишь я, что их уста
вчера моей напились крови…
И я не мог!.. В прохладной мгле
зажглись серебряные очи,
и материнский шепот Ночи
пронесся тихо по земле.
И я побрел… Куда?.. Не знаю!..
вдали угас и свет. и гул…
Я все забыл… Я все прощаю…
Я в беспредельном потонул.
Здесь надо мною месяц белый
меж черных туч, как между скал
недвижно лебедь онемелый
волшебной сказкой задремал.

ИИ.

И то, чего открыть не мог мне пестрый день,
все рассказала Ночь незримыми устами,
и был я трепетен, как молодой олень,
и преклонил главу пред вещими словами…
И тихо меркнул день, и отгорал Закат…
я Смерти чувствовал святое дуновенье,
и я за горизонт вперил с надеждой взгляд,
и я чего-то ждал… и выросло виденье.

ИИИ.

И там, где Закат пламенел предо мной,
блистая, разверзлись Врата,
там Город возникнул, как сон золотой
и весь трепетал, как мечта.
И там, за последнею гранью земли,
как остров в лазури небес,
он новой отчизною вырос вдали
и царством великих чудес.
Он был обведен золотою стеной,
где каждый гигантский зубец
горел ослепительно-яркой игрой,
божественный славил резец.
Над ним золотые неслись облака,
воздушны, прозрачны, легки,
как будто, струясь, золотая река
взметала огней языки.
Вдали за дворцами возникли дворцы
и радуги звонких мостов,
в единый узор сочетались зубцы
и строй лучезарных столпов.
И был тот узор, как узор облаков,
причудлив в дали голубой,—
и самый несбыточный, светлый из снов
возник наяву предо мной.
Всех краше, всех выше был Солнца дворец,
где в женственно-вечной красе,
Жена, облеченная в дивный венец,
сияла, как Роза в росе.
Над Ней, мировые обятья раскрыв,
затмив трепетание звезд,
таинственный Город собой осенив,
сиял ослепительный Крест!..
Там не было гнева, печали и слез,
там не было звона цепей,
там новое, вечное счастье зажглось
в игре золотистых огней!..
Но всюду царила вокруг тишина
в таинственном Городе том;
там веяла Вечность, тиха и страшна,
своим исполинским крылом.
А там в высоте, у двенадцати врат
сплетались двенадцать дорог,
и медное жерло воздев на Закат,
труба содрогнула чертог!..
И трижды раздался громовый раскат…
И ярче горели врата…
И вспыхнуло ярче двенадцати врат
над Розой сиянье Креста!..
И стало мне мертвого Города жаль,
и что-то вставало, грозя,
и в солнечный Город, в безбрежную даль
влекла золотая стезя!..
И старою сказкой и вечно-живой.
которую мир позабыл.
тот Солнечный Город незримой рукой
начертан на воздухе был…
Не все ли пророки о Граде Святом
твердили и ныне твердят,
и будет наш мир пересоздан огнем,
и близок кровавый закат?!.
И вдруг мне открылось, что в Городе том
и сам я когда-то сиял,
горел и дрожал золотистым лучом,
и пылью алмазной сверкал…
И поняло сердце, чем красен Закат,
чем свят догорающий день.
что смерть — к бесконечному счастью возврат,
что счастье земное — лишь тень!..
Душа развернула два быстрых крыла,
стремясь к запредельной мечте,
к вот унеслась золотая стрела
прильнуть к Золотой Красоте…
Как новой луны непорочная нить,
я в бездне скользнул голубой
от крови заката причастья вкусить
и образ приять неземной!..

ИV.

Тогда, облитый весь закатными лучами,
я Город Золотой, молясь, благословлял
и между нищими, больной земли сынами,
святое золото рассыпать умолял…
Но вдруг затмилось все, захлопнулись ворота
с зловещим грохотом, за громом грянул гром.
повсюду мертвый мрак развил свои тенета,
и снова сжала грудь смертельная забота…
Но не забыть душе о Граде Золотом!..

Игорь Северянин

На барбарисовом закате

1
Кто в небе алых роз алее
Цвел в облаковом парике?
Спустясь с балкона, по аллее
Меж сосен мы прошли к реке.
Алела на закате пристань,
Такая серенькая днем.
Плескались рыбки — двести, триста? —
Блестя алеющим огнем.
Кричали вспугнутые утки
С малиновою белизной.
Не кровью ль истекали сутки,
Струящие к закату зной?
И на реке, на перекате,
Играла с мушкою форель.
На барбарисовом закате
Возникла эта акварель.
Я оттолкнул замок устало,
Подвинул лодку к ступеням,
И ты, сияющая ало,
Спустилась, кружева вспеня.
Я весла взял, и мы поплыли
Вниз по теченью за изгиб,
Где меж стеблей прохладных лилий
Скользит так много быстрых рыб…

2
С полуаршинной глубиною,
Зеленая, как малахит,
Прозрачною и ледяною
Струею орошает мхи
Прибрежные. Деревьев купы
Отзеркаленные в воде,
Склонились к ней. Покой везде.
Стволы — как великанов трупы.
Изгибисто несемся вдоль
Аллеи до ограды сада,
А там, за ним, где пихт рассада,
Пустырь — крестьянская юдоль…
Вот лес пошел. Вот вновь луга.
Вот устье Егерской канавки.
И хариусы — вид сига —
Бегут от лодки в скользкой давке…
Ты нажимаешь влево руль
И поворачиваешь вправо.
Суденышко вплывает в травы,
Что щедро вырастил июль.
Еще один нажим руля, —
И мы плывем в зеленых сводах;
Теперь уже в кофейных водах
Плотичка плещется. Крыля
На белое пятно батиста,
Летит бесшумный нетопырь,
И от его движений свиста
Ты вздрагиваешь. «Растопырь
Скорее руки, — и добычу
Мы привезем к себе домой!»
Ты моему не внемлешь кличу,
Восторг не разделяешь мой.
Наоборот: закрылась шалью,
Склонилась тихо над кормой…
Закат давно не блещет алью.
Из тучи поступью хромой
Выходит месяц, обознала
Полоску в струйках сквозь листву.
Домой зову и не зову:
Всего в версте отсюда дача.
Зеленолиственный тоннель
Так восхитительно олунен,
Июльский воздух так июнен
И мягок, как Мускат-Люнель…
Все вдаль ветвистым коридором
Плывем, пока вдруг ты с задором
Не поворачиваешь руль,
И мы канавою обратно
Скользим к реке, смотря на пятна
Луны в игре речных кривуль…

3
Окончены канавы, своды, —
Вновь малахитовые воды. —
И островок цветущих лип —
Все тот же, только в лунном стиле.
Плывем, сгибая стебли лилий,
Меж них пугая спящих рыб.
Мы покидаем с грустью стебли
И вверх стремимся в этот раз.
Теперь опять простор для гребли:
Чтоб «взять версту», нам нужен час.

4
Но слушай, кто поет в болоте?
Я слышу женский голос там
В туманной лунной позолоте
Я вижу женщину. К кустам
Прибрежным по зыбучей топи
Она, вся белая, идет.
У берега водоворот —
Вдруг упадет в него… утопит
Себя, пожалуй. В золотых
Лучах остановилась. Росла.
Стройна. Бледна. Я поднял весла.
Смотрю. И вдруг она — бултых!
Мы вскрикнули, мы онемели.
И тишина. И — ничего.
Подплыли. Головы, как в хмеле.
Самоубийство? Колдовство?
Но эта песня! В этой песне —
Исчезни, враг! Господь, воскресни! —
Такой восторг, такая жуть.
Нет, человеческая грудь
Вместить ту песню не смогла бы:
Для мук подобных люди слабы…
Так значит, то не человек,
Не женщина — невольный вывод…
Мы фантазировали живо
С упорной мыслью в голове,
Что не было того, что было,
А если не было, то — то,
Что виделось, себя избыло,
И этот «кто-то» есть никто.

5
Теперь уже плывем в смятеньи,
И ужасом душа полна:
Мы думаем об этом пеньи…
Нам не в луну уже луна,
И вечер нам уже не в вечер:
Мы думаем об этой встрече.
И смысл, значенье встречи той
Неясны нам пока. Постой,
Ты видишь пристань? на скамейке
Сидит как будто кто-то… Змейки
Волос спадают на плеча…
И в белом, в белом… Кто бы это?…
Но в ужасе бежим ответа,
Пугаясь лунного луча,
Что выползает из-за тучи,
Готовый озарить ее…
Нас мысль одна и та же мучит;
И ты мое, и я твое —
Сердца свои мы оба слышим…
О, настороженная тишь!
И вот плывем все выше, выше…
И я молчу. И ты молчишь.

6
А вот и пристань. Вот и мыза.
На пристани встречает… Лиза.
Вся в белом, белая сама:
«Ах, чуть я не сошла с ума! —
От ужаса едва лепечет
И не находит слов для речи: —
Луна нервирует… И тьма…
И эта женщина… Ее вы
Не встретили? за полчаса
До вас бежала здесь… Коса
Такая рыжая… Лиловы
Глаза безумные… Капот
Распахнут белый… Дико пела,
Когда бежала… Я поспела
Едва прийти сюда… И вот
Сижу, едва жива от страха,
И жду вас: все же здесь светлей,
Чем в доме. От густых аллей
В нем мрачно. И луна, как бляха,
На клумбе с ирисами. Нет,
Я не останусь больше в доме
Одна без вас», — в больной истоме
Шепнула девушка и в плед
Закутавшись, пошла за нами.
Невесело мы пили чай,
Невольно думая о драме,
Что с нами будет невзначай…

7
Оно вошло в нас хладнокровно,
Оно и крепло, и росло:
Спустя четыре года ровно, —
И, может быть, число в число? —
Расстался я с подругой тою,
С кем плыл рекою, залитою
Лимонным светом, к чаще лип
На островке, где наши были,
Где меж стеблями наших лилий
Живет так много наших рыб…

Николаус Ленау

Лесная часовня

Темнеет лес, шумя вокруг поляны,
И серая гора глядит из тьмы,
Вещают лист засохший и туманы
О постепенном шествии зимы.

Исчезло солнце в облаке угрюмо,
Прощальный взор не кинули лучи,

Природа смолкла, и томит в ночи
Ее о смерти тягостная дума.

Где дуб шумит внизу горы высокой
И плачет ключ студеною волной —
Встречаюсь я со стариной глубокой:
Заброшенной часовнею лесной.

Где те, чья песнь неслась когда-то к Богу
Из стен ее, суля забвенье бед
И жребия житейского тревогу?
Где все они? Ушли за песнью вслед.

Чу! Странный крик нарушил вдруг молчанье.
В стенах пустых не прозвучал ли он?
Кто так кричит, что трепет содроганья
В душе моей рождает этот стон?

— Тебе, Творец, поем хвалы, ликуя! —
Раздался смех, и стихло все кругом,
Но грянул вновь отступник — Аллилуйя! —
И прогремел злой хохот, словно гром.

Вот он бежит — пугливо, без раздумья,
С лица рукою пряди отстранив;
Взор исступлен и дико боязлив:
Блуждающий огонь во тьме безумья!

Он в лес бежит, где в сумраке дубов
Шуршат листы сухие под ногами.
Чего он ждет? Не звука ли шагов?
И, слышу, плачет тихими слезами.

«Проходит все!» Шурша ему скажи
О, блеклый лист, об этом в утешенье!
Путь кроткой смерти духу укажи,
Шепни ему, что в ней его — спасенье.

Грусть тихая в долине разлилась,
Луна взошла на празднике прощальном,
И льнут лучи сребристые, струясь,
К останкам лета — мертвенно печальным.

Но как слаба увядшая листва!
И лунный луч сдержать она не в силах:
Дрожит под ним и падает мертва
Она во прах с нагих ветвей унылых.

С улыбкой горькой, бледен, одинок,
Глядит безумец в небо молчаливо.
Его задеть боится ветерок,
И лунный луч бежит перед ним пугливо,

Так тонет он — безумья дикий взгляд
В том ясном, ровном, неизменном мире,
С каким текут созвездия в эфире.
Печальнее есть зрелище навряд.

За что навек безумья грозной тьмою
Пути его ты омрачаешь, рок?
Чем согрешил несчастный, что тобою
Был из души его исторгнут Бог?

Он полюбил. За много лет, счастливый,
Однажды здесь с возлюбленной он шел,
И в сумраке дубравы молчаливой
Ее к лесной часовне он привел.

Они вошли, склонились их колена;
Струясь в окно, заката луч алел,
И вместе с ней молился он смиренно
И вдалеке рожок пастуший пел.

Торжественно подняв для клятвы руку,
С волнением промолвила она:
— Да обречет меня Господь на муку,
Когда в любви не буду я верна. —

Пылал закат все ярче, все чудесней —
С его святой любовью наравне.
Пастушья песнь звучала райской песней
Среди лесной долины в тишине.

Но был забыт он для другого вскоре:
И принял тот с обетом лживым уст
И поцелуй, что также лжив и пуст.
С ним под венцом стоит она в уборе.

И не смотря на клятвенный обман,
Вся жизнь ее в забавах неизменно
С тех пор течет пред Богом дерзновенно,
Которому обет был ею дан.

За это ли безумья грозной тьмою
Пути его ты омрачаешь, рок?
За это ли безжалостно тобою
Был из души его исторгнут Бог?

И он клянет — отчаянней, греховней —
Там, где склонял колени он с мольбой.
Вот почему, терзаемый тоской,
Изгнанником он бродит пред часовней.

Николай Гумилев

Сказка о королях

«Мы прекрасны и могучи,
Молодые короли,
Мы парим, как в небе тучи,
Над миражами земли.В вечных песнях, в вечном танце
Мы воздвигнем новый храм.
Пусть пьянящие багрянцы
Точно окна будут нам.Окна в Вечность, в лучезарность,
К берегам Святой Реки,
А за нами пусть Кошмарность
Создает свои венки.«Пусть терзают иглы терний
Лишь усталое чело,
Только солнце в час вечерний
Наши кудри греть могло.«Ночью пасмурной и мглистой
Сердца чуткого не мучь;
Грозовой, иль золотистой
Будь же тучей между туч.*Так сказал один влюбленный
В песни солнца, в счастье мира,
Лучезарный, как колонны
Просветленного эфира, Словом вещим, многодумным
Пытку сердца успокоив,
Но смеялись над безумным
Стены старые покоев.Сумрак комнат издевался,
Бледно-серый и угрюмый,
Но другой король поднялся
С новым словом, с новой думой.Его голос был так страстен,
Столько снов жило во взоре,
Он был трепетен и властен,
Как стихающее море.Он сказал: «Индийских тканей
Не постигнуты узоры,
В них несдержанность желаний,
Нам неведомые взоры.«Бледный лотус под луною
На болоте, мглой одетом,
Дышет тайною одною
С нашим цветом, с белым цветом.И в безумствах теокалли
Что-то слышится иное.
Жизнь без счастья, без печали
И без бледного покоя.«Кто узнает, что томится
За пределом наших знаний
И, как бледная царица,
Ждет мучений и лобзаний».*Мрачный всадник примчался на черном коне,
Он закутан был в бархатный плащ
Его взор был ужасен, как город в огне,
И как молния ночью, блестящ.Его кудри как змеи вились по плечам,
Его голос был песней огня и земли,
Он балладу пропел молодым королям,
И балладе внимали, смутясь, короли.*«Пять могучих коней мне дарил Люцифер
И одно золотое с рубином кольцо,
Я увидел бездонность подземных пещер
И роскошных долин молодое лицо.«Принесли мне вина — струевого огня
Фея гор и властительно — пурпурный Гном,
Я увидел, что солнце зажглось для меня,
Просияв, как рубин на кольце золотом.«И я понял восторг созидаемых дней,
Расцветающий гимн мирового жреца,
Я смеялся порывам могучих коней
И игре моего золотого кольца.«Там, на высях сознанья — безумье и снег…
Но восторг мой прожег голубой небосклон,
Я на выси сознанья направил свой бег
И увидел там деву, больную, как сон.«Ее голос был тихим дрожаньем струны,
В ее взорах сплетались ответ и вопрос,
И я отдал кольцо этой деве Луны
За неверный оттенок разбросанных кос.«И смеясь надо мной, презирая меня,
Мои взоры одел Люцифер в полутьму,
Люцифер подарил мне шестого коня
И Отчаянье было названье ему».*Голос тягостной печали,
Песней горя и земли,
Прозвучал в высоком зале,
Где стояли короли.И холодные колонны
Неподвижностью своей
Оттеняли взор смущенный,
Вид угрюмых королей.Но они вскричали вместе,
Облегчив больную грудь:
«Путь к Неведомой Невесте
Наш единый верный путь.«Полны влагой наши чаши,
Так осушим их до дна,
Дева Мира будет нашей,
Нашей быть она должна!«Сдернем с радостной скрижали
Серый, мертвенный покров,
И раскрывшиеся дали
Нам расскажут правду снов.«Это верная дорога,
Мир иль наш, или ничей,
Правду мы возьмем у Бога
Силой огненных мечей».*По дороге их владений
Раздается звук трубы,
Голос царских наслаждений,
Голос славы и борьбы.Их мечи из лучшей стали,
Их щиты, как серебро,
И у каждого в забрале
Лебединое перо.Все, надеждою крылаты,
Покидают отчий дом,
Провожает их горбатый,
Старый, верный мажордом.Верны сладостной приманке,
Они едут на закат,
И смущаясь поселянки
Долго им вослед глядят, Видя только панцирь белый,
Звонкий, словно лепет струй,
И рукою загорелой
Посылают поцелуй.*По обрывам пройдет только смелый…
Они встретили Деву Земли,
Но она их любить не хотела,
Хоть и были они короли.Хоть безумно они умоляли,
Но она их любить не могла,
Голубеющим счастьем печали
Молодых королей прокляла.И больные, плакучие ивы
Их окутали тенью своей,
В той стране, безнадежно-счастливой,
Без восторгов и снов и лучей.И венки им сплетали русалки
Из фиалок и лилий морских,
И, смеясь, надевали фиалки
На склоненные головы их.Ни один не вернулся из битвы…
Развалился прадедовский дом,
Где так часто святые молитвы
Повторял их горбун мажордом.*Краски алого заката
Гасли в сумрачном лесу,
Где измученный горбатый
За слезой ронял слезу.Над покинутым колодцем
Он шептал свои слова,
И бесстыдно над уродцем
Насмехалася сова: «Горе! Умерли русалки,
Удалились короли,
Я, беспомощный и жалкий,
Стал властителем земли.Прежде я беспечно прыгал,
Царский я любил чертог,
А теперь сосновых игол
На меня надет венок.А теперь в моем чертоге
Так пустынно ввечеру;
Страшно в мире… страшно, боги…
Помогите… я умру…»Над покинутым колодцем
Он шептал свои слова,
И бесстыдно над уродцем
Насмехалася сова.

Михаил Алексеевич Кузмин

Бывают странными пророками

Бывают странными пророками
Поэты иногда...
Косноязычными намеками
То накликается,
То отвращается
Грядущая беда.

Самим неведомо, что сказано,
Какой иерогли́ф.
Вдруг то, что цепью крепкой связано,
То разлетается,
То разражается,
Сердца испепелив...

Мы строим призрачные здания,
Чертим чужой чертеж,
Но вдруг плотину рвут страдания,
И разбиваются,
И расстилаются...
Куда от них уйдешь?

Чем старше мы, тем осторожнее
В грядущее глядим.
Страшны опасности дорожные,
И в дни субботние
Все беззаботнее
Немеет нелюдим.

2

Зачем те чувства, что чище кристалла,
Темнить лукавством ненужной игры?
Скрываться время еще не настало,
Минуты счастья просты и добры.
Любить так чисто, как Богу молиться,
Любить так смело, как птице летать.
Зачем к пустому роману стремиться,
Когда нам свыше дана благодать?

3

Как сладко дать словам размеренным
Любовный яд и острие!
Но слаще быть вполне уверенным,
Что ваше сердце - вновь мое.
Я знаю тайно, вне сомнения,
Что неизбежен странный путь,
Зачем же смутное волнение
Безверную тревожит грудь?
Мне все равно: позор, победа ли, -
Я все благословлю, пока
Уста любимые не предали
И не отдернулась рука.

4

Дни мои — облака заката…
Легок, ал златокрылый ряд…
Свет же их от твоих обятий,
Близко ты — и зарей горят.
Скрылся свет — и потухли груды
Хмурых туч, как свинцовый груз,
Нет тебя — и весь мир — безлюдье,
Тяжек гнет ненавистных уз.

5

Какие дни и вечера!
Еще зеленый лист не вянет,
Еще веселая игра
В луга и рощи сладко тянет.
Но свежесть белых облаков,
Отчетливость далеких линий
Нам говорит: "Порог готов
Для осени златисто-синей!"
Гляжу в кисейное окно
На палевый узор заката
И терпеливо так давно
Обещанного жду возврата.
И память сердца так светла,
Печаль не кажется печальной,
Как будто осень принесла
С собою перстень обручальный.
И раньше, чем кудрявый вяз,
Подернут златом, покраснеет,
(Я верю) вновь увидит Вас,
Кто любит, помнит, пламенеет!

6

Я не любовью грешен, люди,
Перед любовью грешен я,
Как тот, кто слышал весть о чуде
И сам пошел к навозной груде
Зарыть жемчужину огня.
Как тот, кто таял в свете новом
И сам, играя и смеясь,
Не веря сладостным оковам,
Высоким называет словом
Собачек уличную связь.
О, радость! в третий раз сегодня
Мне жизнь надежна и светла.
С ладьи небес спустились сходни,
И нежная рука Господня
Меня от бездны отвела.

7

Не называй любви забвеньем,
Но вещей памятью зови,
Учась по преходящим звеньям
Бессмертию одной любви.
Пускай мы искры, знаем, знаем:
Святая головня жива!
И, повторяя, понимаем,
Яснее прежние слова.
И каждым новым поворотом
Мы утверждаем ту же власть,
Не преданы пустым заботам
Во искушение не впасть.
Узнав обманчивость падений,
Стучусь я снова в ту же дверь,
И огненный крылатый гений
Родней и ближе мне теперь.

8

Судьба, ты видишь: сплю без снов
И сон глубок.
По самой смутной из основ
Снует челнок.
И ткет, и ткет в пустой тени -
Узора нет.
Ты нити длинной не тяни,
О лунный свет!
Во власти влажной я луны,
Но я не твой:
Мне ближе - солнце, валуны
И ветра вой.
Сиявший позабыл меня,
Но он придет, -
Сухая солнечность огня
Меня зовет.
Затку я пламенный узор
(Недолго ждать),
Когда вернется прежний взор
И благодать!

9

Е. А. Нагродской

Мне снился сон: в глухих лугах иду я,
Надвинута повязка до бровей,
Но сквозь нее я вижу, не колдуя:
Растет трава, ромашка и шалфей,
(А сердце бьется все живей, живей),
И вдруг, как Буонаротова Сивилла,
Предстала вещая царица Фей
Тому, кого повязка не томила.

Недвижно царственная, как статуя,
Она держала, как двойной трофей,
Два зеркала и ими, негодуя,
Грозила мне; на том, что поправей,
Искусства знак, природы - тот левей,
Но, как в гербе склоненные стропила,
Вязалися тончайшей из цепей
Для тех, кого повязка не томила.

Затрепетал, как будто был во льду я
Иль как челнок, забытый средь зыбей,
А им играет буря, хмуро дуя.
Жена ко мне: "Напрасный страх развей,
Смотри сюда, учись и разумей,
Что мудрость в зеркалах изобразила.
Обретено кормило средь морей
Тому, кого повязка утомила!"

"О, Фея, рассказал мне соловей,
Чье имя зеркала соединило!
И свято имя это (ну, убей!)
Тому, кого повязка не томила".

Николай Яковлевич Агнивцев

Три богатыря

Три богатыря.Илья.— Эй, други, проснитесь! Досель, в тишине
Был сон наш и крепок, и долог,
Но время пришло нам подняться, зане ­—
Недоброе что-­то почудилось мне:
Ужо не крадется­-ли ворог?!.
Добрыня.— Сдается и мне, что не даром галдят
И точат мечи басурманы!..
Ох, кровушки вдосталь напьется булат!..
И, чуя поживу, летят на Закат.
И каркают черные враны!..
Алеша.— Да, кто-­же такой сей боец-удалец?!.
Иль в дьявола вышел он чином?
Иль с разума спятил заморский пришлец?
Иль… мало гулял этот меч-кладенец
По вражьим макушкам и спинам?!.
Илья.— Ну, что­-же?! Как встарь, встретит ворога Русь:
И внуки, чай, дедов не плоше!
За Русь стародавнюю я не боюсь!
Но, все же, занятно: каков этот гусь?
А, ну, погляди-­ка, Алеша!.. Алеша.— Да будто… шевелится что-то вдали —
Под куцым чужим небосводом…
И видится мне: из немецкой земли
Идут с бандой ратною их короли,
На Русь направляясь походом!
Добрыня.— А, глянь-ка, Алешенька (ты позорчей!),
Что в нашем-то деется стане?
Алеша.— От века не видел я столько мечей!
Должно наготовили тут калачей
Гостям чужеземным — заране!
И… хлынули вороги!.. Братцы, держись!
Ишь, сколько чертей навалило!..
Как два океана, — две рати сошлись!
Гей, внуки, стеной, навались! навались!
Гей, ломится вражия сила!
Илья.— Эге, их вожатый пополз окарачь!
Должно, угощенье не сладко!
Добрыня.— Видать, не по вкусу им русский калач!
Пошли наутек, горемычные, вскач!
Алеша.Круши их! круши без остатка!
Добрыня.— Теперь, дальше пекла они не уйдут…
Илья.— Тьфу, что за нечистая сила?
Вновь, смрадом знакомым повеяло тут!
Ей-ей, не иначе, как турки идут:
Уж больно в носу засвербило!
Алеша.— И верно!.. Знать, дело немецкое — дрянь! —
Коль кличут друзей на подмогу!.. Еще не отдав нам последнюю дань,
Вновь, сослепу лезет турецкая рвань,
Как свора в медвежью берлогу…
Эх, если бы нам, да присвистнуть втроем
И, как в стародавнее время,
На ворога грудью пойдя, напролом,
Крестить, да крестить бы, во всю топором
На выверт поганое племя!
Илья.— Ишь, ширится как?! Что твой пенистый квас!
Заткнись-ка, покуда, Алеша!
Еще не пришел подыматься нам час!
А им по загривку дадут и без нас:
И внуки, чай, дедов не плоше!

Илья.— Эй, други, проснитесь! Досель, в тишине
Был сон наш и крепок, и долог,
Но время пришло нам подняться, зане ­—
Недоброе что-­то почудилось мне:
Ужо не крадется­-ли ворог?!.
Добрыня.— Сдается и мне, что не даром галдят
И точат мечи басурманы!..
Ох, кровушки вдосталь напьется булат!..
И, чуя поживу, летят на Закат.
И каркают черные враны!..
Алеша.— Да, кто-­же такой сей боец-удалец?!.
Иль в дьявола вышел он чином?
Иль с разума спятил заморский пришлец?
Иль… мало гулял этот меч-кладенец
По вражьим макушкам и спинам?!.
Илья.— Ну, что­-же?! Как встарь, встретит ворога Русь:
И внуки, чай, дедов не плоше!
За Русь стародавнюю я не боюсь!
Но, все же, занятно: каков этот гусь?
А, ну, погляди-­ка, Алеша!..

Алеша.— Да будто… шевелится что-то вдали —
Под куцым чужим небосводом…
И видится мне: из немецкой земли
Идут с бандой ратною их короли,
На Русь направляясь походом!
Добрыня.— А, глянь-ка, Алешенька (ты позорчей!),
Что в нашем-то деется стане?
Алеша.— От века не видел я столько мечей!
Должно наготовили тут калачей
Гостям чужеземным — заране!
И… хлынули вороги!.. Братцы, держись!
Ишь, сколько чертей навалило!..
Как два океана, — две рати сошлись!
Гей, внуки, стеной, навались! навались!
Гей, ломится вражия сила!
Илья.— Эге, их вожатый пополз окарачь!
Должно, угощенье не сладко!
Добрыня.— Видать, не по вкусу им русский калач!
Пошли наутек, горемычные, вскач!
Алеша.Круши их! круши без остатка!
Добрыня.— Теперь, дальше пекла они не уйдут…
Илья.— Тьфу, что за нечистая сила?
Вновь, смрадом знакомым повеяло тут!
Ей-ей, не иначе, как турки идут:
Уж больно в носу засвербило!
Алеша.— И верно!.. Знать, дело немецкое — дрянь! —
Коль кличут друзей на подмогу!..

Еще не отдав нам последнюю дань,
Вновь, сослепу лезет турецкая рвань,
Как свора в медвежью берлогу…
Эх, если бы нам, да присвистнуть втроем
И, как в стародавнее время,
На ворога грудью пойдя, напролом,
Крестить, да крестить бы, во всю топором
На выверт поганое племя!
Илья.— Ишь, ширится как?! Что твой пенистый квас!
Заткнись-ка, покуда, Алеша!
Еще не пришел подыматься нам час!
А им по загривку дадут и без нас:
И внуки, чай, дедов не плоше!

Саша Черный

Дитя

Двор — уютная клетушка.
У узорчатой ограды
Два цветущих олеандра
Разгораются костром…
А над ними прорубь неба
Тускло мреет в белом зное,
Как дымящаяся чаша,
Как поблекший василек.
Словно зонт пыльно-зеленый,
Пальма дворик осенила.
Ствол гигантским ананасом
Оседает над землей.
На листе узорно-гибком
Осы строят шапкой соты,
Солнце лавой раскаленной
Режет сонные глаза.
____

Только зной к закату схлынет,
Только тень падет на гравий,
В белом домике у входа
Подымается возня.
Мать поет свою канцону,
Словно рот полощет песней,—
А за нею голос детский,
В тонкий лепет взбив слова,
Вьется резвым жеребенком,
Остановится внезапно —
И фонтаном зыбким смеха
Всколыхнет оживший двор.
Книжку старую отбросив,
Из окошка крикнешь: «Роза!»
И лукавою свирелью
Прилетит в ответ: «Синьор?»
____

Над безмолвной низкой дверью
Ветром вздуло занавеску.
Из таинственного мрака
Показался кулачок.
Это маленькая Роза,
Дочь привратницы Марии,
Мотылек на смуглых ножках,
Распевающий цветок.
Деловито отдуваясь,
Притащила табуретку,
Взгромоздилась и застыла,
Отдыхая от жары.
Сгибы ножек под коленкой
Сочной ниточкой темнеют,
А глаза, лесные птицы,
Окунулись в небеса.
____

За цветущею оградой
Петухами распевают
То толстяк с гирляндой туфель,
То веселый зеленщик.
Головой крутя кудрявой,—
Расшалившееся эхо,—
Роза звонко повторяет
Полнозвучные слова:
«Scarpе! Scarpе! Pomodorи!
Foggиolиnи! Pеpеronе!»
Рыжий кот, худой и драный,
К милым пяткам нос прижал.
И душе моей казалось,
Что в зрачках бродячих зверя
В этот миг блаженно млели
Искры рыцарской любви.
____

Жалюзи щитом поставив,
Словно в шапке-невидимке,
Я смотрю на это чудо,
Широко раскрыв глаза.
Это радостное тельце,
Этот полный кубок жизни
Мне милей стихов Петрарки,
Слаще всех земных легенд…
На крыльцо я тихо вышел:
Кот нырнул под жирный кактус,
Табуретка покатилась…
Палец в рот и глазки вверх.
Долго, долго изучала
Незнакомого синьора, —
Оглушительно вздохнула
И улыбкой расцвела.
____

На обложке русской книги
Мы фонтан нарисовали,
Рыбок с заячьими ртами,
Тигра с гривой до земли.
По моей ладони хлопал
Кулачок кофейно-пухлый.
Я молчал, она звенела,
Как беспечный ручеек.
Мать, белье с кустов снимая,
В сотый раз взывала: «Роза!»
Этих скучных пресных взрослых
Никогда я не приму…
Не хотите ль вы, синьора,
Чтоб трехлетний одуванчик,
Как солидный папский нунций
Чинно вел со мною речь?
____

Нет у Розы пышной куклы
С томно-глупыми глазами,
Но ребенок, как котенок,
Щепкой тешится любой.
Вон она кружит вдоль пальмы,
Высоко подняв к закату
Тростниковый старый стебель
С жесткой блеклою листвой.
Па — направо, па — налево,
Ножки — быстрые газели,
Две-три ноты звонкой песни
Заменяют ей оркестр.
А глаза неукротимо
Жгут языческим весельем
И, косясь, ко мне взывают:
«Полюбуйтесь-ка, синьор!»
____

«А теперь?» — спросила Роза.
Я принес поднос с тарелкой.
На тарелке пухлый персик
И душистый абрикос.
Роза стала за прилавок, —
Я был знатный покупатель…
Но пока я торговался,
Роза села весь товар.
Кот крутил хвостом умильно.
Кинув косточку с подноса,
Роза тоном королевы
Приказала зверю: «Ешь!»
«А теперь?»… Сложила ручки.
Затянувшись папироской,
Я ей дал пустую гильзу.
Мы курили. Двор молчал.
____

За мохнатым олеандром
Ржаво всхлипнули ворота.
На напев шагов знакомых
Понеслось дитя к отцу.
Руки вытянув, рабочий
Вскинул девочку над шляпой,
И слились на миг под небом
Сноп кудрей и сноп цветов.
Олеандры задрожали,
Зашептались и затихли…
«Ах, еще!» — звенела Роза,
Руки-крылья вскинув ввысь.
Он унес ее, как птицу,
За цветную занавеску:
Тень ребенка закачалась
На коленях у отца…
____

Истомленные мимозы
Листья легкие склонили,
И шипит бамбук зеленый,
Кротко жалуясь на зной.
Наклонясь к кустам, рабочий
Из ведра струею хлещет:
Пьет земля, пьют жадно корни,
Влажной пылью дышит двор.
За отцом, сжав строго губки,
Ходит медленно ребенок,
Из фиаски оплетенной
Гравий влагой окропя.
А фиаска так лукава —
Ускользает и виляет…
Каждый камушек невзрачный
Надо Розе напоить.
____

Холод мраморных ступеней
Лунным фосфором пронизан.
Сбоку рамой освещенной
Янтареет ярко дверь.
Роза сонно и устало
За отцом следит глазами,
В белый хлеб впилась, как мышка,
И на локоть оперлась.
Ест отец, мать пьет кианти,
Две звезды зажглись над пальмой,
И сверчок пилит на скрипке
В глубине за очагом.
Лампа, мать, отец и звезды —
Все сливается, кружится
Тихим сонным хороводом
И уходит в потолок.
Каждый вечер та же сцена:
Голова склонилась набок,
Темно-бронзовые кудри
Нависают на глаза.
Мать берет ее в охапку, —
Виснут ручки, виснут ножки,
И несет, как клад бесценный,
На прохладную постель.
Сны сидят под темной пальмой,
Ждут качаясь… Свет погаснет —
Пролетят над занавеской
И подушку окружат.
Спи, дитя, — и я, бессонный,
Буду долго, долго слушать,
Как над кровлею твоею
Шелестит во тьме бамбук.

Владимир Владимирович Маяковский

Письмо писателя Владимира Владимировича Маяковского писателю Алексею Максимовичу Горькому

Алексей Максимович,
Алексей Максимович, как помню,
Алексей Максимович, как помню, между нами
что-то вышло
что-то вышло вроде драки
что-то вышло вроде драки или ссоры
Я ушел,
Я ушел, блестя
Я ушел, блестя потертыми штанами;
взяли Вас
взяли Вас международные рессоры.
Нынче —
Нынче — и́наче.
Сед височный блеск,
Сед височный блеск, и взоры озаренней.
Я не лезу
Я не лезу ни с моралью
Я не лезу ни с моралью ни в спасатели,
без иронии,
как писатель
как писатель говорю с писателем.
Очень жалко мне, товарищ Горький,
что не видно
что не видно Вас
что не видно Вас на стройке наших дней.
Думаете —
Думаете — с Капри,
Думаете — с Капри, с горки
Вам видней?
Вы
Вы и Луначарский —
Вы и Луначарский — похвалы повальные,
добряки,
добряки, а пишущий
добряки, а пишущий бесстыж —
тычет
тычет целый день
тычет целый день свои
тычет целый день свои похвальные
листы.
Что годится,
чем гордиться?
Продают «Цемент»
Продают «Цемент» со всех лотков.
Вы
Вы такую книгу, что ли, цените?
Нет нигде цемента,
Нет нигде цемента, а Гладков
написал
написал благодарственный молебен о цементе.
Затыкаешь ноздри,
Затыкаешь ноздри, нос наморщишь,
и идешь
и идешь верстой болотца длинненького.
Кстати,
Кстати, говорят,
Кстати, говорят, что Вы открыли мощи
этого…
этого… Калинникова.
Мало знать
Мало знать чистописаниев ремесла,
расписать закат
расписать закат или цветенье редьки.
Вот
Вот когда
Вот когда к ребру душа примерзла,
ты
ты ее попробуй отогреть-ка!
Жизнь стиха —
тоже тиха.
Что горенья?
Что горенья? Даже
Что горенья? Даже нет и тленья
в их стихе
в их стихе холодном
в их стихе холодном и лядащем.
Все
Все входящие
Все входящие срифмуют впечатления
и печатают
и печатают в журнале
и печатают в журнале в исходящем.
А рядом
А рядом молотобойцев
А рядом молотобойцев ана́пестам
учит
учит профессор Шенге́ли.
Тут
Тут не поймете просто-напросто,
в гимназии вы,
в гимназии вы, в шинке́ ли?
Алексей Максимович,
Алексей Максимович, у Вас
Алексей Максимович, у Вас в Италии
Вы
Вы когда-нибудь
Вы когда-нибудь подобное
Вы когда-нибудь подобное видали?
Приспособленность
Приспособленность и ласковость дворовой,
деятельность
деятельность блюдо-рубле- и тому подобных «лиз»
называют многие
называют многие — «здоровый
реализм». —
И мы реалисты,
И мы реалисты, но не на подножном
корму,
корму, не с мордой, упершейся вниз, —
мы в новом,
мы в новом, грядущем быту,
мы в новом, грядущем быту, помноженном
на электричество
на электричество и коммунизм.
Одни мы,
Одни мы, как ни хвали́те халтуры,
но, годы на спины грузя,
тащим
тащим историю литературы —
лишь мы
лишь мы и наши друзья.
Мы не ласкаем
Мы не ласкаем ни глаза,
Мы не ласкаем ни глаза, ни слуха.
Мы —
Мы — это Леф,
Мы — это Леф, без истерики —
Мы — это Леф, без истерики — мы
по чертежам
по чертежам деловито
по чертежам деловито и сухо
строим
строим завтрашний мир.
Друзья —
Друзья — поэты рабочего класса.
Их знание
Их знание невелико́,
но врезал
но врезал инстинкт
но врезал инстинкт в оркестр разногласый
буквы
буквы грядущих веков.
Горько
Горько думать им
Горько думать им о Горьком-эмигранте.
Оправдайтесь,
Оправдайтесь, гряньте!
Я знаю —
Я знаю — Вас ценит
Я знаю — Вас ценит и власть,
Я знаю — Вас ценит и власть, и партия,
Вам дали б все —
Вам дали б все — от любви
Вам дали б все — от любви до квартир.
Прозаики
Прозаики сели
Прозаики сели пред Вами
Прозаики сели пред Вами на парте б:
— Учи!
— Учи! Верти! —
Или жить вам,
Или жить вам, как живет Шаляпин,
раздушенными аплодисментами оляпан?
Вернись
Вернись теперь
Вернись теперь такой артист
назад
назад на русские рублики —
я первый крикну:
я первый крикну: — Обратно катись,
народный артист Республики! —
Алексей Максимыч,
Алексей Максимыч, из-за Ваших стекол
виден
виден Вам
виден Вам еще
виден Вам еще парящий сокол?
Или
Или с Вами
Или с Вами начали дружить
по саду
по саду ползущие ужи?
Говорили
Говорили (обясненья ходкие!),
будто
будто Вы
будто Вы не едете из-за чахотки.
И Вы
И Вы в Европе,
И Вы в Европе, где каждый из граждан
смердит покоем,
смердит покоем, жратвой,
смердит покоем, жратвой, валютцей!
Не чище ль
Не чище ль наш воздух,
Не чище ль наш воздух, разреженный дважды
грозою
грозою двух революций!
Бросить Республику
Бросить Республику с думами,
Бросить Республику с думами, с бунтами,
лысинку
лысинку южной зарей озарив, —
разве не лучше,
разве не лучше, как Феликс Эдмундович,
сердце
сердце отдать
сердце отдать временам на разрыв.
Здесь
Здесь дела по горло,
Здесь дела по горло, рукав по локти,
знамена неба
знамена неба алы́,
и соколы —
и соколы — сталь в моторном клекоте —
глядят,
глядят, чтоб не лезли орлы.
Делами,
Делами, кровью,
Делами, кровью, строкою вот этою,
нигде
нигде не бывшею в найме, —
я славлю
я славлю взвитое красною ракетою
Октябрьское,
Октябрьское, руганное
Октябрьское, руганное и пропетое,
пробитое пулями знамя!

1926

Джордж Гордон Байрон

Монодия на смерть Р. Б. Шеридана

читанная на сцене Дрюри-Лэнского театра

Когда в лучах заката, замирая
И уходя от нас, в ночную тень
Склоняется сквозь слезы летний день,–
Кто в этот час на тот закат взирая,
Не чувствовал, как, дух его смирив,
В него нисходит нежности прилив,
Как на цветок – роса, в лучах играя?
С глубоким чувством, чистым и святым,
В задумчивый час отдыха Природы,
Когда меж тьмой и светом золотым
Из мрака Время воздвигает своды
Возвышенного моста,– в этот час,
Когда покой и мир обемлют нас,
Кто не знаком был с думою безгласной,
Которую не выразить без слез,
С гармонией святой, с печалью ясной,
С сочувствием души, высоких грез
Исполненной, к отшедшему светилу?
То не тоска болезненная, нет,–
Грусть нежная, душ чистых лучший цвет,
Без горечи; лишь сладостную силу
Она имеет; чужд ей всякий след
Себялюбивых чувств: она свободна
От уз мирских, чиста и благородна,
Как капли слез, которые пролить
Не стыдно нам,– не больно и таить.

Как эта нежность властвует над нами,
Когда заходит солнце за холмами,
Так дум полна душа и очи – слез,
Когда мы видим огорченным оком,
Как все, что смертно в Гении высоком,
Суровый рок безжалостно унес!
Могучий дух наш мир покинул; Сила
Великая из света в тьму вступила,–
В тьму без просвета! Славой он сиял,
Он славы все лучи в себе собрал!
Блеск остроумья, разума сиянье,
Огонь речей, стиха очарованье,–
Исчезло все,– все закатилось с ним,
С навек зашедшим Солнцем золотым!
Остались, правда, убежав от тленья,
Души бессмертной вечные творенья,–
Зари его прекрасные труды,
Его полудня славные плоды,–
Осталась часть бессмертная титана,
Который смертью унесен так рано;
Но как мала та часть в сравненьи с ним,
Чудесным целым: яркие частицы
Души, обнявшей все,– то чаровницы
Ласкающей, то кличем боевым
Бодрящей нас, то ласковой, то грозной!
Среди ль пиров, в беседе ли серьезной,
Всегда он был властителем умов;
Хвалил его хор высших голосов:
Его хвалить им было честью, славой!
Не он ли был заступник величавый
За женщину, когда до наших стран
Домчал свой вопль обиды Индостан?
Он, он потряс народы речью жгучей,
Он был для них карающим жезлом
И Господа доверенным послом!
Смирясь пред ним, как пред грозящей тучей,
Хвалу ему воздал сенат могучий.

А здесь! О, здесь еще пленяют нас
Его души веселые созданья;
Как прежде, юн и пол очарованья
Его живой сценический рассказ,
Где остроумье, радостно и дивно,
Бессмертное, струится непрерывно;
Как прежде, жив портретов яркий ряд,
Которые правдиво говорят
О тех, кто им служил оригиналом;
Все, что в своей фантазии живой
Он создавал, приют нашло здесь свой,
Служивший славных дел его началом;
Здесь и теперь блестят они вдвойне,
Как в ярком Прометеевом огне,
Как след былого, отблеск величавый
Почившего светила – солнца славы.

Но, может быть, не мало есть людей,
Которым дивной Мудрости паденье
Доставить может злое наслажденье,
Которым нет забавы веселей,
Как если ум великий вдруг сорвется
С возвышенного тона, для него
Природного, и скорбно ошибется?
О, пусть они сужденья своего
Удержат пыл: быть может, нам придется
Увидеть в том, что в их глазах – порок,
Одно лишь горе! Тяжек рок
Для тех, чья жизнь вся на виду проходит,
За кем народ глазами жадно водит,
Ища хвалы иль брани в них предмет;
Их имени – вовек покоя нет:
Мученье Славы для глупцов отрадно!
Сокрытый враг, не зная сна, следит

За жертвою внимательно и жадно,
Шпионит он, и судит, и грозит;
Соперник, враг, завистник и губитель,
Озлобленный глупец и праздный зритель,–
Все, кто чужому горю только рад,
Его сразить, унизить норовят;
Приводят славы путь на край могилы,
Ошибки все, что от избытка силы
Творит порою гений, стерегут,
Скрывают правду и бесстыдно лгут,
Чтоб, накопив несчастье и беду,
Из клеветы воздвигнуть пирамиду!
Таков его удел; а если он
Притом еще болезнью удручен
Иль, нищету терпя и разоренье,
Забудет гордый дух свое паренье
И принужден пред Низостью дрожать,
Нападки грязной Злобы отражать,
С Позором биться, а надежды ласку
Встречать лишь, как обманчивую маску
Грядущих зол,– так диво ль, что беда
И сильного сражает иногда?
Та грудь, что всеми чувствами богата,
Содержит сердце бурное в себе:
Гроза и вихрь во всей ее судьбе,
Она борьбой и бурями чревата,
И если выше мер напряжена,–
От грозных мук взрывается она.

Но прочь все это,– если б так и было,
От нас и нашей сцены! В этот час
Наш долг – почтить почившее светило,
Хоть не нужна ему хвала от нас;
Воздать ему мы должны дань почтенья,
Дань слабую за годы наслажденья!
Ораторы блистательных палат,
Скорбите: умер славный ваш собрат!
Великим Трем он равен был по силе:
Слова его – бессмертья искры были!
Поэты драмы! Подвигом самим
Он вам пример дал: состязайтесь с ним!
Вы, остроумцы, общества отрада –
Он был ваш брат: почтите прах его!
Угасла Сила высшего разряда,
Разнообразьем дара своего
Великая: одно другого краше
В ней было: речь, поэзия и ум,
И резвый смех, среди забот и дум
Гармонию вносящий в сердце наше!
Все это в нас живет и будет жить,
Пока мы будем гордо дорожить
Таланта гордой силою! Такого,
Как он, не скоро мы найдем другого
И возвращаться будем много раз
К тому, что им оставлено для нас,
Вздыхая и печалясь, что от века
Лишь одного такого человека
Дала Природа, свой разбив чекан,
Когда был ею создан Шеридан!

Иосиф Бродский

Римские элегии

Бенедетте Кравиери

I

Пленное красное дерево частной квартиры в Риме.
Под потолком — пыльный хрустальный остров.
Жалюзи в час заката подобны рыбе,
перепутавшей чешую и остов.
Ставя босую ногу на красный мрамор,
тело делает шаг в будущее — одеться.
Крикни сейчас «замри» — я бы тотчас замер,
как этот город сделал от счастья в детстве.
Мир состоит из наготы и складок.
В этих последних больше любви, чем в лицах.
Как и тенор в опере тем и сладок,
что исчезает навек в кулисах.
На ночь глядя, синий зрачок полощет
свой хрусталик слезой, доводя его до сверканья.
И луна в головах, точно пустая площадь:
без фонтана. Но из того же камня.

II

Месяц замерших маятников (в августе расторопна
только муха в гортани высохшего графина).
Цифры на циферблатах скрещиваются, подобно
прожекторам ПВО в поисках серафима.
Месяц спущенных штор и зачехленных стульев,
потного двойника в зеркале над комодом,
пчел, позабывших расположенье ульев
и улетевших к морю покрыться медом.
Хлопочи же, струя, над белоснежной, дряблой
мышцей, играй куделью седых подпалин.
Для бездомного торса и праздных граблей
ничего нет ближе, чем вид развалин.
Да и они в ломаном «р» еврея
узнают себя тоже; только слюнным раствором
и скрепляешь осколки, покамест Время
варварским взглядом обводит форум.

III

Черепица холмов, раскаленная летним полднем.
Облака вроде ангелов — в силу летучей тени.
Так счастливый булыжник грешит с голубым исподним
длинноногой подруги. Я, певец дребедени,
лишних мыслей, ломаных линий, прячусь
в недрах вечного города от светила,
навязавшего цезарям их незрячесть
(этих лучей за глаза б хватило
на вторую вселенную). Желтая площадь; одурь
полдня. Владелец «веспы» мучает передачу.
Я, хватаясь рукою за грудь, поодаль
считаю с прожитой жизни сдачу.
И как книга, раскрытая сразу на всех страницах,
лавр шелестит на выжженной балюстраде.
И Колизей — точно череп Аргуса, в чьих глазницах
облака проплывают как память о бывшем стаде.

IV

Две молодых брюнетки в библиотеке мужа
той из них, что прекрасней. Два молодых овала
сталкиваются над книгой в сумерках, точно Муза
объясняет Судьбе то, что надиктовала.
Шорох старой бумаги, красного крепдешина,
воздух пропитан лавандой и цикламеном.
Перемена прически; и локоть — на миг — вершина,
привыкшая к ветреным переменам.
О, коричневый глаз впитывает без усилий
мебель того же цвета, штору, плоды граната.
Он и зорче, он и нежней, чем синий.
Но синему — ничего не надо!
Синий всегда готов отличить владельца
от товаров, брошенных вперемежку
(т. е. время — от жизни), дабы в него вглядеться.
Так орел стремится вглядеться в решку.

V

Звуки рояля в часы обеденного перерыва.
Тишина уснувшего переулка
обрастает бемолью, как чешуею рыба,
и коричневая штукатурка
дышит, хлопая жаброй, прелым
воздухом августа, и в горячей
полости горла холодным перлом
перекатывается Гораций.
Я не воздвиг уходящей к тучам
каменной вещи для их острастки.
О своем — и о любом — грядущем
я узнал у буквы, у черной краски.
Так задремывают в обнимку
с «лейкой», чтоб, преломляя в линзе
сны, себя опознать по снимку,
очнувшись в более длинной жизни.

VI

Обними чистый воздух, а ля ветви местных пиний:
в пальцах — не больше, чем на стекле, на тюле.
Но и птичка из туч вниз не вернется синей,
да и сами мы вряд ли боги в миниатюре.
Оттого мы и счастливы, что мы ничтожны. Дали,
выси и проч. брезгают гладью кожи.
Тело обратно пространству, как ни крути педали.
И несчастны мы, видимо, оттого же.
Привались лучше к портику, скинь бахилы,
сквозь рубашку стена холодит предплечье;
и смотри, как солнце садится в сады и виллы,
как вода, наставница красноречья,
льется из ржавых скважин, не повторяя
ничего, кроме нимфы, дующей в окарину,
кроме того, что она — сырая
и превращает лицо в руину.

VII

В этих узких улицах, где громоздка
даже мысль о себе, в этом клубке извилин
прекратившего думать о мире мозга,
где-то взвинчен, то обессилен,
переставляешь на площадях ботинки
от фонтана к фонтану, от церкви к церкви
— так иголка шаркает по пластинке,
забывая остановиться в центре, —
можно смириться с невзрачной дробью
остающейся жизни, с влеченьем прошлой
жизни к законченности, к подобью
целого. Звук, из земли подошвой
извлекаемый — ария их союза,
серенада, которую время о’но
напевает грядущему. Это и есть Карузо
для собаки, сбежавшей от граммофона.

VIII

Бейся, свечной язычок, над пустой страницей,
трепещи, пригинаем выдохом углекислым,
следуй — не приближаясь! — за вереницей
литер, стоящих в очередях за смыслом.
Ты озаряешь шкаф, стенку, сатира в нише
— большую площадь, чем покрывает почерк!
Да и копоть твоя воспаряет выше
помыслов автора этих строчек.
Впрочем, в ихнем ряду ты обретаешь имя;
вечным пером, в память твоих субтильных
запятых, на исходе тысячелетья в Риме
я вывожу слова «факел», «фитиль», «светильник»,
а не точку — и комната выглядит как в начале.
(Сочиняя, перо мало что сочинило).
О, сколько света дают ночами
сливающиеся с темнотой чернила!

IX

Скорлупа куполов, позвоночники колоколен.
Колоннады, раскинувшей члены, покой и нега.
Ястреб над головой, как квадратный корень
из бездонного, как до молитвы, неба.
Свет пожинает больше, чем он посеял:
тело способно скрыться, но тень не спрячешь.
В этих широтах все окна глядят на Север,
где пьешь тем больше, чем меньше значишь.
Север! в огромный айсберг вмерзшее пианино,
мелкая оспа кварца в гранитной вазе,
не способная взгляда остановить равнина,
десять бегущих пальцев милого Ашкенази.
Больше туда не выдвигать кордона.
Только буквы в когорты строит перо на Юге.
И золотистая бровь, как закат на карнизе дома,
поднимается вверх, и темнеют глаза подруги.

X

Частная жизнь. Рваные мысли, страхи.
Ватное одеяло бесформенней, чем Европа.
С помощью мятой куртки и голубой рубахи
что-то еще отражается в зеркале гардероба.
Выпьем чаю, лицо, чтобы раздвинуть губы.
Воздух обложен комнатой, как оброком.
Сойки, вспорхнув, покидают купы
пиний — от брошенного ненароком
взгляда в окно. Рим, человек, бумага;
хвост дописанной буквы — точно мелькнула крыса.
Так уменьшаются вещи в их перспективе, благо
тут она безупречна. Так на льду Танаиса
пропадая из виду, дрожа всем телом,
высохшим лавром прикрывши темя,
бредут в лежащее за пределом
всякой великой державы время.

XI

Лесбия, Юлия, Цинтия, Ливия, Микелина.
Бюст, причинное место, бедра, колечки ворса.
Обожженная небом, мягкая в пальцах глина —
плоть, принявшая вечность как анонимность торса.
Вы — источник бессмертья: знавшие вас нагими
сами стали катуллом, статуями, траяном,
августом и другими. Временные богини!
Вам приятнее верить, нежели постоянным.
Славься, круглый живот, лядвие с нежной кожей!
Белый на белом, как мечта Казимира,
летним вечером я, самый смертный прохожий,
среди развалин, торчащих как ребра мира,
нетерпеливым ртом пью вино из ключицы;
небо бледней щеки с золотистой мушкой.
И купола смотрят вверх, как сосцы волчицы,
накормившей Рема и Ромула и уснувшей.

XII

Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: я
благодарен за все; за куриный хрящик
и за стрекот ножниц, уже кроящих
мне пустоту, раз она — Твоя.
Ничего, что черна. Ничего, что в ней
ни руки, ни лица, ни его овала.
Чем незримей вещь, тем оно верней,
что она когда-то существовала
на земле, и тем больше она — везде.
Ты был первым, с кем это случилось, правда?
Только то и держится на гвозде,
что не делится без остатка на два.
Я был в Риме. Был залит светом. Так,
как только может мечтать обломок!
На сетчатке моей — золотой пятак.
Хватит на всю длину потемок.

Шарль Бодлер

Путешествие

Максиму Дюкану

И

Дитя, влюбленное и в карты и в эстампы,
Чей взор вселенную так жадно обнимал, —
О, как наш мир велик при скудном свете лампы,
Как взорам прошлого он бесконечно мал!

Чуть утро — мы в пути; наш мозг сжигает пламя;
В душе злопамятной желаний яд острей,
Мы сочетаем ритм с широкими валами,
Предав безбрежность душ предельности морей.

Те с родиной своей, играя, сводят счеты,
Те в колыбель зыбей, дрожа, вперяют взгляд,
Те тонут взорами, как в небе звездочеты,
В глазах Цирцеи — пьют смертельный аромат.

Чтоб сохранить свой лик, они в экстазе славят
Пространства без конца и пьют лучи небес;
Их тело лед грызет, огни их тело плавят,
Чтоб поцелуев след с их бледных губ исчез.

Но странник истинный без цели и без срока
Идет, чтобы идти, — и легок, будто мяч;
Он не противится всесильной воле Рока
И, говоря «Вперед!», не задает задач.

ИИ

Увы! Мы носимся, вертясь как шар, и каждый
Танцует, как кубарь, но даже в наших снах
Мы полны нового неутолимой жаждой:
Так Демон бьет бичом созвездья в небесах.

Пусть цели нет ни в чем, но мы — всегда у цели;
Проклятый жребий наш — твой жребий, человек, —
Пока еще не все надежды отлетели,
В исканье отдыха лишь ускорять свой бег!

Мы — трехмачтовый бриг, в Икарию плывущий,
Где «Берегись!» звучит на мачте, как призыв,
Где голос слышится, к безумию зовущий:
«О слава, о любовь!», и вдруг — навстречу риф!..

Невольно вскрикнем мы тогда: о, ковы Ада!
Здесь каждый островок, где бродит часовой,
Судьбой обещанный, блаженный Эльдорадо ,
В риф превращается, чуть свет блеснет дневной.

В железо заковать и высадить на берег
Иль бросить в океан тебя, гуляка наш,
Любителя химер, искателя Америк,
Что горечь пропасти усилил сквозь мираж!

Задрав задорный нос, мечтающий бродяга
Вкруг видит райские, блестящие лучи,
И часто Капуей зовет его отвага
Шалаш, что озарен мерцанием свечи.

ИИИ

В глазах у странников, глубоких словно море,
Где и эфир небес, и чистых звезд венцы,
Прочтем мы длинный ряд возвышенных историй;
Раскройте ж памяти алмазные ларцы!

Лишь путешествуя без паруса и пара,
Тюрьмы уныние нам разогнать дано;
Пусть, горизонт обняв, видений ваших чара
Распишет наших душ живое полотно.

Так что ж вы видели?

ИV

«Мы видели светила,
Мы волны видели, мы видели пески;
Но вереница бурь в нас сердца не смутила —
Мы изнывали все от скуки и тоски.

Лик солнца славного, цвет волн нежней фиалки
И озлащенные закатом города
Безумной грезою зажгли наш разум жалкий:
В небесных отблесках исчезнуть без следа.

Но чар таинственных в себе не заключали
Ни роскошь городов, ни ширина лугов:
В них тщетно жаждал взор, исполненный печали,
Схватить случайные узоры облаков.

От наслаждения желанье лишь крепчает,
Как полусгнивший ствол, обернутый корой,
Что солнца светлый лик вершиною встречает,
Стремя к его лучам ветвей широких строй.

Ужель ты будешь ввысь расти всегда, ужели
Ты можешь пережить высокий кипарис?..
Тогда в альбом друзей мы набросать успели
Эскизов ряд — они по вкусу всем пришлись!..

Мы зрели идолов, их хоботы кривые,
Их троны пышные, чей блеск — лучи планет,
Дворцы, горящие огнями феерии;
(Банкирам наших стран страшней химеры нет!)

И красочность одежд, пьянящих ясность взоров,
И блеск искусственный накрашенных ногтей,
И змей, ласкающих волшебников-жонглеров».

V

А дальше что?



«Дитя! среди пустых затей

Нам в душу врезалось одно неизгладимо:
То — образ лестницы, где на ступенях всех
Лишь скуки зрелище вовек неустранимо,
Где бесконечна ложь и где бессмертен грех;

Там всюду женщина без отвращенья дрожи,
Рабыня гнусная, любуется собой;
Мужчина осквернил везде развратом ложе,
Как раб рабыни — сток с нечистою водой;

Там те же крики жертв и палачей забавы,
Дым пиршества и кровь все так же слиты там;
Все так же деспоты исполнены отравы,
Все так же чернь полна любви к своим хлыстам;

И там религии, похожие на нашу,
Хотят ворваться в Рай, и их святой восторг
Пьет в истязаниях лишь наслажденья чашу
И сладострастие из всех гвоздей исторг;

Болтлив не меньше мир, и, в гений свой влюбленный,
Он богохульствует безумно каждый миг,
И каждый миг кричит к лазури, исступленный:
„Проклятие тебе, мой Бог и мой Двойник!"

И лишь немногие, любовники Безумья,
Презрев стада людей, пасомые Судьбой,
В бездонный опиум ныряют без раздумья!
— Вот, мир, на каждый день позорный список твой!»

VИИ

Вот горькие плоды бессмысленных блужданий!
Наш монотонный мир одно лишь может дать
Сегодня, как вчера; в пустыне злых страданий
Оазис ужаса нам дан как благодать!

Остаться иль уйти? Будь здесь, кто сносит бремя,
Кто должен, пусть уйдет! Смотри: того уж нет,
Тот медлит, всячески обманывая Время —
Врага смертельного, что мучит целый свет.

Не зная отдыха в мучительном угаре,
Бродя, как Вечный Жид, презрев вагон, фрегат,
Он не уйдет тебя, проклятый ретиарий;
А тот малюткою с тобой покончить рад.

Когда ж твоя нога придавит наши спины,
Мы вскрикнем с тайною надеждою: «Вперед!»
Как в час, когда в Китай нас гнало жало сплина,
Рвал кудри ветр, а взор вонзался в небосвод;

Наш путь лежит в моря, где вечен мрак печальный,
Где будет весел наш неискушенный дух…
Чу! Нежащий призыв и голос погребальный
До слуха нашего слегка коснулись вдруг:

«Сюда, здесь Лотоса цветок благоуханный,
Здесь вкусят все сердца волшебного плода,
Здесь опьянит ваш дух своей отрадой странной
Наш день, не знающий заката никогда!»

Я тень по голосу узнал; со дна Пилады
К нам руки нежные стремятся протянуть,
И та, чьи ноги я лобзал в часы услады,
Меня зовет: «Направь к своей Электре путь!»

VИИИ

Смерть, капитан седой! страдать нет больше силы!
Поднимем якорь наш! О Смерть! нам в путь пора!
Пусть черен свод небес, пусть море — как чернилы,
В душе испытанной горит лучей игра!

Пролей же в сердце яд, он нас спасет от боли;
Наш мозг больной, о Смерть, горит в твоем огне,
И бездна нас влечет. Ад, Рай — не все равно ли?
Мы новый мир найдем в безвестной глубине!

Яков Петрович Полонский

Перед закрытой истиной

(Посвящ. М. Л. Михайлову).
И.
Когда-то в Мемфисе стоял Изиды храм,
Всей кастой царственной, учеными жрецами
Благоговейно чтимый. Там,
В глубокой нише, за гранитными столбами,
Покрытыми до потолка
Таинственных письмен узорными чертами,
Стоял кумир, несчетные века
Переживающий, в народах знаменитый,
Бог весть, когда и кем со всех сторон покрытый
Каким-то допотопным полотном.

Кумир тот, Истиной закрытой именуя
И, только избранным толкуя
Значенье символов начертанных кругом,
Жрецы ей жертвы жгли с особым торжеством.

ИИ.
К ея подножью шли не только царь-избранник,
Не только истый жрец, но и безвестный странник,
И воин, и купец, и сумрачный изгнанник,
(Из вавилонских стен бегущий от цепей,
Иль из Аѳин—от славы слишком громкой),
И просто ученик, из-за чужих морей
Принесший лавра ветвь с дорожною котомкой.
Но видеть Вечную никто из них не мог…
Хотя на пьедестал с чела до самых ног
Спускаясь в тысячи неуловимых складок,
Казалось, не тяжел был девственный покров,
Скрывающий разгадку всех загадок,
Задачу всех задач и тайну всех веков,
Никто не смел поднять и края покрывала…
Немая Истина заклятием богов
Каким-то ужасом холодным обдавала
Умы запальчивых голов.

ИИИ.
Был полдень. Тихий Нил среди своих песков
Роскошно нежился. Тяжелыя ветрила,
Сплетенныя из тонких тростников,
Бродили медленно;—за ними крокодила
Зубчатая спина, сверкая, бороздила
Поверхность сонных струй. Вершины пирамид
Синелись в воздухе и солнце жгло гранит.
От обелисков стала тень короче.
Народ по улицам сновал, как рой теней;
На Нил и на толпу, и на дворцы царей
Глядели сфинксов каменныя очи,
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды темный храм отворен настежь был;
В тени его столбов широких на ступенях
Сидел маститый жрец и на его коленях
Лежал развернутый папирус: он читал,—
Он неподвижностью своей напоминал
Богов сидящих изваянья,
И на его лице была печать молчанья.

ИV.
Был нем и пуст открытый настежь храм;
Как вдруг—шаги: по лестничным плитам

Идут в тени столбов и — спорят… «Это греки!»
Подумал старый жрец, приподнимая веки
К своим насупленным бровям.
И двое юношей, два чужеземца с виду,
Руками голыми широкую хламиду
Придерживая на груди,
Спросили у жреца: войти ли в храм?
— «Войдите!»
— Не здесь ли Истина?
— «Ступайте и смотрите».
— Наставник! вымолвил один: — не осуди
Вопроса моего и не лиши ответа:
Что̀ будет, если я без страха подойду
К закрытой Истине? и если я найду
Довольно смелости?..
— «Нет!» возразил на это
Сопутник юноши, тревожный и худой,
Его плеча слегка дотронувшись рукой:—
«Себе не слишком верь и знай,—рука поэта
«Лишь сердцу повинуется; — а ты
«Поэт, и знаешь сам, как робко сердце бьется…
«Минерва строгая над чувствами смеется.
«Безсмертной Истины холодныя черты
«Лишь одному философу доступны:
«Одно стремленье к ней в нас с нами рождено…

«Учитель! разве мы, ища ее, преступны?
«И разве нам искать ее запрещено!
«Казнить ли нас за то, что истины мы просим,
«Что, жажду чувствуя, мы жажды не выносим…
«Нет, что̀ ни говори, а нами мудрено
«Распоряжаются завистливые боги!»

V.
И отвечал им жрец: «Богов законы строги:
Не оскорбляйте их!..»
— Но мы оскорблены:
Нам вместо истины дают пустые сны,
Которые сбивают нас с дороги…
Так смею думать я, так смею говорить!

На раздраженнаго бросая взгляд сердитый,—
«Ты огорчен», сказал старик маститый,
«Не тем ли, что в сосуд не можешь моря влить?
«Ты невозможность называешь горем;
«Разбейся в атомы, — и ты сольешься с морем
«И будешь утолен иль новый примешь вид,
«Чтоб жаждать вновь, пока вновь будешь не разбит».

— Ты говоришь хитро, и мы с тобой не спорим:
Мы школьники,—а ты недаром страж богов.
Скажи мне, страж богов, ужели недостало
Ни в ком той смелости, чтоб с Истины покров
Поднять или сорвать, не тратя лишних слов.

VИ.
Жреца Изиды поражала
Надменность пришлеца; казалось, он привстал,
Чтоб отвечать ему, и мрачно отвечал:
«Да, был один смельчак,—святое покрывало
«Он дерзко приподнял, но ахнул и упал:
«Очнувшись, никого из нас он не узнал,
«И все, что̀ бредил он, так ново и так дико
«Казалось нам, что понимать его,
«Безумца, не нашлось в толпе ни одного.
«Не забывайте же, как страшно и велико
«То, что̀ от наших глаз Изидою сокрыто!»
И оба странника, заметно побледнев,
Спустили с плеч свои хламиды
И с тайным трепетом вступили в храм Изиды;
А жрец прочел им вслед молитву нараспев,

Потом задумался—и долго, до заката,
Сидел, как бы решась дождаться их возврата.

VИИ.
День вечерел. Вершины пирамид
Своими верхними ступенями сияли,
Дворцовых лестниц простывал гранит;
Меж дальних отмелей кой-где едва мелькали
Повисшие над Нилом паруса;
Слетались ибисы на гнезда; тень ложилась,
Как будто для того, чтоб ярче золотилась
Заря, и пурпуром сквозили небеса.
На роскошь приближающейся ночи
Глядели сфинксов каменныя очи
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды храм еще отворен был…
И тот же строгий жрец при входе на ступенях
Сидел, как статуя, со свитком на коленях.

VИИИ.
Он ждал—и наконец из храма вышел тот,
Кого товарищ называл поэтом.

Ему в лицо закат сиял горячим светом;
Он шел торжественно; с чела струился пот,
И кудри черные над ним венцом качались;
Полураскрытыми уста его казались,
Как-будто в первый раз он взором обнимал
Пространство—и ему в пространстве улыбались
И небо, и река, и камни…
«Что?» сказал
Им пораженный жрец.
— «Непостижимо!»
Сказал восторженно поэт, шагая мимо:
«Она — гармония, — свет, — сила, — красота!
«Все сердцем понято,—не имут слов уста…»
И не докончил он… И по ступеням храма
Сходил, как полубог, как светлый Аполлон,
Когда он шествует, стряхнувши горний сон,
Вкушать молебный дым земного ѳимиама.

ИX.
Но не успел он скрыться за толпой,
Как по следам его, из-за столба, другой
Явился—бледный, сумрачно-унылый;
Казалось, попирая прах,

Он шел с презрительной улыбкой на устах.
Лицо его дышало мертвой силой,
Зловещим пламенем в очах его сиял
Вечерний свет лучей прощальных,
И голос тяжело, отрывисто звучал,
Как будто ум его, томясь, перегорал
В хаосе дум нестройных и печальных.
Он говорил:—«Ну да! я сознаю, что нет
«Во мне той смелости, чтоб разом
«Нагую истину явить на Божий свет;
«Но мне недаром дан несокрушимый разум:
«Под вашей тайною скрывается—скелет,
«Уничтожения всего символ нетленный…
«Пустая вешалка—подставка всей вселенной…
«Чтоб этот гордый мир не рухнул, страж богов,
«Ты прав, что истину поставил под покров!»

И с этим словом он ушел, потупив очи.

Маститый жрец один сидел до поздней ночи:
Он долго наблюдал движение светил,
Потом глаза закрыл в глубоком размышленье
И медленно, как бы в пророческом томленье
Беседуя с двумя духами, говорил:

— «Дух творчества! и ты, дух темный разрушенья!
«Одно стремленье вас когда-нибудь сроднит…
«Враждуйте,—потому что истина молчит!
«Когда ж с народами она заговорит,
«Мир вашу старую вражду, как сон, забудет.
«Но, боги!—что тогда! ужель тогда не будет
«Ни храма этого, ни этих пирамид?»

Яков Петрович Полонский

Перед закрытой истиной

И.
Когда-то в Мемфисе стоял Изиды храм,
Всей кастой царственной, учеными жрецами
Благоговейно чтимый. Там,
В глубокой нише, за гранитными столбами,
Покрытыми до потолка
Таинственных письмен узорными чертами,
Стоял кумир, несчетные века
Переживающий, в народах знаменитый,
Бог весть, когда и кем со всех сторон покрытый
Каким-то допотопным полотном.
Кумир тот, Истиной закрытой именуя
И, только избранным толкуя
Значенье символов начертанных кругом,
Жрецы ей жертвы жгли с особым торжеством.

ИИ.
К ее подножью шли не только царь-избранник,
Не только истый жрец, но и безвестный странник,
И воин, и купец, и сумрачный изгнанник,
(Из вавилонских стен бегущий от цепей,
Иль из Афин — от славы слишком громкой),
И просто ученик, из-за чужих морей
Принесший лавра ветвь с дорожною котомкой.
Но видеть Вечную никто из них не мог…
Хотя на пьедестал с чела до самых ног
Спускаясь в тысячи неуловимых складок,
Казалось, не тяжел был девственный покров,
Скрывающий разгадку всех загадок,
Задачу всех задач и тайну всех веков,
Никто не смел поднять и края покрывала…
Немая Истина заклятием богов
Каким-то ужасом холодным обдавала
Умы запальчивых голов.

ИИИ.
Был полдень. Тихий Нил среди своих песков
Роскошно нежился. Тяжелые ветрила,
Сплетенные из тонких тростников,
Бродили медленно; — за ними крокодила
Зубчатая спина, сверкая, бороздила
Поверхность сонных струй. Вершины пирамид
Синелись в воздухе и солнце жгло гранит.
От обелисков стала тень короче.
Народ по улицам сновал, как рой теней;
На Нил и на толпу, и на дворцы царей
Глядели сфинксов каменные очи,
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды темный храм отворен настежь был;
В тени его столбов широких на ступенях
Сидел маститый жрец и на его коленях
Лежал развернутый папирус: он читал,—
Он неподвижностью своей напоминал
Богов сидящих изваянья,
И на его лице была печать молчанья.

ИV.
Был нем и пуст открытый настежь храм;
Как вдруг — шаги: по лестничным плитам
Идут в тени столбов и — спорят… «Это греки!»
Подумал старый жрец, приподнимая веки
К своим насупленным бровям.
И двое юношей, два чужеземца с виду,
Руками голыми широкую хламиду
Придерживая на груди,
Спросили у жреца: войти ли в храм? —
«Войдите!» —
«Не здесь ли Истина?» —
«Ступайте и смотрите». —
«Наставник!» — вымолвил один. — «Не осуди
Вопроса моего и не лиши ответа:
Что будет, если я без страха подойду
К закрытой Истине? и если я найду
Довольно смелости?..» —
«Нет!» — возразил на это
Сопутник юноши, тревожный и худой,
Его плеча слегка дотронувшись рукой. —
«Себе не слишком верь и знай, — рука поэта
Лишь сердцу повинуется; — а ты
Поэт, и знаешь сам, как робко сердце бьется…
Минерва строгая над чувствами смеется.
Бессмертной Истины холодные черты
Лишь одному философу доступны:
Одно стремленье к ней в нас с нами рождено…» —
«Учитель! разве мы, ища ее, преступны?
И разве нам искать ее запрещено!
Казнить ли нас за то, что истины мы просим,
Что, жажду чувствуя, мы жажды не выносим…
Нет, что ни говори, а нами мудрено
Распоряжаются завистливые боги!»

V.
И отвечал им жрец: «Богов законы строги:
Не оскорбляйте их!..» —
«Но мы оскорблены:
Нам вместо истины дают пустые сны,
Которые сбивают нас с дороги…
Так смею думать я, так смею говорить!»

На раздраженного бросая взгляд сердитый, —
«Ты огорчен», — сказал старик маститый,
Не тем ли, что в сосуд не можешь моря влить?
Ты невозможность называешь горем;
Разбейся в атомы, — и ты сольешься с морем
И будешь утолен иль новый примешь вид,
Чтоб жаждать вновь, пока вновь будешь не разбит». —
«Ты говоришь хитро, и мы с тобой не спорим:
Мы школьники, — а ты недаром страж богов.
Скажи мне, страж богов, ужели недостало
Ни в ком той смелости, чтоб с Истины покров
Поднять или сорвать, не тратя лишних слов.»

VИ.
Жреца Изиды поражала
Надменность пришлеца; казалось, он привстал,
Чтоб отвечать ему, и мрачно отвечал:
«Да, был один смельчак, — святое покрывало
Он дерзко приподнял, но ахнул и упал:
Очнувшись, никого из нас он не узнал,
И все, что бредил он, так ново и так дико
Казалось нам, что понимать его,
Безумца, не нашлось в толпе ни одного.
Не забывайте же, как страшно и велико
То, что от наших глаз Изидою сокрыто!»
И оба странника, заметно побледнев,
Спустили с плеч свои хламиды
И с тайным трепетом вступили в храм Изиды;
А жрец прочел им вслед молитву нараспев,
Потом задумался — и долго, до заката,
Сидел, как бы решась дождаться их возврата.

VИИ.
День вечерел. Вершины пирамид
Своими верхними ступенями сияли,
Дворцовых лестниц простывал гранит;
Меж дальних отмелей кой-где едва мелькали
Повисшие над Нилом паруса;
Слетались ибисы на гнезда; тень ложилась,
Как будто для того, чтоб ярче золотилась
Заря, и пурпуром сквозили небеса.
На роскошь приближающейся ночи
Глядели сфинксов каменные очи
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды храм еще отворен был…
И тот же строгий жрец при входе на ступенях
Сидел, как статуя, со свитком на коленях.

VИИИ.
Он ждал — и наконец из храма вышел тот,
Кого товарищ называл поэтом.
Ему в лицо закат сиял горячим светом;
Он шел торжественно; с чела струился пот,
И кудри черные над ним венцом качались;
Полураскрытыми уста его казались,
Как-будто в первый раз он взором обнимал
Пространство — и ему в пространстве улыбались
И небо, и река, и камни…
«Что?» — сказал
Им пораженный жрец. —
«Непостижимо!» —
Сказал восторженно поэт, шагая мимо:
«Она — гармония, — свет, — сила, — красота!
Все сердцем понято, — не имут слов уста…»
И не докончил он… И по ступеням храма
Сходил, как полубог, как светлый Аполлон,
Когда он шествует, стряхнувши горний сон,
Вкушать молебный дым земного фимиама.

ИX.
Но не успел он скрыться за толпой,
Как по следам его, из-за столба, другой
Явился — бледный, сумрачно-унылый;
Казалось, попирая прах,
Он шел с презрительной улыбкой на устах.
Лицо его дышало мертвой силой,
Зловещим пламенем в очах его сиял
Вечерний свет лучей прощальных,
И голос тяжело, отрывисто звучал,
Как будто ум его, томясь, перегорал
В хаосе дум нестройных и печальных.
Он говорил: «Ну да! я сознаю, что нет
Во мне той смелости, чтоб разом
Нагую истину явить на Божий свет;
Но мне недаром дан несокрушимый разум:
Под вашей тайною скрывается — скелет,
Уничтожения всего символ нетленный…
Пустая вешалка — подставка всей вселенной…
Чтоб этот гордый мир не рухнул, страж богов,
Ты прав, что истину поставил под покров!»

И с этим словом он ушел, потупив очи.

Маститый жрец один сидел до поздней ночи:
Он долго наблюдал движение светил,
Потом глаза закрыл в глубоком размышленье
И медленно, как бы в пророческом томленье
Беседуя с двумя духами, говорил:
«Дух творчества! и ты, дух темный разрушенья!
Одно стремленье вас когда-нибудь сроднит…
Враждуйте, — потому что истина молчит!
Когда ж с народами она заговорит,
Мир вашу старую вражду, как сон, забудет.
Но, боги!—что тогда! ужель тогда не будет
Ни храма этого, ни этих пирамид?»