В лучах заката меж морского скарба,
раздавленного кем-то, на спине
нашёл я умирающего краба.
Перевернул. И возвратил волне.
Над ним всплывала белая медуза,
и он, горя клешнями под водой,
со дна, как герб
Советского Союза,
вздымался, от заката золотой.
Сто раз закат краснел, рассвет синел,
сто раз я клял тебя,
песок моздокский,
пока ты жег насквозь мою шинель
и блиндажа жевал сухие доски.
А я жевал такие сухари!
Они хрустели на зубах,
хрустели…
А мы шинели рваные расстелем -
и ну жевать.
Такие сухари!
Их десять лет сушили,
не соврать,
да ты еще их выбелил, песочек…
А мы, бывало,
их в воде размочим -
и ну жевать,
и крошек не собрать.
Сыпь пощедрей, товарищ старшина!
(Пируем — и солдаты и начальство…)
А пули?
Пули были. Били часто.
Да что о них рассказывать -
война.
— Ну вот и поминки за нашим столом.
— Ты знаешь, приятель, давай о другом.
— Давай, если хочешь. Красивый закат.
— Закат то, что надо, красивый закат.— А как на работе? — Нормально пока.
— А правда, как горы, стоят облака?
— Действительно, горы. Как сказочный сон.
— А сколько он падал? — Там метров шестьсот.— А что ты глядишь там? — Картинки гляжу.
— А что ты там шепчешь? — Я песню твержу.
— Ту самую песню? — Какую ж ещё…
Ту самую песню, про слёзы со щек.— Так как же нам жить? Проклинать ли Кавказ?
И верить ли в счастье? — Ты знаешь — я пас.
Лишь сердце прижало кинжалом к скале…
— Так выпьем, пожалуй… — Пожалуй, налей…
Над полем медленно и сонно
заката гаснет полоса.
Был день, как томик Стивенсона,
где на обложке паруса.
И мнилось: только этот томик
раскрой — начнутся чудеса…
Но рубленый веселый домик,
детей и женщин голоса…
Но суета, неразбериха,
не оторвешь и полчаса…
А там, глядишь: легко и тихо
в закате плавятся леса…
А там глядишь: уже на травы
ночная падает роса…
И ни чудес тебе, ни славы.
Напрасны храбрость и краса.
Но, может быть, еще мы в силе
и день еще не начался?
…Не трать бессмысленных усилий.
Закрой его. Не порть глаза.
Пора любви среди полей,
Среди закатов тающих
И на виду у журавлей,
Над полем пролетающих.Теперь все это далеко.
Но в грустном сердце жжение
Пройдет ли просто и легко,
Как головокружение? О том, как близким был тебе,
И о закатах пламенных
Ты с мужем помнишь ли теперь
В тяжелых стенах каменных? Нет, не затмила ревность мир.
Кипел, но вспомнил сразу я:
Назвал чудовищем Шекспир
Ее, зеленоглазую.И чтоб трагедией души
Не стала драма юности,
Я говорю себе: «Пиши
О радости, о лунности…»И ты ходи почаще в луг
К цветам, к закатам пламенным,
Чтоб сердце пламенело вдруг,
Не стало сердце каменным.Да не забудь в конце концов,
Хоть и не ты, не ты моя:
На свете есть матрос Рубцов,
Он друг тебе, любимая.
Летели на фронт самолеты,
Над полем закат догорал.
И пели бойцы на привале,
Как сокол в бою умирал.Бесстрашно он бился с врагами
За счастье советской земли,
Но грудь ему пулей пронзили,
Но крылья ему подожгли.И раненый сокол воскликнул:
— Пусть я погибаю в бою, —
Они дорогою ценою
Заплатят за гибель мою! И ринул на вражьи гнездовья
Два жарко горящих крыла.
Его соколиная гибель
Всю землю кругом потрясла.Спалил он разбойную нечисть,
Развеял, как пепел и дым,
Последним движением сердца,
Последним дыханьем своим.Летели на фронт самолеты,
Над полем закат догорал.
И пели бойцы на привале,
Как сокол в бою умирал.
Солдатики спят и лошадки,
Спят за окном тополя.
И сын мой уснул в кроватке,
Губами чуть шевеля.
А там, далеко у моря,
Вполнеба горит закат
И, волнам прибрежным вторя.
Чинары листвой шуршат.
И женщина в бликах заката
Смеется в раскрытом окне,
Точь-в-точь как смеялась когда-то
Мне… Одному лишь мне…
А кто-то, видать, бывалый
Ей машет снизу: «Идем!
В парке безлюдно стало,
Побродим опять вдвоем».
Малыш, это очень обидно,
Что в свете закатного дня
Оттуда ей вовсе не видно
Сейчас ни тебя, ни меня.
Идут они рядом по пляжу,
Над ними багровый пожар.
Я сыну волосы глажу
И молча беру портсигар.
Когда, измученный работой,
Огонь души моей иссяк,
Вчера я вышел с неохотой
В опустошенный березняк.На гладкой шелковой площадке,
Чей тон был зелен и лилов,
Стояли в стройном беспорядке
Ряды серебряных стволов.Сквозь небольшие расстоянья
Между стволами, сквозь листву,
Небес вечернее сиянье
Кидало тени на траву.Был тот усталый час заката,
Час умирания, когда
Всего печальней нам утрата
Незавершенного труда.Два мира есть у человека:
Один, который он творил,
Другой, который мы от века
Творим по мере наших сил.Несоответствия огромны,
И, несмотря на интерес,
Лесок березовый Коломны
Не повторял моих чудес.Душа в невидимом блуждала,
Своими сказками полна,
Незрячим взором провожала
Природу внешнюю она.Так, вероятно, мысль нагая,
Когда-то брошена в глуши,
Сама в себе изнемогая,
Моей не чувствует души.
А функция заката такова:
Печаля нас, возвысить наши души,
Спокойствия природы не нарушив,
Переиначить мысли и слова
И выяснить при тлеющей звезде,
Зажатой между солнцем и луною,
Что жизнь могла быть вобщем-то иною,
Да только вот не очень ясно — где…
Из треснувшей чернильницы небес
Прольется ночь и скроет мир во мраке,
И, как сказал философ Ю. Карякин,
«Не разберешь, где трасса, где объезд».
Все для того, чтоб время потекло
В безбрежность неминуемой разлуки,
Чтоб на прощанье ласковые руки
Дарили нам дежурное тепло.
Но в том беда, что стоит сделать шаг
По первой из непройденных дорожек,
И во сто крат покажется дороже
Любой застрявший в памяти пустяк,
Чтоб ощутить в полночный этот час
Как некие неведомые нити,
Сходящиеся в сумрачном зените,
Натянутся, удерживая нас.
Не будем же загадывать пока
Свои приобретенья и утраты,
А подождём явления заката —
Оно произойдёт наверняка,
Чтоб всякие умолкли голоса
И скрежеты, и топоты дневные,
И наступили хлопоты иные,
И утренняя выпала роса.
Пиджак накинул мне на плечи —
Кивком его благодарю.
«Еще не вечер, нет, не вечер!»-
Чуть усмехаясь, говорю.А сердце замирает снова,
Вновь плакать хочется и петь.
…Гремит оркестра духового
Всегда пылающая медь.И больше ничего не надо
Для счастья в предзакатный час,
Чем эта летняя эстрада,
Что в молодость уводит нас.Уже скользит прозрачный месяц,
Уже ползут туманы с гор.
Хорош усатый капельмейстер,
А если проще — дирижер.А если проще, если проще:
Прекрасен предзакатный мир!
И в небе самолета росчерк,
И в море кораблей пунктир.И гром оркестра духового,
Его пылающая медь.
…Еще прекрасно то, что снова
Мне плакать хочется и петь.Еще мой взгляд кого-то греет
И сердце молодо стучит.
Но вечереет, вечереет —
Ловлю последние лучи…
У вас, наверно, осень хороша!
Легко откинув голову без шапки,
пройти бы мне аллеей, вороша
сухой листвы багряные охапки.В прозрачный и трепещущий покой
доверчиво протягивая руки,
застыть бы над извилистой рекой,
заглядываясь в ясные излуки.Блаженна медленность осенних рек.
Вода бежит, еще в ней краски живы,
но вся она уже, как человек,
утративший стремленья и порывы.Я помню, как бродила тут весна
своей неощутимою походкой
и таяла, как легкий след весла,
никак не поспевающий за лодкой.Закаты были проще и ясней,
неосторожно поджигали воду,
но были не страшны они весне,
могучему бесспорному восходу.А нынче солнце медленно скользит,
рассеивая горестную ясность,
как будто издали ему грозит
ничем не отвратимая опасность.И пусть уже не видно из-за хат,
в какие пропасти оно заходит,
но я, как осень, чувствую закат,
дрожащий в вечереющей природе.
Ах, какая пропажа — пропала зима!
Но не гнаться ж за нею на север?
Умирают снега, воды сходят с ума,
И апрель свои песни посеял.
Ну да что до меня — это мне не дано:
Не дари мне ни осень, ни лето,
Подари мне февраль — три сосны под окном
И закат, задуваемый ветром.
Полоса по лесам золотая легла,
Ветер в двери скребёт, как бродяга,
Я тихонечко сяду у края стола,
Никому ни в надежду, ни в тягость.
Все глядят на тебя — я гляжу на одно:
Как вдали проплывает корветом
Мой весёлый февраль — три сосны под окном
И закат, задуваемый ветром.
Ах, как мало я сделал на этой земле:
Не крещён, не учён, не натружен,
Не похож на грозу, не подобен скале,
Только детям да матери нужен.
Ну да что же вы всё про кино, про кино —
Жизнь не кончена, песня не спета:
Вот вам, братцы, февраль — три сосны под окном
И закат, задуваемый ветром.
Поклянусь хоть на библии, хоть на кресте,
Что родился не за пустяками:
То ль писать мне Христа на суровом холсте,
То ль волшебный разыскивать камень.
Дорогие мои, не виновно вино,
На огонь не наложено вето,
А виновен февраль — три сосны под окном
И закат, задуваемый ветром.
Ты глядишь на меня, будто ищешь чего,
Ты хватаешь за слово любое,
Словно хочешь найти средь пути моего
То, что ты называешь любовью.
Но в душе это дело заметено,
Словно крик по ночи — безответно,
Там бушует февраль, три сосны под окном
И закат, задуваемый ветром.
I
Где ароматом веяли муссоны
Над зарослью густою и зеленой,
Там тополя, как факелы, чадят,
Алмазных гор сияющие склоны
Едва в дыму пожарища сквозят.
* * *
Где ласточки, в лучах заката рея,
Кружились —
и блаженствовал закат,
Там сироты в пустых полях Кореи
В родное небо с ужасом глядят.
И хочется на помощь звать скорее…
Не может быть, чтоб длился этот ад!
II
Воды не хватит в Тихом океане,
Чтоб эту кровь невинную отмыть,
И женщинам корейским не забыть
Своих детей, игравших на поляне.
…А их заокеанские соседи,
Погрязшие в непоправимом бреде,
Еще вопят о правоте своей, —
Убийцы и мучители детей.
* * *
Но миру явны злодеянья эти,
И нет угла такого на планете,
Где не звучал бы, как подземный гул,
Твой грозный зов, растерзанный Сеул!
И как восходят в небесах созвездья,
Как океанский близится прилив,
Так он придет —
великий день возмездья,
Своим лучом Корею озарив.
За нашей спиною остались паденья, закаты…
Ну хоть бы ничтожный, ну хоть бы невидимый взлёт!
Мне хочется верить, что чёрные наши бушлаты
Дадут мне возможность сегодня увидеть восход.Сегодня на людях сказали: «Умрите геройски!»
Попробуем, ладно, увидим, какой оборот…
Я только подумал, чужие куря папироски:
Тут — кто как умеет, мне важно — увидеть восход.Особая рота — особый почёт для сапёра.
Не прыгайте с финкой на спину мою из ветвей:
Напрасно стараться — я и с перерезанным горлом
Сегодня увижу восход до развязки своей! Прошли по тылам мы, держась, чтоб не резать их, сонных,
И вдруг я заметил, когда прокусили проход:
Ещё несмышлёный, зелёный, но чуткий одсолнух
Уже повернулся верхушкой своей на восход.За нашей спиною в шесть тридцать остались — я знаю —
Не только паденья, закаты, но — взлёт и восход.
Два провода голых, зубами скрипя, зачищаю.
Восхода не видел, но понял: вот-вот и взойдёт! Уходит обратно на нас поредевшая рота.
Что было — неважно, а важен лишь взорванный форт.
Мне хочется верить, что грубая наша работа
Вам дарит возможность беспошлинно видеть восход!
За нашей спиной остались паденья, закаты,
Ну хоть бы ничтожный, ну хоть бы невидимый взлет!
Мне хочется верить, что черные наши бушлаты
Дадут нам возможность сегодня увидеть восход.
Сегодня на людях сказали: "Умрите геройски!"
Попробуем — ладно! Увидим, какой оборот.
Я только подумал, чужие куря папироски:
"Тут кто как сумеет, — мне важно увидеть восход."
Особая рота — особый почет для сапера.
Не прыгайте с финкой на спину мою из ветвей,
Напрасно стараться, — я и с перерезанным горлом
Сегодня увижу восход до развязки своей.
Прошли по тылам мы, держась, чтоб не резать их сонных,
И вдруг я заметил, когда прокусили проход, -
Еще несмышленый, зеленый, но чуткий подсолнух
Уже повернулся верхушкой своей на восход.
За нашей спиною в шесть тридцать остались — я знаю, -
Не только паденья, закаты, но взлет и восход.
Два провода голых, зубами скрипя, зачищаю, -
Восхода не видел, но понял: вот-вот — и взойдет.
…Уходит обратно на нас поредевшая рота.
Что было — не важно, а важен лишь взорваный форт.
Мне хочется верить, что грубая наша работа
Вам дарит возможность беспошлинно видеть восход.
К реке подходит маленький олень
и лакомство воды лакает.
Но что ж луна так медлит, так лукавит,
и двинуться ей боязно и лень! Ужель и для нее, как для меня,
дождаться дня и на свету погибнуть-
все ж веселей, чем, не дождавшись дня,
вас, небеса грузинские, покинуть.Пока закат и сумерки длинны,
я ждал ее — после дневной разлуки,
и свет луны, как будто звук луны,
я принимал в протянутые руки.Я знал наперечет ее слова,
и вот они:
— Полночною порою
в печали — зла и в нежности — слаба,
о Грузия, я становлюсь тобою.И мне, сиявшей меж твоих ветвей,
твоих небес отведавшей однажды,
о Грузия, без свежести твоей
как дальше быть, как не устать от жажды? Нет, никогда границы стран иных
не голубели так, не розовели.
Никто еще из сыновей земных
не плакал так, как плакал Руставели.Еще дитя — он жил в моих ночах,
он был мне брат, не как другие братья,
и уж смыкались на его плечах
прекрасного несчастия объятья.Нет, никогда границы стран иных… —
я думала, — и, как сосуд, как ваза
с одним цветком средь граней ледяных,
сияли подо мной снега Кавказа.Здесь Амирани бедствие терпел,
и здесь освобожден был Амирани,
и женский голос сетовал и пел,
и царственные старцы умирали.…Так и внимал я лепету луны,
и был восход исходом нашей встречи.
И вот я объяснил вам эти речи,
пока закат » сумерки длинны.
Дыра дырой,
ни хорошая, ни дрянная —
немецкий курорт,
живу в Нордернее.
Небо
то луч,
то чайку роняет.
Море
блестящей, чем ручка дверная.
Полон рот
красот природ:
то волны
приливом
полберега выроют,
то краб,
то дельфинье выплеснет тельце,
то примусом волны фосфоресцируют,
то в море
закат
киселем раскиселится.
Тоска!..
Хоть бы,
что ли,
громовий раскат.
Я жду не дождусь
и не в силах дождаться,
но верую в ярую,
верую в скорую.
И чудится:
из-за островочка
кронштадтцы
уже выплывают
и целят «Авророю».
Но море в терпеньи,
и буре не вывести.
Волну
и не гладят ветровы пальчики.
По пляжу
впластались в песок
и в ленивости
купальщицы млеют,
млеют купальщики.
И видится:
буря вздымается с дюны.
«Купальщики,
жиром набитые бочки,
спасайтесь!
Покроет,
измелет
и сдунет.
Песчинки — пули,
песок — пулеметчики».
Но пляж
буржуйкам
ласкает подошвы.
Но ветер,
песок
в ладу с грудастыми.
С улыбкой:
— как всё в Германии дешево! —
валютчики
греют катары и астмы.
Но это ж,
наверно,
красные роты.
Шаганья знакомая разноголосица.
Сейчас на табльдотчиков,
сейчас на табльдоты
накинутся,
врежутся,
ринутся,
бросятся.
Но обер
на барыню
косится рабьи:
фашистский
на барыньке
знак муссолинится.
Сося
и вгрызаясь в щупальцы крабьи,
глядят,
как в море
закатище вклинится.
Чье сердце
октябрьскими бурями вымыто,
тому ни закат,
ни моря рёволицые,
тому ничего,
ни красот,
ни климатов,
не надо —
кроме тебя,
Революция!
Запрятав хитрую ухмылку,
я расскажу про Тыко Вылку.
Быть может, малость я навру,
но не хочу я с тем считаться,
что стал он темой диссертаций.
Мне это всё не по нутру. Ведь, между прочим, эта тема
имела — чёрт их взял бы! — тело
порядка сотни килограмм.
Песцов и рыбу продавала,
оленей в карты продувала,
унты, бывало, пропивала
и, мажа холст, не придавала
значенья тонким колерам. Все восторгались с жалким писком
им — первым ненцем-живописцем,
а он себя не раздувал,
и безо всяческих загадок
он рисовал закат — закатом
и море — морем рисовал. Был каждый глаз у Тыко Вылки
как будто щёлка у копилки.
Но он копил, как скряга, хмур,
не медь потёртую влияний,
а блики северных сияний,
а блёстки рыбьих одеяний
и переливы нерпьих шкур.
«Когда вы это всё учтёте?» —
искусствоведческие тёти
внушали ищущим юнцам.
«Из вас художников не выйдет.
Вот он — рисует всё как видит…
К нему на выучку бы вам!» Ему начальник раймасштаба,
толстяк, грудастый, словно баба,
который был известный гад,
сказал: «Оплатим всё по форме…
Отобрази меня на фоне
оленеводческих бригад. Ты отрази и поголовье,
и лица, полные здоровья,
и трудовой задор, и пыл,
но чтобы всё в натуре вышло!»
«Начальник, я пишу как вижу…»
И Вылка к делу приступил. Он, в краски вкладывая нежность,
изобразил оленей, ненцев,
и — будь что будет, всё равно! —
как завершенье на картине
с размаху шлёпнул посредине
большое грязное пятно! То был для Вылки очень странный
приём — по сущности, абстрактный, —
а в то же время сочный, страстный,
реалистический мазок.
Смеялись ненцы и олени,
и лишь начальник в изумленье,
сочтя всё это за глумленье,
никак узнать себя не мог. И я восславлю Тыко Вылку!
Пускай он ложку или вилку
держать как надо не умел —
зато он кисть держал как надо,
зато себя держал как надо!
Вот редкость — гордость он имел.
Синело небо. Было тихо.
Трещали на лугу кузнечики.
Нагнувшись, низкою гречихой
К деревне двигались разведчики.
Их было трое, откровенно
Отчаянных до молодечества,
Избавленных от пуль и плена
Молитвами в глуби отечества.
Деревня вражеским вертепом
Царила надо всей равниною.
Луга желтели курослепом,
Ромашками и пастью львиною.
Вдали был сад, деревьев купы,
Толпились немцы белобрысые,
И под окном стояли группой
Вкруг стойки с канцелярской крысою.
Всмотрясь и головы попрятав,
Разведчики, недолго думая,
Пошли садить из автоматов,
Уверенные и угрюмые.
Деревню пересуматошить
Трудов не стоило особенных.
Взвилась подстреленная лошадь,
Мелькнули мертвые в колдобинах.
И как взлетают арсеналы
По мановенью рук подрывника,
Огню разведки отвечала
Вся огневая мощь противника.
Огонь дал пищу для засечек
На наших пунктах за равниною.
За этой пищею разведчик
И полз сюда, в гнездо осиное.
Давно шел бой. Он был так долог,
Что пропадало чувство времени.
Разрывы мин из шестистволок
Забрасывали небо теменью.
Наверно, вечер. Скоро ужин.
В окопах дома щи с бараниной.
А их короткий век отслужен:
Они контужены и ранены.
Валили наземь басурмане,
Зеленоглазые и карие.
Поволокли, как на аркане,
За палисадник в канцелярию.
Фуражки, морды, папиросы
И роем мухи, как к покойнику.
Вдруг первый вызванный к допросу
Шагнул к ближайшему разбойнику.
Он дал ногой в подвздошье вору
И, выхвативши автомат его,
Очистил залпами контору
От этого жулья проклятого.
Как вдруг его сразила пуля.
Их снова окружили кучею.
Два остальных рукой махнули.
Теперь им гибель неминучая.
Вверху задвигались стропила,
Как бы в ответ их маловерию,
Над домом крышу расщепило
Снарядом нашей артиллерии.
Дом загорелся. B суматохе
Метнулись к выходу два пленника,
И вот они в чертополе
Бегут задами по гуменнику.
По ним стреляют из-за клети.
Момент и не было товарища.
И в поле выбегает третий
И трет глаза рукою шарящей.
Все день еще, и даль объята
Пожаром солнца сумасшедшего.
Но он дивится не закату,
Закату удивляться нечего.
Садится солнце в курослепе,
И вот что, вот что не безделица:
В деревню входят наши цепи,
И пыль от перебежек стелется.
Без памяти, забыв раненья,
Руками на бегу работая,
Бежит он на соединенье
С победоносною пехотою.