Все стихи про язык - cтраница 4

Найдено стихов - 168

Владимир Маяковский

Стихотворение это

Стихотворение это —
одинаково полезно и для редактора
и для поэтов.

Всем товарищам по ремеслу:
несколько идей
о «прожигании глаголами сердец
людей».


Что поэзия?!
Пустяк.
Шутка.
А мне от этих шуточек жутко.

Мысленным оком окидывая Федерацию —
готов от боли визжать и драться я.
Во всей округе —
тысяч двадцать поэтов изогнулися в дуги.
От жизни сидячей высохли в жгут.
Изголодались.
С локтями голыми.
Но денно и нощно
жгут и жгут
сердца неповинных людей «глаголами».
Написал.
Готово.
Спрашивается — прожёг?
Прожёг!
И сердце и даже бок.
Только поймут ли поэтические стада,
что сердца
сгорают —
исключительно со стыда.
Посудите:
сидит какой-нибудь верзила
(мало ли слов в России есть?!).
А он
вытягивает,
как булавку из ила,
пустяк,
который полегше зарифмоплесть.
А много ль в языке такой чуши,
чтоб сама
колокольчиком
лезла в уши?!
Выберет…
и опять отчесывает вычески,
чтоб образ был «классический»,
«поэтический».
Вычешут…
и опять кряхтят они:
любят ямбы редактора лающиеся.
А попробуй
в ямб
пойди и запихни
какое-нибудь слово,
например, «млекопитающееся».
Потеют как следует
над большим листом.
А только сбоку
на узеньком клочочке
коротенькие строчки растянулись глистом.
А остальное —
одни запятые да точки.
Хороший язык взял да и искрошил,
зря только на обучение тратились гроши.
В редакции
поэтов банда такая,
что у редактора хронический разлив жёлчи.
Банду локтями,
дверями толкают,
курьер орет: «Набилось сволочи!»
Не от мира сего —
стоят молча.
Поэту в редкость удачи лучи.
Разве что редактор заталмудится слишком,
и врасплох удастся ему всучить
какую-нибудь
позапрошлогоднюю
залежавшуюся «веснишку».
И, наконец,
выпускающий,
над чушью фыркая,
режет набранное мелким петитиком
и затыкает стихами дырку за дыркой,
на горе родителям и на радость критикам.
И лезут за прибавками наборщик и наборщица.
Оно понятно —
набирают и морщатся.

У меня решение одно отлежалось:
помочь людям.
А то жалость!
(Особенно предложение пригодилось к весне б,
когда стихом зачитывается весь нэп.)
Я не против такой поэзии.
Отнюдь.
Весною тянет на меланхолическую нудь.
Но долой рукоделие!
Что может быть старей
кустарей?!
Как мастер этого дела
(ко мне не прицепитесь)
сообщу вам об универсальном рецепте-с.
(Новость та,
что моими мерами
поэты заменяются редакционными курьерами.)

Рецепт

(Правила простые совсем:
всего — семь.)
1.
Берутся классики,
свертываются в трубку
и пропускаются через мясорубку.
2.
Что получится, то
откидывают на решето.
3.
Откинутое выставляется на вольный дух.
(Смотри, чтоб на «образы» не насело мух!)
4.
Просушиваемое перетряхивается еле
(чтоб мягкие знаки чересчур не затвердели).
5.
Сушится (чтоб не успело перевечниться)
и сыпется в машину:
обыкновенная перечница.
6.
Затем
раскладывается под машиной
липкая бумага
(для ловли мушиной).
7.
Теперь просто:
верти ручку,
да смотри, чтоб рифмы не сбились в кучку!
(Чтоб «кровь» к «любовь»,
«тень» ко «дню»,
чтоб шли аккуратненько
одна через одну.)

Полученное вынь и…
готово к употреблению:
к чтению,
к декламированию,
к пению.

А чтоб поэтов от безработной меланхолии вылечить,
чтоб их не тянуло портить бумажки,
отобрать их от добрейшего Анатолия Васильича
и передать
товарищу Семашке.

Петр Андреевич Вяземский

Послание к Тургеневу с пирогом

Из Периге гость жирный и душистый,
Покинутый судьбы на произвол,
Ступай, пирог, к брегам полночи льдистой!
Из мест, где Ком имеет свой престол
И на народ взирает благосклонней,
Где дичь вкусней, и трюфли благовонней,
И пьяный Вакх плодит роскошный дол…
Иль, отложив балясы стихотворства
(Ты за себя сам ритор и посол),
Ступай, пирог, к Т<ургеневу> на стол,
Достойный дар и дружбы и обжорства!
А ты, дитя, не тех угрюмых школ,
Где натощак воспитанный рассудок
К успехам шел через пустой желудок,
Но лучших школ прилежный ученик;
Ты, ревностный последник Эпикуру;
Ты, уголок между почетных книг
Оставивший поварни трубадуру,
Который нам за лакомым столом
Искусство есть преподавал стихом
И, своего исполненный предмета,
Похитил лавр обжоры и поэта, —
Ты, друг, прими в знак дружбы мой пирог,
Как древле был приемлем хлеб с солонкой.
Друзей сзови; но двери на замок
От тех гостей, которых запах тонкой,
Издалека пронюхав сочный дух,
И навыком уж изощренный слух,
Прослышавши позывный звон тарелок,
Ведут к столу, — вернее лучших стрелок
Лицо их, в дверь явясь как на заказ,
Вам говорит, который в доме час.
Честь велика, когда почетный барин
К нам запросто приходит есть хлеб-соль,
Но за столом нас от честей уволь:
Незваный гость досадней, чем татарин.
В пословицах народов ум живет,
А здесь и ум обеденных Солонов.
В гостиных нас закон приличий жмет,
Но за столом, чужд ига, враг забот,
Бросаю цепь стеснительных законов.
Чиновный гость иль приторный сосед
Вливает яд в изящнейший обед.
Нет! нет! Прошу, мне в честь и благодарность,
Одних друзей сзови на мой пирог:
Прочь знатного враля высокопарность
И подлеца обсахаренный слог!
Пусть старшинством того почтит пирушка,
У коего всегда порожней кружка
И с языка вздор острый, без затей,
Как блестки искр, срывается быстрей.
Ему воздай отличие верховно;
Но не деспо́т, а общества глава
Над обществом пусть царствует условно
И делит с ним законные права.
Пусть, радуясь его правленью, каждый
Покорностью почтит властей дележ
И в свой черед балует прихоть жажды
И языка болтливого свербеж.
Уже мечтой я заседаю с вами,
Я мысленно перелетаю даль:
Я вижу свой прибор между друзьями;
Вином кипит сияющий хрусталь.
Пусть сбудется воображенья шаль;
Пусть поживлюсь мечтательной поимкой,
Когда судьбы жестокий приговор,
Мне вопреки, лишь только невидимкой
Дает присесть за дружеский прибор.
Но тот, кому я близок и заочно,
Пусть будет есть и пить за трезвый дух;
Нельзя умней придумать и нарочно:
Т<ургенев> мой, ты будешь есть за двух!

Леонид Мартынов

Странный царь (Быль)

Простой моряк, голландский шкипер,
Сорвав с причала якоря,
Направил я свой быстрый клипер
На зов российского царя.На верфи там у нас, бывало,
Долбя, строгая и сверля,
С ним толковали мы немало,
Косясь на ребра корабля.Просил: везу в его столицу
Семян горчицы полный трюм.
А я хотел везти корицу…
Уж он не скажет наобум! Вошел в Неву… Бескрайней топью
Серели низкие края.
Вздымались свай гигантских копья,
Лачуги, бревна… Толчея! И вот о борт толкнулась шлюпка,
Вошел, смеется: «Жив, камрад?»
Камзол, ботфорты, та же трубка,
Но новый — властный, зоркий взгляд.Я сам плечист и рост немалый, —
Но перед ним, помилуй Бог,
Я — как ребенок годовалый…
Гигант! А голос — зычный рог.Все осмотрел он, как хозяин:
Пазы, и снасти, и борта, —
А я, как к палубе припаян,
Стоял в тревоге, сжав уста.Хватил со мной по стопке рома,
Мой добрый клипер похвалил,
Сел в шлюпку… «Я сегодня дома, —
Царица тоже» — и отплыл.Как сон, неделя промелькнула.
Я помню низкий потолок,
Над койкой карты, два-три стула,
Токарный у стены станок, План Питербурха в белой раме,
Простые скамьи вдоль сеней.
Последний бюргер в Амстердаме
Живет богаче и пышней! Денщик принес нам щи и кашу.
Ожег язык — но щи вкусны…
Царь подарил мне ковш и чашу,
Царица — пояс для жены.Со мной не прерывая речи,
Он принимал доклад вельмож:
Я помню вскинутые плечи
И гневных губ немую дрожь… А маскарады, а попойки!
И как на все хватало сил:
С рассвета подымался с койки,
А по ночам, как шкипер, пил.В покоях дым, чадили свечки.
Цуг дам и франтов разных лет,
Сжав губки в красные сердечки,
Плясали чинный менуэт… Царь Петр поймал меня средь зала:
«Скажи-ка, как коптить угрей?»
На свете прожил я немало,
Но не видал таких царей! Теперь я стар, и сед, и тучен.
Давно с морского слез коня…
Со старой трубкой неразлучен,
Сижу и греюсь у огня.А внучка Эльза, — непоседа,
Кудряшки ярче янтарей, —
Все пристает: «Ну, что же, деда,
Скажи мне сказочку скорей!»Не сказку, нет… Но быль живую, —
Ее я помню, как вчера.
«Какую быль? Скажи, какую?»
Про русского царя Петра.План Питербурха в белой раме,
Простые скамьи вдоль сеней.
Последний бюргер в Амстердаме
Живет богаче и пышней! Денщик принес нам щи и кашу.
Ожег язык — но щи вкусны…
Царь подарил мне ковш и чашу,
Царица — пояс для жены.Со мной не прерывая речи,
Он принимал доклад вельмож:
Я помню вскинутые плечи
И гневных губ немую дрожь… А маскарады, а попойки!
И как на все хватало сил:
С рассвета подымался с койки,
А по ночам, как шкипер, пил.В покоях дым, чадили свечки.
Цуг дам и франтов разных лет,
Сжав губки в красные сердечки,
Плясали чинный менуэт… Царь Петр поймал меня средь зала:
«Скажи-ка, как коптить угрей?»
На свете прожил я немало,
Но не видал таких царей! Теперь я стар, и сед, и тучен.
Давно с морского слез коня…
Со старой трубкой неразлучен,
Сижу и греюсь у огня.А внучка Эльза, — непоседа,
Кудряшки ярче янтарей, —
Все пристает: «Ну, что же, деда,
Скажи мне сказочку скорей!»Не сказку, нет… Но быль живую, —
Ее я помню, как вчера.
«Какую быль? Скажи, какую?»
Про русского царя Петра.

Генрих Гейне

С чего бунтует кровь во мне

С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне? Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.

Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.

Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:

Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.

Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.

Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.

Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.

Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!

Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.

Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!

С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне?

Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.

Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.

Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:

Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.

Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.

Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.

Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.

Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!

Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.

Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.

С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!

Константин Бальмонт

Эльзи

Эльзи! Красавица горной Шотландии!
Я люблю тебя, Эльзи!
Лунный луч проскользнул через высокое окно.
Лунный лик потерялся за сетью развесистых елей.
Как прекрасен полуночный час!
Как прекрасна любовь в тишине полуночи!
Эльзи, слушай меня.
Я тебе нашепчу мимолетные чувства,
Я тебе нашепчу гармоничные думы,
Каких ты не знала до этой минуты, вдали от меня,
Не знала, когда над тобою шептались,
Родимые сосны далекой Шотландии.
Не дрожи и не бойся меня.
Моя любовь воздушна, как весеннее облачко,
Моя любовь нежна, как колыбельная песня.
Эльзи, как случилось, что мы с тобою вдвоем?
Здесь, среди Скандинавских скал,
Нас ничто не потревожит.
Никто не напомнит мне
О печальной России,
Никто не напомнит тебе
О туманной Шотландии.
В этот час лунных лучей и лунных мечтаний
Мы с тобою похожи на двух бестелесных эльфов,
Мы как будто летим все выше и выше, —
И нет у меня родины, кроме тебя,
И нет у тебя родины, кроме меня.
Как странно спутались пряди
Твоих золотистых волос,
Как странно глядят
Твои глубокие и темные глаза!
Ты молчишь, как русалка.
Но много говорит мне
Твое стыдливое молчание.
Знойные ласки сказали бы меньше.
И зачем нам ласки,
Когда мы переполнены счастьем,
Когда сквозь окно
Для нас горят своими снегами высоты Ронданэ,
И смутное эхо
Вторит далекому говору
Седых водопадов,
И угрюмый горный король
Своей тяжелой стопою будит уснувшие ели.
Я не сжимаю твоей руки в моей руке,
Я не целую твоих губ.
Но мы с тобою два цветка одной и той же ветви,
И наши взоры говорят на таком языке,
Который внятен только нашим душам.
Хочешь, — расскажу тебе старую сагу.
Хочешь, — спою тебе песню.
Здесь, под Северным небом,
Я против воли делаюсь скальдом,
А скальды, — ты знаешь, —
Могли петь свои песни каждый миг.
Будь же моей Торбьерг Кольбрун,
Будь моей вдохновительницей.
Смотри, перед тобою твой — твой певец,
Тормодд Кольбрунарскальд.
Уж я слышу звуки незримых голосов,
Трепетанье струн нездешней арфы
Пусть будет моя песня воздушна, как чувство любви,
Легка как шелест камышей,
И если в ней будет
Хоть капля того яда,
Которым я был когда-то отравлен, —
Да не коснется он тебя
Слушай, Эльзи.
В час ночной, во мгле туманной, где-то там за синей далью,
Убаюканная ветром, озаренная Луной,
Изгибаяся красиво, наклоняяся с печалью,
Шепчет плачущая ива с говорливою волной.
И томительный, и праздный, этот шепот бесконечный,
Этот вздох однообразный над алмазною рекой
Языком своим невнятным, точно жалобой сердечной,
Говорит о невозвратном с непонятною тоской.
Говорит о том, что было, и чего не будет снова,
Что любила, разлюбила охладевшая душа,
И, тая в очах слезинки, полны жаждой неземного,
Белоснежные кувшинки задремали, чуть дыша.
И отравлен скорбью странной, уязвлен немой печалью,
В миг туманный, в миг нежданный, ум опять живет былым,
Гдe-то там, где нет ненастья, где-то там за синей далью,
Полон счастья сладострастья пред виденьем неземным.
Что с тобой, моя Эльзи? Ты спишь?
Нет, не спишь?
Отчего ж ты закрыла глаза?
Что ж ты так побледнела?
Лунный лик засверкал
Из-за сети уснувших развесистых елей.
Лунный луч задрожал
На твоем, побледневшем от страсти, лице.
Эльзи, Эльзи, я здесь, я с тобой!
Я люблю тебя! —
Эльзи!

Александр Башлачев

Случай в Сибири

Когда пою, когда дышу, любви меняю кольца,
Я на груди своей ношу три звонких колокольца.
Они ведут меня вперед и ведают дорожку.
Сработал их под Новый Год знакомый мастер Прошка.
Пока влюблен, пока пою и пачкаю бумагу,
Я слышу звон. На том стою. А там глядишь — и лягу.
Бог даст — на том и лягу.
К чему клоню? Да так, пустяк. Вошел и вышел случай.
Я был в Сибири. Был в гостях. В одной веселой куче.
Какие люди там живут! Как хорошо мне с ними!
А он… Не помню, как зовут. Я был не с ним. С другими.
А он мне — пей! — и жег вином. — Кури! — и мы курили.
Потом на языке одном о разном говорили.
Потом на языке родном о разном говорили.
И он сказал: — Держу пари — похожи наши лица,
Но все же, что ни говори, я — здесь, а ты — в столице.
Он говорил, трещал по шву — мол, скучно жить в Сибири…
Вот в Ленинград или в Москву… Он показал бы большинству
И в том и в этом мире. — А здесь чего? Здесь только пьют.
Мечи для них бисеры. Здесь даже бабы не дают.
Сплошной духовный неуют, коты как кошки, серы.
Здесь нет седла, один хомут. Поговорить — да не с кем.
Ты зря приехал, не поймут. Не то, что там, на Невском…
Ну как тут станешь знаменит, — мечтал он сквозь отрыжку,
Да что там у тебя звенит, какая мелочишка?
Пока я все это терпел и не спускал ни слова,
Он взял гитару и запел. Пел за Гребенщикова.
Мне было жаль себя, Сибирь, гитару и Бориса.
Тем более, что на Оби мороз всегда за тридцать.
Потом окончил и сказал, что снег считает пылью.
Я встал и песне подвязал оборванные крылья.
И спел свою, сказав себе: — Держись! — играя кулаками.
А он сосал из меня жизнь глазами-слизняками.
Хвалил он: — Ловко врезал ты по ихней красной дате.
И начал вкручивать болты про то, что я — предатель.
Я сел, белее, чем снега. Я сразу онемел как мел.
Мне было стыдно, что я пел. За то, что он так понял.
Что смог дорисовать рога,
Что смог дорисовать рога он на моей иконе.
— Как трудно нам — тебе и мне, — шептал он, —
Жить в такой стране и при социализме.
Он истину топил в говне, за клизмой ставил клизму.
Тяжелым запахом дыша, меня кусала злая вша.
Чужая тыловая вша. Стучало в сердце. Звон в ушах.
— Да что там у тебя звенит?
И я сказал: — Душа звенит. Обычная душа.
— Ну ты даешь… Ну ты даешь!
Чем ей звенеть? Ну ты даешь —
Ведь там одна утроба.
С тобой тут сам звенеть начнешь.
И я сказал: — Попробуй!
Ты не стесняйся. Оглянись. Такое наше дело.
Проснись. Да хорошо встряхнись. Да так, чтоб зазвенело.
Зачем живешь? Не сладко жить. И колбаса плохая.
Да разве можно не любить?
Вот эту бабу не любить, когда она — такая!
Да разве ж можно не любить, да разве ж можно хаять?
Не говорил ему за строй — ведь сам я не в строю.
Да строй — не строй, ты только строй.
А не умеешь строить — пой. А не поешь — тогда не плюй.
Я — не герой. Ты — не слепой. Возьми страну свою.
Я первый раз сказал о том, мне было нелегко.
Но я ловил открытым ртом родное молоко.
И я припал к ее груди, я рвал зубами кольца.
Была дорожка впереди. Звенели колокольца.
Пока пою, пока дышу, дышу и душу не душу,
В себе я многое глушу. Чего б не смыть плевка?!
Но этого не выношу. И не стираю. И ношу.
И у любви своей прошу хоть каплю молока.

Дмитрий Дмитриевич Минаев

На самом интересном месте

В наш век прогресса, знанья, света,
Кровавых битв и всяких бед,
Что шаг, — то образ для поэта,
То для прозаика сюжет.
Вихрь жизни в распрях жарких, в спорах,
Ну так и мечется в глаза…
Но есть такие тормоза, —
Нам нужно помнить, — при которых,
Смиряясь молча каждый раз,
Певцы с прозаиками вместе
Должны оканчивать рассказ
На самом интересном месте.

Свободна мысль, — конечно, так, —
Но не всегда свободно слово,
Нам моралист твердит сурово,
Что наш язык — наш первый враг.
Чтоб оградить свою карьеру
И не попасть в невольный грех,
Должны мы все сердиться в меру
И в меру выражать наш смех.
Иной по долгу, тот из мести
На каждом слове ловит нас,
Так как тут не прервать рассказ
На самом интересном месте!..

Жизнь — дантовский, чудесный лес,
Но если б будущего тайна
Была угадана случайно,
Жизнь потеряла б интерес.
Любви нет в мире без волненья,
Как знанья без гипотез нет;
Силен намеками поэт
И мысли вечное движенье
Так увлекает нас весь век,
По одиночке и всех вместе,
Что жизнь кончает человек
На интересном самом месте.

Французско-прусская война
Была бы по сердцу всегда нам,
Когда бы Бисмарком она
Была окончена Седаном.
Герой второго декабря
Попался в плен. Еще ли мало?
Но крови пролились моря,
Земля от пушек застонала
И Бисмарк в ужас две страны
Поверг за призрак ложной чести
И прекратить не мог войны
На интересном самом месте.

Я предсказал бы в наши дни
Успех романам многим, драмам,
Когда б кончалися они
На интересном месте самом.
Назваться мудрым может тот
Среди общественной арены,
Кто сходит вовремя со сцены,
Иль вовремя перо кладет;
Кто в юных грезах о невесте
Любовью сердце освежит,
Но Гименея избежит
На самом интересном месте.

Блажен, кто нити рвет интриг
На самом месте интересном,
Кто, встретясь с сыщиком известным,
Умеет сдерживать язык;
Кто не был «по делам печати»
Гоним, как истинный мудрец,
Иль просто даже, наконец,
Кто умереть умеет кстати…
Интересуют нас вдвойне
Все в мире новости и вести,
Когда вдруг порваны оне
На самом интересном месте.

А ты, наш будущий поэт,
(Не обращаюсь к настоящим
Затем, что, кажется, их нет),
Чтоб поколеньям восходящим
Ты пользу книгою принес
И почитался как феномен,
Будь как оракул полутемен,
Какой бы не решал вопрос,
И только вспомнишь об аресте
Прекрасной книги, мой певец,
То смело подпиши «конец»
На самом интересном месте.

О, сдержанность! Тебя пою!
С неволей ладя поневоле,
Так приучил к смиренной доле
Я музу пылкую мою,
Что стал «поэтом без укора»
И не страшусь в сознании сил
Ни прокурорского надзора,
Ни красных, цензорских чернил.
А вы, читатели, вы взвесьте
Мои слова. Их смысл глубок:
Читать умейте между cтрок
На интересном самом месте.

Петр Андреевич Вяземский

Ты, коего искусство

Ты, коего искусство
Языку нашему вложило мысль и чувство,
Под тенью здешних древ — твой деятельный ум
Готовил в тишине созданье зрелых дум!
Покорный истине и сердца чистой клятве,
Ты мудрость вопрошал на плодовитой жатве
Событий, опытов, столетий и племен
И современником минувших был времен.
Сроднившись с предками, их слышал ты, их видел,
Дружился с добрыми, порочных ненавидел,
И совести одной, поработив язык,
Ты смело поучал народы и владык.
О Карамзин! Ты здесь с любимыми творцами;
В душе твой образ слит с священными мечтами!
Родитель, на одре болезни роковой,
Тебе вверял меня хладеющей рукой
И мыслью отдыхал в страданиях недуга,
Что сын его найдет в тебе отца и друга.
О, как исполнил ты сей дружества завет!
Ты юности моей взлелеял сирый цвет,
О мой второй отец! Любовью, делом, словом
Ты мне был отческим примером и покровом.
Когда могу, как он, избрав кумиром честь,
Дань непозорную на прах отца принесть,
Когда могу, к добру усердьем пламенея,
Я именем отца гордиться, не краснея,
Кого как не тебя благодарить бы мог?
Так, ты развил во мне наследственный залог.
Ты совращал меня с стези порока низкой
И к добродетели, душе твоей столь близкой,
Ты сердце приучал — любовию к себе.
Изнемогаю ль я в сомнительной борьбе
С страстями? Мучит ли желаний едких жало?
Душевной чистоты священное зерцало —
Твой образ в совести — упрека будит глас.
Как часто в лживых снах, как свет рассудка гас
И нега слабостей господствовала мною,
Ты совести моей был совестью живою.
Как радостно тебя воображаю здесь!
Откинув славы чин и авторскую спесь,
Счастливый семьянин, мудрец простосердечный,
В кругу детей своих, с весною их беспечной
Ты осень строгих лет умеешь сочетать.
Супруга нежная, заботливая мать
Перед тобой сидят в святилище ученья,
Как добрый гений твой, как муза вдохновенья;
В твой тихий кабинет, где мир желанный ваш,
Где мудрость ясная — любви и счастья страж,
Не вхож ни глас молвы, ни света глас мятежный.
Труд — слава для тебя, а счастье — труд прилежный,
О! Если б просиял желанный сердцем день,
Когда ты вновь придешь под дружескую сень
Дубравы, веющей знакомою прохладой,
Сочтясь со славою, полезных дел наградой,
От подвига почить на лоне тишины!
О! Если б наяву сбылись надежды сны!
Но что я говорю, блуждающий мечтатель!
Своих желаний враг, надежд своих предатель,
Надолго ли, и сам в себе уединясь,
Я с светом разорвал взыскательную связь?
Быть может, день еще — и ветр непостоянный
Умчит неверный челн от пристани желанной!
Прохладный мрак лесов, игривый ропот вод!
Надолго ли при вас, свободный от забот,
Вам преданный, вкушал я блага драгоценны!
Занятья чистые, досуг уединенный,
Душ прояснившихся веселье и любовь!
Иль с тем я вас познал, чтобы утратить вновь?

Йован Весел Косески

Словенский оратай

Иван Косеский—лучший из современных хорутанских поэтов после Прешерна—пользуется огромною популярностью между хорутанами. Но если он уступает Прешерну в поэтическом даровании, то превосходит его тенденциозностью своего направления. Поэзия Косескаго напоминает несколько панславистския мечты гениальнаго Коллара, автора «Дочери Славы»: она дышет любовью к славянству и верою в его великое будущее. Некоторыя из эпических его произведений отличаются несомненными достоинствами и ставятся критикою очень высоко, даже наравне с «Смертью Ченгичь-аги», знаменитою поэмою Мажуранича. Кроме того, Косескому обязана хорутанская литература многими прекрасными переводами с языков русскаго, и немецкаго.
СЛОВЕНСКИЙ ОРАТАЙ.
Мой сосед мужик богатый:
Много всякаго добра
У него среди двора,
Перед хатой и за хатой.
В поле он по целым дням
С утра до ночи трудится;
В город выедет—и там
У соседа все спорится.
Раздается всюду крив:
«Кто богатый тот мужик?»
Не узнали братья брата:
Это он, кто от пелен
Не был к неге приучен:
Он—словенский наш оратай!
Слышны ль вам и гром и клики?
Льется кровь, трубит труба!
Hа смерть страшная борьба
Загорелась—бой великий!
Словно лес пошол на лес,
Строй на строй валит без страха,
Подымая до небес
Облака густыя праха.
Кто же—весь гроза и гнев —
Бьется с недругом, как лев?
Не узнали братья брата:
Это он, кто от пелен
К битве с жизнью приучен:
Он—словенский наш оратай!
Скрип возов, пылит дорога:
Выезжают на базар
Продавать купцы товар;
Жита всякаго там много;
С ним сосед мой за моря
Барку шлет и щедро платит;
Барышам благодаря,
Рудокопни все захватит;
Замки, земли под конец.
Кто ж богатый тот купец?
Не узнали братья брата:
Это он, кто от пелен
К трудолюбью приучен,
Он—словенский наш оратай!
Вот собрание учоных,
Но один блестит межь них:
Светлым разумом постиг
Тьму языков он мудреных.
Если он заговорит:
Как поэта вещим струнам,
Внемлют все ему; гремит
Он на каѳедре Перуном —
Рукоплещет весь народ;
Кто же муж великий тот?
Не узнали братья брата:
Это он, кто от пелен
Самой жизнью умудрен,
Он—словенский наш оратай!
Заседает перед нами
Неумытный судия:
Знают все его края,
Он украшен орденами,
Славный гражданин-герой;
Про него и кесарь знает
И в себе его порой
На советы призывает —
Отрешить от правды ложь.
Кто же это, братья, кто ж?
Не узнали разве брата:
Это он, кто от пелен
Здраво мыслить приучен,
Он—словенский наш оратай!
Суету оставя света,
Кто возводит к небу взор,
Восклицая «Sursom cor»,
Служит Богу в поздни лета?
В Риме папа ни к кому
Так не ласков: милым братом
Называет, шлет ему
Митру, делает прелатом.
Для него покинуть свет
Никакого страха нет:
В Бозе тот почиет свято,
Кто с пеленок приучен
Сердцем чтить святой закон,
Как словенский ваш оратай.
Богу преданность во взоре,
На устах—Ему хвала,
Хорошо ль идут дела,
Иль в дому беда и горе,
Будто все ему равно.
Сердце жизнию суровой
Точно сталь закалено,
А в лице—загар здоровый.
Так воскликнем же, друзья:
Да хранит Господь края,
Где, талантами богатый,
Жизнь проводит наш народ,
Где всему один оплот:
Он, словенский наш оратай!
Н. Берг.

Константин Николаевич Батюшков

Послание к Н. И. Гнедичу

Что делаешь, мой друг, в Полтавских ты степях
И что в стихах
Украдкой от друзей на лире воспеваешь?
С Фингаловым певцом мечтаешь
Иль резвою рукой
Венок красавице сплетаешь?
Поешь мечты, любовь покой.
Улыбку томныя Корины
Иль страстный поцалуй шалуньи Зефирины?
Все, словом, прелести Цитерских уз —
Они так дороги воспитаннику Муз —
Поешь теперь, а твой на Севере приятель,
Веселий и любви своей летописатель,
Беспечность полюбя, забыл и Геликон.
Терпенье и труды ведь любит Аполлон —
А друг твой славой не прельщался.
За бабочкой смеясь, гонялся,
Красавицам стихи любовные шептал
И, глядя на людей — на пестрых кукл — мечтал:
«Без скуки без забот не лучше ль жить с друзьями.
Смеяться с ними и шутить,
Чем исполинскими шагами
За славой побежать и в яму поскользить?»
Охоты, право не имею
Чрез то я сделаться смешным
И умным, и глупцам, и злым,
Иль, громку лиру взяв, пойти вослед Алкею,
Надувшись пузырем, родить один лишь дым,
Как Рифмин, закричать: «Ликуй, земля со мною!
Воспряньте камни, лес! Зрю Муз перед собою!
Восторг! Лечу на Пинд!.. Простите что упал:
Ведь я Пиндару подражал!»
Что в громких песнях мне? Доволен я мечтами
В покойном уголке тихонько притаясь
Но с светом вовсе не простясь!
Играя мыслями, я властвую духами

Мы право не живем
На месте все одном,
Но мыслями летаем;
То в Африку плывем,
То на развалинах Пальмиры побываем,
То трубку выкурим с султаном иль пашой.
Или, пленяся вдруг султановой женой,
Фатимой томной, молодой,
Тотчас дарим его рогами;
Смеемся муфтию, деремся с визирями,
И после, убежав (кто в мыслях не колдун?), —
Увидим стройных Нимф, услышим звуки струн.
И где ж очутимся? На бале и в Париже!
И так мечтанием бываем к счастью ближе,
А счастие лишь там живет,
Где нас, безумных, нет.
Мы сказки любим все, мы — дети, но большие.
Что в истине пустой? Она лишь ум сушит,
Мечта все в мире золотит,
И от печали злыя
Мечта нам щит.
Ах, должно ль запретить и сердцу забываться,
Поэтов променя на скучных мудрецов!
Поэты не дают с фантазией расстаться,
Мы с ними посреди Армидиных садов,
В прохладе рощ тенистых
Внимаем пению Орфеев голосистых.
При шуме ветерков на розах нежных спим
И возле Нимф вздыхаем,
С богами даже говорим,
А с мудрецами лишь болтаем,
Браним несчастный мир да рассердясь… зеваем.

Так сердце может лишь мечтою услаждаться!
Оно все хочет оживить:
В лесу на утлом пне друидов находить,
Укрывшихся под ель, рукой времян согбенну,
Услышать Барда песнь священну,
С Мальвиною вздохнуть на берегу морском
О ратнике младом.
Все сердцу в мире сем вещает.
И гроб безмолвен не бывает,
И камень иногда пустынный говорит:
Герой здесь спит!

Так сердцем рождена Поэзия любезна,
Как нектар сладостный, приятна и полезна.
Язык ее — язык богов;
Им дивный говорил Омир, отец стихов.
Язык сей у творца берет Протея виды.
Иной поет любовь: любимец Афротиды,
С свирелью тихою, с увенчанной главой,
Вкушает лишь покой,
Лишь радости одни встречает
И розами стезю сей жизни устилает.
Другой,
Как славный Тасс, волшебною рукой
Являет дивный храм природы
И всех чудес ее тьмочисленные роды:
Я зрю то мрачный ад,
То счастия чертог, Армидин дивный сад;
Когда же он дела героев прославляет
И битвы воспевает,
Я слышу треск и гром я слышу стон и крик…
Таков Поэзии язык!

Не много ли с тобой уж я заговорился?
Я чересчур болтлив: я с Фебом подружился.
А с ним ли бедному поэту сдоброват?
Но чтоб к концу привесть начатое маранье.
Хочу тебе сказать,
Что пременить себя твой друг имел старанье,
Увы и не успел! Прими мое признанье!
Никак я не могу одним доволен быть,
И лучше розы мне на терны пременить,
Чем розами всегда одними восхищаться.
И так, не должно удивляться,
Что ветреный твой друг —
Поэт, любовник вдруг
И через день потом философ с грозным тоном.
А больше дружен с Аполлоном,
Хоть и нейдет за славы громом,
Но пишет все стихи.
Которы за грехи,
Краснеяся, друзьям вполголоса читает
И первый сам от них зевает.

1805

Гавриил Державин

Персей и Андромеда

Прикованна цепьми к утесистой скале,
Огромной, каменной, досягшей тверди звездной,
Нахмуренной над бездной,
Средь яра рева волн, в нощи, во тьме, во мгле,
Напасти Андромеда жертва,
По ветру расрустя власы,
Трепещуща, бледна, чуть дышаща, полмертва,
Лишенная красы,
На небо тусклый взор вперя, ломая персты,
Себе ждет скорой смерти;
Лия потоки слез, в рыдании стенет
И таково вопиет: «Ах! кто спасет несчастну?
Кто гибель отвратит?
Прогонит смерть ужасну.
Которая грозит?
Чье мужество, чья сила.
Чрез меч и крепкий лук,
Покой мне возвратила
И оживила б дух?
Увы! мне нет помоги,
Надежд, отрады нет;
Прогневалися боги,
Скрежеща рок идет.
Чудовище… Ах! вскоре
Сверкнет зубов коса.
О, горе мне! о, горе!
Избавьте, небеса!»Но небеса к ее молению не склонны.
На скачущи вокруг седые, шумны волны
Змеями молнии летя из мрачных туч
Жгут воздух, пламенем горюч,
И рдяным заревом понт синий обагряют.
За громом громы ударяют,
Освечивая в тьме бездонну ада дверь,
Из коей дивий вол, иль преисподний зверь,
Стальночешуйчатый, крылатый,
Серпокогтистый, двурогатый,
С наполненным зубов-ножей разверстым ртом,
Стоящим на хребте щетинным тростником,
С горящими, как угль, кровавыми глазами,
От коих по водам огнь стелется струями,
Между раздавшихся воспененных валов,
Как остров между стен, меж синих льда бугров
Восстал, плывет, на брег заносит лапы мшисты.
Колеблет холм кремнистый
Прикосновением одним.
Прочь ропщущи бегут гнетомы волны им. Печальная страна
Вокруг молчит,
Из облаков луна
Чуть-чуть глядит;
Чуть дышут ветерки.
Чуть слышен стон
Царевниной тоски
Сквозь смертный сон;
Никто ей не дерзает
Защитой быть:
Чудовище зияет,
Идет сглотить.Но внемлет плач и стон Зевес
Везде без помощи несчастных.
Вскрыл вежды он очес
И всемогущий скиптр судеб всевластных
Подъял. — И се герой
С Олимпа на коне крылатом,
Как быстро облако, блестяще златом,
Летит на дол, на бой,
Избавить страждущую деву;
Уже не внемлет он его гортани реву,
Ни свисту бурных крыл, ни зареву очей,
Ни ужасу рогов, ни остроте когтей,
Ни жалу, издали смертельный яд точащу,
Всё в трепет приводящу.
Но светлы звезды как чрез сине небо рея,
Так стрелы быстрые, копье стремит на змея.Частая сеча меча
Сильна могуща плеча,
Стали о плиты стуча.
Ночью блеща, как свеча.
Эхо за эхами мча,
Гулы сугубит, звуча.Уж чувствует дракон, что сил его превыше
Небесна воя мочь;
Он становится будто тише
И удаляется коварно прочь, —
Но, кольцами склубясь, вдруг с яростию злою,
О бездны опершись изгибистым хвостом,
До звезд восстав, как дуб, ветвистою главою,
Он сердце раздробить рогатым адским лбом
У витязя мечтает;
Бросается — и вспять от молний упадает
Священного меча,
Чуть движа по земле свой труп, в крови влача,
От воя зверя вкруг вздрогнули черны враны,
Шумит их в дебрях крик: сокрыло море раны,
Но черна кровь его по пенным вод буграм
Как рдяный блеск видна пожара по снегам.Вздохи и стоны царевны
Сердца уж больше не жмут;
Трубят тритоны, сирены.
Музы и нимфы поют.
Вольность поют Андромеды,
Храбрость Персея гласят;
Плеск их и звук про победы
Холмы и долы твердят.
Победа! Победа!
Жива Андромеда!
Живи, о Персей,
Век славой твоей! Не ярим ли образа в Европе Андромеды,
Во россе бранный дух — Персея славны следы,
В Губителе мы баснь живого Саламандра,
Ненасытима кровью?
Во плоти божества могуща Александра?
Поли милосердием, к отечеству любовью,
Он рек: «Когда еще злодею попущу,
Я царства моего пространна не сыщу,
И честолюбию вселенной недостанет.
Лети, Орел! — да гром мой грянет!»Грянул меж Белъта заливов,
Вислы и Шпреи брегов;
Галлы средь жарких порывов
Зрели, дух русских каков!
Знайте, языки, страшна колосса:
С нами бог, с нами; чтите все росса!
Весело росс проливает
Кровь за закон и царя;
Страху в бою он не знает,
К ним лишь любовью горя.
Знайте, языки, страшна колосса:
С нами бог, с нами; чтите все росса!
Росс добродетель и славу
Чтит лишь наградой своей;
Труд и походы в забаву.
Ищет побед иль смертей.
Знайте, яыки, страшна колосса:
С нами бог, с нами; чтите все росса!
Жизнь тех прославим полгзну,
Кто суть отчизны щитом:
Слава монарху любеэну!
Слава тебе, Бенингсон!
Знайте, языки, страшна колосса:
С нами бог, с нами; чтите все росса! Повеся шлем на меч, им в землю водруженной,
Пред воинства лицем хвалу творцу вселенной,
Колено преклоня с простертьем рук, воспел
На месте брани вождь, — в России гром взгремел.

Максимилиан Александрович Волошин

Сказание об иноке Епифании

Родился я в деревне. Как скончались
Отец и мать, ушел взыскати
Пути спасения в обитель к преподобным
Зосиме и Савватию. Там иноческий образ
Сподобился принять. И попустил Господь
На стол на патриарший наскочити
В те поры Никону. А Никон окаянный
Арсена-жидовина
В печатный двор печатать посадил.
Тот грек и жидовин в трех землях трижды
Отрекся от Христа для мудрости бесовской
И зачал плевелы в церковны книги сеять.

Тут плач и стон в обители пошел:
Увы и горе! Пала наша вера.
В печали и тоске, с благословенья
Отца духовного, взяв книги и иная,
Потребная в молитвах, аз изыдох
В пустыню дальнюю на остров на Виданьской —
От озера Онега двенадцать верст.
Построил келейку безмолвья ради
И жил, молясь, питаясь рукодельем.
О, ты моя прекрасная пустыня!

Раз, надобен от кельи отлучиться,
Я образ Богоматери с Младенцем —
Вольяшный, медный — поставил ко стене:
«Ну, Свет-Христос и Богородица, храните
И образ свой, и нашу с вами келью».
Пришел на третий день и издали увидел
Келейку малую как головню дымящу.
И зачал зря вопить: «Почто презрела
Мое моление? Приказу не послушала? Келейку
Мою и Твоея не сохранила?» Идох
До кельи обгорелой, ан кругом
Сенишко погорело вместе с кровлей,
А в кельи чисто: огнь не смел войти.
И образ на стене стоит — сияет.

В лесу окрест живуще бесы люты.
И стали в келью приходить ночами.
Страшат и давят: сердце замирает,
Власы встают, дрожат и плоть, и кости.
О полночи пришли однажды двое:
Один был наг, другой одет в кафтане.
И, взяв скамью — на ней же почиваю, —
Нача меня качати, как младенца.
Я ж, осерчав, восстал с одра и беса
Взял поперек и бить учал
Бесищем тем о лавку, вопиюще:
«Небесная Царица, помоги мне».
А бес другой к земле прилип от страха,
Не может ног от пола оторвать.
И сам не вем, как бес в руках изгинул.
Возбнухся ото сна — зело устал, — а руки
Мокром мокры от скверного мясища.

В другой же раз, уснуть я не успел —
Сенные двери пылко растворились,
И в келью бес вскочил, что лютый тать,
Согнул меня и сжал так крепко, туго,
Что пикнуть мне не можно, ни дохнуть.
Уж еле-еле пискнул: «Помози ми».
И сгинул бес, а я же со слезами
Глаголю к образу: «Владычица, почто
Не бережешь меня? Ведь в мале-мале
Злодей не погубил». Тут сон нашел
С печали той великия, и вижу,
Что Богородица из образа склонилась,
Руками беса мучает, измяла
Злодея моего и мне дала.
Я с радости учал его крушить и мять,
Как ветошь драную, и выкинул в окошко:
Измучил ты меня и сам пропал.
По долгой по молитве взглянул в окно — светает.
Лежит бесище то, как мокрое тряпье.
Помале дрогнул и ногу подтянул,
А после руку…
И паки ожил. Встал, как будто пьян.
И говорит: «Ужо к тебе не буду, —
Пойду на Вытегру». А я ему: «Не смей
Ходить на Вытегру — там волость людна.
Иди, где нет людей». А он, как сонный,
От келейки по просеке пошел.

Увидел хитрый Дьявол, что не может
Ни сжечь меня, ни силой побороть,
Так насади мне в келию червей,
Рекомых мравии. Начаша мураши
Мне тайны уды ясть, и ничего иного —
Ни рук, ни ног, а токмо тайны уды.
И горько мне и больно — инда плачу.
Аз стал их, грешный, варом обливать,
Рукой ловить, топтать ногой, они же
Под стены проползают. Окопал я
Всю келейку и камнем затолок.
Они ж сквозь камни лезут и под печь.
Кошницею в реке топить носил.
Мешок на уды шил: не помогло — кусают.
Ни рукоделья делать, ни обедать,
Ни правил править. Бесьей той напасти
Три было месяца. На последях
Обедать сел, закутав уды крепко.
Они ж, не вем как, — все-таки кусают.
Не до обеда стало: слезы потекли.
Пречистую тревожить все стеснялся,
А тут взмолился к образу: «Спаси,
Владычица, от бесьей сей напасти».
И вот с того же часа
Мне уды грызть не стали мураши.
Колико немощна вся сила человека.
Худого мравия не может одолеть,
Не токмо Дьявола, без Божьей благодати.

Пока в пустыне с бесами боролся,
Иной великой Дьявол Церковь мучал
И праведную веру искажал,
Как мурашей, святые гнезда шпарил,
Да и до нас дошел.
Отец Илья, игумен Соловецкий,
Велел писать мне книги в обличенье
Антихриста, в спасение Царя.
Никонианцы, взяв меня в пустыне,
В темнице утомили, а потом
Пред всем народом пустозерским руку
На площади мне секли. Внидох паки
В темницу лютую и начал умирать.
Весь был в поту, и внутренность горела.
На лавку лег и руку свесил — думал
Души исходу лучше часа нет.
Темница стала мокрая, а смерть нейдет.
Десятник Симеон засушины отмыл
И серою еловой помазал рану.
И снова маялся я днями на соломе.
На день седьмой на лавку всполз и руку
Отсечену на сердце положил.
И чую: Богородица мне руку
Перстами осязает. Я Ее хотел
За руку удержать, а пальцев нету.
Очнулся, а рука платком повязана.
Ощупал левой сеченую руку:
И пальцев нет, и боли нет, а в сердце радость.
Был на Москве в подворье у Николы
Угрешского. И прискочи тут скоро
Стрелецкий голова — Бухвостов — лют разбойник
И поволок на плаху на Болото.
Язык урезал мне и прочь помчал.
В телеге душу мало не вытряс мне,
Столь боль была люта…
О, горе дней тех! Из моей пустыни
Пошел Царя спасать, а языка не стало.
Что нужного, и то мне молвить нечем.
Вздохнул я к Господу из глубины души:
«О скорого услышанья Христова!»
С того язык от корня и пополз,
И до зубов дошел, и стал глаголить ясно.

Свезли меня в темницу в Пустозерье.
По двух годех пришел ко мне мучитель
Елагин — полуголова стрелецкой,
Чтоб нудить нас отречься веры старой.
И непослушливым велел он паки
Языки резать, руки обрубать.
Пришел ко мне палач с ножом, с клещами
Гортань мне отворять, а я вздохнул
Из сердца умиленно: «Помоги мне».
И в мале ощутил, как бы сквозь сон,
Как мне палач язык под корень резал
И руку правую на плахе отсекал.
(Как впервой резали — что лютый змей кусал.)
До Вологды шла кровь проходом задним.
Теперь в тюрьме три дня я умирал.
Пять дней точилась кровь из сеченой ладони.
Где был язык во рте — слин стало много,
И что под головой — все слинами омочишь,
И ясть нельзя, понеже яди
Во рту вращати нечем.
Егда дадут мне рыбы, щей да хлеба,
Сомну в единый ком, да тако вдруг глотаю.
А по отятии болезни от руки
Я начал правило в уме творити.
Псалмы читаю, а дойду до места:
«Возрадуется мой язык о правде Твоея», —
Вздохну из глубины — слезишка
Из глазу и покатится:
«А мне чем радоваться? Языка и нету».
И паки: «Веселися сердце, радуйся язык».
Я ж, зря на крест, реку: «Куда язык мой дели?
Нет языка в устах, и сердце плачет».
Так больше двух недель прошло, а все молю,
Чтоб Богородица язык мне воротила.
Возлег на одр, заснул и вижу: поле
Великое да светлое — конца нет…
Налево же на воздухе повыше
Лежат два языка мои:
Московский — бледноват, а пустозерской
Зело краснешенек.
Взял на руку красной и зрю прилежно:
Ворошится живой он на ладони,
А я дивлюсь красе и живости его.
Учал его вертеть в руках, расправил
И местом рваным к резаному месту,
Идеже прежде был, его приставил, —
Он к корню и прильни, где рос с рожденья.
Возбнух я радостен: что хочет сие быти?
От времени того по малу-малу
Дойде язык мой паки до зубов
И полон бысть. К яденью и молитве
По-прежнему способен, как в пустыне.
И слин нелепых во устах не стало,
И есть язык, мне Богом данный, — новый —
Короче старого, да мало толще.
И ныне веселюсь, и славлю, и пою
Скорозаступнице, язык мне давшей новой.

Сказанье о кончине
Страдальца Епифания и прочих,
С ним вместе пострадавших в Пустозерске:
Был инок Епифаний положен в сруб,
Обложенный соломой, щепой и берестом
И политый смолою.
А вместе Федор, Аввакум и Лазарь.
Когда костер зажгли, в огне запели дружно:
«Владычица, рабов своих прими!»
С гудением великим огнь, как столб,
Поднялся в воздухе, и видели стрельцы
И люди пустозерские, как инок Епифаний
Поднялся в пламени божественною силой
Вверх к небесам и стал невидим глазу.
Тела и ризы прочих не сгорели,
А Епифания останков не нашли.

Смбат Шах-Азиз

Параллель между армянками 19-го и 5-го века

Вот, с улыбкой безпечной, веселой толпой
Пред Леоном проходят армянки…
Точно жалкая тень перед их красотой
Бледный облик и взор северянки!..

Пышны кудрей их волны, и рост их красив;
Все дивятся их чудному взгляду…
Не скрывай же, о юноша, страстный порыв,
Дай венок им лавровый в награду!

Черных, нежных очей их пленителен взгляд,—
В них то ночь, то заря вдруг заблещет…
Как цветущия розы, их щеки горят,
И пылает лицо, и трепещет…

Где поэт, чтоб в чарующей песне своей
Их на лире воспел вдохновенной?..
Где та кисть, чтоб могла чудный взор их очей
Возсоздать в красоте несравненной?..

О, Эллада, счастливый, сияющий край!
Ты—страна красоты и блаженства!
Здесь ты нежнаго сердца отраду познай
И горячей любви совершенство!

О, Италия! В грезах к тебе мы летим,
Ты—поэтов мечта золотая…
Но достался венец твой лавровый другим,—
Скромным девам Кавказскаго края!..

Но любовь не всегда торжествует в груди,—
Сердце жаждет, забыв увлеченье,
В юных девах народности проблеск найти,—
И его безуспешно стремленье!..

Всюду чуждый язык, всюду чуждая речь…
О, армянки! Презрев все родное,
Вы решились родным языком пренебречь
И принять воспитанье чужое!

Иль слаба и бедна речь армянской земли,
Чтоб излить вам мечтанья и муки?
Нет! и в ней есть слова увлеченья, любви,
Есть отрадные, нежные звуки!

Пышно вы расцвели… Но в армянский народ
Не вдохнете вы счастья и жизни!
В жены русский, татарин, грузин вас возьмет,
И забудете вы об отчизне!

Суетливо, безцветно пройдут ваши дни…
Нет вам счастья и нет утешенья!
Слыша горький укор вашей прежней земли,
Вы свое проклянете рожденье!

И придут к вам певцы безприютные в дом…
Они скажут вам: „О, помогите!
Мать Армения страждет, в несчастье своем“…
„Вас не знаем!“ ответ вы дадите.

Ни горячия слезы молящих людей,
Ни страны беззащитной терзанья
Не зажгут в вашем сердце к отчизне своей
И к народу—огонь состраданья!..

Но умели армянки отчизну любить
В старину беззаветной любовью
И, безстрашно борясь, ея раны омыть
Непорочною, чистою кровью.

С сладкозвучным бамбирном на битву с врагом
Шли отважно армянския девы,
Из груди молодой, осененной крестом,
Полились боевые напевы…

Когда перс горделивый армянской стране
Стал готовить позор, разрушенье,

С криком „гибель врагам“ понеслись на коне
Благородныя девы в сраженье!

Позабыв о девических нежных мечтах
И надежду на брак отвергая,
Лишь к народу, к стране сохранили в сердцах
Оне пламя любви, умирая!

И остались в те дни в запустенье, в пыли
Ложа юных супруг; ожиданье
Не сбылось; их мужья—не вернулись они;
Грозный враг их обрек на страданье!

Наступила весна… Пышно роза цвела…
Вновь безпечно толпа веселилась…
В юных вдовах тоска умереть не могла,
И любовь неизменно таилась.

Проходили года… С безутешной душой
Горевали оне об отчизне,—
И заснули навек, не разставшись с тоской
До заката страдальческой жизни.

На полях Аварайра их кости легли…
Вскоре люди, придя, увидали:
Над могилой их лилии пышно цвели,
И фиалки на ней расцветали…

Пусть венчают их лавры за подвиг святой!
Пусть, отдавшись мечтам вдохновенным,
Их почтит патриот благодарной слезой!..
Вечный мир их останкам священным!..

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Когда было молодцу
Пора-время великая,
Честь-хвала молодецкая, —
Господь-бог миловал,
Государь-царь жаловал,
Отец-мать молодца
У себя во любве держал,
А и род-племя на молодца
Не могут насмотретися,
Суседи ближния
Почитают и жалуют,
Друзья и товарыщи
На совет сезжаются,
Совету советовать,
Крепку думушку думати
Оне про службу царскую
И про службу воинскую.
Скатилась ягодка
С са[хар]нова деревца,
Отломилась веточка
От кудрявыя от яблони,
Отстает доброй молодец
От отца, сын, от матери.
А ныне уж молодцу
Безвремянье великое:
Господь-бог прогневался,
Государь-царь гнев взложил,
Отец и мать молодца
У себя не в любве держ(а)л,
А и род-племя молодца
Не могут и видети,
Суседи ближния
Не чтут-не жалуют,
А друзья-товарыщи
На совет не сезжаются
Совету советовать,
Крепку думушку думати
Про службу царскую
И про службу воинскую.
А ныне уж молодцу
Кручина великая
И печаль немалая.
С кручины-де молодец,
Со печали великия,
Пошел доброй молодец
Он на свой конюшенной двор,
Брал доброй молодец
Он добра коня стоялова,
Наложил доброй молодец
Он уздицу тесмяную,
Седелечко черкасское,
Садился доброй молодец
На добра коня стоялова,
Поехал доброй молодец
На чужу дальну сторону.
Как бы будет молодец
У реки Смородины,
А и [в]змолится молодец:
«А и ты, мать быстра река,
Ты быстра река Смородина!
Ты скажи мне, быстра река,
Ты про броды кониныя,
Про мосточки калиновы,
Перевозы частыя!».
Провещится быстра река
Человеческим голосом,
Да и душей красной девицей:
«Я скажу те, быстра река,
Добро[й] молодец,
Я про броды кониныя,
Про мосточки калиновы,
Перевозы частыя:
Со броду конинова
Я беру по добру коню,
С перевозу частова —
По седелечку черкесскому,
Со мосточку калинова —
По удалому молодцу,
А тебе, безвремяннова молодца,
Я и так тебе пропущу».
Переехал молодец
За реку за Смородину,
Он отехал, молодец,
Как бы версту-другую,
Он своим глупым разумом,
Молодец, похваляется:
«А сказали про быстру реку Смородину:
Не протти, не проехати
Не пешему, ни конному —
Она хуже, быстра река,
Тое лужи дожжевыя!».
Скричит за молодцом
Как в сугонь быстра река Смородина
Человеческим языком,
Душей красной девицей:
«Безвремянной молодец!
Ты забыл за быстрой рекой
Два друга сердечныя,
Два востра ножа булатныя, —
На чужой дальной стороне
Оборона великая!».
Воротился молодец
За реку за Смородину,
Нельзя что не ехати
За реку за Смородину,
Не узнал доброй молодец
Тово броду конинова,
Не увидел молодец
Перевозу частова,
Не нашел доброй молодец
Он мосточку колинова.
Поехал-де молодец
Он глубокими омоты;
Он перву ступень ступил —
По черев конь утонул,
Другу ступень с(ту)пил —
По седелечко черкесское,
Третью ступень конь ступил —
Уже гривы не видити.
А и (в)змолится молодец:
«А и ты мать, быстра река,
Ты быстра река Смородина!
К чему ты меня топишь,
Безвремяннова молодца?»
Провещится быстра река
Человеческим языком,
Она душей красной девицей:
«Безвремянной молодец!
Не я тебе топлю,
Безвремяннова молодца,
Топит тебе, молодец,
Похвальба твоя, пагуба!».
Утонул доброй молодец
Во Москве-реке, Смородине.
Выплывал ево доброй конь,
На крутые береги,
Прибегал ево доброй конь
К отцу ево, к матери,
На луке на седельныя
Ерлычек написаной:
«Утонул доброй молодец
Во Москве-реке, Смородине».

Николай Некрасов

Из цикла «Гинекион»

Sе non fosse amore, sarrebbe la vita nostra come
il cielo senza stelle e sole.M. Bandello Perduto & tutto il tempo,
Che in amar non si spende!«Aminta». Atta prima, sc. pr. 1
КСАНФАРосой оливы благовонной,
Филена, свещник напои!
Он наших тайн посредник скромный,
Он тихо светит для любви.
Но выдь и двери за собою
Захлопни твердою рукою.
Живых свидетелей Эрот
В лукавой робости стыдится!
О Ксанфа! Ложе нас зовет,
С курильниц тонкий пар клубится,
Скорей в объятия ко мне!
А ты, жена, открой зеницы,
Всю прелесть Пафоса царицы
Узнаешь, милая, вполне! 2
НИКАРЕТАТы бережешь любви цветок прелестный,
Скажи, к чему полезен он?
Все в ад сойдем, в юдоли тесной
Всех примет хладный Ахерон.
Там нет Киприды наслаждений,
Как в здешнем мире, чуждом тьмы, —
Носиться будем в виде тени,
Костьми и пеплом станем мы.3
ХАРИТАУж солнце шестьдесят кругов
Свершило над главой Хариты,
Но глянец черных волосов,
Плеча, тюникою не скрыты,
И перси, тверды как лигдин,
Еще красуются живые,
И очи томно-голубые,
Чело и щеки без морщин,
Дыханье полно аромата,
Звук усладительный речей, —
Всё чудно, всё прелестно в ней
В годину позднего заката!..
Вы, новых жадные побед,
Поклонники безумной страсти,
Сюда! Ее предайтесь власти,
Забыв десятки лишних лет.4
ЛИСИДИКАЕще твое не наступило лето
И не видать полуопадших роз;
Незрелый грозд, на солнце не согретый,
Не точит кровь своих душистых слез!
Но примешь ты все прелести Хариты,
О Лисидика. За тобой
Эроты с луком и стрелой
Несутся резвою толпой,
И тлеет огнь, под пеплом скрытый.
Скорей укроемся от гибельных очей,
Пока еще стрела дрожит над тетивою!
Пожар, пророчу вам, от искры вспыхнет сей
Сильней, чем некогда опепеливший Трою.5
ДИОКЛЕЯЯ худощавою пленился Диоклеей.
Когда б ее увидел ты,
Сравнил бы с юною, бесплотной Дионеей:
В ней всё божественно — и взоры, и черты.
На перси тонкие прелестной упадая,
Вкруг сладострастной обовьюсь
И, в наслажденьях утопая,
Душой своей легко с ее душой сольюсь.6
АНТИГОНАНет, нет! тот не был воспален
Высокой, истинною страстью,
Кто, резвою красавицей пленен,
Невольно взором увлечен
Он был к живому сладострастью.
Лишь тот один постиг любовь вполне,
Кто красоты не разбирает,
Пред безобразною в немом восторге тает
И, исступленный, весь в огне,
Молчит — и слезы проливает.
Безумной мыслию кипит его душа!
Он, чуждый сна, винит мрак ночи
И, трепетный, едва дыша,
С трудом усталые приподымает очи.Вот образ истинный Эротова жреца!
Вот жертва лучшая Киприде:
Пленяет всех краса лица, —
Влюбленный пламенно не думает о виде!Отд. изд., СПб., 1830, с. И, 15, 19, 27, 33, 35, без имени автора, в составе шестнадцати стихотворений. Текст брошюры двуязычный: на четных страницах приведены древнегреческие стихи, на нечетных — параллельные русские переводы. Цикл завершают авторские примечания, в которых, между прочим, говорится: «Гинекион — слово греческое: комната для женщин, определенное место для пребывания женского пола; из этого слова французы произвели свой gynecee. Название сие дано мною сим анфологическим безделкам, потому что каждая носит имя какой-либо женщины, по большей части взятое из самой эпиграммы; только в трех местах позволил я себе поставить имена произвольные» (с. 37). У О. было намерение представить русскому читателю целый том стихотворений из древнегреческой антологии. В его архиве сохранились прозаические переводы 214 эпиграмм и рукописная книга, содержащая 208 эпиграмм в немецких переводах (изредка на языке оригинала). Немецкие переводы выписаны из какого-то немецкого изд. на четные страницы, на нечетных (чистых) кое-где вписаны русские переводы О. (всего 13). Книга открывалась краткой заметкой О. об истории антологии. Автографы публикуемых стихотворений, кроме «Диоклеи», — Альб. I; три первые перевода — с разночтениями; «Харита» и «Лисидика» датированы мартом 1828 г. Полная рукопись «Гинекиона» — ПД, ц. р. 8 мая 1828 г. с визой С.Т. Аксакова, в составе 17 эпиграмм (последняя была снята), с зачеркнутым третьим эпиграфом — четверостишием из Горация (кн. II, ода 11) и с посвящением: Язык любви красноречивый,
Эллады пламенный язык,
Роскошный, сладостный, игривый,
Свободно музе прихотливой
Я втайне поверять привык.
Природа мне внушила краски,
И я неопытной рукой,
Я рисовал живые ласки —
Восторги девы молодой.
И не искал, не жду награды.
Надеждой сладкой упоен,
Быть может, робко бросит взгляды
Она на мой «Гинекион».Вольным переводам О. соответствуют следующие NoNo APV: 4 (Филодем), 85 (Асклепиад), 13 и 124 (Филодем), 102 и 89 (Марк Аргентарий). Банделло Маттео (ок. 1485-1562) — итальянский писатель-новеллист и поэт. «Аминта» — пасторальная пьеса Т. Тассо.
Полуодобрительный отзыв о «Гинекионе» с упреком за несоблюдение «меры подлинника» был помещен в «Обозрении российской словесности за вторую половину 1829 и первую 1830 г.» О.М. Сомова (СЦ на 1831, с. 48-49). Ахерон — см. примеч. 24
3.
Лигдин — белый мрамор.

Василий Львович Пушкин

К В. А. Жуковскому

Скажи, любезный друг, какая прибыль в том,
Что часто я тружусь день целый над стихом?
Что Кондильяка я и Дюмарсе читаю,
Что логике учусь и ясным быть желаю?
Какая слава мне за тяжкие труды?
Лишь только всякий час себе я жду беды;
Стихомарателей здесь скопище упрямо.
Не ставлю я нигде ни семо, ни овамо;
Я, признаюсь, люблю Карамзина читать
И в слоге Дмитреву стараюсь подражать.
Кто мыслит правильно, кто мыслит благородно,
Тот изясняется приятно и свободно.
Славянские слова таланта не дают,
И на Парнас они поэта не ведут.
Кто русской грамоте, как должно, не учился,
Напрасно тот писать трагедии пустился;
Поэма громкая, в которой плана нет,
Не песнопение, но сущий только бред.

Вот мнение мое! Я в нем не ошибаюсь
И на Горация и Депрео ссылаюсь:
Они против врагов мне твердый будут щит;
Рассудок следовать примерам их велит.
Талант нам Феб дает, а вкус дает ученье.
Что просвещает ум? питает душу? — чтенье.
В чем уверяют нас Паскаль и Боссюэт,
В Синопсисе того, в Степенной книге нет.
Отечество люблю, язык я русский знаю,
Но Тредьяковского с Расином не равняю;
И Пиндар наших стран тем слогом не писал,
Каким Баян в свой век героев воспевал.

Я прав, и ты со мной, конечно, в том согласен;
Но правду говорить безумцам — труд напрасен.
Я вижу весь собор безграмотных славян,
Которыми здесь вкус к изящному попран,
Против меня теперь рыка́ющий ужасно,
К дружине вопиет наш Балдус велегласно:
«О братие мои, зову на помощь вас!
Ударим на него, и первый буду аз.
Кто нам грамматике советует учиться,
Во тьму кромешную, в геенну погрузится;
И аще смеет кто Карамзина хвалить,
Наш долг, о людие, злодея истребить».
Не бойся, говоришь ты мне, о друг почтенный.
Не бойся, мрак исчез — настал нам век блаженный!
Великий Петр, потом Великая жена,
Которой именем вселенная полна,
Нам к просвещению, к наукам путь открыли,
Венчали лаврами и светом озарили.
Вергилий и Омер, Софокл и Эврипид,
Гораций, Ювенал, Саллюстий, Фукидид
Знакомы стали нам, и к вечной славе россов
Во хладном Севере родился Ломоносов!
На лире золотой Державин возгремел,
Бессмертную в стихах бессмертных он воспел;
Любимец аонид и Фебом вдохновенный,
Представил Душеньку в поэме несравненной.
Во вкусе час настал великих перемен:
Явились Карамзин и Дмитрев — Лафонтен!
Вот чем все русские должны гордиться ныне!
Хвала Великому! Хвала Екатерине!
Пусть Клит рецензии тисненью предает —
Безумцу вопреки, поэт всегда поэт.

Итак, любезный друг, я смело в бой вступаю;
В словесности раскол, как должно, осуждаю.
Арист душою добр, но автор он дурной,
И нам от книг его нет пользы никакой;
В странице каждой он слог древний выхваляет
И русским всем словам прямой источник знает,--
Что нужды? Толстый том, где зависть лишь видна,
Не есть Лагарпов курс, а пагуба одна.
В славянском языке и сам я пользу вижу,
Но вкус я варварский гоню и ненавижу.
В душе своей ношу к изящному любовь;
Творенье без идей мою волнует кровь.
Слов много затвердить не есть еще ученье,
Нам нужны не слова — нам нужно просвещенье.

Смбат Шах-Азиз

Параллель между армянками 19-го и 5-го века

Вот, с улыбкой беспечной, веселой толпой
Пред Леоном проходят армянки…
Точно жалкая тень перед их красотой
Бледный облик и взор северянки!..

Пышны кудрей их волны, и рост их красив;
Все дивятся их чудному взгляду…
Не скрывай же, о юноша, страстный порыв,
Дай венок им лавровый в награду!

Черных, нежных очей их пленителен взгляд, —
В них то ночь, то заря вдруг заблещет…
Как цветущие розы, их щеки горят,
И пылает лицо, и трепещет…

Где поэт, чтоб в чарующей песне своей
Их на лире воспел вдохновенной?..
Где та кисть, чтоб могла чудный взор их очей
Воссоздать в красоте несравненной?..

О, Эллада, счастливый, сияющий край!
Ты — страна красоты и блаженства!
Здесь ты нежного сердца отраду познай
И горячей любви совершенство!

О, Италия! В грезах к тебе мы летим,
Ты — поэтов мечта золотая…
Но достался венец твой лавровый другим, —
Скромным девам Кавказского края!..

Но любовь не всегда торжествует в груди, —
Сердце жаждет, забыв увлеченье,
В юных девах народности проблеск найти, —
И его безуспешно стремленье!..

Всюду чуждый язык, всюду чуждая речь…
О, армянки! Презрев все родное,
Вы решились родным языком пренебречь
И принять воспитанье чужое!

Иль слаба и бедна речь армянской земли,
Чтоб излить вам мечтанья и муки?
Нет! и в ней есть слова увлеченья, любви,
Есть отрадные, нежные звуки!

Пышно вы расцвели… Но в армянский народ
Не вдохнете вы счастья и жизни!
В жены русский, татарин, грузин вас возьмет,
И забудете вы об отчизне!

Суетливо, бесцветно пройдут ваши дни…
Нет вам счастья и нет утешенья!
Слыша горький укор вашей прежней земли,
Вы свое проклянете рожденье!

И придут к вам певцы бесприютные в дом…
Они скажут вам: «О, помогите!
Мать Армения страждет, в несчастье своем»…
«Вас не знаем!» ответ вы дадите.

Ни горячие слезы молящих людей,
Ни страны беззащитной терзанья
Не зажгут в вашем сердце к отчизне своей
И к народу — огонь состраданья!..

Но умели армянки отчизну любить
В старину беззаветной любовью
И, бесстрашно борясь, ее раны омыть
Непорочною, чистою кровью.

С сладкозвучным бамбирном на битву с врагом
Шли отважно армянские девы,
Из груди молодой, осененной крестом,
Полились боевые напевы…

Когда перс горделивый армянской стране
Стал готовить позор, разрушенье,
С криком «гибель врагам» понеслись на коне
Благородные девы в сраженье!

Позабыв о девических нежных мечтах
И надежду на брак отвергая,
Лишь к народу, к стране сохранили в сердцах
Они пламя любви, умирая!

И остались в те дни в запустенье, в пыли
Ложа юных супруг; ожиданье
Не сбылось; их мужья — не вернулись они;
Грозный враг их обрек на страданье!

Наступила весна… Пышно роза цвела…
Вновь беспечно толпа веселилась…
В юных вдовах тоска умереть не могла,
И любовь неизменно таилась.

Проходили года… С безутешной душой
Горевали они об отчизне, —
И заснули навек, не расставшись с тоской
До заката страдальческой жизни.

На полях Аварайра их кости легли…
Вскоре люди, придя, увидали:
Над могилой их лилии пышно цвели,
И фиалки на ней расцветали…

Пусть венчают их лавры за подвиг святой!
Пусть, отдавшись мечтам вдохновенным,
Их почтит патриот благодарной слезой!..
Вечный мир их останкам священным!..

Михаил Матвеевич Херасков

Письмо

Когда я вображу парнасских муз собор,
Мне стихотворцев к ним бегущих кажет взор.
Иной, последуя несчастливой охоте,
С своею музою ползет в пыли и в поте
И, грубости своей не чувствуючи сам,
Дивится прибранным на рифму он стихам.
А паче тех умы болезнь сия терзает,
Кто красоты прямой слагать стихи не знает
И, следуя во всем испорченну уму,
Не ставит и цены искусству своему;
Взносясь на высоту невежей похвалами,
Мнит пользовать народ прегнусными делами.
Уродство таково не прославляет вас,
И страждут от него и музы, и Парнас.
О вы, писатели, привлечь к себе почтенье
Подайте лучшее уму вы рассужденье.
Чтоб тронуть чем-нибудь читателей сердца,
Мысль чистая нужна, дух сильный для творца,
Искусство в языке, изображенье внятно,
Чтоб стих твой, как ручей, тек быстро и приятно.
Когда богатством дух твой одарен таким,
Пленяешь ты чтеца и обладаешь им;
Смеется он с тобой, с тобой в печали рвется,
И что прочтет, в его то мысли остается.
Где не прочищен ум и где порядка нет,
Читатель тамо твой с тобой теряет свет.
Холодные стихи не услаждают мысли,
Их меру только знав, за таинство не числи.
Не думай, что к верхам Парнаса ты достиг,
Напутав несколько стихов в единый миг.
Хотя и без труда свои ты рифмы сеешь,
Но все то будет вздор, коль духа не имеешь.
Стремяся в высоту, за мыслью мысль гоня,
Не обуздаешь ты парнасского коня;
Терновый ставишь куст там, где сулил мне розу,
Наместо красна дня сбираешь тьму и грозу.
Невежам кажется, что твой худой успех
Всеобщая болезнь есть стихотворцев всех.
Он тако говорит: «Хоть пишешь ты исправно,
Да мне и всякие стихи читать не нравно».
Несладко кажется невежам пенье муз,
Но отчего такой рождается в них вкус?
Причина ты тому, коль вывести наружу:
Ты вел чтеца к реке, завел его ты в лужу;
Хотел своей игрой его ты усладить,
Но прежде мог ему игрою досадить,
И, грубостью такой его касаясь слуха,
Несносен стал ему, как беспокойна муха.
Он, не прочистивши стихом твоим ума,
Не скажет ли, что все есть стихотворство тьма?
Мы сами иногда на заключенье скоры:
Один подьячий крал, а все зовутся воры.
Итак, чтоб заслужить честь с именем творца
И Аполлонова достойну быть венца,
Старайся выражать свои ты мысли ясно;
Сам прежде в страсть входи, когда что пишешь страстно,
И воспевай стихи с искусством языка;
Песнь будет через то приятна и сладка.
Когда ты прочищать мысль станешь понемногу,
Начнешь тем сыскивать в сердца чтецов дорогу
И, музы своея склоняя их на глас,
Из них составишь ты преславнейший Парнас.
Песнь Амфионова сердца мягчила дики,
И звери слушали приятной сей музыки.
Ты пением своим невеж увеселишь
И грубость их сердец, как Амфион, смягчишь,
Когда так станешь петь для утешенья россов,
Как Сумароков пел и так, как Ломоносов,
Великие творцы, отечеству хвала,
И праведную честь им слава воздала.
Разженные сердца парнасским жаром, пойте,
Лишь только голос свой по правилам муз стройте.
Младым россиянам уже примеры есть,
Каким путем себя на верх парнасский весть;
А в ком из них к стихам удачи не родится,
Не лучше ли тому назад поворотиться?

Генри Уодсворт Лонгфелло

Стихотворения

Под липами дом старомодный
Стоит словно в старческой лени;
А там, по песчаным дорожкам,
Играют широкия тени.
И вижу—порывистым ветром
Вдруг в детской окно распахнуло.
Да личиков детских не видно
За спинкой высокаго стула.
Понурившись, пес их домашний
Стоит у ворот,—и сдается,
Что ждет он товарищей резвых.
Да нет! никогда не дождется.
Не бегать им вместе под липой,
Ловя на песке свет и тени.
Молчанье повисло над домом,
Угрюмы широкия сени.
Приветливо птицы на веткахь
Щебечут… Стоишь и не дышишь…
Ведь в детской-то звонкия песни
Во сне только разве услышишь!
Шел мальчик…. и верно не понял
Мою молчаливую муку;
Не понял, зачем я так крепко
Пожал его детскую руку.
В. Костомаров.
Тень ночи спустилась на горы и дол —
В деревню альпийскую юноша шел:
Какое-то знамя держал он в руке,
С девизом на звучном, чужом языке: —
Еxcеlsиor!
В глубокую думу он был погружен,
Сверкали глаза, как мечи из ножон;
Не звуки рогов по горам раздались,
Звучал непонятный и странный девиз: —
Еxcеlsиor!
В снегу по колена он входит в село —
Там в избах счастливых уютно, светло:
Гора жь ледяная как призрак стоит…
Как вопль непонятное слово звучит: —
Еxcеlsиor!
«Останься!»—сказал ему горец—«глубок
И темен, и страшен в ущельи поток;
Повис над долиной гремучий обвал…»
Но юноша внятно ему отвечал: —
Еxcеlsиor!
Вот дева ему говорит: «не ходи,
Ты здесь отдохнешь у меня на груди…»
Закапали слезы из синих очей,
Но тихо, вздыхая, ответил он ей: —
Еxcеlsиor!
«Напрасно идешь ты в ущелья один,
Опасен там путь между сосен и льдин.»
Старик-поселянин кричал ему вслед.
Далеко, с вершины, раздался ответ: —
Еxcеlsиor!
Когда луч разсвета скользнул по горам,
Сзывая монахов в заоблачный храм,
Раздался в обители набожный звон,
В удушливом воздухе слышался стон: —
Еxcеlsиor!
С собакой на поиски послан монах —
И к вечеру путник был найден в снегах.
Он знамя держал в посинелой руке,
С девизом на звучном, чужом языке:
Еxcеlsиor!
Там в сумерки юноша очи смежил —
И, мертвый, живаго прекраснее был.
А с неба как будто скатилась звезда —
Так громко в выси прозвучало тогда:
Еxcеlsиor!
Всев. Костомаров
У несжатаго риса лежит он и серп
Стиснул крепко в усталой руке;
Грудь открыта—и чорныя кудри раба
Утонули в горячем песке —
О, опять сквозь туманы отраднаго сна
На отчизну глядит он в тоске.
Широко, по картине туманнаго сна
Величавыя реки текло:
Он сидит под алоэ, и шумно народ
Избирает его в короли…
Вот, звонками гремя, тихо, сводит с горы
Караван, чуть синея в дали…
Он король… Королева подходит к нему,
Шумно дети навстречу бегут,
Обнимают его и целуют в чело,
И ласкаясь, за руки берут…
И на жолтый песок из закрытых ресниц
У невольника слезы текут.
Вот помчался потом он в зеленую степь:
Степи чудной не видно конца,
И гремит и звенит золотая узда,
Стремена—два стальныя кольца;
И при каждом прыжке сабля звонко бренчит,
Ударяясь о бок жеребца.
Перед ним, как застывшая красная кровь,
Быстроногий Фламингос бежал,
И его по равнине, где рос тамаринд,
Он до самаго вечера гнал…
Вот деревня… и тихо у берега спят
Океана пурпуровый вал.
Ночь темна… Заревели в оазисе львы
И заплакал голодный шакал,
Бегемот шелестил тростником,—и как сталь,
Межь осокою Нигер сверкал…
И на быстром коне, как под звуки трубы,
С торжеством он сквозь грезу скакал.
Миллионами звуков звучала вся степь,
О свободе запели леса;
Вольный ветер от моря подул и пошли
По пустыне гудеть голоса…
Встрепенулся во сне он… и люба ему
Величавая степи краса.
И не чувствовал он, как плантатора бичь
Над его головой просвистел…
Смерть взяла его в смертныя области сна,
И безжизненный труп коченел
В узах рабства; но дух эти узы разбил
И, свободный, с земли улетел.
В. КОСТОМАРОВ.

Петр Андреевич Вяземский

Русские проселки

Скажите, знаете ль, честны́е господа,
Что значит русскими проселками езда?
Вам сплошь Европа вся из края в край знакома:
В Париже, в Лондоне и в Вене вы как дома.
Докатитесь туда по гладкому шоссе
И думаете вы, что так и ездят все,
И все езжали так; что, лежа, как на розах,
Род человеческий всегда езжал в дормезах
И что, пожалуй, наш родоначальник сам
Не кто иной, как всем известный Мак-Адам.
Счастливцы (как бы к вам завербоваться в секту?),
Россию знаете по Невскому проспекту
До по симбирскому бурмистру, в верный срок
К вам привозящему ваш годовой оброк.
Вам жить легко. Судьба вам служит по контракту
И вас возить должна все по большому тракту.
Для вас проселков нет. Всегда пред вами цель,
Хотя б вы занеслись за тридевять земель.
Нет, вызвал бы я вас на русские проселки,
Чтоб о людском житье прочистить ваши толки.
Тут мир бы вы другой увидели! Что шаг —
То яма, косогор, болото иль овраг.
Я твердо убежден, что со времен потопа
Не прикасалась к ним лопата землекопа.
Как почву вывернул, размыл и растрепал
С небес сорвавшийся сей водяной обвал,
Так и теперь она вся в том же беспорядке,
Вся исковеркана, как в судорожной схватке.
Дорога лесом ли? Такие кочки, пни,
Что крепче свой язык к гортани ты прильпни —
Не то такой толчок поддаст тебе, что ой-ли!
И свой язык насквозь прокусишь ты. Рекой ли
Дорога? Мост на ней уж подлинно живой:
Так бревна взапуски и пляшут под тобой,
И ты того и жди, что из-за пляски этой
К русалкам попадешь с багажем и каретой.
Есть перевоз ли? Плот такое уж гнилье,
Что только бабам мыть на нем свое белье.
Кому на казнь даны чувствительные нервы
(Недуг новейших дней), тому совет мой первый:
Проселком на Руси не ездить никогда.
Пройди сто верст пешком. Устанешь — не беда:
Зато ты будешь цел и с нервами в покое;
Не будет дергать их, коробить в перебое,
И не начнешь в сердцах, забыв и страх и грех,
Как Демон Пушкина, злословить все и всех.
Опасность я видал, и передряг немало
На суше и водах в мой век мне предстояло.
Был Бородинский день, день жаркий, боевой,
Французское ядро визжало надо мной,
И если мирного поэта пожалело,
Зато хоть двух коней оно под ним заело.
Я на море горел, и сквозь ночную тьму
(Не мне бы тут стоять, а Данте самому),
Не сонный, наяву, я зрел две смерти рядом,
И каждую с своим широкозевным адом:
Один весь огненный и пышущий, другой —
Холодный, сумрачный, бездонный и сырой;
И оставалось мне на выбор произвольный
Быть гусем жареным иль рыбой малосольной.
Еще есть черная отметка на счету.
Двух паровозов, двух волканов на лету
Я видел сшибку: лоб со лбом они столкнулись,
И страшно крякнули, и страшно пошатнулись —
И смертоносен был напор сих двух громад.
Вот вам живописал я свой и третий ад.
Но это случаи, несчастье, приключенье,
А здесь — так быть должно, такое заведенье,
Порядок искони, нормальный, коренной,
Чтоб быть, как на часах, бессменно пред бедой,
И если выйдешь сух нечаянно от Сциллы,
То у Харибды ждать увечья иль могилы.
Проселки — ад земной; но русский бог велик!
Велик — уж нечего сказать — и наш ямщик.

Иосиф Бродский

Мужчина, засыпающий один

1

Мужчина, засыпающий один,
ведет себя как женщина. А стол
ведет себя при этом как мужчина.
Лишь Муза нарушает карантин
и как бы устанавливает пол
присутствующих. В этом и причина
ее визитов в поздние часы
на снежные Суворовские дачи
в районе приполярной полосы.
Но это лишь призыв к самоотдаче.

2

Умеющий любить, умеет ждать
и призракам он воли не дает.
Он рано по утрам встает.
Он мог бы и попозже встать,
но это не по правилам. Встает
он с петухами. Призрак задает
от петуха, конечно, деру. Дать
его легко от петуха. И ждать
он начинает. Корму задает
кобыле. Отправляется достать
воды, чтобы телятам дать.
Дрова курочит. И, конечно, ждет.
Он мог бы и попозже встать.
Но это ему призрак не дает
разлеживаться. И петух дает
приказ ему от сна восстать.
Он из колодца воду достает.
Кто напоит, не захоти он встать.
И призрак исчезает. Но под стать
ему день ожиданья настает.
Он ждет, поскольку он умеет ждать.
Вернее, потому что он встает.
Так, видимо, приказывая встать,
знать о себе любовь ему дает.
Он ждет не потому, что должен встать
чтоб ждать, а потому, что он дает
любить всему, что в нем встает,
когда уж невозможно ждать.

3

Мужчина, засыпающий один,
умеет ждать. Да что и говорить.
Он пятерней исследует колтуны.
С летучей мышью, словно Аладдин,
бредет в гумно он, чтоб зерно закрыть.
Витийствует с пипеткою фортуны
из-за какой-то капли битый час.
Да мало ли занятий. Отродясь
не знал он скуки. В детстве иногда
подсчитывал он птичек на заборе.
Теперь он (о не бойся, не года) —
теперь шаги считает, пальцы рук,
монетки в рукавице, а вокруг
снежок кружится, склонный к Терпсихоре.

Вот так он ждет. Вот так он терпит. А?
Не слышу: кто-то слабо возражает?
Нет, Муз он отродясь не обижает.
Он просто шутит. Шутки не беда.
На шутки тоже требуется время.
Пока состришь, пока произнесешь,
пока дойдет. Да и в самой системе,
в системе звука часики найдешь.
Они беззвучны. Тем-то и хорош
звук речи для него. Лишь ветра вой
барьер одолевает звуковой.
Умеющий любить, он, бросив кнут,
умеет ждать, когда глаза моргнут,
и говорить на языке минут.

Вот так он говорит со сквозняком.
Умеющий любить на циферблат
с теченьем дней не только языком
становится похож, но, в аккурат
как под стеклом, глаза под козырьком.
По сути дела взгляд его живой
отверстие пружины часовой.
Заря рывком из грязноватых туч
к его глазам вытаскивает ключ.
И мозг, сжимаясь, гонит по лицу
гримасу боли — впрямь по образцу
секундной стрелки. Судя по глазам,
себя он останавливает сам,
старея не по дням, а по часам.

4

Влюбленность, ты похожа на пожар.
А ревность — на не знающего где
горит и равнодушного к воде
брандмейстера. И он, как Абеляр,
карабкается, собственно, в огонь.
Отважно не щадя своих погон,
в дыму и, так сказать, без озарений.
Но эта вертикальность устремлений,
о ревность, говорю тебе, увы,
сродни — и продолжение — любви,
когда вот так же, не щадя погон,
и с тем же равнодушием к судьбе
забрасываешь лютню на балкон,
чтоб Мурзиком взобраться по трубе.

Высокие деревья высоки
без посторонней помощи. Деревья
не станут с ним и сравнивать свой рост.
Зима, конечно, серебрит виски,
морозный кислород бушует в плевре,
скворешни отбиваются от звезд,
а он — от мыслей. Шевелится сук,
который оседлал он. Тот же звук
— скрипучий — издают ворота.
И застывает он вполоборота
к своей деревне, остальную часть
себя вверяет темноте и снегу,
невидимому лесу, бегу
дороги, предает во власть
Пространства. Обретают десны
способность переплюнуть сосны.
Ты, ревность, только выше этажом.
А пламя рвется за пределы крыши.
И это — нежность. И гораздо выше.
Ей только небо служит рубежом.
А выше страсть, что смотрит с высоты
бескрайней, на пылающее зданье.
Оно уже со временем на ты.
А выше только боль и ожиданье.
И дни — внизу, и ночи, и звезда.
Все смешано. И, видно, навсегда.
Под временем… Так мастер этикета,
умея ждать, он (бес его язви)
венчает иерархию любви
блестящей пирамидою Брегета.

Поет в хлеву по-зимнему петух.
И он сжимает веки все плотнее.
Когда-нибудь ему изменит слух
иль просто Дух окажется сильнее.
Он не услышит кукареку, нет,
и милый призрак не уйдет. Рассвет
наступит. Но на этот раз
он не захочет просыпаться. Глаз
не станет протирать. Вдвоем навеки,
они уж будут далеки от мест,
где вьется снег и замерзают реки.

Яков Петрович Полонский

Сон язычника

Я бежал от вакханалий
Обезумевшаго Рима,
От его победных криков
И его предсмертных стонов,
От цепей, повитых лавром,
И от собственнаго рабства;
Я бежал на лоно мира,
В горы, в лес,— и одинокий,
Там, среди глухой пустыни,
На песок упал с молитвой
И, на крыльях сновиденья,
Был восхищен до Зевеса.

Из-за туч, в румяном блеске
Возникающаго утра,
Увидал я лик, венчанный

Бледно-золотистым роем
Потухающих созвездий;
Кудри бога опускались
На широкие покровы
Сизых туч, и в этих тучах
От малейших мановений
Головы его мгновенно
Вспыхивали и сверкали
Стрелы молний. Перед этим
Грозно-величавым ликом
Я был — малая снежинка,
Вьющаяся перед глыбой
Снежной на челе высоких
Альп, прикрытых облаками.

И когда стихал громовый
Шорох в складках над горами
Распростертой ризы бога,
Лепетал язык мой; крик мой,
Дерзкий крик мой поднимался
Выше, выше, и был слышен,
Как звук падающей капли
В тихом плеске океана
При безветрии, в час утра.

Я взывал: «Зевес могучий!
«Повели мне!..— каковы бы
«Ни были твои веленья,
«Я твою исполню волю.
«Я снесу завет твой в храмы,
«В хижины, в суды, в чертоги,
«И в сенаторския виллы,
«И в те пышные вертепы,
«Где, нагая, в жаркой пляске,
«Закружилась Мессалина.
«Именем твоим я буду
«Говорить, миродержавный!
«И язык мой будет вещим
«Вразумителем народов».

Провещал мне громовержец:
«Я пошлю тебя к народам,
«Но клянись, что ты исполнишь
«Волю древняго Зевеса».
Задыхаясь от избытка
Сердца, вскрикнул я: «Клянуся
«Именем твоим — исполню!..»
И дыханье Зевса стало
Проноситься теплым ветром,

И меня ласкал тот ветер,
И ему внимал я:
«Слушай,
«Бедный мальчик, надоели
«Мне жрецы мои; мне тошно
«От курений их; от дыму
«Этих жертвоприношений
«Закоптели золотыя
«Сени моего чертога,
«Закружились, как от чаду,
«Головы богов, со мною
«Разделяющих трапезу.
«И не тот я, чем когда-то
«Был в те дни, когда лишь греки
«Воздвигали мне кумиры:—
«В дни безсмертных песен был я
«Свят, как дух слепца Гомера;—
«Жизнь моя текла в их стройных,
«Величавых изваяньях;—
«Для меня тогда был мрамор
«Осязаемым безсмертьем…
«Миновало это время!

«И торжественные гимны
«Стали мне давно противны,
«Как болотный хор лягушек,
«Воспевающий миазмы,
«Отравляющие воздух.
«Слушай, смертный, если хочешь
«Ты вкусить хотя крупицу
«От трапезы тех безсмертных,
«Что̀ беседуют со мною,—
«Проповедуй этим людям,
«Что Зевес не существует!—
«Так решил совет безсмертных».

В ужас я пришел от этих
Слов и молвил, содрогаясь:
«Как могу я с этой вестью
«Снизойти опять на землю?
«Как могу я это слово
«Пронести среди народов?—
«И толпа меня отвергнет,
«И жрецы на избиенье
«Предадут меня народу».
Загремел негодованьем
Голос вечнаго владыки:

— «Как!— ничтожество!— Не ты ли,
«Жалкий раб, дерзнул так смело
«И высоко так подняться?
«Крылья духа, где вы?— или
«Трусишь ты венцом страданья
«Увенчать твой лоб, в котором,
«Думал я, таится разум?»
— «Я клялся страдать за Зевса,
«Но — страдать за отрицанье…
«Пощади!»

Но пущим гневом
Загремел отец вселенной,
И лицо его зарделось,
Словно тонкий, яркий пламень
Разлился по нем.— «Да разве
«Отрицание не вера?
«Разве люди точно так же
«Не поверят, что Зевеса
«Нет и не было, как прежде
«Верили в его перуны?
«Прочь! лети пылинка с пылью!—
«Я найду других пророков».

Всколыхались кудри бога,
И сомкнулись тучи;— серым,
Мутным и дождливым небом
Стало грозное виденье.
Гром в горах гудел, когда я,
Лежа на песке, проснулся.

Яков Петрович Полонский

Сон язычника

Я бежал от вакханалий
Обезумевшего Рима,
От его победных криков
И его предсмертных стонов,
От цепей, повитых лавром,
И от собственного рабства;
Я бежал на лоно мира,
В горы, в лес,— и одинокий,
Там, среди глухой пустыни,
На песок упал с молитвой
И, на крыльях сновиденья,
Был восхищен до Зевеса.

Из-за туч, в румяном блеске
Возникающего утра,
Увидал я лик, венчанный

Бледно-золотистым роем
Потухающих созвездий;
Кудри бога опускались
На широкие покровы
Сизых туч, и в этих тучах
От малейших мановений
Головы его мгновенно
Вспыхивали и сверкали
Стрелы молний. Перед этим
Грозно-величавым ликом
Я был — малая снежинка,
Вьющаяся перед глыбой
Снежной на челе высоких
Альп, прикрытых облаками.

И когда стихал громовый
Шорох в складках над горами
Распростертой ризы бога,
Лепетал язык мой; крик мой,
Дерзкий крик мой поднимался
Выше, выше, и был слышен,
Как звук падающей капли
В тихом плеске океана
При безветрии, в час утра.

Я взывал: «Зевес могучий!
Повели мне!..— каковы бы
Ни были твои веленья,
Я твою исполню волю.
Я снесу завет твой в храмы,
В хижины, в суды, в чертоги,
И в сенаторские виллы,
И в те пышные вертепы,
Где, нагая, в жаркой пляске,
Закружилась Мессалина.
Именем твоим я буду
Говорить, миродержавный!
И язык мой будет вещим
Вразумителем народов».

Провещал мне громовержец:
«Я пошлю тебя к народам,
Но клянись, что ты исполнишь
Волю древнего Зевеса».
Задыхаясь от избытка
Сердца, вскрикнул я: «Клянуся
Именем твоим — исполню!..»
И дыханье Зевса стало
Проноситься теплым ветром,

И меня ласкал тот ветер,
И ему внимал я:
«Слушай,
Бедный мальчик, надоели
Мне жрецы мои; мне тошно
От курений их; от дыму
Этих жертвоприношений
Закоптели золотые
Сени моего чертога,
Закружились, как от чаду,
Головы богов, со мною
Разделяющих трапезу.
И не тот я, чем когда-то
Был в те дни, когда лишь греки
Воздвигали мне кумиры:—
В дни бессмертных песен был я
Свят, как дух слепца Гомера;—
Жизнь моя текла в их стройных,
Величавых изваяньях;—
Для меня тогда был мрамор
Осязаемым бессмертьем…
Миновало это время!

И торжественные гимны
Стали мне давно противны,
Как болотный хор лягушек,
Воспевающий миазмы,
Отравляющие воздух.
Слушай, смертный, если хочешь
Ты вкусить хотя крупицу
От трапезы тех бессмертных,
Что беседуют со мною,—
Проповедуй этим людям,
Что Зевес не существует!—
Так решил совет бессмертных».

В ужас я пришел от этих
Слов и молвил, содрогаясь:
«Как могу я с этой вестью
Снизойти опять на землю?
Как могу я это слово
Пронести среди народов?—
И толпа меня отвергнет,
И жрецы на избиенье
Предадут меня народу».
Загремел негодованьем
Голос вечного владыки:

— «Как!— ничтожество!— Не ты ли,
Жалкий раб, дерзнул так смело
И высоко так подняться?
Крылья духа, где вы?— или
Трусишь ты венцом страданья
Увенчать твой лоб, в котором,
Думал я, таится разум?»
— «Я клялся страдать за Зевса,
Но — страдать за отрицанье…
Пощади!»

Но пущим гневом
Загремел отец вселенной,
И лицо его зарделось,
Словно тонкий, яркий пламень
Разлился по нем.— «Да разве
Отрицание не вера?
Разве люди точно так же
Не поверят, что Зевеса
Нет и не было, как прежде
Верили в его перуны?
Прочь! лети, пылинка, с пылью!—
Я найду других пророков».

Всколыхались кудри бога,
И сомкнулись тучи;— серым,
Мутным и дождливым небом
Стало грозное виденье.
Гром в горах гудел, когда я,
Лежа на песке, проснулся.

Генрих Гейне

Хвалебные песни королю Людвигу

Это — Людвиг баварский. Подобных ему
Существует на свете немного.
Короля своего родового теперь
Почитают баварцы в нем строго.

Он художник в душе и с красивейших жен
Он портреты писать заставляет
И в своем рисовальном серале порой,
Словно евнух искусства, гуляет.

Он из мрамора близ Регенсбурга велел
Место лобное сделать, и вместе
Соизволил он надписи сам сочинить
Для голов, помещенных в сем месте.

Мастерское созданье — «Валгалла» его,
Где собрал он мужей, прославляя
Их сердца и деяния — с Тевта начав,
Шиндерганесом ряд их кончая.

Только Лютеру места в Валгалле той нет,
Недостоин он, верно, той славы;
Так в собрании редкостей всяких, подчас
Среди рыб не найдете кита вы.

Людвиг, нужно заметить, великий поэт,
Он едва только петь начинает —
«Замолчи, иль с ума я сойду!» Аполлон
На коленях его умоляет.

Людвиг — храбрый и славный герой как Оттон,
Его дитятко, сын ненаглядный,
Что в Афинах желудок расстроил себе
И запачкал престольчик нарядный.

Если Людвиг умрет, то причислен к святым
Будет папой, в порыве печали…
Слава также пристала к такому лицу,
Как к котенку манжеты пристали.

Ах, когда обезьяны и все кенгуру
К христианству у нас обратятся,
То наверное Людвиг баварский у них
Будет главным патроном считаться.

Грустно Людвиг баварский шептал про себя,
Вдаль смотря сквозь оконные стекла:
«Удаляется лето, подходит зима,
И древесная зелень поблекла.

Если Шеллинг уйдет и Корнелиус с ним,
Не скажу я, пожалуй, ни слова:
Уж у первого разума нет в голове
И фантазии нет у другого.

Но с короны моей самый лучший алмаз
Мой же родич похитить решился:
Где мой Масман, великий и ловкий гимнаст?
Я его со слезами лишился.

Я такою утратой душевно разбит,
И печаль меня сильная гложет…
Кто, как он, для меня на громаднейший столб
Так проворно вскарабкаться может?

Я не вижу коротеньких ножек его,
Носа плоского с круглой спиною.
Он как пудель, бывало, изящно, легко
Кувыркался в траве предо мною.

Он немецкий старинный язык только знал,
Язык Цейне и Яково-Гриммский;
Иностранные все были чужды ему,
И особенно — греков и римский.

Пил всегда он, как истый в душе патриот,
Желудковое кофе безмерно,
Ел при этом французов и лимбургский сыр,
И последний вонял очень скверно.

О, мой родич, ты Масмана мне возврати!
Лик его между лицами то же,
Что я сам, как поэт, меж поэтов других…
Велико мое горе, о, Боже!

О, мой родич, Корнельуса с Шеллингом ты
Удержи (что и Рюккерта можно
Удержать — в том, конечно, сомнения нет);
Только Масмана дай неотложно.

О, мой родич! Довольствуйся в жизни своей
Столь завидной и славной судьбою.
Я, который в Германии первым мог быть,
Я — второй только рядом с тобою…»

В замке мюнхенском в старой капелле стоит
С кротко ясной улыбкой Мадонна,
И Ребенок, отрада земли и небес,
К ней склонился на чистое лоно.

Этот образ увидя, баварский король
Перед ним на колени склонился
И к Мадонне с своей задушевной мольбой
Очень набожно он обратился:

«О, Мария, царица земли и небес,
Ты, святой чистоты королева!
Сонм святых окружает твой вечный престол,
Духи светлые справа и слева.

Окрыленные ангелы служат Тебе,
За Тобою повсюду летая,
И цветы, и роскошные ленты в твои
Золотистые кудри вплетая.

О, Мария, небес золотая звезда,
Чище лилии Ты и кристалла;
Совершила Ты в мире не мало чудес,
Дивных дел совершила не мало.

Будь же Ты и ко мне, как источник добра,
Снисходительна и благосклонна,
И пошли от своих благодатных щедрот
Мне одну хоть крупицу, Мадонна!»

Петр Ершов

Песня казачки

Полетай, мой голубочек,
Полетай, мой сизокрылый,
Через степи, через горы,
Через темные дубровы! Отыщи, мой голубочек,
Отыщи, мой сизокрылый,
Мою душу, мое сердце,
Моего мил_о_ва друга! Опустись, мой голубочек,
Опустись, мой сизокрылый,
Легким перышком ко другу,
На его правую руку! Проворкуй, мой голубочек,
Проворкуй, мой сизокрылый,
Моему милому другу
О моей тоске-кручине! Ты лети, мой голубочек,
От восхода до заката,
Отдыхай, мой сизокрылый,
Ты во время темной ночи! Если на небо порою
Набежит налётна тучка,
Ты сокройся, голубочек,
Под кусток частой, под ветку! Если коршун — хищна птица —
Над тобой распустит когти,
Ты запрячься, сизокрылый,
Под навес крутой, под кровлю! Ты скажи мне, голубочек,
Что увидел мое сердце!
Ты поведай, сизокрылый,
Что здоров мой ненаглядный! Я за весточку любую
Накормлю тебя пшеничкой, Я за радостну такую
Напою сытой медвяной.Я прижму к ретиву сердцу,
Сладко, сладко поцелую,
Обвяжу твою головку
Дорогою алой лентой.Вдруг песок полетел,
Ясный день потемнел
И гроза поднялась от восхода…
Гром — от громких речей!
Молнья — с светлых мечей!
То казаки летят из похода.Пламень грозный в очах,
Клик победный в устах,
За спиной понавешаны вьюки.
На коне боевом
Впереди молодцом
Выезжает удача Безрукий.И широкой копной
Вьет песок конь степной,
Рвет узду, и храпит, и бодрится.
Есаулы за ним
Пред отрядом своим,
Грозны их загорелые лица.«Гей! мои трубачи!
Опустите мечи,
Заиграйте в трубы боевые!
С хлебом, с солью скорей
Пусть встречают гостей
И отворят врата крепостные!»И, не медля, зараз
Атаманский приказ
Трубачи-усачи выполняют:
Боевой меч — в ножны,
И трубу со спины,
И походную песню играют.«Гей, скорей на редут!
Наши, наши идут!» —
Закричал часовой. И в минуту —
«Наши, наши идут!» —
Крича, люди бегут
Отовсюду толпами к редуту.Грянул в пушку пушкарь,
Зазвонил пономарь,
И широки врата заскрипели.
Из отверстых ворот
Хлынул с шумом народ
И казаки орлом налетели.«К церкви, храбрый отряд! —
Есаулы кричат, —
Исполняйте отцовский обычай,
И к иконе святой
Вы усердной рукой
Приносите дары из добычи».Казаки с коней в ряд,
В божью церковь спешат, —
Им навстречу причет со крестами:
Под хоругвью святой
В ризах пастырь седой
Их встречает святыми словами.ПастырьС нами бог! С нами бог!
Он возвысил наш рог!
Укрепил он во брани десницы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! ПастырьМышцей сильной своей
Укротил он зверей,
Он низвергнул коней, колесницы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! ПастырьОн услышал наш глас,
Он стал крепко за нас,
Он явился во блеске денницы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! ПастырьОн щиты их сломил,
Ярый огнь воздымил,
И вихрь бурный пожрал их станицы! КлирС нами бог! С нами бог!
Супостат изнемог,
Мы крепки: покоряйтесь, языцы! Старец кончил. За ним,
За начальством своим
Казаки в божью церковь вступили,
И с молитвой в устах
При святых образах
Они часть из добычи сложили.И, под гром пушкарей,
Петь владыке царей
Благодарственный гимн за спасенных;
И, под медленный звон,
Похоронный канон
Возгласили за прах убиенных.Служба кончена. Тут
Все на площадь бегут:
Их родные, друзья ожидают.
Сын к отцу, к брату брат
С полным сердцем летят
И с слезами на грудь упадают.Что ж казачка? Она,
Вещей грусти полна,
Ищет друга мил_о_ва очами:
Вся на площади рать,
Но его не видать,
Не видать казака меж рядами! Не во храме ли он?
Божий храм затворен —
Вот ограду ключарь запирает!
Что ж он к ней не спешит?
Сердце рвется спросить —
Но вопрос на устах замирает.Вдруг урядник седой
Подошел к молодой
И взглянул на нее со слезами;
Ей кольцо подает:
«Он окончил поход!» —
И поспешными скрылся шагами.И, бледней полотна,
С тихим стоном она
Недвижима, безгласна упала.
Свет померкнул в очах,
Смерть на бледных устах,
Тихо полная грудь трепетала.Вот с угрюмым челом
Ночь свинцовым крылом
Облекла и поля, и дубравы,
И с далеких небес
Сыплет искрами звезд,
И катит в облаках шар кровавый.И на ложе крутом
Спит болезненным сном
Молодая казачка. Прохладой
Над ее головой
Веет ветер ночной
И дымится струей над лампадой.Кровь горит. Грудь в огне,
И в мучительном сне
Страшный призрак, как червь, сердце гложет.
Темнота. Тишина.
И зловещего сна
Ни один звук живой не тревожит.Вдруг она поднялась!..
Чья-то тень пронеслась
Мимо окон и в мраке сокрылась.
Вот — храпенье коня!
Вот, кольцом не звеня,
Дверь тяжелая вдруг отворилась! Он вошел. Страшный вид!
Весь он кровью покрыт,
Страшно впали померкшие очи;
Кости в кожу вдались,
И уста запеклись.
Мрачен взор: он мрачней темной ночи! Он близ ложа стоит,
Он ей в очи глядит,
Он манит посинелой рукою.
То казак молодой!
Он пришел в тьме ночной
Свой исполнить обет пред женою.И она узнает,
Тихо с ложа встает
И выходит за ним молчаливо.
У ворот черный конь
Бьет копытом огонь
И трясет серебристою гривой.Вмиг казак — в стремена.
Молодая жена
С ним, дрожа и бледнея, садится.
Закусив, удила,
Как свинец, как стрела,
Конь ретивый дорогою мчится.Вот гора. На лету
Он сравнял высоту
И несется широкой долиной!
Вот река. Чрез реку!
На могучем скаку
Он сплотил берега над пучиной.Скачут день. Скачут два.
Ни жива ни мертва
И не смеет взглянуть на милова.
Куда путь их лежит,
Она хочет спросить,
Но боится. Казак — ни полслова.Наконец в день шестой,
Как ковер золотой,
Развернулися степи пред ними.
И кругом пустота!
Лишь вдали три креста
Возвышались в безбрежной пустыне.«Вот наш кров! Вот наш дом
Под лазурным шатром! —
Вдруг промолвил казак. — Посмотри же,
Как хорош он на взгляд!
Что за звезды горят!
Что за блеск! То вдали, что же ближе? Нас тут сто казаков,
Все лихих молодцов.
Мы привольно живем, не стареем.
Ни печаль, ни болезнь
Нам неведомы здесь,
И житейских забот не имеем.Мы и утром, и днем
Спим в земле крепким сном
До явленья вечерней зарницы;
Но зато при звездах
Мы гарцуем в степях
До восхода румяной денницы».Тут казак замолчал.
Конь заржал, запрядал…
И казачка глядит в изумленье.
Степь! Средь белого дня
Ни его, ни коня;
Только что-то гудит в отдаленье.И в степи! И одна!
Будто пытка, страшна
Одинокая смерть! Озирая
На холме насыпном
Степь горящу кругом,
Ищет тени казачка младая.Но кругом степь пуста!
Ни травы, ни куста,
Ни оттенка в сини отдаленной.
Кругом небо горит,
Воздух душен — томит —
Что за зной на степи раскаленной! И на жгучий песок,
Как увядший цветок,
Задыхаясь, она упадает.
И в томленье немом,
Сжавши руки крестом,
Безнадежно в степи погибает.

Владимир Владимирович Маяковский

«Жид»

Черт вас возьми,
Черт вас возьми, черносотенная слизь,
вы
вы схоронились
вы схоронились от пуль,
вы схоронились от пуль, от зимы
и расхамились —
и расхамились — только спаслись.
Черт вас возьми,
тех,
тех, кто —
за коммунизм
за коммунизм на бумаге
за коммунизм на бумаге ляжет костьми,
а дома
а дома добреет
а дома добреет довоенным скотом.
Черт вас возьми,
тех,
тех, которые —
коммунисты
коммунисты лишь
коммунисты лишь до трех с восьми,
а потом
а потом коммунизм
а потом коммунизм запирают с конторою.
Черт вас возьми,
вас,
вас, тех,
кто, видя
кто, видя безобразие
кто, видя безобразие обоими глазми,
пишет
пишет о прелестях
пишет о прелестях лирических утех.
Если стих
Если стих не поспевает
Если стих не поспевает за былью плестись —
сырыми
сырыми фразами
сырыми фразами бей, публицист!
Сегодня
Сегодня шкафом
Сегодня шкафом на сердце лежит
тяжелое слово —
тяжелое слово — «жид».
Это слово
Это слово над селами
Это слово над селами вороном машет.
По трактирам
По трактирам забилось
По трактирам забилось водке в графин.
Это слово —
Это слово — пароль
Это слово — пароль для попов,
Это слово — пароль для попов, для монашек
из недодавленных графинь.
Это слово
Это слово шипело
Это слово шипело над вузовцем Райхелем
царских
царских дней
царских дней подымая пыльцу,
когда
когда «христиане»-вузовцы
когда «христиане»-вузовцы ахали
грязной галошей
грязной галошей «жида»
грязной галошей «жида» по лицу.
Это слово
Это слово слесарню
Это слово слесарню набило до ве́рха
в день,
в день, когда деловито и чинно
чуть не на́смерть
чуть не на́смерть «жиденка» Бейраха
загоняла
загоняла пьяная мастеровщина.
Поэт
Поэт в пивной
Поэт в пивной кого-то «жидом»
честит
честит под бутылочный звон
за то, что
за то, что ругала
за то, что ругала бездарный том —
фамилия
фамилия с окончанием
фамилия с окончанием «зон».
Это слово
Это слово слюнявит
Это слово слюнявит коммунист недочищенный
губами,
губами, будто скользкие
губами, будто скользкие миски,
разгоняя
разгоняя тучи
разгоняя тучи начальственной
разгоняя тучи начальственной тощищи
последним
последним еврейским
последним еврейским анекдотом подхалимским.
И начнет
И начнет громить
И начнет громить христианская паства,
только
только лозунг
только лозунг подходящий выставь:
жидов победнее,
жидов победнее, да каждого очкастого,
а потом
а потом подряд
а потом подряд всех «сицилистов».
Шепоток в очередях:
Шепоток в очередях: «топчись и жди,
расстрелян
расстрелян русский витязь-то...
везде...
везде... жиды...
везде... жиды... одни жиды...
спекулянты,
спекулянты, советчики,
спекулянты, советчики, правительство».
Выдернем
Выдернем за шиворот —
одного,
одного, паршивого.
Рапортуй
Рапортуй громогласно,
Рапортуй громогласно, где он,
Рапортуй громогласно, где он, «валютчик»?!
Как бы ни были
Как бы ни были они
Как бы ни были они ловки́ —
за плотную
за плотную ограду
за плотную ограду штыков колючих,
без различия
без различия наций
без различия наций посланы в Соловки.
Еврея не видел?
Еврея не видел? В Крым!
Еврея не видел? В Крым! К нему!
Камни обшарпай ногами!
Трудом упорным
Трудом упорным еврей
Трудом упорным еврей в Крыму
возделывает
возделывает почву — камень.
Ты знаешь,
Ты знаешь, язык
Ты знаешь, язык у тебя
Ты знаешь, язык у тебя чей?
Кто
Кто мысли твоей
Кто мысли твоей причина?
Встает
Встает из-за твоих речей
фабрикантова личина.
Буржуй
Буржуй бежал,
Буржуй бежал, подгибая рессоры,
сел
сел на английской мели́;
в его интересах
в его интересах расперессорить
народы
народы Советской земли.
Это классов борьба,
Это классов борьба, но злее
Это классов борьба, но злее и тоньше, —
говоря короче,
сколько
сколько побито
сколько побито бедняков «Соломонишек»,
и ни один
и ни один Соломон Ротшильд.
На этих Ротшильдов,
На этих Ротшильдов, от жира освиневших,
на богатых,
на богатых, без различия наций,
всех трудящихся,
всех трудящихся, работавших
всех трудящихся, работавших и не евших,
и русских
и русских и евреев —
и русских и евреев — зовем подняться.
Помните вы,
Помните вы, хулиган и погромщик,
помните,
помните, бежавшие в парижские кабаре, —
вас,
вас, если надо,
вас, если надо, покроет погромше
стальной оратор,
стальной оратор, дремлющий в кобуре.
А кто,
А кто, по дубовой своей темноте
не видя
не видя ни зги впереди,
«жидом»
«жидом» и сегодня бранится,
«жидом» и сегодня бранится, на тех
прикрикнем
прикрикнем и предупредим.
Мы обращаемся
Мы обращаемся снова и снова
к беспартийным,
к беспартийным, комсомольцам,
к беспартийным, комсомольцам, Россиям,
к беспартийным, комсомольцам, Россиям, Америкам,
ко всему
ко всему человеческому собранию:
— Выплюньте
— Выплюньте это
— Выплюньте это омерзительное слово,
выкиньте
выкиньте с матерщиной и бранью!

Алексей Толстой

Василий Шибанов

Князь Курбский от царского гнева бежал,
С ним Васька Шибанов, стремянный.
Дороден был князь. Конь измученный пал —
Как быть среди ночи туманной?
Но рабскую верность Шибанов храня,
Свого отдает воеводе коня:
«Скачи, князь, до вражьего стану,
Авось я пешой не отстану!»

И князь доскакал. Под литовским шатром
Опальный сидит воевода,
Стоят в изумленье литовцы кругом,
Без шапок толпятся у входа,
Всяк русскому витязю честь воздает,
Недаром дивится литовский народ,
И ходят их головы кругом:
«Князь Курбский нам сделался другом!»

Но князя не радует новая честь,
Исполнен он желчи и злобы;
Готовится Курбский царю перечесть
Души оскорбленной зазнобы:
«Что долго в себе я таю и ношу,
То всё я пространно к царю напишу,
Скажу напрямик, без изгиба,
За все его ласки спасибо!»

И пишет боярин всю ночь напролет,
Перо его местию дышит;
Прочтет, улыбнется, и снова прочтет,
И снова без отдыха пишет,
И злыми словами язвит он царя,
И вот уж, когда залилася заря,
Поспело ему на отраду
Послание, полное яду.

Но кто ж дерзновенные князя слова
Отвезть Иоанну возьмется?
Кому не люба на плечах голова,
Чье сердце в груди не сожмется?
Невольно сомненья на князя нашли…
Вдруг входит Шибанов, в поту и в пыли:
«Князь, служба моя не нужна ли?
Вишь, наши меня не догнали!»

И в радости князь посылает раба,
Торопит его в нетерпенье:
«Ты телом здоров, и душа не слаба,
А вот и рубли в награжденье!»
Шибанов в ответ господину: «Добро!
Тебе здесь нужнее твое серебро,
А я передам и за муки
Письмо твое в царские руки!»

Звон медный несется, гудит над Москвой;
Царь в смирной одежде трезвонит;
Зовет ли обратно он прежний покой
Иль совесть навеки хоронит?
Но часто и мерно он в колокол бьет,
И звону внимает московский народ
И молится, полный боязни,
Чтоб день миновался без казни.

В ответ властелину гудят терема,
Звонит с ним и Вяземский лютый,
Звонит всей опрични кромешная тьма,
И Васька Грязной, и Малюта,
И тут же, гордяся своею красой,
С девичьей улыбкой, с змеиной душой,
Любимец звонит Иоаннов,
Отверженный Богом Басманов.

Царь кончил; на жезл опираясь, идет,
И с ним всех окольных собранье.
Вдруг едет гонец, раздвигает народ,
Над шапкою держит посланье.
И спрянул с коня он поспешно долой,
К царю Иоанну подходит пешой
И молвит ему, не бледнея:
«От Курбского, князя Андрея!»

И очи царя загорелися вдруг:
«Ко мне? От злодея лихого?
Читайте же, дьяки, читайте мне вслух
Посланье от слова до слова!
Подай сюда грамоту, дерзкий гонец!»
И в ногу Шибанова острый конец
Жезла своего он вонзает,
Налег на костыль — и внимает:

«Царю, прославляему древле от всех,
Но тонущу в сквернах обильных!
Ответствуй, безумный, каких ради грех
Побил еси добрых и сильных?
Ответствуй, не ими ль, средь тяжкой войны,
Без счета твердыни врагов сражены?
Не их ли ты мужеством славен?
И кто им бысть верностью равен?

Безумный! Иль мнишись бессмертнее нас,
В небытную ересь прельщенный?
Внимай же! Приидет возмездия час,
Писанием нам предреченный,
И аз, иже кровь в непрестанных боях
За тя, аки воду, лиях и лиях,
С тобой пред судьею предстану!»
Так Курбский писал Иоанну.

Шибанов молчал. Из пронзенной ноги
Кровь алым струилася током,
И царь на спокойное око слуги
Взирал испытующим оком.
Стоял неподвижно опричников ряд;
Был мрачен владыки загадочный взгляд,
Как будто исполнен печали,
И все в ожиданье молчали.

И молвил так царь: «Да, боярин твой прав,
И нет уж мне жизни отрадной!
Кровь добрых и сильных ногами поправ,
Я пес недостойный и смрадный!
Гонец, ты не раб, но товарищ и друг,
И много, знать, верных у Курбского слуг,
Что выдал тебя за бесценок!
Ступай же с Малютой в застенок!»

Пытают и мучат гонца палачи,
Друг к другу приходят на смену.
«Товарищей Курбского ты уличи,
Открой их собачью измену!»
И царь вопрошает: «Ну что же гонец?
Назвал ли он вора друзей наконец?»
— «Царь, слово его всё едино:
Он славит свого господина!»

День меркнет, приходит ночная пора,
Скрыпят у застенка ворота,
Заплечные входят опять мастера,
Опять зачалася работа.
«Ну, что же, назвал ли злодеев гонец?»
— «Царь, близок ему уж приходит конец,
Но слово его все едино,
Он славит свого господина:

О князь, ты, который предать меня мог
За сладостный миг укоризны,
«О князь, я молю, да простит тебе бог
Измену твою пред отчизной!
Услышь меня, боже, в предсмертный мой час,
Язык мой немеет, и взор мой угас,
Но в сердце любовь и прощенье —
Помилуй мои прегрешенья!

Услышь меня, боже, в предсмертный мой час,
Прости моего господина!
Язык мой немеет, и взор мой угас,
Но слово мое все едино:
За грозного, боже, царя я молюсь,
За нашу святую, великую Русь —
И твердо жду смерти желанной!»
Так умер Шибанов, стремянный.

Александр Пушкин

Подражания Корану

I

Клянусь четой и нечетой,
Клянусь мечом и правой битвой,
Клянуся утренней звездой,
Клянусь вечернею молитвой:

Нет, не покинул я тебя.
Кого же в сень успокоенья
Я ввел, главу его любя,
И скрыл от зоркого гоненья?

Не я ль в день жажды напоил
Тебя пустынными водами?
Не я ль язык твой одарил
Могучей властью над умами?

Мужайся ж, презирай обман,
Стезею правды бодро следуй,
Люби сирот, и мой Коран
Дрожащей твари проповедуй.

II

О, жены чистые пророка,
От всех вы жен отличены:
Страшна для вас и тень порока.
Под сладкой сенью тишины
Живите скромно: вам пристало
Безбрачной девы покрывало.
Храните верные сердца
Для нег законных и стыдливых,
Да взор лукавый нечестивых
Не узрит вашего лица!

А вы, о гости Магомета,
Стекаясь к вечери его,
Брегитесь суетами света
Смутить пророка моего.
В паренье дум благочестивых,
Не любит он велеречивых
И слов нескромных и пустых:
Почтите пир его смиреньем,
И целомудренным склоненьем
Его невольниц молодых.

III

Смутясь, нахмурился пророк,
Слепца послышав приближенье:
Бежит, да не дерзнет порок
Ему являть недоуменье.

С небесной книги список дан
Тебе, пророк, не для строптивых;
Спокойно возвещай Коран,
Не понуждая нечестивых!

Почто ж кичится человек?
За то ль, что наг на свет явился,
Что дышит он недолгий век,
Что слаб умрет, как слаб родился?

За то ль, что бог и умертвит
И воскресит его — по воле?
Что с неба дни его хранит
И в радостях и в горькой доле?

За то ль, что дал ему плоды,
И хлеб, и финик, и оливу,
Благословив его труды,
И вертоград, и холм, и ниву?

Но дважды ангел вострубит;
На землю гром небесный грянет:
И брат от брата побежит,
И сын от матери отпрянет.

И все пред бога притекут,
Обезображенные страхом;
И нечестивые падут,
Покрыты пламенем и прахом.

IV

С тобою древле, о всесильный,
Могучий состязаться мнил,
Безумной гордостью обильный;
Но ты, господь, его смирил.
Ты рек: я миру жизнь дарую,
Я смертью землю наказую,
На все подъята длань моя.
Я также, рек он, жизнь дарую,
И также смертью наказую:
С тобою, боже, равен я.
Но смолкла похвальба порока
От слова гнева твоего:
Подъемлю солнце я с востока;
С заката подыми его!

V

Земля недвижна — неба своды,
Творец, поддержаны тобой,
Да не падут на сушь и воды
И не подавят нас собой.

Зажег ты солнце во вселенной,
Да светит небу и земле,
Как лен, елеем напоенный,
В лампадном светит хрустале.

Творцу молитесь; он могучий:
Он правит ветром; в знойный день
На небо насылает тучи;
Дает земле древесну сень.

Он милосерд: он Магомету
Открыл сияющий Коран,
Да притечем и мы ко свету,
И да падет с очей туман.

VI

Не даром вы приснились мне
В бою с обритыми главами,
С окровавленными мечами,
Во рвах, на башне, на стене.

Внемлите радостному кличу,
О дети пламенных пустынь!
Ведите в плен младых рабынь,
Делите бранную добычу!

Вы победили: слава вам,
А малодушным посмеянье!
Они на бранное призванье
Не шли, не веря дивным снам.

Прельстясь добычей боевою,
Теперь в раскаянье своем
Рекут: возьмите нас с собою;
Но вы скажите: не возьмем.

Блаженны падшие в сраженье:
Теперь они вошли в эдем
И потонули в наслажденьи,
Не отравляемом ничем.

VII

Восстань, боязливый:
В пещере твоей
Святая лампада
До утра горит.
Сердечной молитвой,
Пророк, удали
Печальные мысли,
Лукавые сны!
До утра молитву
Смиренно твори;
Небесную книгу
До утра читай!

VIII

Торгуя совестью пред бледной нищетою,
Не сыпь своих даров расчетливой рукою:
Щедрота полная угодна небесам.
В день грозного суда, подобно ниве тучной,
О сеятель благополучный!
Сторицею воздаст она твоим трудам.

Но если, пожалев трудов земных стяжанья,
Вручая нищему скупое подаянье,
Сжимаешь ты свою завистливую длань, —
Знай: все твои дары, подобно горсти пыльной,
Что с камня моет дождь обильный,
Исчезнут — господом отверженная дань.

IX

И путник усталый на бога роптал:
Он жаждой томился и тени алкал.
В пустыне блуждая три дня и три ночи,
И зноем и пылью тягчимые очи
С тоской безнадежной водил он вокруг,
И кладез под пальмою видит он вдруг.

И к пальме пустынной он бег устремил,
И жадно холодной струей освежил
Горевшие тяжко язык и зеницы,
И лег, и заснул он близ верной ослицы —
И многие годы над ним протекли
По воле владыки небес и земли.

Настал пробужденья для путника час;
Встает он и слышит неведомый глас:
«Давно ли в пустыне заснул ты глубоко?»
И он отвечает: уж солнце высоко
На утреннем небе сияло вчера;
С утра я глубоко проспал до утра.

Но голос: «О путник, ты долее спал;
Взгляни: лег ты молод, а старцем восстал;
Уж пальма истлела, а кладез холодный
Иссяк и засохнул в пустыне безводной,
Давно занесенный песками степей;
И кости белеют ослицы твоей».

И горем объятый мгновенный старик,
Рыдая, дрожащей главою поник…
И чудо в пустыне тогда совершилось:
Минувшее в новой красе оживилось;
Вновь зыблется пальма тенистой главой;
Вновь кладез наполнен прохладой и мглой.

И ветхие кости ослицы встают,
И телом оделись, и рев издают;
И чувствует путник и силу, и радость;
В крови заиграла воскресшая младость;
Святые восторги наполнили грудь:
И с богом он дале пускается в путь.

Михаил Матвеевич Херасков

О клеветнике

Страшна для общества клеветнякова речь:
То самый лютый яд, то самый острый меч.
Хоть скройся за леса иль за высоки горы,
Достанет злой язык, змеины узрят взоры.
Как растворяючи диавол темный ад,
Пускает по свету людей разить свой яд, —
Так точно клеветник льет в мире злость рекою
И ближним не дает ни день ни ночь покою;
Когда растворит пасть, забыв и долг и честь,
И ближних, и родню, и всех он хочет сесть.
Не столько Страшного суда уже боятся,
Как злого языка, когда начнет ругаться,
И мыслят, что послал то бог на грешных бич,
Чтобы сплетенную пороков мрежу стричь.
Но есть ли оного порока боле в свете —
Невинну обругать девицу в лучшем цвете?
Притворно ближнего на дружество манить,
А клевету о нем заочно говорить?
Не мстит ли бог тому, кто кровь свою поносит,
Кто всюду о своих домашних зло разносит?
Что ж сделал тот ему, кто спеть что не умел?
Обидно ли ему, что худо я запел?
Чем тот ему вредит, кто в роскошах воздержан?
Влюбившийся за что ругательству подвержен?
Нанес ли зло ему, что с кем-нибудь дружусь;
Что он — ругательством, я книгой веселюсь?
За что досадою в нем мысли закипели,
В беседе что друзья без ссоры просидели?
Кто с кем поссорился, кто посетил кого,
Кто спросит обо всем ответа у него?
Я жду заранее на все сие ответу.
Мне должно пользою быть обществу и свету.
Как добродетели надлежит мне любить,
Так равно должно мне пороки все губить.
О, философска мысль! Но тем ли нравы править,
Чтоб за приятный взгляд девицу обесславить,
Чтоб заключить, что в том ума ни крошки нет,
На ком длинняй кафтан или короче вздет?
Ты, всех ругаючи, сам вдвое беспокоен,
Зато ругательства сам вдвое ты достоин.
Ты мучишь жизнь свою, ты мучишь и других.
Не трогаю тебя — не трогай дел моих,
Я раз был виноват — ты не был сроду правым;
Ругать, чтоб брань купить, с рассудком сходно ль здравым?
Коль гнусен пред тобой какой-нибудь порок,
Сам не имей его и будь к нему жесток.
Не предавай ты ложь за справедливы вести,
Кто честно век живет, того не трогай чести;
Хули скупого мне, коль подлинно он скуп,
Кто трех не смыслит счесть, скажи ему: ты глуп;
Скажи ему о том, однако пред другими
Не говори, что он осел речьми своими;
Он три когда-нибудь научится, сочтет,
Останется при том — тебе досады нет.
Напрасно не пускай на щеголя ты злости,
Носи он малые или большие трости;
Что нужды до того, на ум его гляди:
Коль горд, несмыслен он, оставь и прочь поди;
Какая польза, что ему начнешь смеяться,
Коль трости никаких ругательств не боятся,
А, напротив, за все пустые клеветы
Они отважны мстить? Так бойся же их ты.
Ты мучишься и тем, что ты ругал, но мало;
Тот терпит, терпишь ты; так что же это стало?
Бранишь отважного, смиренного бранишь,
Кто встретится с тобой, ты и того винишь;
Какая польза в том? Тебя досада мучит.
Хромой ходить прямей хромого не научит;
Ты хочешь исправлять, а неисправен сам,
В делах своих смешон, смеясь чужим делам.
Ты от жены своей сам ходишь за чужою,
А всех любителей чтишь тварью ты слепою.
Ты сам игрок и всех ругаешь игроков;
Поносишь мотовство, а ты и сам таков.
Но пусть бы не был ты картежником и мотом
И только б исправлял мотов с трудом и потом,
Полюбишься ли ты ругательством кому?
Кого бранишь, потом брань сложишь и тому.
Ты разругал совсем худого эконома,
А сам, как хлеб испечь, ей-ей, не знаешь дома.
Коль неисправен сам, другого не замай,
Пес скучен лаяньем, а твой вреднее лай:
Пес лаяньем свой двор от вора избавляет,
Твой лай всех на свете бесплодно оскорбляет.
Так лучше ж всех при их ты слабостях оставь,
Порок приметишь в ком, в нем сам себя исправь
И не мути людей несчастливых ты веком,
Без лжи и клеветы будь честным человеком.

Борис Анисимович Кушнер

Митинг Дворцов

Бил барабан.
Был барабанщиком конный с гранитной глыбы.
Бой копыт Фальконета заставил даже пыль Марсова поля звенеть.
Герольды—трубач с дворцовой колоны, рубака с Мариинской Площади и третий—в медалях грудь—трехсотпудовой медной рудою на квартирной булыжной груде стал.
там,
Где медовые дали Азии, Сибирью зияя, за решеткой окна в Европу теплятся.
Гулко герольды сзывают:
— На митинг, на митинг, на митинг…
Шли.
Над братской оградой, рада не рада, дворцов затаенная рада метнулась в знамя невероятной речи.
Зимний двуглавый с пачкой орлов обезглавленных, красный от крови, которой цари мокли, пришел на порог братский и тупо бросил единственный в мире барок.
Нервный Инженерный Замок с надменностью мальтийца лез искаженной рожей через лысые липы Летнего Сада-
Ласковым бархатом лени барской ползучие высились арки над темнеющей ракой отверженной Аркадии.
Истовым крестом—набожный красавец—крестился Аничков. Ничком пробирался на площадь. Под мышкою с домовым богом, побирался.
Понуро привел панургово театров стадо Глинка.
Желтела, белела Александринка, слоновыя челюсти колон оскалив.
Голубой калиф, мечтала мечеть в небо руками.
Тонко…
Цирк Модерн в сторонке.
У ног Цитадель, как серый камень.
Биржа делегатами прислала Ростры, корабельных корпусов чреватые кесаревым сечением.
Легатами Мраморного стояли рамы пилястров тускнеющих.
Какой-то молью изеденный с Мойки.
И стройный Смольного Девиц Растрелли.
Четырех перспектив бессменный председатель, глава ватаги гигантов, небрежно играя игрою курантов, в стрельчатый локон волосы выся, доклад грохочет голосом выси:
Товарищи! Города горло сжато. Не смеют рынков хоры туманов охры рвать в рыданьях о старом. На ветошь татарам наветов продали ненужных оранжереи. Пальбою сдавленные по панели хиреют хвостов удавы. Куда вы? Куда вы'? Былому точка выбита в пулеметной очереди. Впереди, ради наших сынов хвастливой радости, еще ли дикие оргии штыки расправили?
Правы ли те, которые правили? Или оравы поведут города?
Не хватит четырех дум мудрости опровергнуть злоречие грудам на грудь припавших трупов.
Правы ли те, которые правду в муках сердцем окровавленным выродили? Или те, чьих брюх выродившаяся трусость над миром породисто пушками по родинам бухает?
Война поперхнулась. Бой—обалдел. Не беда, что мир не у дел. Тает печаль без вести повешенных. На цыпочках завтра к набату. Всех на цепи приведет парад расплаты. Сбросив трехцветные латы, смерть первая взойдет на баррикаду.
Вы, товарищи, древнейшая в городе нация. Вы целовали уста и черным и красным любовницам столицы. Поймите—ведь небо не синяя ассигнация, не разменная по курсу золота зорь. Небо не только людям полезно. Небо—вещь и хочет, забившись в щель бездны, бояться глупых выстрелов. Быть может оно, роняя глазницы звезд, с солнцем, вытекшим от зноя революций, в зените не выстоит и грянет под ноги людям, не сберегшим зеницы ока.
Товарищи! сегодня дворцам речь. Слов много выкрикнем в ухо эху. Анналов не надо. Кандалы каналов сложим на аналое бессонной ночи. Горят площадей чадные плошки. Мглятся лица пощечиной. Лощины улиц юлят. Гулко лощит трескотня переулки. Ручища орут мятежа.
Тяжкой поступью, по ступицу увязая в гнев сердца, пятная оторопь прохожих, проходят на попятный осужденные. Пятый день торопливо скрипит бегущий такелаж восстания под пятой Авроры. Горы прошлого в страхе прахом раз’аханы. Сколько таких непрошеных погибло на эшафоте. Последний еще и убрать не успели. Лежит он мертвый где-то на Невском, на Кирочной, очной ставкой грозя ночи покою.
А люди из Смольного смогут ли? Тоже не больно. В фейерверки укутались. Западу молятся крамольно.
Вот бароны головы монархов, верки обороны в западни хохлят.
Затмилась лозами пальма. Возами вечные лозунги на свалку. И даже последний туда отвезли—в подпалинах, в нагольном тулупе—Стокгольм.
Пока гордый табун декретов без узды вымолачивает степь за Днепром, и Доном,—на Эльбе и Темзе, на Сене и нервных берегах Гудзона, в зоне все еще буйно помешанных, люди рушат города и бегут озорные, набрав каменьев, проломить другому глупому голову. Там, говорят, голова дешевле, чем в Чарджуе гнилая дыня. Головы дешевы, да камни дороги. Дорогие товарищи! неужели допустим, чтоб благородный мрамор, столетний гранит, серый и красный, как сердце граната—тела наши—были растасканы убийцам на гранаты.
Хорошо ночью над городом, товарищи. Глухо как дворняжка спросоня, взвизгивает Викжель, языком железа лизнув окраину.
О крае ином сном заботливы юноши.
Легка синь ноши.
Пока легкомысленный день не пришел развалиться на подушках неба,
с лютиком солнца в петлице.
посылая кальян океана,
Пуская, кольца облаков вереницей.
Товарищи, вволю насытив тишину молчанием, обявим и мы нашу волю отчаянья.
Внемли:
По глубоким пролежням земли, от тихого нашего рая до дального края, вплоть до долларов янки—океан разметался беспомощный, умирающий от водянки.
На троне просторов нетронутых Алтая дремлет стена литая.
Кавказа горбы
Баррикадой Урал, крикнуть хребтами—ура!
Пора предявить ко взысканию опротестованную декларацию прав угнетенной вещи.
Прямая и тайная рада
всем датам:
наш ультиматум—от звезды до звезды автономия вещи.
Кончил, и все согласны.
Голосуют гиганты.
Председатель вынимает из кармана куранты.
Принято единогласно.
Грузно дворцы расходятся. Бредут каменным шагом ухая. По мостам грохочут.
Лихо купол заламывая, жестом паническим, флигелей руками разводя лирически, взмыл по Шпалерной Таврический.
Краснея, но понимая отлично язык вражеский, Пажеский семенит за Публичной.
Лично на свое попечение берет Корпуса и Учебные Заведения белых ночей Иеремия—Академия.
Все разбрелись феерического города парки.
В Гатчино Гатчинский, в Петергоф Петергофский ушли в тенистые парки.
И Смольный ушел на окраину. К груди пушку прижимает невольно. Хмурится на запад, мудрый и недовольный.

Петр Андреевич Вяземский

Послание к И. И. Дмитриеву, приславшему мне свои сочинения

Я получил сей дар, наперсник Аполлона,
Друг вкуса, верный страж Парнасского закона,
Вниманья твоего сей драгоценный дар.
Он пробудил во мне охолодевший жар,
И в сердце пасмурном, добыче мертвой скуки,
Поэзии твоей пленительные звуки,
Раздавшись, дозвались ответа бытия:
Поэт напомнил мне, что был поэтом я.
Но на чужих брегах, среди толпы холодной,
Где жадная душа души не зрит ей сродной,
Где жизнь издержка дней и с временем расчет,
Где равнодушие, как все мертвящий лед,
Сжимает и теснит к изящному усилья —
Что мыслям смелость даст, а вдохновенью крылья?
В бездействии тупом ослабевает ум,
Без поощренья спит отвага пылких дум.
Поэзия должна не хладным быть искусством,
Но чувства языком иль, лучше, самым чувством.
Стих прибирать к стиху есть тоже ремесло!
Поэтов цеховых размножилось число.
Поэзия в ином слепое рукоделье:
На сердце есть печаль, а он поет веселье;
Он пишет оттого, что чешется рука;
Восторга своего он ждет не свысока,
За вдохновением является к вельможе,
И часто к небесам летает из прихожей.
Иль, утром возмечтав, что комиком рожден,
На скуку вечером сзывает город он;
Иль, и того смешней, любовник краснощекой,
Бледнеет на стихах в элегии: К жестокой!
Кривляется без слез, вздыхает невпопад
И чувства по рукам сбирает напрокат;
Он на чужом огне любовь разогревает
И верно с подлинным грустит и умирает.
Такой уловки я от неба не снискал:
Поется мне, пою, — вот что поэт сказал,
И вот пиитик всех первейшее условье!
В обдуманном пылу хранящий хладнокровье,
Фирс любит трудности упрямством побеждать
И, вопреки себе, а нам назло — писать.
Зачем же нет? Легко идет в единоборство
С упорством рифмачей читателей упорство.
Что не читается? Пусть имянной указ
К печати глупостям путь заградит у нас.
Бурун отмстить готов сей мере ненавистной,
И промышлять пойдет он скукой рукописной.
Есть род стократ глупей писателей глупцов —
Глупцы читатели. Обильный Глазунов
Не может напастись на них своим товаром:
Иной божиться рад, что Мевий пишет с жаром.
В жару? согласен я, но этот лютый жар —
Болезнь и божий гнев, а не священный дар.
Еще могу простить чтецам сим угомоннным,
Кумира своего жрецам низкопоклонным,
Для коих таинством есть всякая печать
И вольнодумец тот, кто смеет рассуждать;
Но что несноснее тех умников спесивых,
Нелепых знатоков, судей многоречивых,
Которых все права — надменность, пренья шум,
А глупость тем глупей, что нагло корчит ум!
В слепом невежестве их трибунал всемирной
За карточным столом иль кулебякой жирной
Венчает наобум и наобум казнит;
Их осужденье — честь, рукоплесканье — стыд.
Беда тому, кто мог языком благородным,
Предупреждений враг, друг истинам свободным,
Встревожить невзначай их раболепный сон
И смело вслух вещать, что смело мыслил он!
Труды писателей, наставников отчизны,
На них, на их дела живые укоризны;
Им не по росту быть вменяется в вину,
И жалуют они посредственность одну.
Зато какая смесь пред тусклым их зерцалом?
Тот драмой бьет челом иль речью, сей журналом,
В котором, сторож тьмы, взялся он на подряд,
Где б мысль ни вспыхнула иль слава, бить в набат.
Под сенью мрачною сего ареопага
Родится и растет марателей отвага,
Суд здравый заглушен уродливым судом,
И на один талант мы сто вралей сочтем.
Как мало, Дмитриев, твой правый толк постигли,
Иль крылья многие себе бы здесь подстригли!
Но истины язык невнятен для ушей:
Глас самолюбия доходней и верней.
Как сладко под его напевом дремлет Бавий!
Он в людях славен стал числом своих бесславий;
Но, счастливый слепец, он все их перенес:
Чем ниже упадет, тем выше вздернет нос.
Пред гением его Державин — лирик хилый;
В балладах вызвать рад он в бой певца Людмилы,
И если смельчака хоть словом подстрекнуть,
В глазах твоих пойдет за Лафонтеном в путь.
Что для иного труд, то для него есть шутка.
Отвергнув правил цепь, сложив ярмо рассудка,
Он бегу своему не ведает границ.
Да разве он один? Нет, много сходных лиц
Я легким абрисом в лице его представил,
И подлинников ряд еще большой оставил,
Когда, читателей моих почтив корысть,
Княжнин бы отдал мне затейливую кисть,
Которой Чудаков он нам являет в лицах —
Какая б жатва мне созрела в двух столицах!
Сих новых чудаков забавные черты
Украсили б мои нельстивые листы;
Расставя по чинам, по званью и приметам,
Без надписей бы дал я голос их портретам.
Но страхом робкая окована рука:
В учителе боюсь явить ученика.
Тебе, о смелый бич дурачеств и пороков,
Примерным опытом и голосом уроков
Означивший у нас гражданам и певцам,
Как с честью пролагать блестящий путь к честям,
Тебе, о Дмитриев, сулит успехи новы
Свет, с прежней жадностью внимать тебе готовый.
Что медлишь? На тобой оставленном пути
Явись и скипетр ты первенства схвати!
Державин, не одним ты с ним гордишься сходством,
Сложив почетный блеск, изящным благородством
И даром, прихотью не власти, но богов,
Министра пережал на поприще певцов.
Люблю я видеть в вас союзом с славой твердым
Честь музам и упрек сим тунеядцам гордым,
Князьям безграмотным по вольности дворян,
Сановникам, во тьме носящим светлый сан,
Вы постыдили спесь чиновничью раскола:
Феб двух любимцев зрел любимцами престола.
Согражданам своим яви пример высокий,
О Дмитриев, рази невежества вражду,
И снова пристрастись к полезному труду,
И в новых образцах дай новые уроки!

Децим Юний Ювенал

Сатиры Ювенала


Когда среди холмов разслабленнаго Рима
Один слепой разврат все давит несдержимо,

Когда опоры нет для честнаго труда,
И так податлива на подкупы нужда, —

Уйдем мы в те места, где биться перестало
Крыло разбитое изгнанника Дедала.

Пока я бодр еще под серебром седин,
Пока я без клюки брести могу один,

И у Лахезы есть еще остаток пряжи —
Бегу из города корысти и продажи.

Пусть остаются здесь Арторий и Катулл,
И гордый, вечный Рим пусть слышит только гул

Одних откупщиков, на откуп взявших храмы,
Канавы грязныя, гноящияся ямы,

И трупы горожан, и темные гроба,
И торг свободою забитаго раба,

Сносившаго от них с терпением удары;
Пусть наводняют Рим канатные фигляры,

Флейтисты, плясуны народных площадей,
Толпа воров, убийц, наемщиков — судей,

Которые купить места свои успели,
Хотя вчера еще ходили в черном теле...

Что жь делать в Риме мне? Ко лжи я не привык,
Бездарнаго певца не хвалит мой язык,

Не в силах я кадить богатому болвану,
Я сыну богача предсказывать не стану,

Как маг всезнающий, как наглый звездочет,
Когда отец его от дряхлости умрет;

Как гнусный клеветник, не буду я из мести
Чернить любовника доверчивой невесте.

Бросаю с ужасом проклятыя места,
Где правду давит ложь, где честность — сирота,

Где сна покойнаго, прав голоса лишенный,
Стал безполезен я, как нищий прокаженный...

В толпе предателей римлянин здесь привык,
Знать много страшных тайн — и подавлять свой крик,

Привык их хоронить как клад хоронит скряга,
Но все сокровища, добытыя из Тага,

Все золото земли, спася от нищеты,
Здесь не спасут тебя от черной клеветы,

От злой безсонницы, от вечнаго испуга,
От зависти врагов и от доносов друга.

Квириты! Рим ли здесь, иль Греция сама?
Да и одна ль она, ахейская чума,

Явилась тучею роднаго горизонта?
— Из дальней Сирии, от берегов Оронта

Нам завещал изнеженный восток
И нравы, и язык, и самый свой порок,

В лице блудниц своих, на женщин не похожих,
У цирка, в воротах, хватающих прохожих.

Бегите жь обнимать прелестниц выписных
В их размалеванных уборах головных,

Чтоб похоти порыв на ложе их утратя,
Могли измучиться вы в собственном разврате!..

О, Ромул! Ты своих потомков оцени:
Как гладиаторы раскрашены они,

И, куклы цезарских капризов и забавы
Все носят на себе значки минутной славы.

Кому жь, кому жь теперь приютом Рим наш стал?
Со всех концов земли, от Самоса, из Тралл,

Из Алабанд сюда ворвались, словно реки,
Для козней и интриг пронырливые греки.

Забудем ли мы их? Они к нам занесли
Таланты всех людей, пороки всей земли,

Грек — это все: он ритор, врач-обманьщик,
Ученый и авгур, фигляр, поэт и баньщик.

За деньги он готов идти на чудеса,
Скажите: полезай сейчас на небеса!

Голодный, жадный грек, лишь из-за корки хлеба,
Не долго думая, полезет и на небо…

О, мне ль сносить, как пришлецов здесь чтут,
Как на пирах римлян сидит аѳинский шут,

Потворствуя страстям и льстя неутомимо
Перед нетрезвыми развратниками Рима?

Прислушайтесь к словам аѳинскаго льстеца:
Он превозносит ум ничтожнаго глупца,

Клянется в красоте богатаго урода,
И чахлым старикам, у гробоваго входа

Влачащим жизнь свою усталую едва,
С обидной наглостью бросает он слова:

«О, вы сильны еще, в вас вижу силы те я;
Сильны, как Геркулес, стеревший в прах Антея.»

Смотрите, наконец, как грек меняет вид:
Он собственный свой пол, природу исказит,

И станет пред толпой — то греческой Ѳаидой,
То обнаженною красавицей Доридой,

И грудью выпуклой, открытой на показ,
И телом женщины обманет каждый глаз.

Но не Стратокл один владеет тем талантом:
Последний самый грек рожден комедиантом.

Смеяться начал ты, — тем смехом заражен,
Схватившись за живот, уже хохочет он;

Ты плачешь, — плачет он и корчится от муки;
Ты подошел к огню, от стужи грея руки —

Он, завернувшись в плащ, зуб на зуб не сведет;
Ты скажешь: «жарко мне!» — Грек обтирает пот,

И рукоплещет он, сгибаясь от поклона,
При каждой мерзости надутаго патрона.

За то, когда, порой, проснется в греке страсть,
Он, с гнусной жадностью, как зверь, спешит напасть

На честь любой семьи — раба или вельможи,
Готовый осквернить супружеское ложе.

От грека не спасешь — отбрось надежду прочь —
Ни мать свою тогда, ни девственницу дочь,

И даже бабушку беззубую собрата
Он жертвой изберет постыднаго разврата.

Децим Юний Ювенал

Сатиры Ювенала


Когда среди холмов расслабленного Рима
Один слепой разврат все давит несдержимо,

Когда опоры нет для честного труда,
И так податлива на подкупы нужда, —

Уйдем мы в те места, где биться перестало
Крыло разбитое изгнанника Дедала.

Пока я бодр еще под серебром седин,
Пока я без клюки брести могу один,

И у Лахезы есть еще остаток пряжи —
Бегу из города корысти и продажи.

Пусть остаются здесь Арторий и Катулл,
И гордый, вечный Рим пусть слышит только гул

Одних откупщиков, на откуп взявших храмы,
Канавы грязныя, гноящиеся ямы,

И трупы горожан, и темные гроба,
И торг свободою забитого раба,

Сносившего от них с терпением удары;
Пусть наводняют Рим канатные фигляры,

Флейтисты, плясуны народных площадей,
Толпа воров, убийц, наемщиков — судей,

Которые купить места свои успели,
Хотя вчера еще ходили в черном теле…

Что жь делать в Риме мне? Ко лжи я не привык,
Бездарного певца не хвалит мой язык,

Не в силах я кадить богатому болвану,
Я сыну богача предсказывать не стану,

Как маг всезнающий, как наглый звездочет,
Когда отец его от дряхлости умрет;

Как гнусный клеветник, не буду я из мести
Чернить любовника доверчивой невесте.

Бросаю с ужасом проклятые места,
Где правду давит ложь, где честность — сирота,

Где сна покойного, прав голоса лишенный,
Стал бесполезен я, как нищий прокаженный…

В толпе предателей римлянин здесь привык,
Знать много страшных тайн — и подавлять свой крик,

Привык их хоронить как клад хоронит скряга,
Но все сокровища, добытые из Тага,

Все золото земли, спася от нищеты,
Здесь не спасут тебя от черной клеветы,

От злой бессонницы, от вечного испуга,
От зависти врагов и от доносов друга.

Квириты! Рим ли здесь, иль Греция сама?
Да и одна ль она, ахейская чума,

Явилась тучею родного горизонта?
— Из дальней Сирии, от берегов Оронта

Нам завещал изнеженный восток
И нравы, и язык, и самый свой порок,

В лице блудниц своих, на женщин не похожих,
У цирка, в воротах, хватающих прохожих.

Бегите жь обнимать прелестниц выписных
В их размалеванных уборах головных,

Чтоб похоти порыв на ложе их утратя,
Могли измучиться вы в собственном разврате!..

О, Ромул! Ты своих потомков оцени:
Как гладиаторы раскрашены они,

И, куклы цезарских капризов и забавы
Все носят на себе значки минутной славы.

Кому жь, кому жь теперь приютом Рим наш стал?
Со всех концов земли, от Самоса, из Тралл,

Из Алабанд сюда ворвались, словно реки,
Для козней и интриг пронырливые греки.

Забудем ли мы их? Они к нам занесли
Таланты всех людей, пороки всей земли,

Грек — это все: он ритор, врач-обманьщик,
Ученый и авгур, фигляр, поэт и баньщик.

За деньги он готов идти на чудеса,
Скажите: полезай сейчас на небеса!

Голодный, жадный грек, лишь из-за корки хлеба,
Не долго думая, полезет и на небо…

О, мне ль сносить, как пришлецов здесь чтут,
Как на пирах римлян сидит афинский шут,

Потворствуя страстям и льстя неутомимо
Перед нетрезвыми развратниками Рима?

Прислушайтесь к словам афинского льстеца:
Он превозносит ум ничтожного глупца,

Клянется в красоте богатого урода,
И чахлым старикам, у гробового входа

Влачащим жизнь свою усталую едва,
С обидной наглостью бросает он слова:

«О, вы сильны еще, в вас вижу силы те я;
Сильны, как Геркулес, стеревший в прах Антея.»

Смотрите, наконец, как грек меняет вид:
Он собственный свой пол, природу исказит,

И станет пред толпой — то греческой Фаидой,
То обнаженною красавицей Доридой,

И грудью выпуклой, открытой на показ,
И телом женщины обманет каждый глаз.

Но не Стратокл один владеет тем талантом:
Последний самый грек рожден комедиантом.

Смеяться начал ты, — тем смехом заражен,
Схватившись за живот, уже хохочет он;

Ты плачешь, — плачет он и корчится от муки;
Ты подошел к огню, от стужи грея руки —

Он, завернувшись в плащ, зуб на зуб не сведет;
Ты скажешь: «жарко мне!» — Грек обтирает пот,

И рукоплещет он, сгибаясь от поклона,
При каждой мерзости надутого патрона.

За то, когда, порой, проснется в греке страсть,
Он, с гнусной жадностью, как зверь, спешит напасть

На честь любой семьи — раба или вельможи,
Готовый осквернить супружеское ложе.

От грека не спасешь — отбрось надежду прочь —
Ни мать свою тогда, ни девственницу дочь,

И даже бабушку беззубую собрата
Он жертвой изберет постыдного разврата.

Петр Андреевич Вяземский

Спасителя рожденьем

Спасителя рожденьем
Встревожился народ;
К малютке с поздравленьем
Пустился всякий сброд:
Монахи, рифмачи, прелестники, вельможи —
Иной пешком, другой в санях;
Дитя глядит на них в слезах
И во́пит: «Что за рожи!»

Совет наш именитый,
И в лентах и в звездах,
Приходит с шумной свитой —
Малютку пронял страх.
«Не бойся, — говорят, — сиди себе в покое,
Не обижаем никого,
Мы, право, право, ничего,
Хоть нас число большое!»

Наш Неккер, запыхаясь,
Спасителю сквозь слез,
У ног его валяясь,
Молитву произнес:
«Мой Боже, сотвори ты в нашу пользу чудо!
Оно тебе как плюнуть раз,
А без него, боюсь, у нас
Финансам будет худо!

Склонись на просьбу нашу.
Рука твоя легка,
А для тебя я кашу
Начну варить пока.
О мастерстве моем уже здесь всякий сведал,
Я кашу лучше всех варю,
И с той поры, как взят к царю,
Я только то и делал».

Сподвижник знаменитый
Его достойных дел,
Румянами покрытый,
К Марии вдруг подсел.
Он говорит: «Себе подобного не знаю,
Военным был средь мирных лет,
Теперь, когда торговли нет,
Торговлей управляю!»

Пронырливый от века
Сибирский лилипут,
Образчик человека,
Явился Пестель тут.
«Что правит Бог с небес землей — ни в грош не ставлю;
Диви, пожалуй, он глупцов,
Сибирь и сам с Невы брегов
И правлю я, и граблю!»

К Христу на новоселье
Несет министр овец,
Российское изделье,
Суконный образец!
«Я знаю, — говорит, — сукно мое дрянное,
Но ты носи, любя меня,
И в «Северной» о друге я
Скажу словцо-другое!»

Вдруг слышен шум у входа:
Березинский герой
Кричит толпе народа:
«Раздвиньтесь: я герой!»
— «Пропустимте его, — вдруг каждый повторяет, —
Держать его грешно бы нам,
Мы знаем: он других и сам
Охотно пропускает!»

Украшенный венками,
Приходит Витгенштейн,
Герою рифмачами
Давно приписан Рейн!
Он говорит: «Бог весть, как с вами очутился,
Летел я к славе налегке,
Летел, летел с мечом в руке,
Но с Люцена я сбился!»

Нос кверху вздернув гордо
И нюхая табак,
Столп государства твердый,
А просто — злой дурак!
Подводит из Москвы полиции когорту;
Христос, ему отбривши спесь,
Сказал: «Тебе не место здесь, —
Ты убирайся к черту».

Захаров пресловутый,
Присяжный славянин,
Оратор наш надутый,
Беседы исполин,
Марии говорит: «Не занят я житейским,
Пишу наитием благим,
И все не языком людским,
А самым уж библейским!»

Дородный Карабанов
Младенцу на досуг
Выносит из карманов
Стихов тяжелых пук.
Тот смотрит на него и рвется из пеленок,
Но, хорошенько рассмотрев,
Сказал: «Наш разживает хлев,
К ослу пришел теленок!»

С поэмою холодной
Студеный Шаховской
Приходит в час свободный
Читать акафист свой.
При первых двух стихах дитя прилег головкой.
«Спасибо! — дева говорит. —
Читай, читай, смотри, как спит,
Баюкаешь ты ловко!»

К Христу оратор новый
Подходит, Филарет:
«К услугам вам готовый,
Аз невский Боссюэт!
Мне, право, никогда быть умником не снилось,
Но тот шепнул, другой сказал,
И, что я в умники попал,
Нечаянно случилось!»

К Марии благодатной
Растрепанный бежит
Кликушка князь Шахматный,
Бьет об грудь и визжит:
«Святая! Будь мне щит, я вовсе погибаю;
Лукавый смысл мой помрачил,
Шишковым я испорчен был,
Очисти! Умоляю!»

Хвостовы пред малюткой
Друг с другом входят в бой;
Один с старинной шуткой,
С мешком стихов другой.
Один кричит: «Словцо!» Другой мяучит: «Ода!»
Малютка, их прослуша вздор,
Сказал, возвыся к небу взор:
«Несчастная порода!»

За ними пара Львовых
Выходит из толпы,
Беседы стен Петровых
Надежные столпы.
Прослушавши Христос приветствие их длинно
И смеря с ног до головы,
«Уж не Хвостовы ли и вы?» —
Спросил он их невинно.

Трактат о воспитанье
Приносит новый Локк:
«В малютке при старанье,
Поверьте, будет прок.
Отдайте мне его, могу на Нижний смело
Сослаться об уме своем.
В Гишпанье, не таюсь грехом,
Совсем другое дело!

Горация на шею
Себе я навязал, —
Я мало разумею,
Но много прочитал!
Малютку рад учить всем лексиконам в мире,
Но математике никак,
Боюсь, докажет — я дурак,
Как дважды два четыре!»

К Марии с извиненьем
Подкрался Горчаков,
Удобривая чтеньем
Похвальных ей стихов.
Она ему в ответ: «Прошу, не извиняйся!
Я знаю, ты ругал меня,
Ругай и впредь, позволю я,
Но только убирайся!»

Беседы сын отважный,
Пегаса коновал,
Еров злодей присяжный,
Языков тут сказал:
«Колена преклоня, молю я Иисуса:
Храни, спаси нас от еров,
Как я спасаюсь от чтецов,
От смысла и от вкуса».

Петр Андреевич Вяземский

К В. А. Жуковскому

О ты, который нам явить с успехом мог
И своенравный ум и беспорочный слог,
В боренье с трудностью силач необычайный,
Не тайн поэзии, но стихотворства тайны,
Жуковский! от тебя хочу просить давно.
Поэзия есть дар, стих — мастерство одно.
Природе в нас зажечь светильник вдохновенья,
Искусства нам дают пример и наставленья.
Как с рифмой совладеть, подай ты мне совет.
Не ты за ней бежишь, она тебе вослед;
Угрюмый наш язык как рифмами ни беден,
Но прихотям твоим упор его не вреден,
Не спотыкаешься ты на конце стиха
И рифмою свой стих венчаешь без греха.
О чем ни говоришь, она с тобой в союзе
И верный завсегда попутчик смелой музе.
Но я, который стал поэтом на беду,
Едва когда путем на рифму набреду;
Не столько труд тяжел в Нерчинске рудокопу,
Как мне, поймавши мысль, подвесть ее под стопу
И рифму залучить к перу на острие.
Ум говорит одно, а вздорщица свое.
Хочу ль сказать, к кому был Феб из русских ласков, —
Державин рвется в стих, а втащится Херасков.
В стихах моих не раз, ее благодаря,
Трус Марсом прослывет, Катоном — раб царя,
И, словом, как меня в мороз и жар ни мечет,
А рифма, надо мной ругаясь, мне перечит.
С досады, наконец, и выбившись из сил,
Даю зарок не знать ни перьев ни чернил,
Но только кровь во мне, спокоившись, остынет
И неуспешный лов за рифмой ум покинет,
Нежданная, ко мне является она,
И мной владеет вновь парнасский сатана.
Опять на пытку я, опять бумагу в руки —
За рифмой рифмы ждать, за мукой новой муки.
Еще когда бы мог я, глядя на других,
Впопад и невпопад сажать слова в мой стих;
Довольный счетом стоп и рифмою богатой,
Пестрил бы я его услужливой заплатой.
Умел бы, как другой, паря на небеса,
Я в пляску здесь пустить и горы и леса
И, в самый летний зной в лугах срывая розы,
Насильственно пригнать с Уральских гор морозы.
При помощи таких союзников, как встарь,
Из од своих бы мог составить рифм словарь
И Сумарокова одеть в покрове новом;
Но мой пужливый ум дрожит над каждым словом,
И рифма праздная, обезобразив речь,
Хоть стих и звучен будь, — ему как острый меч.
Скорее соглашусь, смиря свою отвагу,
Стихами белыми весь век чернить бумагу,
Чем слепо вклеивать в конец стихов слова,
И, написав их три, из них мараю два.
Проклятью предаю я, наравне с убийцей,
Того, кто первый стих дерзнул стеснить границей
И вздумал рифмы цепь на разум наложить.
Не будь он — мог бы я спокойно век дожить,
Забот в глаза не знать и, как игумен жирный,
Спать ночью, днем дремать в обятьях лени мирной.
Ни тайный яд страстей, ни зависти змея
Грызущею тоской не трогают меня.
Я Зимнего дворца не знаю переходов,
Корысть меня не мчит к брегам чужих народов.
Довольный тем, что есть, признательный судьбе,
Не мог бы в счастье знать и равного себе,
Но, заразясь назло стихолюбивым ядом,
Свой рай земной сменил я добровольным адом.
С тех пор я сам не свой: прикованный к столу,
Как древле изгнанный преступник на скалу
Богами брошен был на жертву хищной власти,
Насытить не могу ненасытимой страсти.
То оборот мирю с упрямым языком,
То выживаю стих, то строфу целиком,
И, силы истоща в страдальческой работе,
Тем боле мучусь я, что мучусь по охоте.
Блаженный Н<иколев>, ты этих мук не знал.
Пока рука пером водила, ты писал,
И полка книжная, твой знаменуя гений,
Трещит под тяжестью твоих стихотворений.
Пусть слог твой сух и вял, пусть холоден твой жар,
Но ты, как и другой, Заикину товар.
Благодаря глупцам не залежишься в лавке!
«Где рифма налицо, смысл может быть в неявке!» —
Так думал ты — и том над томом громоздил;
Но жалок, правилам кто ум свой покорил.
Удачный выбор слов невежде не помеха;
Ему что новый стих, то новая потеха.
С листа на лист, резвясь игривою рукой,
Он в каждой глупости любуется собой.
Напротив же, к себе писатель беспристрастный,
Тщась беспорочным быть, — в борьбе с собой всечасной.
Оправданный везде, он пред собой не прав;
Всем нравясь, одному себе он не на нрав.
И часто, кто за дар прославлен целым светом,
Тот проклинает день, в который стал поэтом.
Ты, видя подо мной расставленную сеть,
Жуковский! научи, как с рифмой совладеть.
Но если выше сил твоих сия услуга.
То от заразы рифм избавь больного друга!