Была чудесная весна!
Они на берегу сидели —
Река была тиха, ясна,
Вставало солнце, птички пели;
Тянулся за рекою дол,
Спокойно, пышно зеленея;
Вблизи шиповник алый цвел,
Стояла темных лип аллея.
Была чудесная весна!
Они на берегу сидели —
Во цвете лет была она,
Его усы едва чернели.
О, если б кто увидел их
Тогда, при утренней их встрече,
И лица б высмотрел у них
Или подслушал бы их речи —
Как был бы мил ему язык,
Язык любви первоначальной!
Он верно б сам, на этот миг,
Расцвел на дне души печальной!..
Я в свете встретил их потом:
Она была женой другого,
Он был женат, и о былом
В помине не было ни слова;
На лицах виден был покой,
Их жизнь текла светло и ровно,
Они, встречаясь меж собой,
Могли смеяться хладнокровно...
А там, по берегу реки,
Где цвел тогда шиповник алый,
Одни простые рыбаки
Ходили к лодке обветшалой
И пели песни — и темно
Осталось, для людей закрыто,
Что было там говорено,
И сколько было позабыто.
«Я сейчас, дядя Саша, — хотите? —
Превращу вас в кота…
Вы рукав своей куртки ловите
Вместо хвоста,
И тихонько урчите, —
Потому что вы кот,
И, зажмурив глазки, лижите
Свой пушистый живот…
Я поставлю вам на пол блюдце
С молоком, —
Надо, дядя, вот так изогнуться
И лакать языком.
А потом я возьму вас в охапку,
Вы завьетесь в клубок, как удав, —
Оботру я усы вам тряпкой,
И вы скажете: «Мяв!»
А кота, настоящего Пышку,
Превращу я — хотите? — в вас.
Пусть, уткнувшись мордою в книжку,
Просидит целый час…
Пусть походит по комнатам вяло,
Ткнется рыльцем в стекло
И, присев к столу, из бокала
Вынет лапкой стило…
Сам себе язык он покажет,
Покачается, как пароход, —
А потом он кляксу размажет,
Папироску в угол швырнет
И, ко мне повернувшись, скажет:
„Не бурчи, бегемот!..“»
Но в ответ на мальчишкины бредни
Проворчал я: «Постой!..
Я и сам колдун не последний, —
Погоди, золотой!
За такое твое поведенье
Наступлю я тебе на мозоль:
Вот сейчас рассержусь — и в мгновенье
Превращу тебя в моль…
Над бокалом завьешься ты мошкой —
Перелет, пируэт, —
Вмиг тебя я прихлопну ладошкой,
И, ау, — тебя нет!
Кот лениво слижет с ладони
Бледно-желтую пыль
И раскинет живот на балконе,
Вскинув хвост, как ковыль…»
Ты надулся: «Какой вы несносный!
Я за это…» Ты топнул и встал:
«Превращу я вас в дым папиросный…»
Но, смеясь, я сказал: «Опоздал!»
Напрасно про бесов болтают,
Что справедливости совсем они не знают,
А правду тож они нередко наблюдают:
Я и пример тому здесь приведу.
По случаю какому-то, в аду
Змея с Клеветником в торжественном ходу
Друг другу первенства оставить не хотели
И зашумели,
Кому из них итти приличней наперед?
А в аде первенство, известно, тот берет,
Кто ближнему наделал больше бед.
Так в споре сем и жарком и не малом
Перед Змеею Клеветник
Свой выставлял язык,
А перед ним Змея своим хвалилась жалом;
Шипела, что нельзя обиды ей снести,
И силилась его переползти.
Вот Клеветник, было, за ней уж очутился;
Но Вельзевул не потерпел того:
Он сам, спасибо, за него
Вступился
И осадил назад Змею,
Сказав: «Хоть я твои заслуги признаю,
Но первенство ему по правде отдаю:
Ты зла,— твое смертельно жало;
Опасна ты, когда близка;
Кусаешь без вины (и то не мало!),
Но можешь ли язвить ты так издалека,
Как злой язык Клеветника,
От коего нельзя спастись ни за горами,
Ни за морями?
Так, стало, он тебя вредней:
Ползи же ты за ним и будь вперед смирней».
С тех про клеветники в аду почетней змей.
Отрывок
Что наш язык земной пред дивною природой?
С какой небрежною и легкою свободой
Она рассыпала повсюду красоту
И разновидное с единством согласила!
Но где, какая кисть ее изобразила?
Едва-едва одну ее черту
С усилием поймать удастся вдохновенью…
Но льзя ли в мертвое живое передать?
Кто мог создание в словах пересоздать?
Невыразимое подвластно ль выраженью?..
Святые таинства, лишь сердце знает вас.
Не часто ли в величественный час
Вечернего земли преображенья,
Когда душа смятенная полна
Пророчеством великого виденья
И в беспредельное унесена, —
Спирается в груди болезненное чувство,
Хотим прекрасное в полете удержать,
Ненареченному хотим названье дать —
И обессиленно безмолвствует искусство?
Что видимо очам — сей пламень облаков,
По небу тихому летящих,
Сие дрожанье вод блестящих,
Сии картины берегов
В пожаре пышного заката —
Сии столь яркие черты —
Легко их ловит мысль крылата,
И есть слова для их блестящей красоты.
Но то, что слито с сей блестящей красотою —
Сие столь смутное, волнующее нас,
Сей внемлемый одной душою
Обворожающего глас,
Сие к далекому стремленье,
Сей миновавшего привет
(Как прилетевшее незапно дуновенье
От луга родины, где был когда-то цвет,
Святая молодость, где жило упованье),
Сие шепнувшее душе воспоминанье
О милом радостном и скорбном старины,
Сия сходящая святыня с вышины,
Сие присутствие создателя в созданье —
Какой для них язык?.. Горе́ душа летит,
Все необъятное в единый вздох теснится,
И лишь молчание понятно говорит.
Не матерью, но тульскою крестьянкой
Еленой Кузиной я выкормлен. Она
Свивальники мне грела над лежанкой,
Крестила на ночь от дурного сна.
Она не знала сказок и не пела,
Зато всегда хранила для меня
В заветном сундуке, обитом жестью белой,
То пряник вяземский, то мятного коня.
Она меня молитвам не учила,
Но отдала мне безраздельно все:
И материнство горькое свое,
И просто все, что дорого ей было.
Лишь раз, когда упал я из окна,
Но встал живой (как помню этот день я!),
Грошовую свечу за чудное спасенье
У Иверской поставила она.
И вот, Россия, «громкая держава»,
Ее сосцы губами теребя,
Я высосал мучительное право
Тебя любить и проклинать тебя.
В том честном подвиге, в том счастье песнопений,
Которому служу я каждый миг,
Учитель мой — твой чудотворный гений,
И поприще — волшебный твой язык.
И пред твоими слабыми сынами
Еще порой гордиться я могу,
Что сей язык, завещанный веками,
Любовней и ревнивей берегу…
Года бегут. Грядущего не надо,
Минувшее в душе пережжено,
Но тайная жива еще отрада,
Что есть и мне прибежище одно:
Там, где на сердце, седенном червями,
Любовь ко мне нетленно затая,
Спит рядом с царскими, ходынскими гостями
Елена Кузина, кормилица моя.
Серб, боснийский солдат и английский матрос
Поджидали у моста быстроглазую швейку.
Каждый думал: моя! Каждый нежность ей нес
И за девичий взор, и за нежную шейку…
И врагами присели они на скамейку,
Серб, боснийский солдат и английский матрос.
Серб любил свой Дунай. Англичанин давно
Ничего не любил, кроме трубки и виски…
А девчонка не шла; становилось темно.
Опустили к воде тучи саван свой низкий.
И солдат посмотрел на матроса как близкий,
Словно другом тот был или знались давно.
Закурили, сказав на своем языке
Каждый что-то о том, что Россия — болото.
Загорелась на лицах у них позолота
От затяжек… А там, далеко, на реке,
Русский парень запел заунывное что-то…
Каждый хмуро ворчал на своем языке.
А потом в кабачке, где гудел контрабас,
Недовольно ворча на визгливые скрипки,
Пили огненный спирт и запененный квас
И друг другу сквозь дым посылали улыбки.
Через залитый стол неопрятный и зыбкий
У окна в кабачке, где гудел контрабас.
Каждый хочет любить — и солдат, и моряк,
Каждый хочет иметь и невесту, и друга,
Только дни тяжелы, только дни наши — вьюга,
Только вьюга они, заклубившая мрак.
Так кричали они, понимая друг друга,
Черный сербский солдат и английский матрос.
Добрым полем, синим лугом,
все опушкою да кругом,
все опушкою-межою мимо ям да по краям
И будь, что будет
Забудь, что будет, отродясь
Я воли не давал ручьям
Да что ты, князь? Да что ты брюхом ищешь грязь?
Рядил в потемки белый свет
Блудил в долгу да красил мятежом
Ой-й-й да перед носом ясный след
И я не смог, не смог ударить в грязь ножом
Да наши песни нам ли выбирать?
Сбылось насквозь.
Да как не ворожить?
Когда мы вместе — нам не страшно умирать.
Когда мы врозь — мне страшно жить.
Целовало меня Лихо только надвое разрезало язык
Намотай на ус
Намотай на ус на волос,
зазвени не в бусы — в голос,
Нить — не жила, не кишка да не рвется, хоть тонка
А приглядись да за Лихом — Лик, за Лихом — Лик.
Все святые пущены с молотка
Да не поднять крыла
Да коли песня зла
Судя по всему, это все по мне
Все по мне,
Да мне мила стрела
Белая каленая в колчане
Наряжу стрелу вороным пером
Да пока не грянул Гром, отпущу
Да стены выверну углом
Провалиться мне на месте, если с места не сойти
Давай, я стану помелом
Садись, лети!
Да ты не бойся раскружить!
Не бойся обороты брать!
Когда мы врозь — не страшно жить.
Когда мы вместе — нам не страшно умирать.
Забудь, что будет
И в ручей мой наудачу брось пятак
Когда мы вместе — все наши вести в том, что есть
Мы можем многое не так
Небеса в решете роса на липовом листе
и все русалки о серебряном хвосте
ведут по кругу нашу честь
Ой да луна не приходит одна
Прикажи — да разом сладим языком в оладиях
А прикажешь языком молоть — молю
Молю о том, что все в твоих ручьях
Пусть будет так!
Пусть будет так!
Пусть будет так, как я люблю!
И в доброй вести не пристало врать
Мой крест — знак действия, чтоб голову сложить
За то, что рано умирать
за то, что очень страшно жить
За то, что рано умирать
За то, что очень нужно жить.
Я вам мозги не пудрю — уже не тот завод:
В меня стрелял поутру из ружей целый взвод.
За что мне эта злая, нелепая стезя —
Не то чтобы не знаю, — рассказывать нельзя.
Мой командир меня почти что спас,
Но кто-то на расстреле настоял —
И взвод отлично выполнил приказ.
Но был один, который не стрелял.
Судьба моя лихая давно наперекос.
Однажды "языка" я добыл, да не донёс,
И особист Суэтин — неутомимый наш! —
Ещё тогда приметил и взял на карандаш.
Он выволок на свет и приволок
Подколотый, подшитый матерьял —
Никто поделать ничего не смог…
Нет! Смог один, который не стрелял.
Рука упала в пропасть с дурацким звуком: «Пли!» —
И залп мне выдал пропуск в ту сторону земли.
Но… слышу: «Жив, зараза! Тащите в медсанбат —
Расстреливать два раза уставы не велят!»
А врач потом всё цокал языком
И, удивляясь, пули удалял.
А я в бреду беседовал тайком
С тем пареньком, который не стрелял.
Я раны, как собака, лизал, а не лечил.
В госпиталях, однако, в большом почёте был —
Ходил, в меня влюблённый, весь слабый женский пол:
«Эй, ты! Недострелённый! Давай-ка на укол!»
Наш батальон геройствовал в Крыму,
И я туда глюкозу посылал,
Чтоб было слаще воевать ему.
Кому? Тому, который не стрелял.
Я пил чаёк из блюдца, со спиртиком бывал.
Мне не пришлось загнуться, и я довоевал.
В свой полк определили. «Воюй! — сказал комбат. —
А что недострелили — так я не виноват».
Я очень рад был, но, присев у пня,
Я выл белугой и судьбину клял:
Немецкий снайпер дострелил меня,
Убив того, который не стрелял.
Язык, великолепный наш язык.
Речное и степное в нем раздолье,
В нем клекоты орла и волчий рык,
Напев, и звон, и ладан богомолья.
В нем воркованье голубя весной,
Взлет жаворонка к солнцу — выше, выше.
Березовая роща. Свет сквозной.
Небесный дождь, просыпанный по крыше.
Журчание подземного ключа.
Весенний луч, играющий по дверце.
В нем Та, что приняла не взмах меча,
А семь мечей в провидящее сердце.
И снова ровный гул широких вод.
Кукушка. У колодца молодицы.
Зеленый луг. Веселый хоровод.
Канун на небе. В черном — бег зарницы.
Костер бродяг за лесом, на горе,
Про Соловья-разбойника былины.
«Ау!» в лесу. Светляк в ночной поре.
В саду осеннем красный грозд рябины.
Соха и серп с звенящею косой.
Сто зим в зиме. Проворные салазки.
Бежит савраска смирною рысцой.
Летит рысак конем крылатой сказки.
Пастуший рог. Жалейка до зари.
Родимый дом. Тоска острее стали.
Здесь хорошо. А там — смотри, смотри.
Бежим. Летим. Уйдем. Туда. За дали.
Чу, рог другой. В нем бешеный разгул.
Ярит борзых и гончих доезжачий.
Баю-баю. Мой милый. Ты уснул?
Молюсь. Молись. Не вечно неудачи.
Я снаряжу тебя в далекий путь.
Из тесноты идут вразброд дороги.
Как хорошо в чужих краях вздохнуть
О нем — там, в синем — о родном пороге.
Подснежник наш всегда прорвет свой снег.
В размах грозы сцепляются зарницы.
К Царь-граду не ходил ли наш Олег?
Не звал ли в полночь нас полет Жар-птицы?
И ты пойдешь дорогой Ермака,
Пред недругом вскричишь: «Теснее, други!»
Тебя потопит льдяная река,
Но ты в века в ней выплывешь в кольчуге.
Поняв, что речь речного серебра
Не удержать в окованном вертепе,
Пойдешь ты в путь дорогою Петра,
Чтоб брызг морских добросить в лес и в степи.
Гремучим сновиденьем наяву
Ты мысль и мощь сольешь в едином хоре,
Венчая полноводную Неву
С Янтарным морем в вечном договоре.
Ты клад найдешь, которого искал,
Зальешь и запоешь умы и страны.
Не твой ли он, колдующий Байкал,
Где в озере под дном не спят вулканы?
Добросил ты свой гулкий табор-стан,
Свой говор златозвонкий, среброкрылый,
До той черты, где Тихий океан
Заворожил подсолнечные силы.
Ты вскликнул: «Пушкин!» Вот он, светлый бог,
Как радуга над нашим водоемом.
Ты в черный час вместишься в малый вздох.
Но Завтра — встанет! С молнией и громом!
Проделав брешь в затишье,
Весна идет в штыки,
И высунули крыши
Из снега языки.
Голодная до драки,
Оскалилась весна.
Как с языка собаки,
Стекает с крыш слюна.
Весенние армии жаждут успеха,
Все ясно, и стрелы на карте прямы.
И воины в легких небесных доспехах
Врубаются в белые рати зимы.
Но рано веселиться!
Сам зимний генерал
Никак своих позиций
Без боя не сдавал.
Тайком под белым флагом
Он собирал войска -
И вдруг ударил с фланга
Мороз исподтишка.
И битва идет с переменным успехом:
Где свет и ручьи — где поземка и мгла,
И воины в легких небесных доспехах
С потерями вышли назад из котла.
Морозу удирать бы,
А он впадает в раж:
Играет с вьюгой свадьбу -
Не свадьбу, а шабаш.
Окно скрипит фрамугой -
То ветер перебрал.
Но он напрасно с вьюгой
Победу пировал.
Пусть в зимнем тылу говорят об успехах
И наглые сводки приходят из тьмы,
Но воины в легких небесных доспехах
Врубаются клиньями в царство зимы.
Откуда что берется -
Сжимается без слов
Рука тепла и солнца
На горле холодов.
Не совершиться чуду -
Снег виден лишь в тылах,
Войска зимы повсюду
Бросают белый флаг.
И дальше на север идет наступленье,
Запела вода, пробуждаясь от сна.
Весна неизбежна, ну, как обновленье,
И необходима, как просто весна.
Кто сладко жил в морозы,
Тот ждет и точит зуб
И проливает слезы
Из водосточных труб.
Но только грош им, нищим,
В базарный день цена -
На эту землю свыше
Ниспослана весна.
Два слова войскам: — Несмотря на успехи,
Не прячьте в чулан или старый комод
Небесные легкие ваши доспехи -
Они пригодятся еще через год.
Взращен дитя твое и стал уже детина,
Учился, научен, учился, стал скотина;
К чему, что твой сынок чужой язык постиг,
Когда себе плода не собрал он со книг?
Болтать и попугай, сорока, дрозд умеют,
Но больше ничего они не разумеют.
Французским словом он в речь русскую плывет;
Солому пальею, обжектом вид зовет,
И речи русские ему лишь те прелестны,
Которы на Руси вралям одним известны.
Коль должно молвити о чем или о ком,
«На основании совсем не на таком», —
Он бредит безо сна и без стыда, и смело:
«Не на такой ноге я вижу это дело».
И есть родители, желающи того,
По-русски б дети их не знали ничего
Французски авторы почтенье заслужили,
Честь веку принеся, они в котором жили,
Язык их вычищен, но всяк ли Молиер
Между французами, и всяк ли в них Вольтер?
Во всех землях умы великие родятся,
А глупости всегда ж и более плодятся,
И мода стран чужих России не закон:
Мне мнится, все равно — присядка и поклон.
Об этом инако Екатерина мыслит:
Обряд хороший нам она хорошим числит,
Стремится нас она наукой озарять,
А не в французов нас некстати претворить,
И неоспориму дает на то надежду,
Сама в российскую облекшися одежду.
Безмозглым кажется язык российский туп:
Похлебка ли вкусняй, или вкусняе суп?
Иль соус, просто сос, нам поливки вкусняе?
Или уж наш язык мордовского гнусняе?
Ни шапка, ни картуз, ни шляпа, ни чалма
Не могут умножать нам данного ума.
Темноволосая, равно и белокура,
Когда умна — умна, когда глупа — так дура.
Не в форме истина на свете состоит;
Нас красит вещество, а не по моде вид;
По моде ткут тафты, парчи, обои, штофы,
Однако люди те ткачи, не философы.
А истина нигде еще не знала мод,
Им слепо следует безумный лишь народ.
Разумный моде мнит безделкой быть покорен,
В длине кафтана он со прочими бесспорен,
А в рассуждении он следует себе,
Оставив дурака предписанной судьбе;
Кто русско золото французской медью медит, —
Ругает свой язык и по-французски бредит.
Языки чужды нам потребны для того,
Чтоб мы читали в них, на русском нет чего;
Известно, что еще книг русских очень мало,
Колико их перо развратно ни вломало.
Прекрасен наш язык единой стариной,
Но, глупостью писцов, он ныне стал иной.
И ежели от их он уз не свободится,
Так скоро никуда он больше не годится.
Пиитов на Руси умножилось число,
И все примаются за это ремесло.
Не соловьи поют, кукушки то кукуют,
И врут, и враки те друг друга критикуют;
И только тот из них поменее наврал,
Кто менее еще бумаги замарал.
А твой любезный сын бумаги не марает,
В библиотеку книг себе не собирает.
Похвален он и тем, что бредит на речах,
Парнаса и во сне не видев он в очах.
На русском прежде был языке сын твой шумен;
Французского хватив, он стал совсем безумен.
Я не люблю тебя. Любить уже не может,
Кто выкупал в холодном море дум
Свой сумрачный, тяжёлый ум,
Кого везде, во всём, сомнение тревожит,
Кто в школе опыта давно уж перешёл
Сердечной музыки мучительную гамму
И в жизни злую эпиграмму
На всё прекрасное прочёл.
Пусть юноша мечтам заветным предаётся!
Я продал их, я прожил их давно;
Мой ум давно уж там смеётся,
Где сердцу плакать суждено. Что б не сбылось с душой моею,
Какой бы ни горел огонь в моей крови,
Я не люблю тебя, я именем любви
Стремленья тайного знаменовать не смею,
Но ты мила моим очам,
Очам души моей мила, как день блаженный,
И взора твоего к божественным лучам
Прикован взор мой упоенный.
Язык мой скован — и молчит;
Его мой скрытный жар в посредники не просит,
А сердце внятно говорит,
Чего язык не произносит. Когда — то жизни на заре
С душой, отверстою к приятию святыни,
Я разводил свой огнь на алтаре
Минувших дней моих богини.
Тогда в мечтах заповедных
Повсюду предо мной сияла бесконечность,
И в думах девственных своих
Я сочетал любовь и вечность;
Но вскоре дал суровый рок
Мне охладительный урок:
Он мне открыл, что и любовь хранится
Не доле милого цветка,
Что вечность целая порой в неё ложится,
Но эта вечность — коротка.
Теперь, сим знаньем просвещённый,
Я верить рад, что грудь моя
Объята вспышкою мгновенной,
Последним взрывом бытия.
На хладный свой язык мне разум переводит,
Что втайне чувство создаёт;
Оно растёт, оно восходит,
А он твердит: оно пройдёт!
Но что ж? На грудь, волнуемую тщетно,
Он хочет наложить свинцовую печать:
Душе ль насильственно изгнать,
Что в душу рвётся так приветно? Я не люблю тебя; — но как бы я желал
Всегда с тобою быть, с тобою жизнию слиться,
С тобою пить её фиал,
С тобой от мира отделиться!
И между тем как рыцарь наших дней
Лепечет с лёгкостью и резвостью воздушной
Бездушное ‘люблю’ красавице бездушной
Как сладко было б мне, склонясь к главе твоей,
И руку сжав твою рукою воспалённой,
И взор твой обратив, отрадный, на себя,
Тебе шептать: мой друг бесценной!
Мой милый друг! я не люблю тебя!
Vox populi…Давно я оставил высоты,
Где я и отважные товарищи мои,
Мы строили быстрокрылый Арго, —
Птицу пустынных полетов, —
Мечтая перелететь на хребте ее
Пропасть от нашего крайнего кряжа
До сапфирного мира безвестной вершины.
Давно я с тобой, в твоем теченьи, народ,
В твоем многошумном, многоцветном водовороте,
Но ты не узнал моего горького голоса,
Ты не признал моего близкого лика —
В пестром плаще скомороха,
Под личиной площадного певца,
С гуслями сказителя былых времен.
На полях под пламенным куполом,
На улицах в ущельях стен,
Со страниц стремительной книги,
С подмостков, куда вонзаются взоры,
Я слушал твой голос, народ!
Кто мудрец? — у меня своя мудрость!
Кто венценосец? — у меня своя воля!
Кто пророк? — я не лишен благодати!
Но твой голос, народ, — вселенская власть.
Твоему желанию — лишь покоряться,
Твоему кумиру — только служить.
Ты дал мне, народ, мой драгоценнейший дар:
Язык, на котором слагаю я песни.
В моих стихах возвращаю твои тайны — тебе!
Граню те алмазы, что ты сохранил в своих недрах!
Освобождаю напевы, что замкнул ты в золотой скорлупе!
Я — маг, вызывающий духов, тобою рожденных, нами
убитых!
Без тебя, я — звезда без света,
Без тебя, я — творец без мира,
Буду жить, пока дышишь ты и созданный тобою язык.
Повелевай, — повинуюсь.
Повяжи меня, как слепого, — пойду,
Дай мне быть камнем в твоей праще,
Войди в меня, как в одержимого демон,
Я — уста, говори, кричи мною.
Псалтырь моя!
Ты должна звенеть по воле властителя!
Я разобью тебя об утес, непослушная!
Я оборву вас, струны, как паутины, непокорные!
Раскидаю колышки, как сеют зерна весной.
Наложу обет молчания, если не подчинишься, псалтырь!
Останусь столпником, посмешищем праздных прохожих,
здесь, на большом перекрестке!Голос народа (лат.)
Ты требуешь стихов моих,
Но что достойного себя увидишь в них?
Язык богов, язык святого вдохновенья —
В стихах моих язык сухого поученья.
Я, строгой истиной вооружая стих,
Был чужд волшебства муз и вымыслов счастливых,
К которым грации, соперницы твои,
По утренним цветам любимцев горделивых
Ведут, их озарив улыбкой в юны дни.
Повиновение всегда к тебе готово.
Но что узнаешь ты, прочтя стихи мои?
Зевая, может быть, поверишь мне на слово,
Что над славянскими я одами зевал,
Что комик наш Гашпар плач Юнга подорвал,
Что трагик наш Гашпар Скаррона побеждал,
Что, маковым венком увенчанный меж нами,
Сей старец-юноша, певец Анакреон
Не счастьем, не вином роскошно усыплен,
Но вялыми стихами;
Что Сафе нового Фаона бог привел,
Ей в переводчики убийцу нарекая,
Что сей на Грея был и на рассудок зол,
А тот, чтоб запастись местечком в недрах рая,
Водой своих стихов Вольтера соль развел.
Но мне ль терзать твое терпение искусом
И вызывать в глазах твоих из тьмы гробов
Незнаемых досель ни красотой, ни вкусом,
Смертельной скукою живущих мертвецов?
Тебе ль, благих богов любимице счастливой,
Рожденной розы рвать на жизненном пути,
Тебе ли, небесам назло, мне поднести
Венок, сплетенный мной из терния с крапивой?
Когда Мелецкого иль Дмитриева дар
Питал бы творческою силой
В груди моей, как пепл таящийся остылой,
Бесплодный стихотворства жар,
Когда бы, прелестей природы созерцатель,
Умел я, как они, счастливый подражатель,
Их новой прелестью стихов одушевлять
Иль, тайных чувств сердец удачный толкователь,
Неизяснимое стихами изяснять, —
Почувствовавши муз святую благодать,
Пришел бы я с душой, к изящному пристрастной,
Природы красоте учиться при тебе;
Но, заглядевшися на подлинник прекрасный,
Забыл бы, верно, я о списке и себе.
Разлука — смерти образ лютой,
Когда, лия по телу мраз,
С последней бытия минутой
Она скрывает свет от глаз.Где мир с сокровищми земными?
Где ближние — души магнит?
Стремится мысль к ним — и не о ними
Блуждает взор в них — и не зрит.Дух всуе напрягает силы;
Язык слагает речь, — и ах!
Уста безмолвствуют остылы:
Ни в духе сил нет, ни в устах.Со смертию сходна разлука,
Когда, по жилам пробежав,
Смертельна в грудь вступает мука,
И бренный рушится состав.То сердце жмет, то рвет на части,
То жжет его, то холодит,
То болью заглушает страсти,
То муку жалостью глушит.Трепещет сердце — и престало!
Трепещет вновь еще сильней!
Вновь смерти ощущая жало,
Страданьем новым спорит с ней.Разлука — смерти образ лютой!
Нет! смерть не столь еще страшна!
С последней бытия минутой
Престанет нас терзать она.У ней усопшие не в воле:
Блюдет покой их вечный хлад;
Разлука нас терзает боле:
Разлука есть душевный ад! Когда… минута роковая!
Язык твой произнес «прости»,
Смерть, в сердце мне тогда вступая,
Сто мук велела вдруг снести.И мраз и огнь я ощутила, —
Томленье, нежность, скорбь и страх, —
И жизненна исчезла сила,
И слов не стало на устах.Вдруг сердца сильны трепетанья;
Вдруг сердца нет, — померкнул свет;
То тяжкий вздох, — то нет дыханья:
Души, движенья, гласа нет! Где час разлуки многоценной?
Ты в думе, в сердце, не в очах!
Ищу… всё вкруг уединенно;
Зову… всё мёртво, как в гробах! Вотще я чувства обольщаю
И лживых призраков полна:
Обресть тебя с собою чаю —
Увы! тоска при мне одна! Вотще возврат твой вижу скорый;
Окружном топотом будясь,
Робея и потупя взоры,
Незапно познаю твой глас! Вотще рассудка исступленье, —
Смятенна радость сердца вновь!
Обман, обман! одно томленье…
Разлука не щадит любовь! Разлука — образ смерти лютой,
Но смерти злее во сто раз!
Ты с каждой бытия минутой
Стократно умерщвляешь нас!
Мы в 40 лет —
тра-та —
Живем, как дети:
Фантазии и кружева
У нас в глазах.
Мы все еще —
тра-та
та-та —
В сияющем расцвете
Живем три четверти
На конструктивных небесах.
В душе без пояса,
С заломленной фуражкой,
Прищелкивая языком,
Работаем,
Свистим.
И ухаем до штата Иллинойса.
И этот штат
Как будто нам знаком
По детской географии за пряжкой.
Мы в 40 лет —
ой-ой!
Совсем еще мальчишки:
И девки все от нас
Спасаются гурьбой,
Чтоб не нарваться в зной
На буйные излишки.
Ну, берегись!
Куда девать нам силы, —
Волнует кровь
Стихийный искромет:
Медведю в бок, шутя,
Втыкаем вилы,
Не зная куда деть
40-летний мед!
Мы,
Право же, совсем молокососы.
Мы учимся,
Как надо с толком жить,
Как разрешать хозяйские вопросы:
Полезней кто — тюлени аль моржи.
С воображеньем
Мы способны
Верхом носится на метле
Без всякого резона.
И мы читаем в 40 лет
В картинках Робинзона.
Мы в 40 лет —
бам-бум —
Веселые ребята.
С опасностями наобум
Шалим с судьбой — огнем.
Куда и где нас ни запрятай, —
Мы все равно не пропадем.
Нам молодость
Дана была недаром
И не зря была нам дорога:
Мы ее схватили за рога
И разожгли отчаянным пожаром.
Нна!
Ххо!
Да!
Наделали делов!
Заворотили кашу
Всяческих затей.
Вздыбили на дыбы
Расею нашу.
Ешь!
Пей!
Смотри!
И удивляйся!
Вчерашние рабы —
Сегодня все —
Взъерошенный репей.
Эй, хабарда!
На головах, на четвереньках,
На стертых животах ползем.
С гармошкой в наших деревеньках
Вывозим на поля назем.
Фарабанста!
И это наше ДЕТСТВО — прелесть!
И это наше счастье — рай.
Да! В этом наш Апрель есть.
Весна в цветах —
Кувыркайся!
Играй!
Эль-ля!
Эль-ле!
Милента!
Взвей на вольность!
Лети на всех раздутых парусах,
Ты встретишь впереди
Таких же,
У кого
фантазии,
конструкции
в глазах.Эль-ля!
Эль-ле!
Мы в 40 лет —
ЮНЦАИ
Вертим футбол,
хоккей,
плюс абордаж.
А наши языки
Поют такие бой-бряцай, —
Жизнь
за которые
отдашь!
Эль-ля!
Эль-ле!
Что есть истина?
Друг.
Да, слава в прихотях вольна.
Как огненный язык, она
По избранным главам летает,
С одной сегодня исчезает
И на другой уже видна.
За новизной бежать смиренно
Народ бессмысленный привык;
Но нам уж то чело священно,
Над коим вспыхнул сей язык.
На троне, на кровавом поле,
Меж граждан на чреде иной
Из сих избранных кто всех боле
Твоею властвует душой?
Поэт.
Все он, все он — пришлец сей бранный,
Пред кем смирилися цари,
Сей ратник, вольностью венчанный,
Исчезнувший, как тень зари.
Друг.
Когда ж твой ум он поражает
Своею чудною звездой?
Тогда ль, как с Альпов он взирает
На дно Италии святой;
Тогда ли, как хватает знамя
Иль жезл диктаторский; тогда ль,
Как водит и кругом и вдаль
Войны стремительное пламя,
И пролетает ряд побед
Над ним одна другой вослед;
Тогда ль, как рать героя плещет
Перед громадой пирамид,
Иль, как Москва пустынно блещет,
Его приемля, — и молчит?
Поэт.
Нет, не у счастия на лоне
Его я вижу, не в бою,
Не зятем кесаря на троне;
Не там, где на скалу свою
Сев, мучим казнию покоя,
Осмеян прозвищем героя,
Он угасает недвижим,
Плащом закрывшись боевым.
Не та картина предо мною!
Одров я вижу длинный строй,
Лежит на каждом труп живой,
Клейменный мощною чумою,
Царицею болезней… он,
Не бранной смертью окружен,
Нахмурясь ходит меж одрами
И хладно руку жмет чуме
И в погибающем уме
Рождает бодрость… Небесами
Клянусь: кто жизнию своей
Играл пред сумрачным недугом,
Чтоб ободрить угасший взор,
Клянусь, тот будет небу другом,
Каков бы ни был приговор
Земли слепой…
Друг.
Мечты поэта —
Историк строгий гонит вас!
Увы! его раздался глас, —
И где ж очарованье света!
Поэт.
Да будет проклят правды свет,
Когда посредственности хладной,
Завистливой, к соблазну жадной,
Он угождает праздно! — Нет!
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман…
Оставь герою сердце! Что же
Он будет без него? Тиран…
Друг.
Утешься…
Петров
Петров Капла́ном
за пуговицу пойман.
Штаны
Штаны заплатаны,
Штаны заплатаны, как балканская карта.
«Я вам,
«Я вам, сэр,
«Я вам, сэр, назначаю апо́йнтман.
Вы знаете,
Вы знаете, кажется,
Вы знаете, кажется, мой апа́ртман?
Тудой пройдете четыре блока,
потом
потом сюдой дадите крен.
А если
А если стритка́ра набита,
А если стритка́ра набита, около
можете взять
можете взять подземный трен.
Возьмите
Возьмите с меняньем пересядки тикет
и прите спокойно,
и прите спокойно, будто в телеге.
Слезете на корнере
Слезете на корнере у дрогс ликет,
а мне уж
а мне уж и пинту
а мне уж и пинту принес бутлегер.
Приходите ровно
Приходите ровно в се́вен окло́к, —
поговорим
поговорим про новости в городе
и проведем
и проведем по-московски вечерок, —
одни свои:
одни свои: жена да бо́рдер.
А с джабом завозитесь в течение дня
или
или раздумаете вовсе —
тогда
тогда обязательно
тогда обязательно отзвоните меня.
Я буду
Я буду в о́фисе».
«Гуд бай!» —
«Гуд бай!» — разнеслось окре́ст
и кануло
и кануло ветру в свист.
Мистер Петров
Мистер Петров пошел на Вест,
а мистер Каплан —
а мистер Каплан — на Ист.
Здесь, извольте видеть, «джаб»,
Здесь, извольте видеть, «джаб», а дома
Здесь, извольте видеть, «джаб», а дома «цуп» да «цус».
С насыпи
С насыпи язык
С насыпи язык летит на полном пуске.
Скоро
Скоро только очень образованный
Скоро только очень образованный француз
будет
будет кое-что
будет кое-что соображать по-русски.
Горланит
Горланит по этой Америке самой
стоязыкий
стоязыкий народ-оголтец.
Уж если
Уж если Одесса — Одесса-мама,
то Нью-Йорк —
то Нью-Йорк — Одесса-отец.
1925
Воскуря фимиам,
восторг воскрыля́,
не закрывая
отверзтого
в хвальбе рта, —
славьте
социалиста
его величества, короля
Альберта!
Смотрите ж!
Какого черта лешего!
Какой
роскошнейший
открывается вид нам!
Видите,
видите его,
светлейшего?
Видите?
Не видно!
Не видно?
Это оттого,
что Вандервельде
для глаза тяжел.
Окраска
глаза́
выжигает зноем.
Вандервельде
до того,
до того желт,
что просто
глаза слепит желтизною.
Вместо волоса
желтенький пушок стелется.
Желтые ботиночки,
желтые одежонки.
Под желтенькой кожицей
желтенькое тельце.
В карманчиках
желтые
антантины деньжонки.
Желтенькое сердечко,
желтенький ум.
Душонку
желтенькие чувства рассияли.
Только ушки
розоватые
после путешествия в Москву
да пальчик
в чернилах —
подписывался в Версале.
При взгляде
на дела его
и на него самого —
я, разумеется,
совсем не острю —
так и хочется
из Вандервельде
сделать самовар
или дюжинку
новеньких
медножелтых кастрюль.
Сделать бы —
и на полки
антантовских кухонь,
чтоб вечно
челядь
глазели глаза его,
чтоб, даже
когда
испустит дух он,
от Вандервельде
пользу видели хозяева.
Но пока еще
не положил он
за Антанту
живот,
пока
на самовар
не переделан Эмилий, —Вандервельде жив,
Вандервельде живет
в собственнейшем парке,
в собственнейшей вилле.
Если жизнь
Вандервельдичью
посмотришь близ,
то думаешь:
на чёрта
ему
социализм?
Развлекается ананасом
да рябчиком-дичью.
От прочего
буржуя
отличить не очень,
Чего ему не хватает —
молока птичья?!
Да разве — что
зад
камергерски не раззолочен!
Углубить
в психологию
нужно
стих.
Нутро
вполне соответствует наружности.
У Вандервельде
качеств множество.
Но,
не занимаясь психоложеством,
выделю одно:
до боли
Эмиль
сердоболен.
Услышит,
что где-то
кого-то судят, —
сквозь снег,
за мили,
огнем
юридическим
выжегши груди,
несется
защитник,
рыцарь Эмилий.
Особенно,
когда
желто-розовые мальчики
густо,
как сельди,
набьются
в своем
«Втором интернациональчике».
Тогда
особенно прекрасен Вандервельде.
Очевидцы утверждают,
божатся:
— Верно! —
У Вандервельде
язычище
этакий,
что его
развертывают,
как в работе землемерной
землемеры
развертывают
версты рулетки.
Высунет —
и на 24 часа
начинает чесать.
Раза два
обернет
языком
здания
заседания.
По мере того
как мысли растут,
язык
раскручивает
за верстой версту.
За сто верст развернется,
дотянется до Парижа,
того лизнет,
другого полижет.
Доберется до русской жизни —
отравит слюну,
ядовитою брызнет.
Весь мир обойдут
слова-бродяги,
каждый пень обшарят,
каждый куст.
И снова
начинает
язык втягивать
соглашательский Златоуст.
Оркестры,
играйте туш!
Публика,
неистовствуй,
«ура» горля́!
Таков Вандервельде —
социалист-душка,
социалист
его величества короля.Примечание.Скажут:
к чему
эти сатирические трели?!
Обличения Вандервельде
поседели,
устарели.
Что Вандервельде!
Безобидная овечка.
Да.
Но из-за Вандервельде
глядят
тысячи
отечественных
вандервельдчиков
и
вандервельдят.
Богиня красоты, любви и наслажденья!
Давно минувших дней, другого поколенья
Пленительный завет!
Эллады пламенной любимое созданье,
Какою негою, каким очарованьем
Твой светлый миф одет! Не наше чадо ты! Нет, пылким детям Юга
Одним дано испить любовного недуга
Палящее вино!
Созданьем выразить душе родное чувство
В прекрасной полноте изящного искусства
Судьбою им дано! Но нам их бурный жар и чужд и непонятен;
Язык любви, страстей нам более не внятен;
Душой увяли мы.
Они ж, беспечные, три цели знали в жизни:
Пленялись славою, на смерть шли за отчизну,
Всё забывали для любви.В роскошной Греции, оливами покрытой,
Где небо так светло, там только, Афродита,
Явиться ты могла,
Где так роскошно Кипр покоится на волнах,
И где таким огнем гречанок стройных полны
Восточные глаза! Как я люблю тот вымысел прекрасный!
Был день; земля ждала чего-то; сладострастно
К равнине водяной
Припал зефир: в тот миг таинственный и нежный
Родилась Красота из пены белоснежной —
И стала над волной! И говорят, тогда, в томительном желаньи,
К тебе, как будто бы ища твоих лобзаний,
Нагнулся неба свод;
Зефир тебя ласкал эфирными крылами;
К твоим ногам, почтительно, грядами
Стремилась бездна вод! Тебя приял Олимп! Плененный грек тобою
И неба и земли назвал тебя душою,
Богиня красоты!
Прекрасен был твой храм — в долине сокровенной,
Ветвями тополя и мирта осененный —
В сиянии луны, Когда хор жриц твоих (меж тем как фимиама
Благоуханный дым под белый купол храма
Торжественно летел,
Меж тем как тайные свершались возлиянья)
На языке родном, роскошном, как лобзанье,
Восторга гимны пел! Уже давно во прах твои упали храмы;
Умолкли хоры дев; дым легкий фимиама
Развеяла гроза.
Сын знойной Азии рукою дерзновенной
Разбил твой нежный лик, и грек изнеможенный
Не защитил тебя! Но снова под резцом возникла ты, богиня!
Когда в последний раз, как будто бы святыни,
Трепещущим резцом
Коснулся Пракситель до своего созданья,
Проснулся жизни дух в бесчувственном ваяньи:
Стал мрамор божеством! И снова мы к тебе стекаемся толпами;
Молчание храня, с поднятыми очами,
Любуемся тобой;
Ты снова царствуешь! Сынов страны далекой,
Ты покорила их пластической, высокой —
Своей бессмертной красотой!
Из вольных мысли сфер к нам ветер потянул
В мир душный чувств немых и дум, объятых тайной;
В честь слова на Руси, как колокола гул,
Пронесся к торжеству призыв необычайный.
И рады были мы увидеть лик певца,
В ком духа русского живут краса и сила;
Великолепная фигура мертвеца
Нас, жизнь влачащих, оживила.Теперь узнал я всё, что там произошло.
Хоть не было меня на празднике народном,
Но сердцем был я с тем, кто честно и светло,
Кто речью смелою и разумом свободным
Поэту памятник почтил в стенах Москвы;
И пусть бы он в толпе хвалы не вызвал шумной,
Лишь был привета бы достоин этой умной,
К нему склоненной головы.Но кончен праздник… Что ж! гость пушкинского пира
В грязь жизни нашей вновь ужель сойти готов?
Мне дело не до них, детей суровых мира,
Сказавших напрямик, что им не до стихов,
Пока есть на земле бедняк, просящий хлеба.
Так пахарь-труженик, желающий дождя,
Не станет петь, в пыли за плугом вслед идя,
Красу безоблачного неба.Я спрашиваю вас, ценители искусств:
Откройтесь же и вы, как те, без отговорок,
Вот ты хоть, например, отборных полный чувств,
В ком тонкий вкус развит, кому так Пушкин дорог;
Ты, в ком рождают пыл возвышенной мечты
Стихи и музыка, статуя и картина, -
Но до седых волос лишь в чести гражданина
Не усмотревший красоты.Или вот ты еще… Но вас теперь так много,
Нас поучающих прекрасному писак!
Вы совесть, родину, науку, власть и бога
Кладете под перо и пишете вы так,
Как удержал бы стыд писать порою прошлой…
Но наш читатель добр; он уж давно привык,
Чтобы язык родной, чтоб Пушкина язык
Звучал так подло и так пошло.Вы все, в ком так любовь к отечеству сильна,
Любовь, которая всё лучшее в нем губит, -
И хочется сказать, что в наши времена
Тот — честный человек, кто родину не любит.
И ты особенно, кем дышит клевета
И чья такая ж роль в событьях светлых мира,
Как рядом с действием высоким у Шекспира
Роль злая мрачного шута… О, докажите же, рассеяв все сомненья,
Что славный тризны день в вас вызвал честь и стыд!
И смолкнут голоса укора и презренья,
И будет старый грех отпущен и забыт…
Но если низкая еще вас гложет злоба
И миг раскаянья исчезнул без следа, -
Пусть вас народная преследует вражда,
Вражда без устали до гроба!
Близко… Сердце встрепенулось;
Ближе… ближе… Вот видна!
Вот раскрылась, развернулась, —
Храмы блещут: вот она!
Хоть старушка, хоть седая,
И вся пламенная,
Светозарная, святая,
Златоглавая, родная
Белокаменная!
Вот — она! — давно ль из пепла?
А взгляните: какова!
Встала, выросла, окрепла,
И по — прежнему жива!
И пожаром тем жестоким
Сладко память шевеля,
Вьётся поясом широким
Вкруг высокого Кремля.
И спокойный, величавый,
Бодрый сторож русской славы —
Кремль — и красен и велик,
Где, лишь божий час возник,
Ярким куполом венчанна
Колокольня Иоанна
Движет медный свой язык;
Где кресты церквей далече
По воздушным ступеням
Идут, в золоте, навстречу
К светлым, божьим небесам;
Где за гранями твердыни,
За щитом крутой стены.
Живы таинства святыни
И святыня старины.
Град старинный, град упорный,
Град, повитый красотой,
Град церковный, град соборный
И державный, и святой!
Он с весёлым русским нравом,
Тяжкой стройности уставам
Непокорный, вольно лёг
И раскинулся, как мог.
Старым навыкам послушной
Он с улыбкою радушной
Сквозь раствор своих ворот
Всех в объятия зовёт.
Много прожил он на свете.
Помнит предков времена,
И в живом его привете
Нараспашку Русь видна. Русь… Блестящий в чинном строе
Ей Петрополь — голова,
Ты ей — сердце ретивое,
Православная Москва!
Чинный, строгий, многодумной
Он, суровый град Петра,
Полн заботою разумной
И стяжанием добра.
Чадо хладной полуночи —
Гордо к морю он проник:
У него России очи,
И неё судьбы язык.
А она — Москва родная —
В грудь России залегла,
Углубилась, вековая.
В недрах клады заперла.
И вскипая русской кровью
И могучею любовью
К славе царской горяча,
Исполинов коронует
И звонит и торжествует;
Но когда ей угрожает
Силы вражеской напор,
Для себя сама слагает
Славный жертвенный костёр
И, врагов завидя знамя,
К древней близкое стене,
Повергается во пламя
И красуется в огне!
Долго ждал я… грудь тоскою —
Думой ныне голова;
Наконец ты предо мною,
Ненаглядная Москва!
Дух тобою разволнован,
Взор к красам твоим прикован.
Чу! Зовут в обратный путь!
Торопливого привета
Вот мой голос: многи лета
И жива и здрава будь!
Да хранят твои раскаты
Русской доблести следы!
Да блестят твои палаты!
Да цветут твои сады!
И одета благодатью
И любви и тишины
И означена печатью
Незабвенной старины,
Без пятна, без укоризны,
Под наитием чудес,
Буди славою отчизны,
Буди радостью небес!
Прилетела на берег синица
Из-за полночного моря,
Из-за холодна океяна.
Спрашивали гостейку приезжу,
За морем какие обряды.
Гостья приезжа отвечала:
«Всё там превратно на свете.
За морем Сократы добронравны,
Каковых мы здесь <не> видаем,
Никогда не суеверят,
Не ханжат, не лицемерят,
Воеводы за морем правдивы;
Дьяк там цуками не ездит,
Дьячихи алмазов не носят,
Дьячата гостинцев не просят,
За нос там судей писцы не водят.
Сахар подьячий покупает.
За морем подьячие честны,
За морем писать они умеют.
За морем в подрядах не крадут;
Откупы за морем не в моде,
Чтобы не стонало государство.
«Завтрем» там истца не питают.
За морем почетные люди
Шеи назад не загибают,
Люди от них не погибают.
В землю денег за морем не прячут,
Со крестьян там кожи не сдирают,
Деревень на карты там не ставят,
За морем людьми не торгуют.
За морем старухи не брюзгливы,
Четок они хотя не носят,
Добрых людей не злословят.
За морем противно указу
Росту заказного не емлют.
За морем пошлины не крадут.
В церкви за морем кокетки
Бредить, колобродить не ездят.
За морем бездельник не входит,
В домы, где добрые люди.
За морем людей не смучают,
Сору из избы не выносят.
За морем ума не пропивают;
Сильные бессильных там не давят;
Пред больших бояр лампад не ставят,
Все дворянски дети там во школах,
Их отцы и сами учились;
Учатся за морем и девки;
За морем того не болтают:
Девушке-де разума не надо,
Надобно ей личико да юбка,
Надобны румяна да белилы.
Там язык отцовский не в презреньи;
Только в презреньи те невежи,
Кои свой язык уничтожают,
Кои, долго странствуя по свету,
Чужестранным воздухом некстати
Головы пустые набивая,
Пузыри надутые вывозят.
Вздору там ораторы не мелют;
Стихотворцы вирши не кропают;
Мысли у писателей там ясны,
Речи у слагателей согласны:
За морем невежа не пишет,
Критика злобой не дышит;
Ябеды за морем не знают,
Лучше там достоинство — наука,
Лучше приказного крюка.
Хитрости свободны там почтенней,
Нежели дьячьи закрепы,
Нежели выписки и справки,
Нежели невнятные экстракты.
Там купец — купец, а не обманщик.
Гордости за морем не терпят,
Лести за морем не слышно,
Подлости за морем не видно.
Ложь там! — велико беззаконье.
За морем нет тунеядцев.
Все люди за морем трудятся,
Все там отечеству служат;
Лучше работящий там крестьянин,
Нежель господин тунеядец;
Лучше нерасчесаны кудри,
Нежели парик на болване.
За морем почтеннее свиньи,
Нежели бесстыдны сребролюбцы,
За морем не любятся за деньги:
Там воеводская метресса
Равна своею степенью
С жирною гадкою крысой.
Пьяные по улицам не ходят,
И людей на улицах не режут».
Певец Батавии! с радушием приемлю
Я братский твой привет!.. Хотя язык мне твой
И чужд, но он язык Поэзии святой, —
И гласу твоему я слухом сердца внемлю.
Твое отечество давно в родстве с моим:
Наш Петр ему был друг. Работником простым
В сардамской хижине Великий Царь таился
И, плотничая там, владыкой быть учился.
Здесь был его рукой корабль застроен тот,
На коем по волнам времен и поколений,
Неизменяемо средь бурных изменений,
Им созданный народ
Плывет под флагом славы —
Корабль великия Российския державы.
И ныне правнук молодой
Великого Петра был внукою Петровой
По-царски угощен в той хижине простой,
Где праотец их жил так бедно и сурово;
И песня Русская и Русское ура!
В сардамском домике Петра
С народной песнию Голландии слилися,
И два народа в этот час,
Как бы услышавши великой тени глас,
На дружбу братски обнялися!..
С почтением смотрю на твердый твой народ!
Я видел южные народы:
Природа нежит их; там ясны целый год
Небес лазоревые своды,
Там благовонные долины и леса,
Там гор подоблачных могучая краса,
Там море вечно голубое,
И изобилие повсюду золотое,
И человек его из полной чаши пьет,
И для него не слышен там полет
Дней, исчезающих в бездейственном покое.
Но здесь явление иное:
У моря бурного отважные отцы
Отчизну дикую для внуков с боя взяли,
И, грозною нуждой испытанны, бойцы
На крепостном валу плотин могучих стали;
И с той поры идет бесперерывно брань
С стихией, славно побежденной;
Вотще громадой раздраженной
Ваш враг разрушить хочет грань,
Ему поставленную вами:
В борьбе с свирепыми волнами,
Как сталь под молотом, вы крепнете в бою;
Вы твердо на валу стоите,
И крепость древнюю свою
Врагу постыдно не сдадите!
Неистощимый есть в стенах ее для вас,
Веками собранный, оружия запас:
Спокойно-ясный ум, святая вера, нравы,
Доверенность к себе, свободы страж — закон,
И мненье строгое, и мненьем чтимый трон,
И благодатные преданья древней славы.
Якову Гордину
Не по торговым странствуя делам,
разбрасывая по чужим углам
свой жалкий хлам,
однажды поутру
с тяжелым привкусом во рту
я на берег сошел в чужом порту.
Была зима.
Зернистый снег сек щеку, но земля
была черна для белого зерна.
Хрипел ревун во всю дурную мочь.
Еще в парадных столбенела ночь.
Я двинул прочь.
О, города земли в рассветный час!
Гостиницы мертвы. Недвижность чаш,
незрячесть глаз
слепых богинь.
Сквозь вас пройти немудрено нагим,
пока не грянул государства гимн.
Густой туман
листал кварталы, как толстой роман.
Тяжелым льдом обложенный Лиман,
как смолкнувший язык материка,
серел, и, точно пятна потолка,
шли облака.
И по восставшей в свой кошмарный рост
той лестнице, как тот матрос,
как тот мальпост,
наверх, скребя
ногтем перила, скулы серебря
слезой, как рыба, я втащил себя.
Один как перст,
как в ступе зимнего пространства пест,
там стыл апостол перемены мест
спиной к отчизне и лицом к тому,
в чью так и не случилось бахрому
шагнуть ему.
Из чугуна
он был изваян, точно пахана
движений голос произнес: «Хана
перемещеньям!» — и с того конца
земли поддакнули звон бубенца
с куском свинца.
Податливая внешне даль,
творя пред ним свою горизонталь,
во мгле синела, обнажая сталь.
И ощутил я, как сапог — дресва,
как марширующий раз-два,
тоску родства.
Поди, и он
здесь подставлял скулу под аквилон,
прикидывая, как убраться вон,
в такую же — кто знает — рань,
и тоже чувствовал, что дело дрянь,
куда ни глянь.
И он, видать,
здесь ждал того, чего нельзя не ждать
от жизни: воли. Эту благодать,
волнам доступную, бог русских нив
сокрыл от нас, всем прочим осенив,
зане — ревнив.
Грек на фелюке уходил в Пирей
порожняком. И стайка упырей
вываливалась из срамных дверей,
как черный пар,
на выученный наизусть бульвар.
И я там был, и я там в снег блевал.
Наш нежный Юг,
где сердце сбрасывало прежде вьюк,
есть инструмент державы, главный звук
чей в мироздании — не сорок сороков,
рассчитанный на череду веков,
но лязг оков.
И отлит был
из их отходов тот, кто не уплыл,
тот, чей, давясь, проговорил
«Прощай, свободная стихия» рот,
чтоб раствориться навсегда в тюрьме широт,
где нет ворот.
Нет в нашем грустном языке строки
отчаянней и больше вопреки
себе написанной, и после от руки
сто лет копируемой. Так набегает на
пляж в Ланжероне за волной волна,
земле верна.
Этот сорт народа —
Этот сорт народа — тих
и бесформен,
и бесформен, словно студень, —
очень многие
очень многие из них
в наши
в наши дни
в наши дни выходят в люди.
Худ умом
Худ умом и телом чахл
Петр Иванович Болдашкин.
В возмутительных прыщах
зря
зря краснеет
зря краснеет на плечах
не башка —
не башка — а набалдашник.
Этот
Этот фрукт
Этот фрукт теперь согрет
солнцем
солнцем нежного начальства.
Где причина?
Где причина? В чем секрет?
Я
Я задумываюсь часто.
Жизнь
Жизнь его
Жизнь его идет на лад;
на него
на него не брошу тень я.
Клад его —
Клад его — его талант:
нежный
нежный способ
нежный способ обхожденья.
Лижет ногу,
Лижет ногу, лижет руку,
лижет в пояс,
лижет в пояс, лижет ниже,—
как кутенок
как кутенок лижет
как кутенок лижет суку,
как котенок
как котенок кошку лижет.
А язык?!
А язык?! На метров тридцать
догонять
догонять начальство
догонять начальство вылез —
мыльный весь,
мыльный весь, аж может бриться,
даже
даже кисточкой не мылясь.
Все похвалит,
Все похвалит, впавши
Все похвалит, впавши в раж,
что
что фантазия позволит —
ваш катар,
ваш катар, и чин,
ваш катар, и чин, и стаж,
вашу доблесть
вашу доблесть и мозоли.
И ему
И ему пошли
И ему пошли чины,
на него
на него в быту
на него в быту равненье.
Где-то
Где-то будто
Где-то будто вручены
чуть ли не —
чуть ли не — бразды правленья.
Раз
Раз уже
Раз уже в руках вожжа,
всех
всех сведя
всех сведя к подлизным взглядам,
расслюнявит:
расслюнявит: «Уважать,
уважать
уважать начальство
уважать начальство надо…»
Мы
Мы глядим,
Мы глядим, уныло ахая,
как растет
как растет от ихней братии
архи-разиерархия
в издевательстве
в издевательстве над демократией.
Вея шваброй
Вея шваброй верхом,
Вея шваброй верхом, низом,
сместь бы
сместь бы всех,
сместь бы всех, кто поддались,
всех,
всех, радеющих подлизам,
всех
всех радетельских
всех радетельских подлиз.
По этому шоссе на восток он шел,
Качались шапок медведи;
Над шапками рвался знаменный шелк,
Над шелком — орлы из меди…
Двадцать языков — тысячи полков,
Набор амуниций странных.
Старая гвардия ледышками штыков
Сверкала на русских курганах.
И русские сосны и русская трава
Слушали вопли:
«Виват! Виват!»
И маршалы скакали, дразня копен:
Даву, Массена, Берпадот, Ней…
И впереди, храпя, как олень,
Целого медведя сбив набекрень,
Этим сияющим соснам рад,
Весь в бакенбардах летел Мюрат…
Москва перед глазами —
Неаполь позади!
Победе виват!
Не изменявшей никогда!
Чудо космографии на его груди:
Южный Крест и Полярная звезда…
А в старом тарантасе,
Который пропах
Цирюльннчьим мылом и потом,
На твердых подушках сидит Бонапарт
И смотрит, как тихо качается пар
Вдали — над шоссе и болотом…
И серый сюртук, и белый жилет
(Скромна полководцев порода),
И круглый живот дрожит, как желе,
И вздрагивает подбородок…
Хозяйственным скрипом скрипит тарантас
И вот над шоссе пропыленном —
Москва, как огромный иконостас,
Встает за горой Поклонной.
Она неприступна:
Приди и возьми
(Он слышит: не кони ль заржали?) —
Булыжником грохнет, укусит дверьми,
Грошовой свечой ужалит.
И сабля вырастет из ветвей
(Он слышит: не ветры ли кличут?),
Недаром ему купола церквей
В глаза кукишами тычут…
Москва придавит периной снегов
Простор, что пушками оран, —
И вместо французских медных орлов
Прокаркает русский ворон!..
И в снежной и в одичалой красе
Снова пустынным станет шоссе…
Мы чествуем нежную почесть травы,
Покрывшую честные гробы.
Гремя по ухабам, на приступ Москвы
Идет покоритель — автобус.
Он ливнем промыт, он ремонтом пропах,
Он движется с ветром вместе:
Ведет он, как некогда вел Бонапарт,
Людей из веселых предместий.
Нас двадцать языков — мы рядом сидим,
За нами лесов зацветающий дым.
Мы знаки окраин приносим в Москву:
На кузове — пыль,
На колесах — траву.
Шипучим ознобом стучит по ногам
Бензин, разогнавший колеса;
Ломятся в окна под грохот и гам
Стада, озера, покосы.
И легкие наши полны до краев
Студеною сыростью лугов…
Пусть рыбы играют в заросших прудах,
Пусть птицы стрекочут на проводах, —
За крышей трактира постылого
Мы видим Дорогомилово…
И щучьим веленьем встают по бокам
Свинец нефтебаков и фабрик бакан…
Нам город готовит добротный уют,
Трамвайных алфавитов пляски,
Распахнуты рынки,
И церкви встают,
Как добрые сырные пасхи…
Бензиновый ветер нас мчит по Москве,
С разлета выносит на площадь,
Где, нашим разведчиком выбежав, сквер
Шумит подмосковною рощей…
И в сброде зеркал и слоновых ниш,
В расхлестнутом масляном студне,
Казарма автобусов, лагерь машин,
Кончает солдатские будни.
Два брата жили. Им, обласканным судьбой,
Родня богатая была дана. В Царьграде
Стояли братья близко к трону, и в наряде
Придворном выситься могли, и над толпой
Высоко подниматься, — но веленьем
Господним, эти братья, со смиреньем,
Всем славам мира, почестям земли,
Сойти в сердца людей и жить в них предпочли.
И было так, что блеск и роскошь Рима,
И папство гордое ласкали их, маня
К себе. Там тоже трон! И тоже злобы дня,
И та же близость к трону... Но, хранима
Заветной мыслию их братская чета,
Познавши Рим, ему предпочитала
Земель славянских тишь, где бедность, простота
И некрещеная народность обитала, —
Где сквозь немую даль синеющих степей
Россия в будущем неясно проступала...
Там было им и лучше, и милей...
Между кумирнями Перуна и Купалы,
У мрачных идолов в чешуйчатых бронях,
В их слове проповедь Христова зазвучала
И тихим пламенем затеплилась в сердцах.
И ожили сердца! Евангельское слово
Доныне слышится... Оно, из вещих строк,
В то сердце, что принять в себя его готово,
Как цветень падает на жаждущий цветок!
От буквы греческой с ее фигурной вязью
Возникли очерки родного нам письма,
И с нарожденьем букв сплотились крепкой связью
Заветы веры и печать ума.
Такого не было нигде возникновенья
Науки в вере! Наша речь взросла
В словах Евангелья, приняв свое рожденье
В дыханьи ласковом церковного тепла.
Привет, учители! Привет, на расстоянье
Всех завершенных тысячи годов!
Привет на языке, что вашим был созданьем,
Возник из вами же завещанных нам слов!
Звучат ли к вам оне своим знакомым ладом?
Доносится ль до вас родной вам звук речей?..
И слышите ли вы, как он с другими рядом
Идет в лазурь небес искать Царя Царей?
Он вам знаком, отцы, язык родных преданий!
От колыбелей наш, молитвой освящен,
Железом и свинцом великих битв крещен,
Глашатай жгучих бед и славных ликований, —
В строках письмен старинных он дремал,
От чуждых примесей их кельи охраняли...
И вот теперь в тысячелетней да́ли
Он, от источника чистейший, заблистал!
Пусть времена темны́, и пусть друзья враждебны,
Пусть правда всюду лжет и там, где надо петь
Души за упокой — свершаются молебиы,
Пускай безумствуют, где надо разуметь, —
Но наш родной язык, возникший в православье,
Врученный вами нам непоборимый стяг!
Пусть сделал многое старинный князь Варяг,
Придя на зов, сказав: «Теперь конец бесправью!»
Но больше сделали вы, вы, творцы письма,
От буквы греческой с ее фигурной вязью
Скрепив, сплотив несокрушимой связью
Заветы веры и печать ума...
Ах, сколь ошиблись мы с тобой, любезный друг,
Сколь тщетною мечтою наш утешался дух!
Мы мнили, что сия ужасная година
Не только будет зла, но и добра причина;
Что разорение, пожары и грабеж,
Врагов неистовство, коварство, злоба, ложь,
Собратий наших смерть, страны опустошенье
К французам поселят навеки отвращенье;
Что поруганье дев, убийство жен, детей,
Развалины градов и пепл святых церквей
Меж нами положить должны преграду вечну;
Что будем ненависть питать к ним бесконечну
За мысль одну: народ российский низложить!
За мысль, что будет росс подвластным галлу жить!..
Я мнил, что зарево пылающей столицы
Осветит, наконец, злодеев мрачны лицы;
Что в страшном сем огне пристрастие сгорит;
Что огнь сей — огнь любви к отчизне воспалит;
Что мы, сразив врага и наказав кичливость,
Окажем вместе с тем им должну справедливость;
Познаем, что спаслись мы благостью небес,
Прольем раскаянья потоки горьких слез;
Что подражания слепого устыдимся,
К обычьям, к языку родному обратимся.
Но что ж, увы, но что ж везде мой видит взор?
И в самом торжестве я вижу наш позор!
Рукою победя, мы рабствуем умами,
Клянем французов мы французскими словами.
Толпы сих пленников, грабителей, убийц,
В Россию вторгшися, как стаи хищных птиц,
Гораздо более вдыхают сожаленья,
Чем росски воины, израненны в сраженьях!
И сих разбойников — о, стыд превыше сил, —
Во многих я домах друзьями находил!
Но что? Детей своих вверяли воспитанье
Развратным беглецам, которым воздаянье
Одно достойно их — на лобном месте казнь!
Вандама ставили за честь себе приязнь,
Который кровию граждан своих дымится,
Вандама, коего и Франция стыдится!
А барынь и девиц чувствительны сердца
(Хотя лишилися — кто мужа, кто отца)
Столь были тронуты французов злоключеньем,
Что все наперерыв метались с утешеньем.
Поруганный закон, сожженье городов,
Убийство тысячей, сирот рыданье, вдов,
Могила свежая Москвы опустошенной,
К спасенью жертвою святой определенной. —
Забыто все. Зови французов к нам на бал!
Все скачут, все бегут к тому, кто их позвал!
И вот прелестные российские девицы,
Руками обхватясь, уставя томны лицы
На разорителей отеческой страны
(Достойных сих друзей, питомцев сатаны),
Вертятся вихрями, себя позабывают,
Французов — языком французским восхищают.
Иль брата, иль отца на ком дымится кровь —
Тот дочке иль сестре болтает про любовь!..
Там — мужа светлый взор мрак смертный покрывает,
А здесь — его жена его убийц ласкает…
Но будет, отвратим свой оскорбленный взор
От гнусных тварей сих, россиянок позор;
Благодаря судьбам, избавимся мы пленных,
Забудем сих невежд, развратников презренных!
Нам должно б их язык изгнать, забыть навек.
Кто им не говорит у нас — не человек,
В отличных обществах того не принимают,
Будь знающ и умен — невеждой называют.
И если кто дерзнет противное сказать,
Того со всех сторон готовы осмеять;
А быть осмеянным для многих сколь ужасно!
И редкий пустится в столь поприще опасно!..
Мой друг, терпение!.. Вот наш с тобой удел.
Знать, время язве сей положит лишь предел.
А мы свою печаль сожмем в сердцах унылых,
Доколь сносить, молчать еще мы будем в силах…
Есть в Грузии необычайный город.
Там буйволы, засунув шею в ворот,
Стоят, как боги древности седой,
Склонив рога над шумною водой.
Там основанья каменные хижин
Из первобытных сложены булыжин
И тополя, расставленные в ряд,
Подняв над миром трепетное тело,
По-карталински медленно шумят
О подвигах великого картвела.И древний холм в уборе ветхих башен
Царит вверху, и город, полный сил,
Его суровым бременем украшен,
Все племена в себе объединил.
Взойди на холм, прислушайся к дыханью
Камней и трав, и, сдерживая дрожь,
Из сердца вырвавшийся гимн существованью,
Счастливый, ты невольно запоешь.Как широка, как сладостна долина,
Теченье рек как чисто и легко,
Как цепи гор, слагаясь воедино,
Преображенные, сияют далеко!
Живой язык проснувшейся природы
Здесь учит нас основам языка,
И своды слов стоят, как башен своды,
И мысль течет, как горная река.Ты помнишь вечер? Солнце опускалось,
Дымился неба купол голубой.
Вся Карталиния в огнях переливалась,
Мычали буйволы, качаясь над Курой.
Замолкнул город, тих и неподвижен,
И эта хижина, беднейшая из хижин,
Казалась нам и меньше и темней.
Но как влеклось мое сознанье к ней! Припоминая отрочества годы,
Хотел понять я, как в такой глуши
Образовался действием природы
Первоначальный строй его души.
Как он смотрел в небес огромный купол,
Как гладил буйвола, как свой твердил урок,
Как в тайниках души своей баюкал
То, что еще и высказать не мог.Привет тебе, о Грузия моя,
Рожденная в страданиях и буре!
Привет вам, виноградники, поля,
Гром трактора и пенье чианури!
Привет тебе, мой брат имеретин,
Привет тебе, могучий карталинец,
Мегрел задумчивый и ловкий осетин,
И с виноградной чашей кахетинец!
Привет тебе, могучий мой Кавказ,
Короны гор и пропасти ущелий,
Привет тебе, кто слышал в первый раз
Торжественное пенье Руставели! Приходит ночь, и песня на устах
У всех, у всех от Мцхета до Сигнаха.
Поет хевсур, весь в ромбах и крестах,
Свой щит и меч повесив в Барисахо.
Из дальних гор, из каменной избы —
Выходят сваны длинной вереницей,
И воздух прорезает звук трубы,
И скалы отвечают ей сторицей.
И мы садимся около костров,
Вздымаем чашу дружеского пира,
И «Мравалжамиер» гремит в стране отцов —
Заздравный гимн проснувшегося мира.И снова утро всходит над землею.
Прекрасен мир в начале октября!
Скрипит арба, народ бежит толпою,
И персики, как нежная заря,
Мерцают из раскинутых корзинок.
О, двух миров могучий поединок»
О, крепость мертвая на каменной горе!
О, спор веков и битва в Октябре!
Пронзен весь мир с подножья до зенита,
Исчез племен несовершенный быт,
И план, начертанный на скалах из гранита,
Перед народами открыт.
Первый перевод
Счастлив, подобится в блаженстве тот богам,
Кто близ тебя сидит и по тебе вздыхает,
С тобой беседует, тебе внимает сам
И сладкою твоей улыбкой тайно тает.
Я чувствую в тот миг, когда тебя узрю,
Тончайший огнь и мраз, из жил текущий в жилы;
В восторгах сладостных вся млею, вся горю,
Ни слов не нахожу, ни голоса, ни силы.
Густая, темна мгла мой взор обемлет вкруг;
Не слышу ничего, не вижу и не знаю:
В оцепенении едва дышу — и вдруг,
Лишенна чувств, дрожу, бледнею, умираю.
Второй перевод
Блажен, подобится богам
С тобой сидящий в разговорах,
Сладчайшим внемлющий устам,
Улыбке нежной в страстных взорах!
Увижу ль я сие, — и вмиг
Трепещет сердце, грудь теснится,
Немеет речь в устах моих
И молния по мне стремится.
По слуху шум, по взорам мрак,
По жилам хлад я ощущаю;
Дрожу, бледнею — и, как злак
Упадший, вяну, умираю.
1797
Φαίνεταί μοι κῆνος ἴσος θέοισιν
ἔμμεν ὤνηρ, ὅστις ἐναντίος τοι
ἰζάνει, καὶ πλασίον ἆδυ φωνεί-
καὶ γελαίσας ἰμερόεν, τό μοι μὰν
καρδίαν ἐν στήθεσιν ἐπτόασεν·
ὡς γὰρ εὔιδον βροχέος σε, φώνας
ἀλλὰ καμ μὲν γλῶσσα ἔαγε, λέπτον δ’
αὔτικα χρῶ πῦρ ὑπαδεδρόμακεν,
ὀππάτεσσι δ’ οὐδὲν ὅρημ’, ἐπιρρόμ-
ἁ δέ μ’ ἵδρως κακχέεται, τρόμος δὲ
πᾶσαν ἄγρει, χλωροτέρα δὲ ποίας
ἔμμι, τεθνάκην δ’ ὀλίγω ’πιδεύην
ἀλλὰ πὰν τόλματον —.
(Poеtaе lyrиcи graеcи, rеcеns. Th. Bеrgk, Лейпциг, 1853).
Блажен, богам подобен тот,
Кто, сидя напротив, внимает
Глас сладкий уст твоих — и ах,
Улыбку милую любви!
Я вижу то, — и сердце бьет
Мне в грудь сильней, глас исчезает,
Язык не движется в устах
И быстрый огнь бежит в крови.
Темнеют взоры, шум в ушах,
По телу мраз я ощущаю,
Дрожу, бледнею и, как злак,
Паду без чувства, умираю.
Блажен подобно тот богам,
Кто близ тебя, и страстно в разговорах
Внимает сладостным твоим устам
И улыбанию во взорах!
Увижу я сие, — и вмиг
Волнует кровь, дыхание теснится,
Язык не движется в устах моих
И быстрый огнь по мне стремится.
Во слухе шум, во взорах мрак,
По телу хлад текущий ощущаю,
Дрожу, бледнею, вяну, будто злак,
И бездыханна умираю.
Хор
Воскликни Господу, вселенна!
Его святое имя пой!
И ты, о лира восхищенна!
В хвалу Ему свой глас настрой.
Рцы Богу, коль дела Его предивны,
С высокой пал наш враг стремнины.
Весь мир Творцу поет хвалебный лик:
Велик! велик! велик!
Приди и обозри, о смертный!
Непостижимы чудеса:
На чем стоят столпы несметны,
Держащи землю, небеса;
Зри, обращал как Бог понт в сушу,
Как хлябь разверз, простер в ней путь
И там провел живую душу,
И ветр не мог никак где дуть!
Хор
Воскликни Господу, вселенна!
Его святое имя пой!
И ты, о лира восхищенна!
В хвалу Ему твой глас настрой.
Рцы Богу, коль дела Его предивны,
С высокой пал наш враг стремнины.
Весь мир Творцу поет хвалебный лик:
Велик! велик! велик!
Его всевидящее око
Сквозь бездн всех звезд на мир сей зрит,
Что низко в нем и что высоко,
Над вражеской гордыней бдит
И нас ведет к блаженной жизни,
Стопы склоняя на добро;
Чрез брань, беды и укоризны
Так чистит нас, как огнь сребро.
Хор
Воскликни Господу, вселенна!
Его святое имя пой!
И ты, о лира восхищенна!
В хвалу Ему твой глас настрой.
Рцы Богу, коль дела Его предивны,
С высокой пал наш враг стремнины.
Весь мир Творцу поет хвалебный лик:
Велик! велик! велик!
Хотя вводил Он нас в напасти
И посылал на нас войны:
Но то Его был опыт власти,
Чтоб наши наказать вины.
Благословите ж, все языки,
Днесь Бога нашего, и вы,
Зря чудеса Его велики,
Хвалите, преклоня главы.
Хор
Воскликни Господу, вселенна!
Его святое имя пой!
И ты, о лира восхищенна!
В хвалу Ему твой глас настрой.
Рцы Богу, коль дела Его предивны,
С высокой пал наш враг стремнины.
Весь мир Творцу поет хвалебный лик:
Велик! велик! велик!
Придите в храм наш и внимайте
Душ славословия трубу;
Но не на жертвы вы взирайте,—
На искренню Творцу мольбу;
И ежели язык неправду
Какую наш в сей час изрек,
Да удалит от нас пощаду
И милость Он свою навек.
Хор
Воскликни Господу, вселенна!
Его святое имя пой!
И ты, о лира восхищенна!
В хвалу Ему твой глас настрой.
Рцы Богу, коль дела Его предивны,
С высокой пал наш враг стремнины.
Весь мир Творцу поет хвалебный лик:
Велик! велик! велик!
16 июля 1811
Горам вещал медон: мой дух изнемогаетъ;
Виргинию любовь со Мопсом сопрягает.
Конечно скоро волк, колико ни жесток,
Пойдет со агницей на чистый пить поток,
И серна побежит от струй на грязны воды.
Намедни девушки сошлися в короводы:
А я для пляски им, в волынку тут играл.
Рабея Мопс тогда к Виргинии взираль:
И из за дерева мою к ней видя ласку,
Он пристально смотрел на девушкину пляску,
Я мыслил: Мопсу ли в надежде быти той,
Чтоб мог когда владеть он етой красотой!
Виргиния ума и памяти лишилась:
И наглая ево надежда совершилась.
Что мыслью присвоил Мопс я давно себе,
Безумством девушки то отдано тебе.
Я помню ясно то, хотя прошли дни многи,
Как мыла в сей реке свои пастушка ноги,
Что думал я тогда, зря нежность ног ея:
Я чаял: будеть ты Виргиния моя.
С того часа, мой дух вседневно распалялся,
И пламень во крови на час не утолялся.
Она мою узнавь горячую любовь,
Взаимно и свою воспламеняла кровь.
Почто ты грудь моя так долго медля льстилась!
В единый к Мопсу миг Виргиния пустилась.
О горы, горы вамь твержу мою тоску!
Погибли семена мои в сухомь песку!
Во огородах так незапныя морозы,
Губят цветущия благоуханны розы.
Когда стремление плотину разорвет,
И токи хрусталя в долины полиет:
Как быстрыя струи побегнут невозвратно,
И место бывшее смотрению приятно,
Оставят убежав и осуша до дна:
Тогда там рытвина останется одна.
Моя увы! Любовь, коль часть моя толь злобна,
Слиянному пруду и рытвине подобна.
От места онаго не в далеке была
Виргиния, и скот поить она гнала:
И к пастуху подшед она остановилась.
Во подозрении надежда обновилась.
По буре зыблется так тихая река,
Сияет солнца луч сквозь темны облака.
Медон, я целый день, как фурия, сердилась,
Услыша речь со всем котора не годилась.
Но смог ли подлый Мопс языка привязать!
А мопс отважился мне Мопс люблю сказать.
Ослу ли финики на пальме созревают,
И вишни сочныя румянясь поспевають!
Чем более кто подл, и нагл тем боле он.
Мне етова сказать не смеет и Медон.
А ежели Медон языка не привяжет:
И то ж отважася тебе язык мой скажетъ?
Медон, я за ето хотя не разсержусь:
А прочь уйду, и впредь тебе не покажусь.
Ступай Виргиния, ступай отселе ныне,
Оставь оплакивать меня тоску в пустыне:
Оставь меня в моей напасти на всегда,
И не кажи очей Медону никогда;
Лишай меня, лишай прелестнаго мне взора!
Взойдет ли в небеса прекрасная Аѵрора,
Иль солнце спустится ко западным водам,
В отдохновение пасущимся стадам,
Шатаясь по лесам на каждой там ступени,
Плачевны принесу моей судьбе я пени:
Не буду зреть ни где спокойнаго часа:
Наполню жалобой и рощи и леса:
А ехо там мое стенанье усугубит:
Твердя: нещастнаго Виргиния не любит.
Не те сей нимфе я слова употреблю:
Тверди мой ехо глас: Медона я люблю:
Что молвила она, то ехо разносило,
И по дуброве той, люблю, люблю, гласило.
Турки
Вырея блестящегои щеголя всегда — окурки
Валяются на берегу.
Берегу
Своих рыбок
В ладонях
Сослоненных.
Своих улыбок
Не могут сдержать белокурые
Турки.
Иногда балагурят.
Я тоже роняю окурок...
Море в этом заливе совсем засыпает.
Засыпают
Рыбаки в море невод.
Небо
Слева... в женщине
Вы найдете тень синей?
Рыбаки не умеют:
Наклонясь, сети сеют.
Рабочий спрашивает: «А чи ябачил?»
Перекати-полем катится собачка.
И, наклонясь взять камешек,
Чувствую, что нужно протянуть руку прямо еще.
Под руководством маменьки
Барышня учится в воду камень кинуть.
На бегучие сини
Ветер сладостно сеет
Запахом маслины,
Цветок Одиссея.
И, пока расцветает, смеясь, семья прибауток,
Из ручонки
Мальчонки
Сыпется, виясь, дождь в уплывающих уток.
Море щедрою мерой
Веет полуденным золотом.
Ах! Об эту пору все мы верим,
Все мы молоды.
И начинает казаться, что нет ничего невообразимого,
Что в этот час
Море гуляет среди нас,
Надев голубые невыразимые.
День, как срубленное дерево, точит свой сок.
Жарок песок.
Дорога пролегла песками.
Во взорах — пес, камень.
Возгласы: «Мамаша, мамаша!»
Кто-то ручкой машет.
Жар меня морит.
Морит и море.
Блистает «сотки» донце...
Птица
Крути́тся,
Летя. Круги...
Ах, други!
Я устал по песку таскаться!
А дитя,
Увидев солнце,
Закричало: «Цаца!»
И этот вечный по песку хруст ног!
Мне грустно.
О, этот туч в сеть мигов лов!
И крик невидимых орлов!
Отсюда далеко все видно в воде.
Где глазами бесплотных тучи прошли,
Я черчу «В» и «Д».
Чьи? Не мои.
Мои: «В» и «И»,
По устенью
Ящерица
Тащится
Тенью,
Вся нежная от линьки.
Отсюда море кажется
Выполощенным мозолистыми руками в синьке.
День! Ты вновь стал передо мной, как карапузик-мальчик,
Засунув кулачки в карманы.
Но вихрь уносит песень дальше
И ясны горные туманы.
Все молчит. Ни о чем не говорят.
Белокурости турок канули в закат.
О, этот ясный закат!
Своими красными красками кат!
И его печальные жертвы —
Я и краски утра мертвыя.
В эти пашни,
Где времена роняли свой сев,
Смотрятся башни,
Назад не присев!
Где было место богов и земных дев виру,
Там в лавочке продают сыру.
Где шествовал бог — не сделанный, а настоящий,
Там сложены пустые ящики.
И обращаясь к тучам,
И снимая шляпу,
И отставив ногу
Немного,
Лепечу — я с ними не знаком —
Коснеющим, детским, несмелым языком:
«Если мое скромное допущение справедливо,
Что золото, которое вы тянули,
Когда, смеясь, рассказывали о любви,
Есть обычное украшение вашей семьи,
То не верю, чтоб вы мне не сообщили,
Любите ли вы «тянули»,
Птичку «сплю»,
А также в предмете «русский язык»
Прошли ли
Спряжение глагола «люблю»? И сливы?»
Ветер, песни сея,
Улетел в свои края.
Лишь бессмертновею
Я.
Только.
«И, кроме того, ставит ли вам учитель двойки?»
Старое воспоминание жалит.
Тени бежали.
И старая власть жива,
И грустны кружева.
И прежняя грусть
Вливает свой сон в слово «Русь»...
«И любите ли вы высунуть язык?»
Патриоты и пророки
Педефил и Педемах
За любезную отчизну
Ощутили в сердце страх.
И была причина страху:
От полярных хладных льдов
И до «пламенной Колхиды»
Зрится гибель всех «основ».
Разложение проникло
В нравы, в мысли и сердца,
Благочиние в презреньи,
Беспорядкам нет конца...
Основанье государства
Есть семья — ковчег всех благ;
Что же зрят в семье российской
Педефил и Педемах?
Дети грудь сосут и мыслят —
Чтоб развиться поскорей —
О химическом составе
Молока их матерей!
Пососавши, начинают
О семейном рабстве речь,
Утверждая, что отцы их
Не имеют права сечь!
Чем народы крепки? — верой
В провидение; но ах,
Веры сей не зрят в отчизне
Педефил и Педемах.
Благочестие утратив,
Миллионы россиян
Убеждаются, что люди
Родились от обезьян;
Что из всех законов вечных
Человечеством один
Руководит — тот, который
В наши дни открыл Дарвин.
Отторжение окраин
Может Русь низвергнуть в прах;
Что же видят по окраинам
Педефил и Педемах?
Видят ковы и интриги,
Равнодушье «высших сфер»
К обрусительным приемам
И забвенье прежних мер,
Видят вывески на польском,
На немецком языках —
И трепещут патриоты
Педефил и Педемах.
Пресса здравая есть признак
Здравой жизни; что ж в статьях
Русской прессы обретают
Педефил и Педемах?
Порицание порядка,
Непочтительность к властям,
Недостаток уваженья
К греко-римским словарям.
Вредный дух демократизма
И глумление — о страх! —
Над мужами, коих имя
Педефил и Педемах.
Обозрев все эти страхи,
Педефил и Педемах
Порешили непреложно
Справить Русь во всех частях.
Ради цели сей ликейский
Храм воздвигнув в наши дни,
В нем работать принялися
Древних мальчиков они.
В этих мальчиках лекарство
Всей Руси от гнойных ран,
Эти мальчики исправят
Радикально россиян.
Но в ликее, что содержат
Педефил и Педемах,
Дивных мальчиков немного,
Русь меж тем обширна страх.
«Хорошо бы, — мнят пророки, —
Современных всех ребят
В древних мальчиков обделать» —
И проект о сем строчат;
И поспешно посылают
К славным невским берегам
С несомненною надеждой,
Что его одобрят там...
«Если нам удастся, — мыслят
Педефил и Педемах, —
Провести проект, к величью
Русь пойдет на всех парах.
Нигилизма дух исчезнет
Навсегда — и россов род,
Классицизмом просвещенный,
Власть над миром обретет.
Если наш проект отвергнут,
Сгибнет Русь вконец: таков
Жребий стран, где отрицают
Пользу древних языков!..»
Эпилог
Слух идет, что, сею мыслью
Педефил и Педемах
Занимаясь непрестанно,
Повредилися в умах!