Все стихи про ворону - cтраница 3

Найдено стихов - 103

Яков Петрович Полонский

В ребяческие дни любил я край родной

В ребяческие дни любил я край родной,
Как векша — сумрак бора,
Как цапля — ил береговой,
Как ворон — кучу сора.

В дни юности любил я родину, как сын —
Родную мать, поэт — природу,
Жених — невесту, гражданин —
Права или свободу.

Но буду ль я по гроб мечтательно любить
Родной мой край?— не знаю.
Мать может сына оскорбить,
Невеста может изменить,
Народ свободу погубить,
Все может быть…
Но — нет,— не дай мне Бог простыть,—
Простыть к родному краю!

В ребяческие дни любил я край родной,
Как векша — сумрак бора,
Как цапля — ил береговой,
Как ворон — кучу сора.

В дни юности любил я родину, как сын —
Родную мать, поэт — природу,
Жених — невесту, гражданин —
Права или свободу.

Но буду ль я по гроб мечтательно любить
Родной мой край?— не знаю.
Мать может сына оскорбить,
Невеста может изменить,
Народ свободу погубить,
Все может быть…
Но — нет,— не дай мне Бог простыть,—
Простыть к родному краю!

Александр Сергеевич Пушкин

"Сраженный рыцарь". Пушкина

Последним сияньем за лесом горя,
Вечерняя тихо потухла заря;
Безмолвна долина глухая.
В тумане пустынном клубится река,
Ленивой грядою идут облака,
Меж ними луна золотая.
Чугунныя латы на холме лежат,
Копье раздроблено, в перчатке булат,
И щит под шеломом заржавим;
Вонзилися шпоры в увлаженный мох,
Лежат неподвижно—и месяца рог
Над ними в блистаньи кровавом.
Вкруг холма обходит друг сильнаго, конь:
В очах горделивых померкнул огонь,
Он бранную голову клбпит.
Безпечным копытом бьет камень долин,
И смотрит на латы конь верный один,
И дико трепещет и стонет….
Быть может, накануне еще витязь, томимый злым предчувствием, спрашивал у присмиревшаго своего друга:
«Что ты ржешь, мой конь ретивый,
Что ты шею опустил?
Не потряхиваешь гривой
Не грызешь своих удил?
Али я тебя не холю?
Али ешь овса не в волю?
Али сбруя не красна?
Аль поводья не шелковы,
Не серебряны подковы,
Не злачены стремена?»
И отвечал ему конь печальный:
«Оттого я присмирел,
Что я слышу топот дальный,
Трубный звук и пенье стрел;
Оттого я ржу, что в поле
Уж не долго мне гулять,
Проживать в красе и холе,
Светлой сбруей щеголять;
Что уж скоро враг суровый
Сбрую всю мою возьмет,
И серебряны подковы
С легких ног моих сдерет;
Оттого мой дух и поет,
Что наместо чапрака
Кожей он твоей покроет
Мне вспотевшие бока».
А бывало и так, что витязь погибал от руки не суроваго и коварнаго врага, который не сдирал серебряных подков с легких ног «друга» и не покрывал, наместо чапрака, вспотевшие бока коня кожей сраженнаго противника… Не то было у него на уме!… Если любовь и дружба в старину, как и в наши дни, имели всегда место в сердце человеческом, то измена и коварство также находили там довольно поместительный уголок—и вот
Ворон к ворону летит,
Воров ворону кричит:
«Ворон, где-б нам отобедать?
Как-бы нам о том проведать?»
Ворон ворону в ответ:
«Знаю, будет нам обед;
В чистом поле под ракитой
Богатырь лежит убитый.
Кем убит и от чего,
Знает сокол лишь его,
Да кобылка вороная,
Да хозяйка молодая…»
Сокол в рощу улетел,
На кобылку недруг сел,
А хозяйка ждет милова —
Не убитаго—живова.

Андрей Белый

В горах

1

Взираю: в серые туманы;
Раздираю: рубище — я…
Оборвут, как прах, — ураганы:
Разорвут — в горах: меня.
Серый туман разметан
Упал там — в былом…
Ворон, ворон — вот он:
Вот он — бьет — крылом.

2

Я схватывал молча — молот;
Он взлетал — в моих руках…
Взмах — камень: расколот!
Взмах — толчея: прах!
Скрежетала — в камень твердолобый:
Молотами выколачиваемая скрижаль,
Чтобы — разорвались его твердые злобы
В золотом расколотою даль.
Камней кололись осколки…
Отовсюду приподнялись —
О, сколькие — колкие елки —
Высвистом — порывистым — ввысь…
Изошел — мелколесием еловым
Красностволый, голый лес…
Я в лиловое поднебесие по гололобым
Скалам: лез!
Серый туман — разметан:
Упал — там — в былом!..
Ворон, ворон — вот он:
Вот он — бьет крылом!
Смерти серые — туманы
Уволакивали меня;
И поддакивали ураганы;
И — обманывался, я!

3

Гора дорога — в горы,
О которых — пел — скальд…
Алтарный камень — который?
Все — голый базальт, —
Откуда с мрачным мыком
Бежал быкорогий бог.
Бросив месяц, зыком
Перегудевший в пустоты рог, —
Откуда — опрокинутые твердыни
Оборвал: в голубой провал:
Откуда — подкинутые
Занялись — в заревой коралл…
Откуда года ураганом,
Поддакивал он, маня…
Смерти серые — туманом
Обволакивали, меня
Обмануты! С пламенных скатов
Протянуты — в ночь и в дни —
В полосатые злата закатов
Волосатые руки мои.

4

Над утесами, подкинутыми в хмури,
Поднимется взверченная брызнь,
И колесами взверченной бури —
Снимется низринутая жизнь…
Вспыхивай глазами молний, — туча:
Водобоями — хладно хлынь,
Взвихривая лопасть — в кучи
Провисающих в пропасть твердынь.
Падай, медная молния, звоном.
Людоедная, — стрелами кусай!
Жги мне губы — озоном!
В гулы пропастей — кромсай, —
Чтобы мне, взъерошенному светом
И подброшенному винтом — в свет,
Прокричать опаленным светом
Перекошенным ртом: «Свет!» —
Чтобы, потухнув, под откос — с веками
Рухнуть — свинцовым мертвецом:
Дочерна сожженными руками
И — чернолиловым лицом, —
Чтобы — мыча — тупо
Из пустот — быкорогий бог —
Мог — в грудь — трупа —
Ткнуть — свой — рог…

Зинаида Гиппиус

Родина

В темнице сидит заключённый
Под крепкою стражей,
Неведомый рыцарь, пленённый
Изменою вражей.

И думает рыцарь, горюя:
«Не жалко мне жизни.
Мне страшно одно, что умру я
Далёкий отчизне.

Стремлюся я к ней неизменно
Из чуждого края
И думать о ней, незабвенной,
Хочу, умирая».

Но ворон на прутья решётки
Садится беззвучно.
«Что, рыцарь, задумался, кроткий?
Иль рыцарю скучно?»

Тревогою сердце забилось,
И рыцарю мнится —
С недоброю вестью явилась
Недобрая птица.

«Тебя не посмею спугнуть я,
Ты здешний, — я дальний…
Молю, не цепляйся за прутья,
О, ворон печальный!

Меня с моей думой бесплодной
Оставь, кто б ты ни был».
Ответствует гость благородный:
«Я вестником прибыл.

Ты родину любишь земную,
О ней помышляешь.
Скажу тебе правду иную —
Ты правды не знаешь.

Отчизна тебе изменила,
Навеки ты пленный;
Но мира она не купила
Напрасной изменой:

Предавшую предали снова —
Лукаво напали,
К защите была не готова,
И родину взяли.

Покрыта позором и кровью,
Исполнена страха…
Ужели ты любишь любовью
Достойное праха?»

Но рыцарь вскочил, пораженный
Неслыханной вестью,
Объят его дух возмущенный
И гневом, и местью;

Он ворона гонит с укором
От окон темницы…
Но вдруг отступил он под взором
Таинственной птицы.

И снова спокойно и внятно,
Как будто с участьем,
Сказал ему гость непонятный:
«Смирись пред несчастьем.

Истлело достойное тленья,
Всё призрак, что было.
Мы живы лишь силой смиренья,
Единою силой.

Не веруй, о рыцарь мой, доле
Постыдной надежде.
Не думай, что был ты на воле
Когда-либо прежде.

Пойми — это сон был свободы,
Пускай и короткий.
Ты прожил все долгие годы
В плену, за решеткой.

Ты рвался к далекой отчизне,
Любя и страдая.
Есть родина, чуждая жизни,
И вечно живая».

Умолк… И шуршат только перья
О прутья лениво.
И рыцарь молчит у преддверья
Свободы нелживой.

Яков Петрович Полонский

Прометей

Я шел под скалами,
Мглой ночи одет,
Я нес темным людям
Божественный свет —
Любовь и свободу
От страха и чар,
И жажду познанья,
И творческий дар.

Вдруг, разорвалася
Ночи занавеса,—
Брызнули в пространство
Молнии Зевеса,
И проснулись боги,
И богини с ложа
Поднялись, пугливым
Криком мир встревожа.

И посланный ими,
В багровом дыму
Мелькнул черный ворон
И ринулся в тьму,—
Он близко… Он ищет
Меж скал и лесов
Того, кто похитил
Огонь у богов…

Я иду — и свет мой
Светит по дороге;
Я уж знаю тайну,
Что не вечны боги…
Мир земной, я знаю,
Пересоздан снова,—
И уста роняют
Пламенное слово.

Не мог утаить я
Святого огня…—
И ворон из мрака
Завидел меня:
Когтями и клювом
Он рвет мою грудь,—

И кровью обрызгав
Тяжелый мой путь.

Пусть в борьбе паду я!
Пусть в цепях неволи
Буду я метаться
И кричать от боли!—
Ярче будет скорбный
Образ мой светиться,
С криком дальше будет
Мысль моя носиться…

И что тогда, боги!
Что сделает гром
С бессмертием духа,
С небесным огнем?
Ведь то, что я создал
Любовью моей,
Сильнее железных
Когтей и цепей!!.

Ирина Одоевцева

Баллада о толченом стекле

Солдат пришел к себе домой –
Считает барыши:
«Ну, будем сыты мы с тобой –
И мы, и малыши.Семь тысяч. Целый капитал.
Мне здорово везло:
Сегодня в соль я подмешал
Толченое стекло».Жена вскричала: «Боже мой!
Убийца ты и зверь!
Ведь это хуже, чем разбой,
Они умрут теперь».Солдат в ответ: «Мы все умрем,
Я зла им не хочу –
Сходи-ка в церковь вечерком,
Поставь за них свечу».Поел и в чайную пошел,
Что прежде звали «Рай»,
О коммунизме речь повел
И пил советский чай.Вернувшись, лег и крепко спал,
И спало все кругом,
Но в полночь ворон закричал
Так глухо под окном.Жена вздохнула: «Горе нам!
Ах, горе, ах, беда!
Не каркал ворон по ночам
Напрасно никогда».Но вот пропел второй петух,
Солдат поднялся зол,
Был с покупателями сух
И в «Рай» он не пошел.А в полночь сделалось черно
Солдатское жилье,
Стучало крыльями в окно,
Слетаясь, воронье.По крыше скачут и кричат,
Проснулась детвора,
Жена вздыхала. Лишь солдат
Спал крепко до утра.И снова встал он раньше всех,
И снова был он зол.
Жена, замаливая грех,
Стучала лбом о пол.«Ты б на денек, — сказал он ей, –
Поехала в село.
Мне надоело — сто чертей! –
Проклятое стекло».Один оставшись, граммофон
Завел и в кресло сел.
Вдруг слышит похоронный звон,
Затрясся, побелел.Семь кляч дощатых семь гробов
Везут по мостовой,
Поет хор бабьих голосов
Слезливо: «Упокой».— Кого хоронишь, Константин?
— Да Машу вот, сестру –
В четверг вернулась с именин
И померла к утру.У Николая умер тесть,
Клим помер и Фома,
А что такое за болесть –
Не приложу ума.Ущербная взошла луна,
Солдат ложится спать,
Как гроб тверда и холодна
Двуспальная кровать! И вдруг — иль это только сон? –
Идет вороний поп,
За ним огромных семь ворон
Несут стеклянный гроб.Вошли и встали по стенам,
Сгустилась сразу мгла.
«Брысь, нечисть! В жизни не продам
Толченого стекла».Но поздно, замер стон у губ,
Семь раз прокаркал поп.
И семь ворон подняли труп
И положили в гроб.И отнесли его туда,
Где семь кривых осин
Питает мертвая вода
Чернеющих трясин.

Белла Ахмадулина

Мерани

Мчится Конь — без дорог, отвергая дорогу любую.
Вслед мне каркает ворон злоокий: живым я не буду.
Мчись, Мерани, пока не паду я на землю сырую!
С ветром бега смешай моих помыслов мрачную бурю! Нет предела тебе! Лишь прыжка опрометчивость страстная —
Над водою, горою, над бездною бедствия всякого.
Мой летящий, лети, сократи мои муки и странствия.
Не жалей, не щади твоего безрассудного всадника! Пусть отчизну покину, лишу себя друга и сверстника,
Не увижу родных и любимую, сладкоречивую, —
Но и в небе чужбины звезда моей родины светится,
Только ей я поведаю тайну страдания чистую! Все, что в сердце осталось, — влеку я во мглу голубую,
Все, что в разуме живо, — безумному бегу дарую!
С ветром бега смешай моих помыслов мрачную бурю!
Мчись, Мерами, пока не паду я на землю сырую! Пусть не ведать мне ласки родного кладбища пустынного,
Тени предков со мной не поделятся миром и славою!
Черный ворон мне роет могилу средь поля постылого.
И останки костей моих будут для вихря забавою.Не сойдутся родные — простить мне грехи и провинности,
Не заплачет любимая — крикнут голодные коршуны!
Мчись, Мерани, вперед, за пределы судьбы меня вынеси,
Не бывал я покорным и впредь не узнаю покорности! Пусть отвергнутый всеми и проклятый всеми, умру я.
Враг судьбы — презираю разящую силу слепую!
Мчись, Мерани, пока не упал я на землю сырую!
С ветром бега смешай моих помыслов мрачную бурю! Не бесплодно стремленье души обреченной и раненой!
Мой собрат небывалый продолжит прыжок мой над пропастью.
Неспроста, о Мерани, не зря, не впустую. Мерани мой,
Мы полет затевали, гнушаясь расчетом и робостью! Мчится Конь — без дорог, отвергая дорогу любую.
Вслед мне каркает ворон злоокий: живым я не буду.
Мчись, Мерани, пока не паду я на землю сырую!
С ветром бега смешай моих помыслов мрачную бурю!

Михаил Валентинович Кульчицкий

Кресты

М. Шолохову
На Кубани долго не стареют,
Грустно умирать и в сорок лет.
Много раз описанный, сереет
Медленный решетчатый рассвет.
Казаки безвестного отряда
(Рожь двадцатый раз у их могил)
Песню спели, покурили рядом,
Кое-кто себя перекрестил.
Самый молодой лежал. И ясно
Так казалось, что в пивной подвал
Наркомпрод царицынский, вглядяся,
Зубы стиснув, руку подавал.
То не стон зубов — еще нет срока.
То не ключ охранника в замке.
То не сумасшедшая сорока
На таком же взбалмошном дубке.
Да и то не сердца стук. То время
Близит срок шагами часовых.
Легче умирать, наверно, в темень.
И наверное, под плач совы.

Чистый двор, метенный спозаранок,
И песок, посыпанный в зигзаг.
Рукавом отерши с глаз туманок,
Выстроиться приказал казак.
И построилися две шеренги отдаль,
Соревнуясь выправкой своей.
Каждый пил реки Кубани воду,
Все — кубанских золотых кровей.
Есаул тверезый долго думал.
Три креста светились на груди.
Все молчали. Он сказал угрюмо:
«Кто с крестом на сердце — выходи».
Пленные расхристывали ворот:
«Нет, нас не разделит жизнь и смерть!
Пусть возьмет их ворон или ворог!» —
И бросали золото и медь.
И топтали крест босые ноги.
Всех ворон гром снял со всех дубков.
И плыли глазницы над дорогой
Без креста впервые казаков.

Арсений Иванович Несмелов

Баллада о даурском бароне

К оврагу,
Где травы ржавели от крови,
Где смерть опрокинула трупы на склон,
Папаху надвинув на самые брови,
На черном коне подезжает барон.
Он спустится шагом к изрубленным трупам
И смотрит им в лица,
Склоняясь с седла, —
И прядает конь,
Оседающий крупом,
И в пене испуга его удила.
И яростью,
Бредом ее истомяся,
Кавказский клинок —
Он уже обнажен —
В гниющее
Красноармейское мясо,
Повиснув к земле,
Погружает барон.
Скакун обезумел,
Не слушает шпор он,
Выносит на гребень,
Весь в лунном огне, —
Испуганный шумом,
Проснувшийся ворон
Закаркает хрипло на черной сосне.
И каркает ворон,
И слушает всадник,
И льдисто светлеет худое лицо.
Чем возгласы птицы звучат безотрадней,
Тем
Сжавшее сердце
Слабеет кольцо.
Глаза засветились.
В тревожном их блеске —
Две крошечных искры,
Два тонких луча…
Но нынче,
Вернувшись из страшной поездки,
Барон приказал:
«Позовите врача!»
И лекарю,
Мутной тоскою оборон
(Шаги и бряцание шпор в тишине),
Отрывисто бросил:
«Хворает мой ворон:
Увидев меня,
Не закаркал он мне!»
Ты будешь лечить его,
Если ж последней
Отрады лишусь — посчитаюсь с тобой!..»
Врач вышел безмолвно
И тут же,
В передней,
Руками развел и покончил с собой.
А в полдень
В кровавом Особом Отделе
Барону,
В сторонку дохнув перегар,
Сказали:
«Вот эти… Они засиделись:
Она — партизанка, а он — комиссар».
И медленно
В шепот тревожных известий —
Они напряженными стали опять —
Им брошено:
«На ночь сведите их вместе,
А ночью — под вороном — расстрелять!»
И утром начштаба барону прохаркал
О ночи и смерти казненных двоих…
«А ворон их видел?
А ворон закаркал?» —
Барон перебил…
И полковник затих.
«Случилось несчастье! —
Он выдавил
(Дабы
Удар отклонить —
Сокрушительный вздох). —
С испугу ли —
Все-таки крикнула баба —
Иль гнили обевшись, но…
Ворон издох!»
«Каналья!
Ты сдохнешь, а ворон мой — умер!
Он,
Каркая,
Славил удел палача!.. —
От гнева и ужаса обезумев,
Хватаясь за шашку,
Барон закричал. —
Он был моим другом.,
В кровавой неволе
Другого найти я уже не смогу!»
И, весь содрогаясь от гнева и боли,
Он отдал приказ отступать на Ургу.
Стенали степные поджарые волки,
Шептались пески,
Умирал небосклон…
Как идол, сидел на косматой монголке,
Монголом одет,
Сумасшедший барон.
И, шорохам ночи бессонной внимая,
Он призраку гибели выплюнул:
«Прочь!»
И каркала вороном
Глухонемая,
Упавшая сзади
Даурская ночь.
______
Я слышал:
В монгольских унылых улусах,
Ребенка качая при дымном огне,
Раскосая женщина в кольцах и бусах
Поет о бароне на черном коне…
И будто бы в дни,
Когда в яростной злобе
Шевелится буря в горячем песке, —
Огромный,
Он мчит над пустынею Гоби,
И ворон сидит у него па плече.

Шарль Мари Рене Леконт Де Лиль

Сердце Хиальмара

Морозом дышит ночь, и кровью снег окрашен,
Спят витязи в снегу без пышных похорон,
Мечи у них в руках, застывший взор их страшен,
И каркает, кружась, густая тьма ворон.
Холодный месяц льет свой бледный свет рекою…
Средь трупов Хиальмар приподнялся едва;
На сломанный свой меч слабеющей рукою
Он опирается… Вся в ранах голова.
— Гей! У кого из вас жив дух в могучем теле?
Так весело звучал сегодня поутру
Ваш смех раскатистый, и радостно вы пели,
Как птица вольная поет в густом бору!
Молчат… Мой шлем разбит, иссечена кольчуга,
И с древка сорвался топор мой боевой.
Мне кровь слепит глаза… Разбушевалась вьюга,
Иль это слышится волков голодных вой?
О, ворон, мрачный гость, сегодня другом будь мне,
Ты нас и завтра тут в снегу еще найдешь,
У Ильмера есть дочь… Железным клювом грудь мне
Открой и сердце вынь: ты ей его снесешь.
В Упсале ярлы все собрались нынче вместе,
Поют и пиво пьют из золотых ковшей.
Туда что духу есть лети к моей невесте
И сердце теплое неси в подарок ей.
На башне высоко, где галки вьют лишь гнезда,
Она стоит, и вихрь волной ее волос
И серьгами ее играет, и, как звезды,
Блестят ее глаза. Там ждет она без слез.
Посланник черный мой, скажи ей, что я страстно
Люблю ее и шлю ей это сердце: нет
В нем бледной трусости, оно сильно и красно,
Дочь Ильмера тебе улыбкой даст ответ!
Вот смерть… Пей кровь мою, свирепый волк голодный,
Мой дух течет из ран. Жизнь прожита сполна.
Иду к богам в чертог, отважный и свободный,
Веселый, молодой, без страха, без пятна.

Владимир Высоцкий

Частушки к спектаклю «Живой»

* * *

Видно, острая заноза
В душу врезалась ему,
Только зря ушел с колхоза —
Хуже будет одному.

Ведь его не село
До такого довело.




* * *

Воронку бы власть — любого
Он бы прятал в «воронки»,
А особенно — Живого,
Только руки коротки!

Чёрный Ворон, что ты вьёшься
Над Живою головой?
Пашка-Ворон, зря смеёшься:
Лисапед еще не твой!

Как бы через село
Пашку вспять не понесло!




* * *

Мотяков, твой громкий голос —
Не на век, не на года,
Этот голос — тонкий волос,
Лопнет — раз и навсегда!

Уж как наше село
И не то ещё снесло!




* * *

Петя Долгий в сельсовете —
Как Господь на небеси,
Хорошо бы эти Пети
Долго жили на Руси!

Ну, а в наше село
Гузенкова занесло.




* * *

Больно Федька загордился,
Больно требовательным стал:
Ангел с неба появился —
Он и ангела прогнал!

Ходит в наше село
Ангел редко, как назло!




* * *

Эй, кому бока намяли?
Кто там ходит без рогов?
Мотякова обломали,
Стал комолый Мотяков!

Так бежал через село —
Потерял аж два кило!




* * *

Без людей да без получки
До чего, Фомич, дойдёшь?!
Так и знай — дойдёшь до ручки,
С горя горькую запьёшь!

Знает наше село,
Что с такими-то было!




* * *

Настрадался в одиночку,
Закрутился блудный сын.
То ль судьбе он влепит точку
То ль судьба — в лопатки клин.

Что ни делал — как назло,
Завертело, замело.




* * *

Колос вырос из побега
Всем невзгодам супротив.
Он промыкался, побегал —
И вернулся в коллектив.

Уж как наше село
Снова члена обрело!

* * *

Хватит роги ломать, как коровам,
Перевинчивать, перегибать,
А не то, Гузенков с Мотяковым,
Мы покажем вам кузькину мать!

Константин Бальмонт

Ворон

Автор Эдгар По.
Перевод Константина Бальмонта.

Как-то в полночь, в час угрюмый, полный тягостною думой,
Над старинными томами я склонялся в полусне,
Грезам странным отдавался, — вдруг неясный звук раздался,
Будто кто-то постучался — постучался в дверь ко мне.
«Это, верно, — прошептал я, — гость в полночной тишине,
Гость стучится в дверь ко мне».

Ясно помню… Ожиданье… Поздней осени рыданья…
И в камине очертанья тускло тлеющих углей…
О, как жаждал я рассвета, как я тщетно ждал ответа
На страданье без привета, на вопрос о ней, о ней —
О Леноре, что блистала ярче всех земных огней, —
О светиле прежних дней.

И завес пурпурных трепет издавал как будто лепет,
Трепет, лепет, наполнявший темным чувством сердце мне.
Непонятный страх смиряя, встал я с места, повторяя:
«Это только гость, блуждая, постучался в дверь ко мне,
Поздний гость приюта просит в полуночной тишине —
Гость стучится в дверь ко мне».

«Подавив свои сомненья, победивши опасенья,
Я сказал: «Не осудите замедленья моего!
Этой полночью ненастной я вздремнул, — и стук неясный
Слишком тих был, стук неясный, — и не слышал я его,
Я не слышал…» — тут раскрыл я дверь жилища моего:
Тьма — и больше ничего.

Взор застыл, во тьме стесненный, и стоял я изумленный,
Снам отдавшись, недоступным на земле ни для кого;
Но как прежде ночь молчала, тьма душе не отвечала,
Лишь — «Ленора!» — прозвучало имя солнца моего, —
Это я шепнул, и эхо повторило вновь его, —
Эхо, больше ничего.

Вновь я в комнату вернулся — обернулся — содрогнулся, —
Стук раздался, но слышнее, чем звучал он до того.
«Верно, что-нибудь сломилось, что-нибудь пошевелилось,
Там, за ставнями, забилось у окошка моего,
Это — ветер, — усмирю я трепет сердца моего, —
Ветер — больше ничего».

Я толкнул окно с решеткой, — тотчас важною походкой
Из-за ставней вышел Ворон, гордый Ворон старых дней,
Не склонился он учтиво, но, как лорд, вошел спесиво
И, взмахнув крылом лениво, в пышной важности своей
Он взлетел на бюст Паллады, что над дверью был моей,
Он взлетел — и сел над ней.

От печали я очнулся и невольно усмехнулся,
Видя важность этой птицы, жившей долгие года.
«Твой хохол ощипан славно, и глядишь ты презабавно, —
Я промолвил, — но скажи мне: в царстве тьмы, где ночь всегда,
Как ты звался, гордый Ворон, там, где ночь царит всегда?»
Молвил Ворон: «Никогда».

Птица ясно отвечала, и хоть смысла было мало.
Подивился я всем сердцем на ответ ее тогда.
Да и кто не подивится, кто с такой мечтой сроднится,
Кто поверить согласится, чтобы где-нибудь, когда —
Сел над дверью говорящий без запинки, без труда
Ворон с кличкой: «Никогда».

И взирая так сурово, лишь одно твердил он слово,
Точно всю он душу вылил в этом слове «Никогда»,
И крылами не взмахнул он, и пером не шевельнул он, —
Я шепнул: «Друзья сокрылись вот уж многие года,
Завтра он меня покинет, как надежды, навсегда».
Ворон молвил: «Никогда».

Услыхав ответ удачный, вздрогнул я в тревоге мрачной.
«Верно, был он, — я подумал, — у того, чья жизнь — Беда,
У страдальца, чьи мученья возрастали, как теченье
Рек весной, чье отреченье от Надежды навсегда
В песне вылилось о счастьи, что, погибнув навсегда,
Вновь не вспыхнет никогда».

Но, от скорби отдыхая, улыбаясь и вздыхая,
Кресло я свое придвинул против Ворона тогда,
И, склонясь на бархат нежный, я фантазии безбрежной
Отдался душой мятежной: «Это — Ворон, Ворон, да.
Но о чем твердит зловещий этим черным «Никогда»,
Страшным криком: «Никогда».

Я сидел, догадок полный и задумчиво-безмолвный,
Взоры птицы жгли мне сердце, как огнистая звезда,
И с печалью запоздалой головой своей усталой
Я прильнул к подушке алой, и подумал я тогда:
Я — один, на бархат алый — та, кого любил всегда,
Не прильнет уж никогда.

Но постой: вокруг темнеет, и как будто кто-то веет, —
То с кадильницей небесной серафим пришел сюда?
В миг неясный упоенья я вскричал: «Прости, мученье,
Это бог послал забвенье о Леноре навсегда, —
Пей, о, пей скорей забвенье о Леноре навсегда!»
Каркнул Ворон: «Никогда».

И вскричал я в скорби страстной: «Птица ты — иль дух ужасный,
Искусителем ли послан, иль грозой прибит сюда, —
Ты пророк неустрашимый! В край печальный, нелюдимый,
В край, Тоскою одержимый, ты пришел ко мне сюда!
О, скажи, найду ль забвенье, — я молю, скажи, когда?»
Каркнул Ворон: «Никогда».

«Ты пророк, — вскричал я, — вещий! «Птица ты — иль дух зловещий,
Этим небом, что над нами, — богом, скрытым навсегда, —
Заклинаю, умоляя, мне сказать — в пределах Рая
Мне откроется ль святая, что средь ангелов всегда,
Та, которую Ленорой в небесах зовут всегда?»
Каркнул Ворон: «Никогда».

И воскликнул я, вставая: «Прочь отсюда, птица злая!
Ты из царства тьмы и бури, — уходи опять туда,
Не хочу я лжи позорной, лжи, как эти перья, черной,
Удались же, дух упорный! Быть хочу — один всегда!
Вынь свой жесткий клюв из сердца моего, где скорбь — всегда!»
Каркнул Ворон: «Никогда».

И сидит, сидит зловещий Ворон черный, Ворон вещий,
С бюста бледного Паллады не умчится никуда.
Он глядит, уединенный, точно Демон полусонный,
Свет струится, тень ложится, — на полу дрожит всегда.
И душа моя из тени, что волнуется всегда.
Не восстанет — никогда!

Эдгар Аллан По

Ворон

В час томительный полночи, когда сон смыкал мне очи,
Утомленный и разбитый я сидел, дремля над книгой
Позабытых жизни тайн. Вдруг у двери тихий шорох —
Кто-то скребся еле слышно, скребся тихо в дверь моя.
Гость какой-то запоздалый, думал я, стучит сюда —
Пусть войдет он—не беда.

Это было, помню точно, средь сырой Декабрьской ночи.
Бледный отблеск от камина стлался тенью на полу.
С трепетом я ждал рассвета, тщетно ждал от книг ответа,
Чтоб души утешить горе—ждал ответа о Леноре,
Светлом ангеле Леноре, что исчезла без следа,
Без возврата навсегда.

Тихий шелест шелка шторы вдруг нарушил тишину.
Вздрогнул я—холодный ужас кровь заледенил мою.
Сердце билось замирая, встал я, тихо повторяя, повторяя все одно:
«Поздний гость ждет у порога разрешенья моего,
Гость там просит у порога дверь открыть ему сюда,
Пусть же входит—не беда».

Поборов свое волненье, я отбросил прочь сомненье.
Я прошу у вас прощенья, что я вас так задержал,
Дело вышло очень просто, я немножко задремал,
Вы же тихо так стучали, дверь слегка лишь вы толкали…
Распахнув тут настежь дверь, я сказал: «Прошу сюда» —
Но… молчанье, темнота.

Пред томящей темнотою страха полон я стоял.
Мир фантастики, что смертным недоступен, мне предстал.
Темнота кругом царила беспредметности полна,
Ухо слово вдруг схватило—то шепнул «Ленора» я.
Еле слышное «Ленора» повторила темнота,
И охваченное мглою все исчезло без следа.

Жутко в комнате мне стало, голова моя пылала.
Слышу, вновь стучится кто-то посильнее, чем тогда.
«Несомненно,—тут сказал я,—стук тот слышится в окне,
Взглянем, кто там, чтоб сомненья все исчезли без следа.
Тише сердце, надо только не бояться никогда:
Ветер дует, как всегда».

Только приоткрыл я ставню, как в нее жеманно, плавно,
Важно влез огромный Ворон, ворон старых добрых лет.
На меня не кинув взгляда, без заминки, мерным шагом
Подойдя, взлетел на дверь, пересел на бюст Паллады
И уселся с строгим взглядом, с видом важного лица,
Точно там сидел всегда.

Птица черная невольно грусть рассеяла мою:
Так торжественно-суров мрачный был ее покров.
«Хоть твой хвост помят и тонок,—я сказал,—но ты не робок,
Страшный, старый, мрачный Ворон, заблудившийся в ночи.
Как зовут тебя, скажи мне, на Плутоновских водах?»
Ворон каркнул: «Никогда».

Поражен я был, как ясно Ворон грузный говорил —
Хоть ответ его не ясен—не вполне понятен был.
Разве может кто подумать из живущих на земле,
Видеть пред собой на двери иль на бюсте на стене
Птицу ль, зверя ль, говорящих без малейшего труда,
С странной кличкой—«Никогда».

Ворон все сидел понурясь, неподвижно, молча, хмурясь —
Точно в слове, что он молвил, все что мог, сказал он полно,
Не промолвил больше слова, ни пером не двинул черным,
Но—подумал я лишь только—дорогих ушло ведь столько,
Так и он исчезнет завтра, как надежды, без следа.
Он сказал вдруг: «Никогда».

Пораженный резким звуком, тишину прервавшим вдруг,
«Нет сомненья,—произнес я,—это все, что знает он,
Пойман он, знать, был беднягой, чьим несчастье было стягом,
Чьих надежд разбитых звон был как песня похорон,
Кто под бременем труда повторял одно всегда:
„Ничего и никогда“».

Ворон вызвал вновь улыбку—хоть тоска щемила грудь.
Кресло к двери я подвинул, сел и стал смотреть на бюст,
И на бархате подушек, растянувшись, размышлял,
Размышлял, что этот странный Ворон позабытых лет,
Что сей мрачный, неуклюжий, сухопарый и угрюмый Ворон, что прожил века,
Говорит—под «Никогда».

Так сидел я, размышляя, птицу молча наблюдая,
Глаз которой злой закал грудь насквозь мне прожигал.
Я глядел не отрываясь, голова моя склонялась
На подушек бархат мягкий средь лучей от лампы ярких,
Тот лиловый бархат мягкий, больше складок чьих она
Не коснется никогда.

Воздух вкруг меня сгустился, фимиам вдруг заструился,
Поступь ангелов небесных зазвучала на полу.
«Тварь,—я вскрикнул,—кем ты послан, с ангелами ль ты подослан,
Отдыха дай мне, забвенья о Леноре, что ушла,
Дай упиться мне забвеньем, чтоб забыться навсегда».
Ворон каркнул: «Никогда».

«Вещий,—крикнул я,—зла вестник, птица ль ты или дух зла,
Искуситель ты иль сам ты за борт выброшен грозой,
Безнадежный, хоть бесстрашный, занесен в сей край пустой,
В дом сей, Ужасом томимый, о, скажи, молю тебя:
Можно ли найти забвенье в чаше полной—навсегда?»
Каркнул Ворон: «Никогда».

«Вещий,—я вскричал,—зла вестник, птица ль ты или дух зла,
Заклинаю небесами, Богом, что над всеми нами,
Ты души, обятой горем, не терзай, ты о Леноре
Мне скажи, смогу ль я встретить деву, что как дух чиста,
В небесах, куда бесспорно будет чистая взята?»
Ворон каркнул: «Никогда».

Я вскочил при этом слове, вскрикнув: «Птица или дух,
В мрак и вихрь подземной ночи ты сейчас же улетай,
Чтоб от лживых уст на память не осталось ни пера.
Мир тоски моей не трогай, с двери прочь ты улетай,
Клювом сердца не терзай мне, сгинь без всякого следа!»
Ворон каркнул: «Никогда».

С тех пор Ворон безнадежно все сидит, сидит недвижно
На Паллады бюсте бледном, что над дверью на стене.
Зло его сверкают очи, как у демона средь ночи,
Тень его под светом лампы пол собой весь заняла.
И душа моя под гнетом тени, что на пол легла,
Не воспрянет—никогда.

Василий Андреевич Жуковский

Пред судилище Миноса

Пред судилище Миноса
Собралися для допроса
Подле Стиксовых брегов
Души бледные скотов.

Ворон, моська, кот, телушка,
Попугай, баран, индюшка,
Соловей, петух с свиньей
Стали пред Миносом — в строй.

„Говорите, как вы жили?
Много ль в свете вы грешили? —
Так сказал им судия. —
Начинай хоть ты, свинья“.

„Я нисколько не грешила;
Не жалея морды, рыла
Я на свете сем навоз;
В этом нет греха, Минос!“

„Я, баран, жил тихомолком,
На беду, столкнулся с волком:
Волк меня и задавил, —
Тем лишь я и согрешил“.

„Я смиренная корова;
Нраву я была простова;
Грех мой, право, не велик:
Ободрал меня мясник“.

„Хоть слыву я попугаем,
Но на свете был считаем
С человеком наравне;
Этот грех прости ты мне!“

„Я котом служил на свете
И имел одно в предмете:
Бил мышей и сыр таскал;
Этот грех, по чести, мал“.

„Я, пичужка, вечно пела;
По-еллински Филомела,
А по-русски соловей;
Не грешна ни в чем! Ей-ей!“

„Я курносая собака,
Моська, родом забияка,
И зовут меня Барбос;
Пощади меня, Минос!“

„Я петух, будильник ночи,
С крику выбился из мочи
И принес на Стикс-реку
Я свое кукареку“.

„Я индюшка-хлопотунья,
Пустомеля и крикунья;
У меня махровый нос;
Не покинь меня, Минос!“

„Ворон я, вещун и плакса;
Был я черен так, как вакса,
Каркал часто на беду;
Рад я каркать и в аду“.

Царь Минос сердитым взглядом
На скотов, стоящих рядом,
Разяренный засверкал...
И — ни слова не сказал.

Николай Некрасов

В деревне

1Право, не клуб ли вороньего рода
Около нашего нынче прихода?
Вот и сегодня… ну просто беда!
Глупое карканье, дикие стоны…
Кажется, с целого света вороны
По вечерам прилетают сюда.
Вот и еще, и еще эскадроны…
Рядышком сели на купол, на крест,
На колокольне, на ближней избушке, -
Вон у плетня покачнувшийся шест:
Две уместились на самой верхушке,
Крыльями машут… Все то же опять,
Что и вчера… посидят, и в дорогу!
Полно лениться! ворон наблюдать!
Черные тучи ушли, слава богу,
Ветер смирился: пройдусь до полей.
С самого утра унылый, дождливый,
Выдался нынче денек несчастливый:
Даром в болоте промок до костей,
Вздумал работать, да труд не дается,
Глядь, уж и вечер — вороны летят…
Две старушонки сошлись у колодца,
Дай-ка послушаю, что говорят…2— Здравствуй, родная.- «Как можется, кумушка?
Всё еще плачешь никак?
Ходит, знать, по сердцу горькая думушка,
Словно хозяин-большак?»
— Как же не плакать? Пропала я, грешная!
Душенька ноет, болит…
Умер, Касьяновна, умер, сердешная,
Умер и в землю зарыт! Ведь наскочил же на экую гадину!
Сын ли мой не был удал?
Сорок медведей поддел на рогатину —
На сорок первом сплошал!
Росту большого, рука что железная,
Плечи — косая сажень;
Умер, Касьяновна, умер, болезная, -
Вот уж тринадцатый день! Шкуру с медведя-то содрали, продали;
Деньги — семнадцать рублей —
За душу бедного Савушки подали,
Царство небесное ей!
Добрая барыня Марья Романовна
На панихиду дала…
Умер, голубушка, умер, Касьяновна, -
Чуть я домой добрела.Ветер шатает избенку убогую,
Весь развалился овин…
Словно шальная, пошла я дорогою:
Не попадется ли сын?
Взял бы топорик — беда поправимая, -
Мать бы утешил свою…
Умер, Касьяновна, умер, родимая, -
Надо ль? топор продаю.Кто приголубит старуху безродную?
Вся обнищала вконец!
В осень ненастную, в зиму холодную
Кто запасет мне дровец?
Кто, как доносится теплая шубушка,
Зайчиков новых набьет?
Умер, Касьяновна, умер, голубушка, -
Даром ружье пропадет! Веришь, родная: с тоской да с заботами
Так опостылел мне свет!
Лягу в каморку, покроюсь тенетами,
Словно как саваном… Нет!
Смерть не приходит… Брожу нелюдимая,
Попусту жалоблю всех…
Умер, Касьяновна, умер, родимая, -
Эх! кабы только не грех… Ну, да и так… дай бог зиму промаяться,
Свежей травы мне не мять!
Скоро избенка совсем расшатается,
Некому поле вспахать.
В город сбирается Марья Романовна,
По миру сил нет ходить…
Умер, голубушка, умер, Касьяновна,
И не велел долго жить! 3Плачет старуха. А мне что за дело?
Что и жалеть, коли нечем помочь?..
Слабо мое изнуренное тело,
Время ко сну. Недолга моя ночь:
Завтра раненько пойду на охоту,
До свету надо крепче уснуть…
Вот и вороны готовы к отлету,
Кончился раут… Ну, трогайся в путь!
Вот поднялись и закаркали разом.
— Слушай, равняйся! — Вся стая летит:
Кажется будто меж небом и глазом
Чёрная сетка висит.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Гобелен

Мгла замглила даль долины,
Воздух курится, как дым,
Тают тучи-исполины,
Солнце кажется седым.

Полинялый, умягченный,
Взятый мглою в светлый плен,
Целый мир глядит замгленный,
Как старинный гобелен.

Старик высокий,
Он самый главный,
Он одноокий,
То Один славный.

С древнейших пор он
Любил туманы.
Летал как Ворон
В иные страны.

Он был на Юге,
И на Закате.
Но лучше вьюги,
Родней быть в хате.

Он был в Пустыне,
И на Востоке.
Навек отныне
Те сны далеки.

С тем людом Ворон
Совсем несроден,
И снова Тор он,
И снова Один.

Все клады Змея
Похитил Север.
И ветер, вея,
Качает клевер.

И кто же в мире
Лукав, как Бальдер, —
Под вскрик Валькирий
Восставший Бальдер!

Ковры-хоругви. Мир утраченный.
Разлив реки, что будет Сеною.
Челнок, чуть зримо обозначенный,
Бежит, жемчужной взмытый пеною.

Веков столпилась несосчитанность.
Слоны идут гороподобные.
Но в верной есть руке испытанность,
Летят к вам стрелы, звери злобные.

Еще своих Шекспиров ждущие,
Олени бродят круторогие,
Их бег — как вихри, пламень льющие,
И я — не в Дьяволе, не в Боге я.

Я сильный, быстрый, неуклончивый,
И выя тура мною скручена.
Напевы, взвейтесь, пойте звонче вы,
Душа желать — Огнем научена.

Мои прицелы заколдованы,
Мне мамонт даст клыки безмерные,
Моей рукою разрисованы
В горах дома мои пещерные.

Свистит проворная синица,
Что Море будто не зажгла.
Зажгла. Сожгла. Горит страница.
Сгорела. Мир кругом — зола.

И я, что знал весь пыл размаха,
И я, проникший в тайны стран,
Я, без упрека и без страха,
Я — призрак дней, а Мир — туман.

Не надо мне Индийских пагод,
Не надо больше Пирамид.
Созвездье круглых красных ягод
На остролисте мне горит.

Была весна. Сгорело лето.
И шепчут сны. Прядется тьма.
Но есть еще свирель Поэта.
Со мной жива — и Смерть сама.

Арсений Иванович Несмелов

Две тени

«В Москву, — писали предки
В тетради дневников, —
Как зверь, в железной клетке
Доставлен Пугачев.
И тот Емелька в проймы
Железин выл, грозя,
Что ворон-де не пойман,
Что вороненок взят.
И будто, коль не басни,
О полночь, при светце,
Явился после казни
В царицыном дворце.
— Великая царица, —
Сказал, поклон кладя, —
Могу ль угомониться,
Не повидав тебя.
На бунт я села дыбил
И буду жить, пока
Твой род не примет гибель
От гнева мужика».
Сказал. Стеною скрыта,
Тень рухнула из глаз,
На руки фаворита
Царица подалась.
Столетье проклубилось
Над Русью (гул и мгла).
Она с врагами билась,
Мужала и росла.
В боях не был поборон
Ее орел, двуглав,
Но где-то каркал ворон,
Как пес из-за угла.
И две блуждали тени
С заката до утра
От Керчи и Тюмени
До города Петра.
…Болота и равнины,
Уральских гор плечо…
Одна — Екатерина,
Другая — Пугачев.
Одна в степи раздольной
Скликает пугачей,
Другая в сонный Смольный
Сойдет из мглы ночей.
Дворянским дочкам — спится,
Легки, ясны их сны,
И вот императрица
Откроет свой тайник.
Румяна и дородна,
Парик — сребряный шар,
Войдет она свободно
В уснувший дортуар.
Как огненные зерна,
Алмазы. Бровь — дуга.
За ней идет покорно
Осанистый слуга.
Прошла, взглянула мудро,
Качнув, склоняя лик,
Голубоватой пудрой
Осыпанный парик.
Шли годы за годами,
Блуждал лучистый прах,
Внушая классной даме
И пепиньеркам страх.
Но вздрогнул раз от грома
И дортуар, и зал,
У комнаты наркома
Красногвардеец встал.
Он накрест опоясал
На грудь патронташи.
До смены больше часу,
В прохладах ни души.
Глядит: шагает прямо,
Как движущийся свет,
Внушительная дама,
И не скрипит паркет.
Глядит спокойным взором,
И лента на груди.
Дослав патрон затвором,
Шагнул: «Не подходи!»
Но, камень стен смыкая,
Угас фонарь луны…
Ушла, как тень какая,
В пустую грудь стены.
И человек (лобастый,
Лицом полумонгол)
Тяжелое, как заступ,
Перо на миг отвел.
Вопрос из паутины
Табачной просквозит:
— Опять Екатерина
Нам сделала визит?
Усмешкой кумачовой
Встречает чью-то дрожь.
И стал на Пугачева
На миг нарком похож.
Разбойничком над домом
Посвистывала ночь,
Свивая тучи комом
И их бросая прочь.
И в вихре, налетавшем
Как пес из-за угла,
Рос ворон, исклевавший
Двуглавого орла.

Эдуард Георгиевич Багрицкий

Разговор с комсомольцем Н. Дементьевым

— Где нам столковаться!
Вы — другой народ!..
Мне — в апреле двадцать,
Вам — тридцатый год.
Вы — уже не юноша,
Вам ли о войне…

— Коля, не волнуйтесь,
Дайте мне…
На плацу, открытом
С четырех сторон,
Бубном и копытом
Дрогнул эскадрон;
Вот и закачались мы
В прозелень травы, —
Я — военспецом,
Военкомом — вы…
Справа — курган,
Да слева курган;
Справа — нога,
Да слева нога;
Справа наган,
Да слева шашка,
Цейс посередке,
Сверху — фуражка…
А в походной сумке —
Спички и табак,
Тихонов,
Сельвинский,
Пастернак…

Степям и дорогам
Не кончен счет;
Камням и порогам
Не найден счет,
Кружит паучок
По загару щек;
Сабля да книга,
Чего еще?

(Только ворон выслан
Сторожить в полях…
За полями Висла,
Ветер да поляк;
За полями ментик
Вылетает в лог!)

Военком Дементьев,
Саблю наголо!

Проклюют навылет,
Поддадут коленом,
Голову намылят
Лошадиной пеной…
Степь заместо простыни:
Натянули — раз!

…Добротными саблями
Побреют нас…

Покачусь, порубан,
Растянусь в траве,
Привалюся чубом
К русой голове…
Не дождались гроба мы,
Кончили поход…
На казенной обуви
Ромашка цветет…
Пресловутый ворон
Подлетит в упор,
Каркнет «nеvеrmorе» он
По Эдгару По…
«Повернитесь, встаньте-ка,
Затрубите в рог…»
(Старая романтика,
Черное перо!)
— Багрицкий, довольно!
Что за бред!..
Романтика уволена
За выслугой лет;
Сабля — не гребенка,
Война — не спорт;
Довольно фантазировать,
Закончим спор,
Вы — уже не юноша,
Вам ли о войне!..

— Коля, не волнуйтесь,
Дайте мне…

Лежим, истлевающие
От глотки до ног…
Не выцвела трава еще
В солдатское сукно;
Еще бежит из тела
Болотная ржавь,
А сумка истлела,
Распалась, рассеклась,
И книги лежат…

На пустошах, где солнце
Зарыто в пух ворон,
Туман, костер, бессонница
Морочат эскадрон.
Мечется во мраке
По степным горбам:
«Ехали казаки,
Чубы по губам…»

А над нами ветры
Ночью говорят:
— Коля, братец, где ты?
Истлеваю, брат!-
Да в дорожной яме,
В дряни, в лоскутах
Буквы муравьями
Тлеют на листах…

(Над вороньим кругом —
Звездяный лед,
По степным яругам
Ночь идет…)

Нехристь или выкрест
Над сухой травой,—
Размахнулись вихри
Пыльной булавой.
Вырваны ветрами
Из бочаг пустых,
Хлопают крылами
Книжные листы;
На враждебный Запад
Рвутся по стерням:
Тихонов,
Сельвинский,
Пастернак…

(Кочуют вороны,
Кружат кусты.
Вслед эскадрону
Летят листы.)

Чалый иль соловый
Конь храпит.
Вьется слово
Кругом копыт.
Под ветром снова
В дыму щека;
Вьется слово
Кругом штыка…
Пусть покрыты плесенью
Наши костяки,
То, о чем мы думали,
Ведет штыки…
С нашими замашками
Едут пред полком —
С новым военспецом
Новый военком.
Что ж! Дорогу нашу
Враз не разрубить:
Вместе есть нам кашу,
Вместе спать и пить…
Пусть другие дразнятся!
Наши дни легки…
Десять лет разницы —
Это пустяки!

Эдуард Асадов

Листопад

Утро птицею в вышние
Перья радужные роняет.
Звезды, словно бы льдинки, тают
С легким звоном в голубизне

В Ботаническом лужи блестят
Озерками большими и мелкими.
А по веткам рыжими белками
Прыгает листопад.

Вон, смеясь и прильнув друг к дружке,
Под заливистый птичий звон
Две рябинки, как две подружки,
Переходят в обнимку газон.

Липы важно о чем-то шуршат,
И служитель метет через жердочку
То ль стекло, то ли синюю звездочку,
Что упала с рассветом в сад.

Листопад полыхает, вьюжит,
Только ворон на ветке клена
Словно сторожем важно служит,
Молчаливо и непреклонно.

Ворон старый и очень мудрый,
В этом парке ему почет.
И кто знает, не в это ль утро
Он справляет свой сотый год…

И ему объяснять не надо,
Отчего мне так нелегко.
Он ведь помнит, как с горьким взглядом
Этим, этим, вот самым садом
Ты ушла далеко-далеко…

Как легко мы порою рушим
В спорах-пламенях все подряд.
Ах, как просто обидеть душу
И как трудно вернуть назад!

Сыпал искры пожар осин,
Ну совсем такой, как и ныне.
И ведь не было злых причин,
Что там злых — никаких причин,
Кроме самой пустой гордыни!

В синеву, в тишину, в листву
Шла ты медленно по дорожке,
Как-то трепетно и сторожко —
Вдруг одумаюсь, позову…

Пестрый, вьюжистый листопад,
Паутинки дрожат и тают,
Листья падают, шелестят
И следы твои покрывают.

А вокруг и свежо, и пряно,
Все купается в бликах света,
Как «В Сокольниках» Левитана,
Только женской фигурки нету…

И сейчас тут, как в тот же день,
Все пылает и золотится.
Только горечь в душе, как тень,
Черной кошкою копошится.

Можно все погрузить во мрак,
Жить и слушать, как ливни плачут,
Можно радость спустить, как стяг…
Можно так. А можно не так,
А ведь можно же все иначе!

И чего бы душа ни изведала,
Как ни било б нас вкривь и вкось,
Если счастье оборвалось,
Разве значит, что счастья не было?!

И какая б ни жгла нас мука,
Но всему ль суждено сгореть?
Тяжелейшая вещь — разлука,
Но разлука еще не смерть!

Я найду тебя. Я разрушу
Льды молчания. Я спешу!
Я зажгу твои взгляд и душу,
Все, чем жили мы — воскрешу!

Пусть все ветры тревогу свищут.
Я уверен: любовь жива!
Тот, кто любит, — дорогу сыщет!
Тот, кто любит, — найдет слова!

Ты шагнешь ко мне, верю, знаю,
Слез прорвавшихся не тая,
И прощая, и понимая.
Моя светлая, дорогая,
Удивительная моя!

Николай Алексеевич Некрасов

В деревне

С. С. Д.

Право, не клуб ли вороньяго рода
Около нашего нынче прихода?
Вот и сегодня — ну, просто беда! —
Глупое карканье, дикие стоны.
Кажется, с целаго света вороны
По вечерам прилетают сюда.
Вот и еще, и еще эскадроны!..
Рядышком сели на купол, на крест,
На колокольне, на ближней избушке…
Вон у плетня покривившийся шест:
Две уместились на самой верхушке,
Крыльями машут… Все то же опять,
Что и вчера: посидят, и в дорогу…
Полно лениться, ворон наблюдать!
Тихо и сухо. Ушли, слава Богу,
Черные тучи. Пройдусь поскорей.
К вечеру пасмурный, с утра дождливый,
Выдался нынче денек несчастливый:
Даром в болоте промок до костей,
Вздумал работать, да труд не дается,
Глядь, уж и вечер — вороны летят…
Две старушонки сошлись у колодца,
Дай-ка послушаю, что говорят…

«Здравствуй, родная!» — Как можется, кумушка?
Все еще плачешь никак?
Ходит, знать, по сердцу горькая думушка,
Словно хозяин-большак…
«Как же не плакать? пропала я, грешная!
Легче самой бы во гроб…
Умер, Касьяновна, умер, сердешная! —
Мишка прошиб ему лоб.

Ведь наскочил же на экую гадину!
Сын ли мой не был удал —
Сорок медведей поддел на рогатину…
На сорок-первом сплошал!
Росту большого, рука что железная,
Грудь что плавленая медь…
Умер, Касьяновна, умер, болезная!…
Да околел и медведь…

Шкуру с проклятаго содрали, продали;
Деньги — семнадцать рублей —
За упокой его душеньки подали,
Царство небесное ей!
Добрая барыня Марья Романовна
На панихиду дала…
Умер, голубушка, умер, Касьяновна!…
Чуть я домой добрела.

Ветер шатает избенку убогую,
Весь развалился овин…
Словно шальная, пошла я дорогою:
Не попадется ли сын?
Взял бы топорик: беда поправимая,
Мать бы утешил свою…
Умер, Касьяновна, умер, родимая!…
Надо ль? топор продаю.

Кто приголубит старуху безродную?
Вся обнищала в конец!
В осень ненастную, в зиму холодную
Кто запасет мне дровец?
Кто, как доносится теплая шубушка,
Зайчиков новых набьет?
Умер, Касьяновна! умер, голубушка!
Даром ружье пропадет!

Веришь, родная: с тоской да с заботами
Так опостылел мне свет!
Лягу в каморку, покроюсь тенетами
Словно как саваном. Нет —
Смерть не приходит… Брожу нелюдимая,
Попусту жалоблю всех…
Умер, Касьяновна, умер, родимая!..
Эх! кабы только не грех!

Да уж и так — дай Бог зиму промаяться,
Свежей травы мне не мять…
Скоро избенка совсем расшатается,
Некому поле вспахать…
В город сбирается Марья Романовна,
По-миру сил нет ходить…
Умер, голубушка, умер, Касьяновна —
И не велел долго жить!»

Плачет старуха; а мне что за дело?
Что и жалеть, коли нечем помочь.
Слабо мое изнуренное тело:
Время ко сну. Недолга моя ночь:
Завтра раненько пойду на охоту;
До свету надо покрепче уснуть.
Вот и вороны готовы к отлету,
Кончился раут… Ну, трогайся в путь!
Вот поднялись и закаркали разом.
Слушай, равняйся! Вся стая летит,
Кажется, будто меж небом и глазом
Черная сетка висит…

Николай Алексеевич Некрасов

В деревне

С. С. Д.

1

Право, не клуб ли вороньего рода
Около нашего нынче прихода?
Вот и сегодня… ну, просто беда!
Глупое карканье, дикие стоны…
Кажется, с целого света вороны
По вечерам прилетают сюда.
Вот и еще, и еще эскадроны…
Рядышком сели на купол, на крест,
На колокольне, на ближней избушке,—
Вон у плетня покачнувшийся шест:
Две уместились на самой верхушке,
Крыльями машут… Все то же опять,
Что и вчера… посидят, и в дорогу!
Полно лениться! ворон наблюдать!
Черные тучи ушли, слава богу,
Ветер смирился: пройдусь до полей.
С самого утра унылый, дождливый,
Выдался нынче денек несчастливый:
Даром в болоте промок до костей,
Вздумал работать, да труд не дается,
Глядь, уж и вечер — вороны летят…
Две старушонки сошлись у колодца,
Дай-ка послушаю, что говорят…

2

«Здравствуй, родная». — Как можется, кумушка?
Все еще плачешь никак?
Ходит, знать, по́ сердцу горькая думушка,
Словно хозяин-большак?
«Как же не плакать? Пропала я, грешная!
Душенька ноет, болит…
Умер, Касьяновна, умер, сердешная! —
Умер и в землю зарыт!

Ведь наскочил же на экую гадину!
Сын ли мой не был удал?
Сорок медведей поддел на рогатину —
На сорок первом сплошал!
Росту большого, рука что железная,
Плечи — косая сажень;
Умер, Касьяновна, умер, болезная,—
Вот уж тринадцатый день!

Шкуру с медведя-то содрали, продали;
Деньги — семнадцать рублей —
За душу бедного Савушки подали,
Царство небесное ей!
Добрая барыня Марья Романовна
На панихиду дала…
Умер, голубушка, умер, Касьяновна,—
Чуть я домой добрела.

Ветер шатает избенку убогую,
Весь развалился овин…
Словно шальная пошла я дорогою:
Не попадется ли сын?
Взял бы топорик — беда поправимая,—
Мать бы утешил свою…
Умер, Касьяновна, умер, родимая,—
Надо ль? топор продаю.

Кто приголубит старуху безродную?
Вся обнищала вконец!
В осень ненастную, в зиму холодную
Кто запасет мне дровец?
Кто, как доносится теплая шубушка,
Зайчиков новых набьет?
Умер, Касьяновна! умер, голубушка,—
Даром ружье пропадет!

Веришь, родная: с тоской да с заботами
Так опостылел мне свет!
Лягу в каморку, покроюсь тенетами
Словно как саваном… Нет!
Смерть не приходит… Брожу нелюдимая,
Попусту жалоблю всех…
Умер, Касьяновна, умер, родимая,—
Эх! кабы только не грех…

Ну, да и так… Дай бог зиму промаяться,—
Свежей травы мне не мять!
Скоро избенка совсем расшатается,
Некому поле вспахать.
В город сбирается Марья Романовна,
По миру сил нет ходить…
Умер, голубушка, умер, Касьяновна,
И не велел долго жить!»

3

Плачет старуха. А мне что за дело?
Что и жалеть, коли нечем помочь?..
Слабо мое изнуренное тело,
Время ко сну. Недолга моя ночь:
Завтра раненько пойду на охоту,
До свету надо крепче уснуть…
Вот и вороны готовы к отлету,
Кончился раут… Ну, трогайся в путь!
Вот поднялись и закаркали разом.
«Слушай, равняйся!» — Вся стая летит;
Кажется, будто меж небом и глазом
Черная сетка висит.

Илья Сельвинский

Севастополь

Я в этом городе сидел в тюрьме.
Мой каземат — четыре на три. Все же
Мне сквозь решетку было слышно море,
И я был весел.
Ежедневно в полдень
Над городом салютовала пушка.
Я с самого утра, едва проснувшись,
Уже готовился к ее удару
И так был рад, как будто мне дарили
Басовые часы.
Когда начальник,
Не столько врангелевский,
сколько царский,
Пехотный подполковник Иванов,
Решил меня побаловать книжонкой,
И мне, влюбленному в туманы Блока,
Прислали… книгу телефонов — я
Нисколько не обиделся. Напротив!
С веселым видом я читал: «Собакин»,
«Собакин-Собаковский»,
«Собачевский»,
«Собашников»,
И попросту «Собака» —
И был я счастлив девятнадцать дней, Потом я вышел и увидел пляж,
И вдалеке трехъярусную шхуну,
И тузика за ней.
Мое веселье
Ничуть не проходило. Я подумал,
Что, если эта штука бросит якорь,
Я вплавь до капитана доберусь
И поплыву тогда в Константинополь
Или куда-нибудь еще… Но шхуна
Растаяла в морской голубизне.Но все равно я был блаженно ясен:
Ведь не оплакивать же в самом деле
Мелькнувшей радости! И то уж благо,
Что я был рад. А если оказалось,
Что нет для этого причин, тем лучше:
Выходит, радость мне досталась даром.Вот так слонялся я походкой брига
По Графской пристани, и мимо бронзы
Нахимову, и мимо панорамы
Одиннадцатимесячного боя,
И мимо домика, где на окне
Сидел большеголовый, коренастый
Домашний ворон с синими глазами.Да, я был счастлив! Ну, конечно, счастлив.
Безумно счастлив! Девятнадцать лет —
И ни копейки. У меня тогда
Была одна улыбка. Все богатство.Вам нравятся ли девушки с загаром
Темнее их оранжевых волос?
С глазами, где одни морские дали?
С плечами шире бедер, а? К тому же
Чуть-чуть по-детски вздернутая губка?
Одна такая шла ко мне навстречу…
То есть не то чтобы ко мне. Но шла.Как бьется сердце… Вот она проходит.
Нет, этого нельзя и допустить,
Чтобы она исчезла…
— Виноват! —
Она остановилась:
— Да? —
Глядит.
Скорей бы что-нибудь придумать.
Ждет.
Ах, черт возьми! Но что же ей сказать?
— Я… Видите ли… Я… Вы извините… И вдруг она взглянула на меня
С каким-то очень теплым выраженьем
И, сунув руку в розовый кармашек
На белом поле (это было модно),
Протягивает мне «керенку». Вот как?!
Она меня за нищего… Хорош!
Я побежал за ней:
— Остановитесь!
Ей-богу, я не это… Как вы смели?
Возьмите, умоляю вас — возьмите!
Вы просто мне понравились, и я… И вдруг я зарыдал. Я сразу понял,
Что все мое тюремное веселье
Пыталось удержать мой ужас. Ах!
Зачем я это делал? Много легче
Отдаться чувству. Пушечный салют…
И эта книга… книга телефонов.А девушка берет меня за локоть
И, наступая на зевак, уводит
Куда-то в подворотню. Две руки
Легли на мои плечи.
— Что вы, милый!
Я не хотела вас обидеть, милый.
Ну, перестаньте, милый, перестаньте… Она шептала и дышала часто,
Должно быть, опьяняясь полумраком,
И самым шепотом, и самым словом,
Таким обворожительным, прелестным,
Чарующим, которое, быть может,
Ей говорить еще не приходилось,
Сладчайшим соловьиным словом «милый».Я в этом городе сидел в тюрьме.
Мне было девятнадцать!
А сегодня
Меж черных трупов я шагаю снова
Дорогой Балаклава — Севастополь,
Где наша кавдивизия прошла.На этом пустыре была тюрьма,
Так. От нее направо.
Я иду
К нагорной уличке, как будто кто-то
Приказывает мне идти. Зачем?
Развалины… Воронки… Пепелища… И вдруг среди пожарища седого —
Какие-то железные ворота,
Ведущие в пустоты синевы.
Я сразу их узнал… Да, да! Они! И тут я почему-то оглянулся,
Как это иногда бывает с нами,
Когда мы ощущаем чей-то взгляд:
Через дорогу, в комнатке, проросшей
Сиренью, лопухами и пыреем,
В оконной раме, выброшенной взрывом,
Все тот же домовитый, головастый
Столетний ворон с синими глазами.Ах, что такое лирика!
Для мира
Непобедимый город Севастополь —
История. Музейное хозяйство.
Энциклопедия имен и дат.
Но для меня… Для сердца моего…
Для всей моей души… Нет, я не мог бы
Спокойно жить, когда бы этот город
Остался у врага.
Нигде на свете
Я не увижу улички вот этой,
С ее уклоном от небес к воде,
От голубого к синему — кривой,
Подвыпившей какой-то, колченогой,
Где я рыдал когда-то, упиваясь
Неудержимым шепотом любви…
Вот этой улички!
И тут я понял,
Что лирика и родина — одно.
Что родина ведь это тоже книга,
Которую мы пишем для себя
Заветным перышком воспоминаний,
Вычеркивая прозу и длинноты
И оставляя солнце и любовь.
Ты помнишь, ворон, девушку мою?
Как я сейчас хотел бы разрыдаться!
Но это больше невозможно. Стар.

Алексей Толстой

Три побоища

1
Ярились под Киевом волны Днепра,
За тучами тучи летели,
Гроза бушевала всю ночь до утра —
Княгиня вскочила с постели.2
Вскочила княгиня в испуге от сна,
Волос не заплетши, умылась,
Пришла к Изяславу, от страха бледна:
«Мне, княже, недоброе снилось! 3
Мне снилось: от берега норской земли,
Где плещут варяжские волны,
На саксов готовятся плыть корабли,
Варяжскими гриднями полны.4
То сват наш Гаральд собирается плыть —
Храни его Бог от напасти.
Мне виделось: воронов черная нить
Уселася с криком на снасти.5
И бабища будто на камне сидит,
Считает суда и смеется:
«Плывите, плывите! — она говорит. —
Домой ни одно не вернется! 6
Гаральда-варяга в Британии ждет
Саксонец-Гаральд, его тезка;
Червонного меду он вам поднесет
И спать вас уложит он жестко!»7
И дале мне снилось: у берега там,
У норской у пристани главной,
Сидит, волоса раскидав по плечам,
Золовка сидит Ярославна.8
Глядит, как уходят в туман паруса
С Гаральдовой силою ратной,
И плачет, и рвет на себе волоса,
И кличет Гаральда обратно…9
Проснулася я — и доселе вдали
Всё карканье воронов внемлю;
Прошу тебя, княже, скорее пошли
Проведать в ту норскую землю!»10
И только княгиня домолвила речь,
Невестка их, Гида, вбежала;
Жемчужная бармица падает с плеч,
Забыла надеть покрывало.11
«Князь-батюшка-деверь, испугана я,
Когда бы беды не случилось!
Княгиня-невестушка, лебедь моя,
Мне ночесь недоброе снилось! 12
Мне снилось: от берега франкской земли,
Где плещут нормандские волны,
На саксов готовятся плыть корабли,
Нормандии рыцарей полны.13
То князь их Вильгельм собирается плыть,
Я будто слова его внемлю, —
Он хочет отца моего погубить,
Присвоить себе его землю! 14
И бабища злая бодрит его рать,
И молвит: — Я воронов стаю
Прикликаю саксов заутра клевать,
И ветру я вам намахаю!»15
И пологом стала махать на суда,
На каждом ветрило надулось,
И двинулась всех кораблей череда —
И тут я в испуге проснулась…»16
И только лишь Гида домолвила речь,
Бежит, запыхаяся, гридин:
«Бери, государь, поскорее свой меч,
Нам ворог под Киевом виден! 17
На вышке я там, за рекою, стоял,
Стоял на слуху я, на страже,
Я многие тысячи их насчитал —
То половцы близятся, княже!»18
На бой Изяслав созывает сынов,
Он братьев скликает на сечу,
Он трубит к дружине, ему не до снов —
Он к половцам едет навстречу…19
По синему морю клубится туман,
Всю даль облака застилают,
Из разных слетаются вороны стран,
Друг друга, кружась, вопрошают: 20
«Откуда летишь ты? Поведай-ка нам!»
— «Лечу я от города Йорка!
На битву обоих Гаральдов я там
Смотрел из поднебесья зорко: 21
Был целою выше варяг головой,
Чернела как туча кольчуга,
Свистел его в саксах топор боевой,
Как в листьях осенняя вьюга; 22
Копнами валил он тела на тела,
Кровь до моря с поя струилась,
Пока, провизжав, не примчалась стрела
И в горло ему не вонзилась.23
Упал он, почуя предсмертную тьму,
Упал он, как пьяный на брашно;
Хотел я спуститься на темя ему,
Но очи глядели так страшно! 24
И долго над местом кружился я тем,
И поздней дождался я ночи,
И сел я варягу Гаральду на шлем
И выклевал грозные очи!»25
По синему морю клубится туман,
Слетается воронов боле:
«Откуда летишь ты?» — «Я, кровию пьян,
Лечу от Гастингского поля! 26
Не стало у саксов вчера короля,
Лежит меж своих он, убитый,
Пирует норманн, его землю деля,
И мы пировали там сыто.27
Победно от Йорка шла сакская рать,
Теперь они смирны и тихи,
И труп их Гаральда не могут сыскать
Меж трупов бродящие мнихи; 28
Но сметил я место, где наземь он пал
И, битва когда отшумела,
И месяц как щит над побоищем встал,
Я сел на Гаральдово тело.29
Нелвижные были черты хороши,
Нахмурены гордые брови,
Любуясь на них, я до жадной души
Напился Гаральдовой крови!»30
По синему морю клубится туман,
Всю даль облака застилают,
Из разных слетаются вороны стран,
Друг друга, кружась, вопрошают: 31
«Откуда летишь ты?» — «Из русской земли!
Я был на пиру в Заднепровье;
Там все Изяслава полки полегли,
Всё поле упитано кровью.32
С рассветом на половцев князь Изяслав
Там выехал, грозен и злобен,
Свой меч двоеручный высоко подъяв,
Святому Георгью подобен; 33
Но к ночи, руками за гриву держась,
Конем увлекаемый с бою,
Уж по полю мчался израненный князь,
С закинутой навзничь главою; 34
И, каркая, долго летел я над ним
И ждал, чтоб он наземь свалился,
Но был он, должно быть, судьбою храним
Иль богу, скача, помолился; 35
Упал лишь над самым Днепром он с коня,
В ладью рыбаки его взяли,
А я полетел, неудачу кляня,
Туда, где другие лежали!»36
Поют во Софийском соборе попы,
По князе идет панихида,
Рыдает княгиня средь плача толпы,
Рыдает Гаральдовна Гида, 37
И с ними другого Гаральда вдова
Рыдает, стеня, Ярославна,
Рыдает: «О, горе! зачем я жива,
Коль сгинул Гаральд мой державный!»38
И Гида рыдает: «О, горе! убит
Отец мой, норманном сраженный!
В плену его веси, и взяты на щит
Саксонские девы и жены!»39
Княгиня рыдает: «О князь Изяслав!
В неравном посечен ты споре!
Победы обычной в бою не стяжав,
Погиб ты, о, горе, о, горе!»40
Печерские иноки, выстроясь в ряд,
Протяжно поют: «Аллилуйя!»
А братья княжие друг друга корят,
И жадные вороны с кровель глядят,
Усобицу близкую чуя…

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

За рекою, переправою,
За деревнею Сосновкою,
Под Конотопом под городом,
Под стеною белокаменной,
На лугах, лугах зеленыех
Тут стоят полки царские,
Все полки государевы,
Да и роты были дворянские.
А из да́леча-дале́ча, из чиста́ поля́,
Из тово ли из роздолья широкова,
Кабы черныя вороны тобуном тобунилися, —
Собирались-сезжались
Калмыки со башкирцами,
Напущалися татарове
На полки государевы.
Оне спрашивают, татарове,
Из полков государевых
Себе сопротивника,
А из полку государева
Сопротивника не выбрали
Не из стрельцов, не из салдат-молодцов.
Втапоры выезжал Пожарской князь,
Князь Семен Романович,
Он боярин большей словет
Пожарской князь.
Выезжал он на вылозку
Сопротив татарина
И злодея наез(д)ника.
А татарин у себя держит в руках
Копье вострое,
А славны Пожарски(й)-князь —
Одну саблю вострую
Во рученьки правыя.
Как два ясныя соколы
В чистом поле слеталися,
А сезжались в чистом поле
Пожарской-боярин с татарином.
Помогай, бог, князю Семену Романовичу Пожарскому!
Своей саблей вострою,
Он отводил востро копье татарское
И срубил ему голову,
Что татарину-наез(д)нику.
А завыли злы татарове поганыя:
Убил у них наез(д)ника,
Что не славнова татарина.
А злы татарове крымския,
Оне злы да лукавые:
Подстрелили добра коня
У Семена Пожарскова.
Падает ево окарачь доброй конь,
Воскричит Пожарской-князь
Во полки государевы:
«А и вы, салдаты новобраные,
Вы стрельцы государевы!
Подведите мне добра коня,
Увезите Пожарскова,
Увезите во полки государевы!».
Злы татарове крымские,
Оне злы да лукавые,
А металися грудою,
Полонили князя Пожарскова,
Увезли ево во свои степи крымския,
К самому хану крымскому,
Деревенской шишиморы.
Ево стал он допрашивать:
«А и гой еси, Пожарской-князь,
Князь Семен Романович!
Послужи мне верою,
Да ты верою-правдою,
Заочью не изменою,
Еще как ты царю служил,
Да царю своему белому,
А и так-та ты мне служи,
Самому хану крымскому,
Я ведь буду тебе жаловать
Златом и серебром,
Да и женки прелес(т)ными,
И душами красными девицами!».
Отвечает Пожарской-князь
Самому хану крымскому:
«А и гой еси, крымской хан,
Деревенской шишимары!
Я бы рад тебе служить,
Самому хану крымскому,
Кобы́ не скованы мои резвы ноги,
Да не связаны белы руки
Во чембуры шелковыя;
Кабы мне сабелька вострая, —
Послужил бы тебе верою
На твоей буйной голове,
Я срубил (бы) тебе буйну голову!».
Скричит тут крымской хам,
Деревенской шишимары:
«А и вы, татары поганыя!
Увезите Пожарскова на горы высокия,
Срубите ему голову,
Изрубите ево бело тело
Во части во мелкие,
Разбросайте Пожарскова
По далече чисту полю!».
Кабы черныя вороны
Закричали-загайкали,
Ухватили татарове
Князя Семена Пожарскова,
Повезли ево татарове
Оне на гору высокую,
Сказнили татарове
Князя Семена Пожарскова,
Отрубили буйну голову,
Иссекли бело тело
Во части во мелкия,
Разбросали Пожарскова
По далече чисту полю,
Оне сами уехали
К самому хаму крымскому.
Оне день-другой не идут,
Никто не проведает,
А из полку было государева,
Казаки двоя выбрались,
Эти двоя казаки-молодцы,
Оне на гору пешком пошли,
И [в]зошли тута на гору высокую,
И увидели те молодцы
То ведь тело Пожарскова:
Голова его по собе лежит,
Руки, ноги разбросаны,
А ево бело тело во части изрублено
И разбросано по раздолью широкому.
Эти казаки-молодцы ево тело собрали,
Да в одно место складовали,
Оне сняли с себя липовой луб
Да и тут положили ево,
Увезали липовой луб накрепко,
Понесли ево, Пожарского,
(К) Конотопу ко городу.
В Конотопе-городе
Пригодился там епископ быть,
Собирал он, епископ, попов и дьяконов
И церковных причетников
И тем казакам, удалым молодцам,
Приказал обмыть тело Пожарскова.
И склали ево бело тело в домовище дубовое,
И покрыли тою крышкою белодубовою.
А и тут люди дивовалися,
Что ево тело вместо срасталося.
Отпевавши надлежащее погребение,
Бело тело ево погребли во сыру землю
И пропели петье вечное
Тому князю Пожарскому.

Генрих Гейне

Гастингское поле

Глубоко вздыхает вальтамский аббат;
Дошли к нему горькие вести:
Проигран при Гастингсе бой — и король,
Убитый, остался на месте.

Зовет он монахов и им говорит:
«Ты, Асгод, ты, Эльрик, — вы двое —
Идите, сыщите вы труп короля
Гарольда меж жертвами боя!»

В печали монахи на поиск пошли;
Вернулись к аббату в печали.
«Нерадостна, отче, господня земля:
Ей дни испытаний настали!

О, горе нам! пал благороднейший муж,
И воля ничтожных над нами:
Грабители делят родную страну
И делают вольных рабами.

Паршивый норманский оборвыш — увы! —
Британским становится лордом;
Везде щеголяют в шитье золотом,
Кого колотили по мордам!

Несчастье тому, кто саксонцем рожден!
Нет участи горше и гаже.
Враги наши будут безбожно хулить
Саксонских святителей даже!

Узнали мы, что нам большая звезда
Кровавым огнем предвещала,
Когда на горящей метле в небесах
Средь темной полночи скакала.

Сбылося предвестье, грозившее нам
И нашей отчизне бедами!
Мы были на Гастингском поле, отец, —
Завалено поле телами.

Бродили мы долго, искали везде,
Надеждой и страхом томимы…
Увы! королевского тела нигде
Меж трупами там не нашли мы!»

Так молвили Асгод и Эльрик. Аббат,
Сраженный их вестью жестокой,
Поник головою — и молвил потом
Монахам с тоскою глубокой:

«Живет в гриндельфильдском дремучем лесу,
Сношений с людьми не имея,
Одна, в беззащитной избушке своей,
Эдифь Лебединая Шея.

Была как у лебедя шея у ней,
Бела, и стройна, и прекрасна,
И в бозе почивший король наш Гарольд
Когда-то любил ее страстно.

Любил он ее, целовал и ласкал;
Потом разлюбил и покинул.
За днями шли дни, за годами года:
Шестнадцатый год тому минул.

Идите вы, братие, в хижину к ней…
Туда вы поспеете к ночи…
Возьмите с собою на поиск Эдифь:
У женщины зоркие очи.

Вы труп короля принесете сюда;
Над нашим почившим героем
По чину мы долг христианский свершим
И с почестью тело зароем».

Уж в полночь монахи к избушке лесной
Пришли — и стучатся. «Скорее
С постели вставай и за нами иди,
Эдифь Лебединая Шея!

Нас герцог норманский в бою победил,
И много легло нас со славой;
Но пал под мечом и король наш Гарольд
На гастингской ниве кровавой!

Пришли тебя звать мы — искать, где лежит
Меж мертвыми наш повелитель:
Найдя, понесем мы его хоронить
В священную нашу обитель».

Ни слова не молвя, вскочила Эдифь
И вышла к монахам босая.
Ей ветер полночный трепал волоса,
Седые их космы вздувая.

Пошли. По оврагам, по топям и пням
Вела их лесная жилица…
И вот показался утес меловой,
Как в небе зажглася денница.

Белея как саван, взвивался туман
Над полем сраженья; взлетали
С кровавыми клювами стаи ворон —
И дико и мерзко кричали.

Ограблены, голы, без членов, черны,
Валялися трупы повсюду:
Там люди лежали, тут лошадь гнила,
Давя безобразную груду.

Бродила Эдифь по равнине, где меч
Разил и губил без пощады;
Из глаз неподвижных метала она,
Как стрелы, пытливые взгляды.

В крови по колени ходила Эдифь;
Порой рукавами рубахи
От мертвых гнала она стаи ворон.
За нею плелися монахи.

Весь день проискала она короля.
Закат был как зарево красен…
Вдруг бедная с криком поникла к земле.
Пронзительный крик был ужасен!

Нашла Лебединая Шея, нашла,
Кого так усердно искала!
Не молвила слова и слез не лила,
И к бледному лику припала…

Лобзала его и в чело и в уста
И жалась лицом к его стану;
Лобзала на мертвой груди короля
Кровавую черную рану.

Потом увидала на правом плече
(И к ним приложилась устами)
Три рубчика: в чудно-блаженную ночь
Она нанесла их зубами.

Монахи две жерди меж тем принесли
И доску к жердям привязали,
И на доску подняли труп короля
В глубокой, безмолвной печали.

В обитель святую его понесли —
Отпеть и предать погребенью;
За трупом любви своей тихо Эдифь
Пошла похоронного тенью.

И пела надгробные песни она
Так жалобно-детски!.. Звучали
Напевы их скорбно в ночной тишине…
Монахи молитву шептали.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Вольга

Закатилось красно Солнце, за морями спать легло,
Закатилося, а в мире было вольно и светло.
Рассадились часты звезды в светлом Небе, как цветы,
Не пустили Ночь на Землю, не дозволя темноты.
Звезды, звезды за звездами, и лучист у каждой лик.
Уж и кто это на Небе возрастил такой цветник?
Златоцветность, звездоцветность, что ни хочешь — все проси.
В эту ночь Вольга родился на святой Руси.
Тихо рос Вольга пресветлый до пяти годков.
Дома больше быть не хочет, манит ширь лугов.
Вот пошел, и Мать-Земля восколебалася,
Со китов своих как будто содвигалася,
Разбежалися все звери во лесах,
Разлеталися все птицы в небесах,
Все серебряные рыбы разметалися,
В синем Море трепетали и плескалися.
А Вольга себе идет все да идет,
В чужедальную сторонку путь ведет.
Хочет хитростям он всяким обучаться,
Хочет в разныих языках укрепляться.
На семь лет Вольга задался посмотреть широкий свет,
А завлекся — на чужбине прожил все двенадцать лет.
Обучался, обучился. Что красиво? Жить в борьбе.
Он хоробрую дружину собирал себе.

Тридцать сильных собирал он без единого, а сам
Стал тридцатым, был и первым, и пустились по лесам.
«Ой дружина, вы послушайте, что скажет атаман.
Вейте петли вы шелковые, нам зверь в забаву дан,
Становите вы веревочки в лесу среди ветвей,
И ловите вы куниц, лисиц, и черных соболей.»
Как указано, так сделано, веревочки стоят,
Только звери чуть завидят их, чуть тронут — и назад.
По три дня и по три ночи ждали сильные зверей,
Ничего не изловили, жди не жди среди ветвей.
Тут Вольга оборотился, и косматым стал он львом,
Соболей, куниц, лисиц он заворачивал кругом,
Зайцев белых поскакучих, горностаев нагонял,
В петли шелковы скружал их, гул в лесу и рев стоял.
И опять Вольга промолвил: «Что теперь скажу я вам: —
Вы силки постановите в темном лесе по верхам.
Лебедей, гусей ловите, заманите сверху ниц,
Ясных соколов словите, да и малых пташек-птиц.»
Как он молвил, так и было, слово слушали его,
За три дня и за три ночи не словили ничего.
Тут Вольга оборотился, и в ветрах, в реке их струй,
Он в подоблачьи помчался, птица вольная Науй.
Заворачивал гусей он, лебедей, и соколов,
Малых птащиц, всех запутал по верхам среди силков.
И опять Вольга промолвил, возжелав иной игры: —
«Дроворубные возьмите-ка теперь вы топоры,
Вы суденышко дубовое постройте поскорей,
Вы шелковые путевья навяжите похитрей,
Выезжайте в сине Море, наловите рыбы мне,
Много щук, белуг, и всяких, много рыбы в глубине.»
Как он молвил, так и было, застучал о дуб топор,
И в путевьях во шелковых возникал мудрен узор.
Выезжали в сине Море, много рыб во тьме его,
За три дня и за три ночи не словили ничего.
Тут Вольга оборотился, щукой стал, зубастый рот,

Быстрым ходом их обходит, в верный угол их ведет.
Заворачивал белугу, дорогого осетра,
Рыб плотиц, и рыбу семгу. Будет, ладно, вверх пора.
Тут-то в Киеве веселом пировал светло Вольга,
Пировала с ним дружина, говорили про врага.
Говорил Вольга пресветлый: «Широки у нас поля.
Хлеб растет. Да замышляет против нас Турец-земля.
Как бы нам про то проведать, что задумал-загадал
Наш лихой давнишний ворог, этот царь Турец-Сантал?
Если старого послать к ним, долго ждать, а спешен час,
А середнего послать к ним, запоят вином как раз,
Если ж малого послать к ним, заиграется он там,
Только девушек увидит, не дождаться вести нам.
Видно, надобно нам будет, чтоб пошел к ним сам Вольга,
Посмотрел бы да послушал да почувствовал врага.»
Тут Вольга оборотился, малой пташкой полетел,
Против самого оконца, пред царем Турецким сел.
Речи тайные он слышит. Говорит с царицей царь: —
«Ай царица, на Руси-то не растет трава как встарь,
И цветы-то на Руси уж не по-прежнему цветут.
Нет в живых Вольги, должно быть». — Говорит царица тут:
«Ай ты царь, Турец-Сантал мой, все как есть цветок цветет.
На Руси трава густая все по-прежнему растет.
А спалось мне ночью, снилось, что с Восточной стороны
Пташка малая несется, звонко кличет с вышины.
А от Запада навстречу черный ворон к ней летит,
Вот слетелись, вот столкнулись, ветер в крылья им свистит
В чистом поле бой зачался, пташка — малая на взгляд,
Да побит ей черный ворон, перья по-ветру летят».
Царь Турец-Сантал подумал, и беседует с женой:
«Так я думаю, что скоро я на Русь пойду войной.
На святой Руси возьму я ровно девять городов,
Шубку выберу тебе я, погощу, и был таков».
А Турецкая царица говорит царю в ответ:

«Городов не покоришь ты, не найдешь мне шубки, нет».
Вскинул очи, осердился, забранился царь Сантал.
«Ах, сновидица-колдунья!» И учить царицу стал.
«Вот тебе! А на Руси мне ровно девять городов.
Вот тебе! А шубка будет. Погощу, и был таков».
Тут Вольга оборотился, примечай не примечай,
Только в горницу ружейну впрыгнул малый горностай,
Все луки переломал он, зубом острым проточил,
Тетивы все перервал он, прочь из горницы скочил.
Серым волком обернулся, на конюший прыгнул двор,
Перервал коням он глотки, прыг назад — и чрез забор.
Обернулся малой пташкой, вот в подоблачьи летит,
Свиснул, — дома. Светел Киев, он с дружиною сидит.
«Ой дружина, собирайся!» И дрожит Турец-земля.
На Руси чуть дышит ветер, тихо колос шевеля.
И склонилися пред силой молодецкою
Царь-Сантал с своей царицею Турецкою.
Проблистали и упали сабли вострые,
Развернулись чудо-шали ярко-пестрые,
И ковры перед дружиною узорные,
Растерял пред пташкой ворон перья черные.
И гуляет, и смеется вольный, светлый наш Вольга,
Он уж знает, как коснуться, как почувствовать врага.

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

В стольном Нове-городе,
Было в улице во Юрьевской,
В слободе было Терентьевской,
А и жил-был богатой гость,
А по именю Терентишша.
У нево двор на целой версте,
А кругом двора железной тын,
На тынинки по маковке,
А и есть по земчуженке;
Ворота были вальящетыя,
Вереи хрустальныя,
Подворотина рыбей зуб.
Середи двора гридня стоит,
Покрыта седых бобров,
Потолок черных соболей,
А и матица-та валженая,
Была печка муравленая,
Середа была кирпичная,
А на се́реди кроватка стоит,
Да кровать слоновых костей,
На кровати перина лежит,
На перине зголовье лежит,
На зголовье молодая жена
Авдотья Ивановна.
Она с вечера трудна-больна,
Со полуночи недужна вся:
Расходился недуг в голове,
Разыгрался утин в хребте,
Пустился недуг к сер(д)цу,
А пониже ея пупечка
Да повыше коленечка,
Межу ног, килди-милди.
Говорила молодая жена
Авдотья Ивановна:
«А и гой еси, богатой гость,
И по именю Терентишша,
Возьми мои золотые ключи,
Отмыкай окован сундук,
Вынимай денег сто рублев,
Ты поди дохтуров добывай,
Во́лхи-та спрашивати».
А втапоры Терентишша
Он жены своей слушелся,
И жену-та во любви держал.
Он взял золоты ее ключи,
Отмыкал окован сундук,
Вынимал денег сто рублев
И пошел дохтуров добывать.
Он будет, Терентишша,
У честна креста Здвиженья,
У жива моста калинова,
Встречу Терентишшу веселыя скоморохи.
Скоморохи — люди вежлевыя,
Скоморохи очес(т)ливыя
Об ручку Терентью челом:
«Ты здравствую, богатой гость,
И по именю Терентишша!
Доселева те слыхом не слыхать,
И доселева видом не видать,
А и ноне ты, Терентишша,
[А] и бродишь по чисту́ полю́,
Что корова заблудящая,
Что ворона залетящая».
А и на то-то он не сердится,
Говорит им Терентишша:
«Ай вы гой, скоморохи-молодцы!
Что не сам я, Терентей, зашол,
И не конь-та богатова завез,
Завела нужда-бедность ……
У мене есть молодая жена
Авдотья Ивановна,
Она с вечера трудна-больна,
Со полуночи недужна вся:
Расходился недуг в голове,
Разыгрался утин в хребте,
Пустился недуг к сер(д)цу,
Пониже ее пупечка,
Что повыше коленечка,
Межу ног, килди-милди.
А кто бы-де недугам пособил.
Кто недуги бы прочь отгонил
От моей молодой жены,
От Авдотьи Ивановны,
Тому дам денег сто рублев
Без единыя денежки».
Веселыя молодцы догадалися,
Друг на друга оглянулися,
А сами усмехнулися:
«Ай ты гой еси, Терентишша,
Ты нам что за труды заплатишь?».
«Вот вам даю сто рублев!».
Повели ево, Терентишша,
По славному Нову-городу,
Завели его, Терентишша,
Во тот во темной ряд,
А купили шелковой мех,
Дали два гроша мешок;
Пошли оне во червленной ряд,
Да купили червленой вяз,
А и дубину ременчетую —
Половина свинцу налита,
Дали за нее десеть алтын.
Посадили Терентишша
Во тот шелковой мех,
Мехоноша за плеча взял.
Пошли оне, скоморохи,
Ко Терентьеву ко двору.
Молода жена опасливая
В окошечко выглянула:
«Ай вы гой еси, веселыя молодцы,
Вы к чему на двор идете,
Что хозяина в доме нет?».
Говорят веселыя молодцы:
«А и гой еси, молодая жена,
Авдотья Ивановна,
А и мы тебе челобитье несем
От гостя богатова,
И по имени Терентишша!».
И она спохватилася за то:
«Ай вы гой еси, веселыя молодцы,
Где ево видели,
А где про ево слышали?».
Отвечают веселыя молодцы:
«Мы ево слышели,
Сами доподлинна видели
У честна креста Здвиженья,
У жива моста калинова,
Голова по собе ево лежит,
И вороны в жопу клюют».
Говорила молодая жена
Авдотья Ивановна:
«Веселыя скоморохи!
Вы подите во светлую гридню,
Садитесь на лавочки,
Поиграйте во гусельцы
И пропойте-ка песенку
Про гостя богатова,
Про старово …… сына,
И по именю Терентишша,
Во дому бы ево век не видать!».
Веселыя скоморохи
Садилися на лавочки,
Заиграли во гусельцы,
Запели оне песенку.
«Слушай, шелковой мех
Мехоноша за плечами,
А слушай, Терентей-гость,
Что про тебя говорят,
Говорит молодая жена
Авдотья Ивановна
Про стара мужа Терентишша,
Про старова …… сына:
Во дому бы тебе век не видать!
Шевелись, шелковой мех
Мехоноша за плечами,
Вставай-ка, Терентишша,
Лечить молодую жену!
Бери червленой вяз,
Ты дубину ременчетую,
Походи-ка, Терентишша,
По своей светлой гридни
И по се́реди кирпищетой
Ка занавесу белому,
Ко кровати слоновых костей,
Ко перине ко пуховыя,
А лечи-ка ты, Терентишша,
А лечи-ка ты молоду жену
Авдотью Ивановну!».
Вставал же Терентишша,
Ухватил червленой вяз,
А дубину ременчетую —
Половина свинцу налита,
Походил он, Терентишша,
По своей светлой гридне
За занавесу белую,
Ко кровати слоновых костей.
Он стал молоду жену лечить,
Авдотью Ивановну:
Шлык с головы у нея сшиб,
Посмотрит Терентишша
На кровать слоновых костей,
На перину на пуховую, —
А недуг-ат пошевеливаится
Под одеялом соболиныем.
Он-та, Терентишша,
Недуга-та вон погнал
Что дубиною ременчетою,
А недуг-ат непутем в окошко скочил,
Чуть головы не сломил,
На корачках ползает,
Едва от окна отполоз.
Он оставил, недужишша,
Кафтан хрушето́й камки,
Камзол баберековой,
А и денег пять сот рублев.
Втапоры Терентишша
Дал еще веселым
Другое сто рублев
За правду великую.

Генрих Гейне

Покинув в полночь госпожу

Покинув в полночь госпожу,
Безумьем и страхом обятый, брожу
И вижу: на кладбище что-то блестит,
Зовет и манит от могильных плит.

Зовет и манит от плиты одной,
Где спит музыкант под полной луной.
И слышится шопот: «Я выйду, вот-вот!»
И бледное что-то в тумане встает.

То был музыкант, из могилы он встал,
Уселся в надгробье и цитру взял.
Он бьет по струнам проворной рукой,
И голос доносится, хриплый, глухой:

«Вы, струны, помните еще
Напев старинный, горячо
Вещавший нам о чуде?
Зовут его ангелы сладостным сном,
Зовут его демоны адским огнем,
Любовью зовут его люди!»

И чуть лишь замер песенки звук,
Как все могилы раскрылись вдруг;
И призраков бледных мятущийся рой
Певца обступил под напев хоровой:

«О любовь, любовь, любовь!
Ты смирила нашу кровь,
Смертный нам сплела покров,
Что же ты нас будишь вновь?»

Кружатся и стонут на всяческий лад,
Хохочут, грохочут, скрежещут, хрипят:
Певца обступили со всех сторон,
И вновь по струнам ударяет он:

«Браво! Браво! Веселей!
Звуку слова
Колдовского
Ты послушна, рать теней!
Да и верно, что за прок
Спать, забившись в уголок;
Поразвлечься вышел срок!
Спору нет, —
Нас сейчас не слышит свет —
Всю-то жизнь, тоской томимы,
Дураками провели мы
И в плену любовных бед.
Нынче скука нас не свяжет,
Нынче каждый пусть расскажет,
Как сюда он угодил,
Как томил
И травил
Нас любовный, дикий пыл».

Окончил певец, расступился кружок
Выходит на тощих ногах паренек:

«Я был подмастерьем портновским
С булавками и иглой;
Работал с усердьем чертовским
Булавками и иглой;
Явилась хозяйская дочка
С булавками и иглой
И сердце пронзила мне — точно
Булавками и иглой».

Хохочет, беснуется призраков рой;
Серьезен и тих, выступает второй:

«Мне Ринальдо Ринальдини,
Шиндерханно, Орландини
И в особенности Моор
Были близки с давних пор.

И влюбился я, — не скрою, —
Как и следует герою,
С сердцем, отданным мечтам
О прекраснейшей из дам.

Изводился в злой разлуке,
Изливался в страстной муке
И совал, любовью пьян,
Руку ближнему в карман.

Осердились как-то власти,
Что решил я слезы страсти,
Подступившие, как ком,
Осушить чужим платком.

И меня — святой обычай —
С соблюденьем всех приличий
Посадили под замок,
Чтоб раскаяться я мог.

Там, любовию сгорая,
Дни корпел и вечера я,
Но Ринальдо мне предстал
И с собой во тьму умчал».

Хохочет, беснуется призраков рой;
И третий выходит, обличьем герой:

«Я был королем артистов
И знал лишь любовника роль;
«О боги!» — рычал я, неистов,
И — «Ах!», когда чувствовал боль.

Играл я с Мариею вместе,
Я Мортимер был хоть куда!
Но как ни искусен я в жесте,
Она оставалась тверда.

Однажды, упав на колени,
«Святая!» — я громко вскричал
И глубже, чем нужно по сцене,
Вонзил себе в грудь кинжал».

Хохочет, беснуется призраков рой;
Четвертый выходит, покинув строй:

«Болтал профессор красноречивый,
А я кивал головой во сне,
Но, правда, с дочкой его красивой
Много приятней было мне.

Переглянусь, бывало, с нею,
С цветком прелестным, с юной весной!
Но эту весну обявил своею
Сухарь-филистер с тугой мошной.

Проклятьями я всех женщин осыпал,
И адского зелья подлил в вино?
И смерть позвал, и «на ты» с нею выпил,
И смерть мне сказала: «Ты мой, решено!»

Хохочет, беснуется призраков рой;
И пятый выходит, опутан петлей:

«Хвалился граф за бокалом вина:
«Красавица-дочь у меня — и казна!»
Сиятельный граф, на что мне казна?
Вот дочка твоя, мне по вкусу она.

И дочь и казну он держал под замком,
У графа служителей полон дом.
Что значат служители и замки? —
Подняться по лестнице — мне с руки.

Поднялся, к окошечку милой приник,
Вдруг слышу внизу проклятья крик:
«Полегче, любезный, — и я примкну,
И я погляжу на свою казну».

И граф, издеваясь, схватил меня;
Сбежались служители — шум и возня.
Эй, к дьяволу, челядь! Я вовсе не вор,
Хотел я с любимой вступить в разговор

Что толку, не верят пустой болтовне,
Веревку на шею накинули мне;
И солнце дивилось, поутру взойдя:
Меж двух столбов качался я».

Хохочет, беснуется призраков рой;
Выходит — в руках голова — шестой:

«Томим тоской, с ружьем в руках,
Я дичь выслеживал в кустах.
И слышу вдруг зловещий крик,
И ворон каркает: «Погиб!»

Когда б голубку мне найти
И в дом любимой принести!
Так я мечтал и ждал чудес,
С ружьем обшаривая лес.

Кто там воркует средь кустов?
Конечно, пара голубков.
Курок взведен, подкрался я
И вижу — милая моя!

Голубка, та, что так нежна,
В чужих обятиях она. —
Не оплошай, стрелок лихой!
И в луже крови тот, другой.

И вскоре лесом мрачный ход
Зловеще тронулся вперед,
На суд и казнь. В деревьях хрип,
И ворон каркнул мне: «Погиб!»

Хохочет, беснуется призраков рой;
Бьет музыкант по струнам рукой:

«Чудесно прежде певалось,
Но кончена, видно, игра.
Коль сердце в груди порвалось,
По домам и песням пора!»

И неистовый смех раздается опять,
И беснуется бледных призраков рать.
Тут с башни послышался хриплый бой,
И тени скрылись под грохот и вой.

Генрих Гейне

Покинув прекрасной владычицы дом

Покинув прекрасной владычицы дом,
Блуждал, как безумный, я в мраке ночном;

И мимо кладбища когда проходил,
Увидел — поклоны мне шлют из могил.

С плиты музыканта несется привет;
Луна проливает-мерцающий свет…
Вдруг шопот: «Сейчас я увижусь с тобой!»
И бледное что-то встает предо мной.

То был музыкант. Он на памятник сел
И голосом диким, могильным запел,
Струн цитры касаясь костлявой рукой;
Печальная песнь полилася рекой:

«Ну, струны, песенку одну
Вы помните-ль, что в старину
Грудь обливала кровью?
Зовет ее ангел блаженством небес,
Мученьями ада зовет ее бес,
А люди — любовью!»

Раздался лишь слова последняго звук,
Могилы кладбища разверзлися вдруг,
Воздушныя тени из них поднялись,
Вокруг музыканта, как вихрь, понеслись.

«Твой огонь, любовь, любовь,
Нас в могилы уложил.
Так зачем же из могил
Вызываешь ночью вновь!»

Все плачут и воют, ревут и кряхтят,
И стонут и свищут, бушуют, шумят,
Теснят музыканта безумной толпой;
Он вновь по струнам ударяет рукой:

«Браво, браво, тени! Пляс
Продолжайте
И внимайте
Песне, сложенной для вас!
В тишине спать сладко нам,
Как мышонкам по норам;
Но поднять и шум и гам
В эту ночь,
Помешать не могут нам!

Жить мы в мире не умели,
Дураки, мы не хотели

Гнать любви безумье прочь…
Так как нынче нам удобно,
Каждый скажет пусть подробно,
Бак его вскипала кровь,
Как гнала
И рвала
На куски его любовь!»

И тощая тень, словно ветер легка,
Жужжит, выступая вперед из кружка:

«Подмастерьем у портного,
С ножницами и иглой,
Жил я, нрава был живого,
С ножницами и иглой;
Дочь хозяйская явилась
С ножницами и иглой,
И мое пронзила сердце
Ножницами и иглой!»

Хохочет веселых теней хоровод —
Сурово второй выступает вперед:

«Я Ринальдо Ринальдини,
Шиндерганно, Орландини,
Карла Мора, наконец,
Брал себе за образец,

«Я ухаживал порою,
Как они — от вас не скрою, —
И в земных прелестных фей
Я влюблялся до ушей.

«Плакал я, вздыхал умильно
И любовью был так сильно
С толку сбит, что спутал бес —
Я в чужой карман залез.

«И беднягу задержали
Лишь за то, что он в печали
Слезы вытереть тайком
Захотел чужим платком.

«С негодяями, ворами
Был упрятан я властями
По суду в рабочий дом,
Где томился под замком,

«О любви святой мечтая,
Там сидел я, шерсть мотая;
Но мой дух в прекрасный день
Унесла Ринальдо тень».

Хохочет веселых теней хоровод,
В румянах выходит дух третий вперед:

«Царил я, бывало, на сцене,
Любовников первых играл,
«О, боги!» — ревел при измене,
Блаженствуя, нежно вздыхал.

«Мортимер я был превосходный,
Мария была так мила!..
Но жесты я тратил безплодно,
Понять их она не могла!

«На счастье утратив надежду,
«Небесная», — раз я вскричал —
И в грудь глубоко, сквозь одежду,
Вонзил себе острый кинжал».

Хохочет веселых теней хоровод;
Весь в белом выходить четвертый вперед:

«Я сладко дремал под профессора чтенье,
От сна отказаться мне было не в мочь!
Зато приводила меня в восхищенье
Профессора скучнаго милая дочь.

«Она из окошка мне делала знаки,
Цветок из цветочков, мой ангел земной!
Цветок из цветочков был сорван, однако —
Филистером тощим с богатой казной.

«Тут проклял я женщин, богатых нахалов,
Чертовскаго зелья насыпал в рейнвейн
И чокнулся с смертью; при звоне бокалов
Смерть молвила: «здравствуй, зовусь я друг Гейн!»

Хохочет веселых теней хоровод;
На шее с веревкою пятый идет:

«Хвалился, пируя, граф дочкой своей
И блеском своих драгоценных камней!
Не надо мне, граф, драгоценных камней —
В восторге от дочки я милой твоей!

«Запоры, замки дочь и камни хранят,
В передней лакеев стоит длинный ряд;
Лакеи, запоры меня не страшат —
Я лестницу смело тащу к тебе в сад.

«По лестнице бойко в окно лезу я;
Вдруг слышу, внизу окликают меня:
«Дружок, подожди-ка! Вдвоем веселей,
Любитель и я драгоценных камней!»

«Так граф издевался — и схвачен я был,
Шумя, ряд лакеев меня обступил.
«Эй, к чорту вы, челядь, не жулик я, прочь!
Хотел я украсть только графскую дочь!»

«Помочь не могли уверенья слова…
В петлю угодила моя голова!
И солнце, явясь с наступлением дня,
Дивилось, увидев висящим меня».

Хохочет веселых теней хоровод;
Шестой, с головою в руке, шел вперед:

«В любовной боли и тоске
Я лесом шел с ружьем в руке;
Вдруг слышу — ворон надо мной
Прокаркал: «Голову долой!»

«Когда-б мне голубя найти,
С охоты милой принести!
Так думал я, и тут, и там
Я долго шарил по кустам.

«Чу! Шорох!.. Поцелуй!.. Опять!
Не голубки ли? Надо взять!
Спешу, взвожу курок ружья —
И что-ж? Голубка там моя!

«Невесту, милую мою
В чужих обятьях застаю…
Охотник, промаху не дай!..
И залит кровью негодяй.

«Тем лесом вскоре шел народ.
Меня везли на эшафот…
И снова ворон надо мной
Прокаркал: «Голову долой!»

Хохочет веселых теней хоровод;
И сам музыкант выступает вперед:

«Пел я песенку когда-то,
Спета песенка моя,
Ах, когда разбито сердце —
Песни кончены, друзья!»

Быстрей завертелися тени вокруг;
Тут хохот безумный удвоился вдруг;
Раздался удар колокольных часов —
К могилам рванулась толпа мертвецов.

Иосиф Бродский

Эклога 4-я (Зимняя)

Дереку Уолкотту

I

Зимой смеркается сразу после обеда.
В эту пору голодных нетрудно принять за сытых.
Зевок загоняет в берлогу простую фразу.
Сухая, сгущенная форма света —
снег — обрекает ольшаник, его засыпав,
на бессоницу, на доступность глазу

в темноте. Роза и незабудка
в разговорах всплывают все реже. Собаки с вялым
энтузиазмом кидаются по следу, ибо сами
оставляют следы. Ночь входит в город, будто
в детскую: застает ребенка под одеялом;
и перо скрипит, как чужие сани.

II

Жизнь моя затянулась. В речитативе вьюги
обострившийся слух различает невольно тему
оледенения. Всякое «во-саду-ли»
есть всего-лишь застывшее «буги-вуги».
Сильный мороз суть откровенье телу
о его грядущей температуре

либо — вздох Земли о ее богатом
галактическом прошлом, о злом морозе.
Даже здесь щека пунцовеет, как редиска.
Космос всегда отливает слепым агатом,
и вернувшееся восвояси «морзе»
попискивает, не застав радиста.

III

В феврале лиловеют заросли краснотала.
Неизбежная в профиле снежной бабы
дорожает морковь. Ограниченный бровью,
взгляд на холодный предмет, на кусок металла,
лютей самого металла — дабы
не пришлось его с кровью

отдирать от предмета. Как знать, не так ли
озирал свой труд в день восьмой и после
Бог? Зимой, вместо сбора ягод,
затыкают щели кусками пакли,
охотней мечтают об общей пользе,
и вещи становятся старше на год.

IV

В стужу панель подобна сахарной карамели.
Пар из гортани чаще к вздоху, чем к поцелую.
Реже снятся дома, где уже не примут.
Жизнь моя затянулась. По крайней мере,
точных примет с лихвой хватило бы на вторую
жизнь. Из одних примет можно составить климат

либо пейзаж. Лучше всего безлюдный,
с девственной белизной за пеленою кружев,
— мир, не слыхавший о лондонах и парижах,
мир, где рассеянный свет — генератор будней,
где в итоге вздрагиваешь, обнаружив,
что и тут кто-то прошел на лыжах.

V

Время есть холод. Всякое тело, рано
или поздно, становится пищею телескопа:
остывает с годами, удаляется от светила.
Стекло зацветает сложным узором: рама
суть хрустальные джунгли хвоща, укропа
и всего, что взрастило

одиночество. Но, как у бюста в нише,
глаз зимой скорее закатывается, чем плачет.
Там, где роятся сны, за пределом зренья,
время, упавшее сильно ниже
нуля, обжигает ваш мозг, как пальчик
шалуна из русского стихотворенья.

VI

Жизнь моя затянулась. Холод похож на холод,
время — на время, единственная преграда —
теплое тело. Упрямое, как ослица,
стоит оно между ними, поднявши ворот,
как пограничник держась приклада,
грядущему не позволяя слиться

с прошлым. Зимою на самом деле
вторник он же суббота. Днем легко ошибиться:
свет уже выключили или еще не включили?
Газеты могут печататься раз в неделю.
Время глядится в зеркало, как певица,
позабывшая, что это — «Тоска» или «Лючия».

VII

Сны в холодную пору длинней, подробней.
Ход конем лоскутное одеяло
заменяет на досках паркета прыжком лягушки.
Чем больше лютует пурга над кровлей,
тем жарче требует идеала
голое тело в тряпичной гуще.

И вам снятся настурции, бурный Терек
в тесном ущелье, мушиный куколь
между стеной и торцом буфета:
праздник кончиков пальцев в плену бретелек.
А потом все стихает. Только горячий уголь
тлеет в серой золе рассвета.

VIII

Холод ценит пространство. Не обнажая сабли,
он берет урочища, веси, грады.
Населенье сдается, не сняв треуха.
Города — особенно, чьи ансамбли,
чьи пилястры и колоннады
стоят как пророки его триумфа,

смутно белея. Холод слетает с неба
на парашюте. Всяческая колонна
выглядит пятой, жаждет переворота.
Только ворона не принимает снега,
и вы слышите, как кричит ворона
картавым голосом патриота.

IX

В феврале чем позднее, тем меньше ртути.
Т. е. чем больше времени, тем холоднее. Звезды
как разбитый термометр: каждый квадратный метр
ночи ими усеян, как при салюте.
Днем, когда небо под стать известке,
сам Казимир бы их не заметил,

белых на белом. Вот почему незримы
ангелы. Холод приносит пользу
ихнему воинству: их, крылатых,
мы обнаружили бы, воззри мы
вправду горе, где они как по льду
скользят белофиннами в маскхалатах.

X

Я не способен к жизни в других широтах.
Я нанизан на холод, как гусь на вертел.
Слава голой березе, колючей ели,
лампочке желтой в пустых воротах,
— слава всему, что приводит в движенье ветер!
В зрелом возрасте это — вариант колыбели,

Север — честная вещь. Ибо одно и то же
он твердит вам всю жизнь — шепотом, в полный голос
в затянувшейся жизни — разными голосами.
Пальцы мерзнут в унтах из оленьей кожи,
напоминая забравшемуся на полюс
о любви, о стоянии под часами.

XI

В сильный мороз даль не поет сиреной.
В космосе самый глубокий выдох
не гарантирует вдоха, уход — возврата.
Время есть мясо немой Вселенной.
Там ничего не тикает. Даже выпав
из космического аппарата,

ничего не поймаете: ни фокстрота,
ни Ярославны, хоть на Путивль настроясь.
Вас убивает на внеземной орбите
отнюдь не отсутствие кислорода,
но избыток Времени в чистом, то есть
без примеси вашей жизни, виде.

XII

Зима! Я люблю твою горечь клюквы
к чаю, блюдца с дольками мандарина,
твой миндаль с арахисом, граммов двести.
Ты раскрываешь цыплячьи клювы
именами «Ольга» или «Марина»,
произносимыми с нежностью только в детстве

и в тепле. Я пою синеву сугроба
в сумерках, шорох фольги, чистоту бемоля —
точно «чижика» где подбирает рука Господня.
И дрова, грохотавшие в гулких дворах сырого
города, мерзнувшего у моря,
меня согревают еще сегодня.

XIII

В определенном возрасте время года
совпадает с судьбой. Их роман недолог,
но в такие дни вы чувствуете: вы правы.
В эту пору неважно, что вам чего-то
не досталось; и рядовой фенолог
может описывать быт и нравы.

В эту пору ваш взгляд отстает от жеста.
Треугольник больше не пылкая теорема:
все углы затянула плотная паутина,
пыль. В разговорах о смерти место
играет все большую роль, чем время,
и слюна, как полтина,

XIV

обжигает язык. Реки, однако, вчуже
скованы льдом; можно надеть рейтузы;
прикрутить к ботинку железный полоз.
Зубы, устав от чечетки стужи,
не стучат от страха. И голос Музы
звучит как сдержанный, частный голос.

Так родится эклога. Взамен светила
загорается лампа: кириллица, грешным делом,
разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли,
знает больше, чем та сивилла,
о грядущем. О том, как чернеть на белом,
покуда белое есть, и после.

Дмитрий Борисович Кедрин

Дорош Молибога

Своротя в лесок немного
С тракта в город Хмельник,
Упирается дорога
В запущенный пчельник.
У плетня прохожих сторож
Окликает строго.
Нелюдим безногий Дорош,
Старый Молибога.
В курене его лежанку
Подпирают колья.
На стене висит берданка,
Заряжена солью.
Зелены его медали
И мундир заштопан,
Очи старые видали
Бранный Севастополь.
Только лучше не касаться
Им виданных видов.
Ушел писаным красавцем,
Пришел — инвалидом.
Скрипит его деревяшка,
Свистят ему дети.
Ой, как важко, ой, как тяжко
Прожить век на свете!
Сорок лет он ставит ульи,
Вшей в рубахе ищет.
А носатая зозуля
На яворе свищет.
Жена его лежит мертвой,
Сыны бородаты,—
Свищет семьдесят четвертый,
Девяносто пятый.
Лишь от дочери Глафиры
С ним остался внучек.
Дорош хлопчика цифири,
Писанию учит.
Раз в году уходит старый
На село в сочельник.
Покушает кутьи-взвара —
И опять на пчельник.
Да еще на пасху к храму
В деревню, где вырос,
Прибредет и станет прямо
С певчими на клирос,
Слепцу кинет медяк в чашку,
Что самому дали.
Скрипит его деревяшка,
На груди — медали.

Что с людьми стряслось в столице —
Не поймет он дел их.
Только стал народ делиться
На красных и белых.
Да от тех словес ученых,
От мирской гордыни
Станут ли медвяней пчелы,
Сахарнее дыни?
Никакого от них прока.
Ни сыро ни сухо…
Сие — речено в пророках —
Томление духа.
Жарок был дождем умытый
Тот солнечный ранок.
Пахло медом духовитым
От черемух пьяных.
У Дороша ж, хоть и жарко,
Ломит поясницу,
Прикорнул он на лежанку.
Быль сивому снится.
Сон голову к доскам клонит,
Как дыню-качанку…
Несут вороные кони
На пчельник тачанку.
В ней сидят, хмельны без меры,
Шумны без причины,
Удалые офицеры,
Пышные мужчины.
У седых смушковых шапок
Бархатные тульи.
Сапогами они набок
Покидали ульи.
Стали, лаючись погано,
Лакомиться медом,
Стали сдуру из наганов
Стрелять по колодам,
По белочке-баловнице,
Взлетевшей на тополь.
Дорошу ж с пальбы той снится
Бранный Севастополь.
Закоперщик и заводчик
Всех делов греховных,
Выдается середь прочих
Усатый полковник.
Зубы у него — как сахар,
Усы — как у турка,
Волохатая папаха,
Косматая бурка.

И бежит — случись тут случай —
На тот самый часик
С речки Молибогин внучек,
Маленький Ивасик.
Он бегом бежит оттуда,
Напуган стрельбою,
Тащит синюю посуду
С зеленой водою.
Увидал его и топчет
Ногами начальник,
Кричит ему: «Поставь, хлопчик,
На голову чайник!
Не могу промазать мимо,
Попаду не целя.
Разыграем пантомиму
Из „Вильгельма Телля“!»
Он платочком ствол граненый
Обтирает белым,
Подымает вороненый
Черный парабеллум.
Покачнулся цвет черемух,
Звезды глав церковных.
Друзья кричат: «Промах! Промах,
Господин полковник!»
Видно, в очи хмель ударил
И замутил мушку.
Погиб парень, пропал парень,
А ни за понюшку!

Выковылял на пасеку
Старый Молибога.
«Проснись, проснись, Ивасику,
Усмехнись немного!»
Брось, чудак! Пустяк затеял!
Пуля бьется хлестко.
Ручки внуковы желтее
Церковного воска.
Скрипит его деревяшка,
На труп солнце светит…
Ой, как важко, ой, как тяжко
Жить с людьми на свете!

С того памятного ранку
Дорош стал сутулей.
Он забил свою берданку
Не солью, а пулей.
А до города дорога —
Три версты, не дале.
Надел мундир Молибога,
Нацепил медали…
За то дело за правое
И совесть не взыщет!
В пути ему на яворе
Зозуленька свищет.
Насвистала сто четыре.
Чтой-то больно много…
На полковницкой квартире
Стоит Молибога.
Свербит стертая водянка,
И ноги устали.
На плече его — берданка,
На груди — медали.
Денщик угри обзирает
В зеркальце стеклянном,
Русый волос натирает
Маслом конопляным.
Сапоги — игрушки с виду,
Чай, ходить легко в них…
«Спытай, друже: к инвалиду
Не выйдет полковник?»
Лебедем из кухни статный
Денщик выплывает,
Ворочается обратно,
Молвит: «Почивают».
В мундир велся, как обида,
Колючий терновник…
«Так не выйдет к инвалиду
Говорить полковник?»

И опять из кухни статный
Денщик выплывает.
Ворочается обратно,
Молвит: «Выпивают».

Подали во двор карету,
И вышел из спальни
Малость выпивший до свету
Румяный начальник.
Зубы у него — как сахар,
Усы — как у турка,
Волохатая папаха,
Косматая бурка.
Стоит в кухне Молибога
На той деревяшке,
Блестят на груди убого
Круглые медяшки.
Так и виден Севастополь
В воинской осанке.
Весь мундир его заштопан,
На плече — берданка.
«Что тут ходят за герои
Крымской обороны?
Ну, в чем дело? Что такое?
Говори, ворона!»
Дорош заложил патроны,
Отвечает строго:
«Я не знаю, кто ворона,
А я — Молибога.
Я судьбу твою открою,
Как сонник-толковник.
С севастопольским героем
Говоришь, полковник!
Я с дитятей не проказил,
По садкам не лажу,
А коли уж ты промазал,
Так я не промажу!»
Побежал на полуслове
Полковник к карете.
Грянь, берданка! Нехай злое
Не живет на свете!
Валится полковник в дверцы
Срубленной ольхою,
Он хватается за сердце
Белою рукою,
Никнет головой кудрявой
И смертельно дышит…
За то дело за правое
И совесть не взыщет!..

Наставили в Молибогу
Кадеты наганы,
Повесили Молибогу
До горы ногами.
Торчит его деревяшка,
Борода — как знамя…
Ой, как важко, ой, как тяжко
Страдать за панами!
Большевики Молибогу
Отнесли на пчельник,
Бежит мимо путь-дорога
В березняк и ельник.
Он закопан между ульев,
Дынных корневищей,
Где носатая зозуля
На яворе свищет.

Николай Алексеевич Клюев

Беседный наигрыш

«Его же в павечернее междучасие
пети подобает, с малым погрецом
ногтевым и суставным».
Из Отпуска – тайного свитка
олонецких сказителей-скрытников

По рожденьи Пречистого Спаса,
В житие премудрыя Планиды,
А в успенье Поддубного старца, –
Не гора до тверди досягнула,
Хлябь здынула каменного плешью,
В стороне, где солнышко ночует
На кошме, за пологом кумачным,
И где ночь-горбунья зелье варит,
Чернит косы копотью да сажей,
Под котлом валежины сжигая, –
Народилось железное царство
Со Вильгельмищем, царищем поганым.
У него ли, нечестивца, войска – сила,
Порядового народа – несусветно;
Они веруют Лютеру-богу,
На себя креста не возлагают,
Великого говения не правят,
В Семик-день веника не рядят,
Не парятся в парной паруше,
Нечистого духа не смывают,
Опосля Удилену не кличут:
«Матушка ржаная Удилена,
Расчеши солому – золот волос,
Сдобри бражкой, патокою колос...»

Не сарыч кричит за буераком,
На свежье детенышей сзывая,
И не рысь прыскучая лесная
В ночь мяучит, теплой кровью сыта, –
То язык злокозненный глаголет,
Царь железный пыхает речами:
«Голова моя – умок лукавый,
Поразмысли ты, пораскумекай,
Мне кого б в железо заковати?
Ожелезил землю я и воды,
Полонил огонь и пар шипучий,
Ветер, свет колодниками сделал,
Ныне ж я, как куропоть в ловушку,
Светел Месяц с Солнышком поймаю:
Будет Месяц, как петух на жердке,
На острожном тыне перья чистить,
Брезжить зобом в каменные норы
И блюсти дозоры неусыпно?
Солнцу ж я за спесь, за непокорство
С ног разую красные бахилы,
Желтый волос, ус лихой косатый
Остригу на войлок шерстобитам;
С шеи Солнца бобчатую гривну
Кобелю отдам на ожерелок,
Повалю я красного спесивца
На полати с бабой шелудивой –
Ровня ль будет соколу ворона?»

Неедуча солодяга без прихлебки,
Два же дела без третьего не гожи,
Третье ж дело – гуменная работа,
Выжать рожь на черниговских пашнях,
Волгу-матку разлить по бутылям,
С питухов барыши загребая,
С уха ж Стенькина славного кургана
Сбить литую куяшную шапку,
А с Москвы, боярыни вальяжной,
Поснимать соболью пятишовку,
Выплесть с кос подбрусник златотканный,
Осыпные перстни с ручек сбросить.
На последки ж мощи Макавея
Истолочь в чугунной полуступе,
Пропустить труху через решета
И отсевком выбелить печища,
А попов, игуменов московских
Положить под мяло, под трепало –
Лоско ль будет черное мочало!..

Не медушник-цветик поит дрема
Павечерней сыченой росою,
И не крест – кладбищенский насельник,
Словно столпник, в тайну загляделся –
Мать-Планида на Руси крещеной
От страды келейной задремала.
Был ли сон, аль малые просонки,
Только вявь Планидушке явились
Петр апостол с Пятенкою-девой.
И рекли святые: «Мать-Планида,
Под скуфьей уснувши стопудовой,
За собой и Русь ты усыпила!
Ты вставай-ка, мать, на резвы ноги,
Повести-ка Русь о супостате.
Не бери в гонцы гуляку-Вихря,
Ни сестриц Сутемок чернокосых,
Ни Мороза с Зоем перекатным:
Вихрю пляс, присвистка да присядка,
Балалайки дробь – всего милее;
Недосуг Сутемкам, – им от Бога
Дан наказ Заре кокошник вышить,
Рыбьи глазки с зеньчугом не спутать,
Корзным стегом выпестрить очелье.
У Мороза же не гладки лыжи,
Где пройдет, там насты да суметы,
В теплых пимах, в малице оленьей
На ходе Морозушко сопреет,
А сопрев, по падям, по низинам
Расплеснется речкой половодной
Звонаря же Зоя брать негоже, –
Без него трущоба – скит без била,
Зой ку-ку загозье, гомон с гремью
Шаргунцами вешает на сучья;
Ввечеру ж монашком сладкогласным
Часослов за елями читает...
Ты прими-ка, матушка Планида,
Во персты отмычки золотые,
Пробудившись, райскими ключами
Отомкни синь-камень несекомый,
Вызволь ты из каменной неволи
Паскарагу, ангельскую птицу,
Супротив стожарной Паскараги
Бирюча на белом свете нету!..»
От словес апостольских Планида
Как косач в мошище, встрепенулась,
Круто буйну голову здынула,
Откатила скуфью за Онего.
Кур-горой скуфья оборотилась,
Опушь стала ельником кромешным,
А завязка речкою Сорогой...

Ой люди крещеные,
Толико ученые,
Слухайте-внимайте,
На улицу баб не пускайте,
Ребят на воронец –
Дочуять песни конец,
На лежанку старух,
Чтобы голос не тух!
Господи благослови,
Царь Давид помоги,
Иван Богослов,
Дай басеньких слов,
В подязычный сустав
Красных погрецов-слав,
А с того, кто скуп,
Выпеть денежек рубь!..

Тысчу лет живет Макоша-Морок,
След крадет, силки за хвоей ставит,
Уловляет души человечьи,
Тысчу лет и Лембэй пущей правит,
Осенщину-дань сбирая с твари:
С зайца – шерсть, буланый пух с лешуги,
А с осины пригоршню алтынов,
Но никто за тысчу зим и весен
Не внимал напеву Паскараги!
Растворила вещая Планида,
Словно складень, камень несекомый,
И запела ангельская птица,
О невзгоде Русь оповещая:

Первый зык дурманней кос девичьих
У ручья знобяник-цвет учуял, –
Он поблек, как щеки ненаглядной
На простинах с воином-зазнобой –
Вещий знак, что много дроль пригожих
На Руси без милых отдевочат.

Зык другой, как трус снегов поморских,
Как булатный свист несметных сабель,
Когда кровь, как жар в кузнечном горне,
Вспучив скулы, Ярость раздувает,
И киркою Смерть-кладоискатель
Из сраженных души исторгает.

Третий зык, как звон воды в купели,
Когда Дух на первенца нисходит,
В двадцать лет детину сыном дарит,
Молодицу ж горлинку – в семнадцать.
Водный звон учуял старичище
По прозванью Сто Племен в Едином,
Он с полатей зорькою воззрился
И увидел рати супостата.
Прогуторил старый: «эту погань,
Словно вошь на гаснике, лишь баней,
Лютым паром сжить со света можно...»
Черпанул старик воды из Камы,
Черпанул с Онеги ледовитой,
И дополнив ковш водой из Дона,
Три реки на каменку опружил.
Зашипели Угорские плиты,
Взмыли пар Уральские граниты,
Валуны Валдая, Волжский щебень
Навострили зубья, словно 1ребень,
И как ельник, как над морем скалы,
Из-под камней сто племен восстало...

Сказанец – не бабье мотовило,
Послесловье ж присловьем не станет.
А на спрос: «откуль» да «что в последки»
Нам програет Кува – красный ворон;
Он гнездищем с Громом поменялся,
Чтоб снести яйцо – мужичью долю.

Роберт Саути

Баллада, в которой описывается, как одна старушка ехала на черном коне вдвоем и кто сидел впереди

На кровле ворон дико прокричал —
Старушка слышит и бледнеет.
Понятно ей, что ворон тот сказал:
Слегла в постель, дрожит, хладеет.

И во́пит скорбно: «Где мой сын чернец?
Ему сказать мне слово дайте;
Увы! я гибну; близок мой конец;
Скорей, скорей! не опоздайте!»

И к матери идет чернец святой:
Ее услышать покаянье;
И тайные дары несет с собой,
Чтоб утолить ее страданье.

Но лишь пришел к одру с дарами он,
Старушка в трепете завыла;
Как смерти крик ее протяжный стон…
«Не приближайся! — возопила. —

Не подноси ко мне святых даров;
Уже не в пользу покаянье…»
Был страшен вид ее седых власов
И страшно груди колыханье.

Дары святые сын отнес назад
И к страждущей приходит снова;
Кругом бродил ее потухший взгляд;
Язык искал, немея, слова.

«Вся жизнь моя в грехах погребена,
Меня отвергнул искупитель;
Твоя ж душа молитвой спасена,
Ты будь души моей спаситель.

Здесь вместо дня была мне ночи мгла;
Я кровь младенцев проливала,
Власы невест в огне волшебном жгла
И кости мертвых похищала.

И казнь лукавый обольститель мой
Уж мне готовит в адской злобе;
И я, смутив чужих гробов покой,
В своем не успокоюсь гробе.

Ах! не забудь моих последних слов:
Мой труп, обвитый пеленою,
Мой гроб, мой черный гробовой покров
Ты окропи святой водою.

Чтоб из свинца мой крепкий гроб был слит,
Семью окован обручами,
Во храм внесен, пред алтарем прибит
К помосту крепкими цепями.

И цепи окропи святой водой;
Чтобы священники собором
И день и ночь стояли надо мной
И пели панихиду хором;

Чтоб пятьдесят на крылосах дьячков
За ними в черных рясах пели;
Чтоб день и ночь свечи у образов
Из воску ярого горели;

Чтобы звучней во все колокола
С молитвой день и ночь звонили;
Чтоб заперта во храме дверь была;
Чтоб дьяконы пред ней кадили;

Чтоб крепок был запор церковных врат;
Чтобы с полуночного бденья
Он ни на миг с растворов не был снят
До солнечного восхожденья.

С обрядом тем молитеся три дня,
Три ночи сряду надо мною:
Чтоб не достиг губитель до меня,
Чтоб прах мой принят был землею».

И глас ее быть слышен перестал;
Померкши очи закатились;
Последний вздох в груди затрепетал;
Уста, охолодев, раскрылись.

И хладный труп, и саван гробовой,
И гроб под черной пеленою
Священники с приличною мольбой
Опрыскали святой водою.

Семь обручей на гроб положены;
Три цепи тяжкими винтами
Вонзились в гроб и с ним утверждены
В помост пред царскими дверями.

И вспрыснуты они святой водой;
И все священники в собранье:
Чтоб день и ночь душе на упокой
Свершать во храме поминанье.

Поют дьячки все в черных стихарях
Медлительными голосами;
Горят свечи́ надгробны в их руках,
Горят свечи́ пред образами.

Протяжный глас, и бледный лик певцов,
Печальный, страшный сумрак храма,
И тихий гроб, и длинный ряд попов
В тумане зыбком фимиама,

И горестный чернец пред алтарем,
Творящий до земли поклоны,
И в высоте дрожащим свеч огнем
Чуть озаренные иконы…

Ужасный вид! колокола звонят;
Уж час полуночного бденья…
И заперлись затворы тяжких врат
Перед начатием моленья.

И в перву ночь от свеч веселый блеск.
И вдруг… к полночи за вратами
Ужасный вой, ужасный шум и треск;
И слышалось: гремят цепями.

Железных врат запор, стуча, дрожит;
Звонят на колокольне звонче;
Молитву клир усерднее творит,
И пение поющих громче.

Гудят колокола, дьячки поют,
Попы молитвы вслух читают,
Чернец в слезах, в кадилах ладан жгут,
И свечи яркие пылают.

Запел петух… и, смолкнувши, бегут
Враги, не совершив ловитвы;
Смелей дьячки на крылосах поют,
Смелей попы творят молитвы.

В другую ночь от свеч темнее свет,
И слабо теплятся кадилы,
И гробовой у всех на лицах цвет,
Как будто встали из могилы.

И снова рев, и шум, и треск у врат;
Грызут замок, в затворы рвутся;
Как будто вихрь, как будто шумный град,
Как будто воды с гор несутся.

Пред алтарем чернец на землю пал,
Священники творят поклоны,
И дым от свеч туманных побежал,
И потемнели все иконы.

Сильнее стук — звучней колокола,
И трепетней поющих голос:
В крови их хлад, обемлет очи мгла,
Дрожат колена, дыбом волос.

Запел петух… и прочь враги бегут,
Опять не совершив ловитвы;
Смелей дьячки на крылосах поют,
Попы смелей творят молитвы.

На третью ночь свечи́ едва горят;
И дым густой, и запах серный;
Как ряд теней, попы во мгле стоят;
Чуть виден гроб во мраке черный.

И стук у врат: как будто океан
Под бурею ревет и воет,
Как будто степь песчаную оркан
Свистящими крылами роет.

И звонари от страха чуть звонят,
И руки им служить не вольны;
Час от часу страшнее гром у врат,
И звон слабее колокольный.

Дрожа, упал чернец пред алтарем;
Молиться силы нет; во прахе
Лежит, к земле приникнувши лицом;
Поднять глаза не смеет в страхе.

И певчих хор, досель согласный, стал
Нестройным криком от смятенья:
Им чудилось, что церковь зашатал
Как бы удар землетрясенья.

Вдруг затускнел огонь во всех свечах,
Погасли все и закурились;
И замер глас у певчих на устах,
Все трепетали, все крестились.

И раздалось… как будто оный глас,
Который грянет над гробами;
И храма дверь со стуком затряслась
И на пол рухнула с петлями.

И он предстал весь в пламени очам,
Свирепый, мрачный, разяренный;
И вкруг него огромный божий храм
Казался печью раскаленной!

Едва сказал: «Исчезните!» цепям —
Они рассылались золою;
Едва рукой коснулся обручам —
Они истлели под рукою.

И вскрылся гроб. Он к телу вопиет:
«Восстань, иди вослед владыке!»
И проступил от слов сих хладный пот
На мертвом, неподвижном лике.

И тихо труп со стоном тяжким встал,
Покорен страшному призванью;
И никогда здесь смертный не слыхал
Подобного тому стенанью.

И ко вратам пошла она с врагом…
Там зрелся конь чернее ночи.
Храпит и ржет и пышет он огнем,
И как пожар пылают очи.

И на коня с добычей прянул враг;
И труп завыл; и быстротечно
Конь полетел, взвивая дым и прах;
И слух об ней пропал навечно.

Никто не зрел, как с нею мчался он…
Лишь страшный след нашли на прахе;
Лишь, внемля крик, всю ночь сквозь тяжкий сон
Младенцы вздрагивали в страхе.