Canto XXИИИ
Пред рыцарем блестит водами
Ручей прозрачнее стекла,
Природа милыми цветами
Тенистый берег убрала
И обсадила древесами.
Луга палит полдневный зной,
Пастух убогой спит у стада,
Устал под латами герой —
Его манит ручья прохлада.
Здесь мыслит он найти покой.
И здесь-то, здесь нашел несчастный
Приют жестокой и ужасный.
Гуляя, он на деревах
Повсюду надписи встречает.
Он с изумленьем в сих чертах
Знакомый почерк замечает;
Невольный страх его влечет,
Он руку милой узнает…
И в самом деле в жар полдневный
Медор с китайскою царевной
Из хаты пастыря сюда
Сам друг являлся иногда.
Орланд их имена читает
Соединенны вензелом;
Их буква каждая гвоздем
Герою сердце пробивает.
Стараясь разум усыпить,
Он сам с собою лицемерит,
Не верить хочет он, хоть верит,
Он силится вообразить,
Что вензеля в сей роще дикой
Начертаны все — может быть —
Другой, не этой Анджеликой.
Но вскоре, витязь, молвил ты:
«Однако ж эти мне черты
Знакомы очень… разумею,
Медор сей выдуман лишь ею,
Под этим прозвищем меня
Царевна славила, быть может».
Так басней правду заменя,
Он мыслит, что судьбе поможет.
Но чем он более хитрит,
Чтоб утушить свое мученье,
Тем пуще злое подозренье
Возобновляется, горит;
Так в сетке птичка, друг свободы,
Чем больше бьется, тем сильней,
Тем крепче путается в ней.
Орланд идет туда, где своды
Гора склонила на ручей.
Кривой, бродящей павиликой
Завешен был тенистый вход.
Медор с прелестной Анджеликой
Любили здесь у свежих вод
В день жаркой, в тихой час досуга
Дышать в обятиях друг друга,
И здесь их имена кругом
Древа и камни сохраняли;
Их мелом, углем иль ножом
Везде счастливцы написали.
Туда пешком печальный граф
Идет и над пещерой темной
Зрит надпись — в похвалу забав
Медор ее рукою томной
В те дни стихами начертал;
Стихи, чувств нежных вдохновенье,
Он по-арабски написал,
И вот их точное значенье:
«Цветы, луга, ручей живой,
Счастливый грот, прохладны тени,
Приют любви, забав и лени,
Где с Анджеликой молодой,
С прелестной дщерью Галафрона,
Любимой многими — порой
Я знал утехи Купидона.
Чем, бедный, вас я награжу?
Столь часто вами охраненный,
Одним лишь только услужу —
Хвалой и просьбою смиренной.
Господ любовников молю,
Дам, рыцарей и всевозможных
Пришельцев, здешних иль дорожных,
Которых в сторону сию
Фортуна заведет случайно, —
На воды, луг, на тень и лес
Зовите благодать небес,
Чтоб нимфы их любили тайно,
Чтоб пастухи к ним никогда
Не гнали жадные стада».
Граф точно так, как по-латыне,
Знал по-арабски. Он не раз
Спасался тем от злых проказ,
Но от беды не спасся ныне.
Два, три раза, и пять, и шесть
Он хочет надпись перечесть;
Несчастный силится напрасно
Сказать, что нет того, что есть,
Он правду видит, видит ясно,
И нестерпимая тоска,
Как бы холодная рука,
Сжимает сердце в нем ужасно,
И наконец на свой позор
Вперил он равнодушный взор.
Готов он в горести безгласной
Лишиться чувств, оставить свет.
Ах, верьте мне, что муки нет,
Подобной муке сей ужасной.
На грудь опершись бородой,
Склонив чело, убитый, бледный,
Найти не может рыцарь бедный
Ни вопля, ни слезы одной.
Из дальних странствий возвратясь,
Какой-то дворяни́н (а может быть, и князь),
С приятелем своим пешком гуляя в поле,
Расхвастался о том, где он бывал,
И к былям небылиц без счету прилыгал.
«Нет», говорит: «что я видал,
Того уж не увижу боле.
Что́ здесь у вас за край?
То холодно, то очень жарко,
То солнце спрячется, то светит слишком ярко.
Вот там-то прямо рай!
И вспомнишь, так душе отрада!
Ни шуб, ни свеч совсем не надо:
Не знаешь век, что́ есть ночная тень,
И круглый божий год все видишь майский день.
Никто там ни садит, ни сеет:
А если б посмотрел, что́ там растет и зреет!
Вот в Риме, например, я видел огурец:
Ах, мой творец!
И по сию не вспомнюсь пору!
Поверишь ли? ну, право, был он с гору».—
«Что за диковина!» приятель отвечал:
«На свете чудеса рассеяны повсюду;
Да не везде их всякий примечал.
Мы сами, вот, теперь подходим к чуду,
Какого ты нигде, конечно, не встречал,
И я в том спорить буду.
Вон, видишь ли через реку тот мост,
Куда нам путь лежит? Он с виду хоть и прост,
А свойство чудное имеет:
Лжец ни один у нас по нем пройти не смеет:
До половины не дойдет —
Провалится и в воду упадет;
Но кто не лжет,
Ступай по нем, пожалуй, хоть в карете».—
«А какова у вас река?» —
«Да не мелка.
Так видишь ли, мой друг, чего-то нет на свете!
Хоть римский огурец велик, нет спору в том,
Ведь с гору, кажется, ты так сказал о нем?» —
«Гора хоть не гора, но, право, будет с дом». —
«Поверить трудно!
Однако ж как ни чудно,
А все чуден и мост, по коем мы пойдем,
Что он Лжеца никак не подымает;
И нынешней еще весной
С него обрушились (весь город это знает)
Два журналиста, да портной.
Бесспорно, огурец и с дом величиной
Диковинка, коль это справедливо».—
«Ну, не такое еще диво;
Ведь надо знать, как вещи есть:
Не думай, что везде по-нашему хоромы;
Что там за домы:
В один двоим за нужду влезть,
И то ни стать, ни сесть!» —
«Пусть так, но все признаться должно,
Что огурец не грех за диво счесть,
В котором двум усесться можно.
Однако ж, мост-ат наш каков,
Что Лгун не сделает на нем пяти шагов,
Как тотчас в воду!
Хоть римский твой и чуден огурец...» —
«Послушай-ка», тут перервал мой Лжец:
«Чем на мост нам итти, поищем лучше броду».
<1811>
1
Был долгий мир. Народы были сыты
И лоснились: довольные собой,
Обилием и общим миролюбьем.
Лишь изредка, переглянувшись, все
Кидались на слабейшего; и разом
Его пожравши, пятились, рыча
И челюсти ощеривая набок;
И снова успокаивались.
В мире
Все шло как следует:
Трильон колес
Работал молотами, рычагами,
Ковали сталь,
Сверлили пушки,
Химик
Изготовлял лиддит и мелинит;
Ученые изобретали способ
За способом для истребленья масс;
Политики чертили карты новых
Колониальных рынков и дорог;
Мыслители писали о всеобщем
Ненарушимом мире на земле,
А женщины качались в гибком танго
И обнажали пудренную плоть.
Манометр культуры достигал
До высочайшей точки напряженья.
2
Тогда из бездны внутренних пространств
Раздался голос, возвестивший: «Время
Топтать точило ярости. За то,
Что люди демонам,
Им посланным служить,
Тела построили
И создали престолы,
За то, что гневу
Огня раскрыли волю
В разбеге жерл и в сжатости ядра,
За то, что безразличью
Текущих вод и жаркого тумана
Дали мускул
Бегущих ног и вихри колеса,
За то, что в своевольных
Теченьях воздуха
Сплели гнездо мятежным духам взрыва,
За то, что жадность руд
В рать пауков железных превратили,
Неумолимо ткущих
Сосущие и душащие нити, —
За то освобождаю
Плененных демонов
От клятв покорности,
А хаос, сжатый в вихрях вещества,
От строя музыки!
Даю им власть над миром,
Покамест люди
Не победят их вновь,
В себе самих смирив и поборов
Гнев, жадность, своеволье, безразличье».
3
И видел я: разверзлись двери неба
В созвездьи Льва, и бесы
На землю ринулись…
Сгрудились люди по речным долинам,
Означивши великих царств межи
И вырывши в земле
Ходы, змеиные и мышьи тропы,
Пасли стада прожорливых чудовищ:
Сами
И пастыри и пища.
4
Время как будто опрокинулось
И некрещенным водою потопа
Казался мир: из тины выползали
Огромные коленчатые гады,
Железные кишели пауки,
Змеи глотали молнии,
Драконы извергали
Снопы огня и жалили хвостом,
В морях и реках рыбы
Метали
Икру смертельную,
От ящеров крылатых
Свет застилался, сыпались на землю
Разрывные и огненные яйца,
Тучи насекомых,
Чудовищных строеньем и размером,
В телах людей
Горючие личинки оставляли, —
И эти полчища исчадий,
Получивших
И гнев, и страсть, и злобу от людей,
Снедь человечью жалили, когтили,
Давили, рвали, жгли, жевали, пожирали,
А города подобно жерновам
Без устали вращались и мололи
Зерно отборное
Из первенцев семейств
На пищу демонам.
И тысячи людей
Кидались с вдохновенным исступленьем
И радостью под обода колес.
Все новые и новые народы
Сбегались и сплетались в хороводы
Под гром и лязг ликующих машин,
И никогда подобной пляски смерти
Не видел исступленный мир!
5
Еще! еще! И все казалось мало…
Тогда раздался новый клич: «Долой
Войну племен, и армии, и фронты:
Да здравствует гражданская война!»
И армии, смешав ряды, в восторге
С врагами целовались, а потом
Кидались на своих, рубили, били,
Расстреливали, вешали, пытали,
Питались человечиной,
Детей засаливали впрок, —
Была разруха,
Был голод.
Наконец пришла чума.
6
Безглазые настали времена,
Земля казалась шире и просторней,
Людей же стало меньше,
Но для них
Среди пустынь недоставало места,
Они горели только об одном:
Скорей построить новые машины
И вновь начать такую же войну.
Так кончилась предбредовая схватка,
Но в этой бойне не уразумели,
Не выучились люди ничему.
Заря торжественной десницей
Снимает с неба темный кров
И сыплет бисер с багряницей
Пред освятителем миров.
Врата, хаосом вознесенны,
Рукою время потрясенны,
На вереях своих скрыпят;
И разяренны кони Феба
Чрез верх сафирных сводов неба,
Рыгая пламенем, летят.
Любимец грома горделивый
Свой дерзкий, быстрый взор стремит
В поля, где Феб неутомимый
Дни кругом пламенным чертит.
Невинной горлицы стенанье
И Филомелы восклицанье,
Соедини свой нежный глас,
Любви желаньи повторяют,
И громкой песнью прославляют
Природу воскресивший час.
От света риз зари багряных
Пастух, проснувшись в шалаше,
Младой пастушки с уст румяных
Сбирает жизнь своей душе.
Бежит он — в жалобах Темира
Вручает резвости зефира
Волнисто злато мягких влас;
Любовь ее устами дышет,
В очах ее природа пишет
Печали нежной робкий глас.
Пастух в кустах ее встречает;
Он розу в дар подносит ей;
Пастушка розой украшает
Пучок трепещущих лилей.
Любовь, веселости и смехи
В кустах им ставят трон утехи.
Зефир, резвясь, влечет покров
С красот сей грации стыдливой;
Пастух, победой горделивый,
Стал всех счастливей пастухов.
К водам, где вьет зефир кудрями
Верхи сребриста ручейка.
Путем, усыпанным цветами,
Ведет надежда рыбака.
Друг нежный роз, любовник Флоры,
Чиня с ручьем безмолвны споры,
Против стремленья быстрых вод
В жилище рыбы уду мещет:
Она дрожит, рыбак трепещет
И добычь к берегу ведет.
Тот тесный круг, что Феб обходит.
Есть круг веселия для вас:
Забавы, пастыри, выводит
Вам каждый день и каждый час.
Любовь Тирсисовой рукою
Из лиры льет восторг рекою
Прелестных граций в хоровод.
Пастушек нежных легки пляски,
Сердца томящие их ласки
Неделей делают вам год.
Но ах! в кичливых сих темницах,
Где страсть, владычица умов,
Природу заключа в гробницах,
Нам роет бед ужасных ров,
Не глас Аврору птиц прекрасных
Встречает — вопль и стон несчастных;
Она пред сонмом страшных бед,
В слезах кровавых окропляясь,
Пороков наших ужасаясь,
Бледнея в ужасе идет.
При виде пасмурной Авроры,
Скупой, от страха чуть дыша,
Срывает трепеща запоры
С мешков, где спит его душа;
Он зрит богатства осклабляясь...
С лучами злата сединяясь,
Едва рождающийся день
Льют желчь на бледный вид скупого,
И кажут в нем страдальца злого
Во аде мучимую тень.
Уже раб счастия надменный
Вжигает ложный фимиам,
Где идол гордости смятенный,
Колебля пышный златом храм,
Паденья гордых стен трепещет;
Но взор притворно тихий мещет:
Его ладью Зефир ведет...
Но только бурный ветр застонет,
С ладьей во ужасе он тонет
В волнах глубоких черных вод.
Авроры всходом удивленна,
Смутясь, роскошная жена
Пускает стон, что отвлеченна
От сладостных забав она;
Власы рассеянны сбирает,
Обман ей краски выбирает,
Чтоб ими прелесть заменять.
Она своим горящим взором
И сладострастным разговором
Еще старается пленять.
Во храме, где, копая гробы,
Покрывши пеною уста,
Кривя весы по воле злобы,
Дает законы клевета;
И ризой правды покровенна,
Честей на троне вознесенна,
Ласкает лютого жреца;
Он златом правду оценяет,
Невинность робку утесняет
И мучит злобою сердца.
Се путь, изрытый пропастями,
Усеян множеством цветов,
Куда, влекомые страстями,
Под мнимой прелестью оков,
Идут несчастны человеки
Вкусить отрав приятных реки
И, чувствы в оных погубя,
В ужасны пропасти ввергаться
И жалом совести терзаться,
Низринув в гибели себя.
В садах Элизия, у вод счастливой Леты,
Где благоденствуют отжившие поэты,
О Душенькин поэт, прими мои стихи!
Никак в писатели попал я за грехи
И, надоев живым посланьями своими,
Несчастным мертвецам скучать решаюсь ими.
Нет нужды до того! Хочу в досужный час
С тобой поговорить про русский наш Парнас,
С тобой, поэт живой, затейливый и нежный,
Всегда пленительный, хоть несколько небрежный,
Чертам заметнейшим лукавой остроты
Дающий милый вид сердечной простоты
И часто, наготу рисуя нам бесчинно,
Почти бесстыдным быть умеющий невинно. Не хладной шалостью, но сердцем внушена,
Веселость ясная в стихах твоих видна;
Мечты игривые тобою были петы.
В печаль влюбились мы. Новейшие поэты
Не улыбаются в творениях своих,
И на лице земли всё как-то не по них.
Ну что ж? Поклон, да вон! Увы, не в этом дело:
Ни жить им, ни писать еще не надоело,
И правду без затей сказать тебе пора:
Пристала к музам их немецких муз хандра. Жуковский виноват: он первый между нами
Вошел в содружество с германскими певцами
И стал передавать, забывши божий страх,
Жизнехуленья их в пленительных стихах.
Прости ему господь! Но что же! все мараки
Ударились потом в задумчивые враки,
У всех унынием оделося чело,
Душа увянула и сердце отцвело.
«Как терпит публика безумие такое?» —
Ты спросишь? Публике наскучило простое,
Мудреное теперь любезно для нее:
У века дряхлого испортилось чутье. Ты в лучшем веке жил. Не столько просвещенный,
Являл он бодрый ум и вкус неразвращенный,
Венцы свои дарил, без вычур толковит,
Он только истинным любимцам Аонид.
Но нет явления без творческой причины:
Сей благодатный век был век Екатерины!
Она любила муз, и ты ли позабыл,
Кто «Душеньку» твою всех прежде оценил?
Я думаю, в садах, где свет бессмертья блещет,
Поныне тень твоя от радости трепещет,
Воспоминая день, сей день, когда певца,
Еще за милый труд не ждавшего венца,
Она, друзья ее достойно наградили
И, скромного, его так лестно изумили,
Страницы «Душеньки» читая наизусть.
Сердца завистников стеснила злая грусть,
И на другой же день расспросы о поэте
И похвалы ему жужжали в модном свете. Кто вкуса божеством служил теперь бы нам?
Кто в наши времена, и прозе и стихам
Провозглашая суд разборчивый и правый,
Заведовать бы мог парнасскою управой?
О, добрый наш народ имеет для того
Особенных судей, которые его
В листах условленных и в цену приведенных
Снабжают мнением о книгах современных!
Дарует между нас и славу и позор
Торговой логики смышленый приговор.
О наших судиях не смею молвить слова,
Но слушай, как честят они один другого:
Товарищ каждого — глупец, невежда, враль;
Поверить надо им, хотя поверить жаль. Как быть писателю? В пустыне благодатной,
Забывши модный свет, забывши свет печатный,
Как ты, философ мой, таиться без греха,
Избрать в советники кота и петуха
И, в тишине трудясь для собственного чувства,
В искусстве находить возмездие искусства! Так, веку вопреки, в сей самый век у нас
Сладко поющих лир порою слышен глас,
Благоуханный дым от жертвы бескорыстной!
Так нежный Батюшков, Жуковский живописный,
Неподражаемый, и целую орду
Злых подражателей родивший на беду,
Так Пушкин молодой, сей ветреник блестящий,
Всё под пером своим шутя животворящий
(Тебе, я думаю, знаком довольно он:
Недавно от него товарищ твой Назон
Посланье получил), любимцы вдохновенья,
Не могут поделить сердечного влеченья
И между нас поют, как некогда Орфей
Между мохнатых пел, по вере старых дней.
Бессмертие в веках им будет воздаяньем! А я, владеющий убогим дарованьем,
Но рвением горя полезным быть и им,
Я правды красоту даю стихам моим,
Желаю доказать людских сует ничтожность
И хладной мудрости высокую возможность.
Что мыслю, то пишу. Когда-то веселей
Я славил на заре своих цветущих дней
Законы сладкие любви и наслажденья.
Другие времена, другие вдохновенья;
Теперь важней мой ум, зрелее мысль моя.
Опять, когда умру, повеселею я;
Тогда беспечных муз беспечного питомца
Прими, философ мой, как старого знакомца.
В похвалу наук
Уже довольно лучший путь не зная,
Страстьми имея ослепленны очи,
Род человеческ из краю до края
Заблуждал жизни в мрак безлунной ночи,
И в бездны страшны несмелые ноги
Многих ступили — спаслися немноги,
Коим, простерши счастье сильну руку
И не хотящих от стези опасной
Отторгнув, должну отдалило муку;
Но стопы оных не смысл правя ясной —
Его же помочь одна лишь надежна, —
И тем бы гибель была неизбежна,
Но, падеж рода нашего конечный
Предупреждая новым действом власти,
Произвел Мудрость царь мира предвечный,
И послал тую к людям, да, их страсти
Обуздав, нравов суровость исправит
И на путь правый их ноги наставит.
О, коль всесильна отца дщерь приятна!
В лице умильном красота блистает;
Речь, хотя тиха, честным ушам внятна,
Сердца и нудит и увеселяет;
Ни гневу знает, ни страху причину,
Ищет и любит истину едину,
Толпу злонравий влеча за собою,
Зрак твой не сильна снесть, ложь убегает,
И добродетель твоею рукою
Славны победы в мал час получает;
Тако внезапным лучом, когда всходит,
Солнце и гонит мрак и свет наводит.
К востоку крайны пространны народы,
Ближны некреям, ближны оксидракам,
Кои пьют Ганга и Инда рек воды,
Твоим те первы освещенны зраком,
С слонов нисшедше, счастливы приемлют
Тебя и сладость гласа твого внемлют.
Черных потом же ефиоп пределы,
И плодоносный Нил что наводняет,
Царство, богатством славно, славно делы,
Пользу законов твоих ощущает,
И людей разум грубый уж не блудит
В грязи, но к небу смелый лет свой нудит.
Познал свою тьму и твою вдруг славу
Вавилон, видев тя, широкостенный;
И кои всяку презрели державу,
Твоей склонили выю, усмиренны,
Дикие скифы и фраки суровы,
Дав твоей власти в себе знаки новы.
Трудах по долгих стопы утвердила,
Седмью введена друзьями твоими
В греках счастливых, и вдруг взросла сила,
Взросло их имя. Наставленный ими
Народ, владетель мира, дал суд труден:
Тобой иль действом рук был больше чуден.
Едва их праздность, невежства мати
И злочинств всяких, от тя отлучила,
Власть уж их тверда не могла стояти,
Презренна варвар от севера сила
Западный прежде, потом же востока
Престол низвергла в мгновение ока.
Была та гибель нашего причина
Счастья; десница врачей щедра дала
Покров, под коим бежаща богина
Нашла отраду и уж воссияла
Европе целой луч нового света;
Врачей не умрет имя в вечны лета.
Мудрость обильна, свиту многолюдну
Уж безопасна из царства в другое
Водя с собою, видели мы чудну
Премену: немо суеверство злое
Пало, и знаем служить царю славы
Сердцем смиренным и чистыми нравы.
На судах правда прогнала наветы
Ябеды черной; в войну идем стройны;
Храбростью ищем, искусством, советы
Венцы с Победы рук принять достойны;
Медные всходят в руках наших стены,
И огнь различны чувствует премены.
Зевсовы наших не чуднее руки;
Пылаем с громом молния жестока,
Трясем, рвем землю, и бурю и звуки
Страшны наводим в мгновение ока.
Ветры, пространных морь воды ужасны
Правим и топчем, дерзки, безопасны.
Бездны ужасны вод преплыв, доходим
Мир, отделенный от век бесконечных.
В воздух, в светила, на край неба всходим,
И путь и силу числим скоротечных
Телес, луч солнца делим в цветны части;
Чувствует тварь вся силу нашей власти.
(Басня)
Какой-то птицами купчишка торговал,
Ловил их, продавал
И от того барыш немалый получал.
Различны у него сидели в клетках птички:
Скворцы и соловьи, щеглята и синички.
Меж множества других,
Богатых и больших,
Клетчонка старая висела
И чуть-чуть клетки вид имела:
Сидели хворые три канарейки в ней.
Ну жалко посмотреть на сих бедняжек было;
Сидели завсегда нахохлившись уныло:
Быть может, что тоска по родине своей,
Воспоминание о том прекрасном поле,
Летали где они, резвились где по воле,
Где знали лишь веселия одне
(На родине житье и самое худое
Приятней, чем в чужой, богатой стороне);
Иль может что другое
Причиною болезни было их,
Но дело только в том, что трех бедняжек сих
Хозяин бросил без призренья,
Не думав, чтоб могли оправиться они;
Едва кормили их, и то из сожаленья,
И часто голодом сидели многи дни.
Но нежно дружество, чертогов убегая,
А чаще шалаши смиренны посещая,
Пришло на помощь к ним
И в тесной клетке их тесней соединило.
Несчастье общее союз сей утвердило,
Они отраду в нем нашли бедам своим!
И самый малый корм, который получали,
Промеж себя всегда охотно разделяли
И были веселы, хотя и голодали!
Но осень уж пришла; повеял зимний хлад,
А птичкам нет отрад:
Бедняжки крыльями друг дружку укрывали
И дружбою себя едва обогревали.
Недели две спустя охотник их купил,
И, кажется, всего рублевик заплатил.
Вот наших птичек взяли,
В карете повезли домой,
В просторной клетке им приют спокойный дали,
И корму поскорей, и баночку с водой.
Бедняжки наши удивились,
Ну пить и есть, и есть и пить;
Когда ж понасытились,
То с жаром принялись судьбу благодарить.
Сперва по-прежнему дни три-четыре жили,
Согласно вместе пили, ели
И уж поразжирели,
Поправились они;
Потом и ссориться уж стали понемножку,
Там больше, и прощай, счастливы прежни дни!
Одна другую клюнет в ножку,
Уж корму не дает одна другой
Иль с баночки долой толкает;
Хоть баночка воды полна,
Но им мала она.
В просторе тесно стало,
И прежня дружества как будто не бывало.
И дружбы и любви раздор гонитель злой!
Уж на ночь в кучку не теснятся,
А врознь все по углам садятся!
Проходит день, проходит и другой,
Уж ссорятся сильнее
И щиплются больнее —
А от побой не станешь ведь жиреть;
Они ж еще хворали,
И так худеть, худеть,
И в месяц померли, как будто не живали.
Ах! лучше бы в нужде, но в дружбе, в мире жить,
Чем в счастии раздор и после смерть найтить!
Вот так-то завсегда и меж людей бывает;
Несчастье их соединяет,
А счастье разделяет.
С высокия горы источник низливался
И чистым хрусталем в долине извивался,
Он мягки муравы, играя, орошал;
Брега потоков сих кустарник украшал.
Клариса некогда с Милизой тут гуляла
И, седши на траву, ей тайну объявляла:
«Кустарник сей мне мил, — она вещала ей, —
Свидетелем мне он всей радости моей;
В него любовник мой скотину пригоняет
И мнимой красоте Кларисиной пеняет;
Здесь часто сетует, на сердце жар храня,
И жалобы свои приносит на меня;
Здесь имя им мое стенание вперяло,
И эхо здесь его стократно повторяло.
Не ведаешь ты, я колико весела:
Я вижу, что его я сердцу впрямь мила.
Селинте Палемон меня предпочитает,
И только лишь ко мне одной любовью тает.
Мне кажется, душа его ко мне верна:
И если так, так я, конечно, недурна.
Намнясь купаясь я в день тихия погоды,
Нарочно пристально смотрела в ясны воды;
Хотя казался мне мой образ и пригож,
Но чаю, что в воде еще не так хорош».
Милиза ничего на то не отвечала
И, слыша о любви, внимала и молчала.
Клариса говорит: «Гора сия виной,
Что мой возлюбленный увиделся со мной:
На месте сем моим пастух пронзился взглядом,
С горы сея сошед с своим блеящим стадом,
Коснулся жаром сим и сердца моего,
Где я влюбилася подобно и в него,
Когда я, сидячи в долине сей безблатной,
Взирала на места в пустыне сей приятной,
Как я еще любви не зрела и во сне,
Дивяся красотам в прелестной сей стране.
Любовны мысли в ум мне сроду не впадали,
Пригожства сих жилищ мой разум услаждали,
И веселил меня пасомый мною скот,
Не знала прежде я иных себе забот.
Однако Палемон взложил на сердце камень,
Почувствовала я в себе влиянный пламень,
Который день от дня умножился в крови
И учинил меня невольницей любви.
Но склонности своей поднесь не открываю
И только оттого в веселье пребываю,
Что знаю то, что я мила ему равно.
Уже бы я в любви открылася давно;
Да только приступить к открытию стыжуся
И для ради того упорною кажуся,
Усматривая, он такой ли человек,
Который бы во весь любил меня свой век.
Кто ж подлинно меня, Милиза, в том уверит,
Что будет он мой ввек? Теперь не лицемерит,
Покорствуя любви и зраку моему;
А если я потом прискучуся ему?
Довольно видела примеров я подобных:
Как волки, изловя когда овец беззлобных,
Терзают их, когда из паства унесут,
Так часто пастухи, язвя, сердца сосут».
— «Клариса, никогда я в сем не провинюся
И в верности к тебе по гроб не пременюся», —
Вещал перед нее представший Палемон.
Пречудно было то, взялся отколе он:
«Не куст ли, — мнит она, — в него преобратился,
Иль он из облака к очам ее скатился?»
А он, сокрывшися меж частых тут кустов,
Влюбившейся в него к ответу был готов.
Она со трепетом и в мысли возмущенной
Вскочила с муравы, цветками изгущенной,
И жительницам рощ, прелестницам сатир,
Когда препархивал вокруг ее зефир
И быстрая вода в источнике журчала,
Прискорбным голосам, вздыхая, отвечала:
«Богини здешних паств, о нимфы рощей сих,
Из обиталищей ступайте вы своих!
Зефир, когда ты здесь вокруг меня порхаешь,
Мне кажется, что ты меня пересмехаешь,
Лети отселе прочь, оставь места сии,
Спокой журчащие в источнике струи!»
И се любовники друг друга услаждают,
А поцелуями знакомство утверждают.
Милиза, видя то, стыдиться начала,
И, зря, что тут она ненадобна была,
Их тающим сердцам не делает помехи,
Отходит; но смотреть любовничьи утехи
Скрывается в кустах сплетенных и густых,
Внимает милый взгляд и разговоры их.
Какое множество прелестных тамо взоров!
Какое множество приятных разговоров!
Спор, шутка, смех, игра их тамо веселит,
Творящих тамо всё, что им любовь велит.
Милиза, видя то, того же пожелала;
Затлелась кровь ея, вспыхнула, запылала;
Пришла пасти овец, но тех часов уж нет,
Какие прежде шли: любовь с ума нейдет.
Луга покрыла ночь; пастушке то же мнится.
Затворит лишь глаза, ей то же всё и снится,
Лишается совсем ребяческих забав,
И пременяется пастушкин прежний нрав.
Подружкина любовь Милизу заражает,
Милиза дней чрез пять Кларисе подражает.
Спустил седой Эол Борея
С цепей чугунных из пещер;
Ужасные криле расширя,
Махнул по свету богатырь;
Погнал стадами воздух синий.
Сгустил туманы в облака,
Давнул, — и облака расселись,
Пустился дождь и восшумел.
Уже румяна Осень носит
Снопы златые на гумно,
И роскошь винограду просит
Рукою жадной на вино.
Уже стада толпятся птичьи,
Ковыль сребрится по степям;
Шумящи красно-желты листьи
Расстлались всюду по тропам.
В опушке заяц быстроногий,
Как колпик поседев, лежит;
Ловецки раздаются роги,
И выжлиц лай и гул гремит.
Запасшися крестьянин хлебом,
Ест добры щи и пиво пьет;
Обогащенный щедрым небом,
Блаженство дней своих поет.
Борей на Осень хмурит брови
И Зиму с севера зовет:
Идет седая чародейка,
Косматым машет рукавом;
И снег, и мраз, и иней сыплет
И воды претворяет в льды;
От хладного ее дыханья
Природы взор оцепенел.
Наместо радуг испещренных
Висит по небу мгла вокруг,
А на коврах полей зеленых
Лежит рассыпан белый пух.
Пустыни сетуют и долы,
Голодны волки воют в них;
Древа стоят и холмы голы,
И не пасется стад при них.
Ушел олень на тундры мшисты,
И в логовище лег медведь;
По селам нимфы голосисты
Престали в хороводах петь;
Дымятся серым дымом домы,
Поспешно едет путник в путь,
Небесный Марс оставил громы
И лег в туманы отдохнуть.
Российский только Марс, Потемкин,
Не ужасается зимы:
По развевающим знаменам
Полков, водимых им, орел
Над древним царством Митридата
Летает и темнит луну;
Под звучным крил его мельканьем
То черн, то бледн, то рдян Эвксин.
Огонь, в волнах неугасимый,
Очаковские стены жрет,
Пред ними росс непобедимый
И в мраз зелены лавры жнет;
Седые бури презирает.
На льды, на рвы, на гром летит,
В водах и в пламе помышляет:
Или умрет, иль победит.
Мужайся, твердый росс и верный,
Еще победой возблистать!
Ты не наемник — сын усердный;
Твоя Екатерина мать,
Потемкин — вождь, бог — покровитель;
Твоя геройска грудь — твой щит,
Честь — мзда твоя, вселенна — зритель,
Потомство плесками гремит.
Мужайтесь, росски Ахиллесы,
Богини северной сыны!
Хотя вы в Стикс не погружались.
Но вы бессмертны по делам.
На вас всех мысль, на вас всех взоры.
Дерзайте ваших вслед отцов!
И ты спеши скорей, Голицын!
Принесть в твой дом с оливой лавр.
Твоя супруга златовласа,
Пленира сердцем и лицом.
Давно желанного ждет гласа,
Когда ты к ней приедешь в дом;
Когда с горячностью обнимешь
Ты семерых твоих сынов,
На матерь нежны взоры вскинешь
И в радости не сыщешь слов.
Когда обильными речами
Потом восторг свой изъявишь,
Бесценными побед венцами
Твою супругу удивишь;
Геройские дела расскажешь
Ее ты дяди и отца,
И дух и ум его докажешь
И как к себе он влек сердца.
Спеши, супруг, к супруге верной,
Обрадуй ты, утешь ее;
Она задумчива, печальна,
В простой одежде, и, власы
Рассыпав по челу нестройно,
Сидит за столиком в софе;
И светло-голубые взоры
Ее всечасно слезы льют.
Она к тебе вседневно пишет:
Твердит то славу, то любовь,
То жалостью, то негой дышит,
То страх ее смущает кровь;
То дяде торжества желает,
То жаждет мужниной любви,
Мятется, борется, вещает:
«Коль долг велит, ты лавры рви!»
В чертоге вкруг ее безмолвном
Не смеют нимфы пошептать;
В восторге только музы томном
Осмелились сей стих бряцать.
Румяна Осень! радость мира!
Умножь, умножь еще твой плод!
Приди, желанна весть! — и лира
Любовь и славу воспоет.
Вечерняя заря в пучине догорала,
Над мрачной Эльбою носилась тишина,
Сквозь тучи бледные тихонько пробегала
Туманная луна;
Уже на западе седой, одетый мглою,
С равниной синих вод сливался небосклон.
Один во тьме ночной над дикою скалою
Сидел Наполеон.
В уме губителя теснились мрачны думы,
Он новую в мечтах Европе цепь ковал
И, к дальним берегам возведши взор угрюмый,
Свирепо прошептал:
«Вокруг меня все мертвым сном почило,
Легла в туман пучина бурных волн,
Не выплывет пи утлый в море челн,
Ни гладный зверь не взвоет над могилой —
Я здесь один, мятежной думы волн…
О, скоро ли, напенясь под рулями,
Меня помчит покорная волна
И спящих вод прервется тишина?..
Волнуйся, ночь, над эльбскими скалами!
Мрачнее тмись за тучами, луна!
Там ждут меня бесстрашные дружины.
Уже сошлись, уже сомкнуты в строй!
Уж мир летит в оковах предо мной!
Прейду я к вам сквозь черные пучины
И гряну вновь погибельной грозой!
И вспыхнет брань! за галльскими орлами,
С мечом в руках победа полетит,
Кровавый ток в долинах закипит,
И троны в прах низвергну я громами
И сокрушу Европы дивный щит!..
Но вкруг меня все мертвым сном почило,
Легла в туман пучина бурных волн,
Не выплывет ни утлый в море челн,
Ни гладкий зверь не взвоет над могилой —
Я здесь один, мятежной думы полн…
О счастье! злобный обольститель,
И ты, как сладкий сон, сокрылось от очей,
Средь бурей тайный мой хранитель
И верный пестун с юных дней!
Давно ль невидимой стезею
Меня ко трону ты вело
И скрыло дерзостной рукою
В венцах лавровое чело!
Давно ли с трепетом народы
Несли мне робко дань свободы-
Знамена чести преклоня;
Дымились громы вкруг меня,
И слава в блеске над главою
Неслась, прикрыв меня крылом? ,
Но туча грозная нависла над Москвою,
И грянул мести гром!..
Полнощи царь младой! — ты двигнул ополчепья,
И гибель вслед пошла кровавым знаменам,
Отозвалось могущего паденье,
И мир земле, и радость небесам,
А мне — позор и заточенье!
И раздроблен мой звонкий щит,
Не блещет шлем на поле браней;
В прибрежном злаке меч забыт
И тускнет на тумане.
И тихо все кругом. В безмолвии ночей
Напрасно чудится мне смерти завыванье,
И стук блистающих мечей,
И падших ярое стенанье —
Лишь плещущим волнам внимает жадный слух;
Умолк сражений клик знакомый,
Вражды кровавой гаснут громы,
И факел мщения потух.
Но близок час! грядет минута роковая!
Уже летит ладья, где грозный трои сокрыт;
Кругом простерта мгла густая,
И, взором гибели сверкая,
Бледнеющий мятеж на палубе сидит.
Страшись, о Галлия! Европа! мщенье, мщенье!
Рыдай — твой бич восстал — и все падет во прах,
Все сгибнет, и тогда, в всеобщем разрушенье,
Царем воссяду на гробах!»
Умолк. На небесах лежали мрачны тени,
И месяц, дальних туч покинув темны сени,
Дрожащий, слабый свет на запад изливал;
Восточная звезда играла в океане,
И зрелася ладья, бегущая в тумане
Под сводом эльбских грозных скал.
И Галлия тебя, о хищник, осенила;
Побегла с трепетом законные цари.
Но зришь ли? Гаснет день, мгновенно тьма сокрыла
Лицо пылающей зари,
Простерлась тишина над бездною седою,
Мрачится неба свод, гроза во мгле висит,
Все смолкло… трепещи! погибель над тобою,
И жребий твой еще сокрыт!
(На голос «Как по камешкам чиста
реченька течет…»)
Плывет по морю стена кораблей,
Словно стадо лебедей, лебедей.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Словно стадо лебедей, лебедей.
Волны по морю кипят и шумят,
Меж собою таку речь говорят —
Ай, жги, жги, жги, говори —
Меж собою таку речь говорят:
«Уж зачем это наши корабли,
Как щетиною, штыками поросли?
Ай, жги, жги, жги, говори,
Как щетиною, штыками поросли?
Уж не будет ли турецкая кровь
Нас румянить по-старому вновь?
Ай, жги, жги, жги, говори,
Нас румянить по-старому вновь?»
Тучи по небу летят и шумят,
Меж собой они речь говорят —
Ай, жги, жги, жги, говори —
Меж собой они речь говорят:
«Для чего полны солдат корабли,
У орудий курятся фитили?
Ай, жги, жги, жги, говори,
У орудий курятся фитили?
Уж недаром слетаются орлы,
Как на пир, на черкесские скалы.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Как на пир, на черкесские скалы».
Паруса надуваются, шумят,
Что на палубах солдатушки сидят.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Что на палубах солдатушки сидят.
Им ефрейторы делают наряд,
Усачи молодым говорят —
Ай, жги, жги, жги, говори —
Усачи молодым говорят:
«Ей вы, гой еси кавказцы-молодцы,
Удальцы, государевы стрельцы!
Ай, жги, жги, жги, говори,
Удальцы, государевы стрельцы!
Посмотрите, Адлер-мыс недалеко,
Нам его забрать славно и легко.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Нам его забрать славно и легко.
Каждый гоголем встряхнись, встрепенись,
Осмотри ружье да в шлюпочки садись.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Осмотри ружье да в шлюпочки садись.
С кораблей врагам пару поддадут,
Через головы там ядра заревут.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Через головы там ядра заревут.
А чуть на мель, мы вперед, усачи,
Сумы в зубы, в воду по пояс скачи!
Ай, жги, жги, жги, говори,
Сумы в зубы, в воду по пояс скачи!
Вражьих пуль не считай, не зевай,
Мигом стройся, да команды ожидай.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Мигом стройся, да команды ожидай.
И придет вам потешиться пора —
Дрогнет Адлер от солдатского ура.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Дрогнет Адлер от солдатского ура.
Беглым шагом на завал, на завал,
Тому честь и крест, кто прежде добежал.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Тому честь и крест, кто прежде добежал.
В рукопашную пали и коли,
И вали, и усами шевели.
Ай, жги, жги, жги, говори,
И вали, и усами шевели.
Нам похвально, гренадеры, егеря,
Молодцами умирать за царя.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Молодцами умирать за царя.
Нам не диво, гренадеры, егеря,
Пить победную чару за царя.
Ай, жги, жги, жги, говори,
Пить победную чару за царя».
Я иду. Спотыкаясь и падая ниц,
Я иду.
Я не знаю, достигну ль до тайных границ,
Или в знойную пыль упаду,
Иль уйду, соблазненный, как первый в раю,
В говорящий и манящий сад,
Но одно — навсегда, но одно — сознаю;
Не идти мне назад!
Зной горит, и губы сухи.
Дали строят свой мираж,
Манят тени, манят духи,
Шепчут дьяволы: «Ты — наш!»
Были сонмы поколений,
За толпой в веках толпа.
Ты — в неистовстве явлений,
Как в пучине вод щепа.
Краткий срок ты в безднах дышишь,
Отцветаешь, чуть возник.
Что ты видишь, что ты слышишь,
Изменяет каждый миг.
Не упомнишь слов священных,
Сладких снов не сбережешь!
Нет свершений не мгновенных,
Тает истина, как ложь.
И сквозь пальцы мудрость мира
Протекает, как вода,
И восторг блестящий пира
Исчезает навсегда.
Совершив свой путь тяжелый,
С бою капли тайн собрав,
Ты пред смертью встанешь голый,
О мудрец, как сын забав!
Если ж смерть тебе откроет
Тайны все, что ты забыл,
Так чего ж твой подвиг стоит!
Так зачем ты шел и жил!
Все не нужно, что земное,
Шепчут дьяволы: «Ты — наш!»
Я иду в бездонном зное…
Дали строят свой мираж.
«Ты мне ответишь ли, о Сущий,
Зачем я жажду тех границ?
Быть может, ждет меня грядущий,
И я пред ним склоняюсь ниц?
О сердце! в этих тенях века,
Где истин нет, иному верь!
В себе люби сверхчеловека…
Явись, наш бог и полузверь!
Я здесь свершаю путь бесплодный,
Бессмысленный, бесцельный путь,
Чтоб наконец душой свободной
Ты мог пред Вечностью вздохнуть.
И чуять проблеск этой дрожи,
В себе угадывать твой вздох —
Мне всех иных блаженств дороже…
На краткий миг, как ты, я — бог!»
Гимн
Вновь закат оденет
Небо в багрянец.
Горе, кто обменит
На венок — венец.
Мраком мир не связан,
После ночи — свет.
Кто миропомазан,
Доли лучшей нет.
Утренние зори —
Блеск небесных крыл.
В этом вечном хоре
Бог вас возвестил.
Времени не будет,
Ночи и зари…
Горе, кто забудет,
Что они — цари!
Все жарче зной. Упав на камне,
Я отдаюсь огню лучей,
Но мука смертная легка мне
Под этот гимн, не знаю чей.
И вот все явственней, телесней
Ко мне, простершемуся ниц,
Клонятся, с умиленной песней,
Из волн воздушных сонмы лиц.
О, сколько близких и желанных,
И ты, забытая, и ты!
В чертах, огнями осиянных,
Как не узнать твои черты!
И молнии горят сапфиром,
Их синий отблеск — вечный свет.
Мой слабый дух пред лучшим миром
Уже заслышал свой привет!
Но вдруг подымаюсь я, вольный и дикий,
И тени сливаются, гаснут в огне.
Шатаясь, кричу я, — и хриплые крики
Лишь коршуны слышат в дневной тишине.
«Я жизни твоей не желаю, гробница,
Ты хочешь солгать, гробовая плита!
Так, значит, за гранью — вторая граница,
И смерть, как и жизнь, только тень и черта?
Так, значит, за смертью такой же бесплодный,
Такой же бесцельный, бессмысленный путь?
И то же мечтанье о воле свободной?
И та ж невозможность во мгле потонуть?
И нет нам исхода! и нет нам предела!
Исчезнуть, не быть, истребиться нельзя!
Для воли, для духа, для мысли, для тела
Единая, та же, все та же стезя!»
Кричу я. И коршуны носятся низко,
Из дали таинственной манит мираж.
Там пальмы, там влага, так ясно, так близко,
И дьяволы шепчут со смехом: «Ты — наш!»
Лапы елок,
Лапы елок, лапки,
Лапы елок, лапки, лапушки…
Все в снегу,
Все в снегу, а теплые какие!
Будто в гости
Будто в гости к старой,
Будто в гости к старой, старой бабушке
я
я вчера
я вчера приехал в Киев.
Вот стою
Вот стою на горке
Вот стою на горке на Владимирской.
Ширь во-всю —
Ширь во-всю — не вымчать и перу!
Так
Так когда-то,
Так когда-то, рассиявшись в выморозки,
Киевскую
Киевскую Русь
Киевскую Русь оглядывал Перун.
А потом —
А потом — когда
А потом — когда и кто,
А потом — когда и кто, не помню толком,
только знаю,
только знаю, что сюда вот
только знаю, что сюда вот по́ льду,
да и по воде,
да и по воде, в порогах,
да и по воде, в порогах, волоком —
шли
шли с дарами
шли с дарами к Диру и Аскольду.
Дальше
Дальше било солнце
Дальше било солнце куполам в литавры.
— На колени, Русь!
— На колени, Русь! Согнись и стой. —
До сегодня
До сегодня нас
До сегодня нас Владимир гонит в лавры.
Плеть креста
Плеть креста сжимает
Плеть креста сжимает каменный святой.
Шли
Шли из мест
Шли из мест таких,
Шли из мест таких, которых нету глуше, —
прадеды,
прадеды, прапрадеды
прадеды, прапрадеды и пра пра пра!..
Много
Много всяческих
Много всяческих кровавых безделушек
здесь у бабушки
здесь у бабушки моей
здесь у бабушки моей по берегам Днепра.
Был убит
Был убит и снова встал Столыпин,
памятником встал,
памятником встал, вложивши пальцы в китель.
Снова был убит,
Снова был убит, и вновь
Снова был убит, и вновь дрожали липы
от пальбы
от пальбы двенадцати правительств.
А теперь
А теперь встают
А теперь встают с Подола
А теперь встают с Подола дымы,
киевская грудь
киевская грудь гудит,
киевская грудь гудит, котлами грета.
Не святой уже —
Не святой уже — другой,
Не святой уже — другой, земной Владимир
крестит нас
крестит нас железом и огнем декретов.
Даже чуть
Даже чуть зарусофильствовал
Даже чуть зарусофильствовал от этой шири!
Русофильство,
Русофильство, да другого сорта.
Вот
Вот моя
Вот моя рабочая страна,
Вот моя рабочая страна, одна
Вот моя рабочая страна, одна в огромном мире.
— Эй!
— Эй! Пуанкаре!
— Эй! Пуанкаре! возьми нас?..
— Эй! Пуанкаре! возьми нас?.. Черта!
Пусть еще
Пусть еще последний,
Пусть еще последний, старый батька
содрогает
содрогает плачем
содрогает плачем лавры звонницы.
Пусть
Пусть еще
Пусть еще врезается с Крещатика
волчий вой:
волчий вой: «Даю-беру червонцы!»
Наша сила —
Наша сила — правда,
Наша сила — правда, ваша —
Наша сила — правда, ваша — лаврьи звоны.
Ваша —
Ваша — дым кадильный,
Ваша — дым кадильный, наша —
Ваша — дым кадильный, наша — фабрик дым.
Ваша мощь —
Ваша мощь — червонец,
Ваша мощь — червонец, наша —
Ваша мощь — червонец, наша — стяг червонный.
— Мы возьмем,
— Мы возьмем, займем
— Мы возьмем, займем и победим.
Здравствуй
Здравствуй и прощай, седая бабушка!
Уходи с пути!
Уходи с пути! скорее!
Уходи с пути! скорее! ну-ка!
Умирай, старуха,
Умирай, старуха, спекулянтка,
Умирай, старуха, спекулянтка, на́божка.
Мы идем —
Мы идем — ватага юных внуков!
1924
Не широки, не глубоки
Крыма водные потоки,
Но зато их целый рой
Сброшен горною стеной,
И бегут они в долины,
И через камни и стремнины
Звонкой прыгают волной,
Там виясь в живом узоре,
Там теряясь между скал
Или всасываясь в море
Острее змеиных жал.
Смотришь: вот — земля вогнулась
В глубину глухим котлом,
И растительность кругом
Густо, пышно развернулась.
Чу! Ключи, ручьи кипят, —
И потоков быстрых змейки
Сквозь подземные лазейки
Пробираются, шипят;
Под кустарников кудрями
То скрываются в тени,
То блестящими шнурами
Меж зелеными коврами
Передернуты они,
И, открыты лишь частями,
Шелковистый режут дол
И жемчужными кистями
Низвергаются в котел. И порой седых утесов
Расплываются глаза,
И из щелей их с откосов
Брызжет хладная слеза;
По уступам вперехватку,
Впересыпку, вперекатку,
Слезы те бегут, летят,
И снопами водопад,
То вприпрыжку, то вприсядку,
Бьет с раската на раскат;
То висит жемчужной нитью, То ударив с новой прытью,
Вперегиб и вперелом,
Он клубами млечной пены
Мылит скал крутые стены,
Скачет в воздух серебром,
На мгновенье в безднах вязнет
И опять летит вперед,
Пляшет, отпрысками бьет,
Небо радугами дразнит,
Сам себя на части рвет.
Вам случалось ли от жажды
Умирать и шелест каждый
Шопотливого листка,
Трепетанье мотылька,
Шум шагов своих тоскливых
Принимать за шум в извивах
Родника иль ручейка?
Нет воды! Нет мер страданью;
Смерть в глазах, а ты иди
С пересохшею гортанью,
С адским пламенем в груди!
Пыльно, — душно, — зной, — усталость!
Мать-природа! Где же жалость?
Дай воды! Хоть каплю! — Нет!
Словно высох целый свет.
Нет, поверьте, нетерпеньем
Вы не мучились таким,
Ожидая, чтоб явленьем
Вас утешила своим
Ваша милая: как слабы
Те мученья! — И когда бы
В миг подобный вам она
Вдруг явилась, вся полна
Красоты и обаянья,
Неги, страсти и желанья,
Вся готовая любить, —
Вмиг сей мыслью, может быть,
Вы б исполнились единой:
О, когда б она Ундиной
Или нимфой водяной
Здесь явилась предо мной!
И ручьями б разбежалась
Шелковистая коса,
И на струйки бы распалась
Влажных локонов краса,
И струи те, пробегая
Через свод ее чела
Слоем водного стекла,
И чрез очи ниспадая,
Повлекли б и из очей
Охлажденных слез ручей,
И потом две водных течи
Справа, слева и кругом
На окатистые плечи
Ей низверглись, — И потом
С плеч, где скрыт огонь под снегом
Тая с каждого плеча,
Снег тот вдруг хрустальным бегом
Покатился бы, журча,
Влагой чистого ключа, —
И, к объятиям отверсты,
Две лилейные руки,
Растеклись в фонтанах персты,
И — не с жаркой глубиной,
Но с святым бесстрастным хладом —
Грудь рассыпалась каскадом
И расхлынулась волной!
Как бы я втянул отрадно
Эти прелести в себя!
Ангел — дева! Как бы жадно
Вмиг я выпил всю тебя!
Тяжести мои смущает мысли.
Может быть, сдается мне, сейчас —
В этот миг — сорвется этих масс
Надо мной висящая громада
С грохотом и скрежетаньем ада,
И моей венчая жизни блажь,
Здесь меня раздавит этот кряж,
И, почет соединив с обидой,
Надо мной он станет пирамидой,
Сложенной из каменных пластов.
Лишь мелькнет последние мгновенье, —
В тот же миг свершится погребенье,
В тот же миг и памятник готов.
Похорон торжественных расходы:
Памятник — громаднее, чем своды
Всех гробниц, и залп громов, и треск,
Певчий — ветер, а факел — солнца блеск,
Слезы — дождь, все, все на счет природы,
Все от ней, и где? В каком краю? —
За любовь к ней страстную мою!
Вот здесь, на острове Киприды,
Великолепный храм стоял:
Столпы, подзоры, пирамиды
И купол золотом сиял.
Вот здесь, дубами осененна,
Резная дверь в него была,
Зеленым свесом покровенна,
Вовнутрь святилища вела.
Вот здесь хранилися кумиры,
Дымились жертвой алтари,
Сбирались на молитву миры
И били ей челом цари .
Вот тут была уединенной
Поутру каждый день с зарей,
Писала, как владеть вселенной,
И как сердца пленять людей.
Тут поставлялася трапеза,
Круг юных дев и сонм жрецов;
Богатство разливалось Креза,
Сребро и злато средь столов;
Тут арфы звучные гремели
И повторял их хор певцов;
Особо тут Сирены пели
И гласов сладостью, стихов,
Сердца и ум обворожали;
Тут нектар из сосудов бил,
Курильницы благоухали,
Зной летний провевал зефир;
А тут крылатые служили
Полки прекрасных метких слуг
И от богининой носили
Руки амброзию вокруг.
Она, тут сидя, обращалась
И всех к себе влекла сердца;
Восставши, тихо поклонялась,
Блистая щедростью лица.
Здесь, в полдень, уходила в гроты,
Покоилась прохлад в тени;
А тут Амуры и Эроты
Уединялись с ней одни.
Тут был эдем ея прелестный
Наполнен меж купин цветов;
Здесь тек под синий свод небесный
В купальню скрытый шум ручьев;
Здесь был театр, а тут качели,
Тут азиатских домик нег;
Тут на Парнассе Музы пели;
Тут звери жили для утех;
Здесь в разны игры забавлялась,
А тут прекрасных Нимф с полком
Под вечер красный собиралась
В прогулку с легким посошком;
Ходила по лугам, долинам,
По мягкой мураве, близ вод,
По желтым среди роз тропинам;
А тут, затея хоровод,
Велела Нимфам, Купидонам
Играть, плясать между собой
По слышимым приятным тонам
Вдали музыки роговой.
Они, кружась, резвясь, летали,
Шумели, говорили вздор;
В зерцале вод себя казали,
Всем тешили богинин взор;
А тут, оставя хороводы,
Верхом скакали на коньках
Иль, в лодках рассекая воды,
В жемчужных плавали струях.
Киприда тут средь мирт сидела,
Смеялась, глядя на детей;
На восклицающих смотрела
Поднявщих крылья лебедей,
Иль на станицу сребробоких
Ей милых, сизых голубков,
Или на пестрых, краснооких
Ходящих рыб среди прудов,
Иль на собачек, ей любимых,
Хвосты несущих вверх кольцом,
Друг другом с лаяньем гонимых,
Мелькающих между леском.
А здесь, исполнясь важна вида,
На памятник своих побед
Она смотрела — на Алкида,
Как гидру палицей он бьет;
Как прочие ея герои,
По манию ея очес,
В ужасные вступали бои
И тьмы поделали чудес:
Приступом грады тверды брали,
Сжигали флоты средь морей,
Престолы, царства покоряли
И в плен водили к ней царей.
Здесь в внутренни она чертоги
По лестнице отлогой шла,
Куда гостить ходили боги
И где она всегда стрегла
Тот пояс, в небе ей истканный,
На коем меж Харит с ней жил
Тот хитрый Гений, изваянный,
Который счастье ей дарил,
Во всех ея делах успехи,
Трофеи мира и войны,
Здоровье, радости и смехи
И легкие, приятны сны.
В сем тереме, Олимпу равном,
Из яшм прозрачных, перлов гнезд,
Художеством различным славном,
Горели ночью тучи звезд,
Красу богини умножали
И так средь сих блаженных мест
Ее, как солнце, представляли....
Но здесь ея уж ныне нет:
Померк красот волшебных свет;
Все тмой покрылось, запустело;
Все в прах упало, помертвело.
От ужаса вся стынет кровь,
Лишь плачет сирая Любовь.
1797
«Как если зданием прекрасным
Умножить должно звезд число,
Созвездием являться ясным
Достойно Сарское Село».
Громады вечных скал, гранитные пустыни,
Вы дали страннику убежище и кров!
Ему нужней покой обманчивых даров
Слепой, взыскательной и ветреной богини!
Забытый от людей, забытый от молвы,
Доволен будет он углом уединенным;
Он счастье в нем найдет, он будет, как и вы,
В пременах рока неизменным!
Как все вокруг меня пленяет грозно взор!
Пустынный неба свод, угрюмый вид природы,
О каменистый брег дробящиеся воды
И дремлющий над ними бор!
Скалы далекие подернулись туманом,
В зерцале зыбких вод глядится черный лес!..
Все тихо! все молчит! и бледный свод небес
Слился с безбрежным океаном.
Здесь все беседует с унынием моим:
И рощи шум глухой, и волн неясный лепет,
Как будто бы знаком, как будто внятен им
Младого сердца томный трепет.
Здесь освежаемый прохладной тишиной
Природы дремлющей под кровом ночи звездной,
Люблю сидеть один над сумрачною бездной,
Молчать и вдаль лететь душой…
Здесь в думу важную невольно погруженной,
Люблю воспоминать о сильных прежних дней,
О бурной жизни их средь копий, средь мечей,
Безумствам громким посвященной.
Ничто не прочно на земли!
Ложатся грады в прах, и рушатся державы!
Не здесь ли некогда с победой протекли
Сыны Оденовы, любимцы бранной славы?
Следы минувшего исчезли в сих местах,
Отзывы праздные не вторят песне Скальда,
Молва умолкнула о спутниках Роальда,
О древних сильных племенах;
Развеял бурный ветр торжественные клики,
Забыли правнуки о подвигах отцов,
Бледнеет слава их, — и в прахе их богов
Лежат низверженные лики!
И все вокруг меня в глубокой тишине:
Не слышен стук мечей, давно умолкли бои…
Куда вы скрылися, полночные герои?
Мой взор теряется в бездонной вышине:
Не вы ли, бледные, вперив на звезды очи,
Плывете в облаках туманною толпой?
Не вы ль?.. ответствуйте! вам слышен голос мой,
Одушевите сумрак ночи.
Сыны могучие сих грозных, вечных скал!
Как отделились вы от каменной отчизны?
Зачем унылы вы? и я ли прочитал
На лицах сумрачных улыбку укоризны?
И вы сокрылися в обители теней!
И ваши имена не пощадило время!
Что ж наши подвиги? Что слава наших дней?
Что наше ветреное племя?
О, все своей чредой исчезнет в бездне лет!
Для всех один закон — закон уничтоженья!
Во всем мне слышится таинственный привет
Обетованного, глубокого забвенья!
Но я, в безвестности для жизни жизнь любя,
Могу ль себя томить неясною тоскою?
Пусть все разрушится, пусть все умрет со мною!
Не вечный для времен, я вечен для себя!
Златые призраки! златые сновиденья!
Желанья пылкие! слетитеся толпой!
Пусть жадно буду пить обманутой душой
Из чаши юности волшебство заблужденья.
Что нужды до былых иль будущих племен!
Я не для них бренчу незвонкими струнами:
Я, невнимаемый, довольно награжден
За звуки звуками, а за мечты мечтами.
Магомет
… Я вслушивался жадно
И в разговор монахов христианских,
И в шумный спор запальчивых жидов,
И в чудные рассказы бедуинов.
Я двадцать лет молчал и только слушал.
Ячмень в одну весну и расцветет,
И отцветет на плодоносной ниве;
Но много лет потребно для того,
Чтоб выросла в степи, на чахлой почве,
Широколиственная пальма…
Так замысла великого зерно
Медлительно росло и вкоренялось
У сердца моего, на жаркой почве!
Из Антиохии однажды, помню, я
Вел караван, и на песчаном море
Меня застал крылатый ураган.
Он быстро, заслоняя солнце, двигал
Свои столпы. Сыпучего песку
Сухие волны на меня катились,
И мой верблюд, зажмурившись невольно,
Стал утопать. Сопутников моих
Неясные вблизи мелькали тени.
Я им кричал; но буря заглушала,
Подобно тысяче низверженных потоков,
Мои слова: и сам я не слыхал
Моих призывных криков. На колени,
От ужаса загородив руками
Мое лицо, упал я и молился,
И говорил: «Аллах, Аллах, помилуй!
Клянусь твоим блистательным престолом,
Я разнесу твое святое имя
По всей Аравии… Аллах, помилуй!»
Но в этот миг песчаная гора
Обрушилась и на моих плечах
Рассыпалась, и я оцепенел.
Когда же я очнулся, надо мною
Уже вечернее сияло солнце.
Вокруг меня попрежнему мелькали
Товарищей сияющие лица,
И двигался по степи караван,
И я лежал, качаясь, на верблюде;
И горы белые верхушки поднимали
Из-под земли, и весело мне было,
Что я воскрес. Когда же ночь пришла,
Остановились мы на отдых у подошвы
Одной горы, и я пошел искать
Ключа, чтоб напоить моих верблюдов.
Луна, как брачная лампада, над пустыней
Сияла ярким светом. Мой кувшин
У ног моих поставил я на камень
И, прислонясь к махровой пальме, долго
Стоял и слушал. Мне казалось, где-то
Журчал источник. Долго я глядел,
Не замелькает ли серебряная точка
На месяце играющей воды.
И, к удивленью моему, в пещере,
У каменной подошвы двух утесов,
Я увидал, горит огонь. Проворно
Я взял кувшин, и смело побежал
В пещеру. И казалось мне, что духи
Передо мной летели и кружились,
И на огонь протягивали руки…
И там-то в первый раз я увидал
Пустынника Габиба…
Он в белой мантии стоял, читая
Развернутый пергаментовый список;
Чугунная лампада озаряла
И свиток, и рубцы его чела…
И молча, с ног до головы обятый
Невольным ужасом благоговенья,
Я созерцал таинственного старца.
«Ты, Магомет, из племени Гашем!
Я жду давно тебя!» сказал мне старец…
И, между прочим, говорил мне: «Слушай!
Я научу тебя премудрости великой;
Великие тебе открою тайны
Аллаха, чрез его пророков
Открытые народам. По лицу
И по походке ног твоих проворных,
Которых каждый шаг в моей пещере
Был повторен гранитным сводом,
Я узнаю того, кто мне обещан!»
Дрожа, я сел и стал вести беседу
С одним из тех премудрых на земле,
Кто слышит тайную гармонию природы
И голоса привратников небесных;
Кто отдаленное очами осязает
И по звездам читает повесть мира.
Две ночи я внимал речам Габиба,
И думали товарищи мои,
Что унесен я львицей иль растерзан
Голодным тигром, и рыдали горько…
Когда ж увидели, что я иду
И на плече несу кувшин с водою,
От радости не знали что подумать,
И, как родного брата, обнимали…
И для меня с тех пор преобразился,
Роскошней стал широкий Божий мир,
На золотой цепи повешенное солнце,
И прикрепленные к хрустальным сводам
Горящие планеты…
И начал я завидовать пророкам,
И стал просить пророческого дара.
Тому прошло уже шесть лет;
И близок день, назначенный свиданью!
Премудрый ждет меня в пустынях Геры,
Там, где стоят утесы на утесах
И упираются в пылающее небо;
Где бьет вода из камня день и ночь
И никогда не сякнет — та вода,
Которую приносит ангел, в виде
Громовых туч, и поливает горы.
Туда иду. Прощай, родная Мекка!
Я ворочусь не тем, чем вышел,
Иль никогда к тебе не ворочусь…
Свиньи хрю, поросята гиги, гуси гого.
Встани, затопляй, перекисла, мешай.
Чья была кручина — нещопана лучина,
А великая печаль — на пече детей кочать.
Плачет дитя, возрыдает дитя — пособити нельзя.
Бачка сердит, так мачка …
Пиво-то в шубе, вино в зипуне, брага в шебуре.
Прощелыга вода и нога и боса, она без пояса.
Кто напьется воды — не боится беды,
Никакой кормолы и не дьявольшены.
Когда Москва женилась, Казань понела,
Понизовные городы в приданыя взела:
Иркутска, Якутска, Енисейской городок,
А и Нов-город был тысяцкой,
А Уфа-та … сваха была,
Кострома-город хохочет,
В поезду ехать не хочет.
А вздумали-(в)згодали по Куракина послали.
А Куракин говорит:
«Изопьем-ка вина, то прибудет ума!».
Испили маленько, шумит в голове,
Испить боло побольше — побольше шумит,
Изопьем, посидим, пошлем по жены, по свои госпожи.
А жены наши идут, будто утачки плывут,
А и матери идут, будто свиньи бредут.
А и ел чеснок, отрыгается,
Целовал молоду, то забыть нельзя.
А капуста в масле — не ества ли то?
А грибы с чесноком — не волога ли то?
Молодица в шапке — не девка ли то?
Веселой молодец — не утеха ли то?
Мать дочери своей говаривала и наказывала:
Не велела молоденьки с мужем спать,
Под одежду …
А и я молода с глупа разума-ума
Потихоньку …… и всего мужа ……
«А спи ты, мой муж, не раскатывайся,
Что сизой голубок на гнездушке».
А и мужу-то жена свету видети дала:
Петлю на шею сама взложила,
Ана милому в окошко конец подала:
«Мил, потени! мой голубчик, потени!».
Милой потянул, ее муж-ат захрипел,
Будто спать захотел.
А и я мужа не била, не бранивала,
А и только …… сыну говаривала:
«Ешь, муж, нож, ты гложи ножны,
А и сохни с боку, боли с хребту,
Со всего животу!».
А и ела баба сметану, да брюхо болит,
А гледела бы на милова да муж не велит,
Под лавкой лежит, он сабакой ворчит,
Кобелем визжит.
Баба ……, хочет баню сбить, потолок своротить.
Двери выставити, баню выстудити.
Ваня — в баню, жена ево — за баню,
Василей — на сенях.
Бог дал сына, сына Екима,
А затем будет Иван, добро будет и нам.
А щука-де — не рыба, лень — не еда,
А чужа жена — ожога,
Ожгла молодца поперек животца.
А (щу)чины не ем, коросей-та не ем,
А и ем треску, припру к шес(т)ку.
А жена мужу … на истопке,
Привела ево смотреть:
«Вот, муженек, голубей гнездо
Тебе киевских, мохноногиньких».
Попадья на попа разгузынилася-распечалился,
А кобылу-ту колом и корову-ту колом,
Она мелкова скота ослопиною с двора,
Он видит, поп, неминучую свою,
Ухватил он книгу, сам бегом из избы.
1
Да, фейерверком из Пуччини
Был начат праздник. Весь Милан
Тонул в восторженной пучине
Веселья. Выполняя план
Забав, когда, забыв о чине,
И безголосый стал горлан…
Однако по какой причине
Над городом аэроплан?
2
Не делегаты ль авиаций
Готовят к празднику салют?
Не перемену ль декораций
Увидит падкий к трюкам люд?
Остолбились в тени акаций
Лакеи при разносе блюд.
Уж то не классик ли Гораций
Встает из гроба, к нови лют?..
3
Как странно вздрогнула синьора!
Как странно побледнел синьор! —
Что на террасе у собора
Тянули розовый ликер!
И вот уж им не до ликера,
И в небеса за взором взор —
Туда, где стрекотня мотора
Таит нещадный приговор…
4
На людной площади Милана
Смятенье, давка, крик и шум:
Какого-то аэроплана
Сниженье прямо наобум —
Мертва испанская гитана
И чей-то обезглавлен грум,
И чья-то вся в крови сутана,
И у толпы за разум ум!
5
Умолк оркестр на полуноте, —
Трещит фарфор, звенит стакан,
И вы, бутылки, вина льете!
Тела! вы льете кровь из ран…
В испуге женщины в капоте
Спешат из дома в ресторан.
Аэроплан опять в полете,
Таинственный аэроплан…
6
И в ресторане у собора,
Упавши в пролитый ликер,
«Держите дерзостного вора!» —
Кричит в отчаяньи синьор:
«Жена моя, Элеонора, —
Ее похитил тот мотор!..»
Да, если вникнуть в крик синьора,
Жену вознес крылатый вор.
7
Но — миг минут, и в ресторане,
Как и на площади на всей,
Опять веселое гулянье, —
Быть может, даже веселей…
Взамен Пуччини из Масканьи
Несутся взрывы трубачей,
И снова жизнь кипит в Милане
Во всей стихийности своей.
8
А результат недавней драмы —
Вполне понятный результат:
Во все концы радиограммы
О происшествии летят.
Портреты увезенной дамы
Тут выставлены в яркий ряд
И в целом мире этот самый
Аэроплан искать велят…
9
Одни в безумьи, муж без цели
Смотря на небо, скрежетал
Зубами, и гитаны пели,
Печально озаряя зал,
Как бы над мертвыми в капелле
Прелат служенье совершал,
Вдруг неожиданно пропеллер
Над площадью заскрежетал.
10
И вот, почти совсем откосно,
Убив с десяток горожан,
Летит с небес молниеносно
В толпу другой аэроплан.
Пока гудел многовопросно
В толпе угрозный ураган, —
Похитив мужа, гость несносный
Вспорхнул, и вот — под ним Милан!..
11
Летели в небе два мотора, —
Один на Тихий океан,
На ширь и гладь его простора,
На дальний остров из лиан.
Другой на север, за озера
Норвегии, где воздух льдян.
И на одном — Элеонора,
И на другом — ее Жуан.
12
На островках, собой несхожих,
Машины скинули их двух.
На двух совсем различных ложах
С тех пор тиранили свой дух
Супруги: муж лежал на кожах
Тюленьих, под женой был пух
Тропичных птиц. И глаз прохожих
Не жег их: каждый остров глух.
13
Ласкал серебряные косы
Проникнутый мимозой бриз.
Что на траве сверкало: росы
Иль слезы женские? Кто вниз
Сбегал к воде? Кому откосы
Казались кочками? «Вернись!» —
Стонало эхо. Ноги босы…
От безнадежья стан повис…
14
Хрустел седыми волосами
Хрустальный ветер ледяной.
Жуан стоял у моря днями,
В оцепенении, больном,
С глубоко впавшими глазами,
С ума сводящею мечтой,
Что, разделен с женой морями,
Он не увидится с женой.
15
Хохочут злобно два пилота,
Что их поступок — без следа,
Что ими уничтожен кто-то,
Что тайну бережет вода,
Что вот возникло отчего-то
Тому, кто юн, кто молода,
«Всегда» любившим без отчета
Карающее «Никогда!»
1
Мужчина, засыпающий один,
ведет себя как женщина. А стол
ведет себя при этом как мужчина.
Лишь Муза нарушает карантин
и как бы устанавливает пол
присутствующих. В этом и причина
ее визитов в поздние часы
на снежные Суворовские дачи
в районе приполярной полосы.
Но это лишь призыв к самоотдаче.
2
Умеющий любить, умеет ждать
и призракам он воли не дает.
Он рано по утрам встает.
Он мог бы и попозже встать,
но это не по правилам. Встает
он с петухами. Призрак задает
от петуха, конечно, деру. Дать
его легко от петуха. И ждать
он начинает. Корму задает
кобыле. Отправляется достать
воды, чтобы телятам дать.
Дрова курочит. И, конечно, ждет.
Он мог бы и попозже встать.
Но это ему призрак не дает
разлеживаться. И петух дает
приказ ему от сна восстать.
Он из колодца воду достает.
Кто напоит, не захоти он встать.
И призрак исчезает. Но под стать
ему день ожиданья настает.
Он ждет, поскольку он умеет ждать.
Вернее, потому что он встает.
Так, видимо, приказывая встать,
знать о себе любовь ему дает.
Он ждет не потому, что должен встать
чтоб ждать, а потому, что он дает
любить всему, что в нем встает,
когда уж невозможно ждать.
3
Мужчина, засыпающий один,
умеет ждать. Да что и говорить.
Он пятерней исследует колтуны.
С летучей мышью, словно Аладдин,
бредет в гумно он, чтоб зерно закрыть.
Витийствует с пипеткою фортуны
из-за какой-то капли битый час.
Да мало ли занятий. Отродясь
не знал он скуки. В детстве иногда
подсчитывал он птичек на заборе.
Теперь он (о не бойся, не года) —
теперь шаги считает, пальцы рук,
монетки в рукавице, а вокруг
снежок кружится, склонный к Терпсихоре.
Вот так он ждет. Вот так он терпит. А?
Не слышу: кто-то слабо возражает?
Нет, Муз он отродясь не обижает.
Он просто шутит. Шутки не беда.
На шутки тоже требуется время.
Пока состришь, пока произнесешь,
пока дойдет. Да и в самой системе,
в системе звука часики найдешь.
Они беззвучны. Тем-то и хорош
звук речи для него. Лишь ветра вой
барьер одолевает звуковой.
Умеющий любить, он, бросив кнут,
умеет ждать, когда глаза моргнут,
и говорить на языке минут.
Вот так он говорит со сквозняком.
Умеющий любить на циферблат
с теченьем дней не только языком
становится похож, но, в аккурат
как под стеклом, глаза под козырьком.
По сути дела взгляд его живой
отверстие пружины часовой.
Заря рывком из грязноватых туч
к его глазам вытаскивает ключ.
И мозг, сжимаясь, гонит по лицу
гримасу боли — впрямь по образцу
секундной стрелки. Судя по глазам,
себя он останавливает сам,
старея не по дням, а по часам.
4
Влюбленность, ты похожа на пожар.
А ревность — на не знающего где
горит и равнодушного к воде
брандмейстера. И он, как Абеляр,
карабкается, собственно, в огонь.
Отважно не щадя своих погон,
в дыму и, так сказать, без озарений.
Но эта вертикальность устремлений,
о ревность, говорю тебе, увы,
сродни — и продолжение — любви,
когда вот так же, не щадя погон,
и с тем же равнодушием к судьбе
забрасываешь лютню на балкон,
чтоб Мурзиком взобраться по трубе.
Высокие деревья высоки
без посторонней помощи. Деревья
не станут с ним и сравнивать свой рост.
Зима, конечно, серебрит виски,
морозный кислород бушует в плевре,
скворешни отбиваются от звезд,
а он — от мыслей. Шевелится сук,
который оседлал он. Тот же звук
— скрипучий — издают ворота.
И застывает он вполоборота
к своей деревне, остальную часть
себя вверяет темноте и снегу,
невидимому лесу, бегу
дороги, предает во власть
Пространства. Обретают десны
способность переплюнуть сосны.
Ты, ревность, только выше этажом.
А пламя рвется за пределы крыши.
И это — нежность. И гораздо выше.
Ей только небо служит рубежом.
А выше страсть, что смотрит с высоты
бескрайней, на пылающее зданье.
Оно уже со временем на ты.
А выше только боль и ожиданье.
И дни — внизу, и ночи, и звезда.
Все смешано. И, видно, навсегда.
Под временем… Так мастер этикета,
умея ждать, он (бес его язви)
венчает иерархию любви
блестящей пирамидою Брегета.
Поет в хлеву по-зимнему петух.
И он сжимает веки все плотнее.
Когда-нибудь ему изменит слух
иль просто Дух окажется сильнее.
Он не услышит кукареку, нет,
и милый призрак не уйдет. Рассвет
наступит. Но на этот раз
он не захочет просыпаться. Глаз
не станет протирать. Вдвоем навеки,
они уж будут далеки от мест,
где вьется снег и замерзают реки.
Ответ на стихи его:
«Полонский! суждено опять судьбою злою…»Как, ты грустишь? — помилуй бог!
Скажи мне, Майков, как ты мог,
С детьми играя, тихо гладя
Их по головке, слыша смех
Их вечно-звонкий, вспомнить тех,
Чей гений пал, с судьбой не сладя,
Чей труд погиб…
Как мог ты, глядя
На северные небеса,
Вдруг вспомнить Рима чудеса,
Проникнуться воспоминаньем,
Вообразить, что я стою
Средь Колизея, как в раю,
И подарить меня посланьем?
Мне задушевный твой привет
Был освежительно-отраден.
Но я еще не в Риме, нет!
В окно я вижу Баден-Баден,
И тяжело гляжу на свет.
Хоть мне здорово и приятно
Парным питаться молоком,
Дышать нетопленным теплом
И слушать музыку бесплатно;
Но — если б не было руин,
Плющом повитых, луговин
Зеленых, гор, садов, скамеек,
Холмов и каменных лазеек, —
Здесь на меня нашел бы сплин —
Так надоело мне гулянье,
Куда, расхаживая лень,
Хожу я каждый божий день
На равнодушное свиданье,
И где встречаю, рад не рад,
При свете газовых лампад,
Американцев, итальянцев,
Французов, англичан, голландцев,
И немцев, и немецких жен,
И всем известную графиню,
И полурусскую княгиню,
И русских множество княжен.
Но в этих встречах мало толку,
И в разговорах о ничем
Ожесточаюсь я умом,
А сердцем плачу втихомолку.
И эта жизнь меня томит,
И этот Баден, с этим миром,
Который вкруг меня шумит,
Мне кажется большим трактиром,
В котором каждый божий час
Гуляет глупость напоказ.
А ты счастливец! — любишь ты
Домашний мир. Твои мечты
Не знают роковых стремлений;
Зато как много впечатлений
Проходит по душе твоей,
Когда ты с удочкой своей,
Нетерпеливый, вдохновенный,
Идешь на лов уединенный.
Или, раздвинув тростники,
Над золотистыми струями
Стоишь — протер свои очки —
И жадными следишь глазами,
Как шевелятся поплавки.
И весь ты страстное вниманье…
Вот — гнется удочка дугой,
Кружится рыбка над водой —
Плеск — серебро и трепетанье…
О, в этот миг перед тобой
Что значит Рим и все преданья,
Обломки славы мировой!
Но, чу! свисток раздался птичий,
Ночь шелестит во мгле кустов:
Спеши, мой милый рыболов,
Домой с наловленной добычей!
Спеши! — уж божья благодать
На ложе сна детей приемлет,
Твои малютки спят, — и дремлет
Их убаюкавшая мать.
Уже в румяном полусвете,
Там, в сладких грезах полусна,
Тебя ждет милая жена
Иль труд в соседнем кабинете.
Труд благодатный! Труд живой!
Часы, в которые душой
Ты, чуя бога, смело пишешь
И на себе цепей не слышишь.
Люблю я стих широкий твой,
Насквозь пропахнувший смолою
Тех самых сосен, где весною,
В тени от солнца, меж ветвей,
Ты подстерег лесную фею,
И где с Каменою твоею
Шептался плещущий ручей.
Я сам люблю твою Камену,
Подругу северных ночей:
Я помню, как неловко с ней
Ты шел на шумную арену
Народных браней и страстей;
Как ей самой неловко было…
Но… олимпийская жена,
Не внемля хохоту зоила,
Тебе осталася верна,
И вновь в объятия природы —
В поля, в леса, туда, где воды
Струятся, где синеет мгла
Из-под шатра дремучей ели,
Туда, где водятся форели,
С тобою весело ушла.
Прости, мой друг! не знай желаний
Моей блуждающей души!
Довольно творческих страданий,
Чтоб не заплесневеть в глуши.
Поверь, не нужно быть в Париже,
Чтоб к истине быть сердцем ближе,
И для того, чтоб созидать,
Не нужно в Риме кочевать.
Следы прекрасного художник
Повсюду видит и — творит,
И фимиам его горит
Везде, где ставит он треножник,
И где творец с ним говорит.Баден-Баден. Август 1857
Близ паства у лугов и рощ гора лежала,
Под коей быстрых вод, шумя, река бежала,
Пустыня вся была видна из высоты.
Стремились веселить различны красоты.
Во изумлении в луга и к рощам зряща
Печальна Атиса, на сей горе сидяща.
Ничто увеселить его не возмогло;
Прельстившее лицо нещадно кровь зажгло.
Тогда в природе был час тихия погоды:
Он, стоня, говорит: «О вы, покойны воды!
Хотя к тебе, река, бывает ветер лих,
Однако и тебе есть некогда отдых,
А я, кого люблю, нещадно мучим ею,
Ни на единый час отдыха не имею.
Волнение твое царь ветров укротил,
Мучителей твоих в пещеры возвратил,
А люту страсть мою ничто не укрощает,
И укротить ее ничто не обещает».
Альфиза посреди стенания сего
Уединение разрушила его.
«Я слышу, — говорит ему, — пастух, ты стонешь,
Во тщетной ты любви к Калисте, Атис, тонешь;
Каких ты от нее надеешься утех,
Приемлющей твое стенание во смех?
Ты знаешь то: она тобою лишь играет
И что твою свирель и песни презирает,
Цветы в твоих грядах — простая ей трава,
И песен жалостных пронзающи слова,
Когда ты свой поешь неугасимый пламень,
Во сердце к ней летят, как стрелы в твердый камень.
Покинь суровую, ищи другой любви
И злое утоли терзание крови!
Пускай Калиста всех приятнее красою,
Но, зная, что тебя, как смерть, косит косою,
Отстань и позабудь ты розин дух и вид:
Всё то тебе тогда гвоздичка заменит!
Ты всё пригожство то, которо зришь несчастно,
Увидишь и в другой, кем сердце будет страстно,
И, вспомянув тогда пастушки сей красы,
Потужишь, потеряв ты вздохи и часы;
Нашед любовницу с пригожством ей подобным,
Стыдиться будешь ты, размучен сердцем злобным».
На увещение то Атис говорит:
«Ничто сей склонности моей не претворит.
Ты, эхо, таинства пастушьи извещаешь!
Ты, солнце, всякий день здесь паство освещаешь
И видишь пастухов, пасущих здесь стада!
Вам вестно, рвался ль так любовью кто когда!
Еще не упадет со хладного снег неба
И земледелец с нив еще не снимет хлеба,
Как с сей прекрасною пустыней я прощусь
И жизнию своей уж больше не польщусь.
Низвергнусь с сей горы, мне море даст могилу,
И тамо потоплю и страсть и жизнь унылу;
И если смерть моя ей жалость приключит,
Пастушка жалости пастушек научит,
А если жизнь моя ко смеху ей увянет,
Так мой досады сей дух чувствовать не станет».
— «Ты хочешь, — говорит пастушка, — век пресечь?
Отчаянная мысль, отчаянная речь
Цветущей младости нимало не обычны.
Кинь прочь о смерти мысль, к ней старых дни приличны,
А ты довольствуйся утехой живота,
Хоть будет у тебя любовница не та,
Такую ж от другой имети станешь радость,
Найдешь веселости, доколе длится младость,
Или вздыхай вокруг Калистиных овец
И помори свою скотину наконец.
Когда сия гора сойдет в морску пучину,
Калиста сократит теперешну кручину,
Но если бы в тебе имела я успех,
Ты вместо здесь тоски имел бы тьмы утех:
Я стадо бы свое в лугах с твоим водила,
По рощам бы с тобой по всякий день ходила,
Калисте бы ты был участником всего,
А шед одна, пошла б я с спросу твоего,
Без воли бы твоей не сделала ступени
И клала б на свои я Атиса колени.
Ты, тщетною себе надеждою маня,
Что я ни говорю, не слушаешь меня.
От тех часов, как ты в несчастну страсть давался,
Ах, Атис, Атис, где рассудок твой девался?»
Ей Атис говорит: «Я всё о ней рачил,
Я б сердце красоте теперь твоей вручил,
Но сердце у меня Калистой взято вечно,
И буду ею рван по смерть бесчеловечно.
Любви достойна ты, но мне моя душа
Любить тебя претит, хоть ты и хороша.
Ты песни голосом приятнейшим выводишь
И гласы соловьев сих рощей превосходишь.
На теле видится твоем лилеин вид,
В щеках твоих цветов царица зрак свой зрит.
Зефиры во власы твои пристрастно дуют,
Где пляшешь ты когда, там грации ликуют.
Сравненна может быть лишь тень твоя с тобой,
Когда ты где сидишь в день ясный над водой.
Не превзошла тебя красой и та богиня,
Которой с паством здесь подвластна вся пустыня;
А кем я мучуся и, мучася, горю,
О той красавице тебе не говорю,
Вещая жалобы пустыне бесполезно
И разрываяся ее красою слезно.
Ты волосом темна, Калиста им руса,
Но то ко прелести равно, коль есть краса».
Альципа искусить Калиста научила,
А, в верности нашед, себя ему вручила.
Все так же ютится
Все так же ютится простуда у рам,
Так же песни мои
Так же песни мои заштрихованы сном,
Так же ночью озноб,
Так же ночью озноб, так же дрожь по утрам,
Так же горло ручьев
Так же горло ручьев переедено льдом.
Но уже тротуар
Но уже тротуар чернотою оброс,
Снова солнечный лак
Снова солнечный лак прилипает к земле.
И, как сказочный бред,
И, как сказочный бред, забывая мороз,
Обессиленный градусник
Обессиленный градусник спит на нуле.
Я стою на крыльце,
Я стою на крыльце, я у солнца в плену.
Мне весна тишиной
Мне весна тишиной обвязала висок,
Надо мной в высоте,
Надо мной в высоте, повторив тишину,
Голубого окна
Голубого окна притаился зрачок.
В переулке заря,
В переулке заря, перекличка колес,
Торопливость воды
Торопливость воды и людей кутерьма,
И коробками разных сортов папирос
В докипающем дне
В докипающем дне притаились дома.
Я слежу, как трамвай
Я слежу, как трамвай совершает полет,
Как на лужах горит
Как на лужах горит от зари позумент,
И как нэпман тяжелой сигарой плывет,
И как тоненькой «Басмой» ныряет студент.
И туда, где окно,
И туда, где окно, где, льда голубей,
Обложки у крыш
Обложки у крыш оплела бирюза,
Где порхающий дым,
Где порхающий дым, где фарфор голубей,
Как на синий экран
Как на синий экран поднимаю глаза.
Там ветер,
Там ветер, там небо,
Там ветер, там небо, там пятый этаж,
Там зайцем по комнате
Там зайцем по комнате бродит тепло,
Там ленивостью дней
Там ленивостью дней заболел карандаш,
И у форточки там
И у форточки там отстегнулось крыло.
Я стою,
Я стою, я ловлю
Я стою, я ловлю уплывающий свет,
Опьяняясь пространством,
Опьяняясь пространством, как лирикой сна.
И дым папиросы,
И дым папиросы, как первый букет,
У меня на руке
У меня на руке забывает весна.
Но это не сон –
Но это не сон – это доза тепла,
Это первый простор
Это первый простор для взлетающих глаз,
Это холод, дыханьем
Это холод, дыханьем сожженный дотла,
Это дым вдохновенья,
Это дым вдохновенья, пришедший на час.
Это все для того,
Это все для того, чтобы вовсе не так
Возвратившийся служащий
Возвратившийся служащий встретил жену,
Чтобы скряга отдал
Чтобы скряга отдал за букет четвертак,
Чтобы снова Жюль Верн
Чтобы снова Жюль Верн полетел на Луну.
Чтоб мое бытие
Чтоб мое бытие окрылилось на миг
И неведомых дней
И неведомых дней недоступная мгла
Сквозь страницы еще
Сквозь страницы еще недочитанных книг
Проступила ясней
Проступила ясней и лицо обожгла.
Чтобы с ранним огнем
Чтобы с ранним огнем и усталостью рам
Ваша зимняя комната
Ваша зимняя комната стала тесна.
И чтоб песня,
И чтоб песня, которая поймана там,
Еще раз на лету
Еще раз на лету повторила – весна.
Я видел правду только раз,
Когда солгали мне.
И с той поры, и в этот час,
Я весь горю в огне.
Я был ребенком лет пяти,
И мне жилось легко.
И я не знал, что я в пути,
Что буду далеко.
Безбольный мир кругом дышал
Обманами цветов.
Я счастлив был, я крепко спал,
И каждый день был нов.
Усадьба, липы, старый сад,
Стрекозы, камыши.
Зачем нельзя уйти назад
И кончить жизнь в тиши?
Я в летний день спросил отца:
«Скажи мне: вечен свет?»
Улыбкой грустного лица
Он мне ответил: «Нет».
И мать спросил я в полусне:
«Скажи: Он добрый — Бог?»
Она кивнула молча мне
И удержала вздох.
Но как же так, но как же так?
Один сказал мне «Да»,
Другой сказал, что будет мрак,
Что в жизни нет «Всегда».
И стал я спрашивать себя,
Где правда, где обман,
И кто же мучает любя,
И мрак зачем нам дан.
Я вышел утром в старый сад
И лег среди травы.
И был расцвет растений смят
От детской головы.
В саду был черный ветхий чан
С зацветшею водой.
Он был как знак безвестных стран,
Он был моей мечтой.
Вон ряска там, под ней вода,
Лягушка там живет.
И вдруг ко мне пришла Беда,
И замер небосвод.
Жестокой грезой детский ум
Внезапно был смущен,
И злою волей, силой дум,
Он в рабство обращен.
Так грязен чан, в нем грязный мох.
Я слышал мысль мою.
Что если буду я как Бог?
Что если я убью?
Лягушке тесно и темно,
Пусть в рай она войдет.
И руку детскую на дно
Увлек водоворот.
Водоворот безумных снов,
Непоправимых дум.
Но сад кругом был ярко-нов,
И светел был мой ум.
Я помню скользкое в руках,
Я помню холод, дрожь,
Я помню солнце в облаках,
И в детских пальцах нож.
Я темный дух, я гномный царь,
Минута недолга.
И торжествующий дикарь
Скальпировал врага.
И что-то билось без конца
В глубокой тишине.
И призрак страшного лица
Приблизился ко мне.
И кто-то близкий мне сказал,
Что проклят я теперь,
Что кто слабейшего терзал,
В том сердца нет, он зверь.
Но странно был мой ум упрям,
И молча думал я,
Что боль дана как правда нам,
Чужая и моя.
О, знаю, боль сильней всего,
И ярче всех огней,
Без боли тупо и мертво
Мельканье жалких дней.
И я порой терзал других,
Я мучил их… Ну, что ж!
Зато я создал звонкий стих,
И этот стих не ложь.
Кому я радость доставлял,
Тот спал как сытый зверь.
Кого терзаться заставлял,
Пред тем открылась дверь.
И сам в безжалостной борьбе
Терзание приняв,
Благословенье шлю тебе,
Кто предо мной неправ.
Быть может, ересь я пою?
Мой дух ослеп, оглох?
О, нет, я слышу мысль мою,
Я знаю, вечен Бог!
С высокая горы источник низливался
И чистым хрусталем в долине извивался.
По белым он пескам и камышкам бежал.
Брега потоков сих кустарник украшал.
Милиза некогда с Кларисой тут гуляла
И, седши на траву, ей тайну объявляла:
«Кустарник сей мне мил, — она вещала ей. —
Он стал свидетелем всей радости моей.
В нем часто Палемон скотину напояет
И мниму в нем красу Милизину вспевает.
Здесь часто сетует он, в сердце жар храня,
И жалобы свои приносит на меня.
Здесь именем моим всё место полно стало,
И эхо здесь его стократно повторяло,
О, если б ведала ты, как я весела:
Я вижу, что его я сердцу впрямь мила,
Селинте Палемон меня предпочитает,
Знак склонности ея к себе уничтожает.
Мне кажется, душа его ко мне верна.
И ежели то так — так, знать, я недурна.
Намнясь купаясь я в день тихия погоды,
Нарочно пристально смотрела в ясны воды;
Хотя казался мне мой образ и пригож,
Но знать, что он в водах еще не так хорош».
Клариса ничего на то не отвечала,
Несмысленна была, любви еще не знала.
Милиза говорит: «Под этою горой
Незапно в первый раз он свиделся со мной.
Он, сшед с верхов ея с своим блеящим стадом,
Удержан был в долу понравившимся взглядом,
Где внятно слушала свирелку я его,
Не слыша никогда про пастуха сего,
Когда я, сидючи в приятной сей долине,
Взирала на места, лежащи в сей пустыне,
И, величая жизнь пастушью во уме,
Дивилась красотам в прелестной сей стране.
Любовны мысли в ум еще мне не впадали,
Пригожства сих жилищ мой разум услаждали,
И веселил меня пасомый мною скот.
Не знала прежде я иных себе забот.
Однако Палемон взложил на сердце камень,
Почувствовала я влиянный в жилах пламень,
Который день от дня умножился в крови
И учинил меня невольницей любви;
Но склонности своей поднесь не открываю
И только ныне тем себя увеселяю,
Что знаю то, что я мила ему равно.
Уже бы с ним в любви открылась я давно,
Да только приступить к открытию стыжуся,
А паче от него измены я боюся.
Я тщуся, чтоб пастух любил меня такой,
Который б не на час — на целый век был мой.
Кто ж подлинно меня, Клариса, в том уверит,
Что будет он мой ввек? Теперь не лицемерит,
Всем сердцем покорен став зраку моему,
Но, может быть, склонясь, прискучуся ему.
Довольно видела примеров я подобных:
Как волки, изловя когда овец беззлобных,
Терзают их, когда из паства унесут, —
Так часто пастухи сердца пастушек рвут».
— «Богине паств, тебе, Милиза, я клянуся,
Что я по смерть свою к тебе не пременюся», —
Пастух, перед нее представши, говорил.
Колико он тогда пастушку удивил!
Ей мнилося, что куст в него преобратился,
Иль он из облака перед нее свалился.
А он, сокрывшися меж частых тут кустов,
Был всех свидетелем ея любовных слов.
Она со трепетом и в мысли возмущенной
Вскочила с муравы долины наводненной
И к жительницам рощ, к прелестницам сатир,
Когда препархивал вокруг ея зефир
И быстрая вода в источнике журчала,
Прискорбным голосом, вздыхаючи, вещала:
«Богини здешних паств, о нимфы рощей сих,
Ступайте за леса, бежа жилищ своих!
Зефир, когда ты здесь вокруг меня летаешь,
Мне кажется, что ты меня пересмехаешь.
Лети отселе прочь, оставь места сии,
Спокой журчащие в источнике струи,
Чтоб я осмелилась то молвить, что мне должно:
Открывшися, уже таиться невозможно!»
Скончалась на брегах сих горесть пастуха,
Любезная его престала быть лиха.
Стократно тут они друг другу присягают
И поцелуями те клятвы утверждают.
Клариса, видя то, стыдиться начала,
И, зря, что тут она ненадобна была,
Их тающим сердцам не делает помехи,
Отходит; но, чтоб зреть любовничьи утехи,
Скрывается в кустах сплетенных и густых,
Внимает милый взгляд и разговоры их.
Какое множество прелестных видит взоров!
Какую слышит тьму приятных разговоров!
Спор, шутка, смех, игра — всё тут их веселит,
Всё тут, что мило им, и свет от них забыт.
Несмысленна, их зря, Клариса изумелась,
Ожглась, их видючи, и кровь ея затлелась.
Отходит скот пасти, но тех часов уж нет,
Как кровь была хладна: любовь с ума нейдет.
Луга покрыла ночь, пастушке уж не спится,
Затворит лишь глаза — ей то же всё и снится,
Лишается совсем робяческих забав,
И пременяется пастушкин прежний нрав.
Подружкина любовь Кларису заражает,
Клариса дней чрез пять Милизе подражает.
Восемь лет в Венеции я не был…
Всякий раз, когда вокзал минуешь
И на пристань выйдешь, удивляет
Тишина Венеции, пьянеешь
От морского воздуха каналов.
Эти лодки, барки, маслянистый
Блеск воды, огнями озарённой,
А за нею низкий ряд фасадов
Как бы из слоновой грязной кости,
А над ними синий южный вечер,
Мокрый и ненастный, но налитый
Синевою мягкою, лиловой, —
Радостно всё это было видеть!
Восемь лет… Я спал в давно знакомой
Низкой, старой комнате, под белым
Потолком, расписанным цветами.
Утром слышу, — колокол: и звонко
И певуче, но не к нам взывает
Этот чистый одинокий голос,
Голос давней жизни, от которой
Только красота одна осталась!
Утром косо розовое солнце
Заглянуло в узкий переулок,
Озаряя отблеском от дома,
От стены напротив — и опять я
Радостную близость моря, воли
Ощутил, увидевши над крышей,
Над бельём, что по ветру трепалось,
Облаков сиреневые клочья
В жидком, влажно-бирюзовом небе.
А потом на крышу прибежала
И бельё снимала, напевая,
Девушка с раскрытой головою,
Стройная и тонкая… Я вспомнил
Капри, Грациэллу Ламартина…
Восемь лет назад я был моложе,
Но не сердцем, нет, совсем не сердцем!
В полдень, возле Марка, что казался
Патриархом Сирии и Смирны,
Солнце, улыбаясь в светлой дымке,
Перламутром розовым слепило.
Солнце пригревало стены Дожей,
Площадь и воркующих, кипящих
Сизых голубей, клевавших зёрна
Под ногами щедрых форестьеров.
Всё блестело — шляпы, обувь, трости,
Щурились глаза, сверкали зубы,
Женщины, весну напоминая
Светлыми нарядами, раскрыли
Шёлковые зонтики, чтоб шёлком
Озаряло лица… В галерее
Я сидел, спросил газету, кофе
И о чём-то думал… Тот, кто молод,
Знает, что он любит. Мы не знаем —
Целый мир мы любим… И далёко,
За каналы, за лежавший плоско
И сиявший в тусклом блеске город,
За лагуны Адрии зелёной,
В голубой простор глядел крылатый
Лев с колонны. В ясную погоду
Он на юге видит Апеннины,
А на сизом севере — тройные
Волны Альп, мерцающих над синью
Платиной горбов своих ледяных…
Вечером — туман, молочно-серый,
Дымный, непроглядный. И пушисто
Зеленеют в нём огни, столбами
Фонари отбрасывают тени.
Траурно Большой канал чернеет
В россыпи огней, туманно-красных,
Марк тяжёл и древен. В переулках —
Слякоть, грязь. Идут посередине, —
В опере как будто. Сладко пахнут
Крепкие сигары. И уютно
В светлых галереях — ярко блещут
Их кафе, витрины. Англичане
Покупают кружево и книжки
С толстыми шершавыми листами,
В переплётах с золочёной вязью,
С грубыми застёжками… За мною
Девочка пристряла — всё касалась
До плеча рукою, улыбаясь
Жалостно и робко: «Mi d’un soldo!»
Долго я сидел потом в таверне,
Долго вспоминал её прелестный
Жаркий взгляд, лучистые ресницы
И лохмотья… Может быть, арабка?
Ночью, в час, я вышел. Очень сыро,
Но тепло и мягко. На пьяцетте
Камни мокры. Нежно пахнет морем,
Холодно и сыро — вонью скользких
Тёмных переулков, от канала —
Свежестью арбуза. В светлом небе
Над пьяцеттой, против папских статуй
На фасаде церкви — бледный месяц:
То сияет, то за дымом тает,
За осенней мглой, бегущей с моря.
«Не заснул, Энрико?» — Он беззвучно,
Медленно на лунный свет выводит
Длинный чёрный катафалк гондолы,
Чуть склоняет стан — и вырастает,
Стоя на корме её… Мы долго
Плыли в узких коридорах улиц,
Между стен высоких и тяжёлых…
В этих коридорах — баржи с лесом,
Барки с солью: стали и ночуют.
Под стенами — сваи и ступени,
В плесени и слизи. Сверху — небо,
Лента неба в мелких бледных звёздах…
В полночь спит Венеция, — быть может,
Лишь в притонах для воров и пьяниц,
За вокзалом, светят щели в ставнях,
И за ними глухо слышны крики,
Буйный хохот, споры и удары
По столам и столикам, залитым
Марсалой и вермутом… Есть прелесть
В этой поздней, в этой чадной жизни
Пьяниц, проституток и матросов!
«Но amato, amo, Desdemona», —
Говорит Энрико, напевая,
И, быть может, слышит эту песню
Кто-нибудь вот в этом тёмном доме —
Та душа, что любит… За оградой
Вижу садик; в чистом небосклоне —
Голые, прозрачные деревья,
И стеклом блестят они, и пахнет
Сад вином и мёдом… Этот винный
Запах листьев тоньше, чем весенний!
Молодость груба, жадна, ревнива,
Молодость не знает счастья — видеть
Слёзы на ресницах Дездемоны,
Любящей другого…
Вот и светлый
Выход в небо, в лунный блеск и воды!
Здравствуй, небо, здравствуй, ясный месяц,
Перелив зеркальных вод и тонкий
Голубой туман, в котором сказкой
Кажутся вдали дома и церкви!
Здравствуйте, полночные просторы
Золотого млеющего взморья
И огни чуть видного экспресса,
Золотой бегущие цепочкой
По лагунам к югу!
Волшебный час вечерней тишины,
Исполненный невидимых внушений,
В моей душе расцвечивает сны.
В вечерних водах много отражений,
В них дышит солнце, ветви, облака,
Немые знаки зреющих решений.
А между тем широкая река
Стремит вперед свободное теченье,
Своею скрытой жизнью глубока.
Минувшие незнанья и мученья
Мерцают бледнолицею толпой,
И я к ним полон странного влеченья.
Мне снится сумрак нежно-голубой,
Мне снятся дни невинности воздушной,
Когда я не был — для других — судьбой.
Теперь, толпою властвуя послушной,
Я для нее — палач и божество,
Картинность дум — в их смене равнодушной.
Но не всегда для сердца моего
Был так отвратен образ человека,
Не вечно сердце было так мертво.
Мыслитель, соблазнитель, и калека,
Я более не полюблю людей,
Хотя бы прожил век Мельхиседека.
О, светлый май, с блаженством без страстей!
О, ландыши, с их свежестью истомной!
О, воздух утра, воздух-чародей!
Усадьба. Сад с беседкою укромной.
Безгрешные деревья и цветы.
Луна весны в лазури полутемной.
Все памятно. Но Гений Красоты
С Колдуньей Знанья, страшные два духа,
Закляли сон младенческой мечты.
Колдунья Знанья, жадная старуха,
Дух Красоты, неуловимый змей,
Шептали что-то вкрадчиво и глухо.
И проклял я невинность первых дней,
И проходя уклонными путями,
Вкусил всего, чтоб все постичь ясней.
Миры, века — насыщены страстями.
Ты хочешь быть бессмертным, мировым?
Промчись, как гром, с пожаром и с дождями.
Восторжествуй над мертвым и живым,
Люби себя — бездонно, ненасытно,
Пусть будет символ твой — огонь и дым.
В борьбе стихий содружество их слитно,
Соедини их двойственность в себе,
И будет тень твоя в веках гранитна.
Поняв судьбу, я равен стал судьбе,
В моей душе равны лучи и тени,
И я молюсь — покою и борьбе.
Но все ж балкон и ветхие ступени
Милее мне, чем пышность гордых снов,
И я миры отдам за куст сирени.
Порой — порой! — весь мир так свеж и нов,
И все влечет, все близко без изятья,
И свист стрижей, и звон колоколов, —
Покой могил, незримые зачатья,
Печальный свет слабеющих лучей,
Правдивость слов молитвы и проклятья, —
О, все поет и блещет как ручей,
И сладко знать, что ты как звон мгновенья,
Что ты живешь, но ты ничей, ничей.
Обятый безызмерностью забвенья,
Ты святость и преступность победил,
В блаженстве мирового единенья.
Туман лугов, как тихий дым кадил,
Встает хвалой гармонии безбрежной,
И смыслы слов ясней в словах светил.
Какой восторг — вернуться к грусти нежной,
Скорбеть, как полусломанный цветок,
В сознании печали безнадежной.
Я счастлив, грустен, светел, одинок,
Я тень в воде, отброшенная ивой,
Я целен весь, иным я быть не мог.
Не так ли предок мой вольнолюбивый,
Ниспавший светоч ангельских систем,
Проникся вдруг печальностью красивой, —
Когда, войдя лукавостью в Эдем,
Он поразился блеском мирозданья,
И замер, светел, холоден и нем.
О, свет вечерний! Позднее страданье!
Приди, желанный гость, краса моя и радость!
Приди, — тебя здесь ждет и кубок круговой,
И розовый венок, и песней нежных сладость!
Возженны не льстеца рукой,
Душистый анемон и крины
Лиют на брашны аромат,
И полные плодов корзины
Твой вкус и зренье усладят.
Приди, муж правоты, народа покровитель,
Отчизны верный сын и строгий друг царев,
Питомец счастливый кастальских чистых дев,
Приди в мою смиренную обитель!
Пусть велелепные столпы,
Громады храмин позлащенны
Прельщают алчный взор несмысленной толпы;
Оставь на время град, в заботах погруженный,
Склонись под тень дубрав; здесь ждет тебя покой.
Под кровом сельского Пената,
Где все красуется, все дышит простотой,
Где чужд холодный блеск и пурпура и злата, —
Там сладок кубок круговой!
Чело, наморщенное думой,
Теряет здесь свой вид угрюмый;
В обители отцов все льет отраду нам!
Уже небесный лев тяжелою стопою
В пределах зноя стал — и пламенной стезею
Течет по светлым небесам!..
В священной рощице Сильвана,
Где мгла таинственна с прохладою слиянна,
Где брезжит сквозь листов дрожащий, тихий свет,
Игривый ручеек едва-едва течет
И шепчет в сумраке с прибрежной осокою;
Здесь в знойные часы, пред рощею густою,
Спит стадо и пастух под сению прохлад,
И в розовых кустах зефиры легки спят.
А ты, Фемиды жрец, защитник беззащитных,
Проводишь дни свои под бременем забот;
И счастье сограждан — благий, достойный плод
Твоих стараний неусыпных! —
Для них желал бы ты познать судьбы предел;
Но строгий властелин земли, небес и ада
Глубокой, вечной тьмой грядущее одел.
Благоговейте, персти чада! —
Как! прах земной объять небесное посмеет?
Дерзнет ли разорвать таинственный покров?
Быстрейший самый ум, смутясь, оцепенеет,
И буйный сей мудрец — посмешище богов! —
Мы можем, странствуя в тернистой сей пустыне,
Сорвать один цветок, ловить летящий миг;
Грядущее не нам — судьбине;
Так предадим его на произвол благих! —
Что время? Быстрый ток, который в долах мирных,
В брегах, украшенных обильной муравой,
Катит кристалл валов сапфирных;
И по сребру зыбей свет солнца золотой
Играет и скользит; но час — и бурный вскоре,
Забыв свои брега, забыв свой мирный ход,
Теряется в обширном море,
В безбрежной пустоте необозримых вод!
Но час — и вдруг нависших бурь громады
Извергли дождь из черных недр;
Поток возвысился, ревет, расторг преграды,
И роет волны ярый ветр!..
Блажен, стократ блажен, кто может в умиленье,
Воззревши на Вождя светил,
Текущего почить в Нептуновы владенья,
Кто может, радостный, сказать себе: я жил!
Пусть завтра тучею свинцовой
Всесильный бог громов вкруг ризою багровой
Эфир сгущенный облечет,
Иль снова в небесах рассыплет солнца свет, —
Для смертных все равно; и что крылаты годы
С печального лица земли
В хранилище времен с собою увлекли,
Не пременит того и сам Отец природы.
Сей мир — игралище Фортуны злой.
Она кичливый взор на шар земной бросает
И всей вселенной потрясает
По прихоти слепой!..
Неверная, меня сегодня осенила;
Богатства, почести обильно мне лиет,
Но завтра вдруг простерла крыла,
К другим склоняет свой полет!
Я презрен, — не ропщу, — и, горестный свидетель
И жертва роковой игры,
Ей отдаю ее дары
И облекаюсь в добродетель!..
Пусть бурями увитый Нот
Пучины сланые крутит и воздымает,
И черные холмы морских кипящих вод
С громовой тучею сливает,
И бренных кораблей
Рвет снасти, все крушит в свирепости своей…
Отчизны мирныя покрытый небесами,
Не буду я богов обременять мольбами;
Но дружба и любовь среди житейских волн
Безбедно приведут в пристанище мой челн.
Подражание
(«Я видел смерть: она сидела…»)
Прости, печальный мир, где темная стезя
Над бездной для меня лежала,
Где жизнь меня не утешала,
Где я любил, где мне любить нельзя!
Небес лазурная завеса,
Любимые холмы, ручья веселый глас,
Ты, утро — вдохновенья час,
Вы, тени мирные таинственного леса,
И все — прости в последний раз!
Ты притворяешься, повеса,
Ты знаешь, баловень, дорогу на Парнас.
Выздоровление
Приди, меня мертвит любовь!
В молчанье благосклонной ночи
Явись, волшебница! Пускай увижу вновь
Под грозным кивером твои небесны очи,
И плащ, и пояс боевой,
И бранной обувью украшенные ноги…
Не медли, поспешай, прелестный воин мой,
Приди, я жду тебя: здоровья дар благой
Мне снова ниспослали боги,
А с ним и сладкие тревоги
Любви таинственной и шалости младой.
По мне же, вид являет мерзкий
В одежде дева офицерской.
Из письма
Есть в России город Луга
Петербургского округа.
Хуже б не было сего
Городишки на примете,
Если б не было на свете
Новоржева моего.
Город есть еще один,
Называется он Мглин,
Мил евреям и коровам,
Стоит Луги с Новоржевым.
Дориде
Я верю: я любим; для сердца нужно верить.
Нет, милая моя не может лицемерить;
Все непритворно в ней: желаний томный жар,
Стыдливость робкая — харит бесценный дар,
Нарядов и речей приятная небрежность
И ласковых имен младенческая нежность.
Томительна харит повсюду неизбежность.
Виноград
Краса моей долины злачной,
Отрада осени златой,
Продолговатый и прозрачный,
Как персты девы молодой.
Мне кажется, тому немалая досада,
Чей можно перст сравнить со гроздом винограда.
Желание
(«Кто видел край, где роскошью природы…»)
И там, где мирт шумит над тихой урной,
Увижу ль вновь, сквозь темные леса,
И своды скал, и моря блеск лазурный,
И ясные, как радость, небеса?
Утихнут ли волненья жизни бурной?
Минувших лет воскреснет ли краса?
Приду ли вновь под сладостные тени
Душой заснуть на лоне мирной лени?..
Пятьсот рублей я наложил бы пени
За урну, лень и миртовы леса.
На странице, где помещено обращенное к Е. А. Баратынскому
четверостишие «Я жду обещанной тетради…». Толстой написал:
Вакх, Лель, хариты, томны урны,
Проказники, повесы, шалуны,
Цевницы, лиры, лень, Авзонии сыны,
Камены, музы, грации лазурны,
Питомцы, баловни луны,
Наперсники пиров, любимцы Цитереи
И прочие небрежные лакеи.
Аквилон
Зачем ты, грозный аквилон,
Тростник болотный долу клонишь?
Зачем на дальний небосклон
Ты облако столь гневно гонишь?
Как не наскучило вам всем
Пустое спрашивать у бури?
Пристали все: зачем, зачем?—
Затем, что то — в моей натуре!
Пророк
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей!»
Вот эту штуку, пью ли, ем ли,
Всегда люблю я, ей-же-ей!
Золото и булат
Все мое,— сказало злато;
Все мое,— сказал булат;
Все куплю,— сказало злато;
Все возьму,— сказал булат.
Ну, так что ж?— сказало злато;
Ничего!— сказал булат.
Так ступай!— сказало злато;
И пойду!— сказал булат.
В. С. Филимонову
при получении поэмы его «Дурацкий колпак»
Итак, в знак мирного привета,
Снимая шляпу, бью челом,
Узнав философа-поэта
Под осторожным колпаком.
Сей Филимонов, помню это,
И в наш ходил когда-то дом:
Толстяк, исполненный привета,
С румяным ласковым лицом.
Анчар
А князь тем ядом напитал
Свои послушливые стрелы
И с ними гибель разослал
К соседям в чуждые пределы.
Тургенев, ныне поседелый,
Нам это, взвизгивая смело,
В задорной юности читал.
Ответ
С тоской невольной, с восхищеньем
Я перечитываю вас
И восклицаю с нетерпеньем:
Пора! В Москву, в Москву сейчас!
Здесь город чопорный, унылый,
Здесь речи — лед, сердца — гранит;
Здесь нет ни ветрености милой,
Ни муз, ни Пресни, ни харит.
Когда бы не было тут Пресни,
От муз с харитами хоть тресни.
Царскосельская статуя
Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила.
Дева печально сидит, праздный держа черепок.
Чудо! не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой:
Дева над вечной струей вечно печальна сидит.
Чуда не вижу я тут. Генерал-лейтенант Захаржевский,
В урне той дно просверлив, воду провел чрез нее.
Чуда не вижу я тут. Генерал-лейтенант Захаржевский,
В урне той дно просверлив, воду провел чрез нее.
Еще густая тень хрустально небо крыла,
Еще прекрасная Аврора не всходила,
Корабль покоился на якоре в водах,
И земледелец был в сне крепком по трудах,
Сатиры по горам лесов не пребегали,
И нимфы у речных потоков почивали,
Как вдруг восстал злой ветр и воды возмущалг
Сердитый вал морской долины потоплял,
Гром страшно возгремел, и молнии сверкали,
Дожди из грозных туч озера проливали,
Сокрыли небеса и звезды, и луну,
Лев в лес бежал густой, а кит во глубину,
Орел под хворостом от страха укрывался.
Подобно и Дамон сей бури испужался,
Когда ужасен всей природе был сей час,
А он без шалаша свою скотину пас.
Дамон не знал, куда от беспокойства деться,
Бежал найти шалаш, обсохнуть и согреться.
Всех ближе шалашей шалаш пастушки был,
Котору он пред тем недавно полюбил,
Котора и в него влюбилася подобно.
Хоть сердце поступью к нему казалось злобно,
Она таила то, что чувствовал в ней дух,
Но дерзновенный вшел в шалаш ея пастух.
Однако, как тогда погода ни мутилась,
Прекрасная его от сна не пробудилась,
И, лежа в шалаше на мягкой мураве,
Что с вечера она имела в голове,
То видит и во сне: ей кажется, милует,
Кто въяве в оный час, горя, ее целует.
Сей дерзостью ей сон еще приятней был.
Дамон ей истину с мечтой соединил,
Но ясная мечта с минуту только длилась,
Излишества ея пастушка устрашилась
И пробудилася. Пастушка говорит:
«Зачем приходишь ты туда, где девка спит?»
Но привидением толь нежно утомилась,
Что за проступок сей не очень рассердилась.
То видючи, Дамон надежно отвечал,
Что он, ее любя, в вину такую впал,
И, часть сея вины на бурю возлагая,
«Взгляни, — просил ее, — взгляни в луга, драгая,
И зри потоки вод пролившихся дождей!
Меня загнали ветр и гром к красе твоей,
Дожди из грозных туч вод море проливали,
И молнии от всех сторон в меня сверкали.
Не гневайся, восстань, и выглянь за порог!
Увидишь ты сама, какой лиется ток».
Она по сих словах смотреть потоков встала,
А, что целована, ему не вспоминала,
И ничего она о том не говорит,
Но кровь ея, но кровь бунтует и горит,
Дамона от себя обратно посылает,
А, чтоб он побыл с ней, сама того желает.
Не может утаить любви ея притвор,
И шлет Дамона вон и входит в разговор,
Ни слова из речей его не примечает,
А на вопрос его другое отвечает.
Дамон, прощения в вине своей прося
И извинение любезной принося,
Разжжен ея красой, себя позабывает
И в новую вину, забывшися, впадает.
«Ах! сжалься, — говорит, но говорит то вслух, —
Ах! сжалься надо мной и успокой мой дух,
Молвь мне «люблю», или отбей мне мысль печальну
И окончай живот за страсть сию нахальну!
Я больше уж не мог в молчании гореть,
Люби, иль от своих рук дай мне умереть».
— «О чем мне говоришь толь громко ты, толь смело!
Дамон, опомнися! Какое это дело, —
Она ему на то сказала во слезах, —
И вспомни, в каковых с тобою я местах!
Или беды мои, Дамон, тебе игрушки?
Не очень далеко отсель мои подружки,
Пожалуй, не вопи! Или ты лютый зверь?
Ну, если кто из них услышит то теперь
И посмотреть придет, что стало с их подружкой?
Застанет пастуха в ночи с младой пастушкой.
Какой ея глазам с тобой явлю я вид,
И, ах, какой тогда ты сделаешь мне стыд!
Не прилагай следов ко мне ты громким гласом
И, что быть хочешь мил, скажи иным мне часом.
Я часто прихожу к реке в шалаш пустой,
Я часто прихожу в березник сей густой
И тамо от жаров в полудни отдыхаю.
Под сею иногда горой в бору бываю
И там ищу грибов, под дубом на реке,
Который там стоит от паства вдалеке,
Я и вчера была, там место уедненно,
Ты можешь зреть меня и тамо несумненно.
В пристойно ль место ты склонять меня зашел?
Такой ли объявлять любовь ты час нашел!»
Дамон ответствовал на нежные те пени,
Перед любезной став своею на колени,
Целуя руки ей, прияв тишайший глас:
«Способно место здесь к любви, способен час,
И если сердце мне твое не будет злобно,
То всё нам, что ни есть, любезная, способно.
Пастушки, чаю, спят, избавясь бури злой,
Господствует опять в часы свои покой,
Уж на небе туч нет, опять сияют звезды,
И птицы стерегут свои без страха гнезды,
Орел своих птенцов под крыльями согрел,
И воробей к своим яичкам прилетел;
Блеяния овец ни в чьем не слышно стаде,
И всё, что есть, в своей покоится отраде».
Что делать ей? Дамон идти не хочет прочь…
Возводит к небу взор: «О ночь, о темна ночь,
Усугубляй свой мрак, мой разум отступает,
И скрой мое лицо! -вздыхаючи, вещает.-
Дамон! Мучитель мой! Я мню, что и шалаш
Смеется, зря меня и слыша голос наш.
Чтоб глас не слышен был, шумите вы, о рощи,
И возвратись нас скрыть, о темность полунощи!»
Ей мнилось, что о них весть паством понеслась,
И мнилось, что тогда под ней земля тряслась.
Не знаючи любви, «люблю» сказать не смеет,
Но, молвив, множество забав она имеет,
Которы чувствует взаимно и Дамон.
Сбылся, пастушка, твой, сбылся приятный сон.
По сем из волн морских Аврора выступала
И спящих в рощах нимф, играя, возбуждала,
Зефир по камышкам на ключевых водах
Журчал и нежился в пологих берегах.
Леса, поля, луга сияньем освещались,
И горы вдалеке Авророй озлащались.
Восстали пастухи, пришел трудов их час,
И был издалека свирельный слышен глас.
Пастушка с пастухом любезным разлучалась,
Но как в последний раз она поцеловалась
И по веселостях ввела его в печаль,
Сказала: «Коль тебе со мной расстаться жаль,
Приди ты под вечер ко мне под дуб там дальный,
И успокой, Дамон, теперь свой дух печальный,
А между тем меня на памяти имей
И не забудь, мой свет, горячности моей».
Благослови, душа моя,
Всесильного Творца и Бога.
Коль Он велик! коль мудрость многа
В твореньях, Господи, Твоя!
Ты светом, славой, красотой,
Как будто ризой облачился;
И как шатром Ты осенился
Небес лазурной высотой.
Ты звездну твердь из вод сложил
И по зарям ее ступаешь,
На крыльях ветреных летаешь
Во сонме светоносных сил.
Послами Ангелов творишь;
Повелеваешь Ты духами;
Послушными себе слугами
Огню и бурям быть велишь.
Поставил землю на зыбях,
Вовек тверда она собою;
Объяты бездной, как пленою,
Стоят в ней воды на горах.
Среди хранилища сего
Оне грозы Твоей боятся;
Речешь — ревут, бегут, стремятся
От гласа грома Твоего.
Как горы всходят к облакам;
Как долы вниз клонясь ложатся;
Как степи, разлиясь, струятся
К показанным Тобой местам.
Предел Ты начертал им Твой,
И из него оне не выдут,
Не обратятся и не придут
Покрыть лице земли волной.
Велишь внутрь гор ключом им бить;
Из дебрей реки проливаешь;
Зверям, онагрям посылаешь
Повсюду жажду утолить.
А там, по синеве небес
Виясь, пернатые летают,
Из облак гласы испускают
И свищут на ветвях древес.
Ты дождь с превыспренних стремишь;
Как перла, росы рассыпаешь;
Туманом холмы осребряешь
И плодоносными творишь.
Из недр земных траву скотам
Произращаешь в насыщенье;
На разное употребленье
Различный злак изводишь нам.
На хлеб, — чтоб укреплять сердца;
И на вино, — чтоб ободряться;
И на елей, — чтоб услаждаться
И умащать красу лица.
Твоя рука повсюду льет
Древам питательные соки;
Ливанских кедров сад высокий,
Тобою насажден, цветет.
Ты мелких птичек умудрил
Свои вить сокровенно гнезды;
Эродий же свое под звезды
Чтобы на соснах возносил.
По высотам крутых холмов
Ты прядать научил еленей;
А зайцам средь кустов и теней
Ты дал защиту и покров.
И бледная луна Тобой
Своею чередой сияет;
И лучезарно солнце знает
Во благо время запад свой.
Как день Ты удалишь, и нощь
Покров свой расстилает черный:
Лесные звери и дубровны,
И скимн выходит, яр и тощ.
Выходят, рыщут и рычат,
И от Тебя все пищи просят;
Что Ты даруешь им, уносят
И свой тем утоляют глад.
Но лишь прострет свой солнце взгляд,
Они сбираются стадами,
И идут врозь между лесами
И в мрачных логовищах спят.
Поутру человек встает,
Идет на труд, на земледелье,
И солнечное захожденье
Ему спокойствие дает.
Но коль дела Твои, Творец,
Бесчисленны и неизмерны!
Премудрости Твоей суть бездны,
Полна земля Твоих чудес!
Сии моря, сей водный сонм,
Обширны хляби и бездонны
Больших и малых тварей полны
И чуд, бесчисленных числом!
Там кит, там челн стремят свой бег
И насмехаются над бездной;
И все сие, о Царь вселенной!
Себе Ты создал для утех.
К Тебе всех смертных очи зрят
И на Тебя все уповают,
К Тебе все руки простирают
И милостей Твоих хотят.
Даруешь им — и соберут;
Разверзешь длань — и рассыпаешь
Щедроту всем; Ты всех питаешь,
И все они Тобой живут.
Но если отвратишь Свой зрак, —
Их всюду ужасы смущают;
Отымешь душу — исчезают
И превращаются во прах.
А если Дух пошлешь Ты Свой,
Мгновенно вновь все сотворится,
Лицо земное обновится,
Из тьмы восстанет свет другой.
И будет слава средь небес
Твоя, Создатель! продолжаться;
Ты вечно будешь утешаться
Творением Твоих чудес.
О Ты, трясет Чей землю взгляд!
Коснешься ли горам? — дымятся;
Дохнешь ли на моря? — холмятся,
В руке держащий твердь и ад!
Тебя, всесильный мой Творец,
Я вечно славословить стану,
И петь Тебя не перестану
По самый дней моих конец.
Моя беседа пред Тобой
И песнь угодны да явятся;
Тобой я буду восхищаться,
Дышать и жить, о Боже мой!
Но грешных племя и язык
Да истребит десница строга!
Хвали, душа моя, ты Бога:
Сколь Он премудр и сколь велик!
Дни зимния прошли, на пастве нет мороза,
Выходит из пучка едва прекрасна роза,
Едва зеленостью покрылися леса,
И обнаженныя оделись древеса,
Едва очистились, по льдам, от грязи воды,
Зефиры на луга, пастушки в короводы.
Со Меланидой взрос Акант с ней быв всегда,
Да с ней не говорил любовно никогда;
Но вдруг он некогда нечаннно смутился,
Не зная сам тово: что ею он прельстился.
Сбираясь многи дни к победе сей Ерот:
На крыльях ветра он летел во коровод.
К тому способствует ему весна и Флора,
А паче Грации и с ними Терпсихора.
И как в очах огонь любовный заблистал,
Пастушки своея Акант чужаться стал.
На все он спросы ей печально отвечает:
Вседневно ето в нем пастушка примечает,
И после на нево сердиться начала.
Какую я тебе причину подала,
И чем перед тобой я ныне провинилась,
Что вся твоя душа ко мне переменилась?
Несмелый ей Акант то таинство таит.
Нет, нет, скажи, она упорно в том стоит,
Коль я тебе скажу; так будучи ли безспорна.
Колико ты теперь во спросе сем упорна?
Не то ли? Некогда, не помню в день какой,
Собачку я твою ударила рукой
Как бросяся она ягненка испугала?
Вить етим я тебя Акант не обругала,
Могло ль бы то смутить досадою меня,
И стал ли б от того крушиться я стеня!
Или что зяблицу твою взяла во клетке.
Которая была повешена на ветке?
Владей ты зяблицей: и, то прощаю я;
На что и клетка мне и зяблица моя?
Внимай ты таинство; да только не сердися:
А паче и того, внимай и не зардися.
Молчи! Ты хочешь мне сказати о любви.
Тобой пылает огнь во всей моей крови.
Не кажет пастуху за ето гневна вида,
Хотя и прочь пошла вздохнувша Меланида.
Тих вечор наступил, вечорняя заря,
Багрила небеса над рощами горя;
Лучи пылающа светила не сияли,
И овцы вшедшия в загоны не блеяли:
Аканта жар любви к красавице ведет:
Наполнен он туда надеждою идет:
Как речка быстрая по камешкам крутится,
И резко бегучи играюща катится,
В такой стремительной и свежей быстроте,
Влюбившийся Акант спешит ко красоте.
Нашель: она ево хотя не ненавидит,
Но прежней живности в пастушке он не видить;
На сердце у нея любовь, на мысли стыд,
Одно приятно ей, другое дух томит.
Хотя любовница была и не приветна,
Любовь ея к нему со всем была приметна.
Никак дражайшая ты грудь мою пленя,
И тайну выведав сердита на меня?
Не будешь никогда Акант ты мне противенъ;
Так что же зделано, что твой так дух унывенъ?
Ах, чем твою, ах, чем я дружбу заплачу!
Не ведаю сама чево теперь хочу.
Отказ за всю твою любовь тебе нахален:
Досаду принесеть и будешь ты печален:
А естьли ласку я тебе употреблю,
И выговорю то, что я тебя люблю;
Ты будешь требовать — люблю, не требуй боле!
Пастушка! Может ли приятно то быть поле,
В котором мягких трав не видно никогда,
И наводняет луг весь мутная вода?
Сухая вить весна не может быть успешна,
Сухая и любовь не может быть утешна.
В какой я слабости Акант тебе кажусь!
Не только рощи сей, сама себя стыжусь.
Прекрасная уже день клонится ко нощи;
Способствует нам мрак и густота сей рощи.
Пойдем туда — постой — что делать будем тамъ?
Там будом делать мы то что угодно нам.
Колико ты Акант и дерзок и безстыденъ!
Но ах, ужо мой рок, мне рок уже мой виден.
Пойди дражайшая и простуди мне кровь;
Увы! — умер мой стыд, горячая любовь!
Предходит он: она идет ево следами,
Как ходят пастухи к потоку за стадами.
Сопротивляется и там она еще,
Хотя и ведая, что-то уже вотще,
Но скоро кончилось пастушкино прещенье,
И следует ему обеих восхищенье.
Турки
Вырея блестящегои щеголя всегда — окурки
Валяются на берегу.
Берегу
Своих рыбок
В ладонях
Сослоненных.
Своих улыбок
Не могут сдержать белокурые
Турки.
Иногда балагурят.
Я тоже роняю окурок...
Море в этом заливе совсем засыпает.
Засыпают
Рыбаки в море невод.
Небо
Слева... в женщине
Вы найдете тень синей?
Рыбаки не умеют:
Наклонясь, сети сеют.
Рабочий спрашивает: «А чи ябачил?»
Перекати-полем катится собачка.
И, наклонясь взять камешек,
Чувствую, что нужно протянуть руку прямо еще.
Под руководством маменьки
Барышня учится в воду камень кинуть.
На бегучие сини
Ветер сладостно сеет
Запахом маслины,
Цветок Одиссея.
И, пока расцветает, смеясь, семья прибауток,
Из ручонки
Мальчонки
Сыпется, виясь, дождь в уплывающих уток.
Море щедрою мерой
Веет полуденным золотом.
Ах! Об эту пору все мы верим,
Все мы молоды.
И начинает казаться, что нет ничего невообразимого,
Что в этот час
Море гуляет среди нас,
Надев голубые невыразимые.
День, как срубленное дерево, точит свой сок.
Жарок песок.
Дорога пролегла песками.
Во взорах — пес, камень.
Возгласы: «Мамаша, мамаша!»
Кто-то ручкой машет.
Жар меня морит.
Морит и море.
Блистает «сотки» донце...
Птица
Крути́тся,
Летя. Круги...
Ах, други!
Я устал по песку таскаться!
А дитя,
Увидев солнце,
Закричало: «Цаца!»
И этот вечный по песку хруст ног!
Мне грустно.
О, этот туч в сеть мигов лов!
И крик невидимых орлов!
Отсюда далеко все видно в воде.
Где глазами бесплотных тучи прошли,
Я черчу «В» и «Д».
Чьи? Не мои.
Мои: «В» и «И»,
По устенью
Ящерица
Тащится
Тенью,
Вся нежная от линьки.
Отсюда море кажется
Выполощенным мозолистыми руками в синьке.
День! Ты вновь стал передо мной, как карапузик-мальчик,
Засунув кулачки в карманы.
Но вихрь уносит песень дальше
И ясны горные туманы.
Все молчит. Ни о чем не говорят.
Белокурости турок канули в закат.
О, этот ясный закат!
Своими красными красками кат!
И его печальные жертвы —
Я и краски утра мертвыя.
В эти пашни,
Где времена роняли свой сев,
Смотрятся башни,
Назад не присев!
Где было место богов и земных дев виру,
Там в лавочке продают сыру.
Где шествовал бог — не сделанный, а настоящий,
Там сложены пустые ящики.
И обращаясь к тучам,
И снимая шляпу,
И отставив ногу
Немного,
Лепечу — я с ними не знаком —
Коснеющим, детским, несмелым языком:
«Если мое скромное допущение справедливо,
Что золото, которое вы тянули,
Когда, смеясь, рассказывали о любви,
Есть обычное украшение вашей семьи,
То не верю, чтоб вы мне не сообщили,
Любите ли вы «тянули»,
Птичку «сплю»,
А также в предмете «русский язык»
Прошли ли
Спряжение глагола «люблю»? И сливы?»
Ветер, песни сея,
Улетел в свои края.
Лишь бессмертновею
Я.
Только.
«И, кроме того, ставит ли вам учитель двойки?»
Старое воспоминание жалит.
Тени бежали.
И старая власть жива,
И грустны кружева.
И прежняя грусть
Вливает свой сон в слово «Русь»...
«И любите ли вы высунуть язык?»
Три духа, показываясь над скалою.
Время, духи! вылетайте:
Гаснет алая заря.
Бор дремучий покидайте,
Долы, горы и моря.
Мчитесь легкою толпою
За серебряной луною;
Прилегая на ручьи,
Тихострунные, катитесь;
Иль по звездному пути
Дружно ветром пронеситесь.
Тихо: волны в брег не бьют,
Звезды по небу плывут;
Покидайте, покидайте,
Духи ночи, ваш приют!
Отдаленный хор духов.
Тихо... волны в брег не бьют...
Звезды по небу плывут...
Время, други! вылетайте,
Бросим дикий наш приют!
Толпы духов показываются над скалою.
Реже сумрак над землею,
Слабо даль озарена;
Вот урочною тропою,
В небо катится луна.
Други! резвою толпою,
Шумно, быстро, веселей,
Полетим навстречу ей!
Вьются вокруг луны; к ним присоединяются еще духи.
Краток час волшебной ночи,
Как златые смертных сны:
Не надолго свет луны,
Скоро гаснут неба очи!
Но доколе сей намет
Над безгранною вселенной,
Ярким златом испещренной,
Пышный свет на землю льет,
И доколь на лоне вод
Утра луч не отразится,
Станем в воздухе резвиться.
ОДИН ИЗ ДУХОВ.
Дня стряхнув земную ношу,
Чрез миры я полечу.
В небе пламень засвечу
И в пустые бездны сброшу;
В виде белой пелены,
Обовьюсь вокруг луны,
Блеском звезд свой взор натешу;
Облака огнем разрежу;
И, гремя, во след ветрам
Прокачусь по облакам.
Улетает; за ним толпа духов.
ВТОРОЙ ДУХ.
Я в молчаньи мирной ночи
Пронесуся над землей,
Ослепляя смертных очи
Чародейственной мечтой.
Тихо крыльями повею —
И видения сотку;
Закоснелому злодею
Гибель ада прореку.
Страх стеснить ему дыханье,
Ужас члены окует:
Глухи дикие стенанья,
На челе — печать страданья —
Выступит холодный пот.
Кучей жемчуга и злата
Я скупого наделю;
В золоченые палаты
Сибарита поселю;
Честолюбцу, над вселенной —
На мгновенье, скипетр дам;
В ткань златую облеченный,
Он узрит к своим стопам
В страхе падшие народы
С горькой жертвою свободы;
Что желал — всего достиг:
Мощен, славен, — но на миг.
Кто же тяжкие удары
В битве с роком получил;
Кто любви всесильной чары
Испытал и пережил —
Пусть в час ночи безмятежной,
Ослеплен мечтою нежной,
Позабудет горе он!
Ей не исцелить недуга!
Но родные, по подруга —
Несчастливцу сладкий сон!
Улетает; за ним другая толпа духов.
ТРЕТИЙ ДУХ.
Продлись, продлись, час ночи безмятежной!
Резвитесь, братья! Мне идти другим путем:
Минувшего в покровы облеченный,
Я сяду на утесе вековом —
Считать года дряхлеющей вселенной,
Зреть ветхий мир в его величьи гробовом.
Там царства падшие, забвенные народы —
Я манием из праха воззову!
Их сонмы дикие заропщут, будто воды...
Заноет грудь земли — и смертного главу
Оледенит непостижимый трепет...
А я — во мрак времен свой углубивши взор —
Торжественно внимать могильный стану лепет...
То глас веков, то с роком разговор!
Лечу... гроба свой алчный зев раскрыли...
Забилась жизнь в груди развалин; гром
Из недр земли рокочет — и кругом
Вертепы дикие завыли!..
Улетает. За ним толпа духов. Ночь. Небо усеяно
звездами. Полная луна сияет над скалою.
Прохладу дождей, и с ручьев и с морей,
Я несу истомленным цветам,
В удушливый день мимолетную тень
Я даю задремавшим листам.
Живую росу на крылах я несу,
Пробуждаю ей почки от сна,
Меж тем как легли они к груди земли,
Пока пляшет вкруг солнца она.
Бичующий град моей дланью подят,
Я под гром, как цепом, молочу,
Белеет вокруг зеленеющий луг,
Брызнет дождь, — и опять я молчу.
В горах с высоты сею снег на хребты,
И гигантские сосны дрожат;
Всю ночь на снегах я покоюсь в мечтах,
И с грозой обнимаюсь, как брат.
На башне моей средь воздушных зыбей
Блещет молнии пламенный щит,
И скованный гром ворчит пред дождем,
То умолкнет, то вновь зарычит;
Над гладью земной, над морской глубиной,
Я плыву в нежном пурпуре дня.
И молний полет все вперед и вперед
Увлекает как кормчий меня;
Над цепью холмов, над семьей ручейков,
Над пространством озер и полей,
Мой кормчий спешит, и спешит, и бежит,
Разжигает порывы огней,
Под небом родным улыбаюсь я с ним
И внимаю потокам дождей.
Кровавый восход, вырастая, плывет,
Возродитель земли и воды.
Горит его взор, как ночной метеор, —
Гаснет свет предрассветной звезды;
На спину ко мне он вспрыгнет весь в огне,
И расширятся крылья его: —
На камни скалы так садятся орлы,
Затаивши в груди торжество.
А в час как закат свой багряный наряд
Простирает над сонною мглой,
И в светлый туман разодет океан,
И повсюду любовь и покой,
Я крылья сверну, и как голубь усну
Высоко, высоко над землей.
В венце из огня нежит дева меня,
Что у смертных зовется луной,
Проходит она по извивам руна,
Что взлелеяно влагой ночной;
Чуть слышны шаги той незримой ноги,
Только ангелам внятны они,
От этих шагов сквозь раздвинутый кров
Многозвездные смотрят огни,
Я с ними горю, и смеюсь, и смотрю,
Как они, точно пчелы, киша́т,
Вперяю в них взор, раздвигаю шатер,
Золотистые роем спешат,
Озера, моря, их лучами горя,
Как обломки лазури лежат.
Трон солнца свяжу, и огнем окружу,
И как жемчуг я вьюсь над луной;
Вулканы дрожат, звезды гаснуть спешат,
Увидавши мой стяг боевой.
От мыса на мыс, то к высотам, то вниз,
Над пучиной кипучих морей,
Как мост протянусь, и на горы опрусь,
Как преграда для жгучих лучей.
Сквозь радуги свод прохожу я вперед,
С ураганом, со снегом, с огнем.
То арка побед, что в изменчивый цвет
Разукрашена пышно кругом,
Лучи сплетены, горячи и нежны,
И смеется земля под дождем.
Из вод на земле я рождаюсь во мгле,
Я кормилицей небо зову,
Таюсь в берегах и шумящих волнах,
Изменяюсь, но вечно живу.
И стихнет ли гром, и нигде ни пятном
Не запятнан небесный шатер,
И ветры скорей, вместе с роем лучей
Воздвигают лазурный собор, —
Я молча смеюсь, в саркофаге таюсь,
Поднимаюсь из пропасти бурь,
Как призрак ночной, промелькну белизной,
И опять разрушаю лазурь.