В странах, где сочны лозы виноградные,
Где воздух, солнце, сень лесов
Дарят живые чувства и отрадные,
И в девах дышит жизнь цветов,
Ты был! — пронес пытливый посох странника
Туда, где бьет Воклюзский ключ…
Где ж встретил я тебя, теперь изгнанника?
В степях, в краю снегов и туч!
И что осталось в память солнца южного?
Одну лишь ветку ты хранил
С могилы Лауры: — полный чувства дружного,
И ту со мною разделил!
Так будем же печалями заветными
Делиться здесь, в отчизне вьюг,
И крыльями, для мира незаметными,
Перелетать на чудный юг,
Туда, где дол цветет весною яркою
Под шепот Авиньонских струй
И мысль твоя с Лаурой и Петраркою
Слилась, как нежный поцелуй.30 августа 1836
Ишимст. 7 И где же встретил я тебя, изгнанника
ст. 8 В степях, в стране снегов и тучПечаталось иногда как посвященное И.Д. Якушкину. Посвящение А.М. Янушкевичу, заглавие и дата в «Записках» Н.И. Лорера и в изд. 1883 г. Янушкевич Адольф Михайлович (1803-1857) был арестован в 1832 г. за участие в Польском Патриотическом обществе и сослан на поселение в Сибирь. В 1836 г. встретился и подружился с О. Авиньон — город в южной Франции, где находится могила Лауры, возлюбленной знаменитого итальянского поэта Петрарки. Воклюзский ключ — источник близ Авиньона, воспетый* Петраркой.
Остов от черешни я, назябся ж я зимой,
Инею-то, снегу-то на ветках, Боже мой! А едва заслышал я твой шаг сквозь забытье,
В воздухе дыхание почувствовал твое, Весь я точно к Троице разубрался в листы,
Замерцали белые меж листьями цветы.Было утро снежного и сиверкого дня,
Но когда ты ласково взглянула на меня, Чудо совершилося — желания зажглись
И на ветках красные черешни налились.Каждая черешенка так и горит, любя,
Каждая шепнула бы: «Я только для тебя, Все же мы, любимая, на ласковый твой свет
Сердца благодарного мы — ласковый ответ».Но со смехом в поле ты, к подругам ты ушла,
И, дрожа, увидел я, как набегала мгла, Как плоды срывалися, как цвет мой опадал,
Никогда я, кажется, сильнее не страдал.Но зато не холоден мне больше зимний день,
Если в сетке снежной я твою завижу тень.А когда б в глаза твои взглянуть мне хоть во сне,
Пусть опять и чудо мне, пусть и мука мне.Год написания: без даты
Je suis le roi d’une tenebreuse
vallee.Stuart Marrill {*}
{* Я король сумрачной долины.
Стюарт Мерриль (фр.) — Ред.}Я — чахлая ель, я — печальная ель северного бора. Я стою среди свежего поруба и еще живу, хотя вокруг зеленые побеги уже заслоняют от меня раннюю зорю.
С болью и мукой срываются с моих веток иглы. Эти иглы — мои мысли. И когда закат бывает тих и розов и ветер не треплет моих веток — мои ветки грезят.
И снится мне, что когда-нибудь здесь же вырастет другое дерево, высокое и гордое. Это будет поэт, и он даст людям все счастье, которое только могут вместить их сердца. Он даст им красоту оттенков и свежий шум молодой жизни, которая еще не видит оттенков, а только цвета.
О гордое дерево, о брат мой, ты, которого еще нет с нами. Что за дело будет тебе до мертвых игол в создавшем тебя перегное!..
И узнаешь ли ты, что среди них были и мои, те самые, с которыми уходит теперь последняя кровь моего сердца, чтобы они создавали тебя, Неизвестный…
Падайте же на всеприемлющее черное лоно вы, мысли, ненужные людям! Падайте, потому что и вы были иногда прекрасны, хотя бы тем, что никого не радовали…
Развесистое древо
Сияет среди Рая.
Глядит Адам и Ева,
Глядят они вздыхая.
Сказали им, что можно
Все трогать, лишь не это,
Погибель непреложна,
Здесь слишком много света.
Не трогайте же, детки,
Красы тут непростые,
Серебряные ветки,
И листья золотые.
Растет оно из бездны,
Уводит в пропасть злую,
В темницы, что железны,
В гробницу расписную.
Но самое в нем злое,
Что есть в нем запрещенье.
О, древо роковое,
Ты сеешь возмущенье.
Под древом мягко ложе,
Усыпано цветами.
Прости, великий Боже,
Так нежно с васильками.
С багряным цветом розы
Сердца так вольно слиты,
Что все Твои угрозы
Мгновенно позабыты.
И ветки — молодые,
В них серебро сквозное,
И листья — золотые,
Как солнце золотое.
Погубит ли нас это,
Целуясь, мы не знаем,
Но лишь завет запрета
Мы называем Раем.
Я сидел под Деревом Зеленым,
Это Ясень, ясный Ясень был.
Вешний ветер шел по горным склонам,
Крупный дождь он каплями дробил.
Я смотрел в прозрачную криницу,
Глубь пронзал, не достигая дна.
Дождь прошел, я сердцем слушал птицу,
С птицей в ветках пела тишина.
Я искал Загадке—разрешенья,
Я дождался звезд на высоте,
Но в душе, как в ветках, только пенье,
Лист к листу, и звук мечты к мечте.
Ясень был серебряный, нехмурый,
Добрый весь с зари и до зари,
Но с звездой—колонной темнобурой
Ствол его оделся в янтари.
И пока звезда с зарей боролась,
И дружины звезд, дрожа, росли,
Пел успокоительный мне голос,
В сердце, здесь, и в Небе, там вдали.
И вершину Ясеня венчая,
Сонмы нежных маленьких цветков
Уходили в Небо вплоть до Рая,
По пути веков и облаков.
Скажи мне, ветка Палестины:
Где ты росла, где ты цвела,
Каких холмов, какой долины
Ты украшением была?
У вод ли чистых Иордана
Востока луч тебя ласкал,
Ночной ли ветр в горах Ливана
Тебя сердито колыхал?
Молитву ль тихую читали,
Иль пели песни старины,
Когда листы твои сплетали
Солима бедные сыны?
И пальма та жива ль поныне?
Все так же ль манит в летний зной
Она прохожего в пустыне
Широколиственной главой?
Или в разлуке безотрадной
Она увяла, как и ты,
И дольний прах ложится жадно
На пожелтевшие листы?..
Поведай: набожной рукою
Кто в этот край тебя занес?
Грустил он часто над тобою?
Хранишь ты след горючих слез?
Иль, божьей рати лучший воин,
Он был с безоблачным челом,
Как ты, всегда небес достоин
Перед людьми и божеством?..
Заботой тайною хранима
Перед иконой золотой,
Стоишь ты, ветвь Ерусалима,
Святыни верный часовой!
Прозрачный сумрак, луч лампады,
Кивот и крест, символ святой...
Все полно мира и отрады
Вокруг тебя и над тобой.
1837
Все, что видела и читала,
все —
твое,
о тебе,
с тобой.
В моем сердце
растет чинара,
ночью ставшая голубой.
И в минуту самую грустную
предо мною одна,
дорогая,
ты, прекрасная Грузия.«Где же еще Грузия другая?»О луга моей Карталинии,
олени с большими рогами
и такие хрупкие лилии,
что страшно потрогать руками.
Ты об этом помнить велишь мне.
Я смотрю на тебя,
не мешая,
край,
овеянный белым величьем…«Где же еще Грузия другая?»Травы синие
лягут на плечи.
С этих трав
я росинки сняла.
О мои виноградные плети!
О Тетнульда большие снега!
Зажигаются звезды со звоном,
искры белые
извергая.
Я слежу
за далеким их звоном: «Где же еще Грузия другая?»Пусть герои твои умирали —
слава их
разнеслась далеко.
Прямо к солнцу
взмывает Мерани,
и печально звучит
«Сулико».
Живы Алуда и Лела.
Устал Онисэ,
размышляя.
О родина песен и лета!«Где же еще Грузия другая?»С тихими долгими песнями
проходят
твои вечера.
Плачут
горийские персики,
когда наступает пора.
Они нависают с ветки.
Ветка густая,
большая.
Разве ты не одна на свете?«Где же еще Грузия другая?»
Стрекоза
Летит стрекоза —
Золотистые глаза,
Крылышки, как стеклышко?
Светятся на солнышке.
Уж
Длинный, длинный черный уж,
В желтеньком веночке,
Забрался в лесную глушь,
Лег на серой кочке.
Дятел
Из-под толстого сука
Дятел вытащил жука.
Носом к дереву прижал,
Чтобы жук не убежал.
Еж
Ежик ходит по лесу,
Под густыми елками.
Ежик больно колется
Острыми иголками.
Белка
На большой сосне дупло,
В нем так мягко и тепло.
Пышный мох уложен в нем, —
Это белкин дом.
Мухомор
Из-под хвои взрытой
Вылез на простор
Бисером расшитый
Красный мухомор.
Заяц
Скачет между ветками
Быстроногий зайчик,
Смял своими лапками
Желтый одуванчик.
Кукушка
У лесной опушки
На густом суку
Серая кукушка
Всем поет: «ку-ку».
Муравей
Муравей через тропинку
Тащит длинную травинку,
Далеко ему идти,
Тяжело ему нести.
Сова
Ночью в лесу тишина,
Светит большая луна,
Заколыхалась листва,
Села на ветку сова.
Со сталелитейного стали лететь
крики, кровью окрашенные,
стекало в стекольных, и падали те,
слезой поскользнувшись страшною.
И был соловей, живой соловей,
он бил о таком и об этаком:
о небе, горящем в его голове,
о мыслях, ползущих по веткам.
Он думал: крылом — весь мир обовью,
весна ведь — куда ни кинешься…
Но велено было вдруг соловью
запеть о стальной махинище.
Напрасно он, звезды опутав, гремел
серебряными канатами, —
махина вставала — прямей и прямей
пред молкнущими пернатыми!
И стало тогда соловью невмочь
от полымем жегшей о**думи:
ему захотелось — в одно ярмо
с гудящими всласть заводами.
Тогда, пополам распилив пилой,
вонзивши в недвижную форму лом,
увидели, кем был в середке живой,
свели его к точным формулам.
И вот: весь мир остальной
глазеет в небесную щелку,
а наш соловей стальной,
а наш зоревун стальной
уже начинает щелкать!
Того ж, кто не видит проку в том,
кто смотрит не ветки выше,
таким мы охлынем рокотом,
что он и своих не услышит!
Мир ясного свиста, льни,
мир мощного треска, льни,
звени и бей без умолку!
Он стал соловьем стальным!
Он стал соловьем стальным!..
А чучела — ставьте на полку.
Когда в июнь
часов с восьми
жестокий
врежется жасмин
тяжелой влажью
веток,
тогда —
настало лето.
Прольются
волны молока,
пойдут
листвою полыхать
каштанов ветви
либо —
зареющие липы.
Тогда,
куда бы ты ни шел,
шумит Москвы
зеленый шелк,
цветков
пучками вышит,
шумит,
горит
и дышит!
Не знаю, как
и для кого,
но мне
по пятидневкам
Нескучный
машет рукавом,
зовет
прохладным эхом;
и в полдень,
в самую жару —
кисейный
полог света —
скользят
в Серебряном бору
седые тени
с веток.
Как хорошо
часов с пяти
забраться
в тень густую!
В Москве —
хоть шаром покати,
Москва
тогда пустует.
И вдруг нахлынет
пестрый гам
людским
нестройным хором
и понесется
по лугам,
по Воробьевым
горам.
Мне хорошо с людьми,
когда
они спешат
на отдых,
и плещет
ласково вода
в борты
бегущих лодок.
Мне хорошо,
когда они,
размяв
от ноши
плечи,
разложат
мирные огни
в голубоватый
вечер.
А на окраинах
уже,
по стыкам рельс
хромая, —
чем вечер позже
и свежей —
длинней
ряды трамваев;
они
настойчиво звенят,
зовут
нетерпеливо
нести
домой нас,
как щенят,
усталых
и счастливых.
Груди, груди, спелые гранаты,
Вы пленили юнаго Рустана! —
На охоту вышел без колчана,
О Влюбленный! Как ты стал разсеян —
Только б видеть Милую почаще!
Нету кожи поцелуям слаще, —
Словно шербет праздничных кофеен!
Если ночью ты увидишь косы
Милой, скажешь: Стало вдруг три ночи.
Если близко ты увидишь очи
Милой, скажешь: Сердце жалят осы.
Цвет миндальный, ветки яблонь, руки!
Вы ласкали юнаго Рустана, —
Крепче жмите! Поздно или рано
Смерть приходит Матерью Разлуки.
Груди, груди, спелые гранаты,
Вы пленили юнаго Рустана! —
На охоту вышел без колчана,
О Влюбленный! Как ты стал разсеян —
Только б видеть Милую почаще!
Нету кожи поцелуям слаще, —
Словно шербет праздничных кофеен!
Если ночью ты увидишь косы
Милой, скажешь: Стало вдруг три ночи.
Если близко ты увидишь очи
Милой, скажешь: Сердце жалят осы.
Цвет миндальный, ветки яблонь, руки!
Вы ласкали юнаго Рустана, —
Крепче жмите! Поздно или рано
Смерть приходит Матерью Разлуки.
На прибрежьи, в ярком свете,
Подошла ко мне она,
Прямо, близко, как Весна,
Как подходят к детям дети,
Как скользит к волне волна,
Как проходит в нежном свете
Новолунняя Луна.
Подошла, и не спросила,
Не сказала ничего,
Но внушающая сила, —
Луч до сердца моего, —
Приходила, уходила,
И меня оповестила,
Что, слиянные огнем,
Вот мы оба вместе в нем.
«Как зовут тебя, скажи мне?»
Я доверчиво спросил.
И, горя во вспевном гимне,
Вал прибрежье оросил.
Как просыпанное просо,
Бисер, нитка жемчугов, —
Смех, смешинки, смех без слов,
И ответ на всклик вопроса,
Слово нежной, юной: «Тосо!»
Самоанское: «Вернись!»
Имя — облик, имя — жало.
Звезды много раз зажглись,
Все ж, как сердце задрожало,
Слыша имя юной, той,
По-июньски золотой,
Так дрожит оно доныне,
В этой срывчатой пустыне
Некончающихся дней,
И поет, грустя о ней.
В волосах у юной ветка
С голубым была огнем,
Цветик с цветиком, как сетка
Синих пчел, сплетенных сном.
Тосо ветку отдала мне,
Я колечко ей надел.
Шел прилив, играл на камне,
Стаи рыб, как стаи стрел,
Уносились в свой предел.
Эта ветка голубая, —
Древо Грусти имя ей,
Там, где грусть лишь гостья дней,
Там, где Солнце, засыпая,
Не роняет на утес
Бледных рос, и в душу слез,
Там, где Бездна голубая
Золотым велела быть,
Чтобы солнечно любить.
На старой липе во дворе
Большое оживление.
Повесил кто-то на заре
Такое объявление:
«Открыта школа для птенцов!
Занятия — с пяти часов.
Здесь можно даже летом
Учиться всем предметам!»
И ровно в пять часов утра
Слетелась птичья детвора:
Воробушки, галчата,
Чижи,
Стрижи,
Щеглята,
Сороки, воронята,
Синицы и скворцы.
Щебечут и смеются,
Пищат, галдят, клюются,
Толкаются, дерутся…
Что сделаешь —
Птенцы!
Но вот влетел учитель в класс,
И суматоха улеглась.
Сидит смирнее голубей
На ветках молодежь.
Учитель — Старый Воробей,
Его не проведешь!
Он справедлив, но очень строг.
— Итак, друзья, начнем урок!
У нас
По расписанию
Сейчас
Чистописание. —
Воробушки и галочки
Сидят, выводят палочки…—
Второй урок — родной язык.
Запомним: пишется «чирик»,
А произносится «чивик»
Или «чилик», кто как привык!
Теперь займемся чтением
Любимых детских книжек.
Читаем с выражением
Поэму «Чижик-Пыжик».
К доске пойдет, допустим, Чиж…
Ну, что же ты, дружок, молчишь?
— «Чижик-Пыжик! Где ты был?»
А как дальше, я забыл…
Но тут звонок раздался.
— Попрыгайте пока.
А кто проголодался,
Заморит червячка! —
Теперь естествознание.
Запишем два задания:
«Где собирают крошки»
И «Как спастись от кошки».
Отлично! В заключение
Сегодня будет пение.
Все, даже желторотые,
Поют с большой охотою.
Вот самый лучший ученик
Отдельно на картинке:
Он спел три раза «чик-чирик»
Почти что без запинки!
А вот на этой ветке
Проставлены отметки.
У всех пятерки.
Молодцы!
Летите по домам, птенцы!
Пастухи— Возникновение этих фигурок
В чистом пространстве небосклона
Для меня более чем странно.
— Струи фонтана
Менее прозрачны, чем их крылья.
— Обратите внимание на изобилие
Пальмовых веток, которые они держат в своих ручках.
-Некоторые из них в туфельках, другие в онучках.
— Смотрите, как сверкают у них перышки.
-Некоторые — толстяки, другие — заморышки.
— Горлышки
Этих созданий трепещут от пения.
— Терпение!
Через минуту мы узнаем кой-какие новости.
-В нашей волости
Была икона с подобными изображениями.
— А я видал у бати книгу,
Где мужичок такой пернатый
Из пальцев сделанную фигу
Казал рукой продолговатой.
— Дурашка! Он благословлял народы.
-И эти тоже ангелочки
Благословляют, сняв порточки,
Земли возвышенные точки.
— Послушайте, они дудят в серебряные дудочки.
— Только что они были там, а теперь туточки.ПениеИз глубин, где полдень ярок,
Где прозрачный воздух жарок,
Мы, подобье малых деток,
Принесли земле подарок.
Мы — подобье малых деток,
Смотрит месяц между веток,
Звезды робкие проснулись,
В небесах пошевельнулись.БыкСмутно в очах,
Мир на плечах.
В землю гляжу,
Тяжко хожу.ПениеБык ты, бык, ночной мыслитель,
Отвори глаза слепые,
Дай в твое проникнуть сердце,
Прочитать страданий книгу!
Дай в твое проникнуть сердце,
Дай твою подумать думу,
Дай твою земную силу
Силой неба опоясать! ПастухиКажется, эти летающие дурни разговаривают с коровами?
— Уже небеса делаются багровыми.
— Скоро вечер. Не будем на них обращать внимания.
— Эй, создания!
С гор и холмов, ни в чем не виноватых,
к лугам спешил я, как учил ручей.
Мой голос среди троп замысловатых
служил замысловатости речей.Там, над ручьем, сплеталась с веткой ветка,
как если бы затеяли кусты
от любопытства солнечного света
таить секрет глубокой темноты.Я покидал ручей: он ведал средство
мои два слова в лепет свой вплетать,
чтоб выдать тайну замкнутого сердца,
забыть о ней и выпытать опять.Весть обо мне он вынес на свободу,
и мельницы, что кривы и малы,
с той алчностью присваивали воду,
с какою слух вкушает вздор молвы.Ручей не скрытен был, он падал с кручи,
о жернов бился чистотою лба,
и, навостривши узенькие уши,
тем желобам внимали желоба.Общительность его души исторгла
речь обо мне. Напрасно был я строг:
смеялся я, скрывая плач восторга,
он — плакал, оглашая мой восторг.Пока миниатюрность и нелепость
являл в ночи доверчивый ручей,
великих гор неколебимый эпос
дышал вокруг — божественный, ничей.В них тишина грядущих гроз гудела.
В них драгоценно длился каждый час.
До нас, ничтожных, не было им дела,
сил не было любить ничтожных нас.Пусть будет так! Не смея, не надеясь
занять собою их всевышний взор,
ручей благословляет их надменность
и льется с гор, не утруждая гор.Простим ему, что безобидна малость
воды его — над малою водой
плывет любви безмерная туманность,
поет азарт отваги молодой.Хвала ручью, летящему в пространство!
Вы замечали, как заметил я, —
краса ручья особенно прекрасна,
когда цветет растение иа.
Темный ельник снегами, как мехом,
Опушили седые морозы,
В блестках инея, точно в алмазах,
Задремали, склонившись, березы.
Неподвижно застыли их ветки,
И меж ними на снежное лоно,
Точно сквозь серебро кружевное,
Полный месяц глядит с небосклона.
Высоко он поднялся над лесом,
В ярком свете своем цепенея,
И причудливо стелются тени,
На снегу под ветвями чернея.
Замело чащи леса метелью, —
Только льются следы и дорожки.
Убегая меж сосен и елок,
Меж березок до ветхой сторожки.
Убаюкала вьюга седая
Дикой песнею лес опустелый,
И заснул он, засыпанный вьюгой,
Весь сквозной, неподвижный и белый.
Спят таинственно стройные чащи,
Спят, одетые снегом глубоким,
И поляны, и луг, и овраги,
Где когда-то шумели потоки.
Тишина, — даже ветка не хрустнет!
А, быть может, за этим оврагом
Пробирается волк по сугробам
Осторожным и вкрадчивым шагом.
Тишина, — а, быть может, он близко…
И стою я, исполнен тревоги,
И гляжу напряженно на чащи,
На следы и кусты вдоль дороги,
В дальних чащах, где ветви и тени
В лунном свете узоры сплетают,
Все мне чудится что-то живое,
Все как будто зверьки пробегают.
Огонек из лесной караулки
Осторожно и робко мерцает,
Точно он притаился под лесом
И чего-то в тиши поджидает.
Бриллиантом лучистым и ярким,
То зеленым, то синим играя,
На востоке, у трона господня,
Тихо блещет звезда, как живая.
А над лесом все выше и выше
Всходит месяц, — и в дивном покое
Замирает морозная полночь
Я хрустальное царство лесное!
Темный ельник снегами, как мехом,
Опушили седые морозы,
В искрах инея, в мелких алмазах,
Задремали, склонившись, березы.
Неподвижно застыли их ветки,
А меж ними на снежное лоно,
Точно сквозь серебро кружевное,
Полный месяц глядит с небосклона.
Высоко он поднялся над лесом,
В ярком свете своем цепенея,
И причудливо стелются тени,
На снегу под ветвями чернея.
Замело чащи леса метелью, —
Только вьются следы и дорожки,
Убегая меж сосен и елок,
Меж березок до ветхой сторожки.
Убаюкала вьюга седая
Дикой песнею лес опустелый,
И заснул он, засыпанный снегом,
Весь сквозной, неподвижный и белый.
Тишина, — даже ветка не хрустнет.
А быть может, за этим оврагом
Пробирается волк по сугробам
Осторожным и медленным шагом…
Огонек из забытой сторожки
Чуть заметно и робко мерцает,
Точно он притаился под лесом
И чего-то в тиши поджидает.
В дальних чащах, где ветви и тени
В лунном свете узоры сплетают,
Все мне чудится что-то живое,
Все как будто зверьки пробегают.
Бриллиантом лучистым и ярким,
То зеленым, то синим играя,
На востоке, у трона Господня,
Остро блещет звезда, как живая.
А над лесом все выше и выше
Всходит месяц — и в дивном покое
Замирает морозная полночь
И хрустальное царство лесное.
1
Среди друзей зеленых насаждений
я самый первый,
самый верный друг.
Листвы, детей и городов рожденья
смыкаются в непобедимый круг.
Привозят сад, снимают с полутонки,
несут в руках дубы и тополя;
насквозь прозрачный, отрочески тонкий,
стоит он, угловато шевелясь.
Стоит, привязан к палкам невысоким,
еще без тени тополь каждый, дуб,
и стройный дом, составленный из окон,
возносится в приземистом саду.
Тебе, сырой и нежный как рассада,
родившийся в закладочные дни,
тебе,
ровеснику мужающего сада,
его расцвет,
и зелень,
и зенит…
2
Так родился ребенок. Няня
его берет умелыми руками,
пошлепывая, держит вверх ногами,
потом в сияющей купает ванне.
И шелковистый, свернутый что кокон,
с лиловым номером на кожице спины,
он важно спит.
А ветка возле окон
царапается, полная весны.
И город весь за окнами толпится —
Нева, заливы, корабельный дым.
Он хвастает, заранее гордится
невиданным работником своим.
И ветка бьется в заспанную залу…
Ты слышишь,
спящий
шелковистый сын?
Дымят, шумят приветственные залпы
восторженных черемух и рябин.
Тебя приветствует рожок автомобиля,
и на знаменах колосистый герб,
и маленькая радуга,
над пылью
трясущаяся в водяной дуге…
3
Свободная от мысли, от привычек,
в простой корзине, пахнущей теплом,
ворочается,
радуется,
кличет
трехдневная беспомощная плоть.
Еще и воздух груб
для этих пальцев
и до улыбки первой —
как до звезд,
но родничок стучит под одеяльцем
и мозг упрямо двигается в рост…
Ты будешь петь, расти и торопиться,
в очаг вприпрыжку бегать поутру.
Ты прочитаешь первую страницу,
когда у нас построят Ангару!
В те дни, как я был соловьем,
Порхающим с ветки на ветку,
Любил я поглядывать зорким глазком
В окно, на богатую клетку.
В той клетке, я помню, жила
Такая красавица птичка,
Что видеть ее страсть невольно влекла,
Насильно тянула привычка.
Слезами во мраке ночей
Питал я блаженные грезы,
И пел про любовь я в затишье аллей, —
И звуки дрожали, как слезы.
И к месяцу я ревновал…
И часто к затворнице сонной
Я страстные вздохи свои посылал
По ветру, в струе благовонной.
Нередко внимала заря
Моей серенаде прощальной —
В тот час, как, проснувшись, малютка моя
Плескалася в ванне хрустальной.
Однажды гроза пронеслась…
Вдруг, вижу, — окно нараспашку,
И клетка, о радость! сама отперлась,
Чтоб выпустить бедную пташку.
И стал я красавицу звать
На солнце, в зеленые сени —
Туда, где уютные гнезда качать
Слетаются влажные тени.
«Покинь золотую тюрьму!
Будь голосу Бога послушна!» —
Я звал… но к свободе, Бог весть почему,
Осталась она равнодушна.
Бедняжка, я видел потом,
Клевала отборные зерна —
Потом щебетала — не знаю о чем —
Так грустно и так непритворно!
О том ли грустила она,
Что крылышки доля связала?
О том ли, что, рано промчавшись, весна
Навек мои песни умчала?
Что в саду белеет звездно? Яблонь цвет, и в цвете вишни.
Все цветет, поет и дышит. Счастлив нежный. Горек лишний.
Кто в саду забыл дневное? Чьи уста горят в беседке?
Вешний ветер любит шалость. Он склоняет ветку к ветке.
Тихо в детской. Свет лампады. Истов темный лик иконы.
Ах, весна ведь беззаконность. Кто же сердцу дал законы?
Спит ребенок. Спит и видит. Лунный лес. Цветы как море.
Разметались, всколыхались, в голубом дрожат просторе.
А другие смотрят чинно. Так стоят, как встали — прямо.
И не шепчут, словно губы, а горят, как свечи храма.
И еще цветы есть третьи: Хоть цветут расцветно сами,
Но враждебны к задрожавшим, наполняют их слезами.
И глядят шероховато, протянули к ним колючки,
Бьется сердце, шепчут губы, светят свечи, жалят жгучки.
Спит ребенок. Спит и видит. Вон кукушкины сапожки.
Вон кукушка там трилистник. Лен кукушкин на дорожке.
Вон ночная там фиалка. Встала лилия красива.
И репейник угрожает. И спесивится крапива.
Кто-то злой трясет осину. Побелели все березки.
И во сне ребенок плачет, и кукушкины с ним слезки.
Кто-то молит, кто-то просит, кто-то с кем-то, там в тумане.
Свет лампады. Плач ребенка. Воркотня вздохнувшей няни.
«— Спи, родной. Христос нам светит через всю стезю земную!»
«— Няня, няня, спой мне песню про кукушечку лесную…»
Я не знал в этот вечер в деревне,
Что не стало Анны Андреевны2,
Но меня одолела тоска.
Деревянные дудки скворешен
Распевали. И месяц навешен
Был на голые ветки леска.Провода электрички чертили
В небесах невесомые кубы.
А ее уже славой почтили
Не парадные залы и клубы,
А лесов деревянные трубы,
Деревянные дудки скворешен.
Потому я и был безутешен,
Хоть в тот вечер не думал о ней.Это было предчувствием боли,
Как бывает у птиц и зверей.Просыревшей тропинкою в поле,
Меж сугробами, в странном уборе
Шла старуха всех смертных старей.
Шла старуха в каком-то капоте,
Что свисал, как два ветхих крыла.
Я спросил ее: «Как вы живете?»
А она мне: «Уже отжила…»В этот вечер ветрами отпето
Было дивное дело поэта.
И мне чудилось пенье и звон.
В этот вечер мне чудилась в лесе
Красота похоронных процессий
И торжественный шум похорон.С Шереметьевского аэродрома
Доносилось подобие грома.
Рядом пели деревья земли:
«Мы ее берегли от удачи,
От успеха, богатства и славы,
Мы, земные деревья и травы,
От всего мы ее берегли».И не ведал я, было ли это
Отпеванием времени года,
Воспеваньем страны и народа
Или просто кончиной поэта.
Ведь еще не успели стихи,
Те, которыми нас одаряли,
Стать гневливой волною в Дарьяле
Или ветром в молдавской степи.Стать туманом, птицей, звездою
Иль в степи полосатой верстою
Суждено не любому из нас.
Стихотворства тяжелое бремя
Прославляет стоустое время.
Но за это почтут не сейчас.Ведь она за свое воплощенье
В снегиря царскосельского сада
Десять раз заплатила сполна.
Ведь за это пройти было надо
Все ступени рая и ада,
Чтоб себя превратить в певуна.Все на свете рождается в муке —
И деревья, и птицы, и звуки.
И Кавказ. И Урал. И Сибирь.
И поэта смежаются веки.
И еще не очнулся на ветке
Зоревой царскосельский снегирь.
Солнце будто б с неохотой
Свой прощальный мечет взгляд
И червонной позолотой
Обливает темный сад. На скамейке я у стенки
В созерцании сижу
И игривые оттенки
Пышной зелени слежу: Там — висит густым развивом,
Там — так женственно — нежна,
Там — оранжевым отливом
Отзывается она. Аромат разлит сиренью,
И меж дремлющих ветвей
Свет заигрывает с тенью,
Уступая место ей. Что — то там — вдали — сквозь ветки
Мне мелькнуло и потом
Притаилось у беседки,
В липах, в сумраке густом. Что б такое это было —
Я не знаю, но оно
Так легко, воздушно, мило
И, как снег, убелено. Пронизав летучей струйкой
Темный зелени покров,
Стало там оно статуйкой,
Изваянной из паров. Напрягаю взор нескромный
(Любопытство — спутник наш):
Вот какой — то образ темный
Быстро движется туда ж. Сумрак гуще. Твердь одета
Серых тучек в бахромы.
То был, мнится, ангел света,
А за ним шел ангел тьмы, — И, где плотно листьев сетка
Прижимается к стене,
Скрыла встречу их беседка
В ароматной глубине. И стемнело все. Все виды
В смуглых очерках дрожат,
И внесла звезда Киприды
Яркий луч свой в тихий сад. Все какой — то веет тайной,
И, как дева из окна,
В прорезь тучки белокрайной
Смотрит робкая луна, И, как будто что ей видно,
Что в соблазн облечено,
Вдруг прижмурилась… ей стыдно —
И задернула окно. Чу! Там шорох, шопот, лепет…
То колышутся листки.
Чу! Какой — то слышен трепет…
То ночные мотыльки. Чу! Вздыхают… Вновь ошибка:
Ветерок сквозит в саду.
Чу! Лобзанье… Это рыбка
Звонко плещется в пруду. Все как будто что играет
В этом мраке и потом
Замирает, замирает
В обаянии ночном, — И потом — ни лист, ни ветка,
Не качнется; ночь тиха;
Сад спокоен — и беседка
Там — вдали — темна, глуха.
Я трогаю тихонько ветку вербную.
В ней гены наших прадедов, наверное,
Не прадедов, а дальше — пра-пра-пра…
Им всем воскреснуть на земле пора.
И все деревья — справа или слева,
Как генеалогические древа.
На их ветвях — российские синицы,
А под корой — этруски, ассирийцы.
В движенье соков от корней до кроны
Растворены рабы и фараоны.
Потрогаем замшелые коряги,
А нам из них откликнутся варяги.
И партизанка вздрогнула в петле
Когда из виселицы плачущей, берёзовой,
Раздался крик боярышни Морозовой,
От глаз фашистских спрятанной в дупле…
Я трогаю тихонько ветку вербную.
В себя, как в древо поколений верую.
Глаза в себя опустим, в наши гены.
Мы — дети пены.
Когда из моря выползли на сушу,
Зачем на человеческую душу
Мы обменяли плавники и жабры –
Чтоб волшебство огня раздуть в пожары?!
Ну, а зачем вставали с четверенек –
Чтобы грабастать в лапы больше денег?
Я с каплей крови при порезе пальца
Роняю из себя неандертальца,
И он мне шепчет, скрытый в тайном гене:
«не лучше, если б мы остались в пене?
Мир стал другим. Культуры нахватался.
Откуда же у вас неандертальство?
В руках убийц торчат не глубинно
Ракет неандертальские дубины…»
Из жилки на виске мне шепчет скиф:
«Я был кочевник. Ты — из городских.
Я убивал врагов, но не природу,
А города спускают яды в воду.
Нейтроновое зелье кто-то варит.
Вот варварство… Я — разве это варвар?»Я трогаю тихонько ветку вербную,
Но мне не лучше. Настроенье скверное.
Неандертальской стукнутый дубиной,
Я приползаю за полночь к любимой.
Промокшую от крови кепку стаскивая,
Она меня целует у дверей.
Её губами Ярославна, Саския
Меня целует нежно вместе с ней.
Неужто бомба дьявольская сдуру
Убьёт в ней Беатриче и Лауру
И пушкинская искорка во мне
Погибнет в страшной будущей войне?
И все деревья — справа или слева,
Как генеалогические древа,
Сгорят, хрипя от жалости и гнева!
Прислушаемся к генам, в нас томящимся,
Мы вместе с ними, спотыкаясь, тащимся.
Напрасно сокровеннейших уроков
Мы ждём от неких будущих пророков.
Пророки — в генах. Говорят пророки,
Что мы сейчас на гибельном пороге.
Пускай спасутся — хоть в других вселенных
Пророки в генах.
О человек, не жди проклятых сроков,
Когда с твоею кровью навсегда
Мильоны не услышанных пророков
Уйдут сквозь раны в землю без следа.
Но и земли не будет…
Солнце разлито поровну,
Вернее, по справедливости,
Вернее, по стольку разлито,
Кто сколько способен взять:
В травинку и прутик — поменьше,
В большое дерево — больше,
В огромное дерево — много.
Спит, затаившись до времени:
смотришь, а не видать.
Голыми руками его можно потрогать,
Не боясь слепоты и ожога.
Солнце умеет работать. Солнце умеет спать.
Но в темные зимние ночи,
Когда не только что солнца —
Звезды не найдешь во Вселенной
И кажется, нет управы
На лютый холод и мрак,
Веселое летнее солнце выскакивает из полена
И поднимает немедленно
Трепещущий огненный флаг!
Солнце разлито поровну,
Вернее, по справедливости,
Вернее, по стольку разлито,
Кто сколько способен взять.
В одного человека — поменьше,
В другого — гораздо больше,
А в некоторых — очень много.
Спит, затаившись до времени. Можно руку
смело пожать
Этим людям,
Не надевая брезентовой рукавицы,
Не ощутив на ладони ожога
(Женщины их даже целуют,
В общем-то не обжигая губ).
А они прощаются с женщинами и уходят
своей дорогой.
Но в минуты,
Когда не только что солнца —
Звезды не найдешь вокруг,
Когда людям в потемках становится страшно
и зябко,
Вдруг появляется свет.
Вдруг разгорается пламя,
разгорается постепенно, но ярко.
Люди глядят, приближаются,
Сходятся, улыбаются,
Руке подавая руку,
Приветом встречая привет.
Солнце спрятано в каждом!
Надо лишь вовремя вспыхнуть,
Не боясь, что окажется мало
Вселенского в сердце огня.
Я видел, как от травинки
Загорелась соседняя ветка,
А от этой ветки — другая,
А потом принималось дерево,
А потом занималось зарево
И было светлее дня!
В тебе есть капелька солнца
(допустим, что ты травинка).
Отдай ее, вспыхни весело,
Дерево пламенем тронь.
Быть может, оно загорится
(хоть ты не увидишь этого,
Поскольку отдашь свою капельку,
Золотую свою огневинку).
Все умирает в мире. Все на земле сгорает.
Все превращается в пепел. Бессмертен
только огонь!
Скоро двенадцатый час.
Дышут морозом узоры стекла.
Свечи, как блески неведомых глаз,
Молча колдуют. Сдвигается мгла.
Стынут глубинно, и ждут зеркала.
Скоро двенадцатый час.
Взглянем ли мы без испуга на то,
Что наколдует нам льдяность зеркал?
Кто за спиной наклоняется? Что?
Прерванный пир, и разбитый бокал.
Что-то мне шепчет: „Не то! О, не то!
Жди. И гляди. Есть в минутах—разсказ.
Нужно разслышать. Постой.
Ты наклонен над застывшей водой.
Зреет двенадцатый час.“
Вот проясняется льдяность глубин.
Город, воздвигнутый властной мечтой.
Город, с холодной его нищетой.
Сильные—вместе. Безсильный—один.
Слабые—вместе, но тяжестью льдин
Сильные их придавили, и лед
Волосы поднял на нищих, кует
Крышу над черепом. Снежность седин.
Тени свободныя пляшут на льду.
Все замутилось. Постой. Подожду.
Что это в небе? Вон там?
Солнце двойное. Морозный простор.
В Городе, там, по церквам, по крестам.
Солнце бросает обманный узор.
Солнце—двойное! Проклятие нам!
Кто-то велел площадям,
Улицам кто-то велел
Быть западнями. Какой-то намечен предел.
Сонмы голодных, возжаждавших душ.
Сонмы измученных тел.
Клочья растерзанных. В белом—кровавости луж.
Кто-то, себя убивая, в других направляет прицел.
Дети в узорах ветвей.
Малыя птицы людския смеются под рокотом пуль.
Сад—в щебетании малых детей.
Точно—горячий Июль.
Точно—не льдяный Январь.
„Царь!“ припевают они, и хохочут над страшными. „Царь!“
„Сколько нам пляшущих пуль!“
„Царь!“ припевают, и с ветки на ветку летят.
Святочный праздник—для всех.
Разве не смех?
Вместо листов,
Мозгом младенческим ветки блестят.
Разве не смех?
Вместо цветов,
Улицы свежею кровью горят.
Сколько утех! Радость и смех!
Святочный праздник для всех.
Пляска! Постой!
Больно глазам. Ослепителен блеск.
Что за звенящий разрывчатый треск?
Лед разломился под жаркой кипящей водой.
Чу! Наводнение! Город не выдержит. Скрепа его порвалась.
Зеркало падает. Сколько валов!
Сколько поклявшихся глаз!
Это—двенадцатый час!
Это—двенадцать часов!
Я на карте моей под ненужною сеткой
Сочиненных для скуки долгот и широт,
Замечаю, как что-то чернеющей веткой,
Виноградной оброненной веткой ползет.А вокруг города, точно горсть виноградин,
Это — Бусса, и Гомба, и царь Тимбукту,
Самый звук этих слов мне, как солнце, отраден,
Точно бой барабанов, он будит мечту.Но не верю, не верю я, справлюсь по книге,
Ведь должна же граница и тупости быть!
Да, написано Нигер… О, царственный Нигер,
Вот как люди посмели тебя оскорбить! Ты торжественным морем течешь по Судану,
Ты сражаешься с хищною стаей песков,
И когда приближаешься ты к океану,
С середины твоей не видать берегов.Бегемотов твоих розоватые рыла
Точно сваи незримого чудо-моста,
И винты пароходов твои крокодилы
Разбивают могучим ударом хвоста.Я тебе, о мой Нигер, готовлю другую,
Небывалую карту, отраду для глаз,
Я широкою лентой парчу золотую
Положу на зелёный и нежный атлас.Снизу слева кровавые лягут рубины,
Это — край металлических странных богов.
Кто зарыл их в угрюмых ущельях Бенины
Меж слоновьих клыков и людских черепов? Дальше справа, где рощи густые Сокото,
На атлас положу я большой изумруд,
Здесь богаты деревни, привольна охота,
Здесь свободные люди, как птицы поют.Дальше бледный опал, прихотливо мерцая
Затаенным в нем красным и синим огнем,
Мне так сладко напомнит равнины Сонгаи
И султана сонгайского глиняный дом.И жемчужиной дивной, конечно, означен
Будет город сияющих крыш, Тимбукту,
Над которым и коршун кричит, озадачен,
Видя в сердце пустыни мимозы в цвету, Видя девушек смуглых и гибких, как лозы,
Чье дыханье пьяней бальзамических смол,
И фонтаны в садах и кровавые розы,
Что венчают вождей поэтических школ.Сердце Африки пенья полно и пыланья,
И я знаю, что, если мы видим порой
Сны, которым найти не умеем названья,
Это ветер приносит их, Африка, твой!
перевод Р. Морана
В один прекрасный летний день, забившись в уголок,
Готовил мальчик поутру учителю урок.
Он книгу толстую читал не отрывая глаз,
И слово каждое ее твердил по многу раз.
Скользнуло солнышко лучом в закрытое окно:
«Дитя, на улицу иди, я жду тебя давно!
Ты был прилежным, но закрой учебник и тетрадь,
На воле чудно и светло, тебе пора играть!»
А мальчик солнышку в ответ: «Ты погоди, дружок!
Ведь если я пойду гулять, кто выучит урок?
И для игры мне хватит дня, оставим разговор.
Пока не кончу, ни за что не выбегу во двор!»
И, так ответив, замолчал, за книгу взялся он
И снова трудится над ней, ученьем увлечен.
Но в это время под окном защелкал соловей
И слово в слово повторил: «Я жду тебя скорей!
Ты был прилежным, но закрой учебник и тетрадь,
На воле чудно и светло, тебе пора играть!»
Но мальчик молвил: «Погоди, соловушка, дружок!
Ведь если выйду я во двор, кто выучит урок?
Когда закончу, не зови — сам выбегу туда.
Я песню милую твою послушаю тогда».
И, так ответив, замолчал, за книгу взялся он
И снова трудится над ней, ученьем увлечен.
Тут веткой яблоня стучит в закрытое окно:
«Дитя, на волю выходи, я жду тебя давно!
Должно быть, скучно всё сидеть за книгами с утра,
В саду под деревом густым тебе играть пора!»
Но мальчик ей сказал в ответ: «Ах, яблонька, дружок,
Ведь если я пойду гулять, кто выучит урок?
Еще немножко потерпи. Хоть славно на дворе,
Когда уроки за тобой, веселья нет в игре!»
Пришлось недолго ожидать — окончены дела,
Тетради, книжки и пенал исчезли со стола!
И мальчик быстро в сад бежит: «А ну, кто звал меня?
Давайте весело играть!» И началась возня.
Тут солнце красное ему с небес улыбку шлет,
Тут ветка яблони ему дарит румяный плод,
Там соловей запел ему о том, как счастлив он.
А все деревья, все цветы отвесили поклон!
Скоро двенадцатый час.
Дышат морозом узоры стекла.
Свечи, как блески неведомых глаз,
Молча колдуют. Сдвигается мгла.
Стынут глубинно и ждут зеркала.
Скоро двенадцатый час.
Взглянем ли мы без испуга на то,
Что наколдует нам льдяность зеркал?
Кто за спиной наклоняется? Что?
Прерванный пир и разбитый бокал.
Что-то мне шепчет: «Не то! О, не то!
Жди. И гляди. Есть в минутах — рассказ.
Нужно расслышать. Постой.
Ты наклонен над застывшей водой.
Зреет двенадцатый час.»
Вот проясняется льдяность глубин.
Город, воздвигнутый властной мечтой.
Город, с холодной его нищетой.
Сильные — вместе. Бессильный — один.
Слабые — вместе, но тяжестью льдин
Сильные их придавили, и лед
Волосы поднял на нищих, кует
Крышу над черепом. Снежность седин.
Тени свободные пляшут на льду.
Все замутилось. Постой. Подожду.
Что это в небе? Вон там?
Солнце двойное. Морозный простор.
В Городе, там, по церквам, по крестам.
Солнце бросает обманный узор.
Солнце — двойное! Проклятие нам!
Кто-то велел площадям,
Улицам кто-то велел
Быть западнями. Какой-то намечен предел.
Сонмы голодных, возжаждавших душ.
Сонмы измученных тел.
Клочья растерзанных. В белом — кровавости луж.
Кто-то, себя убивая, в других направляет прицел.
Дети в узорах ветвей.
Малые птицы людские смеются под рокотом пуль.
Сад — в щебетании малых детей.
Точно — горячий Июль.
Точно — не льдяный Январь.
«Царь!» — припевают они и хохочут над страшными. «Царь!»
«Сколько нам пляшущих пуль!»
«Царь!» — припевают и с ветки на ветку летят.
Святочный праздник — для всех.
Разве не смех?
Вместо листов,
Мозгом младенческим ветки блестят.
Разве не смех?
Вместо цветов,
Улицы свежею кровью горят.
Сколько утех! Радость и смех!
Святочный праздник для всех.
Пляска! Постой!
Больно глазам. Ослепителен блеск.
Что за звенящий разрывчатый треск?
Лед разломился под жаркой кипящей водой.
Чу! Наводнение! Город не выдержит. Скрепа его порвалась.
Зеркало падает. Сколько валов!
Сколько поклявшихся глаз!
Это — двенадцатый час!
Это — двенадцать часов!
Закон, всесильною любовью нареченный,
Природа, мать существ, с благоговеньем чтит,
Мы все любовию бываем побежденны —
И уз златых ея ни что не избежит;
Одна лишь только ты
Считаешь за мечты
Всем светом чтимыя любовны наслажденья.
Колибри крошечка, в безпечности порхая,
В приятностях любви весь век проводит свой,
И, перья радужны носком перебирая,
Пленяет милаго своею красотой;
Одна лишь только ты
Считаешь за мечты
Всем светом чтимыя любовны наслажденья.
Всегда ли одинок и нежности не знает,
Орел, пернатых Царь, парящий к небесам?
Ах! нет, о сладостях любовных помышляет
И он с подругою своей по временам;
Одна лишь только ты
Считаешь за мечты
Всем светом чтимыя любовны наслажденья.
Овечка кроткая в пажитях обильных
С барашком резвится, иль спит покойно с ним;
Не знает, что есть грусть, и в радостях умильных
Проводит райски дни с возлюбленным своим;
Одна лишь только ты
Считаешь за мечты
Всем светом чтимыя любовны наслажденья.
Взгляни и на цветы в саду иль в поле злачном,
Лелеет их любовь и жизнию дарит.
Они амброзией дышат в союз брачном;
Любовь им всем дает различный цвет и вид;
Одна лишь только ты
Считаешь за мечты,
Всем светом чтимыя любовны наслажденья.
Всмотрися, как листок другой листок целует,
Как ветка с веткою сплетясь, в любви ростет;
Приметь, как сам Зефир все нежит я милует,
Какую жизнь всему любовь его даешь;
Одна лишь только ты
Считаешь за мечты
Всем светом чтимыя любовны наслажденья.
От человека все и до пылинки зримой
В природе движется любовию одной,
И властию любви, всегда непобедимой,
Средь самых лютых бед хранится наш покой;
Одна лишь только ты
Считаешь за мечты
Всем светом чтимыя любовны наслажденья.
Лизета, милой друг! когда свой взгляд суровый
На нежный, пламенный, с улыбкой пременяшь;
Когда, избрав себе предмет по сердцу новый,
Его полюбишь ты, его воспламенишь;
Тогда Лизета ты
Сочтешь не за мечты
Всем светом чтимыя любовны наслажденья.
Страстно на ветке любимой
Птичка поет наслажденье;
Солнцем полудня палима,
Лилия дремлет в томленье.
Страстно на ветке любимой
Птичка поет наслажденье.
Полузакрыты мечтами
Юной красавицы взоры.
Блещут на солнце, с цветами,
Кружев тончайших узоры.
Полузакрыты мечтами
Юной красавицы взоры.
Ясно улыбка живая
Мысль перед сном сохранила.
Спит она, будто играя
Всем, что на свете ей мило.
Ясно улыбка живая
Мысль перед сном сохранила.
Как хороша! Для искусства
Лучшей модели не надо!
Ви́дны все проблески чувства,
Хоть не видать ее взгляда.
Как хороша! Для искусства
Лучшей модели не надо!
Сон чуть коснулся в полете
Этой модели прекрасной.
Что ж в этой сладкой дремо́те
Грудь ей волнует так страстно?
Сон чуть коснулся в полете
Этой модели прекрасной.
Снится ли паж ей влюбленный,
Ночью, на лошади белой?
Обнял ее и, смущенный,
Ручку целует несмело...
Снится ли паж ей влюбленный,
Ночью, на лошади белой?
Снится ль, что новый Петрарка
С песнью приник к изголовью —
И разукрасились ярко
Бедность и слава любовью?
Снится ль, что новый Петрарка
С песнью приник к изголовью?
Снится ль ей небо родное?
Юности небо знакомо.
Так прилетают весною
Ласточки к крову родному.
Снится ль ей небо родное?
Юности небо знакомо.
Вырвался вздох. Голубые
Глазки лениво раскрылись.
— Ну, расскажи нам, какие,
Милая, сны тебе снились? —
Вырвался вздох. Голубые
Глазки лениво раскрылись.
— Ах! Что за сон, что за чудо!
Дивные, светлые чары!
Золото, груду за грудой,
Муж мне нес, старый-престарый.
Ах! Что за сон, что за чудо!
Дивные, светлые чары!
Как? тебе деньги росою
Были, цветок ароматный?
— Всех я затмила собою.
Выше всех быть так приятно!
Как? тебе деньги росою
Были, цветок ароматный!
Если так юность мечтает,
Прочь все мечты о грядущем!
Золото все омрачает
Блеском своим всемогущим.
Если так юность мечтает,
Прочь все мечты о грядущем!
Я на карте моей, под размеренной сеткой
Сочиненных для скуки долгот и широт,
Замечаю, как что-то чернеющей веткой,
Виноградною узкою веткой ползет!
И вокруг города, словно ряд виноградин,
Это Бусса, и Гомба, и царь Тимбукту,
Танец странных имен, что для сердца отраден,
Что пьяней африканских акаций в цвету.
Но не верю, не верю я, справлюсь по книге:
Ведь должны же переделы и тупости быть!
Нет, написано Нигер… О, царственный Нигер,
Вот как люди посмели тебя оскорбить!
Ты торжественным морем течешь по Судану,
Ты сражаешься с хищною стаей песков,
Дышишь полною грудью в лицо океану,
С середины твоей не видать берегов!
На тебе, словно бисер на яшмовом блюде,
Расписные, узорные пляшут ладьи,
И в ладьях величавые черные люди
Восхваляют благие деянья твои.
Бегемотов твоих розоватые рыла
Над водой, словно купы мясистых цветов,
И винты пароходов твои крокодилы
Разбивают ударом могучих хвостов.
Ты, как бог этих стран, благодушен и редко
Выше облака пенные взносишь холмы,
И тебя-то простой виноградною веткой
Напечатать на карте осмелились мы!
Я тебе, о мой Нигер, готовлю другую,
Небывалую карту, отраду для глаз,
Я широкою лентой парчу золотую
Положу на зеленый и нежный атлас.
Снизу, влево, пусть ляжет осколок рубина, —
Это край позабытых железных богов,
Что валяются в грозных ущельях Бенина
Меж слоновых клыков и людских черепов.
Вправо, выше, где вольные степи Сокото,
Шерсть пантеры и пулю я рядом нашью,
Здесь прекрасны сраженья, привольны охоты,
Хорошо здесь скитаться копью и ружью.
Дальше крупный опал, прихотливо мерцая
Затаенным в нем красным и синим огнем,
Мне так сладко напомнит мечети Сонгаи
И султана сонгайского праздничный дом.
И жемчужиной дивной отмечен мной будет
Сердце Африки, город чудес Тимбукту,
Где встречается тот, кто сидит на верблюде,
С тем, кто правит рулем на тяжелом плоту.
Здесь впервые вздыхает легко и глубоко,
Запыленный, пустыней измученный гость,
Приезжающий пестрые ткани Марокко
Обменять на рабов и слоновую кость.
Он глядит, как фонтаны исполнены неги,
Как пылает на солнце банановый лист,
И — он знает, сюда не придут туареги,
Не хлыстнет этих стен их пронзительный свист.
Я создам эту карту, и верно поэты —
Это город поэтов и пальм, Тимбукту —
Лунной ночью почувствуют тайно, что где-то
Звон их лютней ответную будит мечту.
Утро птицею в вышние
Перья радужные роняет.
Звезды, словно бы льдинки, тают
С легким звоном в голубизне
В Ботаническом лужи блестят
Озерками большими и мелкими.
А по веткам рыжими белками
Прыгает листопад.
Вон, смеясь и прильнув друг к дружке,
Под заливистый птичий звон
Две рябинки, как две подружки,
Переходят в обнимку газон.
Липы важно о чем-то шуршат,
И служитель метет через жердочку
То ль стекло, то ли синюю звездочку,
Что упала с рассветом в сад.
Листопад полыхает, вьюжит,
Только ворон на ветке клена
Словно сторожем важно служит,
Молчаливо и непреклонно.
Ворон старый и очень мудрый,
В этом парке ему почет.
И кто знает, не в это ль утро
Он справляет свой сотый год…
И ему объяснять не надо,
Отчего мне так нелегко.
Он ведь помнит, как с горьким взглядом
Этим, этим, вот самым садом
Ты ушла далеко-далеко…
Как легко мы порою рушим
В спорах-пламенях все подряд.
Ах, как просто обидеть душу
И как трудно вернуть назад!
Сыпал искры пожар осин,
Ну совсем такой, как и ныне.
И ведь не было злых причин,
Что там злых — никаких причин,
Кроме самой пустой гордыни!
В синеву, в тишину, в листву
Шла ты медленно по дорожке,
Как-то трепетно и сторожко —
Вдруг одумаюсь, позову…
Пестрый, вьюжистый листопад,
Паутинки дрожат и тают,
Листья падают, шелестят
И следы твои покрывают.
А вокруг и свежо, и пряно,
Все купается в бликах света,
Как «В Сокольниках» Левитана,
Только женской фигурки нету…
И сейчас тут, как в тот же день,
Все пылает и золотится.
Только горечь в душе, как тень,
Черной кошкою копошится.
Можно все погрузить во мрак,
Жить и слушать, как ливни плачут,
Можно радость спустить, как стяг…
Можно так. А можно не так,
А ведь можно же все иначе!
И чего бы душа ни изведала,
Как ни било б нас вкривь и вкось,
Если счастье оборвалось,
Разве значит, что счастья не было?!
И какая б ни жгла нас мука,
Но всему ль суждено сгореть?
Тяжелейшая вещь — разлука,
Но разлука еще не смерть!
Я найду тебя. Я разрушу
Льды молчания. Я спешу!
Я зажгу твои взгляд и душу,
Все, чем жили мы — воскрешу!
Пусть все ветры тревогу свищут.
Я уверен: любовь жива!
Тот, кто любит, — дорогу сыщет!
Тот, кто любит, — найдет слова!
Ты шагнешь ко мне, верю, знаю,
Слез прорвавшихся не тая,
И прощая, и понимая.
Моя светлая, дорогая,
Удивительная моя!
Снигирь.
В избе пустынника снигирь по воле жиле —
До воле, то есть мог вылетывать из клетки,
Глядеть в окно сквозь сетки:
Но дело не о томе: он страстно петь любил.
Пустынник сам играл прекрасно на свирели,
И в птице видя страсть, он петь ее учил
И поде свирель свистать людския трели.—
Снигирь их перенял, и на голосе людской
Свистя, как звонкая свирель переливался.
Пустыннике, на руку склоняся головой,
Не раз певцом по часу любовался,
Снигирь мой счастлив был!
Чегоб еще хотеть в такой счастливой части?
Пустыннике снигиря любил
И сам из руке своих кормил;
Но мучат знать и птиц враги спокойства—страсти.—
Уныл снигирь и мало пел,
И часто пасмурный сидел
На клетке у окошка,
В которую его пустыннике запирал
Лишь на ночь, чтоб певца не подхватила кошка.
И вот о чем снигирь, случась один, мечтал:
К чему мне все ученье?
Кто слушает мое здесь пенье?
Хозяин мой, да кот?
Для них весь день дери я рот?
Что прибыли в такой и воле?
Ах, еслиб я в лесу и в поле
Хоть раз меж птицами на лад людской запел,
Какого птичей род не слыхивал от века,
Ониб дивясь, почли, что слышат человека!
Меняб и соловей послушать прилетел.—
Да что же! я не заперт в клетке;
Но на окно ведь сеть опущена.
Ахти! она
Никак разорвана? —
Так точно; вылечу, спою на ближней ветке,
Сказал, вспорхнул, в лес темной полетел,
И стаю резвую увидевши пернатых,
Он сел
Между певице и всех певцов крылатых;
И севши, посвистом всю рощу огласил.
Пернатые вздрогнули,
Друг на друга взглянули,
И замолчали все; а мой певец, что силе,
И громкой флейтою и тихою цевницей
Свистал на лад людской пред птичьею станицей.—
Да что ето за новой лад?…
Щегленок, дрозд и чиж заговорил с синицей
Он не чирикает, он и свистит не птицей,
Поет как человеке—ну что это за складе?
Избави Боже нас от едакаго тона! ",
Вот каркать бы умел,
Сидевшая на пне закаркала ворона.
Куда какой хитрец —
Картавой засвистал скворец,
Поет как человек! Ты видно брат ученой?..
Слыхали мы таких—прощай!
Тебель ужь был чета тот попугай зеленой,
Да, да, тебе ль чета зеленой попугай!
Скворца сорока перервала,
Котораго в дому господском я видала;
Ведь как кричал—да я его перекричала!
А ты отколь? ты что поешь? Поет, он вздор!
За нею закричал пернатых мелкий хор.
А мои певец, оставя ветку,
Скорей домой, скорей на клетку,
Вспорхнул и опустил головку поде крыло.
Немного времени прошло
Как и пустыннике сам явился;
С порога до лесу от беглеца следил,
И слышал, как над ним суд птичий совершился.
Товарищь, оне сказал, что так ты приуныл?
Ах, дедушка! ах, где я был!
За чем я пению людскому научился!
Не для того, мой друге, чтоб пением людским
Ты перед птицами хвалился.
Тебе уроком сим
Пусть опыт истину полезную откроет:
Что и у нас людей
Гораздо тот умней,
С волками кто поволчьи воет!
Н. Гнедич.
Санктпетербург
(Мотив из признаний Адды Кристен)
Пусть по воле судеб я рассталась с тобой,—
Пусть другой обладает моей красотой!
Из обятий его, из ночной духоты
Уношусь я далеко на крыльях мечты.
Вижу снова наш старый, запущенный сад:
Отраженный в пруде потухает закат,
Пахнет липовым цветом в прохладе аллей;
За прудом, где-то в роще, урчит соловей…
Я стеклянную дверь отворила,— дрожу,—
Я из мрака в таинственный сумрак гляжу…—
Чу! там хрустнула ветка,— не ты ли шагнул?!
Встрепенулася птичка,— не ты ли спугнул?!
Я прислушиваюсь, я мучительно жду,
Я на шелест шагов твоих тихо иду,—
Холодит мои члены то страсть, то испуг…—
Это ты меня за руку взял, милый друг!?
Это ты осторожно так обнял меня!
Это твой поцелуй,— поцелуй без огня!
С болью в трепетном сердце, с волненьем в крови,
Ты не смеешь отдаться безумствам любви,—
И, внимая речам благородным твоим,
Я не смею дать волю влеченьям своим,
И дрожу, и шепчу тебе: милый ты мой!
Пусть владеет он жалкой моей красотой!—
Из обятий его, из ночной духоты
Я опять улетаю на крыльях мечты
В этот сад, в эту темь, вот на эту скамью,
Где впервые подслушал ты душу мою…
Я душою сливаюсь с твоею душой,—
Пусть владеет он жалкой моей красотой!
(Мотив из признаний Адды Кристен)
Пусть по воле судеб я рассталась с тобой,—
Пусть другой обладает моей красотой!
Из обятий его, из ночной духоты
Уношусь я далеко на крыльях мечты.
Вижу снова наш старый, запущенный сад:
Отраженный в пруде потухает закат,
Пахнет липовым цветом в прохладе аллей;
За прудом, где-то в роще, урчит соловей…
Я стеклянную дверь отворила,— дрожу,—
Я из мрака в таинственный сумрак гляжу…—
Чу! там хрустнула ветка,— не ты ли шагнул?!
Встрепенулася птичка,— не ты ли спугнул?!
Я прислушиваюсь, я мучительно жду,
Я на шелест шагов твоих тихо иду,—
Холодит мои члены то страсть, то испуг…—
Это ты меня за руку взял, милый друг!?
Это ты осторожно так обнял меня!
Это твой поцелуй,— поцелуй без огня!
С болью в трепетном сердце, с волненьем в крови,
Ты не смеешь отдаться безумствам любви,—
И, внимая речам благородным твоим,
Я не смею дать волю влеченьям своим,
И дрожу, и шепчу тебе: милый ты мой!
Пусть владеет он жалкой моей красотой!—
Из обятий его, из ночной духоты
Я опять улетаю на крыльях мечты
В этот сад, в эту темь, вот на эту скамью,
Где впервые подслушал ты душу мою…
Я душою сливаюсь с твоею душой,—
Пусть владеет он жалкой моей красотой!
«Этот, уходя, не оглянулся…»
Анна Ахматова
I
Двери вдыхают воздух и выдыхают пар; но
ты не вернешься сюда, где, разбившись попарно,
населенье гуляет над обмелевшим Арно,
напоминая новых четвероногих. Двери
хлопают, на мостовую выходят звери.
Что-то вправду от леса имеется в атмосфере
этого города. Это — красивый город,
где в известном возрасте просто отводишь взор от
человека и поднимаешь ворот.
II
Глаз, мигая, заглатывает, погружаясь в сырые
сумерки, как таблетки от памяти, фонари; и
твой подъезд в двух минутах от Синьории
намекает глухо, спустя века, на
причину изгнанья: вблизи вулкана
невозможно жить, не показывая кулака; но
и нельзя разжать его, умирая,
потому что смерть — это всегда вторая
Флоренция с архитектурой Рая.
III
В полдень кошки заглядывают под скамейки, проверяя, черны ли
тени. На Старом Мосту — теперь его починили —
где бюстует на фоне синих холмов Челлини,
бойко торгуют всяческой бранзулеткой;
волны перебирают ветку, журча за веткой.
И золотые пряди склоняющейся за редкой
вещью красавицы, роющейся меж коробок
под несытыми взглядами молодых торговок,
кажутся следом ангела в державе черноголовых.
IV
Человек превращается в шорох пера на бумаге, в кольцо
петли, клинышки букв и, потому что скользко,
в запятые и точки. Только подумать, сколько
раз, обнаружив ‘м’ в заурядном слове,
перо спотыкалось и выводило брови!
То есть, чернила честнее крови,
и лицо в потемках, словами наружу — благо
так куда быстрей просыхает влага —
смеется, как скомканная бумага.
V
Набережные напоминают оцепеневший поезд.
Дома стоят на земле, видимы лишь по пояс.
Тело в плаще, ныряя в сырую полость
рта подворотни, по ломаным, обветшалым
плоским зубам поднимается мелким шагом
к воспаленному нЈбу с его шершавым
неизменным «16»; пугающий безголосьем,
звонок порождает в итоге скрипучее «просим, просим»:
в прихожей вас обступают две старые цифры «8».
VI
В пыльной кофейне глаз в полумраке кепки
привыкает к нимфам плафона, к амурам, к лепке;
ощущая нехватку в терцинах, в клетке
дряхлый щегол выводит свои коленца.
Солнечный луч, разбившийся о дворец, о
купол собора, в котором лежит Лоренцо,
проникает сквозь штору и согревает вены
грязного мрамора, кадку с цветком вербены;
и щегол разливается в центре проволочной Равенны.
VII
Выдыхая пары, вдыхая воздух, двери
хлопают во Флоренции. Одну ли, две ли
проживаешь жизни, смотря по вере,
вечером в первой осознаешь: неправда,
что любовь движет звезды (Луну — подавно),
ибо она делит все вещи на два —
даже деньги во сне. Даже, в часы досуга,
мысли о смерти. Если бы звезды Юга
двигались ею, то — в стороны друг от друга.
VIII
Каменное гнездо оглашаемо громким визгом
тормозов; мостовую пересекаешь с риском
быть за{п/к}леванным насмерть. В декабрьском низком
небе громада яйца, снесенного Брунеллески,
вызывает слезу в зрачке, наторевшем в блеске
куполов. Полицейский на перекрестке
машет руками, как буква «ж», ни вниз, ни
вверх; репродукторы лают о дороговизне.
О, неизбежность «ы» в правописаньи «жизни»!
IX
Есть города, в которые нет возврата.
Солнце бьется в их окна, как в гладкие зеркала. То
есть, в них не проникнешь ни за какое злато.
Там всегда протекает река под шестью мостами.
Там есть места, где припадал устами
тоже к устам и пером к листам. И
там рябит от аркад, колоннад, от чугунных пугал;
там толпа говорит, осаждая трамвайный угол,
на языке человека, который убыл.