Бросил клетку
Пламень, Апи.
Держит ветку
В красной лапе.
В изумруде
Цвет сметает.
В алом чуде
Зелень тает.
Когти красны.
Ветки смяты.
Будь, прекрасный.
Жив трикраты.
Уйдемте под тень, —
О, панны! О, панны! — и будем играть в поцелуйные прятки.
У Поляков Троицын день
Зовется Зеленые Святки.
Уйдемте под свежую тень, поцелуи под тенью так сладки.
О, лес, ты нас тайной одень!
За ветками ветки, прогалины, глуби, лесные загадки.
То, панны, ваш день,
Не белые, нет, изумрудные Святки.
Уйдемте в мгновеньях под вечную тень, поцелуи под тенью так сладки.
Зеленый свет неявственно мелькал,
Когда в лесу стоял я в грезе сонной—
На ветке, с веткой в млении созвонный,
Тот изумруд вдруг становился ал.
Чуть зримый пламень вкось перебегал,—
Как бы дракон, стократно уменьшенный,
Лиловел,—извивался позлащенный,—
Был серым, как крысиный отсвет скал.
Я посмотрел своим дремотным взором
Внимательный,—был вновь зеленым он,
Колдующий, как зверь живущий, сон.
Горел опять оранжевым убором.
Так в первый раз,—напев согласный с хором,—
На древе мне предстал хамелеон.
Шмели — бизоны в клеверных лугах.
Как бычий рев глухой — их гуд тяжелый.
Медлительные ламы, ноют пчелы.
Пантеры — осы, сеющие страх.
Вверху, на золотистых берегах,
Горячий Шар струит поток веселый.
Залиты светом нивы, горы, долы.
Несчетных крыл везде кругом размах.
Визг ласточек. Кричат ихтиозавры.
Как острие — стрижей летящий свист.
Гвоздики в ветре, молча, бьют в литавры.
Утайный куст цветочен и тенист.
И выполз зверь. Шуршит о ветку ветка.
Мохнатый мамонт. Жуткая медведка.
В зеленом перелеске
Подснежный колокольчик,
Раскрывшись ранним утром,
Тихонько позвонил.
Сказал: «Молитесь, травки!»
Шепнул: «Молитесь, звери!»
Пропел: «Молитесь, птицы!
Господь дает нам сил.»
И белая березка
Курилась благовонно,
И заячья капустка
Молилась в тишине.
И серый можжевельник,
Упавши на коленки,
Шептал благоговейно: —
«Дай ягод, в срок, и мне!»
А белочка, желтея,
С брюшком пушисто-белым,
Скакнув от ветки к ветке,
Искала, что поесть.
И протрубел комарик,
Свои расправив крылья,
В предлинную свирельку: —
«В лесу богатств не счесть!»
В прерывистых и скорых разговорах,
О сказочном, о счастье, бытии,
Мне нравятся речения твои,
В них искра, зажигающая порох.
Что ты не замедляешься на спорах,
А льешь свой ум, как вспевность льют ручьи
Что выпеваешь душу в забытьи, —
Люблю и слышу крыльев некий шорох.
Как полубог Эллады, Гераклит,
С усладой, правду видишь ты двойную.
Ты как бы зов: «Люблю, но не ревную».
Ты словно лик загрезивших ракит: —
Вода зеркалит ветку вырезную,
Другая ветка связь с землей крепит.
Развесистое древо
Сияет среди Рая.
Глядит Адам и Ева,
Глядят они вздыхая.
Сказали им, что можно
Все трогать, лишь не это,
Погибель непреложна,
Здесь слишком много света.
Не трогайте же, детки,
Красы тут непростые,
Серебряные ветки,
И листья золотые.
Растет оно из бездны,
Уводит в пропасть злую,
В темницы, что железны,
В гробницу расписную.
Но самое в нем злое,
Что есть в нем запрещенье.
О, древо роковое,
Ты сеешь возмущенье.
Под древом мягко ложе,
Усыпано цветами.
Прости, великий Боже,
Так нежно с васильками.
С багряным цветом розы
Сердца так вольно слиты,
Что все Твои угрозы
Мгновенно позабыты.
И ветки — молодые,
В них серебро сквозное,
И листья — золотые,
Как солнце золотое.
Погубит ли нас это,
Целуясь, мы не знаем,
Но лишь завет запрета
Мы называем Раем.
Я сидел под Деревом Зеленым,
Это Ясень, ясный Ясень был.
Вешний ветер шел по горным склонам,
Крупный дождь он каплями дробил.
Я смотрел в прозрачную криницу,
Глубь пронзал, не достигая дна.
Дождь прошел, я сердцем слушал птицу,
С птицей в ветках пела тишина.
Я искал Загадке—разрешенья,
Я дождался звезд на высоте,
Но в душе, как в ветках, только пенье,
Лист к листу, и звук мечты к мечте.
Ясень был серебряный, нехмурый,
Добрый весь с зари и до зари,
Но с звездой—колонной темнобурой
Ствол его оделся в янтари.
И пока звезда с зарей боролась,
И дружины звезд, дрожа, росли,
Пел успокоительный мне голос,
В сердце, здесь, и в Небе, там вдали.
И вершину Ясеня венчая,
Сонмы нежных маленьких цветков
Уходили в Небо вплоть до Рая,
По пути веков и облаков.
Что в саду белеет звездно? Яблонь цвет, и в цвете вишни.
Все цветет, поет и дышит. Счастлив нежный. Горек лишний.
Кто в саду забыл дневное? Чьи уста горят в беседке?
Вешний ветер любит шалость. Он склоняет ветку к ветке.
Тихо в детской. Свет лампады. Истов темный лик иконы.
Ах, весна ведь беззаконность. Кто же сердцу дал законы?
Спит ребенок. Спит и видит. Лунный лес. Цветы как море.
Разметались, всколыхались, в голубом дрожат просторе.
А другие смотрят чинно. Так стоят, как встали — прямо.
И не шепчут, словно губы, а горят, как свечи храма.
И еще цветы есть третьи: Хоть цветут расцветно сами,
Но враждебны к задрожавшим, наполняют их слезами.
И глядят шероховато, протянули к ним колючки,
Бьется сердце, шепчут губы, светят свечи, жалят жгучки.
Спит ребенок. Спит и видит. Вон кукушкины сапожки.
Вон кукушка там трилистник. Лен кукушкин на дорожке.
Вон ночная там фиалка. Встала лилия красива.
И репейник угрожает. И спесивится крапива.
Кто-то злой трясет осину. Побелели все березки.
И во сне ребенок плачет, и кукушкины с ним слезки.
Кто-то молит, кто-то просит, кто-то с кем-то, там в тумане.
Свет лампады. Плач ребенка. Воркотня вздохнувшей няни.
«— Спи, родной. Христос нам светит через всю стезю земную!»
«— Няня, няня, спой мне песню про кукушечку лесную…»
На прибрежьи, в ярком свете,
Подошла ко мне она,
Прямо, близко, как Весна,
Как подходят к детям дети,
Как скользит к волне волна,
Как проходит в нежном свете
Новолунняя Луна.
Подошла, и не спросила,
Не сказала ничего,
Но внушающая сила, —
Луч до сердца моего, —
Приходила, уходила,
И меня оповестила,
Что, слиянные огнем,
Вот мы оба вместе в нем.
«Как зовут тебя, скажи мне?»
Я доверчиво спросил.
И, горя во вспевном гимне,
Вал прибрежье оросил.
Как просыпанное просо,
Бисер, нитка жемчугов, —
Смех, смешинки, смех без слов,
И ответ на всклик вопроса,
Слово нежной, юной: «Тосо!»
Самоанское: «Вернись!»
Имя — облик, имя — жало.
Звезды много раз зажглись,
Все ж, как сердце задрожало,
Слыша имя юной, той,
По-июньски золотой,
Так дрожит оно доныне,
В этой срывчатой пустыне
Некончающихся дней,
И поет, грустя о ней.
В волосах у юной ветка
С голубым была огнем,
Цветик с цветиком, как сетка
Синих пчел, сплетенных сном.
Тосо ветку отдала мне,
Я колечко ей надел.
Шел прилив, играл на камне,
Стаи рыб, как стаи стрел,
Уносились в свой предел.
Эта ветка голубая, —
Древо Грусти имя ей,
Там, где грусть лишь гостья дней,
Там, где Солнце, засыпая,
Не роняет на утес
Бледных рос, и в душу слез,
Там, где Бездна голубая
Золотым велела быть,
Чтобы солнечно любить.
Скоро двенадцатый час.
Дышут морозом узоры стекла.
Свечи, как блески неведомых глаз,
Молча колдуют. Сдвигается мгла.
Стынут глубинно, и ждут зеркала.
Скоро двенадцатый час.
Взглянем ли мы без испуга на то,
Что наколдует нам льдяность зеркал?
Кто за спиной наклоняется? Что?
Прерванный пир, и разбитый бокал.
Что-то мне шепчет: „Не то! О, не то!
Жди. И гляди. Есть в минутах—разсказ.
Нужно разслышать. Постой.
Ты наклонен над застывшей водой.
Зреет двенадцатый час.“
Вот проясняется льдяность глубин.
Город, воздвигнутый властной мечтой.
Город, с холодной его нищетой.
Сильные—вместе. Безсильный—один.
Слабые—вместе, но тяжестью льдин
Сильные их придавили, и лед
Волосы поднял на нищих, кует
Крышу над черепом. Снежность седин.
Тени свободныя пляшут на льду.
Все замутилось. Постой. Подожду.
Что это в небе? Вон там?
Солнце двойное. Морозный простор.
В Городе, там, по церквам, по крестам.
Солнце бросает обманный узор.
Солнце—двойное! Проклятие нам!
Кто-то велел площадям,
Улицам кто-то велел
Быть западнями. Какой-то намечен предел.
Сонмы голодных, возжаждавших душ.
Сонмы измученных тел.
Клочья растерзанных. В белом—кровавости луж.
Кто-то, себя убивая, в других направляет прицел.
Дети в узорах ветвей.
Малыя птицы людския смеются под рокотом пуль.
Сад—в щебетании малых детей.
Точно—горячий Июль.
Точно—не льдяный Январь.
„Царь!“ припевают они, и хохочут над страшными. „Царь!“
„Сколько нам пляшущих пуль!“
„Царь!“ припевают, и с ветки на ветку летят.
Святочный праздник—для всех.
Разве не смех?
Вместо листов,
Мозгом младенческим ветки блестят.
Разве не смех?
Вместо цветов,
Улицы свежею кровью горят.
Сколько утех! Радость и смех!
Святочный праздник для всех.
Пляска! Постой!
Больно глазам. Ослепителен блеск.
Что за звенящий разрывчатый треск?
Лед разломился под жаркой кипящей водой.
Чу! Наводнение! Город не выдержит. Скрепа его порвалась.
Зеркало падает. Сколько валов!
Сколько поклявшихся глаз!
Это—двенадцатый час!
Это—двенадцать часов!
Скоро двенадцатый час.
Дышат морозом узоры стекла.
Свечи, как блески неведомых глаз,
Молча колдуют. Сдвигается мгла.
Стынут глубинно и ждут зеркала.
Скоро двенадцатый час.
Взглянем ли мы без испуга на то,
Что наколдует нам льдяность зеркал?
Кто за спиной наклоняется? Что?
Прерванный пир и разбитый бокал.
Что-то мне шепчет: «Не то! О, не то!
Жди. И гляди. Есть в минутах — рассказ.
Нужно расслышать. Постой.
Ты наклонен над застывшей водой.
Зреет двенадцатый час.»
Вот проясняется льдяность глубин.
Город, воздвигнутый властной мечтой.
Город, с холодной его нищетой.
Сильные — вместе. Бессильный — один.
Слабые — вместе, но тяжестью льдин
Сильные их придавили, и лед
Волосы поднял на нищих, кует
Крышу над черепом. Снежность седин.
Тени свободные пляшут на льду.
Все замутилось. Постой. Подожду.
Что это в небе? Вон там?
Солнце двойное. Морозный простор.
В Городе, там, по церквам, по крестам.
Солнце бросает обманный узор.
Солнце — двойное! Проклятие нам!
Кто-то велел площадям,
Улицам кто-то велел
Быть западнями. Какой-то намечен предел.
Сонмы голодных, возжаждавших душ.
Сонмы измученных тел.
Клочья растерзанных. В белом — кровавости луж.
Кто-то, себя убивая, в других направляет прицел.
Дети в узорах ветвей.
Малые птицы людские смеются под рокотом пуль.
Сад — в щебетании малых детей.
Точно — горячий Июль.
Точно — не льдяный Январь.
«Царь!» — припевают они и хохочут над страшными. «Царь!»
«Сколько нам пляшущих пуль!»
«Царь!» — припевают и с ветки на ветку летят.
Святочный праздник — для всех.
Разве не смех?
Вместо листов,
Мозгом младенческим ветки блестят.
Разве не смех?
Вместо цветов,
Улицы свежею кровью горят.
Сколько утех! Радость и смех!
Святочный праздник для всех.
Пляска! Постой!
Больно глазам. Ослепителен блеск.
Что за звенящий разрывчатый треск?
Лед разломился под жаркой кипящей водой.
Чу! Наводнение! Город не выдержит. Скрепа его порвалась.
Зеркало падает. Сколько валов!
Сколько поклявшихся глаз!
Это — двенадцатый час!
Это — двенадцать часов!
Мать была. Двух дочерей имела,
И одна из них была родная,
А другая падчерица. Горе —
Пред любимой — нелюбимой быть.
Имя первой — гордое, Надмена,
А второй — смиренное, Маруша.
Но Маруша все ж была красивей,
Хоть Надмена и родная дочь.
Целый день работала Маруша,
За коровой приглядеть ей надо,
Комнаты прибрать под звуки брани,
Шить на всех, варить, и прясть, и ткать.
Целый день работала Маруша,
А Надмена только наряжалась,
А Надмена только издевалась
Над Марушей: Ну-ка, ну еще.
Мачеха Марушу поносила:
Чем она красивей становилась,
Тем Надмена все была дурнее,
И решили две Марушу сжить.
Сжить ее, чтоб красоты не видеть,
Так решили эти два урода,
Мучили ее — она терпела,
Били — все красивее она.
Раз, средь зимы, Надмене наглой,
Пожелалось вдруг иметь фиалок.
Говорит она: «Ступай, Марушка,
Принеси пучок фиалок мне.
Я хочу заткнуть цветы за пояс,
Обонять хочу цветочный запах». —
«Милая сестрица» — та сказала,
«Разве есть фиалки средь снегов!»
— «Тварь! Тебе приказано! Еще ли
Смеешь ты со мною спорить, жаба?
В лес иди. Не принесешь фиалок, —
Я тебя убью тогда. Ступай!»
Вытолкала мачеха Марушу,
Крепко заперла за нею двери.
Горько плача, в лес пошла Маруша,
Снег лежал, следов не оставлял.
Долго по сугробам, в лютой стуже,
Девушка ходила, цепенея,
Плакала, и слезы замерзали,
Ветер словно гнал ее вперед.
Вдруг вдали Огонь ей показался,
Свет его ей зовом был желанным,
На гору взошла она, к вершине,
На горе пылал большой костер.
Камни вкруг Огня, числом двенадцать,
На камнях двенадцать светлоликих,
Трое — старых, трое — помоложе,
Трое — зрелых, трое — молодых.
Все они вокруг Огня молчали,
Тихо на Огонь они смотрели,
То двенадцать Месяцев сидели,
А Огонь им разно колдовал.
Выше всех, на самом первом месте
Был Ледень, с седою бородою,
Волосы — как снег под светом лунным
А в руках изогнутый был жезл.
Подивилась, собралася с духом,
Подошла и молвила Маруша:
«Дайте, люди добры, обогреться,
Можно ль сесть к Огню? Я вся дрожу»
Головой серебряно-седою
Ей кивнул Ледень: «Садись, девица.
Как сюда зашла? Чего ты ищешь?»
— «Я ищу фиалок», был ответ.
Ей сказал Ледень: «Теперь не время.
Снег везде лежит». — «Сама я знаю.
Мачеха послала и Надмена.
Дай фиалок им, а то убьют».
Встал Ледень и отдал жезл другому,
Между всеми был он самый юный.
«Братец Март, садись на это место».
Март взмахнул жезлом поверх Огня.
В тот же миг Огонь блеснул сильнее,
Начал таять снег кругом глубокий,
Вдоль по веткам почки показались,
Изумруды трав, цветы, весна.
Меж кустами зацвели фиалки,
Было их кругом так много, много,
Словно голубой ковер постлали.
«Рви скорее!» молвил Месяц Март.
И Маруша нарвала фиалок,
Поклонилась кругу Светлоликих,
И пришла домой, ей дверь открыли,
Запах нежный всюду разлился.
Но Надмена, взяв цветы, ругнулась,
Матери понюхать протянула,
Не сказав сестре: «И ты понюхай».
Ткнула их за пояс, и опять.
«В лес теперь иди за земляникой!»
Тот же путь, и Месяцы все те же,
Благосклонен был Ледень к Маруше,
Сел на первом месте брат Июнь.
Выше всех Июнь, красавец юный,
Сел, поверх Огня жезлом повеял,
Тотчас пламя поднялось высоко,
Стаял снег, оделось все листвой.
По верхам деревья зашептали,
Лес от пенья птиц стал голосистым,
Запестрели цветики-цветочки,
Наступило лето, — и в траве
Беленькие звездочки мелькнули,
Точно кто нарочно их насеял,
Быстро переходят в землянику,
Созревают, много, много их.
Не успела даже оглянуться,
Как Маруша видит гроздья ягод,
Всюду словно брызги красной крови,
Земляника всюду на лугу.
Набрала Маруша земляники,
Услаждались ею две лентяйки.
«Ешь и ты», Надмена не сказала,
Яблок захотела, в третий раз.
Тот же путь, и Месяцы все те же,
Брат Сентябрь воссел на первом месте,
Он слегка жезлом костра коснулся,
Ярче запылал он, снег пропал.
Вся Природа грустно посмотрела,
Листья стали падать от деревьев,
Свежий ветер гнал их над травою,
Над сухой и желтою травой.
Не было цветов, была лишь яблонь.
С яблоками красными. Маруша
Потрясла — и яблоко упало,
Потрясла — другое. Только два.
«Ну, теперь иди домой скорее»,
Молвил ей Сентябрь. Дивились злые.
«Где ты эти яблоки сорвала?»
— «На горе. Их много там еще.»
«Почему ж не принесла ты больше?
Верно все сама дорогой села!»
— «Я и не попробовала яблок.
Приказали мне домой идти.»
— «Чтоб тебя сейчас убило громом!»
Девушку Надмена проклинала.
Села красный яблок. — «Нет, постой-ка,
Я пойду, так больше принесу.»
Шубу и платок она надела,
Снег везде лежал в лесу глубокий,
Все ж наверх дошла, где те Двенадцать.
Месяцы глядели на Огонь.
Прямо подошла к костру Надмена,
Тотчас руки греть, не молвив слова.
Строг Ледень, спросил: «Чего ты ищешь?»
— «Что еще за спрос?» она ему.
«Захотела, ну и захотела,
Ишь сидит, какой, подумать, важный,
Уж куда иду, сама я знаю».
И Надмена повернула в лес.
Посмотрел Ледень — и жезл приподнял.
Тотчас стал Огонь гореть слабее,
Небо стало низким и свинцовым.
Снег пошел, не шел он, а валил.
Засвистал по веткам резкий ветер,
Уж ни зги Надмена не видала,
Чувствовала — члены коченеют,
Долго дома мать ее ждала.
За ворота выбежит, посмотрит,
Поджидает, нет и нет Надмены,
«Яблоки ей верно приглянулись,
Дай-ка я сама туда пойду.»
Время шло, как снег, как хлопья снега.
В доме все Маруша приубрала,
Мачеха нейдет, нейдет Надмена.
«Где они?» Маруша села прясть.
Смерклось на дворе. Готова пряжа.
Девушка в окно глядит от прялки.
Звездами над ней сияет Небо.
В светлом снеге мертвых не видать.