Перевод Е. Николаевской и И. Снеговой
Всей душой хочу я счастья для подруг твоих!
Вот бы замуж поскорее, что ли, выдать их!
Сколько с ними ты проводишь золотых часов,
Так бы взял и двери дома запер на засов!
Сколько раз от стенки к стенке я ходил с тоской,
Ждал, чтоб совесть в них проснулась, чтоб ушли домой,
На часы смотрел, но стрелки замедляли бег…
И сидят недолго гости — кажется, что век.
Я таких неугомонных раньше не видал:
День болтают — не устанут, я за них устал.
Если мы вдвоем решили вечер провести,
Хоть одна твоя подруга, но должна зайти!
Так поэт, стихи задумав, трудится чуть свет,
Но придет болтун-бездельник — и пропал поэт.
И сейчас я жду, что кто-то постучится вдруг.
Вот бы взять и выдать замуж всех твоих подруг!
Я устал от хулы и коварства
Головой колотиться в бреду,
Скоро я в заплотинное царство,
Никому не сказавшись, уйду…
Мне уж снится в ночи безголосой,
В одинокой бессонной тиши,
Что спускаюсь я с берега плеса,
Раздвигаю рукой камыши…
Не беда, что без пролаза тина
И Дубна обмелела теперь:
Знаю я, что у старой плотины,
У плотины есть тайная дверь!
Как под осень, опушка сквозная,
И взглянуть в нее всякий бы мог,
Но и то непреложно я знаю,
Что в пробоях тяжелый замок!
Что положены сроки судьбою,
Вдруг не хлынули б хляби и синь,
Где из синих глубин в голубое
Полумесяц плывет, словно линь…
Вот оно, что так долго в печали
Всё бросало и в жар и озноб:
То ль рыбачий челнок на причале,
То ль камкой околоченный гроб!
Вот и звезды, как окуни в стае,
Вот и лилия, словно свеча…
Но добротны плотинные сваи,
И в песке не нашел я ключа…
Знать, до срока мне снова и снова
Звать, и плакать, и ждать у реки:
Еще мной не промолвлено слово,
Что, как молот, сбивает оковы
И, как ключ, отпирает замки.
Гимны слагать не устану бессмертной и светлой богине.
Ты, Афродита-Любовь, как царила, так царствуешь ныне.
Алыми белый алтарь твой венчаем мы снова цветами,
Радостный лик твой парит с безмятежной улыбкой над нами.
Правду какую явить благосклонной улыбкой ты хочешь?
Мрамором уст неизменных какие виденья пророчишь?
Смотрят куда неподвижно твои беззакатные очи?
Дали становятся уже, века и мгновенья — короче:
Да, и пространство и время слились, — где кадильница эта,
Здесь мудрецов откровенья, здесь вещая тайна поэта,
Ноги твои попирают разгадку и смысл мирозданья.
Робко к коленам твоим приношу умиленную дань я.
С детства меня увлекала к далеким святыням тревога,
Долго в скитаньях искал я — вождя, повелителя, бога,
От алтарей к алтарям приходил в беспокойстве всегдашнем,
Завтрашний день прославлял, называя сегодня — вчерашним.
Вот возвращаюсь к тебе я, богиня богинь Афродита!
Вижу: тропа в бесконечность за мрамором этим открыта.
Тайное станет мне явным, твоей лишь поверю я власти,
В час, как покорно предамся последней, губительной
страсти…
Всю жизнь ждала. Устала ждать.
И улыбнулась. И склонилась.
Волос распущенная прядь
На плечи темные спустилась.
Мир не велик и не богат —
И не глядеть бы взором черным!
Ведь только люди говорят,
Что надо ждать и быть покорным…
А здесь — какая-то свирель
Поет надрывно, жалко, тонко:
«Качай чужую колыбель,
Ласкай немилого ребенка…»
Я тоже — здесь. С моей судьбой,
Над лирой, гневной, как секира,
Такой приниженный и злой,
Торгуюсь на базарах мира…
Я верю мгле твоих волос
И твоему великолепью.
Мой сирый дух — твой верный пес,
У ног твоих грохочет цепью…
И вот опять, и вот опять,
Встречаясь с этим темным взглядом,
Хочу по имени назвать,
Дышать и жить с тобою рядом…
Мечта! Что? жизни сон глухой?
Отрава — вслед иной отраве…
Я изменю тебе, как той,
Не изменяя, не лукавя…
Забавно жить! Забавно знать,
Что под луной ничто не ново!
Что мертвому дано рождать
Бушующее жизнью слово!
И никому заботы нет,
Что? людям дам, что? ты дала мне,
А люди — на могильном камне
Начертят прозвище: Поэт.13 января 1908
Тихо, грустно и безгневно
Ты взглянула. Надо ль слов?
Час настал. Прощай, царевна!
Я устал от лунных снов.
Ты живешь в подводной сини
Предрассветной глубины,
Вкруг тебя в твоей пустыне
Расцветают вечно сны.
Много дней с тобою рядом
Я глядел в твое стекло.
Много грез под нашим взглядом
Расцвело и отцвело.
Все, во что мы в жизни верим,
Претворялось в твой кристалл.
Душен стал мне узкий терем,
Сны увяли, я устал…
Я устал от лунной сказки,
Я устал не видеть дня.
Мне нужны земные ласки,
Пламя алого огня.
Я иду к разгулам будней,
К шумам буйных площадей,
К ярким полымям полудней,
К пестроте живых людей…
Не царевич я! Похожий
На него, я был иной…
Ты ведь знала: я — Прохожий,
Близкий всем, всему чужой.
Тот, кто раз сошел с вершины,
С ледяных престолов гор,
Тот из облачной долины
Не вернется на простор.
Мы друг друга не забудем,
И, целуя дольний прах,
Отнесу я сказку людям
О царевне Таиах.
Ваш острый профиль, кажется, красив,
И вы, отточенный и вытянутый в шпагу,
Страшны для тех, кто, образ износив,
Свой хладный брод простер ареопагу.
Где ваш резец, скользя, вдавил ребро:
Металлопластика по раскаленной стали.
Вот ваш девиз — и к черту серебро:
Мы все звеним и все звенеть устали.
Отточенный! Вы — с молотом в руке,
Уверенно, рассчитанно и метко,
Эпитет ваш, скользящий по строке, —
Свистящая гиперболой кометка.
Вы «Паузой» закончили урок
Фиксации насыщенных горений,
И каждый взлет под броней крепких строк —
Конспект мечты для ста стихотворений.
Да будет так! Душа о вас зажглась,
И вот черчу карандашом поспешно
И профиль ваш, и ваш (ведь правый?) глаз,
Прищуренный устало и насмешно.
Так дымно, что в зеркале нет отраженья
И даже напротив не видно лица,
И пары успели устать от круженья, -
Но все-таки я допою до конца!
Все нужные ноты давно
сыграли,
Сгорело, погасло вино
в бокале,
Минутный порыв говорить -
пропал, -
И лучше мне молча допить
бокал…
Полгода не балует солнцем погода,
И души застыли под коркою льда, -
И, видно, напрасно я жду ледохода,
И память не может согреть в холода.
Все нужные ноты давно
сыграли,
Сгорело, погасло вино
в бокале,
Минутный порыв говорить -
пропал, -
И лучше мне молча допить
бокал…
В оркестре играют устало, сбиваясь,
Смыкается круг — не порвать мне кольца…
Спокойно! Мне лучше уйти улыбаясь, -
И все-таки я допою до конца!
Все нужные ноты давно
сыграли,
Сгорело, погасло вино
в бокале,
Тусклей, равнодушней оскал
зеркал…
И лучше мне просто разбить
бокал!
Дорога всё выше да выше,
Всё гуще зелёные сени,
Внизу — чуть виднеются крыши,
В долине — лиловые тени,
Дорога всё выше да выше…
Мы с нею давно уж в пути,
И знаю — нам надо идти.Мы слабы и очень устали,
Но вверх всё идём мы послушно.
Под клёнами мы отдыхали,
Но было под клёнами душно…
Мы слабы и очень устали.
Я ведал, что трудны пути,
Но верил, что надо идти.Она — всё слабее и тише…
Её поддержать я пытался,
Но путь становился всё выше,
Всё круче наверх подымался,
И шла она тише да тише…
И стала она на пути.
Не знала, что надо идти.И было на сердце тревожно…
Я больше помочь не умею.
Остаться в пути невозможно,
Спускаться назад я не смею,
И было на сердце тревожно.
Она испугалась пути,
Она не посмела дойти.И вот я бреду одинокий,
А полдень тяжёлый и жаркий…
Тропой каменистой, широкой
Иду я в бестенности яркой,
Иду всё наверх, одинокий…
Я бросил её на пути.
Я знаю: я должен идти.
Она была во всём права —
И даже в том, что сделала.
А он сидел, дышал едва,
И были губы — белые.
И были чёрные глаза,
И были руки синие.
И были чёрные глаза
Пустынными пустынями.
Пустынный двор жестоких лет,
Пустырь, фонарь и улица.
И переулок, — как скелет,
И дом подъездом жмурится.
И музыка её шагов
Схлестнулась с подворотнею,
И музыка её шагов —
Таблеткой приворотною.
И стала пятаком луна —
Подруга полумесяца,
Когда потом ушла она,
А он решил повеситься.
И шантажом гремела ночь,
Улыбочкой приправленным.
И шантажом гремела ночь
И пустырем отравленным.
И лестью падала трава,
И местью встала выросшей.
И ото всех его бравад
Остался лишь пупырышек.
Сезон прошёл, прошёл другой —
И снова снег на паперти.
Сезон прошёл, прошёл другой —
Звенит бубенчик капелькой.
И заоконная метель,
И лампа — жёлтой дынею.
А он всё пел, всё пел, всё пел,
Наказанный гордынею.
Наказан скупостью своей,
Устал себя оправдывать.
Наказан скупостью своей
И страхом перед правдою.
Устал считать улыбку злом,
А доброту — смущением.
Устал считать себя козлом
Любого отпущения.
Двенадцать падает. Пора!
Дорога в темень шастает.
Двенадцать падает. Пора!
Забудь меня, глазастого!
Она вошла, совсем седая,
Устало села у огня,
И вдруг сказала «Я не знаю,
За что ты мучаешь меня.
Ведь я же молода, красива,
И жить хочу, хочу любить.
А ты меня смиряешь силой
И избиваешь до крови.
Велишь молчать? И я молчу,
Велишь мне жить, любовь гоня?
Я больше не могу, устала.
За что ты мучаешь меня?
Ведь ты же любишь, любишь, любишь,
Любовью сердце занозя,
Нельзя судить, любовь не судят.
Нельзя? Оставь свои «нельзя».
Отбрось своих запретов кучу,
Сейчас, хоть в шутку согреши:
Себя бессонницей не мучай,
Сходи с ума, стихи пиши.
Или в любви признайся, что ли,
А если чувство не в чести,
Ты отпусти меня на волю,
Не убивай, а отпусти».
И женщина, почти рыдая,
Седые пряди уроня, твердила:
«Я не знаю, за что ты мучаешь меня?».
Он онемел.
В привычный сумрак
Вдруг эта буря ворвалась.
Врасплох, и некогда подумать:
«Простите, я не знаю Вас.
Не я надел на Вас оковы»
И вдруг спросил едва дыша:
«Как Вас зовут? Скажите, кто Вы?»
Она в ответ: «Твоя Душа».
Задрожала машина и стала,
Двое вышли в вечерний простор,
И на руль опустился устало
Истомленный работой шофер.
Вдалеке через стекла кабины
Трепетали созвездья огней.
Пожилой пассажир у куртины
Задержался с подругой своей.
И водитель сквозь сонные веки
Вдруг заметил два странных лица,
Обращенных друг к другу навеки
И забывших себя до конца.
Два туманные легкие света
Исходили из них, и вокруг
Красота уходящего лета
Обнимала их сотнями рук.
Были тут огнеликие канны,
Как стаканы с кровавым вином,
И седых аквилегий султаны,
И ромашки в венце золотом.
В неизбежном предчувствии горя,
В ожиданье осенних минут
Кратковременной радости море
Окружало любовников тут.
И они, наклоняясь друг к другу,
Бесприютные дети ночей,
Молча шли по цветочному кругу
В электрическом блеске лучей.
А машина во мраке стояла,
И мотор трепетал тяжело,
И шофер улыбался устало,
Опуская в кабине стекло.
Он-то знал, что кончается лето,
Что подходят ненастные дни,
Что давно уж их песенка спета, -
То, что, к счастью, не знали они.
Не гордым юношей с безоблачным челом,
С избытком сил в груди и пламенной душою, -
Ты встретила меня озлобленным бойцом,
Усталым путником под жизненной грозою.
Не торопись же мне любовь свою отдать,
Не наряжай меня в цветы твоих мечтаний, -
Подумай, в силах ли ты без конца прощать,
Не испугаешься ль грядущих испытаний? Дитя мое — ведь ты еще почти дитя,
Твой смех так серебрист и взор так чудно ясен,
Дитя мое, ты в мир глядишь еще шутя,
И мир в очах твоих и светел и прекрасен;
А я, — я труп давно… Я рано жизнь узнал,
Я начал сердцем жить едва не с колыбели,
Я дерзко рвался ввысь, где светит идеал, -
И я устал… устал… и крылья одряхлели.Моя любовь к тебе — дар нищего душой,
Моя любовь полна отравою сомненья;
И улыбаюсь я на взгляд твой, как больной,
Сознав, что смерть близка, — на речи ободренья.
Позволь же мне уйти, не поднимая глаз
На чистый образ твой, стоящий предо мною, -
Мне стыдно заплатить за царственный алмаз
Стеклом, оправленным дешевой мишурою!..
Душа грустна в конце концов;
Душа устала от печали,
Мечты от тщетных дум устали,
Душа грустна в конце концов...
Коснись рукой моих висков!
Твоей руки так ждет лицо!
Твоя рука - как ангел снежный!
Приди - и принеси кольцо.
Что клад на дне, - то холод нежный,
Что мне повеет на лицо!
Коснись меня рукой целебной,
Чтоб я не умер в час лучей,
Без упований, в час лучей!
Омой мне взор росой волшебной,
Мой взор, где дремлет мир скорбей!
Мой взор, где лебеди скользят,
Плывут в волнах, за рядом ряд,
И тянут шеи, изнывая;
Где сонм больных на зимний сад
Глядит, в дверях цветы срывая!
Коснись лица в заветный час!
Твоя рука - как ангел снежный!
Омой росой усталость глаз,
Траву сухую этих глаз,
Где овцы дремлют безмятежно!
Как нравится тебе моя любовь,
печаль моя с цветами в стороне,
как нравится оказываться вновь
с любовью на войне, как на войне.
Как нравится писать мне об одном,
входить в свой дом как славно одному,
как нравится мне громко плакать днем,
кричать по телефону твоему:
— Как нравится тебе моя любовь,
как в сторону я снова отхожу,
как нравится печаль моя и боль
всех дней моих, покуда я дышу.
Так что еще, так что мне целовать,
как одному на свете танцевать,
как хорошо плясать тебе уже,
покуда слезы плещутся в душе.
Всё мальчиком по жизни, всё юнцом,
с разбитым жизнерадостным лицом,
ты кружишься сквозь лучшие года,
в руке платочек, надпись «никогда».
И жизнь, как смерть, случайна и легка,
так выбери одно наверняка,
так выбери с чем жизнь свою сравнить,
так выбери, где голову склонить.
Всё мальчиком по жизни, о любовь,
без устали, без устали пляши,
по комнатам расплескивая вновь,
расплескивая боль своей души
Зима, как говорится, злится!
Но где-то там,
ещё вдали,
летят серебряные птицы,
седые птицы — журавли.
Они летят дорогой длинной,
путём, не знающим конца.
Упрямым клином журавлиным
они врезаются в сердца.
И кличем, полным вешней новью,
и каждой жилочкой в крыле,
и той
безудержной любовью,
которой тесно на земле!
Они прошли такие дали,
они летели столько дней!
Они, наверное, так устали,
что и не думают о ней.
Они встречали снег и слякоть,
туманов липнущую сеть.
Они поют —
чтоб не заплакать.
Они летят —
чтоб долететь.
И вдруг один вздохнул устало
и начал падать тяжело.
Но где-то рядом трепетало
родное серое крыло.
И он схватил последним взглядом
цепочку вытянутых тел
(а то крыло всё билось рядом!)
и — не упал.
И — долетел.
…Они летят по всей России,
седые птицы — журавли.
Их треугольники косые
весь белый свет пересекли.
И перед первым снегопадом
в тугую синь взовьются вновь.
Они всю жизнь летают рядом,
а это —
больше, чем любовь.
Профиль тоньше камеи,
Глаза как спелые сливы,
Шея белее лилеи
И стан как у леди Годивы.Деву с душою бездонной,
Как первая скрипка оркестра,
Недаром прозвали мадонной
Медички шестого семестра.Пришел к мадонне филолог,
Фаддей Симеонович Смяткин.
Рассказ мой будет недолог:
Филолог влюбился по пятки.Влюбился жестоко и сразу
В глаза ее, губы и уши,
Цедил за фразою фразу,
Томился, как рыба на суше.Хотелось быть ее чашкой,
Братом ее или теткой,
Ее эмалевой пряжкой
И даже зубной ее щеткой!..«Устали, Варвара Петровна?
О, как дрожат ваши ручки!»-
Шепнул филолог любовно,
А в сердце вонзились колючки.«Устала. Вскрывала студента:
Труп был жирный и дряблый.
Холод… Сталь инструмента.
Руки, конечно, иззябли.Потом у Калинкина моста
Смотрела своих венеричек.
Устала: их было до ста.
Что с вами? Вы ищете спичек? Спички лежат на окошке.
Ну, вот. Вернулась обратно,
Вынула почки у кошки
И зашила ее аккуратно.Затем мне с подругой достались
Препараты гнилой пуповины.
Потом… был скучный анализ:
Выделенье в моче мочевины… Ах, я! Прошу извиненья:
Я роль хозяйки забыла —
Коллега! Возьмите варенья, -
Сама сегодня варила».Фаддей Симеонович Смяткин
Сказал беззвучно: «Спасибо!»
А в горле ком кисло-сладкий
Бился, как в неводе рыба.Не хотелось быть ее чашкой,
Ни братом ее и ни теткой,
Ни ее эмалевой пряжкой,
Ни зубной ее щеткой!
Мерцая белым, тихий Призрак явился мне в ночи,
И мне сказал, чтоб перестал я оттачивать мечи,
Что человек на человека устал идти войной,
И повелел мне наслаждаться безгласной белизной.
И я, свое покинув тело как белая душа,
Пошел с ним в горы, и увидел, что высь там хороша,
Вершины в небо восходили громадами снегов,
И были долы в бледном свете тех лунных маяков.
По склонам ландыши белели в недвижности своей,
И много белых роз из снега, и белых орхидей,
Весь мир, одетый в этот лунный и звездный белый свет,
Был как единый исполинский мерцающий букет.
И все дела, и все мечтанья, где не было вражды,
Преобразились в снег, и в иней, и в вырезные льды,
Но сердце светлое не стыло, и знал весь мир со мной,
Что человек на человека устал идти войной.
Будет миг… мы встретимся, это я знаю- недаром
Словно песня мучит мня недопетая часто
Облик тонко-прозрачный с больным лихорадки
румянцем,
С ярким блеском очей голубых… Мы встретимся —
знаю,
Знаю все наперед, как знал я про нашу разлуку.
Ты была молода, от жизни ты жизни просила,
Злилась на свет и людей, на себя на меня еще
злилась…
Злость тебе чудно пристала… но было бы трудно
ужиться
Нам обоим… упорно хотела ты верить надеждам
Мне назло да рассудку назло… А будет время иное,
Ты устанешь, как я, — усталые оба, друг другу
Руку мы подадим и пойдем одиноко по жизни
Без боязни измены, без мук душевных, без горя,
Да и без радости тоже, выдохшись поровну оба,
Мудрость рока сознавши. Дает он, чего мы не просим,
Сколько угодно душе — но опасно, поверь мне опасно
И просить и жалеть — за минуты мы не платим
Дорого. Стоит ли свеч игра?.. И притом же
Рано иль поздно — устанем… Нельзя ж поцелуем
Выдохнуть душу одним… Догорим себе тихо,
Но, дорогая, мой друг, в пламень единый сольемся.
К дофину Франции, в печали,
Скользнув тайком, из-за угла,
Однажды дама под вуалью
На аудиенцию пришла.
И пред пажом склонила взоры:
«Молю, Дофина позови!
Скажи ему, я та, которой
Поклялся в вечной он любви!»
«Что вас так всех к Дофину тянет?
Прошу, присядьте в уголке.
Дофин устал. Дофин так занят.
Дофин — играет в бильбокэ».
К Дофину Франции в покои,
Примчав коня во весь опор,
С окровавленной головою
Ворвался бледный мушкетер:
«Эй, паж, беги скорей к Дофину.
Приходит Франции конец.
О, горе нам! Кинжалом в спину
Убит король — его отец!»
«Что вас так всех в Дофину тянет?
Прошу, присядьте в уголке.
Дофин устал. Дофин так занят.
Дофин — играет в бильбокэ».
К Дофину Франции, в финале,
Однажды через черный ход,
Хотя его не приглашали,
Пришел с дрекольями народ.
Веселый паж не без причины
Протер глаза, потрогал нос,
И, возвратившись от Дофина,
С полупоклоном произнес:
«Что вас так всех в Дофину тянет?
Прошу, присядьте в уголке.
Дофин устал. Дофин так занят.
Дофин — играет в бильбокэ».
Вся радость — в прошлом, в таком далеком и безвозвратном
А в настоящем — благополучье и безнадёжность.
Устало сердце и смутно жаждет., в огне закатном,
Любви и страсти; — его пленяет неосторожность… Устало сердце от узких рамок благополучья,
Оно в уныньи, оно в оковах, оно в томленьи…
Отчаясь грезить, отчаясь верить, в немом безлучьи,
Оно трепещет такою скорбью, все в гипсе лени… А жизнь чарует и соблазняет и переменой
Всего уклада семейных будней влечет куда-то!
В смущенья сердце: оно боится своей изменой
Благополучье свое нарушить в часы заката.Ему подвластны и верность другу, и материнство,
Оно боится оставить близких, как жалких сирот…
Но одиноко его биенье, и нет единства…
А жизнь проходит, и склеп холодный, быть может, вырыт… О, сердце! сердце! твое спасенье — в твоем безумьи!
Гореть и биться пока ты можешь, — гори и бейся!
Греши отважней! — пусть добродетель — уделом мумий:
В грехе забвенье! а там — хоть пуля, а там — хоть рельсы! Ведь ты любимо, больное сердце! ведь ты любимо!
Люби ответно! люби приветно! люби бездумно!
И будь спокойно: живя, ты — право! сомненья, мимо!
Ликуй же, сердце: еще ты юно! И бейся шумно!
Вы не бывали
На канале ?
На погрузившемся в печаль
Екатерининском канале,
Где воды тяжелее стали
За двести лет бежать устали
И побегут опять едва ль…
Вы там наверное бывали?
А не бывали — очень жаль!
Эрот в ночи однажды, тайно
Над Петербургом пролетал,
И уронил стрелу случайно
В Екатерининский канал.
Старик-канал, в волненьи странном,
Запенил, забурлил вокруг
И вмиг — Индийским океаном
Себя почувствовал он вдруг!..
И заплескавши тротуары,
Ревел, томился и вздыхал
О параллельной Мойке старый
Екатерининский канал…
Но, Мойка — женщина. И бойко
Решив любовные дела, —
Ах!.. — Крюкову каналу Мойка
Свое теченье отдала!..
Ужасно ранит страсти жало!..
И пожелтел там, на финал,
От козней Крюкова канала
Екатерининский канал!..
Вы не бывали
На канале?
На погрузившемся в печаль
Екатерининском канале,
Где воды тяжелее стали
За двести лет бежать устали
И побегут опять едва ль?
Вы там наверное бывали?
А не бывали — очень жаль!
От скучных шабашей
Смертельно уставши,
Две ведьмы идут и беседу ведут:
«Ну что ты, брат—ведьма,
Пойтить посмотреть бы,
Как в городе наши живут!
Как всё изменилось!
Уже развалилось
Подножие Лысой горы.
И молодцы вроде
Давно не заходят —
Остались одни упыри…»
Спросил у них леший:
«Вы камо грядеши?»
«Намылились в город — у нас ведь тоска!..»
«Ах, глупые бабы!
Да взяли хотя бы
С собою меня, старика».
Ругая друг дружку,
Взошли на опушку.
Навстречу попался им враг—вурдалак.
Он скверно ругался,
Но к ним увязался,
Кричал, будто знает, что как.
Те — к лешему: как он?
«Возьмем вурдалака!
Но кровь не сосать и прилично вести!»
Тот малость покрякал,
Клыки свои спрятал —
Красавчиком стал, — хоть крести.
Освоились быстро, —
Под видом туристов
Поели-попили в кафе «Гранд-отель».
Но леший поганил
Своими ногами —
И их попросили оттель.
Пока леший брился,
Упырь испарился, —
И леший доверчивость проклял свою.
А ведьмы пошлялись —
И тоже смотались,
Освоившись в этом раю.
И наверняка ведь
Прельстили бега ведьм:
Там много орут, и азарт на бегах, —
И там проиграли
Ни много ни мало —
Три тысячи в новых деньгах.
Намокший, поблекший,
Насупился леший,
Но вспомнил, что здесь его друг, домовой, —
Он начал стучаться:
«Где друг, домочадцы?!»
Ему отвечают: «Запой».
Пока ведьмы выли
И всё просадили,
Пока леший пил-надирался в кафе, —
Найдя себе вдовушку,
Выпив ей кровушку,
Спал вурдалак на софе.
Как устал я, мама, если бы ты знала!
Сладко я уснул бы на груди твоей…
Ты не будешь плакать? Обещай сначала,
Чтоб слезою щечки не обжечь моей.
Здесь такая стужа, ветер воет где-то…
Но зато как славно, как тепло во сне!
Чуть закрою глазки — света сколько, света,
И гурьбой слетают ангелы ко мне.
Ты их видишь?.. Мама, музыка над нами!
Слышишь? Ах, как чудно!.. Вот он, мама, вот,
У кроватки — ангел с белыми крылами…
Боженька, ведь, крылья ангелам дает?..
Все цветные кру́ги… Это осыпает
Нас цветами ангел: мамочка, взгляни!
А у деток разве крыльев не бывает?
Или уж в могилке вырастут они?
Для чего ты ручки сжала мне так больно
И ко мне прильнула мокрою щекой?
Весь горю я, мама… Милая, довольно!
Я бы не расстался никогда с тобой…
Но уж только, мама, ты не плачь — смотри же!
Ах, устал я очень!.. Шум какой-то, звон…
В глазках потемнело… Ангел здесь… все ближе…
Кто меня целует? Мама, это он!
Уж я бегал, бегал, бегал
и устал.
Сел на тумбочку, а бегать
перестал.
Вижу, по небу летит
галка,
а потом ещё летит
галка,
а потом ещё летит
галка,
а потом ещё летит
галка.
Почему я не летаю?
Ах как жалко!
Надоело мне сидеть,
захотелось полететь,
разбежаться,
размахаться
и как птица полететь.
Разбежался я, подпрыгнул,
крикнул: «Эй!»
Ногами дрыгнул.
Давай ручками махать,
давай прыгать и скакать.
Меня сокол охраняет,
сзади ветер подгоняет,
снизу реки и леса,
сверху тучи-небеса.
Надоело мне летать,
захотелось погулять,
топ
топ
топ
топ
захотелось погулять.
Я по садику гуляю,
я цветочки собираю,
я на яблоню влезаю,
в небо яблоки бросаю,
в небо яблоки бросаю
наудачу, на авось,
прямо в небо попадаю,
прямо в облако насквозь.
Надоело мне бросаться,
захотелось покупаться,
буль
буль
буль
буль
захотелось покупаться.
Посмотрите,
посмотрите,
как плыву я под водой,
как я дрыгаю ногами,
помогаю головой.
Народ кричит с берега:
Рыбы, рыбы, рыбы, рыбы,
рыбы — жители воды,
эти рыбы,
даже рыбы! —
хуже плавают, чем ты!
Я говорю:
Надоело мне купаться,
плавать в маленькой реке,
лучше прыгать, кувыркаться
и валяться на песке.
Мне купаться надоело,
я на берег — и бегом.
И направо и налево
бегал прямо и кругом.
Уж я бегал, бегал, бегал
и устал.
Сел на тумбочку, а бегать
перестал.
Ясно каждому,
что парк —
место
для влюбленных парок.
Место,
где под соловьем
две души
в одну совьем.
Где ведет
к любовной дрожи
сеть
запутанных дорожек.
В парках в этих
луны и арки.
С гондол
баркаролы на водах вам.
Но я
говорю
о другом парке —
о Парке
культуры и отдыха.
В этот парк
приходишь так,
днем
работы
перемотан, —
как трамваи
входят в парк,
в парк трамвайный
для ремонта.
Руки устали?
Вот тебе —
гичка!
Мускул
из стали,
гичка,
вычекань!
Устали ноги?
Ногам польза!
Из комнаты-берлоги
иди
и футболься!
Спина утомилась?
Блузами вспенясь,
сделайте милость,
шпарьте в теннис.
Нэпское сердце —
тоже радо:
Европу
вспомнишь
в шагне и в стукне.
Рада
и душа бюрократа:
газон —
как стол
в зеленом сукне.
Колесо —
умрешь от смеха —
влазят
полные
с оглядцей.
Трудно им —
а надо ехать!
Учатся
приспособляться.
Мышеловка —
граждан двадцать
в сетке
проволочных линий.
Верно,
учатся скрываться
от налогов
наркомфиньих.
А масса
вливается
в веселье в это.
Есть
где мысль выстукать.
Тут
тебе
от Моссовета
радио
и выставка.
Под ручкой
ручки груз вам
таскать ли
с тоски?!
С профсоюзом
гулянье раскинь!
Уйди,
жантильный,
с томной тоской,
комнатный век
и безмясый!
Входи,
товарищ,
в темп городской,
в парк
размаха и массы!
Крутой обрыв родной земли,
летящий косо к океану,
от синевы твоей вдали
тебя я помнить не устану.
Продутый ветрами, сквозной,
бегущий в небо по карнизам,
сияющей голубизной
насквозь проникнут и пронизан,
свое величье утвердив,
ты смотришь зорко и далеко,
родной земли крутой обрыв,
крутой уступ Владивостока.
Клубится розовая рань.
Играют солнечные блики.
Со всех сторон, куда ни глянь,
сияет Тихий и Великий.
Он очень ярок и могуч,
но испокон веков доныне
он только плещется у круч
моей земли, моей твердыни.
На голубом твоем краю,
моя земля, моя родная,
основу скальную твою
как собственную ощущаю.
В составе угля и руды,
в пластах гранита и урана
мои раздумья и труды,
мои поступки и следы,
моя судьба навек сохранна.
И радость встреч и боль утрат,
что мною щедро пережиты,
в глубинных тайниках лежат,
вкрапленные в твои магниты.
И, принеся в мой быт, в мой труд
свои глубокие законы,
во мне незыблемо живут
магические свойства руд,
земли характер непреклонный.
И в лучезарный ранний час
над гулкой океанской бездной
я ощущаю в первый раз,
насколько стала я железной.
Сквозь расстоянья и года,
в потоке вечного движенья,
я чувствую, как никогда,
закон земного притяженья.
Не побоюсь вперед взглянуть
и верить жизни не устану.
Благодарю судьбу за путь,
который вышел к океану.
Пусть он бывал со мной жесток,
обходных троп не выбирая,
твоих глубин незримый ток
меня берег, земля родная!
Владивосток, Владивосток,
крутой уступ родного края!
Перед куртиною цветочной
Травой дорожки заросли;
Где золотился персик сочный —
Подставки брошены в пыли.
Кругом — обрушились строенья,
Сарай — со сломанным замком.
Давно картину разрушенья
Собой являет старый дом.
Она вздыхает: — День унылый!
Он не идет! — она твердит,
— Терпеть и ждать нет больше силы
Устала я, и тень могилы
Отдохновенье мне сулит! —
С вечерней светлою росою
Слеза катится за слезою
Из глаз ее, и слезы льет,
Встречая утренний восход,
Она опять. К теплу и блеску
Ей не поднять своих очей,
И лишь, отдернув занавеску
В глубоком сумраке ночей,
Она вздыхает: — Ночь уныла!
— Он не идет! — она твердит.
— Устала я, и лишь могила
Отдохновенье мне сулит! —
Порой, в безмолвии полночи
Крик филина ее пугал,
Петух, перед уходом ночи,
Кричал, взлетев на сеновал.
Но и во сне, в тоске жестокой
Она страдала одиноко,
Пока с рассветным ветерком
Не просыпался старый дом.
Она вздыхала: — День унылый!
Он не придет, он не придет!
Терпеть и ждать нет больше силы…
Устала я, во тьме могилы
Меня желанный отдых ждет! —
Стропила старые на крыше
Весь день скрипели тяжело,
И за стеной скреблися мыши
И муха билась о стекло.
Когда скрипела половица —
Шаги мерещилися ей,
Знакомые глядели лица
Из старых окон и дверей.
Она вздыхала: — Жизнь уныла!
Он не придет, он не придет!
Устала я, и мне могила
Отдохновенье принесет.
И все: шум ветра меж листвою,
И бой часов в вечерней тьме,
И дождь, шумевший за стеною —
Сливались у нее в уме.
Но для нее ужасней вдвое,
Невыносимей — был закат.
И ей сиянье золотое
Всегда вливало в душу яд.
Она в отчаянье рыдала:
— Нет силы долее терпеть!
Он не придет — я это знала…
О, Боже мой, как я устала!
О, Боже, если б умереть! —
Ты — женщина, и этим ты права.
Валерий Брюсов
Вся радость — в прошлом, в таком далеком и безвозвратном,
А в настоящем — благополучье и безнадежность.
Устало сердце и смутно жаждет, в огне закатном,
Любви и страсти; — его пленяет неосторожность...
Устало сердце от узких рамок благополучья,
Оно в уныньи, оно в оковах, оно в томленьи...
Отчаясь грезить, отчаясь верить, в немом безлучьи,
Оно трепещет такою скорбью, все в гипсе лени...
А жизнь чарует и соблазняет, и переменой
Всего уклада семейных будней влечет куда-то!
В смущеньи сердце: оно боится своей изменой
Благополучье свое нарушить в часы заката.
Ему подвластны и верность другу, и материнство,
Оно боится оставить близких, как жалких сирот...
Но одиноко его биенье, и нет единства...
А жизнь проходит, и склеп холодный, быть может, вырыт...
О, сердце! сердце! твое спасенье — в твоем безумьи!
Гореть и биться пока ты можешь, — гори и бейся!
Греши отважней! — пусть добродетель — уделом мумий:
В грехе — забвенье! а там — хоть пуля, а там — хоть рельсы!
Ведь ты любимо, больное сердце! ведь ты любимо!
Люби ответно! люби приветно! люби бездумно!
И будь спокойно: живи, ты — право! сомненья, мимо!
Ликуй же, сердце: еще ты юно! И бейся шумно!
Что за дом притих,
Погружен во мрак,
На семи лихих
Продувных ветрах,
Всеми окнами
Обратясь в овраг,
А воротами —
На проезжий тракт?
Ох, устал я, устал, — а лошадок распряг.
Эй, живой кто-нибудь, выходи, помоги!
Никого, — только тень промелькнула в сенях
Да стервятник спустился и сузил круги.
В дом заходишь, как
Все равно в кабак,
А народишко:
Каждый третий — враг.
Своротят скулу,
Гость непрошеный!
Образа в углу
И те перекошены.
И затеялся смутный, чудной разговор,
Кто-то песню стонал и гитару терзал,
А припадошный малый — придурок и вор —
Мне тайком из-под скатерти нож показал.
«Кто ответит мне, что за дом такой?
Почему во тьме, как барак чумной?
Свет лампад погас, воздух вылился,
Али жить у вас разучилися?»
Двери настежь у вас, а душа взаперти,
Кто хозяином здесь? Напоил бы вином…
А в ответ мне «Видать, был ты долго в пути
И людей позабыл, мы всегда так живем.
Траву кушаем —
Век на щавеле,
Скисли душами,
Опрыщавели.
И еще вином
Много тешились —
Разоряли дом,
Дрались, вешались»
«Я коней заморил, от волков ускакал,
Укажите мне край, где светло от лампад
Укажите мне место, какое искал
Где поют, а не стонут, где пол не покат».
«О таких домах
Не слыхали мы,
Долго жить впотьмах
Привыкали мы.
Испокону мы —
В зле да шепоте,
Под иконами
В черной копоти».
И из смрада, где косо висят образа
Я башку очертя гнал, забросивши кнут
Куда кони несли да глядели глаза,
И где люди живут, и — как люди живут.
…Сколько кануло, сколько схлынуло.
Жизнь кидала меня — не докинула.
Может, спел про вас неумело я,
Очи черные — скатерть белая?!
1
Один, один средь гор. Ищу Тебя.
В холодных облаках бреду бесцельно.
Душа моя
скорбит смертельно.
Вонзивши жезл, стою на высоте.
Хоть и смеюсь, а на душе так больно.
Смеюсь мечте
своей невольно.
О, как тяжел венец мой золотой!
Как я устал!.. Но даль пылает.
Во тьме ночной
мой рог взывает.
Я был меж вас. Луч солнца золотил
причудливые тучи в яркой дали.
Я вас будил,
но вы дремали.
Я был меж вас печально-неземной.
Мои слова повсюду раздавались.
И надо мной
вы все смеялись.
И я ушел. И я среди вершин.
Один, один. Жду знамений нежданных.
Один, один
средь бурь туманных.
Всё как в огне. И жду, и жду Тебя.
И руку простираю вновь бесцельно.
Душа моя
скорбит смертельно.
Сентябрь 1901
Москва
2
Из-за дальних вершин
показался жених озаренный.
И стоял он один,
высоко над землей вознесенный.
Извещалось не раз
о приходе владыки земного.
И в предутренний час
запылали пророчества снова.
И лишь света поток
над горами вознесся сквозь тучи,
он стоял, как пророк,
в багрянице, свободный, могучий.
Вот идет. И венец
отражает зари свет пунцовый.
Се — венчанный телец,
основатель и Бог жизни новой.
Май 1901
Москва
3
Суждено мне молчать.
Для чего говорить?
Не забуду страдать.
Не устану любить.
Нас зовут
без конца…
Нам пора…
Багряницу несут
и четыре колючих венца.
Весь в огне
и любви
мой предсмертный, блуждающий взор.
О, приблизься ко мне —
распростертый, в крови,
я лежу у подножия гор.
Зашатался над пропастью я
и в долину упал, где поет ручеек.
Тяжкий камень, свистя,
неожиданно сбил меня с ног —
тяжкий камень, свистя,
размозжил мне висок.
Среди ландышей я —
зазиявший, кровавый цветок.
Не колышется больше от мук
вдруг застывшая грудь.
Не оставь меня, друг,
не забудь!..
Старый комедиант
Вот занавес подняли с шумом.
Явился фигляр на подмостках;
Лицо нарумянено густо,
И пестрый костюм его в блестках.
Старик с головой поседевшей,
Достоин он слез, а не смеху!
В могилу глядишь ты, а должен
Ломаться толпе на потеху!
И хохот ее—это хохот
Над близким концом человека,
Над бедной его сединою—
Награда печального века.
Все—даже и милое сердцу—
С летами старик забывает;
А бедный фигляр всяким вздором,
Кряхтя, себе мозг набивает.
В прощальный лишь миг приподымет
Старик одряхлевшие руки,
Когда вкруг него, на коленях,
Стоят его дети и внуки.
Без устали руки фигляра
Бьют в такт пустозвонным куплетам,
И сколько усилий, чтоб вызвать
У зрителей хохот при этом!
Болят твои старые кости,
И тело кривляться устало,
Не прочь ты заплакать, пожалуй,
Лишь только б толпа хохотала!
Старик опускается в кресло.
«Ага! Это лени поблажка!—
В толпе восклицают со смехом.—
Знать, любит покой старикашка!»
И голосом слабым, беззвучным
Он свой монолог начинает;
Ворчанье кругом: «Видно, роли
Фигляр хорошенько не знает!»
Он тише и тише бормочет;
Нет связи в речах и значенья,
И вдруг, не докончивши слова,
Замолк и сидит без движенья.
Звенит колокольчик за сценой:
То слышится звон погребальный!
Толпа недовольная свищет:
То плач над умершим прощальный!
Душа старика отлетела—
И только густые румяна
По-прежнему лгали; но тщетно:
Никто уж не верил обману.
Как надпись на камне могильном,
Они на лице говорили,
Что ложь и притворство уделом
Фигляра несчастного были.
Дерев намалеванных ветки
Не будут шуметь над могилой,
И месяц, напитанный маслом,
Над ней не засветит уныло.
Когда старика обступили,
Из труппы вдруг голос раздался:
«Тот честный боец, кто с оружьем
На поле сраженья остался!»
Лавровый венок из бумаги,
Измятый, засаленный, старый,
Как древняя муза, служанка
Кладет на седины фигляра.
Снести бедняка на кладбище
Носильщиков двух подрядили;
Никто не смеялся, не плакал,
Когда его в землю зарыли.
Благоуханий кухни дольной
Понюхал вволю я, друзья!
Земная жизнь была привольной,
Блаженной жизнью для меня.
Я кофе пил и ел пастеты,
Прекрасной куколкой играл,
Носил атласные жилеты,
В тончайшем фраке щеголял;
В карманах брякали червонцы…
А что за конь! а что за дом!
Я жил беспечным богачем…
Под золотою лаской солнца
В Долине Счастья я лежал.
Венок лавровый обвивал
Мое чело; благоухая,
Он погружал в отрадный сон,
И в область роз, в отчизну мая
Тем сном я был переселен.
Все чувства сладостно дремали…
Блажен, без дум и без забот,
Я млел… и сами мне влетали
Бекасы жареные в рот.
Порой какой-то чудный гений
Уста шампанским мне кропил…
То были грезы, рой видений!
Они исчезли. Стар и хил,
Лежу теперь в траве росистой.
Как я озяб! как воздух мглистый
Мне давит грудь!.. Не встану я:
Недуг убил во мне все силы,
И, чуя близкий зов могилы,
Устыжена душа моя…
За радости — за миг их каждый —
Досадой горькой я платил;
Томясь и голодом и жаждой,
Я ел полынь и уксус пил;
Мой день заботы отравляли
Пустой и мелкой суетой,
И комары всю ночь жужжали
Над горемычной головой.
Мне поневоле приходилось
И лгать и деньги занимать,
И чуть ли даже не случилось
С сумою по миру сбирать.
Теперь устал я от тревоги,
Устал от бед и от скорбей,
И, протянув в могиле ноги,
Желал бы выспаться скорей…
Прощайте! Там, за гробом, братья,
Я вас приму в свои обятья!
(Подражание Панару)
В столовой нет отлик местам.
Как повар твой ни будь искусен,
Когда сажаешь по чинам,
Обед твой лакомый невкусен.
Равно что верх стола, что низ,
Нет старшинства у гастронома:
Куда попал, тут и садись,
Я и в гостях хочу быть дома.
Простор локтям: от тесноты
Не рад и лучшему я блюду;
Чем дале был от красоты,
Тем ближе к ней я после буду.
К чему огромный ряд прикрас
И блюда расставлять узором?
За стол сажусь я не для глаз
И сыт желаю быть не взором.
Спаси нас, Боже, за столом
От хлопотливого соседа:
Он потчеваньем, как ножом,
Пристанет к горлу в час обеда.
Не в пору друг тошней врага!
Пусть каждый о себе хлопочет
И, сам свой барин и слуга,
По воле пьет и ест как хочет.
Мне жалок пьяница-хвастун,
Который пьет не для забавы:
Какой он чести ждет, шалун?
Одно бесславье пить из славы.
На ум и взоры ляжет тьма,
Когда напьешься без оглядки, —
Вино пусть нам придаст ума,
А не мутит его остатки.
Веселью будет череда;
Но пусть и в самом упоенье
Рассудка легкая узда
Дает веселью направленье.
Порядок есть душа всего!
Бог пиршеств по уставу правит;
Толстой, верховный жрец его,
На путь нас истинный наставит:
Гостеприимство — без чинов,
Разнообразность — в разговорах,
В рассказах — бережливость слов,
Холоднокровье — в жарких спорах,
Без умничанья — простота,
Веселость — дух свободы трезвой,
Без едкой желчи — острота,
Без шутовства — соль шутки резвой.
Сквер величаво листья осыпал.
Светало. Было холодно и трезво.
У двери с черной вывескою треста,
нахохлившись, на стуле сторож спал.
Шла, распушивши белые усы,
пузатая машина поливная.
Я вышел, смутно мир воспринимая,
и, воротник устало поднимая,
рукою вспомнил, что забыл часы.
Я был расслаблен, зол и одинок.
Пришлось вернуться все-таки. Я помню,
как женщина в халатике японском
открыла дверь на первный мой звонок.
Чуть удивилась, но не растерялась:
«А, ты вернулся?» В ней во всей была
насмешливая умная усталость,
которая не грела и не жгла.
«Решил остаться? Измененье правил?
Начало новой светлой полосы?»
«Я на минуту. Я часы оставил».
«Ах да, часы, конечно же, часы…»
На стуле у тахты коробка грима,
тетрадка с новой ролью, томик Грина,
румяный целлулоидный голыш.
«Вот и часы. Дай я сама надену…»
И голосом, скрывающим надежду,
а вместе с тем и боль: «Ты позвонишь?»
…Я шел устало дремлющей Неглинной.
Все было сонно: дворников зевки,
арбузы в деревянной клетке длинной,
на шкафчиках чистильщиков — замки.
Все выглядело странно и туманно —
и сквер с оградой низкою, витой,
и тряпками обмотанные краны
тележек с газированной водой.
Свободные таксисты, зубоскаля,
кружком стояли. Кто-то, в доску пьян,
стучался в ресторан «Узбекистан»,
куда его, конечно, не пускали…
Бродили кошки чуткие у стен.
Я шел и шел… Вдруг чей-то резкий окрик:
«Нет закурить?» — и смутный бледный облик:
и странный и знакомый вместе с тем.
Пошли мы рядом. Было по пути.
Курить — я видел — не умел он вовсе.
Лет двадцать пять, а может, двадцать восемь,
но все-таки не больше тридцати.
И понимал я с грустью нелюдимой,
которой был я с ним соединен,
что тоже он идет не от любимой
и этим тоже мучается он.
И тех же самых мыслей столкновенья,
и ту же боль и трепет становленья,
как в собственном жестоком дневнике,
я видел в этом странном двойнике.
И у меня на лбу такие складки,
жестокие, за все со мной сочлись,
и у меня в душе в неравной схватке
немолодость и молодость сошлись.
Все резче эта схватка проступает.
За пядью отвоевывая пядь,
немолодость угрюмо наступает
и молодость не хочет отступать.
Валерию Брюсову
Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,
Не проси об этом счастье, отравляющем миры,
Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,
Что такое темный ужас начинателя игры!
Тот, кто взял ее однажды в повелительные руки,
У того исчез навеки безмятежный свет очей,
Духи ада любят слушать эти царственные звуки,
Бродят бешеные волки по дороге скрипачей.
Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,
Вечно должен биться, виться обезумевший смычок,
И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном,
И когда пылает запад и когда горит восток.
Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервется пенье,
И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть, —
Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленьи
В горло вцепятся зубами, встанут лапами на грудь.
Ты поймешь тогда, как злобно насмеялось все, что пело,
В очи глянет запоздалый, но властительный испуг.
И тоскливый смертный холод обовьет, как тканью, тело,
И невеста зарыдает, и задумается друг.
Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ!
Но я вижу — ты смеешься, эти взоры — два луча.
На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ
И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!
1907
Ты устанешь, ты замедлишь, и на миг прервется пенье,
Тотчас бешеные волки устремятся на тебя.
И запрыгают, завоют в кровожадном исступленье,
Белоснежными зубами кости крепкие дробя.
исправление рукой Гумилева:
Сколько боли лучезарной, сколько полуночной муки
Скрыто в музыке веселой, как полуденный ручей!
В горло вцепятся зубами, станут лапами на грудь.
Мальчик, дальше, здесь не встретишь ни веселий, ни сокровищ,