«Доколь нам, други, пред тираном
Склонять покорную главу,
И заодно с презренным Ханом
Позорить сильную Москву?
Не нам, не нам страшиться битвы
С толпами грозными врагов:
За нас и Сергия молитвы,
И прах замученных отцов!
«Летим — и возвратим народу
Залог блаженства чуждых стран:
Святую праотцов свободу
И древние права граждан.
Туда! за Дон!.. настало время!
Надежда наша — бог и меч!
Сразим Монголов и, как бремя,
Ярмо Мамая сбросим с плеч!»
Так Дмитрий, рать обозревая,
Красуясь на коне, гремел
И, в помощь бога призывая,
Перуном грозным полетел…
— К врагам! за Дон! вскричали войски,
За вольность, правду и закон! —
И, повторяя клик геройский,
За Князем ринулися в Дон.
Несутся полные отваги,
Волн упреждают быстрый бег;
Летят как соколы — и стяги
Противный осенили брег.
Мгновенно солнце озарило
Равнину и брега реки
И взору в далеке открыло
Татар несметные полки.
Луга, равнины, долы, горы
Толпами пестрыми кипят;
Всех сил обять не могут взоры…
Повсюду бердыши блестят.
Идут, как мрачные дубравы —
И вторят степи гул глухой;
Идут… там Хан, здесь чада славы —
И закипел кровавый бой!..
«Бог нам прибежище и сила!
Рек Дмитрий на челе покров,
Умрем, когда судьба сулила!» —
И первбый грянул на врагов.
Кровь хлынула — и тучи плыли,
Поднявшись вихрем к небесам,
Светило дня от глаз сокрыли,
И мрак простерся по полям.
Повсюду хлещет кровь ручьями;
Зеленый побограбел дол:
Там Руской поражен врагами,
Здесь пал растоптанный Могол,
Тут слышен копий треск и звуки,
Там сокрушился меч о меч.
Летят отсеченные руки,
И головы катятся с плеч.
А там, под тению кургана,
Презревший славу, сан и свет,
Лежит, низвергнув великана,
Отважный инок Пересвет.
Там Белозерский Князь и чада,
Достойные его любви,
И окрест их Татар громада,
В своей потопшая крови.
Уж многие из храбрых пали,
Великодушный сонм редел;
Уже враги одолевали,
Татарин дикий свирепел.
К концу клонился бой кровавый,
И черный стяг был пасть готов:
Как вдруг орлом из за дубравы,
Волынский грянул на врагов.
Враги смешались — от кургана
Промчалась: «Силен Русский бог!» —
И побежала рать татара,
И сокрушен гордыни рог!
Помчался Хан в глухие степи,
За ним шумящим враном страх;
Расторгнул Русской рабства цепи
И стал на вражеских костях!..
Но кто там бледен близ дубравы,
Обрызган кровию лежит?
Что зрю?.. Первоначальник славы,
Димитрий ранен… страшный вид!..
Ужель изречено судьбою
Ему быть жертвой битвы сей?
Но вот к стенящему Герою
Притек сонм воев и князей.
Вот преклонив трофеи брани,
Гласят: «Ты победил! восстань!» —
И Князь, воздевши к Небу длани:
— «Велик нас ополчивший в брань!
Велик! речет, к нему молитвы!
Он Сергия услышал глас;
Ему вся слава грозной битвы;
Он, он один прославил нас!»
Рассказ в сицилианах
Да, фейерверком из Пуччини
Был начат праздник. Весь Милан
Тонул в восторженной пучине
Веселья. Выполняя план
Забав, когда, забыв о чине,
И безголосый стал горлан…
Однако по какой причине
Над городом аэроплан?
Не делегаты ль авиаций
Готовят к празднику салют?
Не перемену ль декораций
Увидит падкий к трюкам люд?
Остолбились в тени акаций
Лакеи при разносе блюд.
Уж то не классик ли Гораций
Встает из гроба, к нови лют?…
Как странно вздрогнула синьора!
Как странно побледнел синьор! —
Что на террасе у собора
Тянули розовый ликер!
И вот уж им не до ликера,
И в небеса за взором взор —
Туда, где стрекотня мотора
Таит нещадный приговор…
На людной площади Милана
Смятенье, давка, крик и шум:
Какого-то аэроплана
Сниженье прямо наобум —
Мертва испанская гитана
И чей-то обезглавлен грум,
И чья-то вся в крови сутана,
И у толпы за разум ум!
Умолк оркестр на полуноте, —
Трещит фарфор, звенит стакан,
И вы, бутылки, вина льете!
Тела! вы льете кровь из ран…
В испуге женщины в капоте
Спешат из дома в ресторан.
Аэроплан опять в полете,
Таинственный аэроплан…
И в ресторане у собора,
Упавши в пролитый ликер,
«Держите дерзостного вора!» —
Кричит в отчаяньи синьор:
«Жена моя, Элеонора, —
Ее похитил тот мотор!..»
Да, если вникнуть в крик синьора,
Жену вознес крылатый вор.
Но — миг минут, и в ресторане,
Как и на площади на всей,
Опять веселое гулянье, —
Быть может, даже веселей…
Взамен Пуччини из Масканьи
Несутся взрывы трубачей,
И снова жизнь кипит в Милане
Во всей стихийности своей.
А результат недавней драмы —
Вполне понятный результат:
Во все концы радиограммы
О происшествии летят.
Портреты увезенной дамы
Тут выставлены в яркий ряд
И в целом мире этот самый
Аэроплан искать велят…
Одни в безумьи, муж без цели
Смотря на небо, скрежетал
Зубами, и гитаны пели,
Печально озаряя зал,
Как бы над мертвыми в капелле
Прелат служенье совершал,
Вдруг неожиданно пропеллер
Над площадью заскрежетал.
И вот, почти совсем откосно,
Убив с десяток горожан,
Летит с небес молниеносно
В толпу другой аэроплан.
Пока гудел многовопросно
В толпе угрозный ураган, —
Похитив мужа, гость несносный
Вспорхнул, и вот — под ним Милан!..
Летели в небе два мотора, —
Один на Тихий океан,
На ширь и гладь его простора,
На дальний остров из лиан.
Другой на север, за озера
Норвегии, где воздух льдян.
И на одном — Элеонора,
И на другом — ее Жуан.
На островках, собой несхожих,
Машины скинули их двух.
На двух совсем различных ложах
С тех пор тиранили свой дух
Супруги: муж лежал на кожах
Тюленьих, под женой был пух
Тропичных птиц. И глаз прохожих
Не жег их: каждый остров глух.
Ласкал серебряные косы
Проникнутый мимозой бриз.
Что на траве сверкало: росы
Иль слезы женские? Кто вниз
Сбегал к воде? Кому откосы
Казались кочками? «Вернись!» —
Стонало эхо. Ноги босы…
От безнадежья стан повис…
Хрустел седыми волосами
Хрустальный ветер ледяной.
Жуан стоял у моря днями,
В оцепенении, больном,
С глубоко впавшими глазами,
С ума сводящею мечтой,
Что, разделен с женой морями,
Он не увидится с женой.
Хохочут злобно два пилота,
Что их поступок — без следа,
Что ими уничтожен кто-то,
Что тайну бережет вода,
Что вот возникло отчего-то
Тому, кто юн, кто молода,
«Всегда» любившим без отчета
Карающее «Никогда!»
Старинный мотив карнавала!
Заигранней нет ничего.
Шарманка гнусила, бывало,
И скрипки терзали его.
Для всех табакерок он сразу
Классическим нумером стал,
И чиж музыкальную фразу
Из клетки своей повторял.
В тени запыленной беседки
Под звуки его на балу
Кружились комми и гризетки
На ветхом дощатом полу.
Слепец на разбитом фаготе
Играет его, и за ним
Собака сорвавшейся ноте
Ворчанием вторит глухим…
И звуки того же мотива
В кафе и публичных садах
Поют гитаристки фальшиво
С улыбкой на бледных губах.
Но вот чародей Паганини,
К нему прикоснувшись жезлом,
Его обессмертил отныне
Своим вдохновенным смычком.
Он, щедро рассыпав по газу
Своих арабесок узор,
Облек обветшалую фразу
В блестящий и новый убор.
Собою прабабушек с детства
Пленял этот странный мотив,
Где слышится грусть и кокетство,
Насмешка и нежный призыв.
Когда-то в разгар карнавала
Звучал над лагунами он
И ветром с Большого канала
Был в оперу к нам занесен.
Когда запоют его струны —
Мне грезятся: месяца свет,
И синие воды лагуны,
И темных гондол силуэт.
Венера над пеной морскою,
Под звук хроматических гамм,
Блистая волшебной красою,
Является нашим глазам.
Под старый мотив серенады,
Ласкают морские струи
Дворцов величавых фасады,
И словно поют о любви.
Венеция, город каналов,
Краса Адриатики вод —
С весельем своих карнавалов
В старинном мотиве живет.
Сегодня — разгар карнавала:
И блеск, и веселье, и шум…
Весь город облечься для бала
Спешит в маскарадный костюм.
Вот там — незнакомый с заботой,
Избранник и друг Коломбин —
Смеется визгливою нотой
И дразнит толпу Арлекин.
Вот доктор с осанкою важной,
Одетый смешно и пестро,
Его задевает отважно
И ло́ктем толкает Пьеро.
Как будто бы в такт контрабасу,
И там появляясь, и тут,
Бросает в беспечную массу
Насмешкою едкою шут.
Скрываясь под кружевом маски,
Мелькнуло в толпе домино,
Но эти лукавые глазки
Я, кажется, знаю давно.
Глаза мои верить не смели,
Но только минута одна —
И скрипки воздушные трели
Сказали мне: — Это она! —
Задорною гаммою смеха
И тихого рокота струн
Смущает болтливое эхо
Спокойные воды лагун.
Но в звуках веселья, игриво
Несущихся в лунную даль,
Мне чудятся вздохи призыва
И тихая чья-то печаль.
Опять предо мной из тумана
Всплывает былая любовь,
И плохо зажившая рана
В душе раскрывается вновь…
И речи звучавшие страстно,
Любовь и цветущий апрель —
Напомнил мучительно ясно
Мне вздохом своим ритурнель.
Так нежно и так своевольно
Звучала в нем квинта одна,
Что голос любимый невольно
Напомнила сразу она.
Звучала она так задорно,
Так лживо, томя и дразня,
И нежности столько притворной
В ней было, и столько огня,
И столько любви беспредельной,
Насмешки такой глубина,
Что в сердце с тоскою смертельной
Восторг пробуждала она…
Старинный мотив карнавала,
Где вторит улыбка слезам —
Как все, что давно миновало,
На память приводишь ты нам!
Волшебный час вечерней тишины,
Исполненный невидимых внушений,
В моей душе расцвечивает сны.
В вечерних водах много отражений,
В них дышит солнце, ветви, облака,
Немые знаки зреющих решений.
А между тем широкая река
Стремит вперед свободное теченье,
Своею скрытой жизнью глубока.
Минувшие незнанья и мученья
Мерцают бледнолицею толпой,
И я к ним полон странного влеченья.
Мне снится сумрак нежно-голубой,
Мне снятся дни невинности воздушной,
Когда я не был — для других — судьбой.
Теперь, толпою властвуя послушной,
Я для нее — палач и божество,
Картинность дум — в их смене равнодушной.
Но не всегда для сердца моего
Был так отвратен образ человека,
Не вечно сердце было так мертво.
Мыслитель, соблазнитель, и калека,
Я более не полюблю людей,
Хотя бы прожил век Мельхиседека.
О, светлый май, с блаженством без страстей!
О, ландыши, с их свежестью истомной!
О, воздух утра, воздух-чародей!
Усадьба. Сад с беседкою укромной.
Безгрешные деревья и цветы.
Луна весны в лазури полутемной.
Все памятно. Но Гений Красоты
С Колдуньей Знанья, страшные два духа,
Закляли сон младенческой мечты.
Колдунья Знанья, жадная старуха,
Дух Красоты, неуловимый змей,
Шептали что-то вкрадчиво и глухо.
И проклял я невинность первых дней,
И проходя уклонными путями,
Вкусил всего, чтоб все постичь ясней.
Миры, века — насыщены страстями.
Ты хочешь быть бессмертным, мировым?
Промчись, как гром, с пожаром и с дождями.
Восторжествуй над мертвым и живым,
Люби себя — бездонно, ненасытно,
Пусть будет символ твой — огонь и дым.
В борьбе стихий содружество их слитно,
Соедини их двойственность в себе,
И будет тень твоя в веках гранитна.
Поняв судьбу, я равен стал судьбе,
В моей душе равны лучи и тени,
И я молюсь — покою и борьбе.
Но все ж балкон и ветхие ступени
Милее мне, чем пышность гордых снов,
И я миры отдам за куст сирени.
Порой — порой! — весь мир так свеж и нов,
И все влечет, все близко без изятья,
И свист стрижей, и звон колоколов, —
Покой могил, незримые зачатья,
Печальный свет слабеющих лучей,
Правдивость слов молитвы и проклятья, —
О, все поет и блещет как ручей,
И сладко знать, что ты как звон мгновенья,
Что ты живешь, но ты ничей, ничей.
Обятый безызмерностью забвенья,
Ты святость и преступность победил,
В блаженстве мирового единенья.
Туман лугов, как тихий дым кадил,
Встает хвалой гармонии безбрежной,
И смыслы слов ясней в словах светил.
Какой восторг — вернуться к грусти нежной,
Скорбеть, как полусломанный цветок,
В сознании печали безнадежной.
Я счастлив, грустен, светел, одинок,
Я тень в воде, отброшенная ивой,
Я целен весь, иным я быть не мог.
Не так ли предок мой вольнолюбивый,
Ниспавший светоч ангельских систем,
Проникся вдруг печальностью красивой, —
Когда, войдя лукавостью в Эдем,
Он поразился блеском мирозданья,
И замер, светел, холоден и нем.
О, свет вечерний! Позднее страданье!
Благословенный край — пленительный предел!
Там лавры зыблются…
А. Пушкин
Невесела ты, родная картина!..
H. Некрасов
Туда, в Париж, где я когда-то
Впервые, искренно и свято
Любим был женскою душой…
Туда, где ныне образ твой,
Еще живой, мне свят и дорог,
Не раз стремился я мечтой,
Подслушать милой тени шорох,
Поймать хоть призрака черты…
Увы! поклонник красоты,—
Я ей страдальческую службу
Давно усердно отслужил
И прозаическую дружбу
В своей душе благословил.
Но где друзья?.. Друзей немного…
Я их не вижу по годам…
Подчас глуха моя дорога…
В разброде мы: я — здесь, ты — там.
Донашивать свои седины
Нам порознь суждено судьбой!..
Тебе — в обятиях чужбины,
Мне — в кандалах нужды родной.
Устал я, лег,— почти что болен,—
Своей работой недоволен;
Не бросить ли? не сжечь ли?..
Нет!
В моем уединеньи скучном,
Замкнувшись в тесный кабинет,
Не чужд я мысли о насущном,
Забот и будничных сует…
Устал я… размышлять нет мочи…
Не сплю… погас огарок мой…
В окно глядит и лезет в очи
Сырая мгла плаксивой ночи…
Осенней вьюги слышен вой…
И вот, разнузданной мечтой
Я мчусь в Париж, туда, где свято
Впервые я любил когда-то
И был блажен — в последний раз!..
Вот позднего досуга час…
Париж недавно отобедал,
Он все, что мог, изжил, изведал,
И жаждет ночи…
Чердаков
Окошки,— гнезда бедняков,—
Ушли под тучи в мрак печальный,—
Там голод, замыслы, нахальной
Нужды запросы,— бой с нуждой,—
Или при лампе трудовой
Мечты о жизни идеальной.
Зато внизу — Париж иной,
Картинный, бронзовый, зеркальный:
Сверкают тысячи огней,
Гул катится по всем бульварам,
Толпа снует… Любуйся даром,
Дивись на роскошь богачей;
Вздохнув о юности своей,
Давай простор влюбленным парам…
Вот дом — громада. Из сеней
На тротуар и мостовую
Ложится просвет полосой;
Из-под балкона, головой
Курчавясь, кажут грудь нагую
Шесть статуй — шесть кариатид;
Свет газовых рожков скользит
Кой-где по мрамору их тела…
Полураскрыв уста, оне
Прижались к каменной стене,
И никому до них нет дела…
Вот — лестница осаждена…
Идут, сгибаются колена,
Ступенек не видать,— одна
С площадки мраморной видна
Тебе знакомая арена:
Звездятся люстры,— их кайма
Из хрусталей, как бахрома
Из радужных огней, сверкает,—
Раздвинув занавес, ведет
В громадный зал широкий вход.
И тесную толпу стесняет.
Толпа рассыпалась,— и вот…
Шуршит атлас, пестрят наряды,
Круглятся плечи бледных дам,
Затылки, профили… а там,—
Из-за высокой балюстрады,—
Уже виднеются певцы,
Артисты-гении, певицы,
Которым пышные столицы
Несут алмазы и венцы.
И ты в толпе;— уж за рядами
Кудрей и лысин мне видна
Твоя густая седина;
Ты искоса повел глазами:—
Быть узнанным тщеславный страх
Читаю я в твоих глазах…
От русских барынь, от туристов,
От доморощенных артистов
Еще хранит тебя судьба…
Но — чу! гремят рукоплесканья!..
Ты дрогнул,— жадное вниманье
Приподнимает складки лба;
(Как будто что тебя толкнуло!)—
Ты тяжело привстал со стула,
В перчатке сжатою рукой
Прижал к глазам лорнет двойной
И — побледнел…—
Она выходит…
Уже вдали, как эхо, бродит
Последних плесков гул, и — вот,
Хор по струнам смычками водит…
Она вошла… Она поет…
О, это вкрадчивое пенье!
В нем пламя скрыто:— нет спасенья!
Восторг, похожий на испуг,
Уже захватывает дух;—
Опять весь зал гремит и плещет…
Ты замер… Сладко замирать,
Когда, как бы ожив, опять
Пришла любовь с тобой страдать—
И на груди твоей трепещет…
Ты, молча, голову склонил,
Как юноша, лишенный сил
Перед разлукой…
Но,— быть может,—
(Кто знает?) грустною мечтой
Перелетел ты в край родной,—
Туда, где все тебя тревожит,
И слава, и судьба друзей,
И тот народ, что от цепей
Страдал и — без цепей страдает…
Повеся нос, потупя взор,
Быть может, слышишь ты:— качает
Свои вершины темный бор,—
Несутся крики,— кто-то скачет,—
А там, в глуши стучит топор,—
А там, в избе ребенок плачет…
Быть может, вдруг перед тобой
Возникла тусклая картина:—
Необозримая равнина,
Застывшая во мгле ночной…
Как бледно-озаренный рой
Бесов, над снежной пеленой
Несется вьюга;— коченеет,
Теряясь в непроглядной мгле,
Блуждающий обоз… Чернеет,
Как призрак, в нищенском селе
Пустая церковь;— тускло рдеет
Окно с затычкой;— пар валит
Из кабака;— из-под дерюги
Мужик вздыхает: «вот-те на!»
Иль «караул!» хрипит со сна,
Под музыку крещенской вьюги.
Быть может, видишь ты свой дом,
Забитый ставнями кругом,
Гнилой забор, оранжерею,—
И ту заглохшую аллею,
С неподметенною листвой,
Где пахнет детской стариной,
И где теперь еще, быть может,
Когда луна светла, как день,
Блуждает молодая тень,—
Тот бледный призрак, что тревожит
Сердца, когда поет она
Перед толпой, окружена
Лучами славы…
Давно ль была она малютка,
Давно ль вся жизнь ее была
Лишь смех, да беганье, да шутка,
Как сон легка, как май светла?
И вот — ласкаясь и безгласно,
Она глядит ему в глаза
С такой доверчивостью ясной,
Как смотрят дети в небеса.
А он, ребенок милый века,
Лепечет вдохновенно ей
Про назначенье человека,
Про блеск и славу наших дней,
Про пальмы светлого Востока,
Про Рафаэлевых мадонн;
Но о любви своей намека
Не смеет выговорить он.
Их милый лепет, их мечтанья
Порой подслушиваю я —
И точно роз благоуханье
Пахнет внезапно на меня.
Гремит оркестр, вино сверкает
Пред новобрачною четой.
Счастливец муж в толпе сияет
И сединами, и звездой.
На молодой — горят алмазы;
Блестящий свет у ног ее;
Картины, мраморы и вазы —
Все ей твердит: здесь все твое!
И зажигается румянец
В ее лице, и вдруг она
Летит безумно в шумный танец,
Как бы очнувшись ото сна, —
Все рукоплещут!.. Им не слышно,
Из них никто не угадал,
Что в этот миг от девы пышной
На небо ангел отлетал!
И, улетая, безотрадно
Взирал на домик, где дрожит
Сожженных писем пепел хладный,
Где о слезах все говорит!
Он снес удар судьбы суровой,
Тоску любви он пережил;
В сухом труде для жизни новой
Он зачерпнул отважно сил…
И вот — идет он в блеске власти,
Весь в холод правды облечен;
В груди молчат людские страсти,
В груди живет один закон.
Его ничто не возмущает:
Как жрец, без внутренних тревог,
Во имя буквы он карает
Там, где помиловал бы бог…
И если вдруг, как стон в пустыне,
Как клик неведомой борьбы,
Ответит что-то в нем и ныне
На вопль проклятья и мольбы —
Он вспомнит все, что прежде было.
Любви и веры благодать,
И ту, что сердце в нем убила, —
И проклянет ее опять!
Как перелетных птичек стая
Встречать весну у теплых вод,
Готова в путь толпа густая.
Ворча, дымится пароход.
Средь беготни, под смех и горе,
Смягчают миг разлуки злой
И солнца блеск, и воздух с моря,
И близость воли дорогой.
Но вот среди блестящей свиты
Жена прекрасная идет;
Лакей, весь золотом залитый,
Пред ней расталкивал народ…
И все сторонятся с молчаньем,
С благоговейною душой,
Пред осиянною страданьем
И миру чуждой красотой.
Как будто смерти тихий гений
Над нею крылья распростер,
И нам неведомых видений
Ее духовный полон взор…
Свистя, на палубу змеею
Канат откинутый взвился,
И над качнувшейся волною
Взлетела пыль от колеса:
Она на берег уходящий
Едва глядит; в тумане слез
Уже ей виден Юг блестящий,
Отчизна миртов, царство роз, —
Но этот темный мирт уныло,
Под гнетом каменного сна,
Стоит над свежею могилой,
И в той могиле спит она —
Одна, чужда всему живому,
Как бы на казнь обречена —
За то, что раз тельцу златому
На миг поверила она.
Засветились цветы в серебристой росе,
Там в глуши, возле заводей, в древних лесах.
Замечтался Поток о безвестной красе,
На пиру он застыл в непонятных мечтах.
Ласков Князь говорит «Службу мне сослужи».
Вопрошает Поток «Что исполнить? Скажи».
«К Морю синему ты поезжай поскорей,
И на тихие заводи, к далям озер,
Настреляй мне побольше гусей, лебедей».
Путь бежит. Лес поет Гул вершинный — как хор.
Белый конь проскакал, было вольно кругом,
В чистом поле пронесся лишь дым столбом.
И у синею Моря, далеко, Поток.
И у заводей он Мир богат Мир широк.
Слышит витязь волну, шелест, вздох камышей.
Настрелял он довольно гусей, лебедей.
Вдруг на заводи он увидал
Лебедь Белую, словно видение сна,
Чрез перо вся была золотая она,
На головушке жемчуг блистал.
Вот Поток натянул свой упругий лук,
И завыли рога, и запел этот звук,
И уж вот полетит без ошибки стрела, —
Лебедь Белая нежною речью рекла:
«Ты помедли, Поток Ты меня не стреляй
Я тебе пригожусь. Примечай».
Выходила она на крутой бережок,
Видит светлую красную Деву Поток
И в великой тиши, слыша сердце свое,
Во сырую он землю втыкает копье,
И за остро копье привязавши коня,
Он целует девицу, исполнен огня
«Ах, Алена душа, Лиховидьевна свет,
Этих уст что милей? Ничего краше нет»
Тут Алена была для Потока жена,
И уж больно его улещала она —
«Хоть на мне ты и женишься нынче. Поток,
Пусть такой мы на нас налагаем зарок,
Чтобы кто из нас прежде другого умрет,
Тот второй — в гроб — живой вместе с мертвым пойдет».
Обещался Поток, и сказал. «Ввечеру
Будь во Киеве, в церковь тебя я беру
Обвенчаюсь с тобой». Поскакал на коне.
И не видел, как быстро над ним, в вышине,
Крылья белые, даль рассекая, горят,
Лебедь Белая быстро летит в Киев град.
Витязь в городе Улицей светлой идет.
У окошка Алена любимого ждет.
Лиховидьевна — тут. И дивится Поток.
Как его упредила, ему невдомек.
Поженились. Любились. Год минул, без зла
Захворала Алена и вдруг умерла.
Это хитрости Лебедь искала над ним,
Это мудрости хочет над мужем своим.
Смерть пришла — так, как падает вечером тень.
И копали могилу, по сорок сажень
Глубиной, шириной И собрались попы,
И Поток, пред лицом многолюдной толпы,
В ту гробницу сошел, на коне и в броне,
Как на бой он пошел, и исчез в глубине.
Закопали могилу глубокую ту,
И дубовый, сплотившись, восстал потолок,
Рудожелтый песок затянул красоту,
Под крестом, на коне, в темной бездне Поток.
И лишь было там место веревке одной,
Привязали за колокол главный ее.
От полудня до полночи в яме ночной
Ждал и думал Поток, слушал сердце свое
Чтобы страху души ярым воском помочь,
Зажигал он свечу, как приблизилась ночь,
Собрались к нему гады змеиной толпой,
Змей великий пришел, огнедышащий Змей,
И палил его, жег, огневой, голубой,
И касался ужалами острых огней.
Но Поток, не сробев, вынул верный свой меч,
Змею, взмахом одним, смог главу он отсечь.
И Алену он кровью змеиной омыл,
И восстала она в возрожденности сил.
За веревку тут дернул всей силой Поток.
Голос меди был глух и протяжно-глубок.
И Поток закричал. И сбежался народ.
Раскопали засыпанных. Жизнь восстает.
Выступает Поток из ночной глубины,
И сияет краса той крылатой жены.
И во тьме побывав, жили долго потом,
Эти двое, что так расставались со днем
И молва говорит, что, как умер Поток,
Закопали Алену красивую с ним.
Но в тот день свод Небес был особо высок,
И воздушные тучки летели как дым,
И с Земли уносясь, в голубых Небесах,
Лебединые крылья белели в лучах.
И. На улице
Старинный мотив карнавала!
Заигранней нет ничего.
Шарманка гнусила, бывало,
И скрипки терзали его.
Для всех табакерок он сразу
Классическим нумером стал,
И чиж музыкальную фразу
Из клетки своей повторял.
В тени запыленной беседки,
Под звуки его на балу
Кружились комми́ и гризетки
На ветхом дощатом полу.
Слепец на разбитом фаготе
Играет его, и за ним
Собака сорвавшейся ноте
Ворчанием вторит глухим…
И звуки того же мотива
В кафе и публичных садах
Поют гитаристки фальшиво
С улыбкой на бледных губах.
Но вот чародей Паганини,
К нему прикоснувшись жезлом,
Его обессмертил отныне
Своим вдохновенным смычком.
Он, щедро рассыпав по газу
Своих арабесков узор,
Облек обветшалую фразу
В блестящий и новый убор.
ИИ. На лагунах
Собою прабабушек с детства
Пленял этот странный мотив,
Где слышится грусть и кокетство,
Насмешка и нежный призыв.
Когда-то в разгар карнавала
Звучал над лагунами он,
И ветром с Большого канала
Был в оперу к нам занесен.
Когда запоют его струны —
Мне грезятся: месяца свет,
И синие воды лагуны,
И темных гондол силуэт.
Венера над пеной морскою,
Под звук хроматических гамм,
Блистая волшебной красою,
Является нашим глазам.
Под старый мотив серенады
Ласкают морские струи
Дворцов величавых фасады —
И словно поют о любви.
Венеция, город каналов,
Краса Адриатики вод —
С весельем своих карнавалов,
В старинном мотиве живет.
ИИИ. Карнавал
Сегодня — разгар карнавала:
И блеск, и веселье, и шум…
Весь город облечься для бала
Спешит в маскарадный костюм.
Вот там — незнакомый с заботой,
Избранник и друг Коломбин —
Смеется визгливою нотой
И дразнит толпу Арлекин.
Вот Доктор с осанкою важной,
Одетый смешно и пестро,
Его задевает отважно
И локтем толкает Пьеро.
Как будто бы в такт контрабасу,
И там появляясь, и тут,
Бросает в беспечную массу
Насмешкою едкою шут.
Скрываясь под кружевом маски,
Мелькнуло в толпе домино,
Но эти лукавые глазки
Я, кажется, знаю давно.
Глаза мои верить не смели,
Но только минута одна —
И скрипки воздушные трели
Сказали мне: — Это она! —
ИV. При лунном свете
Задорною гаммою смеха
И тихого рокота струн
Смущает болтливое эхо
Спокойные воды лагун.
Но в звуках веселья, игриво
Несущихся в лунную даль,
Мне чудятся вздохи призыва
И тихая чья-то печаль.
Опять предо мной из тумана
Всплывает былая любовь,
И плохо зажившая рана
В душе раскрывается вновь…
И речи, звучавшие страстно,
Любовь и цветущий апрель —
Напомнил мучительно-ясно
Мне вздохом своим ритурнель.
Так нежно и так своевольно
Звучала в нем квинта одна,
Что голос любимый невольно
Напомнила сразу она.
Звучала она так задорно,
Так лживо, томя и дразня,
И нежности столько притворной
В ней было, и столько огня,
И столько любви беспредельной,
Насмешки такой глубина,
Что в сердце с тоскою смертельной
Восторг пробуждала она…
Старинный мотив карнавала,
Где вторит улыбка слезам —
Как все, что давно миновало,
На память приводишь ты нам!
Прежде чем душа найдет возможность постигать, и дерзнет припоминать, она должна соединиться с Безмолвным Глаголом, — и тогда для внутреннего слуха будет говорить Голос Молчания…
Из Индийской Мудрости
1
Между льдов затерты, спят в тиши морей
Остовы немые мертвых кораблей.
Ветер быстролетный, тронув паруса,
Прочь спешит в испуге, мчится в небеса.
Мчится — и не смеет бить дыханьем твердь,
Всюду видя только — бледность, холод, смерть.
Точно саркофаги, глыбистые льды
Длинною толпою встали из воды.
Белый снег ложится, вьется над волной,
Воздух заполняя мертвой белизной.
Вьются хлопья, вьются, точно стаи птиц.
Царству белой смерти нет нигде границ.
Что ж вы здесь искали, выброски зыбей,
Остовы немые мертвых кораблей?
2
«На Полюс! На Полюс! Бежим, поспешим,
И новые тайны откроем!
Там, верно, есть остров — красив, недвижим,
Окован пленительным зноем!
Нам скучны пределы родимых полей,
Изведанных дум и желаний.
Мы жаждем качанья немых кораблей,
Мы жаждем далеких скитаний.
В безвестном — услада тревожной души,
В туманностях манят зарницы.
И сердцу рокочут приливы: „Спеши!“
И дразнят свободные птицы.
Нам ветер бездомный шепнул в полусне,
Что сбудутся наши надежды:
Для нового Солнца, в цветущей стране,
Проснувшись, откроем мы вежды.
Мы гордо раздвинем пределы Земли,
Нам светит наш разум стоокий.
Плывите, плывите скорей, корабли,
Плывите на Полюс далекий!»
3
Солнце свершает
Скучный свой путь.
Что-то мешает
Сердцу вздохнуть.
В море приливы
Шумно растут.
Мирные нивы
Где-то цветут.
Пенясь, про негу
Шепчет вода.
Где-то к ночлегу
Гонят стада.
4
Грусть утихает:
С другом легко.
Кто-то вздыхает —
Там — далеко.
Счастлив, кто мирной
Долей живет.
Кто-то в обширной
Бездне плывет.
Нежная ива
Спит и молчит.
Где-то тоскливо
Чайка кричит.
5
«Мы плыли — все дальше — мы плыли,
Мы плыли не день и не два.
От влажной крутящейся пыли
Кружилась не раз голова.
Туманы клубились густые,
Вставал и гудел Океан, —
Как будто бы ведьмы седые
Раскинули вражеский стан.
И туча бежала за тучей,
За валом мятежился вал.
Встречали мы остров плавучий,
Но он от очей ускользал.
И там, где из водного плена
На миг восставали цветы,
Крутилась лишь белая пена,
Сверкая среди темноты.
И дерзко смеялись зарницы,
Манившие миром чудес.
Кружились зловещие птицы
Под склепом пустынных Небес.
Буруны закрыли со стоном
Сверканье Полярной Звезды.
И вот уж с пророческим звоном
Идут, надвигаются льды.
Так что ж, и для нас развернула
Свой свиток седая печаль?
Так, значит, и нас обманула
Богатая сказками даль?
Мы отданы белым пустыням,
Мы тризну свершаем на льдах,
Мы тонем, мы гаснем, мы стынем
С проклятьем на бледных устах!»
6
Скрипя, бежит среди валов,
Гигантский гроб, скелет плавучий.
В телах обманутых пловцов
Иссяк светильник жизни жгучей.
Огромный остов корабля
В пустыне Моря быстро мчится,
Как будто где-то есть земля,
К которой жадно он стремится.
За ним, скрипя, среди зыбей
Несутся бешено другие,
И привиденья кораблей
Тревожат области морские.
И шепчут волны меж собой,
Что дальше их пускать не надо, —
И встала белою толпой
Снегов и льдистых глыб громада.
И песни им надгробной нет,
Бездушен мир пустыни сонной,
И только Солнца красный свет
Горит, как факел похоронный.
7
Да легкие хлопья летают,
И беззвучную сказку поют,
И белые ткани сплетают,
Созидают для Смерти приют.
И шепчут: «Мы — дети Эфира,
Мы — любимцы немой тишины,
Враги беспокойного мира,
Мы — пушистые чистые сны.
Мы падаем в синее Море,
Мы по воздуху молча плывем,
И мчимся в безбрежном просторе,
И к покою друг друга зовем.
И вечно мы, вечно летаем,
И не нужно нам шума земли,
Мы вьемся, бежим, пропадаем,
И летаем, и таем вдали…»
Я видел сон… не все в нем было сном.
Погасло солнце светлое — и звезды
Скиталися без цели, без лучей
В пространстве вечном; льдистая земля
Носилась слепо в воздухе безлунном.
Час утра наставал и проходил,
Но дня не приводил он за собою…
И люди — в ужасе беды великой
Забыли страсти прежние… Сердца
В одну себялюбивую молитву
О свете робко сжались — и застыли.
Перед огнями жил народ; престолы,
Дворцы царей венчанных, шалаши,
Жилища всех имеющих жилища —
В костры слагались… города горели…
И люди собиралися толпами
Вокруг домов пылающих — затем,
Чтобы хоть раз взглянуть в лицо друг другу.
Счастливы были жители тех стран,
Где факелы вулканов пламенели…
Весь мир одной надеждой робкой жил…
Зажгли леса; но с каждым часом гас
И падал обгорелый лес; деревья
Внезапно с грозным треском обрушались…
И лица — при неровном трепетанье
Последних, замирающих огней
Казались неземными… Кто лежал,
Закрыв глаза, да плакал; кто сидел,
Руками подпираясь, улыбался;
Другие хлопотливо суетились
Вокруг костров — и в ужасе безумном
Глядели смутно на глухое небо,
Земли погибшей саван… а потом
С проклятьями бросались в прах и выли,
Зубами скрежетали. Птицы с криком
Носились низко над землей, махали
Ненужными крылами… Даже звери
Сбегались робкими стадами… Змеи
Ползли, вились среди толпы, — шипели
Безвредные… их убивали люди
На пищу… Снова вспыхнула война.
Погасшая на время… Кровью куплен
Кусок был каждый; всякий в стороне
Сидел угрюмо, насыщаясь в мраке.
Любви не стало; вся земля полна
Была одной лишь мыслью: смерти — смерти,
Бесславной, неизбежной… страшный голод
Терзал людей… и быстро гибли люди…
Но не было могилы ни костям,
Ни телу… пожирал скелет скелета…
И даже псы хозяев раздирали.
Один лишь пес остался трупу верен,
Зверей, людей голодных отгонял —
Пока другие трупы привлекали
Их зубы жадные, но пищи сам
Не принимал; с унылым долгим стоном
И быстрым, грустным криком все лизал
Он руку, безответную на ласку —
И умер наконец… Так постепенно
Всех голод истребил; лишь двое граждан
Столицы пышной — некогда врагов —
В живых осталось… встретились они
У гаснущих остатков алтаря —
Где много было собрано вещей
Святых
Холодными, костлявыми руками,
Дрожа, вскопали золу… огонек
Под слабым их дыханьем вспыхнул слабо,
Как бы в насмешку им; когда же стало
Светлее, оба подняли глаза,
Взглянули, вскрикнули и тут же вместе
От ужаса взаимного внезапно
Упали мертвыми .
.
И мир был пуст;
Тот многолюдный мир, могучий мир
Был мертвой массой, без травы, деревьев,
Без жизни, времени, людей, движенья…
То хаос смерти был. Озера, реки
И море — все затихло. Ничего
Не шевелилось в бездне молчаливой.
Безлюдные лежали корабли
И гнили на недвижной, сонной влаге…
Без шуму, по частям валились мачты
И, падая, волны не возмущали…
Моря давно не ведали приливов…
Погибла их владычица — луна;
Завяли ветры в воздухе немом…
Исчезли тучи… Тьме не нужно было
Их помощи… она была повсюду…
Внушитель помыслов прекрасных и высоких,
О ты, чей дивный дар пленяет ум и вкус,
Наперсник счастливый не баснословных Муз,
Но истины святой и тайн ее глубоких!
К тебе я наконец в сомнении прихожу.
Давно я с грустию на жребий наш гляжу:
Но сил недостает решительным ответом
Всю правду высказать перед неправым светом.
В младенческие дни, когда ни взор, ни слух
За тесный наш предел с заботой не стремятся,
Когда нам резвые забавы только снятся
И пламени страстей не знает кроткий дух,
Зачем уроками возвышенных деяний
С душой роднить толпу чарующих мечтаний?
Смотри на юношу, как жадно ловит он
Движенье, взгляд, иль звук, где чувство промелькнуло!
Счастливец молодой, он видит милый сон:
Еще его надежд ничто не обмануло.
Душа напоена и тем, что свято есть,
Что за предел земной все мысли увлекает,
И тем, что изрекла в законах вечных честь,
И тем, что нежный вкус, что строгой ум питает;
Свобода, слава, долг на поприще зовут.
И выбран жизни путь: пришла пора желаний;
Там дружба и любовь в обятия нас ждут
С богатством пылких чувств, сих милых нам стяжаний.
Мечты прелестные, чистейший огнь души,
Не исходите вы из стен, где освящали
Утехи кроткие и кроткие печали!
Останьтеся навек в неведомой тиши!
На жизненном пиру, в веселых сонмах света,
Не ждите вы себе ни места, ни привета!
Бездушные рабы смешных уму забав
Не знают нужды в вас: они свой сан презрели
И, посмеянием все лучшее поправ,
Идут своим путем без мыслей и без цели.
Какое чувство там удастся разделить,
Где встретится с тобой иль шут, или невежда,
Где жребий твой решит поклон или одежда,
И где позволено лишь глупость говорить?
Отрадно ли душе, желаньем увлеченной
Возвышенной любви и милых сердцу уз,
Любовью сгарать к красавице надменной,
Для коей твой наряд есть разум твой и вкус?
Я с горем оценил сей пышный цвет природы,
Сих похитительниц веселья, сна, свободы.
Их сладость голоса, искусство ног и рук;
Наружностью одной глаза они пленяют:
Так вазы чистые пред зеркалом сияют;
Но загляни, что в них: огарок иль паук.
Один несчастный был: он, гладом изнуренный,
В ужасной нищете добыча мрачных дум,
Не призренный никем и дружбою забвенный,
Судьбы не победил и свой утратил ум.
Но в памяти его осталося желанье
От глада лютого себя предохранять:
Он камни счел за хлеб и стал их сберегать;
И с благодарностью он брал их в подаянье,
Когда без умысла игривою толпой
С сим даром вкруг него детей сбирался рой.
И что же наконец? Он, бременем томимый,
Упал и подавлен был ношею любимой.
Вот страшный жребий наш! Ослеплены мечтой,
Мы с наслаждением спешим в свой век младой
Обогатить себя высоким и прекрасным;
Но, может быть, как он, с сокровищем опасным,
Погибель только мы найдем в пути своем,
И преждевременно для счастья с ним умрем:
Оно к земным бедам свои беды прибавит,
Рассудок омрачит и сердце в нас раздавит.
Лициний, зришь ли ты? на быстрой колеснице,
Увенчан лаврами, в блестящей багрянице,
Спесиво развалясь, Ветулий молодой
В толпу народную летит по мостовой.
Смотри, как все пред ним усердно спину клонят,
Как ликторов полки народ несчастный гонят.
Льстецов, сенаторов, прелестниц длинный ряд
С покорностью ему умильный мещут взгляд,
Ждут в тайном трепете улыбку, глаз движенья,
Как будто дивного богов благословенья;
И дети малые, и старцы с сединой
Стремятся все за ним и взором и душой,
И даже след колес, в грязи напечатленный,
Как некий памятник им кажется священный.
О Ромулов народ! пред кем ты пал во прах?
Пред кем восчувствовал в душе столь низкой страх?
Квириты гордые под иго преклонились!...
Кому ж, о небеса! кому поработились?...
Скажу ль — Ветулию! — Отчизне стыд моей,
Развратный юноша воссел в совет мужей,
Любимец деспота Сенатом слабым правит,
На Рим простер ярем, отечество бесславит.
Ветулий, римлян царь!... О срам! о времена!
Или вселенная на гибель предана?
Но кто под портиком, с руками за спиною,
В изорванном плаще и с нищенской клюкою,
Поникнув головой, нахмурившись идет?
Не ошибаюсь я, философ то Дамет.
«Дамет! куда, скажи, в одежде столь убогой
Средь Рима пышного бредешь своей дорогой?»
«Куда? не знаю сам. Пустыни я ищу.
Среди разврата жить уж боле не хочу;
Япетовых детей пороки, злобу вижу,
Навек оставлю Рим: я людства ненавижу».
Лициний, добрый друг! не лучше ли и нам,
Отдав поклон мечте, Фортуне, суетам,
Седого стоика примером научиться?
Не лучше ль поскорей со градом распроститься,
Где все на откупе: законы, правота,
И жены, и мужья, и честь, и красота?
Пускай Глицерия, красавица младая,
Равно всем общая, как чаша круговая,
Других неопытных в любовну ловит сеть;
Нам стыдно слабости с морщинами иметь.
Летит от старика любовь в толпе веселий.
Пускай бесстыдный Клит, вельможей раб Корнелий,
Оставя ложе сна с запевшим петухом,
От знатных к богачам бегут из дома в дом;
Я сердцем римлянин, кипит в груди свобода,
Во мне не дремлет дух великого народа.
Лициний, поспешим далеко от забот,
Безумных гордецов, обманчивых красот,
Докучных риторов, Парнасских Геростратов;
В деревню пренесем отеческих пенатов;
В тенистой рощице, на берегу морском
Найти нетрудно нам красивый, светлый дом,
Где, больше не страшась народного волненья,
Под старость отдохнем в тиши уединенья,
И там, расположась в уютном уголке,
При дубе пламенном, возженном в камельке,
Воспомнив старину за дедовским фиялом,
Свой дух воспламеню Петроном, Ювеналом,
В гремящей сатире порок изображу
И нравы сих веков потомству обнажу.
О Рим! о гордый край разврата, злодеянья,
Придет ужасный день — день мщенья, наказанья;
Предвижу грозного величия конец,
Падет, падет во прах вселенныя венец!
Народы дикие, сыны свирепой брани,
Войны ужасной меч прияв в кровавы длани,
И горы, и моря оставят за собой
И хлынут на тебя кипящею рекой.
Исчезнет Рим; его покроет мрак глубокой;
И путник, обратив на груды камней око,
Речет задумавшись, в мечтаньях углублен:
«Свободой Рим возрос — а рабством погублен».
1815
Недавний гул сражений сменили празднества;
Ликуя, веселится престольная Москва
И чествует героя, который, ополчась
В тяжелую годину страну родную спас;
Пред кем благоговела вся русская земля,
Когда вступал он в стены священные Кремля
С победой, окруженный дружиной удальцов,
И в честь его гудели все «сорок сороков»,
И все уста слилися в восторженный привет:
— Хвала тому и слава на много, много лет,
Кто Русь от Самозванца и ляхов защитил:
Да здравствует вовеки князь Скопин Михаил!
Тебе, кто был престола российского щитом —
За подвиг избавленья отчизна бьет челом.
И меж толпы народа, в блистающей броне,
Князь Скопин тихо ехал на ратном скакуне,
И сердце ликовало в груди богатыря,
И лик его был светел, как ясная заря.
Сам царь его с почетом встречает у палат
И мрачен лишь Димитрий — царя Василья брат.
Что день — то в честь героя пиры и празднества,
На славу веселится престольная Москва.
В палате Воротынских крестинный пир горой:
С вечерни льются вина заморские рекой.
В палате золоченой, под звон веселый чар,
Победы воспевает недавние гусляр.
Он славит Михаила — Руси богатыря,
Избранника народа, избранника царя.
Внимает песнопенью бояр маститых ряд,
У юношей же взоры отвагою горят.
Но, чествуемый всеми, невесел Михаил,
Сидит он за трапезой задумчив и уныл.
И нет у князя прежних чарующих речей,
Улыбка не сияет из голубых очей.
Печалью отуманив прекрасное чело,
В душе его глубоко предчувствие легло…
Он чует, что недаром, лукавством одержим,
К царю ходил Димитрий с изветом воровским.
Хоть царь Василий в гневе не внял его словам,
Но Дмитрий не прощает и мстить умеет сам.
Во взоре дяди злобном читает он вражду,
И этот взор невольно сулит ему беду…
Но тучка набежала и вновь умчится в даль,
И молодца недолго преследует печаль.
— На все Господня воля! — решил, подумав, князь,
И снова он внимает певцу, развеселясь.
И снова, ликом светел, внимает звону чар,
Веселью молодежи, речам седых бояр.
Но вот в уборе, шитом камением цветным,
Кума к нему подходит с подносом золотым;
Ему подносит чару заморского вина
Княгиня Катерина, Димитрия жена.
Из рук ее с поклоном взял чашу Михаил,
И всех улыбкой ясной, как солнце, озарил:
— Бояре! я за веру, за родину свою,
За здравье государя всея Русии пью! —
Воскликнул он, и кубок заздравный осушил,
И клик единодушный ему ответом был.
Но что же с Михаилом? Отрава? Злой недуг?..
Скользит тяжелый кубок из ослабевших рук,
И бледность разлилася смертельная в чертах,
И пена проступает на сомкнутых устах…
Как юный дуб могучий, подкошенный грозой —
Он падает на землю средь гридницы княжо́й.
С утра толпа народа спешит со всех концов,
С утра гудят уныло все «сорок сороков».
Как мать, лишася сына, как горькая вдова —
Оплакивает слезно престольная Москва
Того, кто столь недавно был верным ей щитом,
Кого она с великим встречала торжеством.
Зане́ — по воле Божьей, во цвете юных сил
Почил ее защитник, князь Скопин Михаил!
Благослови, поэт!.. В тиши парнасской сени
Я с трепетом склонил пред музами колени:
Опасною тропой с надеждой полетел,
Мне жребий вынул Феб, и лира мой удел.
Страшусь, неопытный, бесславного паденья,
Но пылкого смирить не в силах я влеченья,
Не грозный приговор на гибель внемлю я:
Сокрытого в веках священный судия,
Страж верный прошлых лет, наперсник муз любимый
И бледной зависти предмет неколебимый
Приветливым меня вниманьем ободрил;
И Дмитрев слабый дар с улыбкой похвалил;
И славный старец наш, царей певец избранный,
Крылатым гением и грацией венчанный,
В слезах обнял меня дрожащею рукой
И счастье мне предрек, незнаемое мной.
И ты, природою на песни обреченный!
Не ты ль мне руку дал в завет любви священный?
Могу ль забыть я час, когда перед тобой
Безмолвный я стоял, и молнийной струей
Душа к возвышенной душе твоей летела
И, тайно съединясь, в восторгах пламенела, —
Нет, нет! решился я — без страха в трудный путь,
Отважной верою исполнилася грудь.
Творцы бессмертные, питомцы вдохновенья!..
Вы цель мне кажете в туманах отдаленья,
Лечу к безвестному отважною мечтой,
И, мнится, гений ваш промчался надо мной!
Но что? Под грозною парнасскою скалою
Какое зрелище открылось предо мною?
В ужасной темноте пещерной глубины
Вражды и Зависти угрюмые сыны,
Возвышенных творцов зоилы записные
Сидят — Бессмыслицы дружины боевые.
Далеко диких лир несется резкой вой,
Варяжские стихи визжит варягов строй.
Смех общий им ответ; над мрачными толпами
Во мгле два призрака склонилися главами.
Один на груды сел и прозы и стихов —
Тяжелые плоды полунощных трудов,
Усопших од, поэм забвенные могилы!
С улыбкой внемлет вой стопосложитель хилый:
Пред ним растерзанный стенает Тилемах;
Железное перо скрыпит в его перстах
И тянет за собой гекзаметры сухие,
Спондеи жесткие и дактилы тугие.
Ретивой музою прославленный певец,
Гордись — ты Мевия надутый образец!
Но кто другой, в дыму безумного куренья,
Стоит среди толпы друзей непросвещенья?
Торжественной хвалы к нему несется шум:
А он — он рифмою попрал и вкус и ум;
Ты ль это, слабое дитя чужих уроков,
Завистливый гордец, холодный Сумароков,
Без силы, без огня, с посредственным умом,
Предрассуждениям обязанный венцом
И с Пинда сброшенный, и проклятый Расином?
Ему ли, карлику, тягаться с исполином?
Ему ль оспоривать тот лавровый венец,
В котором возблистал бессмертный наш певец,
Веселье россиян, полунощное диво?..
Нет! в тихой Лете он потонет молчаливо,
Уж на челе его забвения печать,
Предбудущим векам что мог он передать?
Страшилась грация цинической свирели,
И персты грубые на лире костенели.
Пусть будет Мевием в речах превознесен —
Явится Депрео, исчезнет Шапелен.
И что ж? всегда смешным останется смешное;
Невежду пестует невежество слепое.
Оно сокрыло их во мрачный свой приют;
Там прозу и стихи отважно все куют,
Там все враги наук, все глухи — лишь не немы,
Те слогом Никона печатают поэмы,
Одни славянских од громады громоздят,
Другие в бешеных трагедиях хрипят,
Тот, верный своему мятежному союзу,
На сцену возведя зевающую музу,
Бессмертных гениев сорвать с Парнаса мнит.
Рука содрогнулась, удар его скользит,
Вотще бросается с завистливым кинжалом,
Куплетом ранен он, низвержен в прах журналом, —
При свистах критики к собратьям он бежит…
И Феспису ими свит.
Все, руку положив на том «Тилемахиды»,
Клянутся отомстить сотрудников обиды,
Волнуясь восстают неистовой толпой.
Беда, кто в свет рожден с чувствительной душой!
Кто тайно мог пленить красавиц нежной лирой,
Кто смело просвистал шутливою сатирой,
Кто выражается правдивым языком,
И русской Глупости не хочет бить челом!..
Он враг отечества, он сеятель разврата!
И речи сыплются дождем на супостата.
И вы восстаньте же, парнасские жрецы,
Природой и трудом воспитанны певцы
В счастливой ереси и Вкуса и Ученья,
Разите дерзостных друзей Непросвещенья.
Отмститель гения, друг истины, поэт!
Лиющая с небес и жизнь и вечный свет,
Стрелою гибели десница Аполлона
Сражает наконец ужасного Пифона.
Смотрите: поражен враждебными стрелами,
С потухшим факелом, с недвижными крылами
К вам Озерова дух взывает: други! месть!..
Вам оскорбленный вкус, вам знанья дали весть —
Летите на врагов: и Феб и музы с вами!
Разите варваров кровавыми стихами;
Невежество, смирясь, потупит хладный взор,
Спесивых риторов безграмотный собор…
Но вижу: возвещать нам истины опасно,
Уж Мевий на меня нахмурился ужасно,
И смертный приговор талантам возгремел.
Гонения терпеть ужель и мой удел?
Что нужды? смело вдаль, дорогою прямою,
Ученью руку дав, поддержанный тобою,
Их злобы не страшусь; мне твердый Карамзин,
Мне ты пример. Что крик безумных сих дружин?
Пускай беседуют отверженные Феба;
Им прозы, ни стихов не послан дар от неба.
Их слава — им же стыд; творенья — смех уму;
И в тьме возникшие низвергнутся во тьму.
Вот, с улыбкой безпечной, веселой толпой
Пред Леоном проходят армянки…
Точно жалкая тень перед их красотой
Бледный облик и взор северянки!..
Пышны кудрей их волны, и рост их красив;
Все дивятся их чудному взгляду…
Не скрывай же, о юноша, страстный порыв,
Дай венок им лавровый в награду!
Черных, нежных очей их пленителен взгляд,—
В них то ночь, то заря вдруг заблещет…
Как цветущия розы, их щеки горят,
И пылает лицо, и трепещет…
Где поэт, чтоб в чарующей песне своей
Их на лире воспел вдохновенной?..
Где та кисть, чтоб могла чудный взор их очей
Возсоздать в красоте несравненной?..
О, Эллада, счастливый, сияющий край!
Ты—страна красоты и блаженства!
Здесь ты нежнаго сердца отраду познай
И горячей любви совершенство!
О, Италия! В грезах к тебе мы летим,
Ты—поэтов мечта золотая…
Но достался венец твой лавровый другим,—
Скромным девам Кавказскаго края!..
Но любовь не всегда торжествует в груди,—
Сердце жаждет, забыв увлеченье,
В юных девах народности проблеск найти,—
И его безуспешно стремленье!..
Всюду чуждый язык, всюду чуждая речь…
О, армянки! Презрев все родное,
Вы решились родным языком пренебречь
И принять воспитанье чужое!
Иль слаба и бедна речь армянской земли,
Чтоб излить вам мечтанья и муки?
Нет! и в ней есть слова увлеченья, любви,
Есть отрадные, нежные звуки!
Пышно вы расцвели… Но в армянский народ
Не вдохнете вы счастья и жизни!
В жены русский, татарин, грузин вас возьмет,
И забудете вы об отчизне!
Суетливо, безцветно пройдут ваши дни…
Нет вам счастья и нет утешенья!
Слыша горький укор вашей прежней земли,
Вы свое проклянете рожденье!
И придут к вам певцы безприютные в дом…
Они скажут вам: „О, помогите!
Мать Армения страждет, в несчастье своем“…
„Вас не знаем!“ ответ вы дадите.
Ни горячия слезы молящих людей,
Ни страны беззащитной терзанья
Не зажгут в вашем сердце к отчизне своей
И к народу—огонь состраданья!..
Но умели армянки отчизну любить
В старину беззаветной любовью
И, безстрашно борясь, ея раны омыть
Непорочною, чистою кровью.
С сладкозвучным бамбирном на битву с врагом
Шли отважно армянския девы,
Из груди молодой, осененной крестом,
Полились боевые напевы…
Когда перс горделивый армянской стране
Стал готовить позор, разрушенье,
С криком „гибель врагам“ понеслись на коне
Благородныя девы в сраженье!
Позабыв о девических нежных мечтах
И надежду на брак отвергая,
Лишь к народу, к стране сохранили в сердцах
Оне пламя любви, умирая!
И остались в те дни в запустенье, в пыли
Ложа юных супруг; ожиданье
Не сбылось; их мужья—не вернулись они;
Грозный враг их обрек на страданье!
Наступила весна… Пышно роза цвела…
Вновь безпечно толпа веселилась…
В юных вдовах тоска умереть не могла,
И любовь неизменно таилась.
Проходили года… С безутешной душой
Горевали оне об отчизне,—
И заснули навек, не разставшись с тоской
До заката страдальческой жизни.
На полях Аварайра их кости легли…
Вскоре люди, придя, увидали:
Над могилой их лилии пышно цвели,
И фиалки на ней расцветали…
Пусть венчают их лавры за подвиг святой!
Пусть, отдавшись мечтам вдохновенным,
Их почтит патриот благодарной слезой!..
Вечный мир их останкам священным!..
Вот май — и с ним сиянья золотые,
И воздух шелковый, и пряный запах.
Май обольщает белыми цветами,
Из тысячи фиалок шлет приветы,
Ковер цветочный и зеленый стелет,
Росою затканный и светом солнца,
И всех людей зовет гостеприимно,
И глупая толпа идет на зов.
Мужчины в летние штаны оделись,
На новых фраках пуговицы блещут,
А женщины — в невинно-белых платьях.
Юнцы усы весенние все крутят,
У девушек высоко дышат груди;
В карман кладут поэты городские
Бумагу, карандаш, лорнет, — и шумно
Идет к воротам пестрая толпа
И там садится на траве зеленой,
Дивится росту мощному деревьев,
Срывает разноцветные цветочки,
Внимает пению веселых птичек
И в синий небосвод, ликуя, смотрит.
Май и ко мне пришел. Он трижды стукнул
В дверь комнаты и крикнул мне: «Я — май!
Прими мой поцелуй, мечтатель бледный!»
Я, дверь оставив на запоре, крикнул:
«Зовешь напрасно ты, недобрый гость!
Я разгадал тебя, я разгадал
Устройство мира, слишком много видел
И слишком зорко; радость отошла,
И в сердце мука вечная вселилась.
Сквозь каменную я смотрю кору
В дома людские и в сердца людские,
В тех и в других — печаль, обман и ложь.
Я в лицах мысли тайные читаю —
Дурные мысли. В девичьем румянце
Дрожит — я вижу — тайный жар желаний;
На гордой юношеской голове
Пестреет — вижу я — колпак дурацкий;
И рожу вижу и пустые тени
Здесь, на земле, и не могу понять —
В больнице я иль в доме сумасшедших.
Гляжу сквозь почву древнюю земли,
Как будто сквозь кристалл, и вижу ужас,
Который зеленью веселой хочет
Напрасно май прикрыть. Я вижу мертвых,
Они внизу лежат, гроба их тесны,
Их руки сложены, глаза открыты,
Бела одежда, лица их белы,
А на губах коричневые черви.
Я вижу — сын на холм отца могильный
С любовницей присел на краткий срок;
Звучит насмешкой пенье соловья,
Цветы в лугах презрительно смеются;
Отец-мертвец шевелится в гробу,
И вздрагивает мать-земля сырая».
Земля, я знаю все твои страданья,
В твоей груди — я вижу — пламя пышет,
А кровь по тысяче струится жил.
Вот вижу я: твои открылись раны,
И буйно брызжет пламя, дым и кровь.
Вот смелые твои сыны-гиганты —
Отродье древнее — из темных недр
Идут, и красный факел каждым поднят;
И, ряд железных лестниц водрузив,
Стремятся ввысь, на штурм небесной тверди,
И гномы черные за ними лезут,
И с треском топчут золотые звезды.
Рукою дерзкой с божьего шатра
Завеса сорвана, и с воем ниц
Упали сонмы ангелов смиренных.
И, сидя на престоле, бледный бог
Рвет волосы, венец бросает прочь,
А буйная орда теснится ближе.
Гиганты красных факелов огонь
В небесное бросают царство, гномы
Бичами ангельские спины хлещут, —
Те жмутся, корчатся, боясь мучений, —
И за волосы их швыряют вниз.
И своего я ангела узнал:
Он с нежными чертами, русокудрый,
И вечная в устах его любовь,
И в голубых глазах его — блаженство.
И черным, отвратительным уродом
Уже настигнут он, мой бледный ангел.
Осклабясь, им любуется урод,
В обятьях тело нежное сжимает —
И резкий крик звучит по всей вселенной,
Столпы трещат, земля и небо гибнут.
И древняя в права вступает ночь.
Бедняк! под ветхою, изорванной одеждой
Ты не дразни себя обманчивой надеждой,
Чтоб участью твоей мог тронуться богач!
Смотри: проснулся Рим! повсюду мчится в скачь
Толпа бездельников, с улыбкою нахальной
Встречающих твой взор, усталый и печальный.
Сам претор, услыхав, что для него готов
Открытый вход в дома от сна возставших вдов,
Торопит ликторов, — а по какой причине? —
Чтоб прежде всех поспеть к прелестнице Альбине.
Смотри: вот молодых патрициев гурьба
Идет в сообществе богатого раба,
За мотовство свое попавшего в вельможи:
Что жь тут позорного для римкой молодежи,
Когда тот самый раб — за час, за миг один,
Прожитый на груди каких нибудь Кальвин,
Бросает с дерзостью, как щедрая фортуна,
Все содержание военного трибуна.
Но ежели тебя, великих предков внук,
Порою соблазнит лобзаний тайный звук,
И ты, припав лицом пылающим к подушке,
Захочешь хилых ласк последней потаскушки, —
То, скован робостью, запавшей прямо в грудь,
Ты не осмелишься руки ей протянуть,
И тайного стыда в себе не уничтожа —
Не скажешь ей в глаза: — «веди меня на ложе»!..
О, кто-бы ни был ты — сам Нума, сам Марцелл,
Вслед за тобой везде б вопрос один летел:
— «Что он, богат иль нет? Где дом его? Где земли?
Пиры в его дому теперь открыты всем-ли?»
Об этом с жадностью толкуют, но за то
О честности твоей не справится никто.
Есть золотой мешок — он путь тебе проложит;
Ты нищ — и над тобой ругаться всякий может,
Уверенный вполне, что боги с облаков
Не слушают молитв и плача бедняков,
И так их нищенство и горе презирают,
Что даже гром небес на них не посылают…
Когда твой старый плащ заплатками покрыт,
Когда гнилой башмак изношен и разбит,
И нищенство глядит сквозь каждую прореху —
Ты подвергаешься озлобленному смеху,
Готовы мы тебя хоть грязью закидать;
Мы бедняка кругом привыкли презирать,
Как бесполезный хлам, как битую посуду…
О, бедность! Ты людей запугиваешь всюду, —
И в их измученных страданием чертах
Всегда читается бессменный этот страх…
Едва на зрелище народных игр заглянет
Бедняк отверженный, как грозный голос грянет:
— «Проч со скамьи, долой! Из цирка тотчас вон!
Одним богатым здесь дает места закон!»
И он бежит с стыдом, а на скамьях остались
Потомки гаеров, которые кривлялись
В толпе на площадях, да всадник временщик.
Внук гладиатора, нетрезвый свой язык
Едва ворочая, хрипит и бьет в ладони…
Вот звезды первые на римском небосклоне!..
О, кто укажет мне хоть на одну семью,
На одного отца, который дочь свою
За чувство к бедняку не упрекнул в раврате,
И сердце честное нашел бы в бедном зяте?..
Где, укажите мне, встречают бедняка
Без слова наглого, без дерзкого пинка?
Кто в нем оценит ум, способности и силы?
Допустят-ли его на свой совет эдилы?..
Быть может, скажут мне: бедняк везде гоним!..
Да, это так, везде, — но ты, великий Рим,
Лишь ты один владеешь страшным даром —
Всегда грозить ему позором иль ударом…
Век пошлой роскоши! Что-жь ты придумать мог?
Покрои модные великолепных тог,
Ненужный, внешний блеск, скрывавший без различья
Ничтожество и грязь мишурного величья…
Пусть темным призраком грозит нам нищета,
Лохмотья бедности, — у нас одна мечта:
Купить, хотя б ценой покражи иль обмана,
Права на мотовство бездонного кармана,
Чтоб роскошью своих нарядов и одежд
Дивить толпу зевак и уличных невежд.
У нас один порок — хоть вылезай из кожи,
Хоть ближнего зарежь, — но попади в вельможи
И запишись в число надутых спесью лиц…
За то и Рим теперь — продажнее блудниц, —
И всем торгует он: свободою плебейской,
Невинностью детей и совестью судейской,
Почетной должностью, приманкой теплых мест
И прелестями жен, наложниц и невест.
Всем нужно золото, — и податью тяжелой
Обременен клиент оборванный и голый!
Вот, с улыбкой беспечной, веселой толпой
Пред Леоном проходят армянки…
Точно жалкая тень перед их красотой
Бледный облик и взор северянки!..
Пышны кудрей их волны, и рост их красив;
Все дивятся их чудному взгляду…
Не скрывай же, о юноша, страстный порыв,
Дай венок им лавровый в награду!
Черных, нежных очей их пленителен взгляд, —
В них то ночь, то заря вдруг заблещет…
Как цветущие розы, их щеки горят,
И пылает лицо, и трепещет…
Где поэт, чтоб в чарующей песне своей
Их на лире воспел вдохновенной?..
Где та кисть, чтоб могла чудный взор их очей
Воссоздать в красоте несравненной?..
О, Эллада, счастливый, сияющий край!
Ты — страна красоты и блаженства!
Здесь ты нежного сердца отраду познай
И горячей любви совершенство!
О, Италия! В грезах к тебе мы летим,
Ты — поэтов мечта золотая…
Но достался венец твой лавровый другим, —
Скромным девам Кавказского края!..
Но любовь не всегда торжествует в груди, —
Сердце жаждет, забыв увлеченье,
В юных девах народности проблеск найти, —
И его безуспешно стремленье!..
Всюду чуждый язык, всюду чуждая речь…
О, армянки! Презрев все родное,
Вы решились родным языком пренебречь
И принять воспитанье чужое!
Иль слаба и бедна речь армянской земли,
Чтоб излить вам мечтанья и муки?
Нет! и в ней есть слова увлеченья, любви,
Есть отрадные, нежные звуки!
Пышно вы расцвели… Но в армянский народ
Не вдохнете вы счастья и жизни!
В жены русский, татарин, грузин вас возьмет,
И забудете вы об отчизне!
Суетливо, бесцветно пройдут ваши дни…
Нет вам счастья и нет утешенья!
Слыша горький укор вашей прежней земли,
Вы свое проклянете рожденье!
И придут к вам певцы бесприютные в дом…
Они скажут вам: «О, помогите!
Мать Армения страждет, в несчастье своем»…
«Вас не знаем!» ответ вы дадите.
Ни горячие слезы молящих людей,
Ни страны беззащитной терзанья
Не зажгут в вашем сердце к отчизне своей
И к народу — огонь состраданья!..
Но умели армянки отчизну любить
В старину беззаветной любовью
И, бесстрашно борясь, ее раны омыть
Непорочною, чистою кровью.
С сладкозвучным бамбирном на битву с врагом
Шли отважно армянские девы,
Из груди молодой, осененной крестом,
Полились боевые напевы…
Когда перс горделивый армянской стране
Стал готовить позор, разрушенье,
С криком «гибель врагам» понеслись на коне
Благородные девы в сраженье!
Позабыв о девических нежных мечтах
И надежду на брак отвергая,
Лишь к народу, к стране сохранили в сердцах
Они пламя любви, умирая!
И остались в те дни в запустенье, в пыли
Ложа юных супруг; ожиданье
Не сбылось; их мужья — не вернулись они;
Грозный враг их обрек на страданье!
Наступила весна… Пышно роза цвела…
Вновь беспечно толпа веселилась…
В юных вдовах тоска умереть не могла,
И любовь неизменно таилась.
Проходили года… С безутешной душой
Горевали они об отчизне, —
И заснули навек, не расставшись с тоской
До заката страдальческой жизни.
На полях Аварайра их кости легли…
Вскоре люди, придя, увидали:
Над могилой их лилии пышно цвели,
И фиалки на ней расцветали…
Пусть венчают их лавры за подвиг святой!
Пусть, отдавшись мечтам вдохновенным,
Их почтит патриот благодарной слезой!..
Вечный мир их останкам священным!..
Ма́ннвельт коня в воскресенье седлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Едет… Из церкви выходит народ
Нищих толпа у церковных ворот.
Мимо себе богомольцы прошли,
С деньгами кружку попы пронесли;
Нищим не подал никто, — и с тоской,
Молча поникли они головой.
Вот на помост прилегли отдохнуть:
Может, в вечерню подаст кто нибудь.
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
Ма́ннвельт коня в понедельник седлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Едет… Пред ним многолюдный базар;
Крики и шум, и пестреет товар —
Есть из чего выбирать богачам;
Много поживы и ловким ворам.
С рынка богатый богаче ушол;
Только бедняк был попрежнему гол.
Маннвельт, унылый, вернулся домой.
Ма́ннвельт во вторник коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Едет он: площадь народом кипит, —
Суд там правитель открыто чинит.
Кто пресмыкался, был знатен, богат,
Был им оправдан, добился наград.
Плохо лишь бедным пришлось от него…
А между тем, за поездом его
С радостным криком народ весь бежал,
Милость его, доброту прославлял.
Полон восторга от ласковых слов,
Сыпал к ногам его много цветов!
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
В середу Ма́ннвельт коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Видит он, шумной толпою во храм
Люди стремятся… и пастырь ужь там,
Молча стоит в облаченьи своем.
Скоро невеста вошла с женихом.
Стар он и сед был, — прекрасна она.
Был он богат, а невеста бедна.
Счастлив казался жених; а у ней
Слезы лились и лились из очей.
Пастырь спросил у ней что-то; в ответ —
Да, прошептала она, словно нет.
Гости чету поздравляют, потом
Едут на пир к новобрачному в дом.
Мать молодой была всех веселей:
Дочь своим счастьем обязана ей!
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
Вот он коня и в четверг оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Видит огромное здание он,
Видит, стекаются с разных сторон,
Женщины в бедной одежде туда.
Знатные там собрались господа.
Дамам, разряженным в шелк и атлас,
Бодрых кормилиц ведут на показ.
Кончился смотр; и с довольным лицом
Вышли иныя, звеня серебром.
Стон вылетал из груди у других;
Шли оне, плача о детях своих,
И еще долго смотрели назад,
Им посылая свой любящий взгляд.
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
В пятницу Ма́ннвельт коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Видит на улице — муж и жена
Спорят, кричат и бранятся. Она
Волосы рвет на себе. „Осквернил
Брачный союз ты… жену погубил!“
Он отвечает, грозя кулаком:
„Ад принесла ты, злодейка, в мой дом.
Сам я обманут тобою, змея!“
В книгу закона взглянувши, судья
Молвил чете: „Вы разстаться должны“.
И разошлись они, злобы полны.
А в отдаленьи на камне сидел
Бледный ребенок дрожа; и глядел
То на отца, то на мать он с тоской.
Брошенный ими — пошел он с сумой…
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
Ма́ннвельт в субботу коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Вехал он в город: на улицах бой.
Кровью исходят и добрый и злой;
Раб и свободный убиты лежат.
Бьют барабаны и пули свистят.
Веят знамена — и много на них
Слов благородных, призывов святых!..
Падая, их произносят бойцы…
С криком народ разрушает дворцы.
В бегстве король… Обуял его страх.
Вносит другаго толпа на руках.
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.
Ма́ннвельт коня в воскресенье седлал:
Дом его старый не мил ему стал.
В чистое поле он ранней порой
Выехал. — Мир был обят тишиной.
Где-то вился над деревней дымок,
Легкий его колыхал ветерок.
Жавронок в чистой лазури звенел;
Плод на ветвях наливался и зрел.
Тихо — сквозь сеть золотистых лучей —
Воды катил, извиваясь, ручей.
Ма́ннвельт задумчив сидел на коне;
Слышался топот копыт в тишине.
Голос кукушки звал всадника в лес…
Вот ужь он в чаще зеленой исчез.
Дальше он все углублялся во тьму;
Тысячу звуков на встречу ему,
Мягких, ласкающих, чудных, неслись,
Нежили слух его… в душу лились, —
Ей обещали забвенье, покой…
Ма́ннвельт совсем не вернулся домой!
Меж тем, как Франция, среди рукоплесканий
И кликов радостных, встречает хладный прах
Погибшего давно среди немых страданий
В изгнанье мрачном и в цепях;
Меж тем, как мир услужливой хвалою
Венчает позднего раскаянья порыв
И вздорная толпа, довольная собою,
Гордится, прошлое забыв, –
Негодованию и чувству дав свободу,
Поняв тщеславие сих праздничных забот,
Мне хочется сказать великому народу:
Ты жалкий и пустой народ!Ты жалок потому, что вера, слава, гений,
Всё, всё великое, священное земли,
С насмешкой глупою ребяческих сомнений
Тобой растоптано в пыли.
Из славы сделал ты игрушку лицемерья,
Из вольности — орудье палача, И все заветные отцовские поверья
Ты им рубил, рубил сплеча, –
Ты погибал… И он явился, с строгим взором,
Отмеченный божественным перстом,
И признан за вождя всеобщим приговором,
И ваша жизнь слилася в нем, –
И вы окрепли вновь в тени его державы,
И мир трепещущий в безмолвии взирал
На ризу чудную могущества и славы,
Которой вас он одевал.
Один, — он был везде, холодный, неизменный,
Отец седых дружин, любимый сын молвы,
В степях египетских, у стен покорной Вены,
В снегах пылающей Москвы.А вы, что делали, скажите, в это время,
Когда в полях чужих он гордо погибал?
Вы потрясали власть избранную, как бремя,
Точили в темноте кинжал!Среди последних битв, отчаянных усилий,
В испуге не поняв позора своего,
Как женщина, ему вы изменили,
И, как рабы, вы предали его!
Лишенный прав и места гражданина, Разбитый свой венец он снял и бросил сам,
И вам оставил он в залог родного сына –
Вы сына выдали врагам!
Тогда, отяготив позорными цепями,
Героя увезли от плачущих дружин,
И на чужой скале, за синими морями,
Забытый, он угас один –
Один, замучен мщением бесплодным,
Безмолвною и гордою тоской,
И, как простой солдат, в плаще своем походном
Зарыт наемною рукой…
*
Но годы протекли, и ветреное племя
Кричит: «Подайте нам священный этот прах!
Он наш; его теперь, великой жатвы семя,
Зароем мы в спасенных им стенах!»
И возвратился он на родину; безумно,
Как прежде, вкруг него теснятся и бегут
И в пышный гроб, среди столицы шумной,
Остатки тленные кладут.
Желанье позднее увенчано успехом!
И краткий свой восторг сменив уже другим,
Гуляя, топчет их с самодовольным смехом
Толпа, дрожавшая пред ним.
*
И грустно мне, когда подумаю, что ныне
Нарушена святая тишина
Вокруг того, кто ждал в своей пустыне
Так жадно, столько лет — спокойствия и сна!
И если дух вождя примчится на свиданье
С гробницей новою, где прах его лежит,
Какое в нем негодованье
При этом виде закипит!
Как будет он жалеть, печалию томимый,
О знойном острове, под небом дальних стран,
Где сторожил его, как он непобедимый,
Как он великий, океан!«Ты жалкий и пустой народ!» — эта резкая характеристика французского обывателя опирается на формулу из пушкинской статьи «Последний из свойственников Иоанны д’Арк»: «Жалкий век! Жалкий народ!».В стихе «Из вольности — орудье палача» и следующих речь идет о якобинской диктатуре эпохи Великой французской революции. Лермонтов, как и Пушкин, отрицательно относился к «мрачной буре» якобинского террора (ср. элегию Пушкина «Андрей Шенье»). Наполеона Лермонтов считал спасителем свободы, завоеванной на первом этапе революции.Имеются в виду военные походы Наполеона в Египет (Египетская экспедиция 1798–1891 гг.), Австрию (разгром Австрии завершился Венским миром 1809 г.) и Россию (1812 г.), где пожар Москвы знаменовал закат военной славы Бонапарта.Возвращение разгромленной армии Наполеона из России сопровождалось общественным возмущением во Франции, ростом политической оппозиции и демонстрацией недоверия Наполеону.В стихе «Лишенный прав и места гражданина» и следующих Лермонтов точно излагает последовательность событий: 31 марта 1814 г. союзники вступили в Париж, 6 апреля Наполеон отрекся от престола, сохранив, однако, титул императора и получив во владение остров Эльбу. После неудачной попытки восстановить свою власть 22 июня 1815 г. последовало окончательное отречение в пользу сына; Наполеон был сослан на остров Св. Елены, где через несколько лет скончался, а его сын вывезен в Австрию.Последнее новоселье. Впервые опубликовано в 1841 г. в «Отечественных записках» (т. 16, № 5, отд. III, с. 1–2).
«Веди меня, пустыни житель,
Святой анахорет;
Близка желанная обитель;
Приветный вижу свет.Устал я: тьма кругом густая;
Запал в глуши мой след;
Безбрежней, мнится, степь пустая,
Чем дале я вперед».«Мой сын (в ответ пустыни житель),
Ты призраком прельщен:
Опасен твой путеводитель —
Над бездной светит он.Здесь чадам нищеты бездомным
Отверзта дверь моя,
И скудных благ уделом скромным
Делюсь от сердца я.Войди в гостеприимну келью;
Мой сын, перед тобой
И брашно с жесткою постелью
И сладкий мой покой.Есть стадо… но безвинных кровью
Руки я не багрил:
Меня творец своей любовью;
Щадить их научил.Обед снимаю непорочный
С пригорков и полей;
Деревья плод дают мне сочный,
Питье дает ручей.Войди ж в мой дом — забот там чужды;
Нет блага в суете:
Нам малые даны здесь нужды;
На малый миг и те».Как свежая роса денницы,
Был сладок сей привет;
И робкий гость, склоня зеницы,
Идет за старцем вслед.В дичи глухой, непроходимой
Его таился кров —
Приют для сироты гонимой,
Для странника покров.Непышны в хижине уборы,
Там бедность и покой;
И скрыпнули дверей растворы
Пред мирною четой.И старец зрит гостеприимный,
Что гость его уныл,
И светлый огонек он в дымной
Печурке разложил.Плоды и зелень предлагает
С приправой добрых слов;
Беседой скуку озлащает
Медлительных часов.Кружится резвый кот пред ними;
В углу кричит сверчок;
Трещит меж листьями сухими
Блестящий огонек.Но молчалив, пришлец угрюмый;
Печаль в его чертах;
Душа полна прискорбной думы;
И слезы на глазах.Ему пустынник отвечает
Сердечною тоской.
«О юный странник, что смущает
Так рано твой покой? Иль быть убогим и бездомным
Творец тебе судил?
Иль предан другом вероломным?
Или вотще любил? Увы! спокой себя: презренны
Утехи благ земных;
А тот, кто плачет, их лишенный,
Еще презренней их.Приманчив дружбы взор лукавый:
Но ах! как тень, вослед
Она за счастием, за славой,
И прочь от хилых бед.Любовь… любовь, Прелест игрою
Отрава сладких слов,
Незрима в мире; лишь порою
Живет у голубков.Но, друг, ты робостью стыдливой
Свой нежный пол открыл».
И очи странник торопливый,
Краснея, опустил.Краса сквозь легкий проникает
Стыдливости покров;
Так утро тихое сияет
Сквозь завес облаков.Трепещут перси; взор склоненный;
Как роза, цвет ланит…
И деву-прелесть изумленный
Отшельник в госте зрит.«Простишь ли, старец, дерзновенье,
Что робкою стопой
Вошла в твое уединенье,
Где бог один с тобой? Любовь надежд моих губитель,
Моих виновник бед;
Ищу покоя, но мучитель
Тоска за мною вслед.Отец мой знатностию, славой
И пышностью гремел;
Я дней его была забавой;
Он все во мне имел.И рыцари стеклись толпою:
Мне предлагали в дар
Те чистый, сходный с их душою,
А те притворный жар.И каждый лестью вероломной
Привлечь меня мечтал…
Но в их толпе Эдвин был скромный;
Эдвин, любя, молчал.Ему с смиренной нищетою
Судьба одно дала:
Пленять высокою душою;
И та моей была.Роса на розе, цвет душистый
Фиалки полевой
Едва сравниться могут с чистой
Эдвиновой душой.Но цвет с небесною росою
Живут единый миг:
Он одарен был их красою,
Я легкостию их.Я гордой, хладною казалась;
Но мил он втайне был;
Увы! любя, я восхищалась,
Когда он слезы лил.Несчастный! он не снес презренья;
В пустыню он помчал
Свою любовь, свои мученья —
И там в слезах увял.Но я виновна; мне страданье;
Мне увядать в слезах;
Мне будь пустыня та изгнанье,
Где скрыт Эдвинов прах.Над тихою его могилой
Конец свой встречу я —
И приношеньем тени милой
Пусть будет жизнь моя».«Мальвина!» — старец восклицает,
И пал к ее ногам…
О чудо! их Эдвин лобзает;
Эдвин пред нею сам.«Друг незабвенный, друг единый!
Опять, навек я твой!
Полна душа моя Мальвиной —
И здесь дышал тобой.Забудь о прошлом; нет разлуки;
Сам бог вещает нам:
Всё в жизни, радости и муки,
Отныне пополам.Ах! будь и самый час кончины
Для двух сердец один:
Да с милой жизнию Мальвины
Угаснет и Эдвин».
Я видел сон, который не совсем был сон.
Блестящее солнце потухло, и звезды
темные блуждали по беспредельному пространству,
без пути, без лучей; и оледенелая земля
плавала, слепая и черная, в безлунном воздухе.
Утро пришло и ушло — и опять пришло и не принесло дня;
люди забыли о своих страстях
в страхе и отчаянии; и все сердца
охладели в одной молитве о свете;
люди жили при огнях, и престолы,
дворцы венценосных царей, хижины,
жилища всех населенцев мира истлели вместо маяков;
города развалились в пепел,
и люди толпились вкруг домов горящих,
чтоб еще раз посмотреть друг на друга;
счастливы были жившие противу волканов,
сих горных факелов; одна боязненная надежда
поддерживала мир; леса были зажжены —
но час за часом они падали и гибли,
и треща гасли пни — и все было мрачно.
Чела людей при отчаянном свете
имели вид чего-то неземного,
когда случайно иногда искры на них упадали.
Иные ложились на землю и закрывали глаза и плакали;
иные положили бороду на сложенные руки и улыбались;
а другие толпились туда и сюда,
и поддерживали в погребальных кострах пламя,
и с безумным беспокойством
устремляли очи на печальное небо,
подобно савану одевшее мертвый мир, и
потом с проклятьями снова
обращали их на пыльную землю,
и скрежетали зубами и выли;
и птицы кидали пронзительные крики,
и метались по поверхности земли,
и били тщетными крылами;
лютейшие звери сделались смирны и боязливы;
и змеи, ползая, увивались между толпы, шипели,
но не уязвляли — их убивали на седенье люди;
и война, уснувшая на миг, с новой силой возобновилась;
пища покупалась кровью,
и каждый печально и одиноко сидел,
насыщаясь в темноте; не оставалось любви;
вся земля имела одну мысль:
это смерть близкая и бесславная;
судороги голода завладели утробами, люди умирали,
и мясо и кости их непогребенные валялись;
тощие были седены тощими;
псы нападали даже на своих хозяев,
все, кроме одного, и он был верен его трупу
и отгонял с лаем птиц и зверей и людей голодных,
пока голод не изнурял или новый труп не привлекал их алчность;
он сам не искал пищи, но с жалобным и протяжным воем
и с пронзительным лаем лизал руку,
не отвечавшую его ласке, — и умер.
Толпа постепенно редела;
лишь двое из обширного города
остались вживе — и это были враги;
они встретились у пепла алтаря,
где грудой лежали оскверненные церковные утвари;
они разгребали и, дрожа,
подымали хладными сухими руками теплый пепел,
и слабое дыханье немного продолжалось и произвело
как бы насмешливый чуть видный огонек;
тогда они подняли глаза при большем свете
и увидали друг друга — увидали, и издали вопль и умерли,
от собственного их безобразия они умерли, не зная,
на чьем лице голод начертал: враг.
Мир был пуст, многолюдный и могущий
сделался громадой безвременной,
бестравной, безлесной, безлюдной,
безжизненной, громадой мертвой,
хаосом, глыбой праха; реки, озера, океан были недвижны,
и ничего не ворочалось в их молчаливой глубине;
корабли без пловцов лежали,
гния, в море, и их мачты падали кусками;
падая, засыпа́ли на гладкой поверхности;
скончались волны; легли в гроб приливы,
луна, царица их, умерла прежде;
истлели ветры в стоячем воздухе, и облака погибли;
мрак не имел более нужды
в их помощи — он был повсеместен.
1
Больная птичка запертая,
В теплице сохнущий цветок,
Покорно вянешь ты, не зная,
Как ярок день и мир широк,
Как небо блещет, страсть пылает,
Как сладко жить с толпой порой,
Как грудь высоко подымает
Единство братское с толпой.
Своею робостию детской
Осуждена заглохнуть ты
В истертой жизни черни светской.
Гони же грешные мечты,
Не отдавайся тайным мукам,
Когда лукавый жизни дух
Тебе то образом, то звуком
Волнует грудь и дразнит слух!
Не отдавайся… С ним опасно,
Непозволительно шутить…
Он сам живет и учит жить
Полно, широко, вольно, страстно!
2
Твои движенья гибкие,
Твои кошачьи ласки,
То гневом, то улыбкою
Сверкающие глазки…
То лень в тебе небрежная,
То — прыг! поди лови!
И дышит речь мятежная
Всей жаждою любви.
Тревожная загадочность
И ледяная чинность,
То страсти лихорадочность,
То детская невинность,
То мягкий и ласкающий
Взгляд бархатных очей,
То холод ужасающий
Язвительных речей.
Любить тебя — мучение,
А не любить — так вдвое…
Капризное творение,
Я полон весь тобою.
Мятежная и странная —
Морская ты волна,
Но ты, моя желанная,
Ты киской создана.
И пусть под нежной лапкою
Кошачьи когти скрыты —
А все ж тебя в охапку я
Схватил бы, хоть пищи ты…
Что хочешь, делай ты со мной,
Царапай лапкой больно,
У ног твоих я твой, я твой —
Ты киска — и довольно.
Готов я все мучения
Терпеть, как в стары годы,
От гибкого творения
Из кошачьей породы.
Пусть вечно когти разгляжу,
Лишь подойду я близко.
Я по тебе с ума схожу,
Прелестный друг мой — киска!
3
Глубокий мрак, но из него возник
Твой девственный, болезненно-прозрачный
И дышащий глубокой тайной лик…
Глубокий мрак, и ты из бездны мрачной
Выходишь, как лучи зари, светла;
Но связью страшной, неразрывно-брачной
С тобой навеки сочеталась мгла…
Как будто он, сей бездны мрак ужасный,
Редеющий вкруг юного чела,
Тебя обвил своей любовью страстной,
Тебя в свои объятья заковал
И только раз по прихоти всевластной
Твой светлый образ миру показал,
Чтоб вновь потом в порыве исступленья
Пожрать воздушно-легкий идеал!
В тебе самой есть семя разрушенья —
Я за тебя дрожу, о призрак мой,
Прозрачное и юное виденье;
И страшен мне твой спутник, мрак немой;
О, как могла ты, светлая, сродниться
С зловещею, тебя объявшей тьмой?
В ней хаос разрушительный таится.
4
О, помолись хотя единый раз,
Но всей глубокой девственной молитвой
О том, чья жизнь столь бурно пронеслась
Кружащим вихрем и бесплодной битвой.
О, помолись!..
Когда бы знала ты,
Как осужденным заживо на муки
Ужасны рая светлые мечты
И рая гармонические звуки…
Как тяжело святые сны видать
Душам, которым нет успокоенья,
Призывам братьев-ангелов внимать,
Нося на жизни тяжкую печать
Проклятия, греха и отверженья…
Когда бы ты всю бездну обняла
Палящих мук с их вечной лихорадкой,
Бездонный хаос и добра и зла,
Все, что душа безумно прожила
В погоне за таинственной загадкой,
Порывов и падений страшный ряд,
И слышала то ропот, то моленья,
То гимн любви, то стон богохуленья, —
О, верю я, что ты в сей мрачный ад
Свела бы луч любви и примиренья…
Что девственной и чистою мольбой
Ты залила б, как влагою целебной,
Волкан стихии грозной и слепой
И закляла бы силы власть враждебной.
О, помолись!..
Недаром ты светла
Выходишь вся из мрака черной ночи,
Недаром грусть туманом залегла
Вкруг твоего прозрачного чела
И влагою сияющие очи
Болезненной и страстной облила!
5
О, сколько раз в каком-то сладком страхе,
Волшебным сном объят и очарован,
К чертам прозрачно-девственным прикован,
Я пред тобой склонял чело во прахе.
Казалось мне, что яркими очами
Читала ты мою страданий повесть,
То суд над ней произнося, как совесть,
То обливая светлыми слезами…
Недвижную, казалось, покидала
Порой ты раму, и свершалось чудо:
Со тьмой, тебя объявшей отовсюду,
Ты для меня союз свой расторгала.
Да! Верю я — ты расставалась с рамой,
Чело твое склонялось надо мною,
Дышала речь участьем и тоскою,
Глядели очи нежно, грустно, прямо.
Безумные и вредные мечтанья!
Твой мрак с тобой слился нераздечимо,
Недвижна ты, строга, неумолима…
Ты мне дала лишь новые страданья!
В тумане лики строгих башен,
Все очертанья неясны,
А дали дымны и красны,
И вид огней в предместьях страшен.
Весь изогнувшись, виадук
Над грустною рекой вздымался,
Громадный поезд удалялся
И дрбезжал, скользил,—и вдруг
Вдали рождал усталый звук.
Как звук рожка, свист пароходов…
И вот по улицам, мостам,
По переулкам, площадям
Толпы спешащих пешеходов
Скользят, как в вихре суеты,
На фоне мрачной пустоты,
Как тени, призрачные тени.
А запах нефти, запах серы
Ползет над городом без меры.
Душе людей теперь желанно,
Что невозможно и что странно,
И скрыты в блеске украшений
Следы добра и преступлений.
Кругом, закутавшись в туманы,
Грустят на площади фонтаны.
Колонна золотая, белеющий фронтон—
Как чей-то вечно мертвый, всегда гигантский сон.
На город давит мощь столетий,
И мигом прошлое восстанет,
И обольстит, и нас обманет,
И тени прошлого пройдут.
Мы в лоне прошлого, как дети;
На город давит мощь столетий,
Века, века парят над ним,
Живут бессмертием своим,
Всегда могучим и преступным,
И в преступленьях вечно крупным;
И каждый дом и каждый камень
Живит страстей безумный пламень.
Сначала хижины и несколько монахов…
Убежище для всех и церковь вся в тиши,
Что льет наивность в полумрак души
И теплый свет бесспорного ученья,
Как жизнь, как цель, как утешенье.
Вот замки в кружевах, массивные дворцы
Монахи, приоры, бароны и вилланы,
Вот митры золотые, каски и султаны.
Борьба влечений без борьбы души;
Хоругви развеваются в тиши;
Монархов на войну влечет кичливость;
Вот лилии фальшивых луидоров,
Чтоб скрыть грабеж страны от смелых взоров.
Мечом они ваяют справедливость,
И преступленье здесь одно: «трусливость».
Но вот рождается наш город современный,
На праве хочет он воздвигнуться, нетленный;
Народов когти, челюсти царей;
Чудовища тревожат сон ночей;
Подземный гул могучего стремленья
Несется к идеалам вожделенья;
А вечером здесь слышен стон набата,
Душа пожаром разума обята
И речи воли радостно твердит,
А сзади Революция стоит;
И книги новые стремительно хватают,
Как предки библию, их с жадностью читают
И ими жгут сердца свои.
Потоки крови потекли,
Катятся головы, вот строят эшафоты,
Душа у всех полна властительной заботы;
Но несмотря на казни и пожары
В сердцах сверкают те же чары.
На город давит мощь столетий,
Но город вечно тот же, тот,
Хотя на штурм пойдет народ
И будет поджигать убийственные мины.
Свидетелем Он будет мировой кончины,
И будет город жить, как в час свой первый.
Какое море дух его! Какая буря его нервы!
Влечений узел—жизни тайна
В нем усложняется случайно.
Всю землю лапою железной
В своей победе он займет
И в поражении найдет
Весь мир своею бездной.
И города могучий свет
Доходит даже до планет.
Века, века парят над ним.
В клубах туманов и паров
Его Душа блуждает утром,
Заря дарит их перламутром,
Грустит Душа безумных городов.
Душа пустынна, как соборы,
Что сквозь туманы бросят взоры;
Его Душа блуждает в тенях
На этих мраморных ступенях;
В душе прохожего нависли
Лишь города больные мысли;
В ночной и дремлющей тиши
Услышь конвульсию души.
И мир восстал от долгой спячки,
Свое дыханье затаив,
Он сохраняет свой порыв,
Охвачен грезами горячки;
Порыв к тому, что невозможно,
Что только больно и тревожно;
И правят здесь землей законы золотые,
Их откопав во мгле, на алтари пустые,
Где больше нет кумира,
Мы возведем Законы Мира.
Века, века парят над ним.
Но умер старый Сон, еще не скован новый,
Еще дымится он в поту, в мечте суровой
Тех гордых сил, которым имя: труд;
Проклятья в горле их властительно встают,
Чтоб этот плач и этот крик
До неба ясного проник.
И отовсюду, отовсюду
К нему идут толпы людей,
Откроет в пасти он своей
Приют оторванному люду;
Покинув слободы, деревни,
Поля и дали, храм свой древний,
Они идут, идут к нему,
Как в безнадежную тюрьму.
Растет прилив людского моря,
И ритм мы слышим на просторе,
И он течет, как в жилах кровь,
Все вновь и вновь.
Наш сон вздымается здесь выше,
Чем дым, стелящийся по крыше
И отравляющий простор,
Куда бы ни проникнул взор.
Он всюду здесь: в тоске, и скуке,
И в страхе беспредельной муки.
Что значит зло часов безумных,
Порок в своих берлогах шумных,
Когда разверзнется стихия,
И новый явится Мессия,
Чтоб человечество крестить,
Звездою новой озарить?
Есть озеро перед скалой огромной;
На той скале давно стоял
Высокий замок и громадой темной
Прибрежны воды омрачал.
На озере ладья не попадалась;
Рыбак страшился у́дить в нем;
И ласточка, летя над ним, боялась
К нему дотронуться крылом.
Хотя б стада от жажды умирали,
Хотя б палил их летний зной:
От берегов его они бежали
Смятенно-робкою толпой.
Случалося, что ветер и осокой
У озера не шевелил:
А волны в нем вздымалися высоко,
И в них ужасный шепот был.
Случалося, что, бурею разима,
Дрожала твердая скала:
А мертвых вод поверхность недвижима
Была спокойнее стекла.
И каждый раз — в то время, как могилой
Кто в замке угрожаем был, —
Пророчески, гармонией унылой
Из бездны голос исходил.
И в замке том, могуществом великий,
Жил Ромуальд; имел он дочь;
Пленялось все красой его Доники:
Лицо — как день, глаза — как ночь.
И рыцарей толпа пред ней теснилась:
Все душу приносили в дар;
Одним из них красавица пленилась:
Счастливец этот был Эврар.
И рад отец; и скоро уж наступит
Желанный, сладкий час, когда
Во храме их священник совокупит
Святым союзом навсегда.
Был вечер тих, и небеса алели;
С невестой шел рука с рукой
Жених; они на озеро глядели
И услаждались тишиной.
Ни трепета в листах дерев, ни знака
Малейшей зыби на водах…
Лишь лаяньем Доникина собака
Пугала пташек на кустах.
Любовь в груди невесты пламенела
И в темных таяла очах;
На жениха с тоской она глядела:
Ей в душу вкрадывался страх.
Все было вкруг какой-то по́лно тайной;
Безмолвно гас лазурный свод;
Какой-то сон лежал необычайный
Над тихою равниной вод.
Вдруг бездна их унылый и глубокий
И тихий голос издала:
Гармония в дали небес высокой
Отозвалась и умерла…
При звуке сем Доника побледнела
И стала сумрачно-тиха;
И вдруг… она трепещет, охладела
И пала в руки жениха.
Оцепенев, в безумстве исступленья,
Отчаянный он поднял крик…
В Донике нет ни чувства, ни движенья:
Сомкнуты очи, мертвый лик.
Он рвется… плачет… вдруг пошевелились
Ее уста… потрясена
Дыханьем легким грудь… глаза открылись…
И встала медленно она.
И мутными глядит кругом очами,
И к другу на руку легла,
И, слабая, неверными шагами
Обратно в замок с ним пошла.
И были с той поры ее ланиты
Не свежей розы красотой,
Но бледностью могильною покрыты;
Уста пугали синевой.
В ее глазах, столь сладостно сиявших,
Какой-то острый луч сверкал,
И с бледностью ланит, глубоко впавших,
Он что-то страшное сливал.
Ласкаться к ней собака уж не смела;
Ее прикликать не могли;
На госпожу, дичась, она глядела
И выла жалобно вдали.
Но нежная любовь не изменила:
С глубокой нежностью Эврар
Скорбел об ней, и тайной скорби сила
Любви усиливала жар.
И милая, деля его страданья,
К его склонилася мольбам:
Назначен день для бракосочетанья;
Жених повел невесту в храм.
Но лишь туда вошли они, чтоб верный
Пред алтарем обет изречь:
Иконы все померкли вдруг, и серный
Дым побежал от брачных свеч.
И вот жених горячею рукою
Невесту за руку берет…
Но ужас овладел его душою:
Рука та холодна, как лед.
И вдруг он вскрикнул… окружен лучами,
Пред ним бесплотный дух стоял
С ее лицом, улыбкою, очами…
И в нем Донику он узнал.
Сама ж она с ним не стояла рядом:
Он бледный труп один узрел…
А мрачный бес, в нее вселенный адом,
Ужасно взвыл и улетел.
Улица словно летит
В топоте толп… этих тел
Струю за струею струит —
Где им конец?.. Где предел
Для этих ветвящихся рук,
Обезумевших вдруг?
Буйство и вызов на бой
В этих руках, — их прибой
Злобой горит…
Улица золотом алым блестит
В глубине вечеров,
И струит
Топот и грохот буйных шагов.
Здесь Смерть, во весь рост,
В гремящем набате встает.
Смерть возникает из грез,
Таясь, за огнями, мечами,
И головами
На стебле мечей,
Что горячей
Самых алых цветов
Расцветают над топотом,
Грохотом буйных шагов.
Гул артиллерии — кашель тяжелый и жесткий,
Гул артиллерии — мерно-глухая икота
На перекрестке
Там, с поворота...
Этот кашель громоздкий
И жесткий
Разбитому времени меру и счет
Ведет
Удар за ударом — гремящие молоты, —
Оттого что камнями расколоты
Глаза обезумевших снов
Диски часов.
Прежнему времени нынче конец.
Времени нет
Для безумных и смелых сердец
Этих бесчисленных толп,
Пролетающих и зажигающих
Ярости свет.
Под гул артиллерии
Буйство встает из земли,
И клубится в пыли
Над серой глухой мостовой, —
Словно прибой
Алой крови в артерии,
Безмерное буйство сквозь грохот и вой.
Бледное буйство, оно задыхается:
В короткий блистающий миг —
Под топот и грохот и крик —
Завершается
Все, что искали и ждали
Века сквозь вуали печали.
Все, что казалось далеко,
Таилось в грядущих веках,
Под пушечных рокот и клекот
Лучится в огнистых глазах,
Встает — на яву, не во снах —
Сквозь бурю и страх
В опьяненных сердцах.
Здесь тысячи рук, потрясая оружьем, воздеты
Приветствовать новые миру планеты.
Это праздник кровавый цветет.
И алое знамя в восторге
Ветер ужаса рвет…
Люди проносятся в оргии
Опьяненно, багрово...
Солдатские каски блестят…
А руки устали, — но снова
И снова залпы трещат:
Народ захотел, наконец,
Чтобы буйной победы венец
Засверкал и кроваво и ало
Над его головою усталой.
Убивая — творить! Созидая — убить!
Так природа творит исступленно,
Опьяненно.
Да, убей! Или жертвуй собой
Ради жизни иной!
Пылают дома и мосты.
А сумерки черным челом
Наклонились с иной высоты
Над кровавым огнем.
Город вокруг громоздит
Баррикады вечерних теней.
Руки огней протянулись длинней:
В небо летит
Ослепительный ряд
Искр — опьяненный каскад.
Ба! Стрельба!..
Смерть деловито и жестко
Размерной и четкой стрельбой
На перекрестках
Срубает тела пред собой.
Падают трупы на трупы, —
Словно перила и немы и тупы,
В свинцовом молчаньи,
Лохмотья растерзанных тел
В пожарном сияньи, —
И жуткой гримасой ложится
Отблеск пожара — мучительно-бел —
На мертвые лица.
Колокол бьется на башне,
Словно сердце безмерной борьбы.
Покоряясь веленьям судьбы, —
И звон, невсегдашний,
Стоном кричит.
А башню испуганно лижет
Огонь… вот он ближе… и ближе…
И колокол сразу молчит.
И дворец, что когда-то царил
Над покорной толпой, он теперь
Золоченую дверь
Перед ней отворил.
В клочья порваны своды законов, —
Страницы летят
Из окон, с балконов
И в пыли под ногами шуршат…
И груду бумаги своим языком
Жадно лижет пылающий факел,
Чтобы самую мысль о былом
Скрыть под пеплом во мраке…
С балконов бросают людей, и от муки
Скрючено тело в злую черту,
И косят одну пустоту
Их разверстые руки.
В церквах
Разбиты иконы, и лежат некрасиво
Осколки икон в алтарях
На полу, словно спелое жниво…
И — решенный вопрос —
Там бескровный и длинный Христос
На последнем гвозде опечаленно вниз
Безнадежно повис...
Богохульство растет,
Все ломает и рвет,
Разливает причастье, елей —
И в углу
На полу
Там от них только грязь под ногами людей.
Радость убийства, отчаянья, страха
Искрится в душах… И звезды из мрака
Смотрят, как в вихре кровавых огней
— Словно безумием тронут —
Город, весь город, блестит все сильней,
Ввысь вознося золотую корону.
Буйство и ужас сплетают звено:
Спаяны люди, все люди, в одно.
Мнится, что даже и воздух горит,
Мнится: земля под ногами дрожит.
А черные дымы, сплетаясь, свиваются,
И в небе холодном извивно качаются…
Убивать, созидать здесь — одно…
И упасть, умереть — все равно!
Открывай, или руки сломай,
Чтобы вспыхнул зеленый и радостный Май!
Этим Маем и красною этой весной
Задыхаясь, встает пред тобой
Роковая всевластная сила,
Та, что душу твою опьянила.
Весенний вечер на равнины
Кавказа знойного слетел;
Туман медлительный одел
Гор дальних синие вершины.
Как море розовой воды,
Заря слилась на небе чистом
С мерцаньем солнца золотистым,
И гаснет все; и с высоты
Необозримого эфира —
Толпой видений окружен,
На крыльях легкого зефира
Спустился друг природы сон…
Его влиянию покорный —
Забот и воли мирный сын —
Покой вкушает благотворный
Трудолюбивый селянин.
Богатый духом безмятежным,
Он спит в кругу своей семьи
Под кровом верным и надежным
Давно испытанной любви.
И счастлив в незавидной доле!
Его всегда лелеют сны:
Он видит вечно луг и поле
И поцелуй своей жены.
И он — заране утомленной
Слепой фортуной сибарит —
И он от бедного сокрыт
На ложе неги утонченной!
Напрасно голос гробовой
Страданья тяжкого взывает:
Он никогда не возмущает
Его души полуживой!
И пусть таит глухая совесть
Свою докучливую повесть!
Ее ужасно прочитать
Во глубине души убитой!
Ужасно Небо призывать
Деснице, кровию облитой!..
Едва заметною грядой —
Громад воздушных ряд зыбучий —
Плывут во тьме седые тучи,
И месяц бледной молодой,
Закрытый их печальной тканью,
Прорезал дальний горизонт
И над гремучею Кубанью
Глядится в новый Геллеспонт…
Бывало, бодрый и безмолвный,
Казак на пагубные волны
Вперяет взор сторожевой:
Нередко их знакомый ропот
Таил коней татарских топот
Перед тревогой боевой.
Тогда винтовки смертоносной
Нежданной выстрел вылетал —
И хищник смертию поносной
На бреге русском погибал.
Или толпой ожесточенной
Врывались злобные враги
В шатры защиты изумленной, —
И обагряли глубь реки
Горячей кровью казаки.
Но миновало время брани,
Смирился дерзостный джигит,
И редко, редко по Кубани
Свинец убийственный свистит.
Молчаньем мрачным и печальным
Окрестность битв обложена,
И будто миром погребальным
Убита бранная страна…
Все дышит негою прохладной,
Все спит… Но что же сон отрадный
В тиши таинственных ночей
Не посетит моих очей?
Зачем зову его напрасно?
Иль в самом деле так ужасно
Утратить <вольность> и покой?..
Ужель они невозвратимы,
Кумиры юности моей,
И никогда не укротимы
Порывы сильные страстей?..
..............................
..............................
..............................
..............................
Ах! кто мечте высокой верил,
Кто почитал коварный свет
И па заре весенних лет
Его ничтожество измерил;
Кто погубил, подобно мне,
Свои надежды и желанья;
Пред кем разрушились вполне
Грядущей жизни упованья;
Кто сир и чужд перед людьми,
Кому дадут из сожаленья
Иль ненавистного презренья
Когда-нибудь клочок земли…
Один лишь тот меня оценит,
Моей тоски не обвинив,
Душевным чувствам не изменит
И скажет: так, ты несчастлив!
Как брат к потерянному брату
С улыбкой нежной подойдет,
Слезу страдальную прольет
И разделит мою утрату!..
..............................
Лишь он один постигнуть может,
Лишь он один поймет того,
Чье сердце червь могильный гложет!
Как пальма в зеркале ручья,
Как тень налетная в лазури,
В нем отразится после бури
Душа унылая моя!..
Я буду он! Он будет я!..
В одном из нас сольются оба!..
И пусть тогда вражда, и злоба,
И меч, и заступ гробовой
Гремят над нашей головой!..
..............................
..............................
..............................
..............................
Но где же он, воображенье
Очаровавший идеал? —
Мое прелестное виденье
Среди пустых, туманных скал!
Подобно грозным исполинам,
Они чернеют по равнинам
В своей бесстрастной красоте;
Лишь иногда на высоте
Или в развалинах кремнистых
Мелькает пара глаз огнистых;
Кабан свирепый пробежит;
Или орлов голодных стая,
С пустынных мест перелетая,
На время сон их возмутит.
А я на камне одиноком,
Рушитель общей тишины,
Сижу в забвении глубоком,
Как дух подземной стороны.
И пронесутся дни и годы
Своей обычной чередой,
Но мне покоя и свободы
Не возвратят они с собой!
Когда среди холмов расслабленного Рима
Один слепой разврат все давит несдержимо,
Когда опоры нет для честного труда,
И так податлива на подкупы нужда, —
Уйдем мы в те места, где биться перестало
Крыло разбитое изгнанника Дедала.
Пока я бодр еще под серебром седин,
Пока я без клюки брести могу один,
И у Лахезы есть еще остаток пряжи —
Бегу из города корысти и продажи.
Пусть остаются здесь Арторий и Катулл,
И гордый, вечный Рим пусть слышит только гул
Одних откупщиков, на откуп взявших храмы,
Канавы грязныя, гноящиеся ямы,
И трупы горожан, и темные гроба,
И торг свободою забитого раба,
Сносившего от них с терпением удары;
Пусть наводняют Рим канатные фигляры,
Флейтисты, плясуны народных площадей,
Толпа воров, убийц, наемщиков — судей,
Которые купить места свои успели,
Хотя вчера еще ходили в черном теле…
Что жь делать в Риме мне? Ко лжи я не привык,
Бездарного певца не хвалит мой язык,
Не в силах я кадить богатому болвану,
Я сыну богача предсказывать не стану,
Как маг всезнающий, как наглый звездочет,
Когда отец его от дряхлости умрет;
Как гнусный клеветник, не буду я из мести
Чернить любовника доверчивой невесте.
Бросаю с ужасом проклятые места,
Где правду давит ложь, где честность — сирота,
Где сна покойного, прав голоса лишенный,
Стал бесполезен я, как нищий прокаженный…
В толпе предателей римлянин здесь привык,
Знать много страшных тайн — и подавлять свой крик,
Привык их хоронить как клад хоронит скряга,
Но все сокровища, добытые из Тага,
Все золото земли, спася от нищеты,
Здесь не спасут тебя от черной клеветы,
От злой бессонницы, от вечного испуга,
От зависти врагов и от доносов друга.
Квириты! Рим ли здесь, иль Греция сама?
Да и одна ль она, ахейская чума,
Явилась тучею родного горизонта?
— Из дальней Сирии, от берегов Оронта
Нам завещал изнеженный восток
И нравы, и язык, и самый свой порок,
В лице блудниц своих, на женщин не похожих,
У цирка, в воротах, хватающих прохожих.
Бегите жь обнимать прелестниц выписных
В их размалеванных уборах головных,
Чтоб похоти порыв на ложе их утратя,
Могли измучиться вы в собственном разврате!..
О, Ромул! Ты своих потомков оцени:
Как гладиаторы раскрашены они,
И, куклы цезарских капризов и забавы
Все носят на себе значки минутной славы.
Кому жь, кому жь теперь приютом Рим наш стал?
Со всех концов земли, от Самоса, из Тралл,
Из Алабанд сюда ворвались, словно реки,
Для козней и интриг пронырливые греки.
Забудем ли мы их? Они к нам занесли
Таланты всех людей, пороки всей земли,
Грек — это все: он ритор, врач-обманьщик,
Ученый и авгур, фигляр, поэт и баньщик.
За деньги он готов идти на чудеса,
Скажите: полезай сейчас на небеса!
Голодный, жадный грек, лишь из-за корки хлеба,
Не долго думая, полезет и на небо…
О, мне ль сносить, как пришлецов здесь чтут,
Как на пирах римлян сидит афинский шут,
Потворствуя страстям и льстя неутомимо
Перед нетрезвыми развратниками Рима?
Прислушайтесь к словам афинского льстеца:
Он превозносит ум ничтожного глупца,
Клянется в красоте богатого урода,
И чахлым старикам, у гробового входа
Влачащим жизнь свою усталую едва,
С обидной наглостью бросает он слова:
«О, вы сильны еще, в вас вижу силы те я;
Сильны, как Геркулес, стеревший в прах Антея.»
Смотрите, наконец, как грек меняет вид:
Он собственный свой пол, природу исказит,
И станет пред толпой — то греческой Фаидой,
То обнаженною красавицей Доридой,
И грудью выпуклой, открытой на показ,
И телом женщины обманет каждый глаз.
Но не Стратокл один владеет тем талантом:
Последний самый грек рожден комедиантом.
Смеяться начал ты, — тем смехом заражен,
Схватившись за живот, уже хохочет он;
Ты плачешь, — плачет он и корчится от муки;
Ты подошел к огню, от стужи грея руки —
Он, завернувшись в плащ, зуб на зуб не сведет;
Ты скажешь: «жарко мне!» — Грек обтирает пот,
И рукоплещет он, сгибаясь от поклона,
При каждой мерзости надутого патрона.
За то, когда, порой, проснется в греке страсть,
Он, с гнусной жадностью, как зверь, спешит напасть
На честь любой семьи — раба или вельможи,
Готовый осквернить супружеское ложе.
От грека не спасешь — отбрось надежду прочь —
Ни мать свою тогда, ни девственницу дочь,
И даже бабушку беззубую собрата
Он жертвой изберет постыдного разврата.
Когда среди холмов разслабленнаго Рима
Один слепой разврат все давит несдержимо,
Когда опоры нет для честнаго труда,
И так податлива на подкупы нужда, —
Уйдем мы в те места, где биться перестало
Крыло разбитое изгнанника Дедала.
Пока я бодр еще под серебром седин,
Пока я без клюки брести могу один,
И у Лахезы есть еще остаток пряжи —
Бегу из города корысти и продажи.
Пусть остаются здесь Арторий и Катулл,
И гордый, вечный Рим пусть слышит только гул
Одних откупщиков, на откуп взявших храмы,
Канавы грязныя, гноящияся ямы,
И трупы горожан, и темные гроба,
И торг свободою забитаго раба,
Сносившаго от них с терпением удары;
Пусть наводняют Рим канатные фигляры,
Флейтисты, плясуны народных площадей,
Толпа воров, убийц, наемщиков — судей,
Которые купить места свои успели,
Хотя вчера еще ходили в черном теле...
Что жь делать в Риме мне? Ко лжи я не привык,
Бездарнаго певца не хвалит мой язык,
Не в силах я кадить богатому болвану,
Я сыну богача предсказывать не стану,
Как маг всезнающий, как наглый звездочет,
Когда отец его от дряхлости умрет;
Как гнусный клеветник, не буду я из мести
Чернить любовника доверчивой невесте.
Бросаю с ужасом проклятыя места,
Где правду давит ложь, где честность — сирота,
Где сна покойнаго, прав голоса лишенный,
Стал безполезен я, как нищий прокаженный...
В толпе предателей римлянин здесь привык,
Знать много страшных тайн — и подавлять свой крик,
Привык их хоронить как клад хоронит скряга,
Но все сокровища, добытыя из Тага,
Все золото земли, спася от нищеты,
Здесь не спасут тебя от черной клеветы,
От злой безсонницы, от вечнаго испуга,
От зависти врагов и от доносов друга.
Квириты! Рим ли здесь, иль Греция сама?
Да и одна ль она, ахейская чума,
Явилась тучею роднаго горизонта?
— Из дальней Сирии, от берегов Оронта
Нам завещал изнеженный восток
И нравы, и язык, и самый свой порок,
В лице блудниц своих, на женщин не похожих,
У цирка, в воротах, хватающих прохожих.
Бегите жь обнимать прелестниц выписных
В их размалеванных уборах головных,
Чтоб похоти порыв на ложе их утратя,
Могли измучиться вы в собственном разврате!..
О, Ромул! Ты своих потомков оцени:
Как гладиаторы раскрашены они,
И, куклы цезарских капризов и забавы
Все носят на себе значки минутной славы.
Кому жь, кому жь теперь приютом Рим наш стал?
Со всех концов земли, от Самоса, из Тралл,
Из Алабанд сюда ворвались, словно реки,
Для козней и интриг пронырливые греки.
Забудем ли мы их? Они к нам занесли
Таланты всех людей, пороки всей земли,
Грек — это все: он ритор, врач-обманьщик,
Ученый и авгур, фигляр, поэт и баньщик.
За деньги он готов идти на чудеса,
Скажите: полезай сейчас на небеса!
Голодный, жадный грек, лишь из-за корки хлеба,
Не долго думая, полезет и на небо…
О, мне ль сносить, как пришлецов здесь чтут,
Как на пирах римлян сидит аѳинский шут,
Потворствуя страстям и льстя неутомимо
Перед нетрезвыми развратниками Рима?
Прислушайтесь к словам аѳинскаго льстеца:
Он превозносит ум ничтожнаго глупца,
Клянется в красоте богатаго урода,
И чахлым старикам, у гробоваго входа
Влачащим жизнь свою усталую едва,
С обидной наглостью бросает он слова:
«О, вы сильны еще, в вас вижу силы те я;
Сильны, как Геркулес, стеревший в прах Антея.»
Смотрите, наконец, как грек меняет вид:
Он собственный свой пол, природу исказит,
И станет пред толпой — то греческой Ѳаидой,
То обнаженною красавицей Доридой,
И грудью выпуклой, открытой на показ,
И телом женщины обманет каждый глаз.
Но не Стратокл один владеет тем талантом:
Последний самый грек рожден комедиантом.
Смеяться начал ты, — тем смехом заражен,
Схватившись за живот, уже хохочет он;
Ты плачешь, — плачет он и корчится от муки;
Ты подошел к огню, от стужи грея руки —
Он, завернувшись в плащ, зуб на зуб не сведет;
Ты скажешь: «жарко мне!» — Грек обтирает пот,
И рукоплещет он, сгибаясь от поклона,
При каждой мерзости надутаго патрона.
За то, когда, порой, проснется в греке страсть,
Он, с гнусной жадностью, как зверь, спешит напасть
На честь любой семьи — раба или вельможи,
Готовый осквернить супружеское ложе.
От грека не спасешь — отбрось надежду прочь —
Ни мать свою тогда, ни девственницу дочь,
И даже бабушку беззубую собрата
Он жертвой изберет постыднаго разврата.
«Пролог в театре» («Vorspiel auf dem Theater») «Фауст», И.В. Гёте.
Перевод А.С. Грибоедова
Директор театра
По дружбе мне вы, господа,
При случае посильно иногда
И деятельно помогали;
Сегодня, милые, нельзя ли
Воображению дать смелый вам полет?
Парите вверх и вниз спускайтесь произвольно,
Чтоб большинство людей осталось мной довольно,
Которое живет и жить дает.
Дом зрелища устроен пребогатый,
И бревяной накат, и пол дощатый,
И все по зву: один свисток —
Храм взыдет до небес, раскинется лесок.
Лишь то беда: ума нам где добиться?
Смотрите вы на брови знатоков,
Они, и всякий кто́ каков,
Чему-нибудь хотели б удивиться;
А я испуган, стал втупик;
Не то, чтобы у нас к хорошему привыкли,
Да начитались столько книг!
Всю подноготную проникли!
Увы!
И слушают, и ловят всё так жадно!
Чтоб были вещи им новы,
И складно для ума, и для души отрадно.
Люблю толпящийся народ
Я, при раздаче лож и кресел;
Кому терпенье — труден вход,
Тот получил себе — и весел,
Но вот ему возврата нет!
Стеной густеют непроломной,
Толпа растет, и рокот громный,
И голоса: билет! билет!
Как будто их рождает преисподня.
А это чудо кто творит? — Поэт!
Нельзя ли, милый друг, сегодня?
Поэт
О, не тревожь, не мучь сует картиной.
Задерни, скрой от глаз народ,
Толпу, которая пестреющей пучиной
С собой противувольно нас влечет.
Туда веди, где под небес равниной
Поэту радость чистая цветет;
Где дружба и любовь его к покою
Обвеют, освежат божественной рукою.
Ах! часто, что отраду в душу льет,
Что робко нам уста пролепетали,
Мечты неспелые… и вот
Их крылья бурного мгновения умчали.
Едва искупленных трудами многих лет,
Их в полноте красы увидит свет.
Обманчив блеск: он не продлится;
Но истинный потомству сохранится.
Весельчак
Потомству? да; и слышно только то,
Что духом все парят к потомкам отдаленным;
Неужто, наконец, никто
Не порадеет современным?
Неужто холодом мертвит, как чародей,
Присутствие порядочных людей!
Кто бредит лаврами на сцене и в печати,
Кому ниспосланы кисть, лира иль резец
Изгибы обнажать сердец,
Тот поробеет ли? — Толпа ему и кстати;
Желает он побольше круг,
Чтоб действовать на многих вдруг.
Скорей Фантазию, глас скорби безотрадной,
Движенье, пыл страстей, весь хор ее нарядный
К себе зовите на чердак.
Дурачеству оставьте дверцу,
Не настежь, вполовину, так,
Чтоб всякому пришло по сердцу.
Директор
Побольше действия! — Что зрителей мани́т?
Им видеть хочется, — ну живо
Представить им дела на вид!
Как хочешь, жар души излей красноречиво;
Иной уловкою успех себе упрочь;
Побольше действия, сплетений и развитий!
Лишь силой можно силу превозмочь,
Число людей — числом событий.
Где приключений тьма — никто не перечтет,
На каждого по нескольку придется;
Народ доволен разойдется,
И всякий что-нибудь с собою понесет.
Слияние частей измучит вас смертельно;
Давайте нам подробности отдельно.
Что целое? какая прибыль вам?
И ваше целое вниманье в ком пробудит?
Его расхитят по долям
И публика по мелочи осудит.
Поэт
Ах! это ли иметь художнику в виду!
Обречь себя в веках укорам и стыду! —
Не чувствует, как душу мне терзает.
Директор
Размыслите вы сами наперед:
Кто сильно потрясти людей желает,
Способнее оружье изберет;
Но время ваши призраки развеять,
О, гордые искатели молвы!
Опомнитесь! — кому творите вы?
Влечется к нам иной, чтоб скуку порассеять,
И скука вместе с ним ввалилась — дремлет он;
Другой явился отягчен
Парами пенистых бокалов;
Иной небрежный ловит стих, —
Сотрудник глупых он журналов.
На святочные игры их
Чистейшее желанье окриляет,
Невежество им зренье затемняет,
И на устах бездушия печать;
Красавицы под бременем уборов
Тишком желают расточать
Обман улыбки, негу взоров.
Что возмечтали вы на вашей высоте?
Смотрите им в лицо! — вот те
Окаменевшие толпы́ живым утёсом;
Здесь озираются во мраке подлецы,
Чтоб слово подстеречь и погубить доносом;
Там мыслят дань обресть картежные ловцы;
Тот буйно ночь провесть в объятиях бесчестных;
И для кого хотите вы, слепцы,
Вымучивать внушенье Муз прелестных!
Побольше пестроты, побольше новизны, —
Вот правило, и непреложно.
Легко мы всем изумлены,
Но угодить на нас не можно.
Что? гордости порыв утих?
Рассудок превозмог…
Поэт
Нет! нет! — негодованье.
Поди, ищи услужников других.
Тебе ль отдам святейшее стяжанье,
Свободу, в жертву прихотей твоих?
Чем ра́вны небожителям Поэты?
Что силой неудержною влечет
К их жребию сердца́ и всех обеты,
Стихии все во власть им предает?
Не сладкозвучие ль? — которое теснится
Из их груди, вливает ту любовь,
И к ним она отзывная стремится
И в них восторг рождает вновь и вновь.
Когда природой равнодушно
Крутится длинновьющаяся прядь,
Кому она так делится послушно?
Когда созданья все, слаба их мысль обнять,
Одни другим звучат противугласно,
Кто съединяет их в приятный слуху гром
Так величаво! так прекрасно!
И кто виновник их потом
Спокойного и пышного теченья?
Кто стройно размеряет их движенья,
И бури, вопли, крик страстей
Меняет вдруг на дивные аккорды?
Кем славны имена и памятники тверды?
Превыше всех земных и суетных честей,
Из бренных листвиев кто чудно соплетает
С веками более нетленно и свежей
То знаменье величия мужей,
Которым он их чёла украшает?
Пред чьей возлюбленной весна не увядает?
Цветы роскошные родит пред нею перст
Того, кто спутник ей отрад любви стезею;
По смерти им Олимп отверст,
И невечернею венчается зарею.
Кто не коснел в бездействии немом,
Но в гимн единый слил красу небес с землею.
Ты постигаешь ли умом
Создавшего миры и лета?
Его престол — душа Поэта.
Рушитель милой мне отчизны и свободы,
О ты, что, посмеясь святым правам природы,
Злодейств неслыханных земле пример явил,
Всего священного навек меня лишил!
Доколе, в варварствах не зная истощенья,
Ты будешь вымышлять мне новые мученья?
Властитель и тиран моих плачевных дней!
Кто право дал тебе над жизнию моей?
Закон? какой закон? Одной рукой природы
Ты сотворен, и я, и всей земли народы.
Но ты сильней меня; а я — за то ль, что слаб,
За то ль, что черен я, — и должен быть твой раб?
Погибни же сей мир, в котором беспрестанно
Невинность попрана, злодейство увенчанно;
Где слабость есть порок, а сила- все права!
Где поседевшая в злодействах голова
Бессильного гнетет, невинность поражает
И кровь их на себе порфирой прикрывает! Итак, закон тебе нас мучить право дал?
Почто же у меня он все права отнял?
Почто же сей закон, тираново желанье,
Ему дает и власть и меч на злодеянье,
Меня ж неволит он себя переродить,
И что я человек, велит мне то забыть?
Иль мыслишь ты, злодей, состав мой изнуряя,
Главу мою к земле мученьями склоняя,
Что будут чувствия во мне умерщвлены?
Ах, нет, — тираны лишь одни их лишены!..
Хоть жив на снедь зверей тобою я проструся,
Что равен я тебе… Я равен? нет, стыжуся,
Когда с тобой, злодей, хочу себя сравнить,
И ужасаюся тебе подобным быть!
Я дикий человек и простотой несчастный;
Ты просвещен умом, а сердцем тигр ужасный.
Моря и земли рок тебе во власть вручил;
А мне он уголок в пустынях уделил,
Где, в простоте души, пороков я не зная,
Любил жену, детей, и, больше не желая,
В свободе и любви я счастье находил.
Ужели сим в тебе я зависть возбудил?
И ты, толпой рабов и громом окруженный,
Не прямо, как герой, — как хищник в ночь презренный
На безоруженных, на спящих нас напал.
Не славы победить, ты злата лишь алкал;
Но, страсть грабителя личиной покрывая,
Лил кровь, нам своего ты бога прославляя;
Лил кровь, и как в зубах твоих свирепых псов
Труп инки трепетал, — на грудах черепов
Лик бога твоего с мечом ты водружаешь,
И лик сей кровию невинных окропляешь.Но что? и кровью ты свирепств не утолил;
Ты ад на свете сем для нас соорудил,
И, адскими меня трудами изнуряя,
Желаешь, чтобы я страдал не умирая;
Коль хочет бог сего, немилосерд твой бог!..
Свиреп он, как и ты, когда желать возмог
Окровавленною, насильственной рукою
Отечества, детей, свободы и покою —
Всего на свете сем за то меня лишить,
Что бога моего я не могу забыть,
Который, нас создав, и греет и питает, *
И мой унылый дух на месть одушевляет!..
Так, варвар, ты всего лишить меня возмог;
Но права мстить тебе ни ты, ни сам твой бог,
Хоть громом вы себя небесным окружите,
Пока я движуся — меня вы не лишите.
Так, в правом мщении тебя я превзойду;
До самой подлости, коль нужно, низойду;
Яд в помощь призову, и хитрость, и коварство,
Пройду всё мрачное смертей ужасных царство
И жесточайшую из оных изберу,
Да ею грудь твою злодейску раздеру! Но, может быть, при мне тот грозный час свершится,
Как братии всех моих страданье отомстится.
Так, некогда придет тот вожделенный час,
Как в сердце каждого раздастся мести глас;
Когда рабы твои, тобою угнетенны,
Узря представшие минуты вожделенны,
На всё отважатся, решатся предпринять
С твоею жизнию неволю их скончать.
И не толпы рабов, насильством ополченных,
Или наемников, корыстью возбужденных,
Но сонмы грозные увидишь ты мужей,
Вспылавших мщением за бремя их цепей.
Видал ли тигра ты, горящего от гладу
И сокрушившего железную заграду?
Меня увидишь ты! Сей самою рукой,
Которой рабства цепь влачу в неволе злой,
Я знамя вольности развею пред друзьями;
Сражусь с твоими я крылатыми громами,
По грудам мертвых тел к тебе я притеку
И из души твоей свободу извлеку!
Тогда твой каждый раб, наш каждый гневный воин,
Попрет тебя пятой — ты гроба недостоин!
Твой труп в дремучий лес, во глубину пещер,
Рыкая, будет влечь плотоядущий зверь;
Иль, на песке простерт, пред солнцем он истлеет,
И прах, твой гнусный прах, ветр по полю развеет.Но что я здесь вещал во слепоте моей?.
Я слышу стон жены и плач моих детей:
Они в цепях… а я о вольности мечтаю!..
О братия мои, и ваш я стон внимаю!
Гремят железа их, влачась от вый и рук;
Главы преклонены под игом рабских мук.
Что вижу?. очи их, как огнь во тьме, сверкают;
Они в безмолвии друг на друга взирают…
А! се язык их душ, предвестник тех часов,
Когда должна потечь тиранов наших кровь!
____________________
* — Перуанцы боготворили солнце.
Так! для отрадных чувств еще я не погиб,
Я не забыл тебя, почтенный Аристип,
И дружбу нежную, и Русские Афины!
Не Вакховых пиров, не лобызаний Фрины,
В нескромной юности нескромно петых мной,
Не шумной суеты, прославленной толпой,
Лишенье тяжко мне, в краю, где финну нищу
Отчизна мертвая едва дарует пищу,
Нет, нет! мне тягостно отсутствие друзей,
Лишенье тягостно беседы мне твоей,
То наставительной, то сладостно-отрадной:
В ней, сердцем жадный чувств, умом познаний жадный,
И сердцу и уму я пищу находил.
Счастливец! дни свои ты Музам посвятил
И бодро действуешь прекрасные полвека
На поле умственных усилий человека;
Искусства нежные и деятельный труд,
Заняв, украсили свободный твой приют.
Живитель сердца труд; искусства наслажденья.
Еще не породив прямого просвещенья,
Избыток породил бездейственную лень.
На мир снотворную она нагнала тень,
И чадам роскоши, обремененным скукой,
Довольство бедности тягчайшей было мукой;
Искусства низошли на помощь к ним тогда:
Уже отвыкнувших от грубого труда,
К трудам возвышенным они воспламенили
И праздность упражнять роскошно научили;
Быть может, счастием обязаны мы им.
Как беден страждущий бездействием своим!
Печальный, жалкий раб тупого усыпленья,
Не постигает он души употребленья,
В дремоту грубую всечасно погружен,
Отвыкнул чувствовать, отвыкнул мыслить он,
На собственных пирах вздыхает он украдкой,
Что длятся для него мгновенья жизни краткой.
Они в углу моем не длятся для меня.
Судьбу младенчески за строгость не виня
И взяв с тебя пример, поэзию, ученье
Призван я украшать свое уединенье.
Леса угрюмые, громады мшистых гор,
Пришельца нового пугающие взор,
Чужих безбрежных вод свинцовая равнина,
Напевы грустные протяжных песен Финна,
Не долго, помню я, в печальной стороне
Печаль холодную вливали в душу мне.
Я победил ее, и, не убит неволей,
Еще я бытия владею лучшей долей,
Я мыслю, чувствую: для духа нет оков;
То вопрошаю я предания веков,
Всемирных перемен читаю в них причины;
Наставлен давнею превратностью судьбины,
Учусь покорствовать судьбине я своей;
То занят свойствами и нравами людей,
Поступков их ищу прямые побужденья,
Вникаю в сердце их, слежу его движенья,
И в сердце разуму отчет стараюсь дать!
То вдохновение, Парнаса благодать,
Мне душу радует восторгами своими:
На миг обворожен, на миг обманут ими,
Дышу свободнее, и лиру взяв свою,
И дружбу, и любовь и негу я пою.
Осмеливаясь петь, я помню преткновенья
Самолюбивого искусства песнопенья;
Но всякому свое, и мать племен людских,
Усердья полная ко благу чад своих,
Природа, каждого даря особой страстью,
Нам разные пути прокладывает к счастью:
Кто блеском почестей пленен в душе своей;
Кто создан для войны и любит стук мечей:
Любезны песни мне. Когда-то для забавы,
Я, праздный, посетил Парнасские дубравы
И воды светлые Кастальского ручья;
Там к хорам чистых дев прислушивался я,
Там, очарованный, влюбился я в искусство
Другим передавать в согласных звуках чувство,
И не страшась толпы взыскательных судей,
Я умереть хочу с любовию моей.
Так, скуку для себя считая бедством главным,
Я духа предаюсь порывам своенравным;
Так, без усилия ведет меня мой ум
От чувства к шалости, к мечтам от важных дум!
Но ни души моей восторги одиноки,
Ни любомудрия полезные уроки,
Ни песни мирные, ни легкие мечты,
Воображения случайные цветы,
Среди глухих лесов и скал моих унылых,
Не заменяют мне людей, для сердца милых,
И часто, грустию невольною обят,
Увидеть бы желал я пышный Петроград,
Вести желал бы вновь свой век непринужденный
В кругу детей искусств и неги просвещенной,
Апелла, Фидия желал бы навещать,
С тобой желал бы я беседовать опять,
Муж, дарованьями, душою превосходный,
В стихах возвышенный и в сердце благородный!
За то не в первый раз взываю я к богам:
Отдайте мне друзей; найду я счастье сам!
Во стольном в городе во Киеве,
У ласкова асударь-князя Владимера,
Было пирование-почестной пир,
Было столование-почестной стол
На многи князи и бояра
И на русския могучия богатыри.
Будет день в половина дня,
А и будет стол во полустоле,
Князь Владимер распотешился.
А незнаемы люди к нему появилися:
Есть молодцов за сто человек,
Есть молодцов за другое сто,
Есть молодцов за третье сто,
Все оне избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны;
Бь(ю)т челом, жалобу творят:
«Свет государь ты, Владимер-князь!
Ездили мы по полю по чистому,
Сверх тое реки Че́реги,
На твоем государевом займище,
Ничего мы в поле не наезжавали,
Не наезжавали зверя прыскучева,
Не видали птицы перелетныя,
Только наехали во чистом поле
Есть молодцов за́ три ста́ и за́ пять со́т,
Жеребцы под ними латынския,
Кафтанцы на них камчатныя,
Однорядочки-то голуб скурлат,
А и колпачки — золоты плаши.
Оне соболи, куницы повыловили
И печерски лисицы повыгнали,
Туры, олени выстрелили,
И нас избили-изранели,
А тебе, асударь, добычи нет,
А от вас, асударь, жалованья нет,
Дети, жены осиро́тили,
Пошли по миру скитатися».
А Владимер-князь стольной киевской
Пьет он, есть, прохложается,
Их челобитья не слушает.
А и та толпа со двора не сошла,
А иная толпа появилася:
Есть молодцов за́ три ста́,
Есть молодцов за́ пять со́т.
Пришли охотники-рыбало́выя,
Все избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны,
Бьют челом, жалобу творят:
«Свет государь ты, Владимер-князь!
Ездили мы по рекам, по озерам,
На твои щаски княженецкия
Ничего не пои́мавали, —
Нашли мы людей:
Есть молодцов за́ три ста и за́ пять сот,
Все оне белую рыбицу повыловили,
Щуки, караси повыловили ж
И мелкаю рыбицу повыдавили,
Нам в том, государь, добычи нет,
Тебе, государю, приносу нет,
От вас, государь, жалованья нет,
Дети, жены осиро́тили,
Пошли по миру скитатися,
И нас избили-изранели».
Владимер-князь стольной киевской
Пьет-ест, прохложается,
Их челобитья не слушает.
А и те толпы со двора не сошли,
Две толпы вдруг пришли:
Первая толпа — молодцы сокольники,
Другия — молодцы кречатники,
И все они избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны,
Бьют челом, жалобу творят:
«Свет государь, Владимер-князь!
Ездили мы по полю чистому,
Сверх тое Че́реги,
По твоем государевом займищу,
На тех на потешных островах,
На твои щаски княженецкия
Ничево не пои́мавали,
Не видали сокола и кречета перелетнова,
Только наехали мы молодцов за тысячу человек,
Всех оне ясных соколов повыхватали
И белых кречетов повыловили,
А нас избили-изранели, —
Называются дружиною Чуриловою».
Тут Владимер-князь за то слово спохватится:
«Кто это Чурила есть таков?».
Выступался тута старой Бермята Васильевич:
«Я-де, асударь, про Чурила давно ведаю,
Чурила живет не в Киеве,
А живет он пониже малова Киевца.
Двор у нево на семи верстах,
Около двора железной тын,
На всякой тынинки по маковке,
А и есть по земчуженке,
Середи двора светлицы стоят,
Гридни белодубовыя,
Покрыты седых бобров,
Потолок черных соболей,
Матица-та валженая,
Пол-середа одново серебра,
Крюки да пробои по булату злачены,
Первыя у нево ворота вольящетыя,
Другия ворота хрустальныя,
Третьи ворота оловянныя».
Втапоры Владимер-князь и со княгинею
Скоро он снарежается,
Скоря́ тово пое(зд)ку чинят;
Взял с собою князей и бояр
И магучих богатырей:
Добрыню Никитича
И старова Бермята Васильевича, —
Тут их собралось пять сот человек
И поехали к Чурилу Пленковичу.
И будут у двора ево,
Встречает их старой Плен,
Для князя и княгини отворяет ворота вольящетыя,
А князем и боярам — хрустальныя,
Простым людям — ворота оловянныя,
И наехала их полон двор.
Старой Пленка Сароженин
Приступил ко князю Владимеру
И ко княгине Апраксевне,
Повел их во светлы гридни,
Сажал за убраныя столы,
В место почестное,
Принимал, сажал князей и бояр
И могучих русских богатырей.
Втапоры были повары догадливыя —
Носили ества сахарныя и питья медяныя,
А питья все заморския,
Чем бы князя развеселить.
Веселыя беседа — на радости день:
Князь со княгинею весел сидит.
Посмотрил в окошечко косящетое
И увидел в поле толпу людей,
Говорил таково слово:
«По грехам надо мною, князем, учинилося:
Князя меня в доме не случилася,
Едет ко мне король из орды
Или какой грозен посол».
Старой Пленка Сороженин
Лишь только усмехается,
Сам подчивает:
«Изволь ты, асударь, Владимер-князь со княгинею
И со всеми своими князи и бояры, кушати!
Что-де едет не король из орды
И не грозен посол,
Едет-де дружина хоробрая сына моего,
Молода Чурила сына Пленковича,
А как он, асударь, будет, —
Пред тобою ж будет!».
Будет пир во полупире,
Будет стол во полустоле,
Пьют оне, едят, потешаются,
Все уже оне без памяти сидят.
А и на дворе день вечеряется,
Красное солнушка закотается,
Толпа в поле сбирается:
Есть молодцов их за́ пять сот,
Есть и до тысячи:
Едет Чурила ко двору своему,
Перед ним несут подсолнучник,
Чтоб не запекла солнца бела́ ево лица.
И приехал Чурила ко двору своему,
Перво ево скороход прибежал,
Заглянул скороход на широкой двор:
А и некуды Чуриле на двор ехати
И стоят(ь) со своим промыслом.
Поехали оне на свой окольной двор,
Там оне становилися и со всем убиралися.
Втапоры Чурила догадлив был:
Берет золоты ключи,
Пошел во подвалы глубокия,
Взял золоту казну,
Сорок сороков черных соболей,
Другую сорок печерских лисиц,
И брал же камку белохрущету,
А цена камке сто тысячей,
Принес он ко князю Владимеру,
Клал перед ним на убранной стол.
Втапоры Владимер-князь стольной киевской
Больно со княгинею возрадовалися,
Говорил ему таково слово:
«Гой еси ты, Чурила Пленкович!
Не подобает тебе в деревне жить,
Подобает тебе, Чуриле, в Киеве жить, князю служить!».
Втапоры Чурила князя Владимера не ослушался
Приказал тотчас коня оседлать,
И поехали оне все в тот стольной Киев-град
Ко ласкову князю Владимеру.
В добром здоровье их бог перенес.
А и будет на дворе княженецкием,
Скочили оне со добрых коней,
Пошли во светлицы-гридни,
Садилися за убраныя столы,
Посылает Владимер стольной киевской
Молода Чурила Пленковича
Князей и бояр звать в гости к себе,
А зватова приказал брать со всякова по десяти рублев,
Обходил он, Чурила, князей и бояр
И собрал ко князю на почестной пир.
А и зайдет он, Чурила Пленкович,
В дом ко старому Бермяте Васильевичу,
Ко ево молодой жене,
К той Катерине прекрасной,
И тут он позамешкался.
Ажидает ево Владимер-князь,
Что долго замешкался.
И мало время поизойдучи,
Пришел Чурила Пленкович.
Втапоры Владимер-князь не во что положил,
Чурила пришел, и стол пошел,
Стали пити-ясти, прохложатися.
Все князи и бояры допьяна́ напивалися
Для новаго стольника Чурила Пленко́вича,
Все оне напивалися и домой разезжалися.
Поутру рано-ранешонько,
Рано зазвонили ко заутрени,
Князи и бояра пошли к заутрени,
В тот день выпадала пороха снегу белова,
И нашли оне свежей след.
Сами оне дивуются:
Либо зайка скакал, либо бел горносталь,
А иныя тут усмехаются, сами говорят:
«Знать это не зайко скокал, не бел горносталь —
Это шел Чурила Пленкович к старому Бермяке Васильевичу,
К ево молодой жене Катерине прекрасныя».
Кипит веселый Петергоф,
Толпа по улицам пестреет,
Печальный лагерь юнкеров
Приметно тихнет и пустеет.
Туман ложится по холмам,
Окрестность сумраком одета —
И вот к далеким небесам,
Как долгохвостая комета,
Летит сигнальная ракета.
Волшебно озарился сад,
Затейливо, разнообразно;
Толпа валит вперед, назад,
Толкается, зевает праздно.
Узоры радужных огней,
Дворец, жемчужные фонтаны,
Жандармы, белые султаны,
Корсеты дам, гербы ливрей,
Колеты кирасир мучные,
Лядунки, ментики златые,
Купчих парчевые платки,
Кинжалы, сабли, алебарды,
С гнилыми фруктами лотки,
Старухи, франты, казаки,
Глупцов чиновных бакенбарды,
Венгерки мелких штукарей
— — — — — — — —
Толпы приезжих иноземцев,
Татар, черкесов и армян,
Французов тощих, толстых немцев
И долговязых англичан —
В одну картину все сливалось
В аллеях тесных и густых
И сверху ярко освещалось
Огнями склянок расписных…
Гурьбу товарищей покинув,
У моста <Бибиков> стоял
И, каску на глаза надвинув,
Как юнкер истинный, мечтал
О мягких ляшках, круглых <жопках>;
(Не опишу его мундир,
Но лишь для ясности и в скобках
Скажу, что был он кирасир.)
Стоит он пасмурный и пьяный.
Устав бродить один везде,
С досадой глядя на фонтаны,
Стоит — и чешет он <муде>
«<Ебена> мать! два года в школе,
А от роду — смешно сказать —
Лет двадцать мне и даже боле;
А не могу еще по воле
Сидеть в палатке иль гулять!
Нет, видишь, гонят как скотину!
Ступай-де в сад, да губ не дуй!
На <жопу> натяни лосину,
Сожми <муде> да стисни <хуй>!
Да осторожен будь дорогой:
Не опрокинь с <говном> лотка!
<Блядей> не щупай, <курв> не трогай!
Мать их <распроеби>! тоска!»
Умолк, поникнув головою.
Народ, шумя, толпится вкруг.
Вот кто-то легкою рукою
Его плеча коснулся вдруг;
За фалды дернул, тронул каску…
Повеса вздрогнул, изумлен:
Романа чудную завязку
Уж предугадывает он.
И, слыша вновь прикосновенье,
Он обернулся с быстротой,
И ухватил…. о восхищенье!
За титьку женскую рукой.
В плаще и в шляпке голубой,
Маня улыбкой сладострастной,
Пред ним хорошенькая <блядь>;
Вдруг вырвалась, и ну бежать!
Он вслед за ней, но труд напрасный!
И по дорожкам, по мостам,
Легка, как мотылек воздушный,
Она кружится здесь и там;
То, удаляясь равнодушно,
Грозит насмешливым перстом,
То дразнит дерзким языком.
Вот углубилася в аллею;
Все чаще, глубже… он за нею;
Схватясь за кончик палаша,
Кричит: «постой, моя душа!»
Куда! красавица не слышит,
Она все далее бежит:
Высоко грудь младая дышит,
И шляпка на спине висит.
Вдруг оглянулась, оступилась,
В траве запуталась густой,
И с обнаженною <пиздой>
Стремглав на землю повалилась.
А наш повеса тут как тут;
Как с неба, хлоп на девку прямо!
«Помилуйте! в вас тридцать пуд!
Как этак обращаться с дамой!
Пустите! что вы? ой!» — Молчать;
Смотри же, лихо как <ебать>! —
Все было тихо. Куст зеленый
Склонился мирно над четой.
Лежит на бляди наш герой,
— — — — — — — — —
— — — — — — — — —
Вцепился в титьку он зубами,
«Да что вы, что вы?» — Ну скорей!
……………………..
……………………..
……………………..
«Ах боже мой, какой задорный!
Пустите, мне домой пора!
Кто вам сказал, что я такая?»
— На лбу написано, что <блядь>!
— — — — — — — — —
— — — — — — — — —
— — — — — — — — —
— — — — — — — — —
— — — — — — — — —
— — — — — — — — —
— — — — — — — — —
И закатился взор прекрасный,
И к томной груди в этот миг
Она прижала сладострастно
Его угрюмый, красный лик.
— Скажи мне, как тебя зовут? —
«Маланьей.» — Ну, прощай, Малаша. —
«Куда ж?» — Да разве киснуть тут?
Болтать не любит братья ваша;
Еще в лесу не ночевал
Ни разу я. — «Да разве даром?»
Повесу обдало как варом,
Он молча <муде> почесал.
— Стыдись! — потом он молвил важно:
Ужели я красой продажной
Сию минуту обладал?
Нет, я не верю! — «Как не веришь?
Ах сукин сын, подлец, дурак!»
— Ну, тише! как спущу кулак,
Так у меня подол <обсерешь>!
Ты знай, я не балую дур:
Когда <ебу>, то par amour!
Итак, тебе не заплачу я;
Но если ты простая <блядь>,
То знай: за честь должна считать
Знакомство юнкерского <хуя>! —
И приосанясь, рыцарь наш,
Насупив брови, покосился,
Под мышку молча взял палаш,
Дал ей пощечину — и скрылся.
И ночью, в лагерь возвратясь,
В палатке дымной, меж друзьями,
Он рек, с колен счищая грязь:
«Блажен, кто не знаком с <блядями>!
Блажен, кто под вечер в саду
Красотку добрую находит,
Дружится с ней, интригу сводит —
И плюхой платит за <пизду>!»
День багрянил, померкая,
Скат лесистых берегов;
Ре́ин, в зареве сияя,
Пышен тёк между холмов.
Он летучей влагой пены
Замок Аллен орошал;
Терема́ зубчаты стены
Он в потоке отражал.
Девы красные толпою
Из растворчатых ворот
Вышли на́ берег — игрою
Встретить месяца восход.
Вдруг плывёт, к ладье прикован,
Белый лебедь по реке;
Спит, как будто очарован,
Юный рыцарь в челноке.
Алым парусом играет
Легкокрылый ветерок,
И ко брегу приплывает
С спящим рыцарем челнок.
Белый лебедь встрепенулся,
Распустил криле свои;
Дивный плаватель проснулся —
И выходит из ладьи.
И по Реину обратно
С очарованной ладьёй
По́плыл тихо лебедь статный
И сокрылся из очей.
Рыцарь в замок Аллен входит:
Всё в нём прелесть — взор и стан;
В изумленье всех приводит
Красотою Адельстан.
Меж красавицами Лора
В замке Аллене была
Видом ангельским для взора,
Для души душой мила.
Графы, герцоги толпою
К ней стеклись из дальних стран —
Но умом и красотою
Всех был краше Адельстан.
Он у всех залог победы
На турнирах похищал;
Он вечерние беседы
Всех милее оживлял.
И приветны разговоры
И приятный блеск очей
Влили нежность в сердце Лоры —
Милый стал супругом ей.
Исчезает сновиденье —
Вслед за днями мчатся дни:
Их в сердечном упоенье
И не чувствуют они.
Лишь случается порою,
Что, на воды взор склонив,
Рыцарь бродит над рекою,
Одинок и молчалив.
Но при взгляде нежной Лоры
Возвращается покой;
Оживают тусклы взоры
С оживленною душой.
Невидимкой пролетает
Быстро время — наконец,
Улыбаясь, возвещает
Другу Лора: «Ты отец!»
Но безмолвно и уныло
На младенца смотрит он,
«Ах! — он мыслит, — ангел милый,
Для чего ты в свет рождён?»
И когда обряд крещенья
Патер должен был свершить,
Чтоб водою искупленья
Душу юную омыть:
Как преступник перед казнью,
Адельстан затрепетал;
Взор наполнился боязнью;
Хлад по членам пробежал.
Запинаясь, умоляет
День обряда отложить.
«Сил недуг меня лишает
С вами радость разделить!»
Солнце спряталось за гору;
Окропился луг росой;
Он зовет с собою Лору,
Встретить месяц над рекой.
«Наш младенец будет с нами:
При дыханье ветерка
Тихоструйными волнами
Усыпит его река».
И пошли рука с рукою…
День на хо́лмах догорал;
Молча, сумрачен душою,
Рыцарь сына лобызал.
Вот уж поздно; солнце село;
Отуманился поток;
Чёрен берег опустелый;
Холодеет ветерок.
Рыцарь всё молчит, печален;
Всё идёт вдоль по реке;
Лоре страшно; замок Аллен
С час как скрылся вдалеке.
«Поздно, милый; уж седеет
Мгла сырая над рекой;
С вод холодный ветер веет;
И дрожит младенец мой».
«Тише, тише! Пусть седеет
Мгла сырая над рекой;
Грудь моя младенца греет;
Сладко спит младенец мой».
«Поздно, милый; поневоле
Страх в мою теснится грудь;
Месяц бледен; сыро в поле;
Долог нам до замка путь».
Но молчит, как очарован,
Рыцарь, глядя на реку́…
Лебедь там плывёт, прикован
Лёгкой цепью к челноку.
Лебедь к берегу — и с сыном
Рыцарь сесть в челнок спешит;
Лора вслед за паладином;
Обомлела и дрожит.
И, осанясь, лебедь статный
Легкой цепию повлёк
Вдоль по Реину обратно
Очарованный челнок.
Небо в Реине дрожало,
И луна из дымных туч
На ладью сквозь парус алый
Проливала тёмный луч.
И плывут они, безмолвны;
За кормой струя бежит;
Тихо плещут в лодку волны;
Парус вздулся и шумит.
И на береге молчанье;
И на месяце туман;
Лора в робком ожиданье;
В смутной думе Адельстан.
Вот уж ночи половина:
Вдруг… младенец стал кричать,
«Адельстан, отдай мне сына!» —
Возопила в страхе мать.
«Тише, тише; он с тобою.
Скоро… ах! кто даст мне сил?
Я ужасною ценою
За блаженство заплатил.
Спи, невинное творенье;
Мучит душу голос твой;
Спи, дитя; ещё мгновенье,
И навек тебе покой».
Лодка к брегу — рыцарь с сыном
Выйти на берег спешит;
Лора вслед за паладином,
Пуще млеет и дрожит.
Страшен берег обнажённый;
Нет ни жила, ни древес;
Чёрен, дик, уединённый,
В стороне стоит утёс.
И пещера под скалою —
В ней не зрело око дна;
И чернеет пред луною
Страшным мраком глубина.
Сердце Лоры замирает;
Смотрит робко на утёс.
Звучно к бездне восклицает
Паладин: «Я дань принес».
В бездне звуки отравились;
Отзыв грянул вдоль реки;
Вдруг… из бездны появились
Две огромные ру́ки.
К ним приблизил рыцарь сына…
Цепенеющая мать,
Возопив, у паладина
Жертву бросилась отнять
И воскликнула: «Спаситель!..»
Глас достигнул к небесам:
Жив младенец, а губитель
Ниспровергнут в бездну сам.
Страшно, страшно застонало
В грозных сжавшихся когтях…
Вдруг всё пусто, тихо стало
В глубине и на скалах.