Все стихи про свет - cтраница 50

Найдено стихов - 1764

Александр Пушкин

Братья разбойники

Не стая воронов слеталась
На груды тлеющих костей,
За Волгой, ночью, вкруг огней
Удалых шайка собиралась.
Какая смесь одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний!
Из хат, из келий, из темниц
Они стеклися для стяжаний!
Здесь цель одна для всех сердец —
Живут без власти, без закона.
Меж ними зрится и беглец
С брегов воинственного Дона,
И в черных локонах еврей,
И дикие сыны степей,
Калмык, башкирец безобразный,
И рыжий финн, и с ленью праздной
Везде кочующий цыган!
Опасность, кровь, разврат, обман —
Суть узы страшного семейства
Тот их, кто с каменной душой
Прошел все степени злодейства;
Кто режет хладною рукой
Вдовицу с бедной сиротой,
Кому смешно детей стенанье,
Кто не прощает, не щадит,
Кого убийство веселит,
Как юношу любви свиданье.

Затихло всё, теперь луна
Свой бледный свет на них наводит,
И чарка пенного вина
Из рук в другие переходит.
Простерты на земле сырой
Иные чутко засыпают,
И сны зловещие летают
Над их преступной головой.
Другим рассказы сокращают
Угрюмой ночи праздный час;
Умолкли все — их занимает
Пришельца нового рассказ,
И всё вокруг его внимает:

«Нас было двое: брат и я.
Росли мы вместе; нашу младость
Вскормила чуждая семья:
Нам, детям, жизнь была не в радость;
Уже мы знали нужды глас,
Сносили горькое презренье,
И рано волновало нас
Жестокой зависти мученье.
Не оставалось у сирот
Ни бедной хижинки, ни поля;
Мы жили в горе, средь забот,
Наскучила нам эта доля,
И согласились меж собой
Мы жребий испытать иной;
В товарищи себе мы взяли
Булатный нож да темну ночь;
Забыли робость и печали,
А совесть отогнали прочь.

Ах, юность, юность удалая!
Житье в то время было нам,
Когда, погибель презирая,
Мы всё делили пополам.
Бывало только месяц ясный
Взойдет и станет средь небес,
Из подземелия мы в лес
Идем на промысел опасный.
За деревом сидим и ждем:
Идет ли позднею дорогой
Богатый жид иль поп убогой, —
Всё наше! всё себе берем.
Зимой бывало в ночь глухую
Заложим тройку удалую,
Поем и свищем, и стрелой
Летим над снежной глубиной.
Кто не боялся нашей встречи?
Завидели в харчевне свечи —
Туда! к воротам, и стучим,
Хозяйку громко вызываем,
Вошли — всё даром: пьем, едим
И красных девушек ласкаем!

И что ж? попались молодцы;
Не долго братья пировали;
Поймали нас — и кузнецы
Нас друг ко другу приковали,
И стража отвела в острог.

Я старший был пятью годами
И вынесть больше брата мог.
В цепях, за душными стенами
Я уцелел — он изнемог.
С трудом дыша, томим тоскою,
В забвеньи, жаркой головою
Склоняясь к моему плечу,
Он умирал, твердя всечасно:
«Мне душно здесь… я в лес хочу…
Воды, воды!..», но я напрасно
Страдальцу воду подавал:
Он снова жаждою томился,
И градом пот по нем катился.
В нем кровь и мысли волновал
Жар ядовитого недуга;
Уж он меня не узнавал
И поминутно призывал
К себе товарища и друга.
Он говорил: «где скрылся ты?
Куда свой тайный путь направил?
Зачем мой брат меня оставил
Средь этой смрадной темноты?
Не он ли сам от мирных пашен
Меня в дремучий лес сманил,
И ночью там, могущ и страшен,
Убийству первый научил?
Теперь он без меня на воле
Один гуляет в чистом поле,
Тяжелым машет кистенем
И позабыл в завидной доле
Он о товарище совсем!..»
То снова разгорались в нем
Докучной совести мученья:
Пред ним толпились привиденья,
Грозя перстом издалека.
Всех чаще образ старика,
Давно зарезанного нами,
Ему на мысли приходил;
Больной, зажав глаза руками,
За старца так меня молил:
«Брат! сжалься над его слезами!
Не режь его на старость лет…
Мне дряхлый крик его ужасен…
Пусти его — он не опасен;
В нем крови капли теплой нет…
Не смейся, брат, над сединами,
Не мучь его… авось мольбами
Смягчит за нас он божий гнев!..»
Я слушал, ужас одолев;
Хотел унять больного слезы
И удалить пустые грезы.
Он видел пляски мертвецов,
В тюрьму пришедших из лесов
То слышал их ужасный шопот,
То вдруг погони близкий топот,
И дико взгляд его сверкал,
Стояли волосы горою,
И весь как лист он трепетал.
То мнил уж видеть пред собою
На площадях толпы людей,
И страшный ход до места казни,
И кнут, и грозных палачей…
Без чувств, исполненный боязни,
Брат упадал ко мне на грудь.
Так проводил я дни и ночи,
Не мог минуты отдохнуть,
И сна не знали наши очи.

Но молодость свое взяла:
Вновь силы брата возвратились,
Болезнь ужасная прошла,
И с нею грезы удалились.
Воскресли мы. Тогда сильней
Взяла тоска по прежней доле;
Душа рвалась к лесам и к воле,
Алкала воздуха полей.
Нам тошен был и мрак темницы,
И сквозь решетки свет денницы,
И стражи клик, и звон цепей,
И легкой шум залетной птицы.

По улицам однажды мы,
В цепях, для городской тюрьмы
Сбирали вместе подаянье,
И согласились в тишине
Исполнить давнее желанье;
Река шумела в стороне,
Мы к ней — и с берегов высоких
Бух! поплыли в водах глубоких.
Цепями общими гремим,
Бьем волны дружными ногами,
Песчаный видим островок
И, рассекая быстрый ток,
Туда стремимся. Вслед за нами
Кричат: «лови! лови! уйдут!»
Два стража издали плывут,
Но уж на остров мы ступаем,
Оковы камнем разбиваем,
Друг с друга рвем клочки одежд,
Отягощенные водою…
Погоню видим за собою;
Но смело, полные надежд,
Сидим и ждем. Один уж тонет,
То захлебнется, то застонет
И как свинец пошел ко дну.
Другой проплыл уж глубину,
С ружьем в руках, он в брод упрямо,
Не внемля крику моему,
Идет, но в голову ему
Два камня полетели прямо —
И хлынула на волны кровь;
Он утонул — мы в воду вновь,
За нами гнаться не посмели,
Мы берегов достичь успели
И в лес ушли. Но бедный брат…
И труд и волн осенний хлад
Недавних сил его лишили:
Опять недуг его сломил,
И злые грезы посетили.
Три дня больной не говорил
И не смыкал очей дремотой;
В четвертый грустною заботой,
Казалось, он исполнен был;
Позвал меня, пожал мне руку,
Потухший взор изобразил
Одолевающую муку;
Рука задрогла, он вздохнул
И на груди моей уснул.

Над хладным телом я остался,
Три ночи с ним не расставался,
Всё ждал, очнется ли мертвец?
И горько плакал. Наконец
Взял заступ; грешную молитву
Над братней ямой совершил
И тело в землю схоронил…
Потом на прежнюю ловитву
Пошел один… Но прежних лет
Уж не дождусь: их нет, как нет!
Пиры, веселые ночлеги
И наши буйные набеги —
Могила брата всё взяла.
Влачусь угрюмый, одинокой,
Окаменел мой дух жестокой,
И в сердце жалость умерла
Но иногда щажу морщины:
Мне страшно резать старика;
На беззащитные седины
Не подымается рука.
Я помню, как в тюрьме жестокой
Больной, в цепях, лишенный сил,
Без памяти, в тоске глубокой
За старца брат меня молил».

Николай Алексеевич Некрасов

В. Г. Белинский

В одном из переулков дальных
Среди друзей своих печальных
Поэт в подвале умирал
И перед смертью им сказал:

«Как я, назад тому семь лет
Другой бедняк покинул свет,
Таким же сокрушен недугом.
Я был его ближайшим другом
И братом по судьбе. Мы шли
Одной тернистою дорогой
И пересилить не могли
Судьбы, равно к обоим строгой.
Он честно истине служил,
Он духом был смелей и чище,
Зато и раньше проложил
Себе дорогу на кладбище…
А ныне очередь моя…
Его я пережил не много;
Я сделал мало, волей бога
Погибла даром жизнь моя.
Мои страданья были люты,
Но многих был я сам виной;
Теперь, в последние минуты,
Хочу я долг исполнить мой,
Хочу сказать о бедном друге
Все, что я видел, что я знал
И что в мучительном недуге
Он честным людям завещал…

Родился он почти плебеем
(Что мы бесславьем разумеем,
Что он иначе понимал).
Его отец был лекарь жалкой,
Он только пить любил, да палкой
К ученью сына поощрял.
Процесс развития — в России
Не чуждый многим — проходя,
Книжонки дельные, пустые
Читало с жадностью дитя,
Притом, как водится, украдкой…
Тоска мечтательности сладкой
Им овладела с малых лет…
Какой прозаик иль поэт
Помог душе его развиться,
К добру и славе прилепиться —
Не знаю я. Но в нем кипел
Родник богатых сил природных —
Источник мыслей благородных
И честных, бескорыстных дел!..

С кончиной лекаря, на свете
Остался он убог и мал;
Попал в Москву, учиться стал
В Московском университете;
Но выгнан был, не доказав
Каких-то о рожденьи прав,
Не удостоенный патентом,—
И оставался целый век
Недоучившимся студентом.
(Один ученый человек
Колол его неоднократно
Таким прозванием печатно,
Но, впрочем бог ему судья!..)
Бедняк, терпя нужду и горе,
В подвале жил — и начал вскоре
Писать в журналах. Помню я:
Писал он много… Мыслью новой.
Стремленьем к истине суровой
Горячий труд его дышал,—
Его заметили… В ту пору
Пришла охота прожектеру,
Который барышей желал,
Обширный основать журнал…
Вникая в дело неглубоко,
Искал он одного, чтоб тот,
Кто место главное займет,
Писал разборчиво — и срока
В доставке своего труда
Не нарушал бы никогда.
Белинский как-то с ним списался
И жить на Север перебрался…

Тогда все глухо и мертво
В литературе нашей было:
Скончался Пушкин; без него
Любовь к ней в публике остыла…
В боренье пошлых мелочей
Она погрязнув поглупела…
До общества, до жизни ей
Как будто не было и дела.
В то время как в родном краю
Открыто зло торжествовало,
Ему лишь „баюшки-баю“
Литература распевала.
Ничья могучая рука
Ее не направляла к цели;
Лишь два задорных поляка
На первом плане в ней шумели.
Уж новый гений подымал
Тогда главу свою меж нами,
Но он один изнемогал,
Тесним бесстыдными врагами;
К нему под знамя приносил
Запас идей, надежд и сил
Кружок еще несмелый, тесный…
Потребность сильная была
В могучем слове правды честной,
В открытом обличенье зла…

И он пришел, плебей безвестный!..
Не пощадил он ни льстецов,
Ни подлецов, ни идиотов,
Ни в маске жарких патриотов
Благонамеренных воров!
Он все предания проверил,
Без ложного стыда измерил
Всю бездну дикости и зла,
Куда, заснув под говор лести,
В забвенье истины и чести,
Отчизна бедная зашла!
Он расточал ей укоризны
За рабство — вековой недуг,—
И прокричал врагом отчизны
Его — отчизны ложный друг.
Над ним уж тучи собирались,
Враги шумели, ополчались.
Но дикий вопль клеветника
Не помешал ему пока…
В нем силы пуще разгорались,
И между тем как перед ним
Его соратники редели,
Смирялись, пятились, немели,
Он шел один неколебим!..

О! сколько есть душой свободных
Сынов у родины моей,
Великодушных, благородных
И неподкупно верных ей,
Кто в человеке брата видит,
Кто зло клеймит и ненавидит,
Чей светел ум и ясен взгляд,
Кому рассудок не теснят
Преданья ржавые оковы,—
Не все ль они признать готовы
Его учителем своим?..

Судьбой и случаем храним,
Трудился долго он — и много
(Конечно, не без воли бога)
Сказать полезного успел
И может быть бы уцелел…
Но поднялась тогда тревога
В Париже буйном — и у нас
По-своему отозвалась…
Скрутили бедную цензуру —
Послушав наконец клевет,
И разбирать литературу
Созвали целый комитет.
По счастью, в нем сидели люди
Честней, чем был из них один,
Фанатик ярый Бутурлин,
Который, не жалея груди,
Беснуясь, повторял одно:
„Закройте университеты,
И будет зло пресечено!..“
(О муж бессмертный! не воспеты
Еще никем твои слова,
Но твердо помнит их молва!
Пусть червь тебя могильный гложет,
Но сей совет тебе поможет
В потомство перейти верней,
Чем том истории твоей…)

Почти полгода нас судили,
Читали, справки наводили —
И не остался прав никто…
Как быть! спасибо и за то,
Что не был суд бесчеловечен…
Настала грустная пора,
И честный сеятель добра
Как враг отчизны был отмечен;
За ним следили, и тюрьму
Враги пророчили ему…
Но тут услужливо могила
Ему обятья растворила:
Замучен жизнью трудовой
И постоянной нищетой,
Он умер… Помянуть печатно
Его не смели… Так о нем
Слабеет память с каждым днем
И скоро сгибнет невозвратно!..»

Поэт умолк. А через день
Скончался он. Друзья сложились
И над усопшим согласились
Поставить памятник, но лень
Исполнить помешала вскоре
Благое дело, а потом
Могила заросла кругом:
Не сыщешь… Не велико горе!
Живой печется о живом,
А мертвый спи глубоким сном…

Афанасий Фет

Сабина

Над миром царствовал Нерон,
И шумный двор его шептался,
Когда в раздумье мрачном он
В своем дворце уединялся.
Там сочинял ли он стихи,
Иль новых ужасов затеи —
Но мерно слышались шаги
Его вдоль узкой галереи.
Как перед бурей, затихал
В подобный час дворец просторный,
И каждый молча ожидал
Судьбы, склоняя взор покорный.Шумел лишь Рим. — В пяти шагах
Граждане в праздничной одежде,
Позабывая вещий страх,
Кричат пронзительней, чем прежде.
Всё льстит их взорам и ушам,
Всё пища для страстей мгновенных:
Там торжество и новый храм,
Здесь суд царей порабощенных.
Народ шумит. Давно привык
Он к торжеству своей гордыни,
Он всем народам шлет владык
И в Рим увозит их святыни.
Как прежде, пленные цари
Влачат по форуму оковы,
И рядом стали алтари
И Озириса и Еговы.Минутным жаром увлечен
Всегда кипучий дух народа:
Сегодня бог ему Нерон,
А завтра бог ему свобода.
Он так же рвался и кричал
Иль так же отступал, немея,
Когда у статуи Помпея
Брут окровавил свой кинжал.1Давно собрали виноград,
Серей туман на Апеннинах,
И в Рим, пестрея на долинах,
Тибура жители спешат.
Лишь юный Мунд не едет в Рим,
Его столица не пленяет,
И он на всё друзьям своим
Одним молчаньем отвечает.
Как быстро лето перед ним
Крылатые промчали Оры,
Каким сияньем голубым
Всё время покрывались горы,
Как сельский быт он полюбил,
Забыв о купленном веселье,
И в этом замкнутом ущелье
Элизий полный находил!
По целым он сидел ночам,
Кидая взоры за ограду,
Пока заря свою лампаду
Взнесет к тибурским высотам
И, как алтарь любви живой,
За дымом скроется долина.
Быть может, снова в садик свой
Пройдет надменная Сабина.
Не подымая глаз своих,
Пройдет в величии суровом,
Но он любви крылатым словом
Ее смутит хотя на миг,
Иль без свидетелей опять
Ее принудит он ответить,
Чтоб только взор блестящий встретить
Или насмешку услыхать.
Он знал давно, что ничему
Не внемлет строгая Сабина,
Что равнодушие к нему
Хранит супруга Сатурнина.Недавно прибыл Сатурнин
Из знойной Сирии с женою.
Там долго, полный властелин,
Богатой правил он страною.
Сабина, властью красоты
И саном мужниным хранима,
Смотреть привыкла с высоты
На юных ветреников Рима.
Коней, гетер, ночных пиров
Она в душе им не прощала
И втайне на одних богов
Порывы сердца обращала.
Как чист молитвы фимиам!
Как гасит он огонь преступный!
Сабина покидала храм,
Подобно Гере недоступной.
Когда же Мунд, пробравшись в сад,
Ее смущал любви приветом,
Живой упрек и гордый взгляд
Бывали дерзкому ответом.
Но в Мунде блеск ее очей
Лишь распалял любви желанья:
Он тосковал, не спал ночей
И жаждал нового свиданья.Сегодня Мунд стоит один,
Глядя в раздумье на долину;
Вчера уехал Сатурнин
И в Рим увез свою Сабину.
«Что делать? — часто Мунд твердит. —
Бесплодно дни промчались лета!»
— «Что делать?» — эхо говорит
Сто раз — и не дает ответа.А там, врываясь в недра скал,
Как бы живой упрек бессилью,
Кипучий Анио роптал
И рассыпался тонкой пылью,
Да, разгоняя горный дым,
Как и вчера, перед разлукой,
И ныне Феб золотолукой
Три кинул радуги над ним.2Сабина в Риме. Но и там
Живет по-прежнему Сабина:
В дому лелеет Сатурнина
И в храмах жертвует богам.
Молиться чуждым, как своим,
Обучена чужой страною,
Она и в Риме жертвы им
Несет с покорною душою.
И в деле веры и добра,
Послушна сладостным влеченьям,
Она проводит вечера,
Жрецов внимая порученьям.Но чаще всех с недавних пор
К ней жрец Анубиса приходит,
Заводит жаркий разговор
И зорких глаз с нее не сводит.
Награду темную сулит
И сердца слушает тревогу,
Влечет к таинственному богу —
И наконец ей говорит:
«Недаром ты у алтарей
С мольбами жертвы приносила,
Сабина, верой ты своей
И жизнью небу угодила!
Твои молитвы сочтены;
Но никогда непосвященный
Не приподымет пелены,
На лик Изиды опущенной.
Мужайся: шаг еще, и ты
Войдешь в блаженные чертоги,
Где блеском вечной красоты
Сияют праведные боги.
Тебя я в тайну посвящу, —
Но, вечной истины ревнитель,
Я сам, Анубиса служитель,
О ней поведать трепещу.
Богам от юности служил
Я и молился ежечасно,
Но никогда так громогласно
Со мною бог не говорил.
Вчера стою у алтаря —
И вдруг оракул мне вещает,
Что, страстью пламенной горя,
Тебя Анубис избирает.
Всю ночь очей я не смыкал,
Молясь в смятении великом,
И полог брачный разостлал
Перед Анубисовым ликом.
А ныне сам почтить готов
Тебя коленопреклоненьем:
Внимать велению богов
Нам подобает со смиреньем.
Сегодня с вечера луна
Не озирает стогнов Рима.
Ты, как богиня убрана,
Ко храму приходи незрима.
Служанок бойся пробудить,
Пусть дремлет муж твой утомленный,
Чтобы не мог непосвященный
Тебя и взором осквернить.
Тебя я на ступенях жду;
Иди, давай мне руку смело…
Придешь ли, новая Семела,
Во храм Анубиса?» — «Приду».3Давно звездами ночь блестит,
Смолкает шумная столица,
Порой лишь громко колесница
Веселых юношей промчит.
Одна под сению ночной
Сабина бережно ступает,
За нею сладкою струей
Сирийский нард благоухает.
Как долго прождала она,
Чтоб сон нисшел на Сатурнина!
Пора! сейчас блеснет луна
Над темной грудой Эсквилина!
Нет, этой позднею порой
Никто не мог ее заметить, —
Лишь только б оргии ночной
Да ярких факелов не встретить!
Какой-то дух ее несет
Неотразимо и упрямо
Всё дальше. — Вот она у храма, —
И жрец ей руку подает.
«Молчи, мне всё поведал бог:
Ты опоздала поневоле.
Вступи одна через порог,
Анубис ждет — не медли боле».Как мавзолей, безмолвен храм,
Лишь ходит облаком куренье,
И ног ее прикосновенье
Звучит по мраморным плитам.
Кумиров глаз не различает.
Повсюду мрак. Едва-едва
Небес полночных синева
Средину храма озаряет.
О, ночь блаженства и тревог!
Сомненьем слабым дух мятется:
Какое тело примет бог,
В какой он образ облечется? Но вот луна лучом своим
Посеребрила изваянья,
Сильней заволновался дым
И облака благоуханья.
Шаги! так точно! — различил
Их слух Сабины беспокойный, —
И кто-то трепетный и стройный
Ее в объятья заключил.
Благоуханьем окружен,
Незримый, сердцу он дороже.
О, что за чудный, страстный сон —
И храм, и дым, и это ложе!
Как будто нет уже земли, —
Она исчезла, закрываясь,
И, в лунном свете развиваясь,
Их в небе тучи понесли.
Сильнее свет дрожит в очах,
Сильнее аромат разлился,
И лик Анубиса в лучах
Улыбкой Мунда озарился.* * *Угрюм, безмолвен Сатурнин,
Он промолчал перед законом;
Но не поведал ли один
Он грустной тайны пред Нероном?
Старик, испытанный в боях,
Как мальчик, не был малодушен,
Но храм Анубиса во прах
По воле цезаря разрушен.
Толпа ругалась над жрецом,
Он брошен львам на растерзанье,
И долго, долго Мунд потом
Вдали влачил свое изгнанье.

Валерий Яковлевич Брюсов

Подземное жилище

Пришла полиция; взломали двери
И с понятыми вниз сошли. Сначала
Тянулся низкий, сумрачный проход,
Где стены, — тусклым выложены камнем, —
Не отражали света фонарей.
В конце была железная, глухая,
Засовами задвинутая дверь.
Когда ж, с трудом, ее разбили ломом,
Глазам тупым и взорам равнодушным
Служителей — открылся Первый Зал.

Он залом пиршественным был. Широкий
(Остатками от трапезы завален)
Стол занимал средину. Высоко,
Над блюдами, в больших хрустальных вазах,
Желтели, отливали синим, рдели
Причудливые, нежные плоды,

Что ароматом, краскою и формой
Влиянье выдавали лучших солнц,
Пылающих над тропиками. Рядом,
Как странные растенья, извивались
Цветы венецианского стекла,
И странными огнями отливала
В сосудах этих, тонких, перегнутых,
Вин и ликеров, то как смоль густых,
То как берилл таинственно-прозрачных,
Властительная влага. Нежный дух,
Смесь запахов, разнообразных, острых,
Качался в воздухе, слегка залитом
Благоуханьем поздних, вялых роз,
Что тут же умирали в длинных, узких,
На белых змей похожих, кувшинах.
Отдвинутые от стола сиденья
И опрокинутые кем-то на пол
Светильники — давали угадать,
Что шумный пир был прерван вдруг, что гости,
Оторваны от чаш и от бесед,
Глотка не кончив, не дослушав шутки
Язвительной иль вольного намека,
Поспешно встали, на привычный зов, —
И с шумом, с говором, быть может с пеньем,
Прошли беспечно в следующий зал.

Был зал второй пристанищем обятий.
Глубокие диваны по стенам
Упругой мягкостью пружин манили;
Пуховые, атласные подушки
Припасть к ним грудью соблазняли; пол
Был устлан шкурами косматых рысей

И росомах. Под самым потолком
Качалась лампа на цепи короткой…
Здесь было жарко, душно, и томил
Духов пьянящих пряный, резкий запах,
И с ним сливался темный аромат
Усталых тел, спаленных страстью жгучей, —
Как будто месса ласк лишь отошла,
Как будто только что был кончен древний
Обряд служенья таинствам Любви…
И чудилось, что в тускло-рдяном свете,
Как рой теней, во всех немых углах,
Здесь люди, в странных сочетаньях, бьются, —
Четы любовников безумных. Плеч
Изогнутых, голов склоненных, алых
Открытых губ, полузакрытых глаз
Воображался хаос: ропот, лепет,
Упорный шорох и бесстыдный стон,
И вдруг внезапный, дикий вскрик менады,
Вскочившей в исступленьи сладострастья,
Меж тел поверженных, друзей, подруг,
Кричащей о виденьи несказанном,
Хохочущей и плачущей так страшно,
Что новый пыл вскипает в душах всех,
И все на крик, как эхо, стонут тоже!

Мы в третий зал вошли. Он был огромен,
И в глубине его виднелась печь.
Здесь были странные приборы; — взгляды
Сперва терялись в сочетаньях блоков,
Веревок, брусьев, словно в мастерской
Какой-то фабрики, но различали

Потом — скамью для бичеванья, стул
С гвоздями, дыбу, лестницу, колеса,
А по стенам все образы плетей,
Больших щипцов и маленьких иголок, —
Изобретенья Нюренбергских дней…
Угрюмый запах, давний, неизменный,
Иным не нарушаемый упоем,
По всем углам распростирала кровь.
Что здесь свершалось в час, когда пылал
Венцом багряным красный горн? Как жутко
Метались тени при скачках огня!
И в этих вспышках люди, словно бесы,
Метались тоже, в диком опьяненьи.
И юноши, и женщины, устав
От долгих ласк бросались в сладость боли,
И, исступленные, вбегали в красный зал
С гортанным, неестественным призывом,
В желании пытать и ведать пытку.
Друг к другу все лобзанием припав
Благовейным, друг на друга тут же
И на себя безумно ополчали
Бичи, и огненные брусья, и ножи.
И вольные страдальцы повторяли,
Огня укус и свист бича приемля,
«Еще, о милый! о, еще! еще!»
И плечи предавая дыбе, груди —
Щипцам, и лядвия — игле,
В восторге утоляющем стонали,
От мук, от радости, от сладострастья,
И страшен был их многогласный стон,
От красных стен стозвучно отраженный…
И этот стон метался в подземельи,
Стучался яростно во все углы,
Везде встречая камень, кровь и пламя!

Четвертый зал был явно предназначен
Для наслаждений сокровенных. Шкап, —
Изделие голландца века славы, —
На полках вощанных ряды хранил
Заветных снадобий и тайных ядов.
Там был морфин, и опий, и гашиш,
Эфир и кокаин, и много разных
Средств, открывающих лучистый путь
К искусственным эдемам: были склянки
С прозрачной жидкостью, и с темной пастой,
И с горстью соблазнительных пилюль.
По комнате, чуть слышный, но зловещий
Разлит был запах, проникавший в мозг.
Убранство зала было просто, строго:
Диваны жесткие, и кресла, и ковры,
И в глубине — китайские цыновки,
А перед ними маленькие лампы,
Чтоб разжигать на медленном огне
Индийский опий, что янтарной каплей
На острие иглы дрожит и меркнет,
Пред тем как стать коричневым зерном…
Однообразно-серы были стены,
Налетом дыма едкого покрыты:
Ни украшений, ни картин, и только
Вдоль потолка тянулся длинный фриз
Из разных тел, причудливо сплетенных,
Животных, птиц, драконов и людей.
Когда огнистой пробежав по жилам
Струей, овладевал сознаньем яд
И крылья расширял воображенья,
И взорам остроту давал, и слуху
Утонченность, — каких тогда речей,

Блестящих, быстрых, странных, изощренных,
Здесь скрещивались тонкие клинки!
И после, в час, когда морфин безвольный,
Иль яростный эфир, своих друзей
Роняли в сладко-темную дремоту;
Когда гашиш палящий разверзал
Врата видений, и священный опий
Плотские узы тела разрешал
И узы места, времени и веса, —
О, как тогда, перед померкшим взором,
Преображался этот хитрый фриз!
Как эти изваянья оживали,
Расцвечивались красками, и вдруг,
Сорвавшись с места, в буйном ликованьи,
Бросались в неудержный хоровод,
И за собой безвольных увлекали
В пространство беспредельное, в мир звезд,
Где между светочей небесных, — алых,
Зеленых, синих, желтых, золотых, —
Как радуга, пленительных и острых,
Как молния, — кружили и кружили…

И мы вошли в последний зал. Он был
Пуст. Только у стены одной стоял
Высокий идол Будды. Весь нагой,
И руки крепко сжав на животе,
Смотрел он вдаль неизяснимым взором.
Все в этом взоре было: отрицанье
Земного и прощенье всяких дел,
И обещанье сладостной нирваны.
И был наполнен весь пустой простор

Тем взором. Можно было б годы
Стоять пред идолом и углублять
Свой взор в его, свой дух в его сознанье,
И были б бесконечны переходы
По миру тайн блуждающей души…
А у другой стены, напротив, жалко,
Весь скорченный, простерт был полутруп, —
Красивый, стройный юноша, хозяин
Подземного жилища. Он одет
Был в черный фрак, в петлице бился ландыш,
Но грудь сорочки вся была в крови
И близ валялась бритва. Было видно,
Что горло перерезал он себе.
Его глаза сознательно смотрели,
Была в них гордость и почти усмешка,
Хоть губы были болью сведены,
Но говорить не мог он. Свет фонарный
Пятнал его бескровное лицо
И судорожно сдавленные пальцы.
Мы подняли его и понесли,
Но прежде, чем дошли до внешней двери,
Без дрожи и без крика он скончался.

Николай Михайлович Языков

Меченосец Аран

Не раз, не два Ливония видала,
Как, ратуя за веру христиан,
Могучая рука твоя, Аран,
Из вражьих рук победу вырывала;
Не раз, не два тебя благославлял
Приветный крик воинственного схода,
Когда тобой хвалился воевода
И смелого, как сына, обнимал.

Винанд любил и уважал Арана:
Его всегда убийственный удар,
Среди мечей неутомимый жар,
Усердие к законам Ватикана,
Железное презренье к суетам,
Высокий нрав, решительность деяний,—
Все красоты воспитанника брани
Казалися магистровым очам
Посланием небесной благодати
Для слабого владения Христа,
Где не смирял враждебных предприятий,
Недавный гром крестового щита.

Но мнилося — любовь и наслажденье,
А не войну и славу на войне,
Арановой пленительной весне
Назначило уделом провиденье.
Аран! твои ланиты и уста,
Румяные, как пурпуры денницы,
Твоих очей лазурь и быстрота,
Их милый взор, их длинные ресницы,
Твой гибкий стан и черные власы —
Как сладостно, и пламенно, и живо
Мечталися в полночные часы
Красавице надменной и стыдливой!
В стране, где ты, как радость, расцветал,
Где Везер льет серебряные воды,—
В стране, где сын отчизны и свободы,
Возвышенный Арминий побеждал.

Как яркий луч божественного света,
Как мощного воителя стрела,
Как творческий и смелый дух поэта
И горний лет победного орла:
Дни юноши легки и быстротечны,
Когда, пленен высоким и благим,
Мечтательный, живой, простосердечный,
Он весь дался надеждам золотым —
И новый мир яснеет перед ним,
Для подвигов прекрасных бесконечный!

Так молодость Аранова текла:
Уж полон чувств и бодрых упований,
Он был готов десницею для брани,
Готов душой на славные дела.
Его мечта туда переносила,
Где Божий свет крестом преображен:
Где Иордан, Голгофа и Кедрон,
Где высоты Ермона и Кармила;
Там юноша, при ратных знаменах,
Наместником Петра благословенных,
Горел, алкал прославиться в боях
Красою дел отважных и священных.
Не то ему на подвиг бытия
Назначило отцовское желанье:
Он полетел в ливонские края
Свершить одно и страшное деянье.

Обманутый любимою мечтой,
Лишен отрад надежды величавой;
Кляня судьбу и перед нею правый,
Он мог разить нещадною рукой,
Он мог нести всю тяготу условий,
Предписанных для рыцарей меча —
И на него надета епанча,
Где крест и меч, как вылиты из крови,
Являлися на светлой белизне;
Он в них узнал свое знаменованье,
Сокрыл свой род, отчизну и названье
И стал служить магистру и войне!

Задумчивый, угрюмый, молчаливый,
Как часто, длань простерши на кинжал,
Аран души ужасные порывы
Насильственным упорством побеждал.
«Я совершу безжалостное мщенье!
Передо мной родителев кинжал;
Но седины, но доблесть, но смиренье!..»
Так думал он — и плакал, и дрожал.

На синеве безоблачного свода
Светило дня прекрасное горит;
Труба на сбор воителей манит;
Надел броню их старец-воевода…
Они стеклись — наточенный булат
Звучит, блестит; геройские воззванья,
Веселые текут из ряда в ряд;
У всех одни надежды и желанья,
Все бранными восторгами кипят.

Закрыв лицо решеткою забральной,
На рукоять поникнув головой,
Один Аран, безмолвный и печальной,
Не веселел, не ликовал душой…

Когда магистр, готовяся на битву,
Сложив шелом пернатый и стальной,
Произносил сердечную молитву
Спасителю и Деве Пресвятой;
Когда, подняв трепещущие длани
И слезный взор к бессмертным небесам,
Он призывал внимающим полкам
Великую защиту бога брани;
Когда клялся не холодеть в боях,
Блюсти мечом Апостолов державу
И возвещать в языческих странах
Всевышнего трисолнечную славу —
Что чувствовал ты, воин молодой,
Вождя побед глазами озирая,
То яркими, как пламень громовой,
То мрачными, как туча громовая?

Простертые на бархате полян,
В безмолвии окрестность наблюдая,
Ливонцы ждут прихода христиан;
Они без лат: меч, стрелы и чекан,
Копье и щит — их сбруя боевая…
Блеснула рать знакомая вдали;
Трескучий зык сзывающего рога
Их взволновал: столпились, потекли —
И началась кровавая тревога.

Не облака ль сверкают и гремят?
Не озеро ль Чудское расшумелось?
Не облака сверкают и гремят,
Не озеро Чудское расшумелось.
Враги Христа с Винандовым полком
Сшибаются; воинственные крики,
То слабые, то яростны и дики,
Разносятся на поле боевом.

Ужасный вид! там рыцаря пронзает
Смертельная ливонская стрела:
Его рука на стали замирает,
Холодный пот на бледности чела,
Воитель стих и падает с седла;
Свободный конь бежит между толпами,
Ржет, прядает, могучими ногами
Разит и рвет кровавые тела.—

«Не убивай меня, великодушный воин!
Мне подари остаток бытия,
Счастлива мной прекрасная семья,
Я крест приму и буду вас достоин!»—
Старик бойцу, спасаяся, кричит:
«Ах! удержи неправедное мщенье.
Не убивай меня! Смотри: бросаю щит,—
Жесток же ты! постой, еще мгновенье
На небеса, на землю дай взглянуть!»
Не слушает боец освирепелый,
Летит, настиг и в старческую грудь
Орудие злодейства заскрипело.

Там общий бой; толпа толпу теснит,
Пирует смерть, кровь брызжет, сталь звенит.
Тот меч занес и, не свершив удара,
Оцепенел, разрубленный мечем;
Тот в ярости губительного жара
Не слышит ран и рубится с врагом;
Иной копье из тела вырывает,
И в судоргах влачится по земле;
Тот навзничь пал — и язва на челе:
Тот, жалостно стоная, издыхает,
Подавленный израненным конем;
Кто смерть зовет, кто битву проклинает:
Обширный ад на поле боевом!

Уж месяц встал блестящий и багряный
Над зеркалом балтийской глубины;
Уж потекли росистые туманы
По беpегам лазоревой Двины…
Бурливый лес, чернея, утихает,
Певец зари умолкнул соловей
И ночь свои покровы расстилает
И тьма легла на поприще мечей.
Бой перестал. Огни в долине стана;
Воители на рыцарских щитах
Несут в шатер полмертвого Арана:
Он весь в крови; мерцание в очах,
И широко запекшаяся рана.

Петр Андреевич Вяземский

Самовар

Семейству П. Я. Убри

Отечества и дым нам сладок и приятен.
Державин
Приятно находить, попавшись на чужбину,
Родных обычаев знакомую картину,
Домашнюю хлеб-соль, гостеприимный кров,
И сень, святую сень отеческих богов, —
Душе, затертой льдом, в холодном море света,
Где на родной вопрос родного нет ответа,
Где жизнь — обрядных слов один пустой обмен,
Где ты везде чужой, у всех — monsиеur N. N.
У тихой пристани приятно отогреться,
И в лица ближние доверчиво всмотреться,
И в речи вслушаться, в которых что-то есть
Знакомое душе и дней прошедших весть.

Дни странника листам разрозненным подобны,
Их разрывает дух насмешливый и злобный;
Нет связи: с каждым днем все сызнова живи,
А жизнь и хороша преданьями любви,
Сродством поверий, чувств, созвучьем впечатлений
И милой давностью привычных отношений.
В нас ум — космополит, но сердце — домосед:
Прокладывать всегда он любит новый след,
И радости свои все в будущем имеет;
Но сердце старыми мечтами молодеет,
Но сердце старыми привычками живет
И радостней в тени прошедшего цветет!
О, будь благословен, кров светлый и приютный,
Под коим как родной был принят гость минутный!
Где беззаботно мог он сердце развернуть
И сиротство его на время обмануть!
Где любовался он с сознаньем и участьем
Семейства милого согласием и счастьем
И видел, как цветут в безоблачной тиши
Младые радости родительской души;
Оттенки нежные и севера и юга,
Различьем прелестей и сходством друг на друга
Они любовь семьи и дому красота.
Одна — таинственна, как тихая мечта
Иль ангел, облаком себя полузакрывший,
Когда, ко праху взор и крылья опустивши,
На рубеже земли и неба он стоит
И, бедствиям земным сочувствуя, грустит.
И много прелести в задумчивости нежной,
В сей ясности, средь бурь житейских безмятежной,
И в чистой кротости, которыми она,
Как тихим заревом, тепло озарена!
Другая — радостно в грядущее вступая
И знающая жизнь по первым утрам мая,
На празднике весны в сиянье молодом
Свежеет розою и вьется мотыльком.
А третья — младший цвет на отрасли семейной.
Пока еще в тени и прелестью келейной
Растет и, на сестер догадливо смотря,
Ждет, скоро ль светлым днем взойдет ее заря?

У вас по-русски здесь — тепло и хлебосольно
И чувству и уму просторно и привольно;
Не дует холодом ни в душу, ни в плеча,
И сердце горячо, и печка горяча.
Хоть вы причислены к Германскому Союзу,
Германской чинности вы сбросили обузу.
За стол не по чинам садитесь, и притом
И лишний гость у вас не лишний за столом.
Свобода — вот закон домашнего устава:
Охота есть — болтай! И краснобаю слава!
На ум ли лень найдет — немым себе сиди
И за словом в карман насильно не ходи!
Вот день кончается в весельях и заботах;
Пробил девятый час на франкфуртских воротах,
Немецкой публики восторг весь истощив,
Пропела Леве ей последний свой мотив;
Уж пламенный Дюран оставил поле брани,
Где, рыцарь классиков, сражался он с Гернани,
И, пиво осушив и выкурив табак,
Уж Франкфурт, притаясь, надел ночной колпак,
Но нас еще влечет какой-то силой тайной
В знакомый тот приют, где с лаской обычайной
Вокруг стола нас ждет любезная семья.
Я этот час люблю — едва ль не лучший дня,
Час поэтический средь прозы черствых суток,
Сердечной жизни час, веселый промежуток
Между трудом дневным и ночи мертвым сном.
Все счеты сведены, — в придачу мы живем;
Забот житейских нет, как будто не бывало:
Сегодня с плеч слегло, а завтра не настало.
Час дружеских бесед у чайного стола!
Хозяйке молодой и честь, и похвала!
По-православному, не на манер немецкий,
Не жидкий, как вода или напиток детский,
Но Русью веющий, но сочный, но густой,
Душистый льется чай янтарною струей.
Прекрасно!.. Но один встречаю недостаток:
Нет, быта русского неполон отпечаток.
Где ж самовар родной, семейный наш очаг,
Семейный наш алтарь, ковчег домашних благ?
В нем льются и кипят всех наших дней преданья,
В нем русской старины живут воспоминанья;
Он уцелел один в обломках прежних лет,
И к внукам перешел неугасимый дед.
Он русский рококо, нестройный, неуклюжий,
Но внутренно хорош, хоть некрасив снаружи;
Он лучше держит жар, и под его шумок
Кипит и разговор, как прыткий кипяток.
Как много тайных глав романов ежедневных,
Животрепещущих романов, задушевных,
Которых в книгах нет — как сладко ни пиши!
Как много чистых снов девической души,
И нежных ссор любви, и примирений нежных,
И тихих радостей, и сладостно мятежных —
При пламени его украдкою зажглось
И с облаком паров незримо разнеслось!
Где только водятся домашние пенаты,
От золотых палат и до смиренной хаты,
Где медный самовар, наследство сироты,
Вдовы последний грош и роскошь нищеты, —
Повсюду на Руси святой и православной
Семейных сборов он всегда участник главный.
Нельзя родиться в свет, ни в брак вступить нельзя,
Ни «здравствуй!» ни «прощай!» не вымолвят друзья,
Чтоб, всех житейских дел конец или начало,
Кипучий самовар, домашний запевало,
Не подал голоса и не созвал семьи
К священнодействию заветной питии.
Поэт сказал — и стих его для нас понятен:
«Отечества и дым нам сладок и приятен»!
Не самоваром ли — сомненья в этом нет —
Был вдохновлен тогда великий наш поэт?
И тень Державина, здесь сетуя со мною,
К вам обращается с упреком и мольбою
И просит, в честь ему и православью в честь,
Конфорку бросить прочь и — самовар завесть.

29 декабря 1838
Франкфурт

Василий Андреевич Жуковский

Графине С. А. Самойловой

Графиня, признаюсь, большой беды в том нет,
Что я, ваш павловский поэт,
На взморье с вами не катался,
А скромно в Колпине спасался
От искушения той прелести живой,
Которою непобедимо
Пленил бы душу мне вечернею порой
И вместе с вами зримый,
Под очарованной луной,
Безмолвный берег Монплезира!
Воскреснула б моя покинутая лира...
Но что бы сделалось с душой?
Не знаю! Да и рад, признаться, что не знаю!
И без опасности все то воображаю,
Что так прекрасно мне описано от вас:
Как полная луна, в величественный час
Всемирного успокоенья,
Над спящею морской равниною взошла
И в тихом блеске потекла
Среди священного небес уединенья;
С какою прелестью по дремлющим брегам
Со тьмою свет ее мешался,
Как он сквозь ветви лип на землю пробирался
И ярко в темноте светился на корнях;
Как вы на камнях над водою
Сидели, трепетный подслушивая шум
Волны, дробимыя пред вашею ногою,
И как толпы крылатых дум
Летали в этот час над вашей головою...
Все это вижу я и видеть не боюсь,
И даже в шлюпку к вам сажусь
Неустрашимою мечтою!
И мой беспечно взор летает по волнам!
Любуюсь, как они кругом руля играют;
Как прядают лучи по зыбким их верхам;
Как звучно веслами гребцы их расшибают;
Как брызги легкие взлетают жемчугом
И, в воздухе блеснув, в паденье угасают!..
О мой приютный уголок!
Сей прелестью в тебе я мирно усладился!
Меня мой Гений спас. Графиня, страшный рок
Неизбежимо бы со мною совершился
В тот час, как изменил неверный вам платок.
Забыв себя, за ним я бросился б в пучину
И утонул. И что ж? теперь бы ваш певец
Пугал на дне морском балладами Ундину,
И сонный дядя Студенец,
Склонивши голову на влажную подушку,
Зевал бы, слушая Старушку!
Платок, спасенный мной в подводной глубине,
Надводных прелестей не заменил бы мне!
Пускай бы всякий час я мог им любоваться,
По все бы о земле грустил исподтишка!
Платок ваш очень мил, но сами вы, признаться,
Милее вашего платка.
Но только ль?.. Может быть, подводные народы
(Которые, в своей студеной глубине
Не зная перемен роскошныя природы,
В однообразии, во скуке и во сне
Туманные проводят годы),
В моих руках увидя ваш платок,
Со всех сторон столпились бы в кружок,
И стали б моему сокровищу дивиться,
И верно б вздумали сокровище отнять!
А я?.. Чтоб хитростью от силы защититься,
Чтоб шуткой чудаков чешуйчатых занять,
Я вызвал бы их всех играть со мною в жмурки,
Да самому себе глаза б и завязал!
Такой бы выдумкой платок я удержал,
Зато бы все моря мой вызов взбунтовал!
Плыло бы все ко мне: из темныя конурки
Морской бы вышел рак, кобенясь на клешнях;
Явился бы и кит с огромными усами,
И нильский крокодил в узорных чешуях,
И выдра, и мокой, сверкающий зубами,
И каракатицы, и устрицы с сельдями,
Короче — весь морской содом!
И начали б они кругом меня резвиться,
И щекотать меня, кто зубом, кто хвостом,
А я (чтобы с моим сокровищем-платком
На миг один не разлучиться,
Чтоб не досталось мне глаза им завязать
Ни каракатице, ни раку, ни мокою)
Для вида только бы на них махал рукою,
И не ловил бы их, а только что пугал!
Итак — теперь легко дойти до заключенья —
Я в жмурки бы играл
До светопреставленья;
И разве только в час всех мертвых воскресенья,
Платок сорвавши с глаз, воскликнул бы: поймал!
Ужасный жребий сей поэта миновал!
Платок ваш странствует по царству Аквилона,
Но знайте, для него не страшен Аквилон, —
И сух и невредим на влаге будет он!
Самим известно вам, поэта Ариона
Услужливый дельфин донес до берегов,
Хотя грозилася на жизнь певца пучина!
И нынче внук того чудесного дельфина
Лелеет на спине красу земных платков!
Пусть буря бездны колыхает,
Пусть рушит корабли и рвет их паруса,
Вокруг него ее свирепость утихает,
И на него из туч сияют небеса
Благотворящей теплотою;
Он скоро пышный Бельт покинет за собою,
И скоро донесут покорные валы
Его до тех краев, где треснули скалы
Перед могущею десницей Геркулеса,
Минует он брега старинного Гадеса,
И — слушайте ж теперь, к чему назначил рок
Непостоянный ваш платок! —
Благочестивая красавица принцесса,
Купаяся на взморье в летний жар,
Его увидит, им пленится,
И ношу милую поднесть прекрасной в дар
Дельфин услужливый в минуту согласится.
Но здесь неясное пред нами обяснится.
Натуралист Бомар
В ученом словаре ученых уверяет,
Что никогда дельфинов не бывает
У петергофских берегов
И что поэтому потерянных платков
Никак не может там ловить спина дельфина!
И это в самом деле так!
Но знайте: наш дельфин ведь не дельфин — башмак!
Тот самый, что в Москве графиня Катерина
Петровна вздумала так важно утопить
При мне в большой придворной луже!
Но что же? От того дельфин совсем не хуже,
Что счастие имел он башмаком служить
Ее сиятельству и что угодно было
Так же́стоко играть ей жизнью башмака!
Предназначение судьбы его хранило!
Башмак дельфином стал для вашего платка!

Воротимся ж к платку. Вы слышали, принцесса,
Красавица, у берегов Гадеса
Купаяся на взморье в летний жар,
Его получит от дельфина;
Красавицу с платком умчит в Алжир корсар;
Продаст ее паше; паша назначит в дар
Для императорова сына!
Сын императоров — не варвар, а герой,
Душой Малек-Адель, учтивей Солимана;
Принцесса же умом другая Роксолана
И точь-в-точь милая Матильда красотой!
Не трудно угадать, чем это все решится!
Принцессой деев сын пленится;
Принцесса в знак любви отдаст ему платок;
Руки ж ему отдать она не согласится,
Пока не будет им отвергнут лжепророк,
Пока он не крестится,
Не снимет с христиан невольничьих цепей
И не предстанет ей
Геройской славой озаренный.
Алжирец храбрый наш терять не станет слов:
Он вмиг на все готов —
Крестился, иго снял невольничьих оков
С несчастных христиан и крикнул клич военный!
Платок красавицы, ко древку пригвожденный,
Стал гордым знаменем, предшествующим в бой,
И Африка зажглась священною войной!
Египет, Фец, Марок, Стамбул, страны Востока —
Все завоевано крестившимся вождем,
И пала пред его карающим мечом
Империя Пророка!
Свершив со славою святой любви завет,
Низринув алтари безумия во пламя
И Богу покорив весь мусульманский свет,
Спешит герой принесть торжественное знамя,
То есть платок, к ногам красавицы своей...
Не трудно угадать развязку:
Перевенчаются, велят созвать гостей;
Подымут пляску;
И счастливой чете
Воскликнут: многи лета!
А наш платок? Платок давно уж в высоте!
Взлетел па небеса и сделался комета,
Первостепенная меж всех других комет!
Ее влияние преобразует свет!
Настанут нам другие
Благословенны времена!
И будет на земле навек воцарена
Премудрость — а сказать по-гречески: София!

Джордж Гордон Байрон

Монодия на смерть Р. Б. Шеридана

читанная на сцене Дрюри-Лэнского театра

Когда в лучах заката, замирая
И уходя от нас, в ночную тень
Склоняется сквозь слезы летний день,–
Кто в этот час на тот закат взирая,
Не чувствовал, как, дух его смирив,
В него нисходит нежности прилив,
Как на цветок – роса, в лучах играя?
С глубоким чувством, чистым и святым,
В задумчивый час отдыха Природы,
Когда меж тьмой и светом золотым
Из мрака Время воздвигает своды
Возвышенного моста,– в этот час,
Когда покой и мир обемлют нас,
Кто не знаком был с думою безгласной,
Которую не выразить без слез,
С гармонией святой, с печалью ясной,
С сочувствием души, высоких грез
Исполненной, к отшедшему светилу?
То не тоска болезненная, нет,–
Грусть нежная, душ чистых лучший цвет,
Без горечи; лишь сладостную силу
Она имеет; чужд ей всякий след
Себялюбивых чувств: она свободна
От уз мирских, чиста и благородна,
Как капли слез, которые пролить
Не стыдно нам,– не больно и таить.

Как эта нежность властвует над нами,
Когда заходит солнце за холмами,
Так дум полна душа и очи – слез,
Когда мы видим огорченным оком,
Как все, что смертно в Гении высоком,
Суровый рок безжалостно унес!
Могучий дух наш мир покинул; Сила
Великая из света в тьму вступила,–
В тьму без просвета! Славой он сиял,
Он славы все лучи в себе собрал!
Блеск остроумья, разума сиянье,
Огонь речей, стиха очарованье,–
Исчезло все,– все закатилось с ним,
С навек зашедшим Солнцем золотым!
Остались, правда, убежав от тленья,
Души бессмертной вечные творенья,–
Зари его прекрасные труды,
Его полудня славные плоды,–
Осталась часть бессмертная титана,
Который смертью унесен так рано;
Но как мала та часть в сравненьи с ним,
Чудесным целым: яркие частицы
Души, обнявшей все,– то чаровницы
Ласкающей, то кличем боевым
Бодрящей нас, то ласковой, то грозной!
Среди ль пиров, в беседе ли серьезной,
Всегда он был властителем умов;
Хвалил его хор высших голосов:
Его хвалить им было честью, славой!
Не он ли был заступник величавый
За женщину, когда до наших стран
Домчал свой вопль обиды Индостан?
Он, он потряс народы речью жгучей,
Он был для них карающим жезлом
И Господа доверенным послом!
Смирясь пред ним, как пред грозящей тучей,
Хвалу ему воздал сенат могучий.

А здесь! О, здесь еще пленяют нас
Его души веселые созданья;
Как прежде, юн и пол очарованья
Его живой сценический рассказ,
Где остроумье, радостно и дивно,
Бессмертное, струится непрерывно;
Как прежде, жив портретов яркий ряд,
Которые правдиво говорят
О тех, кто им служил оригиналом;
Все, что в своей фантазии живой
Он создавал, приют нашло здесь свой,
Служивший славных дел его началом;
Здесь и теперь блестят они вдвойне,
Как в ярком Прометеевом огне,
Как след былого, отблеск величавый
Почившего светила – солнца славы.

Но, может быть, не мало есть людей,
Которым дивной Мудрости паденье
Доставить может злое наслажденье,
Которым нет забавы веселей,
Как если ум великий вдруг сорвется
С возвышенного тона, для него
Природного, и скорбно ошибется?
О, пусть они сужденья своего
Удержат пыл: быть может, нам придется
Увидеть в том, что в их глазах – порок,
Одно лишь горе! Тяжек рок
Для тех, чья жизнь вся на виду проходит,
За кем народ глазами жадно водит,
Ища хвалы иль брани в них предмет;
Их имени – вовек покоя нет:
Мученье Славы для глупцов отрадно!
Сокрытый враг, не зная сна, следит

За жертвою внимательно и жадно,
Шпионит он, и судит, и грозит;
Соперник, враг, завистник и губитель,
Озлобленный глупец и праздный зритель,–
Все, кто чужому горю только рад,
Его сразить, унизить норовят;
Приводят славы путь на край могилы,
Ошибки все, что от избытка силы
Творит порою гений, стерегут,
Скрывают правду и бесстыдно лгут,
Чтоб, накопив несчастье и беду,
Из клеветы воздвигнуть пирамиду!
Таков его удел; а если он
Притом еще болезнью удручен
Иль, нищету терпя и разоренье,
Забудет гордый дух свое паренье
И принужден пред Низостью дрожать,
Нападки грязной Злобы отражать,
С Позором биться, а надежды ласку
Встречать лишь, как обманчивую маску
Грядущих зол,– так диво ль, что беда
И сильного сражает иногда?
Та грудь, что всеми чувствами богата,
Содержит сердце бурное в себе:
Гроза и вихрь во всей ее судьбе,
Она борьбой и бурями чревата,
И если выше мер напряжена,–
От грозных мук взрывается она.

Но прочь все это,– если б так и было,
От нас и нашей сцены! В этот час
Наш долг – почтить почившее светило,
Хоть не нужна ему хвала от нас;
Воздать ему мы должны дань почтенья,
Дань слабую за годы наслажденья!
Ораторы блистательных палат,
Скорбите: умер славный ваш собрат!
Великим Трем он равен был по силе:
Слова его – бессмертья искры были!
Поэты драмы! Подвигом самим
Он вам пример дал: состязайтесь с ним!
Вы, остроумцы, общества отрада –
Он был ваш брат: почтите прах его!
Угасла Сила высшего разряда,
Разнообразьем дара своего
Великая: одно другого краше
В ней было: речь, поэзия и ум,
И резвый смех, среди забот и дум
Гармонию вносящий в сердце наше!
Все это в нас живет и будет жить,
Пока мы будем гордо дорожить
Таланта гордой силою! Такого,
Как он, не скоро мы найдем другого
И возвращаться будем много раз
К тому, что им оставлено для нас,
Вздыхая и печалясь, что от века
Лишь одного такого человека
Дала Природа, свой разбив чекан,
Когда был ею создан Шеридан!

Гавриил Романович Державин

Ода на порицание

Какое привидение, какое страшилище непрестанно меня преследует! Оно убежало от рубежа царства теней, и взор его грозит погублением. Реки горести и желчи текут из оскорбительного рта сего бледного и свирепого чудовища. Оно не имеет другия плоти, кроме лжи, обмана, клеветы, лести и вероломства.
Я познаю тебя по подлым изворотам лица твоего, варварское порождение зависти! Я познаю тебя по неутолимой никогда алчбе бесстыдства и предательства твоего, по змиям твоим и скорпиям, воздоенным твоею лютостию, по покрывалу твоему, по ложному гласу трубы твоей, сему твоему орудию недоброхотства!
Между тем как угасший фиял мрачного твоего подожжения раздуваешь ты вновь и отрясаешь его близ престолов, то в курении сем исчезают оные. Уже к облежимым к ним тобою не доходят более жалобы невинности, коея были они покровители. Тотчас сами они становятся тебе в пороках сопреступниками, тебе служат и угнетают все, что только гонит твоя ненависть.
Личиною притворства прикрываешь ты свое сквернообразие. Продерзость скаредного твоего языка восстает даже на самих государей. С ужасным ревом во всех чертогах царских слышно рыкание твоей наказания достойной зависти. Ты есть единственная душа придворных, преобращающая смеющиеся их дни в печальныя нощи.
Итак наполненный твоими поношениями быстротекущий слух заражает своею лютостию всю вселенную. Европа, жадная к новостям, глотает дым, изрыгаемый твоим ядовитым дыханием. Вверженная тобою в заблуждение, почитает она прорицалище лжи за излагателя правды.
Ржа твоя обыкновенно пристает более к именам славою великим. Сияние их вящшей красоты неудобосносно твоим мрачным взорам. Демон ужаса, которым ты одержима, очерняет Цесареву славу у Никомеда и не щадит Сципиона. Ты изгоняешь Велисария в бедность и преобращаешь его лавры своим волшебством в глазах народа в терние.
Где были великия заслуги, на которых ты когда не зияла? Не гонишь ты Терсита, но Ахиллеса заглушает твой рев. Свирепые твои сообщники вооружалися в Греции острацизмом, истребити всех героев. Великие только люди суть твоя жертва, и еще дымится кровь оных на темных алтарях твоих, пролитая твоими беззакониями.
В безумном упиении твоем Люксембург был обвинен чарованием. Евгений в младости своей носил знаки зубов твоих. Колберт, сей достопочтенный муж совета, и теперь еще стыдит тем Францию, чем ты его поклепала. Тобою даже статуя великого Людовика в минуту после его смерти была обесчещена.
Кинжал твой, прободая честь, восставляет бранников. Более нежели один приводец за победы свои обязан соперника своего славе. Преодолея все препятствия, по многим дивам имя его наконец будет яду твоему противный яд. Но как ты ни на кого более не преогорченна, лишь на людей великих, то в твоем мраке чрезмерное их сияние ослепляет паче глаза смертных.
Потому, претерпев твою лютость, не боюся я более твоих намущений, для того, что пускаемыя тобою стрелы всегда попадают в добродетель. Напрасно ставить против тебя споны: сама Минерва, вооруженная Медузой, не могла обратить тебя в камень. Одно благодеяние времени откроет твою злость и оправдает нас перед светом.
Вы же, которых чудовище сие воскормило и воспитало, излившие пагубными языками своими злость его, соустроевайте свой хулительный глас, орган подлейшего обмана, тонким клеветам его, возмущайте паче, ежели можете, и все бездны моря: ничто не разрушит глубокого моего покою.
Между тем как в прекрасных вертоградах наших, с цветов перелетая на цветы, для своего нектару собирает пчела сладость, то в то же время бесплодный рой шерстнев, для собирания своего яду, высасывает со вредных трав горесть. Когда к трудолюбивому царству пчел припалзывают ненавистные шерстни, тогда царица оных взвивается к облакам.
Всегда полезная невинность, тако счастливая и спокойная, довольная своею судьбиною, трудится для блага человеческаго рода и видит в варварских руках твоих острие железа, подстрекаемое до последнего следа разрушать новые памятники, поставленные премудростию и блаженством.
Стократно видел я, что твои неблагодарныя руки, дабы тем более повредить живущих, ласкают умерших. Пороки твоя обитают в нощи, ибо ты отвращаешься дня, который их изобличить может, — подобно печальным вранам, кои на кладбищах мертвых собираются в кипарисных дебрях и своим криком пужают теней.
Ядовитая гидра! ты, которой угрызение змиино жалит для общего добра рожденного принца, о дикий, кровожаждущий тигр! я отказываюсь труда, не заслуживающего благодарности, умягчить твои свирепые нравы: прежде Аравитянин, под горящим поясом, укротит всех африканских чудовищ.
Будь кто соревнитель Виргилиев и царствуй на горе двухолмистой, но Зоил тебя перехулит и сопхнет со Геликона. Дерзостный орел, вознесший свое парение до чертогов божества света, понижает свой полет и скоро преобращен будет в хищную, или трупы жрущую птицу.
Между тем как разгорячившееся от яду порицания сердце занимается об оном слагать стихи, бесчестит оно свой дар и божественное согласие своея песни. Да не употребим во зло нашего восторга; желчь порицания отравляет источник Иппокрены. Я предпочитаю красноречию своему мудрое и добродетельное Бернардово молчание, который опевал божество любви.
Тако стоит без утешения Наяда, когда возмятут бунтующие вихри тихия ея воды, из недр глубокого ея жилища подымаются камни, песок мешается с волною и помрачает кристаловидныя ея струи. Но ежели наступит тишина, источник становится прозрачен, бежит светло в тихое его течение, то уже ничто не возмущает чистого ея потоку.
Подобны сему и расславленные поношения, между тем, как они еще и новы, касаются только воздуху, потом презирают их, позабывают и пасквили их седаются червями. Одни только справедливыя заслуги находят сами в себе непрестанное покровительство.
Напоследок восставленная истина торжествует над заблуждением. Иулиан находит против священного порицания защитника. Ежели ненависть и ея подружие зависть лежат в пыли, то без дального предстательства, добродетель сама показывается собою. Мы видим в почтения достойных повестях, что лавры славы зеленеют паки, которые было обезлистила ненависть.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Решение Месяцев

Мать была. Двух дочерей имела,
И одна из них была родная,
А другая падчерица. Горе —
Пред любимой — нелюбимой быть.
Имя первой — гордое, Надмена,
А второй — смиренное, Маруша.
Но Маруша все ж была красивей,
Хоть Надмена и родная дочь.
Целый день работала Маруша,
За коровой приглядеть ей надо,
Комнаты прибрать под звуки брани,
Шить на всех, варить, и прясть, и ткать.
Целый день работала Маруша,
А Надмена только наряжалась,
А Надмена только издевалась
Над Марушей: Ну-ка, ну еще.
Мачеха Марушу поносила:
Чем она красивей становилась,
Тем Надмена все была дурнее,
И решили две Марушу сжить.
Сжить ее, чтоб красоты не видеть,
Так решили эти два урода,
Мучили ее — она терпела,

Били — все красивее она.
Раз, средь зимы, Надмене наглой,
Пожелалось вдруг иметь фиалок.
Говорит она: «Ступай, Марушка,
Принеси пучок фиалок мне.
Я хочу заткнуть цветы за пояс,
Обонять хочу цветочный запах». —
«Милая сестрица» — та сказала,
«Разве есть фиалки средь снегов!»
— «Тварь! Тебе приказано! Еще ли
Смеешь ты со мною спорить, жаба?
В лес иди. Не принесешь фиалок, —
Я тебя убью тогда. Ступай!»
Вытолкала мачеха Марушу,
Крепко заперла за нею двери.
Горько плача, в лес пошла Маруша,
Снег лежал, следов не оставлял.
Долго по сугробам, в лютой стуже,
Девушка ходила, цепенея,
Плакала, и слезы замерзали,
Ветер словно гнал ее вперед.
Вдруг вдали Огонь ей показался,
Свет его ей зовом был желанным,
На гору взошла она, к вершине,
На горе пылал большой костер.
Камни вкруг Огня, числом двенадцать,
На камнях двенадцать светлоликих,
Трое — старых, трое — помоложе,
Трое — зрелых, трое — молодых.
Все они вокруг Огня молчали,
Тихо на Огонь они смотрели,
То двенадцать Месяцев сидели,
А Огонь им разно колдовал.
Выше всех, на самом первом месте
Был Ледень, с седою бородою,

Волосы — как снег под светом лунным
А в руках изогнутый был жезл.
Подивилась, собралася с духом,
Подошла и молвила Маруша:
«Дайте, люди добры, обогреться,
Можно ль сесть к Огню? Я вся дрожу»
Головой серебряно-седою
Ей кивнул Ледень: «Садись, девица.
Как сюда зашла? Чего ты ищешь?»
— «Я ищу фиалок», был ответ.
Ей сказал Ледень: «Теперь не время.
Снег везде лежит». — «Сама я знаю.
Мачеха послала и Надмена.
Дай фиалок им, а то убьют».
Встал Ледень и отдал жезл другому,
Между всеми был он самый юный.
«Братец Март, садись на это место».
Март взмахнул жезлом поверх Огня.
В тот же миг Огонь блеснул сильнее,
Начал таять снег кругом глубокий,
Вдоль по веткам почки показались,
Изумруды трав, цветы, весна.
Меж кустами зацвели фиалки,
Было их кругом так много, много,
Словно голубой ковер постлали.
«Рви скорее!» молвил Месяц Март.
И Маруша нарвала фиалок,
Поклонилась кругу Светлоликих,
И пришла домой, ей дверь открыли,
Запах нежный всюду разлился.
Но Надмена, взяв цветы, ругнулась,
Матери понюхать протянула,
Не сказав сестре: «И ты понюхай».
Ткнула их за пояс, и опять.
«В лес теперь иди за земляникой!»

Тот же путь, и Месяцы все те же,
Благосклонен был Ледень к Маруше,
Сел на первом месте брат Июнь.
Выше всех Июнь, красавец юный,
Сел, поверх Огня жезлом повеял,
Тотчас пламя поднялось высоко,
Стаял снег, оделось все листвой.
По верхам деревья зашептали,
Лес от пенья птиц стал голосистым,
Запестрели цветики-цветочки,
Наступило лето, — и в траве
Беленькие звездочки мелькнули,
Точно кто нарочно их насеял,
Быстро переходят в землянику,
Созревают, много, много их.
Не успела даже оглянуться,
Как Маруша видит гроздья ягод,
Всюду словно брызги красной крови,
Земляника всюду на лугу.
Набрала Маруша земляники,
Услаждались ею две лентяйки.
«Ешь и ты», Надмена не сказала,
Яблок захотела, в третий раз.
Тот же путь, и Месяцы все те же,
Брат Сентябрь воссел на первом месте,
Он слегка жезлом костра коснулся,
Ярче запылал он, снег пропал.
Вся Природа грустно посмотрела,
Листья стали падать от деревьев,
Свежий ветер гнал их над травою,
Над сухой и желтою травой.
Не было цветов, была лишь яблонь.
С яблоками красными. Маруша
Потрясла — и яблоко упало,
Потрясла — другое. Только два.

«Ну, теперь иди домой скорее»,
Молвил ей Сентябрь. Дивились злые.
«Где ты эти яблоки сорвала?»
— «На горе. Их много там еще.»
«Почему ж не принесла ты больше?
Верно все сама дорогой села!»
— «Я и не попробовала яблок.
Приказали мне домой идти.»
— «Чтоб тебя сейчас убило громом!»
Девушку Надмена проклинала.
Села красный яблок. — «Нет, постой-ка,
Я пойду, так больше принесу.»
Шубу и платок она надела,
Снег везде лежал в лесу глубокий,
Все ж наверх дошла, где те Двенадцать.
Месяцы глядели на Огонь.
Прямо подошла к костру Надмена,
Тотчас руки греть, не молвив слова.
Строг Ледень, спросил: «Чего ты ищешь?»
— «Что еще за спрос?» она ему.
«Захотела, ну и захотела,
Ишь сидит, какой, подумать, важный,
Уж куда иду, сама я знаю».
И Надмена повернула в лес.
Посмотрел Ледень — и жезл приподнял.
Тотчас стал Огонь гореть слабее,
Небо стало низким и свинцовым.
Снег пошел, не шел он, а валил.
Засвистал по веткам резкий ветер,
Уж ни зги Надмена не видала,
Чувствовала — члены коченеют,
Долго дома мать ее ждала.
За ворота выбежит, посмотрит,
Поджидает, нет и нет Надмены,
«Яблоки ей верно приглянулись,

Дай-ка я сама туда пойду.»
Время шло, как снег, как хлопья снега.
В доме все Маруша приубрала,
Мачеха нейдет, нейдет Надмена.
«Где они?» Маруша села прясть.
Смерклось на дворе. Готова пряжа.
Девушка в окно глядит от прялки.
Звездами над ней сияет Небо.
В светлом снеге мертвых не видать.

Николай Алексеевич Некрасов

Папаша

Я давно замечал этот серенький дом,
В нем живут две почтенные дамы,
Тишина в нем глубокая днем,
Сторы спущены, заперты рамы.
А вечерней порой иногда
Здесь движенье веселое слышно:
Приезжают сюда господа
И девицы, одетые пышно.
Вот и нынче карета стоит,
В ней какой-то мужчина сидит;
Свищет он, поджидая кого-то,
Да на окна глядит иногда.
Наконец, отворились ворота,
И, нарядна, мила, молода,
Вышла женщина…

«Здравствуй, Наташа!
Я уже думал — не будет конца!»
— Вот тебе деньги, папаша!—
Девушка села, цалует отца.
Дверцы захлопнулись, скрылась карета,
И постепенно затих ее шум.
«Вот тебе деньги!» Я думал: что ж это?
Дикая мысль поразила мой ум.
Мысль эта сердце мучительно сжала.
Прочь ненавистная, прочь!
Что же, однако, меня испугало?
Мать, продающая дочь,
Не ужасает нас… так почему же?..
Нет, не поверю я!.. изверг, злодей!
Хуже убийства, предательства хуже…
Хуже-то хуже, да легче, верней,
Да и понятней. В наш век утонченный
Изверги водятся только в лесах.
Это не изверг, а фат современный —
Фат устарелый, без места, в долгах.
Что ж ему делать? Другого закона,
Кроме дендизма, он в жизни не знал,
Жил человеком хорошего тона
И умереть им желал.
Поздно привык он ложиться,
Поздно привык он вставать,
Кушая кофе, помадиться, бриться,
Ногти точить и усы завивать;
Час или два перед тонким обедом
Невский проспект шлифовать.
Смолоду был он лихим сердцеедом:
Долго ли денег достать?
С шиком оделся, приставил лорнетку
К левому глазу, прищурил другой,
Мигом пленил пожилую кокетку,
И полилось ему счастье рекой.
Сладки трофеи нетрудной победы —
Кровные лошади, повар француз…
Боже! какие давал он обеды —
Роскошь, изящество, вкус!
Подлая сволочь глотала их жадно.
Подлая сволочь?.. о, нет!
Все, что богато, чиновно, парадно,
Кушало с чувством и с толком обед.
Мы за здоровье хозяина пили,
Мы цаловалися с ним,
Правда, что слухи до нас доходили…
Что нам до слухов — и верить ли им?
Старый газетчик, в порыве усердия,
Так отзывался о нем:
«Друг справедливости! жрец милосердия!»
То вдруг облаял потом,—
Верь, чему хочешь! Мы в нем не заметили
Подлости явной: в игре он платил.
Муза! воспой же его добродетели!
Вспомни, он набожен был;
Вспомни, он руку свою тороватую
Вечно раскрытой держал,
Даже Жуковскому что-то на статую
По доброте своей дал!
Счастье, однако, на свете непрочно —
Хуже да хуже с годами дела.
Сил ему много отпущено, точно,
Да красота изменять начала.
Он уж купил три таинственных банки:
Это — для губ, для лица и бровей,
Учетверил благородство осанки
И величавость походки своей;
Ходит по Невскому с палкой, с лорнетом
Сорокалетний герой.
Ходит зимою, весною и летом,
Ходит и думает: «Черт же с тобой,
Город проклятый! Я строен, как тополь,
Счастье найду по другим городам!»
И, рассердясь, покидает Петрополь…
Может быть, ведомо вам,
Что за границей местами есть воды,
Где собирается множество дам —
Милых поклонниц свободы,
Дам и отчасти девиц,
Ежели дам, то в замужстве несчастных;
Разного возраста лиц,
Но одинаково страстных,—
Словом, таких, у которых талант
Жалкою славой прославиться в свете
И за которых Жорж Санд
Перед мыслителем русским в ответе.
Что привлекает их в город такой,
Славный не столько водами,
Сколько азартной игрой
И… но вы знаете сами…
Трудно решить. Говорят,
Годы терпенья и плена,
Тяжких обид и досад
Вдруг выкупает измена;
Ежели так, то целительность вод
Не подлежит никакому сомненью.
Бурно их жизнь там идет,
Вся отдана наслажденью,
Оригинален наряд,—
Дома одеты, а в люди
Полураздеться спешат:
Голые спины и голые груди!
(Впрочем, не к каждой из дам
Эти идут укоризны:
Так, например, только лечатся там
Скромные дочери нашей отчизны…)
Наш благородный герой
Там свои сети раскинул,
Там он блистал еще годик-другой,
Но и оттудова сгинул.
Лет через восемь потом
Он воротился в Петрополь,
Все еще строен, как тополь,
Но уже несколько хром,
То есть не хром, а немножко
Стала шалить его левая ножка —
Вовсе не гнулась! Шагал
Ею он словно поленом,
То вдруг внезапно болтал
В воздухе правым коленом.
Белый платочек в руке,
Грусть на челе горделивом,
Волосы с бурым отливом —
И ни кровинки в щеке!
Плохо!..
А вкусы так пошлы и грубы —
Дай им красавчика, кровь с молоком…
Волк, у которого выпали зубы,
Бешено взвыл; огляделся кругом
Да и решился… Трудами питаться
Нет ни уменья, ни сил,
В бедности гнусной открыто признаться
Перед друзьями, которых кормил,
И удалиться с роскошного пира —
Нет! добровольно герой
Санктпетербургского модного мира
Не достигает развязки такой.
Молод — так дело женитьбой поправит,
Стар — так игорный притон заведет,
Вексель фальшивый составит,
В легкую службу пойдет,
Славная служба! Наш старый красавец
Чуть не пошел было этой тропой,
Да не годился… Вот этот мерзавец!
Под руку с дочерью! Весь завитой,
Кольца, лорнетка, цепочка вдоль груди…
Плюньте в лицо ему, честные люди!
Или уйдите хоть прочь!
Легче простить за поджог, за покражу —
Это отец, развращающий дочь
И выводящий ее на продажу!..
«Знаем мы, знаем — да дела нам нет,
Очень горяч ты, любезный поэт!»

Музыка вроде шарманки
Однообразно гудит,
Сонно поют испитые цыганки,
Глупый цыган каблуками стучит.
Около русой Наташи
Пять молодых усачей
Пьют за здоровье папаши.
Кажется, весело ей:
Смотрит спокойно, наивно смеется.
Пусть же смеется всегда!
Пусть никогда не проснется!
Если ж проснется, что будет тогда?
Нож ли ухватит, застонет ли тяжко
И упадет без дыханья, бедняжка,
Сломлена ужасом, горем, стыдом?
Кто ее знает? Не дай только боже
Быть никому в ее коже,—
Звать обнищалого фата отцом!

Аполлон Григорьев

Искусство и правда

Элегия — ода — сатира

«О, как мне хочется смутить
веселье их,
И дерзко бросить им в лицо
железный стих,
Облитый горечью и злостью!

М.Ю. Лермонтов
1.
Была пора: театра зала
То замирала, то стонала,
И незнакомый мне сосед
Сжимал мне судорожно руку,
И сам я жал ему в ответ,
В душе испытывая муку,
Которой и названья нет.
Толпа, как зверь голодный, выла,
То проклинала, то любила…
Могучий, грозный чародей.

Я помню бледный лик Гамлета,
Тот лик, измученный тоской,
С печатью тайны роковой,
Тяжелой думы без ответа.
Я помню, как пред мертвецом
С окаменившимся лицом,
С бессмысленным и страшным взглядом,
Насквозь проникнут смертным хладом,
Стоял немой он… и потом
Разлился всем душевным ядом,
И слышал я, как он язвил,
В тоске больной и безотрадной,
Своей иронией нещадной
Всё, что когда-то он любил…
А он любил, я верю свято,
Офелию побольше брата!
Ему мы верили; одним
С ним жили чувством, дети века,
И было нам за человека,
За человека страшно с ним!

И помню я лицо иное,
Иные чувства прожил я:
Еще доныне предо мною
Тиран — гиена и змея,
с своей презрительной улыбкой,
С челом бесстыдным, с речью гибкой,
И безобразный, и хромой,
Ричард коварный, мрачный, злой.
Его я вижу с леди Анной,
Когда, как рая древний змей,
Он тихо в слух вливает ей
Яд обаятельных речей,
И сам над сей удачей странной
Хохочет долго смехом злым,
Идя поговорить с портным…
Я помню сон и пробужденье,
Блуждающий и дикий взгляд,
Пот на челе, в чертах мученье,
Какое знает только ад.
И помню, как в испуге диком
Он леденил всего меня
Отчаянья последним криком:
«Коня, полцарства за коня!»

Его у трупа Дездемоны
В нездешних муках я видал,
Ромео плач и Лира стоны
Волшебник нам передавал…
Любви ли страстной нежный шепот,
Иль корчи ревности слепой,
Восторг иль грусть, мольбу иль ропот —
Всё заставлял делить с собой…
В нескладных драмах Полевого,
Бывало, за него сидишь,
С благоговением молчишь
И ждешь: вот скажет два-три слова,
И их навеки сохранишь…
Мы Веронику с ним любили,
За честь сестры мы с Гюгом мстили,
И — человек уж был таков —
Мы терпеливо выносили,
Как в драме хвастал Ляпунов.

Угас вулкан, окаменела лава…
Он мало жил, но много нам сказал,
Искусство с ним нам не была забава;
Страданием его повита слава…
Как Промифей, он пламень похищал,
Как Промифей, он был терзаем враном…
Действительность с сценическим обманом
Сливались так в душе его больной,
Что жил вполне он жизнию чужой
И верил сердца вымышленным ранам.
Он трагик был с людьми, с собой один,
Трагизма жертва, жрец и властелин.

Угас вулкан, но были изверженья
Так страшны, что поддельные волненья
Не потрясут, не растревожат нас.
Мы правду в нашем трагике любили,
Трагизма правду с ним мы хоронили;
Застыла лава, лишь вулкан погас.
Искусственные взрывы сердцу чужды,
И сердцу в них нет ни малейшей нужды,
Покойся ж в мире, старый властелин…
Ты был один, останешься один!
2.
И вот, пришла пора другая…
Опять в театре стон стоит;
Полусмеясь, полурыдая,
На сцену вновь толпа глядит,
И с нею истина иная
Со сцены снова говорит,
Но эта правда не похожа
На правду прежнюю ничуть;
Она простее, но дороже,
Здоровей действует на грудь…
Дай ей самой здоровье, боже,
Пошли и впредь счастливый путь.

Поэт, глашатай правды новой,
Нас миром новым окружил
И новое сказал он слово,
Хоть правде старой послужил.
Жила та правда между нами,
Таясь в душевной глубине;
Быть может, мы ее и сами
Подозревали не вполне.
То в нашей песне благородной,
Живой, размашистой, свободной,
Святой, как наша старина,
Порой нам слышалась она,
То в полных доблестей сказаньях
О жизни дедов и отцов,
В святых обычаях, преданьях
И хартиях былых веков,
То в небалованности здравой,
В ума и чувства чистоте,
Да в чуждой хитрости лукавой
Связей и нравов простоте.

Поэта образы живые
Высокий комик в плоть облек…
Вот отчего теперь впервые
По всем бежит единый ток,
Вот отчего театра зала,
От верху до низу, одним
Душевным, искренним, родным
Восторгом вся затрепетала.
Любим Торцов пред ней живой
Стоит с поднятой головой,
Бурнус напялив обветшалый,
С расстрепанною бородой,
Несчастный, пьяный, исхудалый,
Но с русской, чистою душой.

Комедия ль в нем плачет перед нами,
Трагедия ль хохочет вместе с ним,
Не знаем мы и ведать не хотим!
Скорей в театр! Там ломятся толпами,
Там по душе теперь гуляет быт родной,
Там песня русская свободно, звонко льется,
Там человек теперь и плачет и смеется,
Там — целый мир, мир полный и живой…
И нам, простым, смиренным чадам века,
Не страшно — весело теперь за человека!
На сердце так тепло, так вольно дышит грудь,
Любим Торцов душе так прямо кажет путь!
Великорусская на сцене жизнь пирует,
Великорусское начало торжествует,
Великорусской речи склад
И в присказке лихой, и в песне игреливой,
Великорусский ум, великорусский взгляд —
Как Волга-матушка, широкий и гульливый!
Тепло, привольно, любо нам,
Уставшим жить болезненным обманом…
3.
Театра зала вновь полна,
Партер и ложи блещут светом,
И речь французская слышна
Привыкших шарить по паркетам.
Французский n произносить
Тут есть охотников не мало
(Кому же обезьяной быть
Ума и сметки не ставало?)
Но не одни бонтоны тут:
Видна мужей ученых стая;
Похвальной ревностью пылая,
Они безмездно взяли труд
По всем эстетикам немецким
Втолковывать героям светским
Что есть трагизм и то и се,
Корнель и эдакое всё…
Из образованных пришли
Тут два-три купчика в немецком
(Они во вкусе самом светском
Себе бинокли завели).

Но бросим шутки тон… Печально, не смешно —
Что слишком мало в нас достоинства, сознанья,
Что на эффекты нас поддеть не мудрено,
Что в нас не вывелся, бечеванный давно,
Дух рабского, слепого подражанья!
Пускай она талант, пусть гений! — дай бог ей!
Да нам не ко двору пришло ее искусство…
В нас слишком девственно, свежо, и просто чувство,
Чтобы выкидывать колена почудней.

Пусть будет фальшь мила Европе старой
Или Америке беззубо-молодой,
Собачьей старость больной…
Но наша Русь крепка. В ней много силы, жара;
И правду любит Русь, и правду понимать
Дана ей господом святая благодать;
И в ней одной теперь приют себе находите
Всё то, что человека благородит.

Пусть дети старые, чтоб праздный ум занять,
Хлам старых классиков для штуки воскрешают…
Но нам за ними лезть какая будет стать,
Когда иное нас живит и занимает?
Пускай боролися в недавни времена
И Лессинг там, и Шиллер благородный
С ходульностью (увы — как видится — бесплодно!)
Но по натуре нам ходульность та смешна.

Я видел, как Рислей детей наверх бросает…
И больно видеть то, и тяжко было мне!
Я знаю, как Рашель по часу умирает,
И для меня вопрос о ней решен вполне!
Лишь в сердце истина: где нет живого чувства,
Там правды нет и жизни нет…
Там фальшь — не вечное искусство!

И пусть в восторге целый свет,
Но наши неуместны восхищенья.
У нас иная жизнь, у нас иная цель!
Америке с Европой — мы Рашель,
Столодвижение, иные ухищренья
(Игрушки, сродные их старческим летам)
Оставим… Пусть они оставят правду нам!

Виктор Григорьевич Тепляков

Стихотворения

Странники.
«Я гражданин вселенной»
Сократ
— «Я везде чужестранец» —
Аристипп.
ПЕРВЫЙ.
Блажен, блажен, кто жизни миг крылатый
Своим богам-Пенатам посвятил;
Блажен, блажен, кто дым родимой хаты
Дороже роз чужбины оценил!
Родной весны цветы златые,
Родной зимы снега седые;
Разсказы няни, игры дев;
Косца знакомаго напев;
Знакомых пчел в саду жужжанье;
Домашних псов далекий лай;
Родных потоков лепетанье —
О край отцов, волшебный край!
Сердечныя очарованья,
Забуду ль вас!
ВТОРОЙ.
Блажен, блажен, кто моря зрел волненье;
Кто Божий мир отчизною назвал;
Свой отдал путь на волю Провиденья,
И воздухом вселенной подышаль!
Бродячей жизни бред счастливый,
Ты, как поэта сон игривый, .
Разнообразием богат!
Сегодня—кров убогой хаты,
Деревня, пашни полосаты;
А завтра—пышных зданий ряд!
Искуств волшебныя созданья,
Священный гения завет;
Чудес минувших яркий след;
Народов песни и преданья !
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
ПЕРВЫЙ.
Настала осень. Над холмами
Туманы влажные висят;
За море лебеди летят;
Овин наполнился снопами,
Румяным блескомь бор покрыт;
Ловитвы рог в горах звучит;
С ружьем, сь соседом, в поле чистом
Гарцует мирный домоседь; —
Ужь ночь над доломь серебристымь;
«Пора домой! Ко мне, сосед!» —
Вошли: Лилетя суетится,
Камин отрадный запылал;
Как жертва, ужин их дымится,
Хрустальный пенится бокал,
ВТОРОЙ.
Сосед, ружье, камин, Лилета,
И вновь ружье, камин, сосед: —
Однообразна песня эта!
Безцветен твой сердечный бред!
Среди ль полей своих широких
Встречал ты длинный ряд веков,
Бродящих меж седых столбов
По залм замковь одиноких?
С соседом ли ты зрел своим
Природы блеск, морей равнины?
Как счастлив странник! перед ним
Что шаг—то новыя картины:
Тамь изумрудный ряд холмов;
Там разноцветных гор вершины;
В одежде новых облаков.
Тамь солнца новаго сиянье,
Луна над бором вековым;
Иль неба с морем голубым
В дали румяной сочетанье.
ПЕРВЫЙ.
Зима. Клоками снег валит;
Свод неба, бледный и туманный,
Как саван над землей висит, —
«О, где же ты, приют желанный!»
Печальный странник говорит; —
«Устал я! ночь на землю льется;
Бунтует ветр в глуши лесной;
Вокруг мятель седая вьется —
Нет крова! нет страны родной!» —
Но вот избушка в темном поле
В ней брежжет яркий огонек:
Рад странник! Рад—чего же боле?
Есть теплый на ночь уголок!
Вошел. Там мирною толпою,
Вокругь трескучаго огня,
Делясь безпечностью златою;
Сидит счастливая семья.
Младой пришлец ночлега просит;
Но вот сухой, холодный взгляд
Ответ понятный произносит —
И странник новый в сердце яд
Далеко от людей уносит.
Ах, то ль на родине святой!
Там зеркалом души родной
Ему людей казались взоры —
Иль это бред?
ВТОРОЙ.
Обман пустой!
Не сердце ль наше, милый мой,
Тот истинный сосуд Пандоры?
Конечно, много чудаков!
Конечно, много пустяков
Нам стоют злыя их проказы;
Кровавых слов, жестоких слов;
Но как же избежать заразы?
Она шипящею змеей
Весь мир подлунный обвивает,
И меньше всех лишь тот страдает,
Кто рад, как я, товарищ мой,
По свету пестрому скитаться;
За тем, чтоб сердце приучить
Во всей вселенной дома быть; —
С людьми приятельски встречаться;
Сь одними—скромно поболтать,
С другими—смело помолчать;
Над Арлекином посмеяться,
С людьми честными позевать.
ПЕРВЫЙ.
Согласен. Но одной отрадой,
Одной небесною лампадой
Творец наш жребий озарил!
Мой друг! быть может, с ней одною,
С сей тихой, ясною звездою
Нам свет роднаго неба мил!
С тобой, любов, алтарь сердечный,
Двух душ священный ѳимиам,
Союз божественный…
ВТОРОЙ.
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
ПЕРВЫЙ.
Вотще сей горькой клеветой,
Личиной грусти ледяной
Язвит любов твой смех притворной:
Она росою благотворной
Твой зной сердечный прохладит;
Смягчит твой дух окамененой,
С надеждой сердце примирит.
О луч души осиротелой!
Потокь в пустыне бытия!
Любоьь, сестра священной Веры!
Лилея Ангелов….
ВТОРОЙ.
Химеры!
Где жь эта чистая струя?
Где эту райскую лилею,
В какой степи, в какой глуши
Я всем огнем моей души
У сердца беднаго согрею?
Мечты! наш лоб любви престол!
Задига смерть ея символ!
Приманка—ножницы Далилы!…
Но я волшебницу нашел;
Моей Армиды образ милый
Со мной везде, во всех краях:
Катится ль солнце в небесах,
Летит ли птица надо мною —
Я говорю; мы вновь с тобою
В иных увидимся странах!

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Во стольном в городе во Киеве,
У ласкова асударь-князя Владимера,
Было пирование-почестной пир,
Было столование-почестной стол
На многи князи и бояра
И на русския могучия богатыри.
Будет день в половина дня,
А и будет стол во полустоле,
Князь Владимер распотешился.
А незнаемы люди к нему появилися:
Есть молодцов за сто человек,
Есть молодцов за другое сто,
Есть молодцов за третье сто,
Все оне избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны;
Бь(ю)т челом, жалобу творят:
«Свет государь ты, Владимер-князь!
Ездили мы по полю по чистому,
Сверх тое реки Че́реги,
На твоем государевом займище,
Ничего мы в поле не наезжавали,
Не наезжавали зверя прыскучева,
Не видали птицы перелетныя,
Только наехали во чистом поле
Есть молодцов за́ три ста́ и за́ пять со́т,
Жеребцы под ними латынския,
Кафтанцы на них камчатныя,
Однорядочки-то голуб скурлат,
А и колпачки — золоты плаши.
Оне соболи, куницы повыловили
И печерски лисицы повыгнали,
Туры, олени выстрелили,
И нас избили-изранели,
А тебе, асударь, добычи нет,
А от вас, асударь, жалованья нет,
Дети, жены осиро́тили,
Пошли по миру скитатися».
А Владимер-князь стольной киевской
Пьет он, есть, прохложается,
Их челобитья не слушает.
А и та толпа со двора не сошла,
А иная толпа появилася:
Есть молодцов за́ три ста́,
Есть молодцов за́ пять со́т.
Пришли охотники-рыбало́выя,
Все избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны,
Бьют челом, жалобу творят:
«Свет государь ты, Владимер-князь!
Ездили мы по рекам, по озерам,
На твои щаски княженецкия
Ничего не пои́мавали, —
Нашли мы людей:
Есть молодцов за́ три ста и за́ пять сот,
Все оне белую рыбицу повыловили,
Щуки, караси повыловили ж
И мелкаю рыбицу повыдавили,
Нам в том, государь, добычи нет,
Тебе, государю, приносу нет,
От вас, государь, жалованья нет,
Дети, жены осиро́тили,
Пошли по миру скитатися,
И нас избили-изранели».
Владимер-князь стольной киевской
Пьет-ест, прохложается,
Их челобитья не слушает.
А и те толпы со двора не сошли,
Две толпы вдруг пришли:
Первая толпа — молодцы сокольники,
Другия — молодцы кречатники,
И все они избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны,
Бьют челом, жалобу творят:
«Свет государь, Владимер-князь!
Ездили мы по полю чистому,
Сверх тое Че́реги,
По твоем государевом займищу,
На тех на потешных островах,
На твои щаски княженецкия
Ничево не пои́мавали,
Не видали сокола и кречета перелетнова,
Только наехали мы молодцов за тысячу человек,
Всех оне ясных соколов повыхватали
И белых кречетов повыловили,
А нас избили-изранели, —
Называются дружиною Чуриловою».
Тут Владимер-князь за то слово спохватится:
«Кто это Чурила есть таков?».
Выступался тута старой Бермята Васильевич:
«Я-де, асударь, про Чурила давно ведаю,
Чурила живет не в Киеве,
А живет он пониже малова Киевца.
Двор у нево на семи верстах,
Около двора железной тын,
На всякой тынинки по маковке,
А и есть по земчуженке,
Середи двора светлицы стоят,
Гридни белодубовыя,
Покрыты седых бобров,
Потолок черных соболей,
Матица-та валженая,
Пол-середа одново серебра,
Крюки да пробои по булату злачены,
Первыя у нево ворота вольящетыя,
Другия ворота хрустальныя,
Третьи ворота оловянныя».
Втапоры Владимер-князь и со княгинею
Скоро он снарежается,
Скоря́ тово пое(зд)ку чинят;
Взял с собою князей и бояр
И магучих богатырей:
Добрыню Никитича
И старова Бермята Васильевича, —
Тут их собралось пять сот человек
И поехали к Чурилу Пленковичу.
И будут у двора ево,
Встречает их старой Плен,
Для князя и княгини отворяет ворота вольящетыя,
А князем и боярам — хрустальныя,
Простым людям — ворота оловянныя,
И наехала их полон двор.
Старой Пленка Сароженин
Приступил ко князю Владимеру
И ко княгине Апраксевне,
Повел их во светлы гридни,
Сажал за убраныя столы,
В место почестное,
Принимал, сажал князей и бояр
И могучих русских богатырей.
Втапоры были повары догадливыя —
Носили ества сахарныя и питья медяныя,
А питья все заморския,
Чем бы князя развеселить.
Веселыя беседа — на радости день:
Князь со княгинею весел сидит.
Посмотрил в окошечко косящетое
И увидел в поле толпу людей,
Говорил таково слово:
«По грехам надо мною, князем, учинилося:
Князя меня в доме не случилася,
Едет ко мне король из орды
Или какой грозен посол».
Старой Пленка Сороженин
Лишь только усмехается,
Сам подчивает:
«Изволь ты, асударь, Владимер-князь со княгинею
И со всеми своими князи и бояры, кушати!
Что-де едет не король из орды
И не грозен посол,
Едет-де дружина хоробрая сына моего,
Молода Чурила сына Пленковича,
А как он, асударь, будет, —
Пред тобою ж будет!».
Будет пир во полупире,
Будет стол во полустоле,
Пьют оне, едят, потешаются,
Все уже оне без памяти сидят.
А и на дворе день вечеряется,
Красное солнушка закотается,
Толпа в поле сбирается:
Есть молодцов их за́ пять сот,
Есть и до тысячи:
Едет Чурила ко двору своему,
Перед ним несут подсолнучник,
Чтоб не запекла солнца бела́ ево лица.
И приехал Чурила ко двору своему,
Перво ево скороход прибежал,
Заглянул скороход на широкой двор:
А и некуды Чуриле на двор ехати
И стоят(ь) со своим промыслом.
Поехали оне на свой окольной двор,
Там оне становилися и со всем убиралися.
Втапоры Чурила догадлив был:
Берет золоты ключи,
Пошел во подвалы глубокия,
Взял золоту казну,
Сорок сороков черных соболей,
Другую сорок печерских лисиц,
И брал же камку белохрущету,
А цена камке сто тысячей,
Принес он ко князю Владимеру,
Клал перед ним на убранной стол.
Втапоры Владимер-князь стольной киевской
Больно со княгинею возрадовалися,
Говорил ему таково слово:
«Гой еси ты, Чурила Пленкович!
Не подобает тебе в деревне жить,
Подобает тебе, Чуриле, в Киеве жить, князю служить!».
Втапоры Чурила князя Владимера не ослушался
Приказал тотчас коня оседлать,
И поехали оне все в тот стольной Киев-град
Ко ласкову князю Владимеру.
В добром здоровье их бог перенес.
А и будет на дворе княженецкием,
Скочили оне со добрых коней,
Пошли во светлицы-гридни,
Садилися за убраныя столы,
Посылает Владимер стольной киевской
Молода Чурила Пленковича
Князей и бояр звать в гости к себе,
А зватова приказал брать со всякова по десяти рублев,
Обходил он, Чурила, князей и бояр
И собрал ко князю на почестной пир.
А и зайдет он, Чурила Пленкович,
В дом ко старому Бермяте Васильевичу,
Ко ево молодой жене,
К той Катерине прекрасной,
И тут он позамешкался.
Ажидает ево Владимер-князь,
Что долго замешкался.
И мало время поизойдучи,
Пришел Чурила Пленкович.
Втапоры Владимер-князь не во что положил,
Чурила пришел, и стол пошел,
Стали пити-ясти, прохложатися.
Все князи и бояры допьяна́ напивалися
Для новаго стольника Чурила Пленко́вича,
Все оне напивалися и домой разезжалися.
Поутру рано-ранешонько,
Рано зазвонили ко заутрени,
Князи и бояра пошли к заутрени,
В тот день выпадала пороха снегу белова,
И нашли оне свежей след.
Сами оне дивуются:
Либо зайка скакал, либо бел горносталь,
А иныя тут усмехаются, сами говорят:
«Знать это не зайко скокал, не бел горносталь —
Это шел Чурила Пленкович к старому Бермяке Васильевичу,
К ево молодой жене Катерине прекрасныя».

Яков Петрович Полонский

Призрак

(РАССКАЗ)
Посвящается В. Л. Величко
Кого тут удивишь проклятою привычкой
Ночь коротать в гостях, потом спешить домой,
Звонить, и ждать слуги иль горничной босой,
Чтоб отворила дверь…
Но я пришел с отмычкой…
Неслышно пробрался в ту комнату, где жил;
И, странно, — в темноте, пока я шаркал спичкой,
Чтоб засветить свечу, я смутно ощутил
Неловкий, чуткий страх: рука моя дрожала,
Светильня, Бог знает с чего, слегка трещала,
И я не скоро мог свечи зажечь… За мной, —
Я это чувствовал, — есть кто-то, — вор ночной,
Иль нежеланный гость… И стал я озираться,
Подумав: пустяки! Чего тут мне пугаться!
Какого черта!! И — едва не уронил

Из рук подсвечника…
Сперва, как бы в тумане,
Потом ясней, у шкафа, на диване,
Я увидал его.
Он темен был,
Как тень, и бледен; с узкими глазами,
Скулистый и худой; одни его виски,
Казалось, лоснились, да кисть сухой руки
Белелась, как пятно, на согнутом колене.
Не сон ли это?.. Гость из-за могильной сени!!
Возможно ли?!.. И долго мой испуг
Держал меня, как бы в оцепенении.
Хотелось крикнуть, убежать в смятении, —
В борьбе неясных дум. — Что если, — вдруг
Пришло мне в голову, — мне одному придется
С ним ночевать, или — с ума сойти — бороться! —
Кто знает, кто это? Или сбежал он?! Вздор!..
Я знал, — наверно знал (вся пресса наша знала),
Что умер он давно в виду туманных гор,
В избе у казака, на берегах Байкала…
Мне было жаль его, как человека, жаль;
Но не одна в те дни нас разлучила даль:
Не лицемерил он, и я не лицемерил, —
Я верил, что идем вперед мы, он не верил.

Я шел своим путем, — он круто своротил
На чуждую душе его дорогу, —
Так расходились мы, и мирно, понемногу,
Навеки разошлись.
Зачем же до меня
За тридевять земель в магнитном урагане
Донесся прах его, — и на моем диване
Уселся и — глядит! — Ужели мы родня
По духу, несмотря на рознь задач и мнений?!
И, задыхаясь, я его спросил:
— Чего ты хочешь, — брат?..
— Не знаю…
— Зачем же ты — ты, призрак, посетил
Мой кабинет рабочий?
— Я страдаю…
— Откуда ты?
— Из темноты…
— И не живой,
А мертвый?!
— Смерти нет. Я был вочеловечен
И, значит, одарен бессмертною душой;
А если вечен я, — то и Спаситель вечен…
— Так что же?
— Страшно жжет меня Его глагол.
Искал я выхода к Нему — и не нашел…

Хаос и тьма…
— Но как же ты пробраться
Мог в эту комнату?
— Темна была она.
— Но ты и при свече…
— И при свече остаться
Могу я, потому, что и свеча темна.
Что значит этот свет?! О, есть такие сферы,
Где светится любовь и где Христос…
— Ты жаждешь веры! ты?!..
— Хотя бы только слез!
И тех за гробом нет… Нет ни болезней,
Ни воздыхания…
— И не вздыхаешь ты
О прошлом? Помнишь ли ты юные мечты
О будущем — о том, что было бы полезней
Для человечества: прогресс или хаос?
И как бы ты теперь решил такой вопрос?
— Не мучь меня… Клянусь, не понимаю
Твоих вопросов; смутно я читаю
В уме твоем давно мне чуждые слова:
«Свобода», «равенство», «правительство», «права»…
Их смысл утрачен нами, — мы
Питаемся эфиром нашей тьмы,
Свободны и уже ничем не уязвимы,

У нас одно отчаянье, что свет
Небес — увы! — далек от нас, что нет
И признака того, что видят херувимы…
Что мы такое? Мы необяснимы,—
Мы искры, но не гаснем, — вечной тьмы
Не освещаем, но друг друга видим мы
И, не любя, тоскуем… В этом все равны мы,
Как бы осуществляя идеал
Земного равенства. — О, как бы я желал
Подняться выше!.. — тщетное желанье!..
Неравенство — есть достоянье
Иных, блаженных душ. Лишь там и могут быть
Разнообразные божественные сферы,
Где равной нет любви, — ни равной силы веры…
— О! Ты пугал меня, как призрак, а теперь —
Иную поселил в душе моей тревогу…
Я верю, и зову рассудок на подмогу,
И сомневаюсь…
— Одному поверь:
Кто Царства Божия в душе своей не носит,
Тот никуда его с собой не унесет,
И не получит он того, чего не просит,
И не дождется он того, чего не ждет.
— Но ты ждал лучшего…

— Я ждал хаоса, —
Чтоб все с хаоса началось; —
И я с собой в душе его унес,
И погрузился в тьму. Там все оборвалося,
Что связывало нас как бы в одну семью;
И стал я чужд всему земному,
Всему небесному, всему святому
И даже грешному…
— Ты оживил мою
Фантазию, и, я клянусь мечтами
Всей нашей юности, не все ты по̀рвал с нами, —
Не все оборвано. Ты вовсе не был злой!
Ты многих привлекал своею добротой
И простодушными, сердечными речами…
Зачем же ты, в угоду молодой
Своей возлюбленной, хвалился жаждой крови!
Но если ты в те дни и лживый был пророк, —
Вину с тобой делил неумолимый рок…
— Он дрогнул и, привстав, высоко поднял брови,
И черною кивнул мне головой,
И, мне почудилось, сказал: — спасибо, милый!
Будь обо мне пред Вышним Судией
Живым свидетелем…
И воздухом могилы
Землистым на меня пахнуло, — он исчез.

Так возникают привиденья
Во имя зла, добра, неведомых небес
И преисподней, силою чудес
Душе присущей. Ну, а все же,
Хоть я, в конце концов, и перестал
Дрожать и трусить, я бы не желал
Таких загадочных гостей… Избави Боже!..

Яков Петрович Полонский

Призрак

(РАЗСКАЗ).
Посвящается В. Л. Величко.
Кого тут удивишь проклятою привычкой
Ночь коротать в гостях, потом спешить домой,
Звонить, и ждать слуги иль горничной босой,
Чтоб отворила дверь…
Но я пришел с отмычкой…
Неслышно пробрался в ту комнату, где жил;
И, странно, — в темноте, пока я шаркал спичкой,
Чтоб засветить свечу, я смутно ощутил
Неловкий, чуткий страх: рука моя дрожала,
Светильня, Бог знает с чего, слегка трещала,
И я не скоро мог свечи зажечь… За мной, —
Я это чувствовал, — есть кто-то, — вор ночной,
Иль нежеланный гость… И стал я озираться,
Подумав: пустяки! Чего тут мне пугаться!
Какого чорта!! И — едва не уронил

Из рук подсвечника…
Сперва, как бы в тумане,
Потом ясней, у шкапа, на диване,
Я увидал его.
Он темен был,
Как тень, и бледен; с узкими глазами,
Скулистый и худой; одни его виски,
Казалось, лоснились, да кисть сухой руки
Белелась, как пятно, на согнутом колене.
Не сон ли это?.. Гость из-за могильной сени!!
Возможно ли?!.. И долго мой испуг
Держал меня, как бы в оцепененьи.
Хотелось крикнуть, убежать в смятеньи, —
В борьбе неясных дум. — Что̀ если, — вдруг
Пришло мне в голову, — мне одному придется
С ним ночевать, или — с ума сойти — бороться! —
Кто знает, кто это? Или сбежал он?! Вздор!..
Я знал, — наверно знал (вся пресса наша знала),
Что умер он давно в виду туманных гор,
В избе у казака, на берегах Байкала…
Мне было жаль его, как человека, жаль;
Но не одна в те дни нас разлучила даль:
Не лицемерил он, и я не лицемерил, —
Я верил, что идем вперед мы, он не верил.

Я шел своим путем, — он круто своротил
На чуждую душе его дорогу, —
Так расходились мы, и мирно, понемногу,
Навеки разошлись.
Зачем же до меня
За тридевять земель в магнитном урагане
Донесся прах его, — и на моем диване
Уселся и — глядит! — Ужели мы родня
По духу, несмотря на рознь задач и мнений?!
И, задыхаясь, я его спросил:
— Чего ты хочешь, — брат?..
— Не знаю…
— Зачем же ты — ты, призрак, посетил
Мой кабинет рабочий?
— Я страдаю…
— Откуда ты?
— Из темноты…
— И не живой,
А мертвый?!
— Смерти нет. Я был вочеловечен
И, значит, одарен безсмертною душой;
А если вечен я, — то и Спаситель вечен…
— Так что́ же?
— Страшно жжет меня Его глагол.
Искал я выхода к Нему — и не нашел…

Хаос и тьма…
— Но как же ты пробраться
Мог в эту комнату?
— Темна была она.
— Но ты и при свече…
— И при свече остаться
Могу я, потому, что и свеча темна.
Что̀ значит этот свет?! О, есть такия сферы,
Где светится любовь и где Христос…
— Ты жаждешь веры! ты?!..
— Хотя бы только слез!
И тех за гробом нет… Нет ни болезней,
Ни воздыхания…
— И не вздыхаешь ты
О прошлом? Помнишь ли ты юныя мечты
О будущем — о том, что̀ было бы полезней
Для человечества: прогресс или хаос?
И как бы ты теперь решил такой вопрос?
— Не мучь меня… Клянусь, не понимаю
Твоих вопросов; смутно я читаю
В уме твоем давно мне чуждыя слова:
«Свобода», «равенство», «правительство», «права»…
Их смысл утрачен нами, — мы
Питаемся эѳиром нашей тьмы,
Свободны и уже ничем не уязвимы,

У нас одно отчаянье, что свет
Небес — увы! — далек от нас, что нет
И признака того, что̀ видят херувимы…
Что̀ мы такое? Мы необяснимы,—
Мы искры, но не гаснем, — вечной тьмы
Не освещаем, но друг друга видим мы
И, не любя, тоскуем… В этом все равны мы,
Как бы осуществляя идеал
Земного равенства. — О, как бы я желал
Подняться выше!.. — тщетное желанье!..
Неравенство — есть достоянье
Иных, блаженных душ. Лишь там и могут быть
Разнообразныя божественныя сферы,
Где равной нет любви, — ни равной силы веры…
— О! Ты пугал меня, как призрак, а теперь —
Иную поселил в душе моей тревогу…
Я верю, и зову разсудок на подмогу,
И сомневаюсь…
— Одному поверь:
Кто Царства Божия в душе своей не носит,
Тот никуда его с собой не унесет,
И не получит он того, чего не просит,
И не дождется он того, чего не ждет.
— Но ты ждал лучшаго…

— Я ждал хаоса, —
Чтоб все с хаоса началось; —
И я с собой в душе его унес,
И погрузился в тьму. Там все оборвалося,
Что связывало нас как бы в одну семью;
И стал я чужд всему земному,
Всему небесному, всему святому
И даже грешному…
— Ты оживил мою
Фантазию, и, я клянусь мечтами
Всей нашей юности, не все ты по̀рвал с нами, —
Не все оборвано. Ты вовсе не был злой!
Ты многих привлекал своею добротой
И простодушными, сердечными речами…
Зачем же ты, в угоду молодой
Своей возлюбленной, хвалился жаждой крови!
Но если ты в те дни и лживый был пророк, —
Вину с тобой делил неумолимый рок…
— Он дрогнул и, привстав, высоко поднял брови,
И черною кивнул мне головой,
И, мне почудилось, сказал: — спасибо, милый!
Будь обо мне пред Вышним Судией
Живым свидетелем…
И воздухом могилы
Землистым на меня пахнуло, — он исчез.

Так возникают привиденья
Во имя зла, добра, неведомых небес
И преисподней, силою чудес
Душе присущей. Ну, а все же,
Хоть я, в конце концов, и перестал
Дрожать и трусить, я бы не желал
Таких загадочных гостей… Избави Боже!..

Василий Львович Пушкин

Вечер

Нет боле сил терпеть! Куда ни сунься: споры,
И сплетни, и обман, и глупость, и раздоры!
Вчера, не знаю как, попал в один я дом;
Я проклял жизнь мою. Какой вралей содом!
Хозяин об одной лишь музыке толкует;
Хозяйка хвалится, что славно дочь танцует;
А дочка, поясок под шею подвязав,
Кричит, что прискакал в коляске модной — граф.
Граф входит. Все его с восторгом принимают.
Как мил он, как богат, как знатен, повторяют.
Хозяйка на ушко мне шепчет в тот же час:
«Он в Грушеньку влюблен: он всякий день у нас».
Но граф, о Грушеньке никак не помышляя,
Ветране говорит, ей руку пожимая:
«Какая скука здесь! Какой несносный дом!
Я с этими людьми, божусь, для вас знаком;
Я с вами быть хочу, я видеть вас желаю.
Для вас я все терплю и глупостям прощаю».
Ветрана счастлива, что граф покорен ей.
Вдруг растворяют дверь и входит Стукодей.
Несносный говорун. О всем уже он знает:
Тот женится, другой супругу оставляет;
Тот проигрался весь, тот по уши в долгах.
Потом судить он стал, к несчастью, о стихах.
По мнению его, Надутов всех пленяет,
А Дмитрев… Карамзин безделки сочиняет;
Державин, например, изрядно бы писал,
Но также, кроме од, не стоит он похвал.
Пропали трагики, исчезла россов слава!
И начал, наконец, твердить нам роль Синава;
Коверкался, кричал — все восхищались им;
Один лишь старичок, смеясь со мной над ним:
«Невежду, — мне сказал, — я вечно извиняю;
Молчу и слушаю, а в спор с ним не вступаю;
Напротив, кажется забавен часто он:
Соврет и думает, что вздор его — закон.
Что наш питает ум, что сердце восхищает.
Безделкою пустой невежда называет.
Нет нужды! Верьте мне: нелепая хула
Писателю венец, поэту похвала».
Я отдохнул. Увы, недолго быть в покое!
Хозяйка подошла. «Теперь нас только трое;
Не можете ли вы четвертым с нами быть
И сесть играть в бостон. Без карт не можно жить.
Кто ими в обществе себя не занимает,
Воспитан дурно тот и скучен всем бывает».
Итак, мы за бостон. А там оркестр шумит;
Гут граф жеманятся, и Стукодей кричит;
Змеяда всех бранит, ругает за игрою.
Играю и дрожу, и жду беды с собою.
Хозяйка милая не помнит ничего.
«Где Грушенька? Где граф? Не вижу я его!»
Бостон наш кончился, а в зале уж танцуют.
Как Грушенька, как граф прекрасно вальсируют!
Хозяйка с радости всех обнимает нас.
Змеяда ей твердит: «Ну, матка, в добрый час!
Граф, право, молодец: к концу скорее дело!
На бога положись и по рукам бей смело;
Он знатен и хорош, и с лучшими знаком;
Твой муженек с тобой согласен будет в том».
Ветрана слышит то, смеется и вертится.
К беде моей, тогда идет ко мне, садится
Белиза толстая, рассказчица, швея.
«Ей-богу, — говорит, — вот чудная семья!
Хозяин с флейтою все время провождает,
Жена преглупая и всем надоедает,
А в Грушеньке, поверь, пути не будет ввек.
Но дело не о том: ты умный человек;
У Скопидомова ты всякий день бываешь;
Проказы все его и все о нем ты знаешь:
Не правда ль, что в жене находит он врага
И что она ему поставила рога?
Нахалов часто с ней в театре и воксале;
Вчера он танцевал два польских с ней на бале,
А после он ее в карету посадил;
Несчастный Скопидом беду себе купил;
Бог наградил его прекрасною женою!
Да, полно, сам дурак всем шалостям виною.
Не он один таков: в Москве им счета нет!
Буянов и не глуп, но вздумал в сорок лет
Жениться и франтить, и тем себя прославить,
Чтоб женушку свою тотчас другим оставить;
И подлинно, успел в том модный господин:
С французом барыня уехала в Берлин».
Я слушал и молчал. Текли слова рекою;
Я мог ей отвечать лишь только головою.
Хотел уйти, ушел. Что ж вышло из того?
Дивлюся силе я терпенья моего.
Попал в беседу я, достойную почтенья:
Тут был великий шум, различны были мненья;
Однако из всего понять я спора мог,
Что то произвели котлеты и пирог;
И кончилось все тем, что у одной Лизеты,
И вафли лучшие, и лучшие котлеты.
Но, кстати, стол готов; все кинулись туда,
Покойно думал есть — и тут со мной беда!
Несчастного меня с Вралевым посадили
И милым подлинно соседом наградили!
Не медля, начал он вопросы мне творить:
Кто я таков? Что я? Где я изволю жить?
Потом, о молодых и старых рассуждая:
«Нет, нынче жизнь плоха, — твердил он, воздыхая. —
Все стало мудрено, нет доброго ни в чем;
Вот я-таки скажу и о сынке моем:
Уж малый в двадцать лет, а книги лишь читает»
Не ищет ни чинов, ни счастья не желает;
Я дочь Рубинова посватал за него;
Любезный мой сынок не хочет и того:
На деньгах, батюшка, никак-де не женюся,
А я жену возьму, когда в нее влюблюся.
Как быть, не знаю, с ним, — и чувствую я то,
Что будет он бедняк, а более ничто.
Вот что произвели проклятые науки!
Не нужно золото — давай Жан-Жака в руки!
Да полно, старые не лучше молодых;
Не много разницы найдешь ты ныне в них.
Нередко и старик, что делает, не знает:
Он хулит молодых и им же потакает.
Князь Милов в пятьдесят и с лишком уже лет
Спроказил так теперь, что весь дивится свет.
Он, будучи богат и дочь одну имея,
Воспитывать ее, как должно, не жалея,
Решился наконец бедняжку погубить:
Майора одного изволь на ней женить!
И что ж он говорит себе во оправданье —
Ты со смеху умрешь — вот все его желанье:
«Мой зять любезен мне, и скромен, и умен;
Он света пустотой никак не ослеплен;
Советов-де моих он вечно не забудет;
В глубокой старости меня покоить будет.
Не знатен, беден он — я для него богат;
Да честность знатности дороже мне стократ!»
Вот, друг сердечный мой, как нынче рассуждают!
И умниками их иные называют!»
Сосед мой тут умолк; в отраду я ему
Сказал, что редкие последуют тому;
Что Миловых князей у нас, конечно, мало;
Что золото копить желанье не пропало;
Что любим мы чины и ленты получать,
Не любим только их заслугой доставать;
Что также здесь не все охотники до чтенья;
Что редкие у нас желают просвещенья;
Не всякий знаниям честь должну воздает
И часто враль, глупец разумником слывет;
Достоинств лаврами у нас не украшают;
Здесь любят плясунов — ученых презирают.
Тут ужин кончился — и я домой тотчас.
О хижина моя, приятней ты сто раз
Всех модных ужинов, концертов всех и балов,
Где часто видим мы безумцев и нахалов!
В тебе насмешек злых, в тебе злословья нет:
В тебе спокойствие и тишина живет;
В тебе и разум мой, и дух всегда свободен.
Утехи мне дарить свет модный не способен,
И для того теперь навек прощаюсь с ним:
Фортуны не найду я с сердцем в нем моим.

Джакомо Леопарди

Воспоминание

Не думал я, чтоб над отцовским садом
Ты снова мне когда-нибудь засветишь,
Знакомая, прекрасная звезда;
Что из окна родимого жилища,
Где протекли дни детства моего,
Где радостей своих конец я видел,
Я обращу к тебе, как прежде, речь…
Каких картин, каких безумных мыслей
Твой яркий блеск и блеск твоих подруг
Не порождал в уме моем, бывало!
Я помню, как по целым вечерам
Просиживал один я молчаливо,
Смотря на небеса… а вдалеке
Однообразно квакали лягушки,
И вкруг меня в траве и на кустах
Горели светляки, и ветерок
Шумел листвой дерев благоуханных
И темными ветвями кипарисов,
Да слышался порою говор слуг,
В отцовском доме занятых работой.
Как много дум, как много светлых грез
Мне навевали горы голубые
И моря даль, когда я видел их.
Лететь туда — в неведомые страны,
Хотелось мне… Там счастье, думал я!
О, если б мог тогда я угадать,
Какая ждет судьба меня в грядущем,
Охотно бы на смерть я променял
Бесцветное свое существованье.

Да, я не знал, что буду обречен
Влачить свою безрадостную юность
В пустынном, диком этом городке
Среди людей, которым чуждо знанье,
И даже слово это ненавистно!
Они над ним глумятся и меня
Бегут, ко мне исполнены враждою.
Не зависть ими руководит, нет
(Они во мне не видят человека,
Который выше их), но мысль, что сам
Я существом себя считаю высшим,
Хоть никогда, ни с кем я не был горд.
Здесь я томлюсь без жизни, без любви
И, окружен суровой неприязнью,
Невольно сам суровым становлюсь.
Я чувствую, как прежняя любовь
Презренью к людям место уступает,
Как исчезает юность дорогая,
Что славы мне дороже и венца —
Дороже, чем лучи дневного света,
Чем самое дыхание мое!
Да!.. И тебе здесь суждено поблекнуть,
Без радости, без пользы — бедный цвет
Единственный в пустыне этой жизни!
Протяжный звон доносится ко мне:
То бьют часы на старой колокольне.
Знакомый звон!.. Я помню, как в ночи
Он утешал меня, когда, порою,
Ребенок боязливый, я не мог
Сомкнуть очей от страха в спальне темной
И призывал, в слезах, рассвета луч; —
Все, что бы здесь ни видел я, ни слышал,
Все вызывает в памяти моей
Ряд милых сердцу образов… Но мысль
О горьком, ненавистном настоящем,
А вместе с ней и тщетное желанье
То воротить, чему возврата нет,
И это слово грустное: «я был»
Мои воспоминанья омрачают!..
Я узнаю и этот старый зал,
Что обращен к лучам прощальным солнца;
Любил я стены пестрые его,
Где чья-то кисть пасущееся стадо
И солнечный восход изобразила;
Они в те дни, когда рука с рукой
Со мною шли обманчивые грезы,
Так услаждали детский мой досуг!
Я помню зал тот зимнею порою,
При блеске ослепительном снегов…
Под окнами высокими бывало
Сердитый ветер воет и гудит,
А детский смех мой звонко раздается,
Дразня его!.. Да, то была пора,
Когда еще печальный этот мир,
Нам страшных тайн своих не открывая,
Глядит на нас приветно и светло; —
Когда, еще не сломлен, не запятнан,
Ребенок жизнь беспечную свою
И полную чарующих обманов
Так любит и небесную красу
В ней видит, как неопытный любовник.

Погибшие надежды юных лет!
О чем бы речь я не завел, но к вам
Все возвращаюсь… Год идет за годом,
И чувства изменяются и мысли;
Но вы все живы в памяти моей.
Я знаю: слава — призрак; наслажденья,
Богатство — суета, вся эта жизнь —
Бесплодное, ненужное страданье;
И, стало быть, меня лишает рок
Немногого, в удел мне посылая
Ничтожество… Но все ж, когда порой
Я вспомню вас, надежды молодые,
Далеких дней пленительные сны;
Когда, взглянув на путь свой безотрадный,
Я вижу, что из всех моих надежд
Одна лишь смерть теперь мне остается;
То сердце вдруг сжимается тоской,
И мне еще становится яснее,
Что для меня здесь утешенья нет.
И знаю я, когда настанет час,
Что положить предел страданьям должен,
И мир страной покажется мне чуждой,
И будущность сокроется от глаз,
Я и тогда о вас все думать буду…
Вздох у меня вы вырвете еще,
И отравит минут последних сладость
Мне мысль, что жизнь бесплодно прожита…

Не раз я, в вихре юности мятежной,
Среди борьбы, волнений и тревог
Смерть призывал. Я долгие часы
Просиживал в раздумьи над рекою,
И мне казалось, лучше б схоронить
В ее волнах и горе и надежды…
Когда ж, потом, недуг меня к могиле
Приблизил, как глубоко я скорбел
Об юности, на гибель обреченной,
О смятых ранней бурею цветах!
И в поздний час, при бледном свете лампы,
Я на одре страдальческом своем,
Оплакивая жизни скоротечность,
Песнь юным дням прощальную слагал.

О! кто же их без вздоха вспомнить может —
Те бесконечно радостные дни,
Когда впервые ласковой улыбкой
Стыдливая дарит нас красота,
И все вокруг встречает нас приветом…
Когда еще молчат, иль только шепчут,
Чуть слышно, бледной зависти уста,
И даже свет (кто б это мог подумать!)
Готов нам руку помощи подать!
Он юноше прощает заблужденья,
И, празднуя его вступленье в жизнь,
Склоняется пред ним, как бы желая
В нем своего властителя признать.
О, эти дни!.. быстрей они от нас,
Чем ночью блеск зарницы, исчезают,
И кто из бедных смертных не поник
Подавленный глубокою тоскою,
Когда пора прекрасная умчалась,
И в сердце пламень юности потух!

Нэрина! Разве каждый уголок
Мне и тебя здесь также не напомнит,
И не живешь ты в памяти моей?
Куда, куда, ты скрылась, дорогая?
Зачем воспоминанье лишь одно
Здесь о тебе осталось, и не видит
Тебя уж больше родина твоя?
Вот то окно, в которое когда-то
Со мной ты говорила; В нем теперь
Лишь звездные лучи трепещут грустно.
Где ты — скажи! Что ж милый голос твой
Мне не звучит как прежде, как в то время
Когда, его вдали услышав даже,
Я чувствовал, что бледное лицо
Мое румянцем вспыхивало ярким?..
Иные дни настали… От меня
Сокрылась ты — на век. И ты: «была»!..
И вот теперь другие люди ходят
По улице, где ты ходила прежде…
На этих зеленеющих холмах,
Где ты жила, живут теперь они…
Как быстро и поспешно ты прошла;
Подобно сновиденью ты исчезла…
На чистом, молодом твоем челе
Сияла радость… Верой в жизнь и счастье
И юности святым огнем горел
Твой взор… Судьба тот пламень угасила;
Ты умерла, но старая любовь
Еще живет в душе моей поныне.
Увижу ли веселый праздник я,
Где пестрая толпа беспечно пляшет, —
Я говорю себе: ты не придешь сюда;
В весельи их не примешь ты участья.
Весну ли я встречаю, что приносит
Влюбленным в дар и песни и цветы, —
Я думаю: к тебе не возвратится
Уже весна… и не придет любовь!
Гляжу ль я на безоблачное небо,
На яркие, цветущие поля,
Иль в сердце мне сойдет внезапно радость,
Опять я восклицаю: никогда
Ты радостей уж больше не узнаешь,
Ты не увидишь неба и полей!
Тебя не стало, вечно дорогая,
Но к каждой мысли, к каждому движенью
Души моей, печально ли оно
Иль радостно, примешиваться будет
Всегда воспоминанье о тебе!

Яков Петрович Полонский

Костыль и Тросточка

ДЛЯ ДЕТСКОГО ЖУРНАЛА
БАСНЯ
Костыль и Тросточка стояли в уголке,—
Два гостя там оставили их вместе,
(Один из них — старик, в потертом сюртуке,
Пришел к племяннице; другой — пришел к невесте
Преподнести букет, и — так рассеян был,
Что Тросточку свою в столовой позабыл.)
И Тросточка сначала,
В соседстве с Костылем, презрительно молчала;
Потом подумала: «Костыль — почтенный муж,—
Тяжел и тупорыл, и неуклюж,—
Такой, что стыдно взять и в руки…
А все ж я с ним поговорю от скуки, — Авось, потешит чем-нибудь…»
И Тросточка болтать пустилась,
И похвалилась
Своею тониной (в ней видела всю суть),
Сказала, что у ней головка с позолотой,
Что у нее цепочка есть,
Что ей, как барышне, оказывают честь—
С предупредительной заботой:
Когда решаются пуститься с нею в путь,
Спешат перчатки натянуть,
(Французской выработки лайку);
И что берут ее не как нагайку
Или дубину,— Боже сохрани!
Что, в летние гуляя дня,
Она гордится кавалером,
И что она уже не раз
Служила барышням примером,
Как изгибаться, не кривясь,
Воздушным существом казаться,
И на себя не позволять
Всей пятернею опираться…
— «А почему? прошу сказать,»—
Стал, ухмыляясь, возражать
Ей наш Костыль широкорылый,—
«А я так рад, когда всей силой Да на меня какой-нибудь хромой
Или больной
Нецеремонно обопрется…
И пусть дурак один смеется,
Что я,— служака записной,
Служу тому, кто хром иль болен…
Я участью своей доволен».
— Ты очень прост, любезный мой,—
Сказала Тросточка,— да я бы ни за что бы
Не стала на виду при всех гулять вдвоем
С каким-нибудь уродом стариком.
— «Да ты пойми,— сказал Костыль без злобы,—
Что я хромым необходим,
Особенно — страдающим одышкой;
Что, если я у них под мышкой,—
Они идут бодрей. Недаром я любим
Моим почтенным инвалидом;
Я ни за что его не выдам,
И он меня не выдаст ни за что…
Так, например, я сам смекаю,
Что я-таки порядком протираю
Рукав его осеннего пальто,—
Он — ничего, — не сердится нимало!..
Да, я любим…» Захохотала
Вертушка-Тросточка: «Ха-ха! Любим!.. Какая чепуха!..
Вот бесподобно!..
Как будто стариковская душа
Хоть что-нибудь любить способна,
Помимо барыша?!
Хорош ты!.. Да и я-то хороша,
Что в разговор с тобой пустилась!»

И что же с ними приключилось?
Когда ударил поздний час ночной,
И гости стали расходиться,
Костыль был не забыт, и с ним старик хромой
Побрел домой:
«Пора-де спать ложиться,
И Костылю пора-де дать покой».
А Тросточка, с головкой золотой,
В чужом углу была забыта,—
Богатый маменькин сынок и волокита
Был ветрен, и — уже с другой
Красивой тросточкой стал появляться в свете…
А прежнюю нашли и взяли дети.
Сперва на ней поехали верхом,
Из-за нее передрались; потом,
На улице, под ветром и дождем, За зонтик ухватясь, бедняжку обронили,
И грязный воз по ней проехал колесом;
Потом ее нашли два нищих и решили
Продать ее в соседний кабачок
За пятачок.

ДЛЯ ДЕТСКОГО ЖУРНАЛА
БАСНЯ
Костыль и Тросточка стояли в уголке,—
Два гостя там оставили их вместе,
(Один из них — старик, в потертом сюртуке,
Пришел к племяннице; другой — пришел к невесте
Преподнести букет, и — так рассеян был,
Что Тросточку свою в столовой позабыл.)
И Тросточка сначала,
В соседстве с Костылем, презрительно молчала;
Потом подумала: «Костыль — почтенный муж,—
Тяжел и тупорыл, и неуклюж,—
Такой, что стыдно взять и в руки…
А все ж я с ним поговорю от скуки, —

Авось, потешит чем-нибудь…»
И Тросточка болтать пустилась,
И похвалилась
Своею тониной (в ней видела всю суть),
Сказала, что у ней головка с позолотой,
Что у нее цепочка есть,
Что ей, как барышне, оказывают честь—
С предупредительной заботой:
Когда решаются пуститься с нею в путь,
Спешат перчатки натянуть,
(Французской выработки лайку);
И что берут ее не как нагайку
Или дубину,— Боже сохрани!
Что, в летние гуляя дня,
Она гордится кавалером,
И что она уже не раз
Служила барышням примером,
Как изгибаться, не кривясь,
Воздушным существом казаться,
И на себя не позволять
Всей пятернею опираться…
— «А почему? прошу сказать,»—
Стал, ухмыляясь, возражать
Ей наш Костыль широкорылый,—
«А я так рад, когда всей силой

Да на меня какой-нибудь хромой
Или больной
Нецеремонно обопрется…
И пусть дурак один смеется,
Что я,— служака записной,
Служу тому, кто хром иль болен…
Я участью своей доволен».
— Ты очень прост, любезный мой,—
Сказала Тросточка,— да я бы ни за что бы
Не стала на виду при всех гулять вдвоем
С каким-нибудь уродом стариком.
— «Да ты пойми,— сказал Костыль без злобы,—
Что я хромым необходим,
Особенно — страдающим одышкой;
Что, если я у них под мышкой,—
Они идут бодрей. Недаром я любим
Моим почтенным инвалидом;
Я ни за что его не выдам,
И он меня не выдаст ни за что…
Так, например, я сам смекаю,
Что я-таки порядком протираю
Рукав его осеннего пальто,—
Он — ничего, — не сердится нимало!..
Да, я любим…» Захохотала
Вертушка-Тросточка: «Ха-ха!

Любим!.. Какая чепуха!..
Вот бесподобно!..
Как будто стариковская душа
Хоть что-нибудь любить способна,
Помимо барыша?!
Хорош ты!.. Да и я-то хороша,
Что в разговор с тобой пустилась!»

И что же с ними приключилось?
Когда ударил поздний час ночной,
И гости стали расходиться,
Костыль был не забыт, и с ним старик хромой
Побрел домой:
«Пора-де спать ложиться,
И Костылю пора-де дать покой».
А Тросточка, с головкой золотой,
В чужом углу была забыта,—
Богатый маменькин сынок и волокита
Был ветрен, и — уже с другой
Красивой тросточкой стал появляться в свете…
А прежнюю нашли и взяли дети.
Сперва на ней поехали верхом,
Из-за нее передрались; потом,
На улице, под ветром и дождем,

За зонтик ухватясь, бедняжку обронили,
И грязный воз по ней проехал колесом;
Потом ее нашли два нищих и решили
Продать ее в соседний кабачок
За пятачок.

Александр Петрович Сумароков

Кто в самой глубине безумства пребывает

Кто в самой глубине безумства пребывает,
И тот себя между разумными считает:
Не видим никогда мы слабостей своих,
Все мнится хорошо, что зрим в себе самих.
Пороки, кои в нас, вменяем в добродетель,
Хотя тому один наш страстный ум свидетель;
Лишь он доводит то, что то, конечно, так:
И добродетелен и мудр на свете всяк.
Пороки отошли, невежество сокрылось,
Иль будет так, когда еще не учинилось.
Буян закается бороться и скакать,
А петиметер вздор пред дамами болтать,
Не будет пьяница пить кроме только квасу,
Подьячий за письмо просить себе запасу,
Дьячкам, пономарям умерших будет жаль,
Скупой, ущедрившись, состроит госпиталь.
Когда ж надеяться премене быть толикой?
Когда на Яузу сойдет Иван Великий
И на Неглинной мы увидим корабли,
Волк станет жить в воде, белуга на земли,
И будет омывать Нева Кремлевы стены.
Но скоро ль таковой дождемся мы премены?
Всяк хочет щеголять достоинством своим
И думает, что все, что хорошо, то с ним.
Не мыслит льстец того, что он безмерно гнусен,
И мнит он то, что он как жить с людьми искусен:
Коль нужда в комаре, зовет его слоном,
Когда к боярину придет с поклоном в дом,
Сертит пред мухою боярской без препоны
И от жены своей ей делает поклоны.
Скупой с усмешкою надежно говорит:
«Желудку что ни дай, он все равно варит».
Вина не любит он, здоровее-де пиво,
Пить вины фряжские, то очень прихотливо:
«Отец-де мой весь век все мед да пиво пил,
Однако он всегда здоров и крепок был».
Безумец, не о том мы речь теперь имеем,
Что мы о здравии и крепости жалеем.
Ты б с радостью всю жизнь горячкой пролежал,
Когда бы деньги кто за то тебе давал.
Не здравие тебе быть кажется полезно —
Сокровище твое хранить тебе любезно,
Которо запер ты безвинно в сундуки,
И, опирался — безножен — на клюки,
Забыв, здоров ли ты теперь или ты болен,
Кончая дряхлый век, совсем бы был доволен,
Когда бы чаял ты, как станешь умирать,
Что будет льзя с собой во гроб богатство взять.
Здоровье ли в уме? Мешки лишь в мысли числишь,
Не спишь, ни ешь, ни пьешь, о деньгах только мыслишь,
В которых, коль ты их не тратишь, нужды нет;
Ты мнительно богат, так мни, что твой весь свет.
Что ж мыслишь о себе, безмозглый петиметер?
Где в людях ум живет, набит в нем тамо ветер.
Он думает, что в том премудрость состоит,
Коль кудри хороши, кафтан по моде сшит
И что в пустой его главе едина мода
Отличным чтить себя от подлого народа.
Какой нелепый ты плетешь себе обман,
Что отделит тебя от подлости кафтан?
Как Солон и Ликург законы составляли,
Картезий и Невтон системы вымышляли,
Не умствовали так, как петиметр тогда,
Как платье шить дает иль рядится когда,
Что все на щеголе играет и трясется.
Велика польза тем народу принесется?
Старуха, своея лишенна красоты,
Ругается, смотря на светски суеты.
Вступила девушка с мужчиной в речь свободно,
Старухе кажется то быть неблагородно.
Ей мнится: «Доведут до худа те слова.
Я, — мыслит, — в младости была не такова».
То станется, что ты поменьше говорила,
Но, молча, может быть, и больше что творила.
Невежа говорит: «Я помню, чей я внук;
По-дедовски живу, не надобно наук;
Пусть разоряются, уча рабяток, моты,
Мой мальчик не учен, а в те ж пойдет вороты.
Наприклад: о звездах потребно ль ведать мне,
Иль знать, Ерусалим в которой стороне,
Иль с кем Темираксак имел войны кровавы?
На что мне чтобы знать чужих народов правы,
Или стараться знать чужие языки?
Как будто без того уж мы и дураки».
Что он в незнании живет, о том не тужит,
И мнит, что то ему еще и к славе служит.
А если, что наук не надобно нам знать,
Не вскользь, доводами захочет утверждать,
Тогда он бредит так: «Как может быть известно
Живущим на земли строение небесно?
Кто может то сказать, что на небе бывал?
До солнца и сокол еще не долетал.
О небе разговор ученых очень пышен;
Но что? Один лишь вздор в пустых речах их слышен.
Уж насмотрелись мы, как верен календар,
От стужи стынет кровь, а там написан жар».
Но ты, не знаючи ни малых сил науки,
Коль не писать того, что будет честь от скуки?
Ищи тут правды, где не думано о ней,
И проклинай за то ученых ты людей.
О правах бредит так: «Я плюю на рассказы,
Что за морем плетут, — потребно знать указы.
Не спорю, но когда сидишь судьею где».
Рассудок надобно ль иметь тебе в суде?
Коль темен разум твой, приказ тебе мученье,
Хоть утром примешься сто раз за Уложенье.
Обманщик думает: «Тот добрый человек,
Который никого не обманул вовек».
Но добрым у него несмысленный зовется,
А он умом своим до самых звезд несется:
«Не надобно ума, что взять и не отдать,
Что вверено кому, то можно удержать.
Погибнет-де тем честь, да это дело мало,
Во мне-де никогда ея и не бывало.
Когда-де по ея нам правилам ходить,
Так, в свете живучи, и кур не разводить».
Тот, гордостью надут, людей уничтожает,
В пустой себя главе с Июлием равняет
И мыслит: если б он на месте был его,
То б сей герой пред ним не стоил ничего.
Что ж гордости сея безмерныя причина?
Не знаю: гордый наш — детина как детина.
С чего ж он сходен с ним? На сей скажу вопрос:
Что есть и у него, и в том же месте нос.
Иному весь титул, что только благороден,
Красися тем, мой друг, что обществу ты годен.
Коль хочешь быть почтен за свой высокий род,
Яви отечеству того достойный плод!
Но если только ты о том лишь помышляешь,
Как волосы подвить, как шляпу надеваешь,
Как златом и сребром тягчить свои плеча,
И знаешь, почему где купится парча,
Как дамы рядятся, котора как танцует,
Как ходит, как сидит, впоследок как и плюет;
Коль емлешь женский вид и купидонов взор,
Коль бредишь безо сна и мелешь только вздор, —
Такого видя мне перед собой урода,
Прилично ли сказать, что ты высока рода?
Ты честью хвалишься, котора не твоя:
Будь пращур мне Катон, но то Катон — не я.
На что о прадедах так много ты хлопочешь
И спесью дуешься? Будь правнук чей ты хочешь:
Родитель твой был Пирр, и Ахиллес твой дед,
Но если их в тебе достоинств знака нет,
Какого ты осла почтить себя заставишь?
Твердя о них, себя ты пуще лишь бесславишь.
«Такой ли, —скажут, — плод являет нам та кровь?
Посеян ананас, родилася морковь.
Не победителя — клячонка возит воду,
Хоть Буцефалова была б она приплоду,
Но чем уверишь нас о прабабках своих,
Что не было утех сторонних и у них?
Ручаешься ли ты за верность их к супругам,
Что не был ни к одной кто сбоку взят к услугам,
Что всякая из них Лукреция была,
И каждая поднесь все Пирров род вела?»
Прерви свой, муза, глас, престань пустое мыслить!
Удобнее песок на дне морском исчислить,
Как наши дурости подробно перечесть,
Да и на что, когда дается вракам честь?

Антиох Дмитриевич Кантемир

О истинном блаженстве

О истинном блаженстве

Тот в сей жизни лишь блажен, кто малым доволен,
В тишине знает прожить, от суетных волен
Мыслей, что мучат других, и топчет надежну
Стезю добродетели к концу неизбежну.
Малый свой дом, на своем построенный поле,
Кое дает нужное умеренной воле:
Не скудный, не лишний корм и средню забаву —
Где б с другом с другим я мог, по моему нраву
Выбранным, в лишны часы прогнать скуки бремя,
Где б, от шуму отдален, прочее все время
Провожать меж мертвыми греки и латины,
Исследуя всех вещей действа и причины,
Учася знать образцом других, что полезно,
Что вредно в нравах, что в них гнусно иль любезно, —
Желания все мои крайни составляет.

Богатство, высокий чин, что в очах блистает
Люду неискусному, многие печали
Наносит и ищущим и тем, что достали.

Кто б не смеялся тому, что стежку жестоку
Топчет, лезя весь в поту на гору высоку,
Коей вершина остра так, что, осторожно
Сколь стопы ни утверждать, с покоем не можно
Устоять, и всякий ветр, что дышит, опасный:
Грозит бедному падеж в стремнины ужасны;
Любочестный, однак, муж на него походит.

Редко счастье на своих крылах кого взводит
На высоку вдруг степень, и если бывает
Столько ласково к кому, долго в том ее знает
Устоять, но в малый час копком его спихнет
Одним, что, стремглав летя, не один член свихнет;
А без помочи того труды бесконечны
Нужны и терпение, хоть плоды ж не вечны.

С петухами пробудясь, нужно потащиться
Из дому в дом на поклон, в переднях томиться,
Утро все торча в ногах с холопы в беседе,
Ни сморкнуть, ни кашлянуть смея. По обеде
Та же жизнь до вечера; ночь вся беспокойно
Пройдет, думая, к кому поутру пристойно
Еще бежать, перед кем гнуть шею и спину,
Что слуге в подарок, что понесть господину.
Нужно часто полыгать, небылицу верить
Болыпу, чем что скорлупой можно море смерить;
Господскую сносить спесь, признавать, что родом
Моложе Владимира одним только годом,
Хоть ты помнишь, как отец носил кафтан серой;
Кривую жену его называть Венерой
И в шальных детях хвалить остроту природну;
Не зевать, когда он сам несет сумасбродну.
Нужно добродетелей звать того, другого,
От кого век не видал добра никакого,
И средь зимы провожать, сам без шапки, в сани,
Притворяясь не слыхать за плечми слух брани.
Нужно еще одолеть и препятства многи,
Что зависть кладет на всяк час тебе под ноги, —
Все ж те труды наконец в надежде оставят,
Иль в удачу тебе чин маленький доставят.

Тогда должность поведет тебя в поле вялить,
Увечиться и против смерти груди пялить;
Иль с пером в руках сносить шум и смрад приказный,
Боясь всегда не проспать час к делам указный,
И с страхом всегда крепить в суду приговоры,
Чтоб тебя не довели с сильнейшим до ссоры;
Или торчать при дворе с утра до полночи
С отвесом в руках и сплошь напяливши очи,
Чтоб с веревки не скользнуть; а между тем свищет
Славолюбие в ушах, что, кто славу ищет,
В первой степени тому стыд остановиться;
Убо, повторяя труд, лет с тридцать нуриться,
Лет с тридцать бедную жизнь еще продолжати
Станешь, чтоб к цели твоей весь дряхл добежати.
Вот уж достиг, царскую лишь власть над собою
Знаешь; человеческ род весь уж под тобою
Как червяк ползет; одним взглядом ты наводишь
Мрачну печаль и одним — радости свет вводишь.
Все тебя, как бы божка, кадить и чтить тщатся,
Все больше, чем чучела — вороны, боятся.
Искусство само твой дом создало пространный,
Где все, что Италия, Франция и странный
Китайск ум произвели, зрящих удивляет.
Всякий твой член в золоте и в камнях блистает,
Которы шлет Индия и Перу обильны,
Так, что лучи от тебя глаза снесть не сильны.
Спишь в золоте, золото на золоте всходит
Тебе на стол, и холоп твой в золоте ходит,
И сам Аполлон, тебя как в улице видит,
Свите твоей и возку твоему завидит.
Ужли покоен? — Никак! Покой отымает
Дом пышный, и сладк сон с глаз того убегает,
Кто на нежной под парчой постели ложится.
Сильна тревога в сердцах богатых таится —
Не столько волнуется море, когда с са́ма
Дна движет воды его зло буря упряма.

Зависть шепчет, буде вслух говорить не смеет,
Беспрестанно на тебя, и хоть одолеет
Десятью достоинство твое, погибаешь
Наконец, хотя вину сам свою не знаешь.

С властию славы любовь в тебе возрастая,
Крушится, где твой предел уставить не зная;
Меньше ж пользует, чем песнь сладкая глухому,
Чем нега и па́ренье подагрой больному,
Вышня честь — сокровище тому несказанно,
Кого надежда и страх мучит беспрестанно.

Еще если б наша жизнь на два, на три веки
Тянулась, не столько бы глупы человеки
Казалися, мнению служа безрассудну,
Меньшу в пользу большия времени часть трудну
Снося и довольно дней поправить имея
Себя, когда прежние прожили шалея,
Да лих человек, родясь, имеет насилу
Время оглядеться вокруг и полезть в могилу;
И столь короткий живот еще ущербляют
Младенство, старость, болезнь; а дни так летают,
Что напрасно будешь ждать себе их возврату.
Что ж столь тяжкий сносить труд за столь малу плату
Я имею? и терять золотое время,
Отставляя из дня в день злонравия семя
Из сердца искоренять? и ища степени
Пышны и сокровища за пустые тени,
Как пес басенный кусок с зуб опустил мяса?

Добродетель лучшая есть наша украса,
Тишина ума под ней и своя мне воля
Всего драгоценнее. Кому богатств доля
Пала и славы, тех трех благ может лишиться,
Хоть бы крайней гибели и мог ущититься.

Глупо из младенчества звыкли мы бояться
Нищеты, презрения, и те всего мнятся
Зла горчае, потому бежим мы в другую
Крайность, не зная в вещах меру никакую;
Всяко, однако ж, предел свой дело имеет:
Кто пройдет, кто не дойдет — подобно шалеет.
Грешит пестун Неронов, что тьмы накопляет
Сокровищ с бедством житья, да и тот, что чает
В бочке имя мудреца достать, часто голод
И мраз терпя, не умен: в шестьдесят лет молод,
Еще дитя, под начал отдать можно дядьки,
Чтоб лозою злые в нем исправил повадки.

Сильвий, масло продая, не хуже кормился
И от досад нищеты не хуже щитился
Малым мешком, чем теперь, что, все края света
Сквозь огнь, сквозь мраз пробежав и изнурив лета
В беспокойстве сладкие, сундуки, палаты
Огромны сокровищу его тесноваты.
Можно скудость не терпеть, богатств не имея
Лишних, и в тихом углу, покоен седея,
Можно славу получить, хоть бы за собою
Полк людей ты не водил, хоть бы пред тобою
Народ шапки не сымал, хоть бы ты таскался
Пешком, и один слуга тебя лишь боялся.

Мудрая малым прожить природа нас учит
В довольстве, коль лакомство разум наш не мучит,
Достать нетрудно доход невелик и сходен
С состоянием твоим, и потом свободен
Желаний и зависти там остановися.
В степенях блистающих имен не дивися
И богатств больших; живи тих, ища, что честно,
Что и тебе и другим пользует нелестно
К нравов исправлению; слава твоя вечно
Между добрыми людьми жить будет, конечно.
Да хоть бы неведом дни скончал и по смерти
Свету остался забыт, силен ты был стерти
Зуб зависти, ни трудов твоих мзда пропала:
Добрым быть — собою мзда есть уже немала.

Петр Филиппович Якубович

Стихотворения

И.
Дул ветер с утра… Как свинцом налита,
Сердито вздувалась река за кормою:
Еще раз проведать хотел я места,
Любимыя некогда мною.
Вдоль стройных, одетых в гранит, берегов
Я плыл с затуманенным сердцем и взором;
И тускло светилась фаланга дворцов
За водным широким простором.
Застыли гиганты в таинственном сне
Среди величавой, унылой пустыни…
Вон, серой змеею в другой стороне
Стена притаилась твердыни.
И долго туда я, и жадно глядел…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О, годы проклятые, мимо!
Лениво тянулся холодный гранит, —
И слезы в груди закипали невольно:
От старых страданий и старых обид
Так было и сладко, и больно!..
Чу, свист… Пароход меня дальше понес.
Угрюмые своды из камня и стали,
С рокочущим гулом копыт и колес,
Не раз надо мной пролетали,
И грозно в пролетах шипела волна.
Исакия шлем замелькал золоченый…
Вот узкая красная лента видна
Средь липовой рощи зеленой.
Как дрогнуло сердце опять!—Я узнал:
Здесь, в этих стенах незабвенных, когда-то
Я воздух познанья так жадно вдыхал,
Так в Истину веровал свято.
Но с гордых, заоблачно-льдистых высот
Она, как царица, на землю глядела;
До боли вседневных скорбей и забот
Владычице не было дела.
А мы… Мы любили отчизну, как мать,
Всем пылом сердец беззаветно-влюбленных;
За братьев всю душу хотели отдать,
За братьев, судьбой обойденных!
И душен нам стал величавый чертог…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но вот уж и сфинксы… Пришельцы из Ѳив
Загадочным взором глядят друг на друга;
Все снится им желтаго Нила разлив
Под солнцем сверкающим юга.
В чужбине холодной уж семьдесят зим
Вкруг них отшумело… Все длится изгнанье!
О, бедные сфинксы! Я болен другим,
Но ваше ценю я страданье.
Мы старые с вами знакомцы… Не раз
Вверял я вам тайну святого обета, —
И долго бродил здесь, и спрашивал вас
О часе, минуте разсвета.
Свинцовое небо грозило дождем;
Мне горькое в душу сомненье закралось:
Здесь камни повсюду твердят о былом,
Но люди… Что в людях осталось?!
ИИ.
В огромной столице один уголок
Я вспомнил,—душе дорогой и заветный.
Безшумно катился там жзни поток
Теснился в нужде безпросветной
Рабочий народ. Там и мы, молодежь,
Ютились по скромным мансардам и кельям,
Враждою встречая лишь трусость и ложь,
А муки лишений—весельем.
В средину беседы там бледный разсвет
Врывался нередко холодной волною;
Там зрели герои, дивившие свет
Душевной своей красотою…
Все сразу узнал я,—ту улицу, дом,
В котором окошко до света мелькало,
Как звездочкой ясной, маня огоньком
В укромный приют идеала.
Но каменный вырос гигант впереди,
Исчезло окно за стеною огромной…
С безумно забившимся сердцем в груди
Бегу я по лестнице темной!
Минута—и юность вернется назад:
Отворится дверь—ярко солнце засветит —
С серебряным смехом, с косою до пят
Меня моя милая встретит!..
Я долго звонил… В нетерпеньи рванул
Заветную дверь—и во тьме корридора
Один очутился… Несдержанный гул
Услышал я жаркаго спора.
Звенела толпа молодых голосов.
Обрывки речей до меня долетали…
Спадала завеса, из мрака годов
Знакомыя тени вставали!
Я кашлянул. Выглянул стройный брюнет:
Глаза удивленно и строго глядели…
Мелькнула головка кудрявая вслед
С глазами пугливой газели.
Еще и еще, точно в поле цветы…
В смущеньи стоял я, слова подбирая,
А в сердце победныя пели мечты:
Да здравствует жизнь молодая!
П. Я.
СОН.
В небе странно-высоком, зловеще-немом
Гас кровавый вечерний закат.
Умирал я от ран,—в гаоляне густом
Позабытый своими солдат.
Как ребенок, затеряяный в чаще лесной,
Я кричал, я отчаянно звал —
И на помощь ни свой не пришел, ни чужой,
Гаолян только глухо шуршал!
Да орел целый день над горою парил, —
Хищный клекот носился кругом…
Все на север, в безвестную даль уходил
Затихающих выстрелов гром.
И скользил угасающий взор мой, в тоске,
По менявшим наряд облакам:
Что там парусом белым стоит вдалеке--
Не села ли родимаго храм?
Вон старуха с клюкой… Не моя-ль это мать
«По кусочки» с сумой побрела?
Горе-горькая! Сына тебе не дождать —
Ты на муку его родила!
Злобно лязгают цепи… В дыму и в огне,
Будто стая всполошенных птиц,
Вьется лента вагонов,—и в каждом окне
Сколько бледных, измученных лиц!
Безконечен ваш путь, и тяжел, и суров:
Мертвой степи пустынная гладь,
Выси грозныя гор, темень диких лесов…
Вас в чужбину везут умирать!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Умирал я от ран на чужой стороне…
Так хотелось мучительно жить, —
О проклятой, безумно-кровавой войне,
Как о грезе больной позабыть!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ночь сошла. Или смерть? Сеть туманов сырых
Поползла над ущельями гор;
В черном небе невиданно-ярких, больших,
Странных звезд засветился узор.
И в зловещей тиши, мне казалось, не я —
Кто-то чуждый безсильно стонал…
И от жалости в сердце больном у меня
Слез кипучих родник клокотал!
П. Я.
Бог благости щедрой, Бог правды великой!
Меч силы в деснице ль твоей?
Считал ли Ты слезы, кровавыя слезы
Смиренной отчизны моей?
Что-ж медлишь сойти Ты с грозою и гневом
Из вечных чертогов своих?
Даров ли свободной и радостной доли
Она недостойней других?
Иль мало она безответно страдала,
Томилась, как в келье глухой?
О цепи все тело свое истерзала,
Ослепла от тьмы вековой!
Не хватит уж скоро отваги орлиной,
Могучия крылья в крови…
Пощады!.. Пощады!.. Дай луч хоть единый,
Дай каплю живую любви!
Мне чудится кругом какой-то шорох странный,
Тревожно-радостный, как веянье весны:
Так узник сторожит свиданья час желанный,
Проснувшись до зари, средь чуткой тишины…
Я жду, кого-то жду со страхом и любовью,
Кого-то, чья рука чудесное свершить,
Кто образумит нас, залитых братской кровью,
Залечит раны все и скорби облегчит.
«Пора! --я слышу стон в безмолвьи тяжком ночи, —
Довольно злых угроз! Раскройся, мир—тюрьма!»
Во мрак вперяю я расширенныя очи:
Вот дрогнет, наконец, испуганная тьма!
Миг—и разсвет блеснет, и защебечут птицы,
И развернется даль, заманчиво-пестра…
И крылья распахнет проснувшейся орлицы,
Быть может, песнь моя…
— Скорей! Пора, пора!
П. Я.
На чужбине далекой тоскуя вдвоем,
Мы, как дети, однажды тихонько болтали
В полумраке вечернем о горьком былом
(Нашей старой, но все еще свежей печали!).
"Нет, тех дней я забыт не могу никогда,
Никогда не прощу!—ты, бледнея, шептала:
Ни одна впереди не мерцала звезда,
Ум мешался, душа замирала.
"Днем и ночью шумела река под окном
Шевелясь, точно лапы чудовищ враждебных.
Рек таких мы в краю не видали родном--
Разве в грезах иль сказках волшебных.
"Величавый, холодный, безлюдный простор…
Наша лодка, да влажныя, черныя бездны,
Да по берегу стены отвесныя гор…
О возврате мечты безполезны!
"За утесом-громадой вздымался утес,
Все безмолвней, угрюмей, печальней…
Все на север поток нас безжалостный нес
Дальше, дальше от родины дальней!
"Раз, я помню, под гнетом безумной тоски,
Вся пропитана влагой холодной,
Я заснула, под мерные всплески реки;
И приснилось мне: вновь я свободна…
"Я лечу, будто птица,—мелькают вокруг
Занесенныя снегом равнины…
Я лечу на желанный сверкающий юг
Из холоднаго мрака чужбины.
"Ближе, ближе родная схрана--
Небо блещет лазурью и светом…
Сердце чует: весна, золотая весна!
Пахнет белой акации цветом.
"Вот и Днепр, утонувший в вишневых садах,
Засверкал бирюзою… Я вся задрожала
И, на берег родимый упавши в слезах,
Долго, жадно его целовала!..
"Я очнулась на мрачной, холодной реке —
Волны с грозным нахлынули плеском.
Сердце билось в груди, точно птица в силке,
Еще полное радостным блеском.
«И казалось в тот миг: если б родину я
Не во сне—на яву увидала,
Я упала-б на землю и, слез не тая,
Целовала ее, целовала!..»
Милый голос во тьме, как струна зазвенел —
Ты внезапно замолкла угрюмо.
И утешить тебя я, мой друг, не умел,
Полон той же мучительной думой!..
П. Я.

Демьян Бедный

О соловье

Посвящается рабоче-крестьянским поэтамПисали до сих пор историю врали,
Да водятся они ещё и ноне.
История «рабов» была в загоне,
А воспевалися цари да короли:
О них жрецы молились в храмах,
О них писалося в трагедиях и драмах,
Они — «свет миру», «соль земли»!
Шут коронованный изображал героя,
Классическую смесь из выкриков и поз,
А чёрный, рабский люд был вроде перегноя,
Так, «исторический навоз».
Цари и короли «опочивали в бозе»,
И вот в изысканных стихах и сладкой прозе
Им воздавалася посмертная хвала
За их великие дела,
А правда жуткая о «черни», о «навозе»
Неэстетичною была.
Но поспрошайте-ка вы нынешних эстетов,
Когда «навоз» уже — владыка, Власть Советов! —
Пред вами вновь всплывёт
«классическая смесь».
Коммунистическая спесь
Вам скажет: «Старый мир —
под гробовою крышкой!»
Меж тем советские эстеты и поднесь
Страдают старою отрыжкой.
Кой-что осталося ещё «от королей»,
И нам приходится чихать, задохшись гнилью,
Когда нас потчует мистическою гилью
Наш театральный водолей.
Быть можно с виду коммунистом,
И всё-таки иметь культурою былой
Насквозь отравленный, разъеденный, гнилой
Интеллигентский зуб со свистом.
Не в редкость видеть нам в своих рядах «особ»,
Больших любителей с искательной улыбкой
Пихать восторженно в свой растяжимый зоб
«Цветы», взращённые болотиною зыбкой,
«Цветы», средь гнилистой заразы,
в душный зной
Прельщающие их своею желтизной.
Обзавелися мы «советским»,
«красным» снобом,
Который в ужасе, охваченный ознобом,
Глядит с гримасою на нашу молодёжь
При громовом её — «даёшь!»
И ставит приговор брезгливо-радикальный
На клич «такой не музыкальный».
Как? Пролетарская вражда
Всю буржуятину угробит?!
Для уха снобского такая речь чужда,
Интеллигентщину такой язык коробит.
На «грубой» простоте лежит досель запрет, —
И сноб морочит нас «научно»,
Что речь заумная, косноязычный бред —
«Вот достижение! Вот где раскрыт секрет,
С эпохой нашею настроенный созвучно!»
Нет, наша речь красна здоровой красотой.
В здоровом языке здоровый есть устой.
Гранитная скала шлифуется веками.
Учитель мудрый, речь ведя с учениками,
Их учит истине и точной и простой.
Без точной простоты нет Истины Великой,
Богини радостной, победной, светлоликой!
Куётся новый быт заводом и селом,
Где электричество вступило в спор с лучинкой,
Где жизнь — и качеством творцов и их числом —
Похожа на пирог с ядрёною начинкой,
Но, извративши вкус за книжным ремеслом,
Все снобы льнут к тому, в чём вящий есть излом,
Где малость отдаёт протухшей мертвечинкой.
Напору юных сил естественно — бурлить.
Живой поток найдёт естественные грани.
И не смешны ли те, кто вздумал бы заране
По «формочкам» своим такой поток разлить?!
Эстеты морщатся. Глазам их оскорблённым
Вся жизнь не в «формочках» —
материал «сырой».
Так старички развратные порой
Хихикают над юношей влюблённым,
Которому — хи-хи! — с любимою вдвоём
Известен лишь один — естественный! — приём,
Оцеломудренный плодотворящей силой,
Но недоступный уж природе старцев хилой:
У них, изношенных, «свои» приёмы есть,
Приёмов старческих, искусственных, не счесть,
Но смрадом отдают и плесенью могильной
Приёмы похоти бессильной!
Советский сноб живёт! А снобу сноб сродни.
Нам надобно бежать от этой западни.
Наш мудрый вождь, Ильич,
поможет нам и в этом.
Он не был никогда изысканным эстетом
И, несмотря на свой — такой гигантский! — рост,
В беседе и в письме был гениально прост.
Так мы ли ленинским пренебрежём заветом?!
Что до меня, то я позиций не сдаю,
На чём стоял, на том стою
И, не прельщаяся обманной красотою,
Я закаляю речь, живую речь свою,
Суровой ясностью и честной простотою.
Мне не пристал нагульный шик:
Мои читатели — рабочий и мужик.
И пусть там всякие разводят вавилоны
Литературные советские «салоны», —
Их лжеэстетике грош ломаный цена.
Недаром же прошли великие циклоны,
Народный океан взбурлившие до дна!
Моих читателей сочти: их миллионы.
И с ними у меня «эстетика» одна! Доныне, детвору уча родному слову,
Ей разъясняют по Крылову,
Что только на тупой, дурной, «ослиный» слух
Приятней соловья поёт простой петух,
Который голосит «так грубо, грубо, грубо»!
Осёл меж тем был прав, по-своему, сугубо,
И не таким уже он был тупым ослом,
Пустив дворянскую эстетику на слом!
«Осёл» был в басне псевдонимом,
А звался в жизни он Пахомом иль Ефимом.
И этот вот мужик, Ефим или Пахом,
Не зря прельщался петухом
И слушал соловья, ну, только что «без скуки»:
Не уши слушали — мозолистые руки,
Не сердце таяло — чесалася спина,
Пот горький разъедал на ней рубцы и поры!
Так мужику ли слать насмешки и укоры,
Что в крепостные времена
Он предпочёл родного певуна
«Любимцу и певцу Авроры»,
Певцу, под томный свист которого тогда
На травку прилегли помещичьи стада,
«Затихли ветерки, замолкли птичек хоры»
И, декламируя слащавенький стишок
(«Амур в любовну сеть попался!»),
Помещичий сынок, балетный пастушок,
Умильно ряженой «пастушке» улыбался?!
«Чу! Соловей поёт! Внимай! Благоговей!»
Благоговенья нет, увы, в ином ответе.
Всё относительно, друзья мои, на свете!
Всё относительно, и даже… соловей!
Что это так, я — по своей манере —
На историческом вам покажу примере.
Жил некогда король, прослывший мудрецом.
Был он для подданных своих родным отцом
И добрым гением страны своей обширной.
Так сказано о нём в Истории Всемирной,
Но там не сказано, что мудрый сей король,
Средневековый Марк Аврелий,
Воспетый тучею придворных менестрелей,
Тем завершил свою блистательную роль,
Что голову сложил… на плахе, — не хитро ль? -
Весной, под сладкий гул от соловьиных трелей.
В предсмертный миг, с гримасой тошноты,
Он молвил палачу: «Вот истина из истин:
Проклятье соловьям! Их свист мне ненавистен
Гораздо более, чем ты!»Что приключилося с державным властелином?
С чего на соловьёв такой явил он гнев?
Король… Давно ли он, от неги опьянев,
Помешан был на пенье соловьином?
Изнеженный тиран, развратный самодур,
С народа дравший десять шкур,
Чтоб уподобить свой блестящий дар Афинам,
Томимый ревностью к тиранам Сиракуз,
Философ царственный и покровитель муз,
Для государственных потреб и жизни личной
Избрал он соловья эмблемой символичной.
«Король и соловей» — священные слова.
Был «соловьиный храм»,
где всей страны глава
Из дохлых соловьёв святые делал мощи.
Был «Орден Соловья», и «Высшие права»:
На Соловьиные кататься острова
И в соловьиные прогуливаться рощи!
И вдруг, примерно в октябре,
В каком году, не помню точно, —
Со всею челядью, жиревший при дворе,
Заголосил король истошно.
Но обречённого молитвы не спасут!
«Отца отечества» настиг народный суд,
Свой правый приговор постановивший срочно:
«Ты смерти заслужил, и ты умрёшь, король,
Великодушием обласканный народным.
В тюрьме ты будешь жить
и смерти ждать дотоль,
Пока придёт весна на смену дням холодным
И в рощах, средь олив и розовых ветвей,
Защёлкает… священный соловей!»
О время! Сколь ты быстротечно!
Король в тюрьме считал отмеченные дни,
Мечтая, чтоб зима тянулась бесконечно,
И за тюремною стеною вечно, вечно
Вороны каркали одни!
Пусть сырость зимняя,
пусть рядом шип змеиный,
Но только б не весна, не рокот соловьиный!
Пр-роклятье соловьям! Как мог он их любить?!
О, если б вновь себе вернул он власть былую,
Декретом первым же он эту птицу злую
Велел бы начисто, повсюду, истребить!
И острова все срыть! И рощи все срубить!
И «соловьиный храм» —
сжечь, сжечь до основанья,
Чтоб не осталось и названья!
И завещание оставить сыновьям:
«Проклятье соловьям!»Вот то-то и оно! Любого взять буржуя —
При песенке моей рабоче-боевой
Не то что петухом, хоть соловьём запой! —
Он скажет, смерть свою в моих призывах чуя:
«Да это ж… волчий вой!»
Рабочие, крестьянские поэты,
Певцы заводов и полей!
Пусть кисло морщатся буржуи… и эстеты:
Для люда бедного вы всех певцов милей,
И ваша красота и сила только в этом.
Живите ленинским заветом!

Альфред Теннисон

Стихотворения

Стонет ветер, воет ветер у меня в окне…
В ветре слышу зов Уилли:—Мать, приди во мне!
— Не могу придти сегодня, сын мой, не могу:
Ночь светла… луны сиянье блещет на снегу…
Нас увидели бы, милый, недругов глаза.
Лучше—мгла безлунной ночи, буря и гроза!
В самый ливень, вся промокнув ночью до костей,
Дотащусь в тебе во мраке я на зов цепей…
Как? Ужели? Быть не может! Кости я взяла,
С места казни окаянной все подобрала!
Что сейчас я говорила?.. Слушают! Шпион?!
Если дуб лесной срубили—уж не встанет он!..
Кто впустил вас? И давно ли вы пришли сюда?
Вы ни слова не сказали… О, простите!.. да,
Узнаю вас… Вы, милэди, вы пришли помочь,
Но и в сердце мне, и в очи уж завралась ночь.
Вы, не знавшая страданий в жизни никогда —
Что вы знаете о бездне ужаса, стыда?..
В час ночной, пока вы спали, я нашла его!
Уходите! Не понять вам горя моего!
Вы добры во мне, милэди. Умоляю вас,
Не браните лишь Уилли в мой предсмертный час.
Я в тюрьме прощалась с сыном… Идя умирать,
Он сказал:—Меня другие подбивали, мать.
Преступление открылось… Я плачусь один.—
И я знаю: не солгал он, не солгал мой сын!
Своевольным да упрямым был он с детских лет,
Подзадорить кто бывало—не удержишь, нет!
Безшабашной головою рос Уилли мой,
Из него солдат бы вышел—молодец лихой.
Но в безпутным негодяям он попал во власть,
Подзадорившим на почту у холмов напасть.
Не убил он и не ранил, взял лишь кошелек,
Да и тот друзьям он бросил, бедный мой сынов!
Я к судье явилась. Правду разсказала я,
И Уилли осудил он… Бог ему судья!
Мой Уилли был повешен, как злодей, как вор!
Незапятнанное имя… О, позор, позор!
Сам Господь велел, чтоб в землю опускали прах,
А Уилли труп качался по ветру в цепях…
Бог помилует убийцу, правый гнев смягча,
Но не судий кровожадных с сердцем палача!
Оттолкнул меня тюремщик резко от дверей;
За дверями лишь раздался жесткий лязг цепей:
Сын хотел сказать мне что-то—но закрылась дверь —
Что такое? мне уж больше не узнать теперь…
С этих пор глухою ночью и при свете дня
Не смолкает крик Уилли, мучает меня!
Стали бить меня за это, стали запирать,
Но немолчно, год за годом, все я слышу:—Мать! —
Наконец, признав безумной, дали волю мне —
Но от трупа оставались кости лишь одне!
Тело сына расклевали вороны кругом!
Я собрала эти кости… Было ль то грехом?
Нет, милэди, я не врала, взяв их у судьи,
Я под сердцем их носила, и оне—мои!
Я омыла их ручьями жарких слез моих,
И в земле святой, у церкви, закопала их.
В страшный день Суда Господня, верю, встанет он,
Только-б люди не узнали, где он схоронен.
Ведь они его откроют и повесят вновь!
Боже, Боже! Ты и к грешным завещал любовь.
Прочитайте из Писанья, как страдал Христос,
Как прощение и милость людям Он принес!
Завещав долготерпенье, Он велел прощать,
А земные судьи смертью вздумали карать.
Но последний будет первым, по Его словам…
Боже мой, и я терпела—это знаешь Сам —
О, как долго! Год за годом, в холод и туман,
Под дождем, во мраке ночи, в снежный ураган!
Он не каялся,—сказали. Но об этом знать,
О раскаянии сына, может только мать…
Вы слыхали бурной ночью дикий ветра стон?
Это плачет мой Уилли, это стонет он!
Суд и милость—в воле Бога. Умирая, жду,
Что увижуся с Уилли, только не в аду.
За него я так молилась, что услышал Бог
И меня с любимым сыном разлучить не мог.
Если-ж он погиб навеки по своей вине —
То не надо о спасенье говорить и мне…
Уходите!.. Бог все видит, Бог меня поймет!
Вы ребенка не носили… Ваше сердце—лед!
О, простите мне, милэди. Но Уилли зов
Мне мешает… Я не слышу звука ваших слов.
Снег блестит и небо ясно… Что же он зовет?
И не с виселицы страшной—из могилы?.. Вот!
Вы слыхали? Ближе… громче… Милый сын! я жду.
Месяц скрылся. Доброй ночи. Он зовет… Иду!
О. М-ва.
И.
ДВЕ СЕСТРЫ.
Баллада.
Из древняго рода мы были с сестрою,
Она затмевала меня красотою.
Как ветер над башней гудит угловой!..
Ее обольстил он. Несчастной паденье
Внушило мне жажду глубокую мщенья.
Граф был красавец собой.
Со смертию душу она загубила
И дом наш старинный позором покрыла.
Как ветер над башней гудит угловой!..
И мыслью с тех пор я жила ежечасно;
Быть графом любимой безумно и страстно.
Граф был красавец собой.
На пир я послала ему приглашенье,
И в сердце его пробудила влеченье.
Как ветер над башней гудит угловой!..
А ночью на ложе заснул он со мною,
Склоняся к плечу моему головою.
Граф был красавец собой.
И страстно в безмолвье и сумраке ночи
Ему целовала уста я и очи.
Как ветер над башней гудит угловой!..
Жестокая злоба мне сердце сдавила,
Но я, ненавидя, безумно любила.
Граф был красавец собой.
В безмолвии ночи неслышно я встала,
Я сталь отточила сама у кинжала.
Как ветер над башней гудит угловой!..
И что-то во сне прошептал он невнятно,
А я поразила его троекратно.
Граф был красавец собой.
Он был так прекрасен! Я кудри с любовью
Ему расчесала, склонясь к изголовью.
Как ветер над башней гудит угловой!..
И матери графа—подарок желанный —
Я труп отослала его бездыханный.
Граф был красавец собой.
ИИ.
ЛЭДИ КЛЭРА ВЕР ДЕ-ВЕР.
О, лэди Клэра Вер-де-Вер,
Для вас немыслима победа!
Явить могущества пример
Хотели вы—завлечь соседа, —
Но я, я увидал силок
И спасся. Мне мила свобода.
Любить вас я желать не мог,
Хоть вы и княжескаго рода.
О, лэди Клэра! Вы своим
Гордитеся происхожденьем,
Но я пренебрегаю им;
За гордость я плачу презреньем.
Для вас я жизнь не разобью
Простого, кроткаго созданья,
Ея любовь я признаю
Важней гербов и состоянья.
О, лэди Клэра, не меня —
Других ищите для забавы!
Будь вы царицей—все же я
В любви такой не вижу славы.
Как велика любовь моя —
.Вы знать хотели из каприза?
Увы, к вам холоднее я,
Чем лев над мрамором карниза.
О, лэди Клэра, с дня того,
Когда похоронил я друга,
Три года минуло всего,
А умер он не от недуга…
Вы вспоминали про него
С печалью кроткой и красивой,
Но рана на груди его
Была весьма красноречивой…
О, лэди Клэра, в страшный час.
Когда за матерью послали,
Какия истины о вас
Мы от несчастной услыхали!
Она изяществом манер
Не отличалась, без сомненья,
Какое носит Вер-де-Вер
Присуще с самаго рожденья.
О, лэди Клэра, верьте мне,
Садовнику с его женою
Не снится даже и во сне,
Что длинной предков чередою
Гордитесь вы. Всего важней
Любви священные законы,
А миру доброта нужней,
Чем все гербы и все короны.
Я, лэди Клэра, знаю вас.
Вас мучит недовольства бремя,
И взор усталый ваших глаз
В тоске немой считает время.
С богатством вашим, с красотой,
Вы все-ж страдаете порою,
И, с этой в сердце пустотой,
Жестокой тешитесь игрою.
О, леди Клэра Вер-де-Вер,
Вам все даровано судьбою
И милосердия пример
Могли бы вы явить собою.
Больных и нищих разве нет,
В тоске напрасно вопиющих?
В сердца пролейте гнанья свет
И приютите неимущих!
О. Михайлова.

Яков Петрович Полонский

Современная идиллия

Самих себя они изгнали
И встретились в чужих краях, —
Сошлись, истратились, устали,
И домик наняли в горах.
Там, где на солнечном припеке
В дни Пасхи зреет апельсин,
Где в зной журчащие потоки
Из трещин каменных с вершин
Стекают в сонные долины;
Где возле мраморных руин,
Из кактусов колючий тын,
Как допотопных трав потомок,
Торчит, прикрыв со всех сторон
Когда-то царственных колонн
В плющи наряженный обломок;
Где серп забыт, заброшен плуг,
Где белый дом с крыльцом — из тени
На солнце выдвинул ступени;
Где к морю путь прошел на юг;
Где высох лист, трава пожелкла,
Где жизнь, как бы уставши, смолкла, —
Они скрываются сам-друг.
Не жаль им родины холодной:
Он проклял жизнь в ее степях
И скрылся от вражды народной;
Она — ушла в любви свободной
Искать уединенных дней;
Но в этой жизни без цепей
В ней скука надломила силы, —
А он без дела изнемог, —
И оба сели на порог
Своей неприхотливой виллы.
Он желт лицом, — она бледна,
Глаза сердиты, губы сухи;
Он молчалив, — она не в духе,—
И говорит ему она:
— Ну, что ж нам делать, ясный сокол?
Жар, духота, — одно окно,
И даже два окна без стекол,
Прикрыты ставнями; смешно
Мечтать… а что ж нам делать летом,
Когда и думать тяжело! —
Пиши стихи, будь хоть поэтом!
Или начнем, куда ни шло,
Писать послания друг к другу;
Ты мне пиши, а я тебе.

Он.
О чем?

Она.
О чем? Ты о своей борьбе
С людьми; а я, на зло судьбе,
Постановлю себе в заслугу
Ту независимость, с какой
Я по любви сошлась с тобой.
Авось, поднявшись на ходули,
Мы в собственных своих глазах
Начнем расти, врагам на страх.
Ах, скука, скука! Но могу ли
Я, посуди ты, без хандры
Смотреть на выступы горы,
Палящим солнцем облитые,
Как бы из бронзы отлитые?
Так нестерпимо всякий раз
В день утомительный и жаркий,
Своею желтизною яркой
Они тревожат нервы глаз.
Ты, около меня, — усталый, —
Не то поэт иль добрый малый, —
Провинциал из наших стран,
Не то измученный тиран,
Моей любви невольник жалкий…
А вон, пустой водопровод
И под его разбитой аркой
Ручей спадающий с высот;
Вокруг него плющи и розы,
А там, на скате, пастухи,
Ослы, пасущиеся козы…
Все это просится в стихи
Или в картину, — но все то же
И то же каждый день — о, Боже!
Как этих живописных мест
Мне живописность надоела!
Но… не ропщу, — сама хотела
Я на себя взять этот крест.

Он.
Несчастная! да разве есть
Природа где-нибудь богаче!
Не петербургские ли дачи
Ты ей прикажешь предпочесть?
Будь, милая, великодушней, —
Здесь померанцы…

Она.
Здесь померанцы… Что мне в них!
От рощи их несет конюшней.
Ты ж, слава Богу, не жених…

Он.
О! слава Богу!

Она.
О! слава Богу! Ароматен
Здесь воздух так, что неприятен.
Не знаю, будешь ли ты рад,
Когда я этот аромат
Сравню с любовью: для начала
Она куда как хороша!
Но, верь мне, гордая душа
Еще чутья не потеряла…

Он.
Я также горд и, может быть,
Капризен также, — цепи долга,
Как ты, не стал бы выносить…
И если вздумал полюбить,
Уверен был, что не надолго.
Любовь вот здесь, она в крови;
Затихла кровь, — и нет любви;
Не верю я в другое чувство, —
Пусть говорят о нем все те,
Кто любит праздное искусство,
Построенное на мечте.

Она.
А ты, — ты разве не мечтатель?

Он.
Благ неизведанных искатель,
Я, ради этих благ, отверг
Отчизну, веру, власти, нравы,
Кумиры наши ниспроверг,
Во всех преданьях нашей славы
Я подсмотрел не ложь, так миф
В своем богатстве я увидел
Зло — и его возненавидел.
Я был беспечен и ленив, —
Хотел занять себя работой;
Жизнь, зараженную зевотой
Моих родных и близких мне,
Хотел похоронить на дне
И выплыть на поверхность новым…
И что ж увидел я? — толпа
В своем величии суровом
И суеверна, и тупа…
В республиках не находил я
Себе свободы… стал вникать, —
И понял все свое бессилье,
И к сердцу стал я прижимать
Свои подшибленные крылья,
Чтоб только боль его унять…
Мне стало страшно, — не молитва
Мне шла на ум, — в моем уме
То пистолет мелькал, то бритва…
И смерть мне грезилась, но мне,
Как видно, суждено скитаться…
А на какой конец? признаться,
Не ведаю, — мудрен ответ.
Ни смерти нет, ни жизни нет.
Клянусь! на Каинский привет
Я б мог откликнуться приветом.
О, ненавидимая светом
И ненавидящая свет!
Все, проклятое в цвете лет,
Я предал полному забвенью…
С твоей ладьей связав мою
Полуразбитую ладью,
Отдавшись страсти, как теченью,
Я так был рад уединенью!
И вот, аркадским пастушком,
Я здесь у ног твоих и млею,
Тупеет разум, — не жалею.
Хотел, — хочу забыться сном,
Чтоб хоть во сне себя увидеть
Героем, чуть не божеством,
Решившимся возненавидеть
Мир с отвратительным лицом.
С его прогрессом и наукой,
С авторитетами его…
Зачем же ты своею скукой
Сон эгоизма моего
Нецеремонно так тревожишь?
Я просыпаюсь, — как же быть?!
Меня могла ты разбудить,
Но обновить меня не можешь.
Не признавая ничего,
Ты ждешь и требуешь всего.
Природы — мало, мало — счастья,
Любви — и той недостает,
И за минутой сладострастья
Минута злости настает.
Я знаю, ты меня терзаешь
Или язвишь насмешкой злой,
Когда себя воображаешь
Моею мнимою рабой.
Да, не робка ты, не ревнива,
Но к слову «рабство» так пуглива,
Что это слово для тебя,
Как черт для малого ребенка;
Ты разбираешь слишком тонко
Все, что ни выражаю я,
В минуту радости иль горя…
Ты улыбаешься мне, споря, —
И гордо смотришь на меня,
Когда во всем со мной согласна.
Не дети мы, — пора понять,
Что мы сошлись, увы! напрасно.
Меня ты хочешь изучать, —
Но ты и трупа не изучишь,
Когда б тебе я подал нож
Анатомический; за что ж
Меня, живого, ты так мучишь?
Простимся лучше навсегда,
Не правда ли, мой ангел?

Она.
Да!..

Иван Андреевич Крылов

Мое оправдание


Защищая пол прелестный,
Аннушка, мой друг любезный!
Часто ты пеняла мне,
Что лишь слабости одне
В женщинах ценю я строго
И что нежных тех зараз,
Чем они пленяют нас,
Нахожу я в них немного.
Удивляло то тебя,
Что писать про них я смею;
Ты пеняла, что умею
В них пороки видеть я.
Ты пеняла — я смеялся.
Ты грозила — я шутил.
И тебя я не боялся!
И тебе самой не льстил!
Для меня казалось стыдно,
И досадно, и обидно
Девочке в пятнадцать лет,
Как судье, давать ответ.
Но судьба здесь всем играет,
Вид всему дает иной:
Часто роза там блистает,
Иней где мертвел седой.
Где лежал бел снег пушистый,
Облака крутил Борей,
Флора утренней зарей
Стелет там ковры душисты
Для любовных алтарей.
Все природе уступают.
Превратяся воды в лед
Пусть Бореев презирают.
Придет час — они растают,
Вся их твердость пропадет,
Их теперь и вихри люты
Не возмогут всколебать;
Но настанут те минуты,
Как резвясь их волновать
Станут ветерки восточны.
Сердце наше таково:
Твердо, холодно, как камень;
Но наступит час его,
Вспыхнет вдруг, как лютый пламень.
Все в нем страсти закипят,
И тогда один уж взгляд
Волновать его удобен
И, вливая в душу яд,
Душу связывать способен.
Но когда здесь все не впрок,
Может быть, закон природы
И моей уже свободы
Назначает близкий срок.
Скоро, скоро, может статься,
Заплачу большой ценой
За вину, что воружаться
Смел на пол я нежный твой;
Но теперь лишь оправдаться
Я желаю пред тобой.
Зла тоскою не избудешь,
Грустью тучи не принудишь
Грозу мимо пронести.
Я еще вздохнуть успею,
Как совсем уж ослабею
От беды себя спасти
И погибну невозвратно.
Так тебе то не приятно,
Что на женщин я пишу,
Их причуды поношу,
Открываю их пороки,
Страсти пылки и жестоки,
Кои вредны иногда,
Странны и смешны всегда.
Но тебя ль я обижаю,
Коль порочных поражаю?
Нет — тебя тем обожаю.
Твой лишь тихий, кроткий нрав,
Не любя переговоров,
Колких шуток, ссор и споров,
То твердит, что я не прав.
И когда пером шутливым,
Не бранчивым, не брюзгливым,
Глупость я колю одну,
Ты в поступке видишь этом,
Будто с целым женским светом
Злую я веду войну.
Так пастух в лесу тенистом,
Голосом пленяясь чистым
Милой пеночки своей,
Чтоб дать боле места ей,
Прочь от дерева гоняет
Глупых каркливых ворон,
Но тем пеночку пугает —
Робка пеночка слетает —
И ее теряет он,
Как приятный, сладкий сон.

Но тебе ль, мой друг любезный,
Страх пристал сей бесполезный?

Пусть Венера во сто лет,
Колотя в поддельны зубы
И надув увядши губы,
Мне проклятие дает
За вину, что слишком строго
Заглянул к ней в туалет
И ценил его я много;
Но тебе в том нужды нет.
Ты красот не покупаешь
В баночках большой ценой,
И природе лишь одной
Тем должна, чем ты пленяешь.
Пусть пеняет на меня
Скромна, хитра щеголиха,
Пусть ворчит мне исподтиха,
Мниму злость мою кленя.
Перед ней, сказать неложно,
Не совсем я чист и прав,
И не слишком осторожно
Я открыл лукавый нрав,
Хитры замыслы, уловки,
Кои чаще у нее,
Нежель у мужа ее
Модны головны обновки.
Не совсем я прав и тем,
Что сказал за тайну всем,
Как она над ним играет;
Знает кстати похвалить;
Знает кстати слезы лить,
Кстати часто обмирает;
И, воскреснув без него,
Мужа скромного сего
Лоб счастливый убирает.
Пусть она бранит меня;
Перед ней я очень грешен;
Но я тем, мой друг, утешен,
Что я прав перед тобой:
С описаньем сим несходен
Нрав невинный, скромный твой:
Он приятен, благороден —
Как тиха заря весной.
Ты притворства ненавидишь —
Нужды в нем себе не видишь —
И к чему тебе оно?
Все судьбой тебе дано,
Чтоб тобою восхищаться?
Для чего же притворяться?
Разве только для того,
Чтоб любезной не казаться?
Пусть, как хочет, так бранит
Резвая меня Ветрана;
Пусть везде она твердит,
Что я схож на грубияна,
Что во мне искусства нет
Тешить нежно модный свет.
Гнев ее ничуть не дивен:
Кто портрет ее писал
И, писав его, не лгал,
Тот, конечно, ей противен.
Если б я не рассказал,
Как сердца она меняет;
Как нередко в сутки раз
Верностью своей линяет,
Не храня своих зараз;
И как бабочка летает
С василька на василек,
И с кусточка на кусток;
Если б я был скромен боле,
Если б я смолчать умел;
Может быть, с другими в доле
Сердцем бы ее владел;
Но в блаженстве без препятства
Мало есть, мой друг, приятства —
Мил сокол нам в высоке —
Скучит скоро на руке.
Пусть она кричит, как хочет;
Пусть язык, как бритву, точит:
Мне не страшен гнев ея.
Но, писав портрет Ветраны,
Хитрость, плутовство, обманы,
Чем тебе досаден я?
Ты ловить сердца не ищешь;.
За победами не рыщешь
На гуляньи, в маскарад,
В сосьете, в спектакли, в сад.
И хотя ты всех пленяешь
И умом и красотой,
Но, сколь взгляд опасен твой,
Всех ты мене это знаешь.
Перед зеркалом, друг мой,
Ты не учишь улыбаться,
Ни вздыхать, ни ужиматься,
Кстати бросить томный взгляд,
Иль лукавы сделать глазки;
Щеголих подборны краски,
Весь ученый их снаряд,
Расставлять сердцам тенета,
Быть влюбленной не любя —
Вся наука хитра эта
Не понятна для тебя.
У тебя, мой друг, не в моде
С сердцем быть глазам в разводе.
Ты открыта — твой язык
К хитрой лести не привык.
Плачешь ты или хохочешь
Не тогда, когда захочешь,
Но как сердце то велит.
С ним одним всегда согласны
Голос твой, глаза и вид:
Оттого они прекрасны.
Ах! когда бы весь твой пол
Сходен был во всем с тобою;
Кто б, мой друг, был столько зол
И с душою столь слепою,
Чтобы не пленяться им?
Слабым я пером моим
Лишь ему платил бы дани
И оставил бы все брани
Злым порокам и смешным.
С лирой томной и согласной,
Пел бы пол я сей прекрасной:
И учился б лишь тому,
Чтоб уметь его прославить;
Кстати — в шутках позабавить —
И приятным быть ему.

Габдулла Тукай

Кисонька

Сон

Положив на лапки рыльце, сладко-сладко спит она,
Но с пискливым мышьим родом и во сне идет война.
Вот за мышкою хвостатой погналась… как наяву
И, догнавши, тотчас в горло ей впилась… как наяву.
Снится ей: сейчас на крыше кошки ловят воробьев
И мурлычут — видно, рады, что у них удачен лов…
Псы не портят настроенья, не видны и не слышны.
Спит она в покое полном, видя радужные сны.

Пробуждение

Встала кисонька, зевнула, широко раскрыла пасть,
Потянулась, облизнулась и опять зевнула всласть.
Вот усами шевельнула, лапкой ухо поскребла,
Спину выгнула дугою, взглядом стены обвела.
И опять глаза закрыла. Тишина стоит кругом.
Неохота разбираться ни в хорошем, ни в плохом.
Вновь потягиваться стала, сонную сгоняя лень, —
Это делают все кошки и все люди каждый день.

Умная задумчивость и удивление

Вот уселася красиво, принимая умный вид,
Призадумалась — и сразу весь огромный мир забыт.
Совершенно невозможно знать теченье дум ее:
То ль прогресс племен кошачьих занимает ум ее,
Или то, что в лапы кошкам мыши сами не идут,
Или то, что зря у птичек крылья быстрые растут,
Или то, что кур и уток трогать ей запрещено,
Молоко лакать из крынки ей в подвале не дано.
То ли думает о пище — той, что съедена вчера,
То ль о том, что пуст желудок, что поесть давно пора.
Только чу! Раздался где-то еле-еле слышный звук —
И развеялись мечтанья, оживилось сердце вдруг.
Что там? Может быть, за печкой мышка хитрая ползет?
Или, может, это крыса доску под полом грызет?
Протянул ли паутину тут поблизости паук?
И, к нему попавши в лапы, муха стонет там от мук?
Что случилось? Неизвестно, — знают кошки лишь одни.
Видно только, как блеснули у нее в глазах огни.

Тонкая наблюдательность

Встала, важное почуяв: не погас природный дар!
Уши тихо шевелятся, каждый глаз как желтый шар.
Тут поблизости для кошки несомненно что-то есть!
Что же, радость или горе? Вот опять забота есть.
Ждет. Огонь уже зажегся, разгоняя в доме мрак.
Перед зеркалом хозяйка поправляет свой калфак.
В этот вечер богачиха в дом один приглашена,
И в гостях, конечно, хочет покрасивей быть она.
Оттого она и кошку не кормила, может быть:
По такой причине важной кошку можно и забыть!
И глядит печально кошка: вновь голодное житье!
Всё готовы продырявить желтые глаза ее.

Надежда и разочарование

Посмотрите-ка! Улыбкой рыльце всё озарено,
Пусть весь мир перевернется, нашей кошке всё равно.
Знает острое словечко хитрый кисонькин язык.
Но до времени скрывает, зря болтать он не привык.
Но прошло одно мгновенье, вновь является она.
Что же с кошечкой случилось? Почему она грустна?
Обмануть людей хотела, улыбаясь без конца,
Всё надеялась — за это ей дадут поесть мясца.
Всё напрасно! Оттого-то у нее печальный вид,
И опять она горюет, вновь душа ее болит.

Страдание и неизвестность

Так никто и не дал пищи! Как ей хочется поесть!
Стонет, жалобно мяучит — этих мук не перенесть.
Сводит голодом желудок. Как приходится страдать!
На лице печаль, унынье: трудно хлеб свой добывать.
Вдруг какой-то звук раздался от нее невдалеке.
Мигом кисонька забыла о печали, о тоске.
Что за шорох? Что там — люди иль возня мышей и крыс?
Сделались глаза большими, уши кверху поднялись.
Неизвестно, неизвестно! Кто там — друг ее иль враг?
Что сулит ей этот шорох — много зла иль много благ?

Притворяется безразличной

Вот поставили ей чашку с теплым сладким молоком,
Но притворщица как будто и не думает о нем.
Хоть и очень кушать хочет, хоть и прыгает душа,
Как суфий к еде подходит, не волнуясь, не спеша.
Показать она желает, что совсем не голодна,
Что обжорством не страдает, что не жадная она.
Из-за жадности побои доставались ей не раз —
У нее от тех побоев сердце ноет и сейчас.
Подготовка к нападению и лень от сытости
Вот она прижала уши и на землю прилегла, —
Что бы ни зашевелилось, прыгнет вмиг из-за угла.
Приготовилась к охоте и с норы не сводит глаз:
Серой мышки тонкий хвостик показался там сейчас.
Или мальчики бумажку тащат, к нитке привязав?
Что-то есть. Не зря притихла — знаем мы кошачий нрав.
Но взгляните — та же кошка, но какой беспечный вид!
Разлеглась она лентяйкой: ведь ее желудок сыт.
Как блаженно отдыхает эта кошка-егоза.
Незаметно закрывает золотистые глаза.
Пусть теперь поспит. Вы кошку не тревожьте, шалуны.
Игры — после, а покуда пусть досматривает сны.

Материнство

Милосердие какое! Умиляется душа!
На семью кошачью с лаской каждый смотрит не дыша.
Моет, лижет мать котенка, балует, дрожит над ним.
«Дитятко, — она мурлычет, — свет очей моих, джаным!»
Из проворной резвой кошки стала матерью она,
И заботы материнской наша кисонька полна!

От раздумья к удовольствию

Вот она вперилась в точку и с нее не сводит глаз.
Над каким она вопросом призадумалась сейчас?
В голове мелькают мысли — нам о них не знать вовек,
Но в глазах ее раздумье замечает человек.
Наконец она устала над вопросом размышлять,
Удовольствию, покою предалась она опять.

Страх — гнев и просто страх

Вот над кошкой и котенком палка злая поднята,
Как известно, бедных кошек не жалеет палка та.
Мать боится и котенок — нрав их трудно изменить,
Но со страхом материнским страх котенка не сравнить.
Кошка-мать готова лапкой палку бить, кусать сапог,
А котенок испугался — и со всех пустился ног.

Наслаждение и злость

Спинку ласково ей гладят, чешут острое ушко,
Ах, теперь-то наслажденье кошки этой велико!
Тихой радости и счастья наша кисонька полна,
Ротик свой полуоткрыла в умилении она.
Голова склонилась набок, слезы искрятся в глазах.
Ах, счастливое мгновенье! Где былая боль и страх!
Удивительно, чудесно жить на свете, говорят,
Так-то так, но в мире этом разве всё идет на лад?
Всё непрочно в этом мире! Так уж, видно, повелось:
Радость с горем под луною никогда не ходят врозь.
Гость какой-то неуклюжий хвост ей больно отдавил
Или зря по спинке тростью изо всех ударил сил.
От обиды этой тяжкой кошка злобою полна,
Каждый зуб и каждый коготь точит на врага она.
Дыбом шерсть на ней, и дышит злостью каждый волосок,
Мщенье страшное готовит гостю каждый волосок.

Всё кончилось!

Вот она, судьбы превратность! Мир наш — суета сует:
Нашей кисоньки веселой в этом мире больше нет!
Эта новость очень быстро разнеслась. И вот теперь
Там, в подполье, верно, праздник, пир горой идет теперь.
Скачут мыши, пляшут крысы: жизнь теперь пойдет на лад!
Угнетательница-кошка спит в могиле, говорят.

Некролог

В мир иной ушла ты, кошка, не познав земных отрад.
Знаю: в святости и вере ты прошла уже Сират.
Лютый враг мышей! Хоть было много зла в твоих делах,
Спи спокойно в лучшем мире! Добр и милостив аллах!
Весь свой век ты охраняла от мышей наш дом, наш хлеб,
И тебе зачтется это в книге праведной судеб.
Как тебя я вспомню, кошка, — жалость за сердце берет.
Даже черви осмелели, а не то что мыший род.
Ты не раз была мне, друг мой, утешеньем в грустный час.
Знал я радостей немало от смешных твоих проказ.
А когда мой дед, бывало, на печи лежал, храпя,
Рядышком и ты дремала, всё мурлыча про себя.
Ты по целым дням, бывало, занята была игрой,
Боли мне не причиняя, ты царапалась порой.
Бялиши крала на кухне, пищу вкусную любя,
И за это беспощадно били палкою тебя.
Я, от жалости рыдая, бегал к матушке своей,
Умолял ее: «Не надо, кошку бедную не бей!»
Жизнь прошла невозвратимо. Не жалеть о ней нельзя.
В этом мире непрестанно разлучаются друзья.
Пусть аллах наш милосердный вечный даст тебе покой!
А коль свидимся на небе, «мяу-мяу» мне пропой!

Петр Андреевич Вяземский

Коляска

Томясь житьем однообразным,
Люблю свой страннический дом,
Люблю быть деятельно-праздным
В уединенье кочевом.
Люблю, готов сознаться в том,
Ярмо привычек свергнув с выи,
Кидаться в новые стихии
И обновляться существом.
Боюсь примерзнуть сиднем к месту
И, волю осязать любя,
Пытаюсь убеждать себя,
Что я не подлежу аресту.
Прости, шлагбаум городской
И город, где всегда на страже
Забот бессменных пестрый строй,
А жизнь бесцветная все та же;
Где бредят, судят, мыслят даже
Всегда по таксе цеховой.
Прости, блестящая столица!
Великолепная темница,
Великолепный желтый дом,
Где сумасброды с бритым лбом,
Где пленники слепых дурачеств,
Различных званий, лет и качеств
Кряхтят и пляшут под ярмом.
Не раз мне с дела и с безделья,
Не раз с унынья и с веселья,
С излишества добра и зла,
С тоски столичного похмелья
О четырех колесах келья
Душеспасительна была.
Хоть телу мало в ней простора,
Но духом на просторе я.
И недоступные обзора
Из глаз бегущие края,
И вольный мир воздушной степи,
Свободный путь свободных птиц,
Которым чужды наши цепи;
Рекой, без русла, без границ,
Как волны льющиеся тучи;
Здесь лес, обширный и дремучий,
Там море жатвы золотой —
Все тешит глаз разнообразно
Картиной стройной и живой,
И мысль свободно и развязно
Сама, как птица на лету,
Парит, кружится и ныряет
И мимолетом обнимает
И даль, и глубь, и высоту.
И все, что на душе под спудом
Дремало в непробудном сне,
На свежем воздухе, как чудом,
Все быстро ожило во мне.
Несется легкая коляска,
И с ней легко несется ум,
И вереницу светлых дум
Мчит фантастическая пляска.
То по открытому листу,
За подписью воображенья,
Переношусь с мечты в мечту;
То на ночлеге размышленья
С собой рассчитываюсь я:
В расходной книжке бытия
Я убыль с прибылью сличаю,
Итог со страхом поверяю
И контролирую себя.

Так! Отезжать люблю порою,
Чтоб в самого себя войти,
И говорю другим: прости! —
Чтоб поздороваться с собою.
Не понимаю, как иной
Живет и мыслит в то же время,
То есть живет, как наше племя
Живет, — под вихрем и грозой.
Мне так невмочь двойное бремя:
Когда живу, то уж живу,
Так что и мысли не промыслить;
Когда же вздумается мыслить,
То умираю наяву.
Теперь я мертв, и слава Богу!
Таюсь в кочующем гробу,
И муза грешному рабу
Приулыбнулась на дорогу.
Глупцы! Не миновать уж вам
Моих дорожных эпиграмм!
Сатиры бич в дороге кстати:
Им вас огрею по ушам,
Опричники журнальной рати,
С мечом гусиным по бокам.
Писать мне часто нет охоты,
Писать мне часто недосуг:
Ум вянет от ручной работы,
Вменяя труд себе в недуг;
Чернильница, бумага, перья —
Все это смотрит ремеслом;
Сидишь за письменным столом
Живым подобьем подмастерья
За цеховым его станком.
Я не терплю ни в чем обузы,
И многие мои стихи —
Как быть? — дорожные грехи
Праздношатающейся музы.
Равно движенье нужно нам,
Чтобы расторгнуть лени узы:
Люблю по нивам, по горам
За тридевять земель, как в сказке,
Летать за музой по следам
В стихоподатливой коляске;
Земли не слышу под собой,
И только на толчке, иль в яме,
Или на рифме поупрямей
Опомнится ездок земной.
Друзья! Посудите вы строже
О неоседлости моей:
Любить разлуку точно то же,
Что не любить своих друзей.
Есть призрак правды в сей посылке;
Но вас ли бегаю, друзья,
Когда по добровольной ссылке
В коляске постригаюсь я?
Кто лямку тянет в светской службе,
Кому та лямка дорога,
Тот и себе уже и дружбе
Плохой товарищ и слуга.
То пустослова слушай сказки,
То на смех сердцу и уму
Сам дань плати притворной ласки
Бог весть кому, Бог весть к чему;
Всю жизнь окрась в чужие краски,
И как ни душно, а с лица
С начала пытки до конца
Ты не снимай обрядной маски.
Учись, как труженик иной,
Безмолвней строгого трапписта,
С колодой вечных карт в руках
Доигрывает роберт виста
И роберт жизни на крестах;
Как тот в бумагах утопает
И, Геркулес на пустяки,
Слонов сквозь пальцы пропускает,
А на букашке напирает
Всей силой воли и руки.
Приписанный к приличьям в крепость,
Ты за нелепостью нелепость
Вторь, слушай, делай и читай
И светской барщины неволю
По отмежеванному полю
Беспрекословно исправляй.
Где ж тут за общим недосугом
Есть время быть с собой иль с другом;
Знакомый песнью нам пострел
Смешным отказом гнать умел
Заимодавцев из прихожей;
Под стать и нам его ответ,
И для самих себя нас тоже
Как ни спросись, а дома нет!
По мне, ошибкой моралисты
Твердят, что люди эгоисты.
Где эгоизм? Кто полный я?
Кто не в долгу пред этим словом?
Нет, я глядит в изданье новом
Анахронизмом словаря.
Держася круговой поруки,
Среди житейской кутерьмы,
Забав, досад, вражды и скуки
Взаимно вкладчиками мы.
Мы, выжив я из человека,
Есть слово нынешнего века;
Все мы да мы; наперечет
Все на толкучем рынке света
Судьбой отсчитанные лета
Торопимся прожить в народ.
Как будто стыдно поскупиться
И днем единым поживиться
Из жизни, отданной в расход.
Все для толпы — и вечно жадной
Толпою все поглощено.
Сил наших хищник беспощадный
Уносит нас волною хладной
Иль топит без вести на дно;
Дробь мелкой дроби в общей смете
Вся жизнь, затерянная в свете,
Как бурей загнанный ручей
В седую глубь морских зыбей,
Кипит, теснится, в сшибках стонет,
Но, не прорезав ни следа,
В пучине вод глубоких тонет
И пропадает навсегда.
Но между тем как стихотворный
Скакун, заносчивый подчас,
Мой избалованный Пегас,
Узде строптиво-непокорный,
Гулял, рассудка не спросясь,
И по проселкам своевольно
Бесился подо мной довольно,
Прекрасным всадником гордясь.
Пегаса сродники земные,
Пегасы просто почтовые
Меня до почты довезли.
Да чуть и мне уж не пора ли
Свернуть из баснословной дали
На почву прозы и земли!
Друзья! Боюсь, чтоб бег мой дальный
Не утомил вас, если вы,
Простя мне пыл первоначальный,
Дойдете до конца главы
Полупустой, полуморальной,
Полусмешной, полупечальной,
Которой бедный Йорик ваш
Открыл журнал сентиментальный,
Куда заносит дурь и блажь
Своей отваги повиральной.
Все скажут: с ним двойной подрыв
И с ним что далее, то хуже;
Поэт болтливый, он к тому же
Как путешественник болтлив!
Нет, дайте срок: стихов разбега
Не мог сперва я одолеть,
Но обещаюсь присмиреть.
Теперь до нового ночлега
Простите… (продолженье впредь).

<1826>

Александр Сергеевич Пушкин

Андрей Шенье

Aиnsи, trиstе еt сарtиf, mа lyrе toutеfoиs
S'évеиllaиt…
Меж тем, как изумленный мир
На урну Байрона взирает,
И хору европейских лир
Близ Данте тень его внимает,

Зовет меня другая тень,
Давно без песен, без рыданий
С кровавой плахи в дни страданий
Сошедшая в могильну сень.

Певцу любви, дубрав и мира
Несу надгробные цветы.
Звучит незнаемая лира.
Пою. Мне внемлет он и ты.

Подялась вновь усталая секира
И жертву новую зовет.
Певец готов; задумчивая лира
В последний раз ему поет.

Заутра казнь, привычный пир народу;
Но лира юного певца
О чем поет? Поет она свободу:
Не изменилась до конца!
«Приветствую тебя, мое светило!
Я славил твой небесный лик,
Когда он искрою возник,
Когда ты в буре восходило.
Я славил твой священный гром,
Когда он разметал позорную твердыню
И власти древнюю гордыню
Развеял пеплом и стыдом;
Я зрел твоих сынов гражданскую отвагу,
Я слышал братский их обет,
Великодушную присягу
И самовластию бестрепетный ответ.
Я зрел, как их могущи волны
Все ниспровергли, увлекли,
И пламенный трибун предрек, восторга полный,
Перерождение земли.
Уже сиял твой мудрый гений,
Уже в бессмертный Пантеон
Святых изгнанников входили славны тени,
От пелены предрассуждений
Разоблачался ветхий трон;
Оковы падали. Закон,
На вольность опершись, провозгласил равенство,
И мы воскликнули: Блаженство!
О горе! о безумный сон!
Где вольность и закон? Над нами
Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари. О ужас! о позор!
Но ты, священная свобода,
Богиня чистая, нет, — не виновна ты,
В порывах буйной слепоты,
В презренном бешенстве народа,
Сокрылась ты от нас; целебный твой сосуд
Завешен пеленой кровавой:
Но ты придешь опять со мщением и славой, —
И вновь твои враги падут;
Народ, вкусивший раз твой нектар освященный,
Все ищет вновь упиться им;
Как будто Вакхом разяренный,
Он бродит, жаждою томим;
Так — он найдет тебя. Под сению равенства
В обятиях твоих он сладко отдохнет;
Так буря мрачная минет!
Но я не узрю вас, дни славы, дни блаженства:
Я плахе обречен. Последние часы
Влачу. Заутра казнь. Торжественной рукою
Палач мою главу подымет за власы
Над равнодушною толпою.
Простите, о друзья! Мой бесприютный прах
Не будет почивать в саду, где провождали
Мы дни беспечные в науках и в пирах
И место наших урн заране назначали.
Но, други, если обо мне
Священно вам воспоминанье,
Исполните мое последнее желанье:
Оплачьте, милые, мой жребий в тишине;
Страшитесь возбудить слезами подозренье;
В наш век, вы знаете, и слезы преступленье:
О брате сожалеть не смеет ныне брат.
Еще ж одна мольба: вы слушали стократ
Стихи, летучих дум небрежные созданья,
Разнообразные, заветные преданья
Всей младости моей. Надежды, и мечты,
И слезы, и любовь, друзья, сии листы
Всю жизнь мою хранят. У Авеля, у Фанни,
Молю, найдите их; невинной музы дани
Сберите. Строгий свет, надменная молва
Не будут ведать их. Увы, моя глава
Безвременно падет: мой недозрелый гений
Для славы не свершил возвышенных творений;
Я скоро весь умру. Но, тень мою любя,
Храните рукопись, о други, для себя!
Когда гроза пройдет, толпою суеверной
Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный,
И, долго слушая, скажите: это он;
Вот речь его. А я, забыв могильный сон,
Взойду невидимо и сяду между вами,
И сам заслушаюсь, и вашими слезами
Упьюсь... и, может быть, утешен буду я
Любовью; может быть, и Узница моя,
Уныла и бледна, стихам любви внимая...»

Но, песни нежные мгновенно прерывая,
Младой певец поник задумчивой главой.
Пора весны его с любовию, тоской
Промчалась перед ним. Красавиц томны очи,
И песни, и пиры, и пламенные ночи,
Все вместе ожило; и сердце понеслось
Далече... и стихов журчанье излилось:

«Куда, куда завлек меня враждебный гений?
Рожденный для любви, для мирных искушений,
Зачем я покидал безвестной жизни тень,
Свободу, и друзей, и сладостную лень?
Судьба лелеяла мою златую младость;
Беспечною рукой меня венчала радость,
И муза чистая делила мой досуг.
На шумных вечерах друзей любимый друг,
Я сладко оглашал и смехом и стихами
Сень, охраненную домашними богами.
Когда ж, вакхической тревогой утомясь
И новым пламенем незапно воспалясь,
Я утром наконец являлся к милой деве
И находил ее в смятении и гневе;
Когда, с угрозами, и слезы на глазах,
Мой проклиная век, утраченный в пирах,
Она меня гнала, бранила и прощала:
Как сладко жизнь моя лилась и утекала!
Зачем от жизни сей, ленивой и простой,
Я кинулся туда, где ужас роковой,
Где страсти дикие, где буйные невежды,
И злоба, и корысть! Куда, мои надежды,
Вы завлекли меня! Что делать было мне,
Мне, верному любви, стихам и тишине,
На низком поприще с презренными бойцами!
Мне ль было управлять строптивыми конями
И круто напрягать бессильные бразды?
И что ж оставлю я? Забытые следы
Безумной ревности и дерзости ничтожной.
Погибни, голос мой, и ты, о призрак ложный,
Ты, слово, звук пустой...
О, нет!
Умолкни, ропот малодушный!
Гордись и радуйся, поэт:
Ты не поник главой послушной
Перед позором наших лет;
Ты презрел мощного злодея;
Твой светоч, грозно пламенея,
Жестоким блеском озарил
Совет правителей бесславных;
Твой бич настигнул их, казнил
Сих палачей самодержавных;
Твой стих свистал по их главам;
Ты звал на них, ты славил Немезиду;
Ты пел Маратовым жрецам
Кинжал и деву-эвмениду!
Когда святой старик от плахи отрывал
Венчанную главу рукой оцепенелой,
Ты смело им обоим руку дал,
И перед вами трепетал
Ареопаг остервенелый.
Гордись, гордись, певец; а ты, свирепый зверь,
Моей главой играй теперь:
Она в твоих когтях. Но слушай, знай, безбожный:
Мой крик, мой ярый смех преследует тебя!
Пей нашу кровь, живи, губя:
Ты все пигмей, пигмей ничтожный.
И час придет... и он уж недалек:
Падешь, тиран! Негодованье
Воспрянет наконец. Отечества рыданье
Разбудит утомленный рок.
Теперь иду... пора... но ты ступай за мною;
Я жду тебя».

Так пел восторженный поэт.
И все покоилось. Лампады тихий свет
Бледнел пред утренней зарею,
И утро веяло в темницу. И поэт
К решетке поднял важны взоры...
Вдруг шум. Пришли, зовут. Они! Надежды нет!
Звучат ключи, замки, запоры.
Зовут... Постой, постой; день только, день один:
И казней нет, и всем свобода,
И жив великий гражданин
Среди великого народа.
Не слышат. Шествие безмолвно. Ждет палач.
Но дружба смертный путь поэта очарует.
Вот плаха. Он взошел. Он славу именует...
Плачь, муза, плачь!..

<1825>

Николай Карамзин

Поэзия

Die Lieder der gottlichen Harfenspieler
schallen mit Macht, wie beseelend.
Klopstok*
*Песни божественных арфистов
звучат как одухотворенные.
Клопшток.

Едва был создан мир огромный, велелепный,
Явился человек, прекраснейшая тварь,
Предмет любви творца, любовию рожденный;
Явился — весь сей мир приветствует его,
В восторге и любви, единою улыбкой.
Узрев собор красот и чувствуя себя,
Сей гордый мира царь почувствовал и бога,

Причину бытия — толь живо ощутил
Величие творца, его премудрость, благость,
Что сердце у него в гимн нежный излилось,
Стремясь лететь к отцу… Поэзия святая!
Се ты в устах его, в источнике своем,
В высокой простоте! Поэзия святая!
Благословляю я рождение твое!

Когда ты, человек, в невинности сердечной,
Как роза цвел в раю, Поэзия тебе
Утехою была. Ты пел свое блаженство,
Ты пел творца его. Сам бог тебе внимал,
Внимал, благословлял твои святые гимны:
Гармония была душою гимнов сих —
И часто ангелы в небесных мелодиях,
На лирах золотых, хвалили песнь твою.

Ты пал, о человек! Поэзия упала;
Но дщерь небес еще сияла лепотой,
Когда несчастный, вдруг раскаяся в грехе,
Молитвы воспевал — сидя на бережку
Журчащего ручья и слезы проливая,
В унынии, в тоске тебя воспоминал,
Тебя, эдемский сад! Почасту мудрый старец,
Среди сынов своих, внимающих ему,
Согласно, важно пел таинственные песни
И юных научал преданиям отцов.
Бывало иногда, что ангел ниспускался
На землю, как эфир, и смертных наставлял
В Поэзии святой, небесною рукою
Настроив лиры им —

Живее чувства выражались,
Звучнее песни раздавались,
Быстрее мчалися к творцу.

Столетия текли и в вечность погружались —
Поэзия всегда отрадою была
Невинных, чистых душ. Число их уменьшалось;
Но гимн царю царей вовек не умолкал —
И в самый страшный день, когда пылало небо
И бурные моря кипели на земли,
Среди пучин и бездн, с невиннейшим семейством
(Когда погибло всё) Поэзия спаслась.
Святый язык небес нередко унижался,
И смертные, забыв великого отца,
Хвалили вещество, бездушные планеты!
Но был избранный род, который в чистоте
Поэзию хранил и ею просвещался.
Так славный, мудрый бард, древнейший из певцов,
Со всею красотой священной сей науки
Воспел, как мир истек из воли божества.
Так оный муж святый, в грядущее проникший,
Пел миру часть его. Так царственный поэт,
Родившись пастухом, но в духе просвещенный,
Играл хвалы творцу и песнию своей
Народы восхищал. Так в храме Соломона
Гремела богу песнь!

Во всех, во всех странах Поэзия святая
Наставницей людей, их счастием была;
Везде она сердца любовью согревала.
Мудрец, Натуру знав, познав ее творца
И слыша глас его и в громах и в зефирах,
В лесах и на водах, на арфе подражал
Аккордам божества, и глас сего поэта
Всегда был божий глас!

Орфей, фракийский муж, которого вся древность
Едва не богом чтит, Поэзией смягчил
Сердца лесных людей, воздвигнул богу храмы
И диких научил всесильному служить.
Он пел им красоту Натуры, мирозданья;
Он пел им тот закон, который в естестве
Разумным оком зрим; он пел им человека,
Достоинство его и важный сан; он пел,

И звери дикие сбегались,
И птицы стаями слетались
Внимать гармонии его;
И реки с шумом устремлялись,
И ветры быстро обращались
Туда, где мчался глас его.

Омир в стихах своих описывал героев —
И пылкий юный грек, вникая в песнь его,
В восторге восклицал: я буду Ахиллесом!
Я кровь свою пролью, за Грецию умру!
Дивиться ли теперь геройству Александра?
Омира он читал, Омира он любил. —
Софокл и Эврипид учили на театре,
Как душу возвышать и полубогом быть.
Бион и Теокрит и Мосхос воспевали
Приятность сельских сцен, и слушатели их
Пленялись красотой Природы без искусства,
Приятностью села. Когда Омир поет,
Всяк воин, всяк герой; внимая Теокриту,
Оружие кладут — герой теперь пастух!
Поэзии сердца, все чувства — всё подвластно.

Как Сириус блестит светлее прочих звезд,
Так Августов поэт, так пастырь Мантуанский
Сиял в тебе, о Рим! среди твоих певцов.
Он пел, и всякий мнил, что слышит глас Омира;
Он пел, и всякий мнил, что сельский Теокрит
Еще не умирал или воскрес в сем барде.
Овидий воспевал начало всех вещей,
Златый блаженный век, серебряный и медный,
Железный, наконец, несчастный, страшный век,
Когда гиганты, род надменный и безумный,
Собрав громады гор, хотели вознестись
К престолу божества; но тот, кто громом правит,
Погреб их в сих горах.

Британия есть мать поэтов величайших.
Древнейший бард ее, Фингалов мрачный сын,
Оплакивал друзей, героев, в битве падших,
И тени их к себе из гроба вызывал.
Как шум морских валов, носяся по пустыням
Далеко от брегов, уныние в сердцах
Внимающих родит, — так песни Оссиана,
Нежнейшую тоску вливая в томный дух,
Настраивают нас к печальным представленьям;
Но скорбь сия мила и сладостна душе.
Велик ты, Оссиан, велик, неподражаем!
Шекспир, Натуры друг! Кто лучше твоего
Познал сердца людей? Чья кисть с таким искусством
Живописала их? Во глубине души
Нашел ты ключ ко всем великим тайнам рока
И светом своего бессмертного ума,
Как солнцем, озарил пути ночные в жизни!
«Все башни, коих верх скрывается от глаз
В тумане облаков; огромные чертоги
И всякий гордый храм исчезнут, как мечта, -
В течение веков и места их не сыщем», —
Но ты, великий муж, пребудешь незабвен!
Мильтон, высокий дух, в гремящих страшных песнях
Описывает нам бунт, гибель Сатаны;
Он душу веселит, когда поет Адама,
Живущего в раю; но голос ниспустив,
Вдруг слезы из очей ручьями извлекает,
Когда поет его, подпадшего греху.

О Йонг, несчастных друг, несчастных утешитель!
Ты бальзам в сердце льешь, сушишь источник слез,
И, с смертию дружа, дружишь ты нас и с жизнью!

Природу возлюбив, Природу рассмотрев
И вникнув в круг времен, в тончайшие их тени,
Нам Томсон возгласил Природы красоту,
Приятности времен. Натуры сын любезный,
О Томсон! ввек тебя я буду прославлять!
Ты выучил меня Природой наслаждаться
И в мрачности лесов хвалить творца ее!

Альпийский Теокрит, сладчайший песнопевец!
Еще друзья твои в печали слезы льют —
Еще зеленый мох не виден на могиле,
Скрывающей твой прах! В восторге пел ты нам
Невинность, простоту, пастушеские нравы
И нежные сердца свирелью восхищал.
Сию слезу мою, текущую толь быстро,
Я в жертву приношу тебе, Астреин друг!
Сердечную слезу, и вздох, и песнь поэта,
Любившего тебя, прими, благослови,
О дух, блаженный дух, здесь в Геснере блиставший!

Несяся на крылах превыспренних орлов,
Которые певцов божественныя славы
Мчат в вышние миры, да тему почерпнут
Для гимна своего, певец избранный Клопшток
Вознесся выше всех, и там, на небесах,
Был тайнам научен, и той великой тайне,
Как бог стал человек. Потом воспел он нам
Начало и конец Мессииных страданий,

Спасение людей. Он богом вдохновен —
Кто сердцем всем еще привязан к плоти, к миру,
Того язык немей, и песней толь святых
Не оскверняй хвалой; но вы, святые мужи,
В которых уже глас земных страстей умолк,
В которых мрака нет! вы чувствуете цену
Того, что Клопшток пел, и можете одни,
Во глубине сердец, хвалить сего поэта!
Так старец, отходя в блаженнейшую жизнь,
В восторге произнес: о Клопшток несравненный!
Еще великий муж собою красит мир —
Еще великий дух земли сей не оставил.
Но нет! он в небесах уже давно живет —
Здесь тень мы зрим сего священного поэта.
О россы! век грядет, в который и у вас
Поэзия начнет сиять, как солнце в полдень.
Исчезла нощи мгла — уже Авроры свет
В **** блестит, и скоро все народы
На север притекут светильник возжигать,
Как в баснях Прометей тек к огненному Фебу,
Чтоб хладный, темный мир согреть и осветить.

Доколе мир стоит, доколе человеки
Жить будут на земле, дотоле дщерь небес,
Поэзия, для душ чистейших благом будет.
Доколе я дышу, дотоле буду петь,
Поэзию хвалить и ею утешаться.
Когда ж умру, засну и снова пробужусь, —

Тогда, в восторгах погружаясь,
И вечно, вечно наслаждаясь,
Я буду гимны петь творцу,
Тебе, мой бог, господь всесильный,
Тебе, любви источник дивный,
Узрев там всё лицем к лицу!

Антон Антонович Дельвиг

Купальницы

«Как! ты разплакался! слушать не хочешь и стараго друга!
Страшное дело: Дафна тебе ни пол-слова не скажет,
Песень с тобой не поет, не пляшет, почти лишь не плачет,
Только что встретит насмешливый взор Ликорисы, и обе
Мигом краснеют, краснее вечерней зари перед вихрем!

Взрослый ребенок, стыдись! иль не знаешь седого Сатира?
Кто же младенца тебя баловал? день целый бывало,
Бедный на холме сидишь ты один и смотришь за стадом:
Сердцем и сжалюсь я; старый, приду посмеяться с тобою,
В кости играя поспорить, попеть на свирели. Что жь вышло?
Кто же, как ты, свирелью владеет и в кости играет?
Сам ты знаешь, никто. Из чьих ты корзинок плоды ел?
Все из моих: я жимолость тонкую сам выбирая,
Плел из нея их узорами с легкой, цветною соломой.
Пил молоко из моих же ты чаш и кувшинов: тыквы
Полныя, словно широкия щеки младаго Сатира,

Я и сушил, и долбил, и на коже резал искусно
Грозды, цветы и образы сильных богов и героев.
То же никто не имел (могу похвалиться) подобных
Чаш и кувшинов и легких корзинок. Часто, бывало,
После оргий вакхальных другие Сатиры спешили
Либо в пещеры свои, отдохнуть на душистых постелях,
Либо к рощам пугать и преследовать юных пастушек:
Я же к тебе приходил, и покой и любовь забывая;
Пьяный, под песню твою плясал я с ученым козленком;
Резвый, на задних ногах выступал и прыгал неловко,
Тряс головой, и на роги мои и на бороду злился.
Ты задыхался от смеха веселаго, слезы блестели
В ямках щечек надутых: и все забывалося горе.
Горе жь какое тогда у тебя, у младенца, бывало?
Тыкву мою разобьешь, изломаешь свирель, да и только.

Нынче ль тебя не утешу я? нынче ль оставлю? поверь мне,
Слезы утри! успокойся и стараго друга послушай.»—

Так престарелый Сатир говорил молодому Микону,
В грусти безмолвной лежащему в темной каштановой роще.
К Дафне юный пастух разгорался в младенческом сердце
Пламенем первым и чистым: любил и любил не напрасно.
Все до вчерашняго вечера счастье ему предвещало:
Дафна охотно плясала и пела с ним; даже однажды
Руку пожала ему и что-то такое шепнула
Тихо, но сладко, когда он сказал ей: люби меня, Дафна!
Что же два вечера Дафна не та, не прежняя Дафна?
Только он к ней, она от него. Понятные взгляды,

Ласково-детския речи, улыбка сих уст пурпуровых,
Негой пылающих, все, как весенней водою уплыло!
Что случилось с прекрасной пастушкой? Не знает ли, полно,
Старый Сатир наш об этом? не просто твердит он: Послушай!
Ночь же прекрасная: тихо, на небе ни облака! Если
С каждым лучем богиня Диана шлет по лобзанью
Эндимиону счастливцу: то был ли на свете кто смертный
Столько, так страстно лобзаем и в полную пору любови!
Нет и не будет! лучи так и блещут, земля утопает
В их обаятельном свете; Иллис из урны прохладной
Льет серебро; соловьи разсыпаются в сладостных песнях;
Берег дышит томительным запахом трав ароматных:

Сердце полнее живет, и душа упивается негой.
Бедный Микон Сатира послушался, медленно поднял
Голову, сел, прислонился к каштану высокому, руки
Молча сложил, и взор устремил на Сатира; а старый
Локтем налегся на длинную ветвь, и качаясь, так начал:

«Ранней зарею вчера просыпаюсь я: — холодно что-то!
Разве с вечера я не прикрылся? где теплая кожа?
Как под себя не постлал я трав ароматных и свежих?
Глядь, и зажмурился! свет ослепительный утра, неслитый
С мраком ленивым пещеры! Что это? дернул ногами:
Ноги привязаны к дереву! Руку за кружкой: о боги!
Кружка разбита, разбита моя драгоценная кружка!

Ах, я хотел закричать: ты усерден по прежнему, старый,
Лишь не по прежнему силен, мой друг, на вакхических битвах!
Ты не дошел до пещеры своей, на дороге ты верно
Пал, побежденный вином, и насмешникам в руки попался!—
Но плесканье воды, но веселые женские клики
Мысли в уме, а слова в растворенных устах удержали.
Вот, не смея дышать, чуть-чуть я привстал, предомною
Частый кустарник; легко листы раздвигаю; подвинул
Голову в листья, гляжу: там синеют, там искрятся волны;
Далее двинулся: вижу, в волнах Ликориса и Дафна:
Обе прекрасны, как девы-Хариты, и наги, как Нимфы;
С ними два лебедя. Знаешь, любимые лебеди: бедных

Прошлой весною ты спас; их матерь клевала жестоко;—
Мать отогнал ты, поймал их и в дар принес Ликорисе:
Дафну тогда ужь любил ты, но ей подарить их боялся.
Первыя чувства любви, я помню, застенчивы, робки:
Любишь и милой страшишься наскучить и лаской излишней.
Белыя шеи двух лебеде́й обхватив, Ликориса
Вдруг поплыла, а Дафна нырнула в кристальныя воды.
Дафна явилась, и смех ее встретил: «Дафна, я Леда,
Новая Леда.»—А я Аматузия! видишь, не так ли
Я родилася теперь, как она, из пены блестящей?—
«Правда; но прежняя Леда ни что перед новой! мне служат
Два Зевеса: чем же похвалишься ты пред Кипридой?»

—Мужем не будет моим Ифест хромоногий, и старой!—
«Правда и то, моя милая Дафна; еще скажу: правда!
Твой прекрасен Микон; не сыскать пастуха, его лучше!
Кудри его в три ряда; глаза небеснаго цвета;
Взгляды их к сердцу доходят; как персик, в пору созревший.
Юный, он свеж и румян и пухом блестящим украшен;
Что жь за уста у него? Душистыя, алыя розы,
Полныя звуков и слов, сладчайших всех песень воздушных.
Дафна, мой друг, поцелуй же меня! ты скоро не будешь
Часто твою целовать Ликорису охотно; ты скажешь:
Слаще в лобзаньях уста пастуха, молодаго Микона!»
—Все ты смеешься, подруга лукавая! все понапрасну

В краску вводишь меня! и что мне Микон твой? хорош он—
Лучше ему! я к нему равнодушна». — «Зачем же краснеешь?»
—Я по неволе краснею: зачем все ко мне пристаешь ты?
Все говоришь про Микона! Микон да Микон; а он что мне?—
«Что жь ты трепещешь, и грудью ко мне прижимаешься? что так
Пламенно, что так не ровно дышет она? Послушай:
Если б (пошлюсь на безсмертных богов, я того не желаю)
Если б, гонясь за заблудшей овцою, Микон очутился
Здесь, вот на береге; что бы ты сделала?»—Я б? утопилась!—
«Точно, и я б утопилась! Но от чего? что за странность?
Разве хуже мы так? смотри, я плыву: не прекрасны ль

В золоте струй эти волны власов, эти нежныя перси?
Вот и ты поплыла; вот ножка в воде забелелась,
Словно наш снег, украшение гор! А вся так бела ты!
Шея же, руки: вглядися, скажешь — из кости слоновой
Мастер большой их отделал, а Зевс наполнил с избытком
Сладко-пленяющей жизнью. Дафна, чего жь мы стыдимся!»
—Друг Ликориса, не знаю; но знаю: стыдиться прекрасно!
«Правда; но все непонятнаго много тут скрыто! Подумай:
Что же мущины такое? не точно ль, как мы, они люди?
То же творенье прекрасное дивнаго Зевса-Кронида,
Как же мущин мы стыдимся, с другим же, нам чуждым созданьем,

С лебедем шутим свободно: то длинную шею лаская,
Клев его клоним к устам и целуем; то с нежностью треплем
Белыя крылья и персями жмемся ко груди пуховой.
Нет ли во взоре их силы ужасной, Медузиной силы,
В камень нас обращающей? что ты мне скажешь?»—Не знаю!
Только Ледой и я была бы охотно! и также
Друга ласкать и лобзать не устала б в сем образе скромном,
В сей красоте белизны ослепительной! Дерзкаго жь, боги
(Кто бы он ни был:) молю, обратите рогатым оленем,
Словно ловца Актеона, жертву Дианина гнева!
Ах, Ликориса, рога! — «Что рога?» — Рога за кустами!—
«Дафна, Миконов сатир!»—Уплывем, уплывем!—«Все он слышал,

Все он разскажет Микону! бедныя мы!»—Мы погибли!—

Так, осторожный, как юноша пылкий, я разговор их
Кончил внезапно! и все был доволен: Дафна, ты видишь,
Любит тебя, и невинная доли прекрасной достойна:
Сердцем Микона владеть на земли и в обителях Орка!
Что жь ты не плачешь по прежнему, взрослый ребенок! Сатира
Стараго, видно, слушать полезно? поди же в шалаш свой!
Сладким веленьям Морфея покорствуй! Эрот не оставит
Дела прекраснаго! верь мне, спокойся: он кончит, как начал.»

Яков Петрович Полонский

Два жребия

Если ты мадонна — и толпа, и гений
Пред тобой склоняются челом;
Как жена и мать — двух поколений
Служишь ты охраной и звеном…
Радуйся, зиждительница рода!
Дом твой — ветвь растущего народа;
В той стране, где разорен твой дом,
Города растлятся, как Содом.
Собственным достоинством хранима,
Ты идешь, молвой не уязвима,—
Радуйся, блаженная жена!
Твой очаг семейный согревает
Свежих чувств и мыслей семена,
Вечно-новой жизни закипает
Вкруг тебя шумящая волна. Все, что ты любовью и терпеньем
Воспитала, от тебя уйдет,—
Но уйдет с твоим благословеньем,
С памятью святых твоих забот.

Если ты вакханка,— родилась вакханкой,—
Много раз падет перед тобой
Гений, не владеющий собой.
Только будь ты лучше куртизанкой,
Чем притворно-честною женой…
Не обманет холод этой маски —
Эта целомудренная ложь…
Колобродит ум твой… Ну, так что ж!
Ум ли нужен для минутной ласки,
Ум ли нужен для веселой пляски,
Там, где страстной музыки волна
В шепоте и топоте слышна.
Для семьи заветные, святые
Цепи долга, для тебя гнилые
Нити,— рвут их прихоти твои.
Не входи ж напрасно в мир семьи,
У тебя иное назначенье:
Все, что в жизни льется через край,
Все, что слепо ищет наслажденья, Расточай, язви иль утоляй!
Много богачей ты пустозвонных
Довела почти до нищеты,
Много сил, для света незаконных,
Безысходных и неугомонных,
До поры угомонила ты,
Освежая пыл свой их избытком,
Словно охмеляющим напитком.
Радуйся! Сам олимпийский бог
На тебя дождем червонцев льется
И над человечеством смеется,
Млея у твоих прелестных ног.

Если ты в душе мадонна и, к несчастью,
Рано пала,— в те лета, когда
Молодость играет первой страстью,
Или явно в жертву сладострастью
Злая продала тебя нужда,—
Голод, холод, роковая крайность…
Знай! твое падение — случайность,
Розовый рассеется туман,
Наглый обнаружится обман —
И тогда, спаси тебя, о Боже! На пирах веселой молодежи
Будешь ты унылая сидеть,
На своем полу-продажном ложе
Иногда молиться и скорбеть;
Всей душой, глубоко уязвленной,
Проклянешь позор позолоченный,
Ночь соблазнов и сонливый день,
И свою разряженную лень,
И свою тоскливую беспечность,
И людских страстей недолговечность.

Если с детства ты вакханка, и, к несчастью,
Рано разгадал тебя отец
И идти принудил под венец,
Пользуясь родительскою властью;
Иль сама, сжигаемая страстью,
Отдалась ты мужу своему,
Чтоб начать служенье сладострастью
По узаконенному найму,—
Знай: союз твой — роковая крайность
Или безотчетная случайность,—
Будешь ты скучать у очага,
Видеть в детях Божье наказанье, В лучшем муже — вечного врага,
Будешь усыплять его вниманье,
Прятать от него свои мечты…
Наконец, вполне постигнешь ты,
Что тебя сковал один обычай,
Что с огнем жаровню под цветы
Трудно спрятать ради всех приличий,
И, смеясь над мужем и стыдом,
Проклянешь ты свой семейный дом…

Людям роли розданы природой,
С ней борьба — не всем доступный труд:
Все, что будет для тебя свободой,
То другие рабством назовут;
То, что будет для тебя цепями,
Для других — гирлянда из цветов;
Людям роли розданы богами,—
Каждый узнавай своих богов.
Но судьба перемешала роли,
Навязав нам маску поневоле.
Не спасает ветхий наш закон
Сладострастью проданных мадонн;
Под личиною мадонны скромной Не узнать нам жрицы вероломной.
Чуть сквозит сквозь радужный туман
Душу возмущающий обман:
Та, которая разврат свой прячет,
Гордо смотрит на погибших дев,
И бессилен вопиющий гнев
Той, которая тихонько плачет.

Если ты мадонна — и толпа, и гений
Пред тобой склоняются челом;
Как жена и мать — двух поколений
Служишь ты охраной и звеном…
Радуйся, зиждительница рода!
Дом твой — ветвь растущего народа;
В той стране, где разорен твой дом,
Города растлятся, как Содом.
Собственным достоинством хранима,
Ты идешь, молвой не уязвима,—
Радуйся, блаженная жена!
Твой очаг семейный согревает
Свежих чувств и мыслей семена,
Вечно-новой жизни закипает
Вкруг тебя шумящая волна.

Все, что ты любовью и терпеньем
Воспитала, от тебя уйдет,—
Но уйдет с твоим благословеньем,
С памятью святых твоих забот.

Если ты вакханка,— родилась вакханкой,—
Много раз падет перед тобой
Гений, не владеющий собой.
Только будь ты лучше куртизанкой,
Чем притворно-честною женой…
Не обманет холод этой маски —
Эта целомудренная ложь…
Колобродит ум твой… Ну, так что ж!
Ум ли нужен для минутной ласки,
Ум ли нужен для веселой пляски,
Там, где страстной музыки волна
В шепоте и топоте слышна.
Для семьи заветные, святые
Цепи долга, для тебя гнилые
Нити,— рвут их прихоти твои.
Не входи ж напрасно в мир семьи,
У тебя иное назначенье:
Все, что в жизни льется через край,
Все, что слепо ищет наслажденья,

Расточай, язви иль утоляй!
Много богачей ты пустозвонных
Довела почти до нищеты,
Много сил, для света незаконных,
Безысходных и неугомонных,
До поры угомонила ты,
Освежая пыл свой их избытком,
Словно охмеляющим напитком.
Радуйся! Сам олимпийский бог
На тебя дождем червонцев льется
И над человечеством смеется,
Млея у твоих прелестных ног.

Если ты в душе мадонна и, к несчастью,
Рано пала,— в те лета, когда
Молодость играет первой страстью,
Или явно в жертву сладострастью
Злая продала тебя нужда,—
Голод, холод, роковая крайность…
Знай! твое падение — случайность,
Розовый рассеется туман,
Наглый обнаружится обман —
И тогда, спаси тебя, о Боже!

На пирах веселой молодежи
Будешь ты унылая сидеть,
На своем полу-продажном ложе
Иногда молиться и скорбеть;
Всей душой, глубоко уязвленной,
Проклянешь позор позолоченный,
Ночь соблазнов и сонливый день,
И свою разряженную лень,
И свою тоскливую беспечность,
И людских страстей недолговечность.

Если с детства ты вакханка, и, к несчастью,
Рано разгадал тебя отец
И идти принудил под венец,
Пользуясь родительскою властью;
Иль сама, сжигаемая страстью,
Отдалась ты мужу своему,
Чтоб начать служенье сладострастью
По узаконенному найму,—
Знай: союз твой — роковая крайность
Или безотчетная случайность,—
Будешь ты скучать у очага,
Видеть в детях Божье наказанье,

В лучшем муже — вечного врага,
Будешь усыплять его вниманье,
Прятать от него свои мечты…
Наконец, вполне постигнешь ты,
Что тебя сковал один обычай,
Что с огнем жаровню под цветы
Трудно спрятать ради всех приличий,
И, смеясь над мужем и стыдом,
Проклянешь ты свой семейный дом…

Людям роли розданы природой,
С ней борьба — не всем доступный труд:
Все, что будет для тебя свободой,
То другие рабством назовут;
То, что будет для тебя цепями,
Для других — гирлянда из цветов;
Людям роли розданы богами,—
Каждый узнавай своих богов.
Но судьба перемешала роли,
Навязав нам маску поневоле.
Не спасает ветхий наш закон
Сладострастью проданных мадонн;
Под личиною мадонны скромной

Не узнать нам жрицы вероломной.
Чуть сквозит сквозь радужный туман
Душу возмущающий обман:
Та, которая разврат свой прячет,
Гордо смотрит на погибших дев,
И бессилен вопиющий гнев
Той, которая тихонько плачет.

Антон Антонович Дельвиг

Купальницы

(Идиллия)
«Как! ты расплакался! слушать не хочешь и старого друга!
Страшное дело: Дафна тебе ни полслова не скажет,
Песень с тобой не поет, не пляшет, почти лишь не плачет.
Только что встретит насмешливый взор Ликорисы, и обе
Мигом краснеют, краснее вечерней зари перед вихрем!
Взрослый ребенок, стыдись! иль не знаешь седого сатира?
Кто же младенца тебя баловал? день целый, бывало,
Бедный, на холме сидишь ты один и смотришь за стадом:
Сердцем и сжалюсь я; старый, приду посмеяться с тобою,
В кости играя, поспорить, попеть на свирели. Что ж вышло?
Кто же, как ты, свирелью владеет и в кости играет?
Сам ты знаешь, никто. Из чьих ты корзинок плоды ел?
Все из моих: я, жимолость тонкую сам выбирая,
Плел из нее их узорами с легкой, цветною соломой.
Пил молоко из моих же ты чаш и кувшинов: тыквы
Полные, словно широкие щеки младого сатира,
Я и сушил, и долбил, и на коже резал искусно
Грозды, цветы и образы сильных богов и героев.
Тоже никто не имел (могу похвалиться) подобных
Чаш и кувшинов и легких корзинок. Часто, бывало,
После оргий вакхальных другие сатиры спешили
Либо в пещеры свои, отдохнуть на душистых постелях,
Либо к рощам пугать и преследовать юных пастушек —
Я же к тебе приходил, и покой, и любовь забывая;
Пьяный, под песню твою плясал я с ученым козленком;
Резвый, на задних ногах выступал и прыгал неловко,
Тряс головой и на ррги мои и на бороду злился.
Ты задыхался от смеха веселого, слезы блестели
В ямках щечек надутых — и все забывалося горе.
Горе ж какое тогда у тебя, у младенца, бывало?
Тыкву мою разобьешь, изломаешь свирель, да и только.
Нынче ль тебя не утешу я? нынче ль оставлю? поверь мне,
Слезы утри! успокойся и старого друга послушай». —
Так престарелый сатир говорил молодому Микону,
В грусти безмолвной лежащему в темной каштановой роще.
К Дафне юный пастух разгорался в младенческом сердце
Пламенем первым и чистым: любил, и любил не напрасно.
Все до вчерашнего вечера счастье ему предвещало:
Дафна охотно плясала и пела с ним; даже однажды
Руку пожала ему и что-то такое шепнула
Тихо, но сладко, когда он сказал ей: «Люби меня, Дафна!»
Что же два вечера Дафна не та, не прежняя Дафна?
Только он к ней — она от него. Понятные взгляды,
Ласково-детские речи, улыбка сих уст пурпуровых,
Негой пылающих, — все, как весенней водою, уплыло!
Что случилось с прекрасной пастушкой? Не знает ли, полно,
Старый сатир наш об этом? не просто твердит он: «Послушай!
Ночь же прекрасная: тихо, на небе ни облака! Если
С каждым лучом богиня Диана шлет по лобзанью
Эндимиону счастливцу — то был ли на свете кто смертный
Столько, так страстно лобзаем и в полную пору любови!
Нет и не будет! Лучи так и блещут, земля утопает
В их обаятельном свете; Иллис из урны прохладной
Льет серебро; соловьи рассыпаются в сладостных песнях;
Берег дышит томительным запахом трав ароматных;
Сердце полнее живет, и душа упивается негой».
Бедный Микон сатира послушался, медленно поднял
Голову, сел, прислонился к каштану высокому, руки
Молча сложил и взор устремил на сатира; а старый
Локтем налегся на длинную ветвь и, качаясь, так начал:
«Ранней зарею вчера просыпаюсь я: холодно что-то!
Разве с вечера я не прикрылся? где теплая кожа?
Как под себя не постлал я трав ароматных и свежих?
Глядь, и зажмурился! свет ослепительный утра, не слитый
С мраком ленивым пещеры! Что это? дернул ногами:
Ноги привязаны к дереву! Руку за кружкой: о боги!
Кружка разбита, разбита моя драгоценная кружка!
Ах, я хотел закричать: ты усерден по-прежнему, старый,
Лишь не по-прежнему силен, мой друг, на вакхических битвах!
Ты не дошел до пещеры своей, на дороге ты, верно,
Пал, побежденный вином, и насмешникам в руки попался! —
Но плесканье воды, но веселые женские клики
Мысли в уме, а слова в растворенных устах удержали.
Вот, не смея дышать, чуть-чуть я привстал; предо мною
Частый кустарник; легко листы раздвигаю; подвинул
Голову в листья, гляжу: там синеют, там искрятся волны;
Далее двинулся, вижу: в волнах Ликориса и Дафна —
Обе прекрасны, как девы-хариты, и наги, как нимфы;
С ними два лебедя. Знаешь, любимые лебеди: бедных
Прошлой весною ты спас; их матерь клевала жестоко, —
Мать отогнал ты, поймал их и в дар принес Ликорисе:
Дафну тогда уж любил ты, но ей подарить их боялся.
Первые чувства любви, я помню, застенчивы, робки:
Любишь и милой страшишься наскучить и лаской излишней.
Белые шеи двух лебедей обхватив, Ликориса
Вдруг поплыла, а Дафна нырнула в кристальные воды.
Дафна явилась, и смех ее встретил: «Дафна, я Леда,
Новая Леда». — «А я Аматузия! видишь, не так ли
Я родилася теперь, как она, из пены блестящей?»
— «Правда; но прежняя Леда ничто перед новой! мне служат
Два Зевеса. Чем же похвалишься ты пред Кипридой?»
— «Мужем не будет моим Ифест хромоногий, и старый!»
— «Правда и то, моя милая Дафна; еще скажу правда!
Твой прекрасен Микон; не сыскать пастуха его лучше!
Кудри его в три ряда; глаза небесного цвета;
Взгляды их к сердцу доходят; как персик, в пору созревший.
Юный, он свеж и румян и пухом блестящим украшен;
Что ж за уста у него? Душистые, алые розы,
Полные звуков и слов, сладчайших всех песень воздушных.
Дафна, мой друг, поцелуй же меня! Ты скоро не будешь
Часто твою целовать Ликорису охотно; ты скажешь:
«Слаще в лобзаньях уста пастуха, молодого Микона!»
— «Все ты смеешься, подруга лукавая! все понапрасну
В краску вводишь меня! и что мне Микон твой? хорош он —
Лучше ему! я к нему равнодушна». — «Зачем же краснеешь?»
— «Я поневоле краснею: зачем все ко мне пристаешь ты?
Все говоришь про Микона! Микон да Микон; а он что мне?»
— «Что ж ты трепещешь и грудью ко мне прижимаешься? что так
Пламенно, что так неровно дышит она? Послушай:
Если б (пошлюсь на бессмертных богов, я того не желаю), —
Если б, гонясь за заблудшей овцою, Микон очутился
Здесь вот, на береге, — что бы ты сделала?» — «Я б? утопилась!»
— «Точно, и я б утопилась! Но отчего? что за странность?
Разве хуже мы так? смотри, я плыву: не прекрасны ль
В золоте струй эти волны власов, эти нежные перси?
Вот и ты поплыла; вот ножка в воде забелелась,
Словно наш снег, украшение гор! А вся так бела ты!
Шея же, руки — вглядися, скажешь — из кости слоновой
Мастер большой их отделал, а Зевс наполнил с избытком
Сладко-пленяющей жизнью. Дафна, чего ж мы стыдимся!»
«Друг Ликориса, не знаю; но знаю: стыдиться прекрасно!»
— «Правда; но все непонятного много тут скрыто! Подумай:
Что же мужчины такое? не точно ль как мы, они люди?
То же творенье прекрасное дивного Зевса-Кронида,
Как же мужчин мы стыдимся, с другим же, нам чуждым созданьем,
С лебедем шутим свободно: то длинную шею лаская,
Клев его клоним к устам и целуем; то с нежностью треплем
Белые крылья и персями жмемся ко груди пуховой.
Нет ли во взоре их силы ужасной, Медузиной силы,
В камень нас обращающей? что ты мне скажешь?» — «Не знаю!
Только Ледой и я была бы охотно! и так же
Друга ласкать и лобзать не устала б в сем образе скромном,
В сей красоте белизны ослепительной! Дерзкого ж, боги
(Кто бы он ни был), молю, обратите рогатым оленем,
Словно ловца Актеона, жертву Дианина гнева!
Ах, Ликориса, рога!» — «Что рога?» — «Рога за кустами!»
— «Дафна, Миконов сатир!» — «Уплывем, уплывем!» — «Все он слышал,
Все он расскажет Микону! бедные мы!» — «Мы погибли!»
Так, осторожный, как юноша пылкий, я разговор их
Кончил внезапно! и все был доволен: Дафна, ты видишь,
Любит тебя, и невинная доли прекрасной достойна:
Сердцем Микона владеть на земли и в обителях Орка!
Что ж ты не плачешь по-прежнему, взрослый ребенок! Сатира
Старого, видно, слушать полезно? Поди же в шалаш свой!
Сладким веленьям Морфея покорствуй! Эрот не оставит
Дела прекрасного! Верь мне, спокойся: он кончит, как начал».

Яков Петрович Полонский

Колыбель в горах

С чешского
(Вольный перевод)
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодые в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.— Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.

Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметные
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответные
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…

Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася, Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ее грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.

Меж утесистых гор ее хижина,
Как гнездо, что орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек Там ее мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот нянчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новые
Стрелы молний, что блещут и падают,
Мальчугана ее только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — ручонками
Бьете, смеется, болтает ножонками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением: Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как вырастет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
Вы, — пока еще дети свободные гор!»

С чешского
(Вольный перевод)
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодые в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.—

Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.

Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметные
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответные
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…

Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася,

Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ее грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.

Меж утесистых гор ее хижина,
Как гнездо, что орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек

Там ее мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот нянчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новые
Стрелы молний, что блещут и падают,
Мальчугана ее только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — ручонками
Бьете, смеется, болтает ножонками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением:

Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как вырастет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
Вы, — пока еще дети свободные гор!»

Константин Николаевич Батюшков

Мечта

Подруга нежных Муз, посланница небес,
Источник сладких дум и сердцу милых слез,
Где ты скрываешься, Мечта, моя богиня?
Где тот счастливый край, та мирная пустыня.
К которым ты стремишь таинственный полет?
Иль дебри любишь ты, сих грозных скал хребет.
Где ветр порывистый и бури шум внимаешь?
Иль в Муромских лесах задумчиво блуждаешь
Когда на западе зари мерцает луч,
И хладная луна выходит из-за туч?
Или, влекомая чудесным обаяньем
В места, где дышит все любви очарованьем
Под тенью яворов ты бродишь по холмам,
Студеной пеною Воклюза орошенным?
Явись, богиня, мне, и с трепетом священным
Коснуся я струнам
Тобой одушевленным!
Явися! ждет тебя задумчивый Пиит,
В безмолвии ночном седящий у лампады
Явись и дай вкусить сердечныя отрады!
Любимца твоего, любимца Аонид,
И горесть сладостна бывает:
Он в горести мечтает.

То вдруг он пренесен во Сельмские леса,
Где ветр шумит, ревет гроза
Где тень Оскарова, одетая туманом,
По небу стелется над пенным океаном,
То, с чашей радости в руках,
Он с Бардами поет: и месяц в облаках,
И Кромлы шумный лес безмолвно им внимает.
И эхо по горам песнь звучну повторяет.

Или в полночный час
Он слышит Скальдов глас
Прерывистый и томный.
Зрит: юноши безмолвны,
Склоняся на щиты, стоят кругом костров,
Зажженных в поле брани;
И древний царь певцов
Простер на арфу длани.
Могилу указав, где вождь героев спит
«Чья тень, чья тень, — гласит
В священном исступленьи, —
Там с девами плывет в туманных облаках?
Се ты, младый Иснель, иноплеменных страх,
Днесь падший на сраженьи!
Мир, мир тебе, герой!
Твоей секирою стальной
Пришельцы гордые разбиты!
Но сам ты пал на грудах тел,
Пал витязь знаменитый
Под тучей вражьих стрел!..
Ты пал! И над тобой посланницы небесны,
Валкирии прелестны,
На белых, как снега Биармии, конях,
С златыми копьями в руках
В безмолвии спустились!
Коснулись до зениц копьем своим, и вновь
Глаза твои открылись!
Течет по жилам кровь
Чистейшего эфира;
И ты, бесплотный дух,
В страны безвестны мира
Летишь стрелой… и вдруг —
Открылись пред тобой те радужны чертоги.
Где уготовали для сонма храбрых боги
Любовь и вечный пир.
При шуме горних вод и тихострунных лир
Среди полян и свежих сеней,
Ты будешь поражать там скачущих еленей
И златорогих серн.
Склонясь на злачный дерн,
С дружиною младою,
Там снова с арфой золотою
В восторге Скальд поет
О славе древних лет,
Поет, и храбрых очи,
Как звезды тихой ночи,
Утехою блестят.
Но вечер притекает,
Час неги и прохлад,
Глас Скальда замолкает.
Замолк — и храбрых сонм
Идет в Оденов дом,
Где дочери Веристы,
Власы свои душисты
Раскинув по плечам,
Прелестницы младые,
Всегда полунагие,
На пиршества гостям
Обильны яства носят
И пить умильно просят
Из чаши сладкий мед…» —
Так древний Скальд поет,
Лесов и дебрей сын угрюмый:
Он счастлив, погрузясь о счастьи в сладки думы!

О, сладкая Мечта! О, неба дар благой!
Средь дебрей каменных, средь ужасов природы.
Где плещут о скалы Ботнические воды,
В краях изгнанников… я счастлив был тобой.
Я счастлив был, когда в моем уединеньи
Над кущей рыбаря, в час полночи немой,

Раздастся ветров свист и вой,
И в кровлю застучит и град, и дождь осенний.
Тогда на крылиях Мечты
Летал я в поднебесной,
Или, забывшися на лоне красоты,
Я сон вкушал прелестной
И, счастлив наяву, был счастлив и в мечтах!
Волшебница моя! дары твои бесценны
И старцу в лета охлажденны,
С котомкой нищему и узнику в цепях.
Заклепы страшные с замками на дверях,
Соломы жесткий пук, свет бледный пепелища,
Изглоданный сухарь, мышей тюремных пища,
Сосуды глиняны с водой, —
Все, все украшено тобой!...
Кто сердцем прав, того ты ввек не покидаешь:
За ним во все страны летаешь
И счастием даришь любимца своего.
Пусть миром позабыт! Что нужды для него?
Но с ним задумчивость, в день пасмурный, осенний,
На мирном ложе сна,
В уединенной сени,
Беседует одна.
О, тайных слез неизяснима сладость!
Что пред тобой сердец холодных радость,
Веселий шум и блеск честей
Тому, кто ничего не ищет под луною,
Тому, кто сопряжен душою
С могилою давно утраченных друзей!

Кто в жизни не любил?
Кто раз не забывался,
Любя, мечтам не предавался
И счастья в них не находил?
Кто в час глубокой ночи,
Когда невольно сон смыкает томны очи,
Всю сладость не вкусил обманчивой мечты?
Теперь, любовник, ты
На ложе роскоши с подругой боязливой,
Ей шепчешь о любви и пламенной рукой
Снимаешь со груди ее покров стыдливой,
Теперь блаженствуешь и счастлив ты — Мечтой!
Ночь сладострастия тебе дает призраки
И нектаром любви кропит ленивы маки.

Мечтание — душа Поэтов и стихов
И едкость сильная веков
Не может прелестей лишить Анакреона;
Любовь еще горит во пламенных мечтах
Любовницы Фаона
А ты, лежащий на цветах
Меж Нимф и сельских Граций,
Певец веселия, Гораций!
Ты сладостно мечтал,
Мечтал среди пиров и шумных, и веселых.
И смерть угрюмую цветами увенчал!
Как часто в Тибуре, в сих рощах устарелых
На скате бархатных лугов,
В счастливом Тибуре, в твоем уединеньи,
Ты ждал Глицерию, и в сладостном забвеньи
Томимый негою на ложе из цветов,
При воскурении мастик благоуханных,
При пляске Нимф венчанных.
Сплетенных в хоровод,
При отдаленном шуме
В лугах журчащих вод,
Безмолвен, в сладкой думе
Мечтал… и вдруг, Мечтой
Восторжен сладострастной,
У ног Глицерии стыдливой и прекрасной
Победу пел любви
Над юностью беспечной
И первый жар в крови,
И первый вздох сердечной
Счастливец! воспевал
Цитерские забавы
И все заботы славы
Ты ветрам отдавал!

Ужели в истинах печальных
Угрюмых Стоиков и скучных мудрецов,
Сидящих в платьях погребальных
Между обломков и гробов,
Найдем мы жизни нашей сладость? —
От них, я вижу, радость
Летит, как бабочка, от терновых кустов;
Для них нет прелести и в прелестях природы.
Им девы не поют, сплетяся в хороводы:
Для них, как для слепцов,
Весна без радости и лето без цветов…
Увы! но с юностью исчезнут и мечтанья,
Исчезнут Граций лобызанья,
Надежда изменит и рой крылатых снов.
Увы! там нет уже цветов,
Где тусклый опытность светильник зажигает,
И время старости могилу открывает.

Но ты — пребудь верна, живи еще со мной!
Ни свет ни славы блеск пустой,
Ничто даров твоих для сердца не заменит!
Пусть дорого глупец сует блистанье ценит
Лобзая прах златый у мраморных палат, —
Но я и счастлив, и богат,
Когда снискал себе свободу и спокойство.
А от сует ушел забвения тропой!
Пусть будет навсегда со мной
Завидное Поэтов свойство:
Блаженство находить в убожестве Мечтой!
Их сердцу малость драгоценна.
Как пчелка, медом отягченна,
Летает с травки на цветок,
Считая морем ручеек,
Так хижину свою Поэт дворцом считает
И счастлив — он мечтает.