Высота ли, высота поднебесная,
Красота ли, красота бестелесная,
Глубина ли, глубина Океан морской,
Широко раздолье наше всей Земли людской.
Из-за Моря, Моря синего, что плещет без конца,
Из того ли глухоморья изумрудного,
И от славного от города, от града Леденца,
От заморского Царя, в решеньях чудного,
Выбегали, выгребали ровно тридцать кораблей,
Всех красивей тот, в котором гость богатый Соловей,
Будимирович красивый, кем гордится вся земля,
Изукрашено судно, и Сокол имя корабля.
В нем по яхонту по ценному горит взамен очей,
В нем по соболю чернеется взамен густых бровей,
Вместо уса было воткнуто два острые ножа,
Уши — копья Мурзавецки, встали, ветер сторожа,
Вместо гривы две лисицы две бурнастые,
А взамен хвоста медведи головастые,
Нос, корма его взирает по-туриному,
Взведены бока крутые по-звериному.
В Киев мчится этот Сокол ночь и день, чрез свет и мрак,
В корабле узорном этом есть муравленый чердак,
В чердаке была беседа — рыбий зуб с игрой огней,
Там, на бархате, в беседе, гость богатый Соловей.
Говорил он корабельщикам, искусникам своим:
«В город Киев как приедем, чем мы Князя подарим?»
Корабельщики сказали: «Славный гость ты Соловей,
Золота казна богата, много черных соболей,
Сокол их везет по Морю ровно сорок сороков,
И лисиц вторые сорок, сколь пушиста тьма хвостов,
И камка есть дорогая, из Царь-Града свет-узор,
Дорогая-то не очень, да узор весьма хитер».
Прибежали корабли под тот ли славный Киев град,
В Днепр реку метали якорь, сходни стали, все глядят.
Вот во светлую во гридню смело входит Соловей,
Ласков Князь его встречает со дружиною своей.
Князю он дарит с Княгиней соболей, лисиц, камку,
Ничего взамен не хочет — место в саде, в уголку.
«Дай загон земли», он просит, «чтобы двор построить мне,
Там, где вишенье белеет, вишни будут спеть Княжне».
Соловью в саду Забавы отмежевана земля,
Он зовет людей работных со червлена корабля.
«Вы берите-ка топорики булатные скорей,
Снарядите двор в саду мне, меж узорчатых ветвей,
Где Забава спит и грезит, в час как Ночь в звездах идет,
В час как цветом, белым цветом, часто вишенье цветет».
С поздня вечера дружина с топорами, ровен звук,
Словно дятлы по деревьям, щелк да щелк, и стук да стук.
Хорошо идет, к полуночи и двор поспел, гляди,
Златоверхие три терема, и сени впереди,
Трои сени, все решетчаты, и тонки сени те,
В теремах все изукрашено, как в звездной высоте.
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в зорях звездных терем весь.
Вот к заутрени звонили, пробуждается Княжна,
Ото сна встает Забава, смотрит все ли спит она?
Из косящата окошка в свой зеленый смотрит сад,
Златоверхие три терема как будто там стоят.
«Ой вы мамушки и нянюшки, идите поскорей,
Красны девушки, глядите, что в саду среди ветвей.
Это чудо ль показалось мне средь вишенья в цвету?
Наяву ли увидала я такую красоту?»
Отвечают красны девушки и нянюшки Княжне:
«Счастье с цветом в дом пришло к тебе, и в яви, не во сне».
Вот идет Забава в сад свой, меж цветов идет Княжна,
Терем первый, в нем все тихо, золотая там казна,
Ко второму, за стенами потихоньку говорят,
Помаленьку говорят в нем, все молитву там творят,
Подошла она ко третьему, стоит Княжна, глядит,
В третьем тереме, там музыка, там музыка гремит.
Входит в сени, дверь открыла, испугалася Княжна,
Резвы ноги подломились, видит дивное она:
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в Небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в звездных зорях терем весь.
Подломились резвы ножки, Соловей догадлив был,
Гусли звончаты он бросил, красну деву подхватил,
Подхватил за белы ручки тут Забаву Соловей,
Клал ее он на кровати из слоновыих костей,
На пуховые перины, в обомлении, положил: —
«Что ж, Забава, испужалась?» — Тут им день поворожил.
Солнце с солнцем золотилось, Месяц с месяцем горел,
Зори звездные светились, в сердце жар был юн и смел.
Сердце с сердцем, очи в очи, о, как сладко и светло,
Белым цветом, всяким цветом, нежно вишенье цвело.
Дереку Уолкотту
I
Зимой смеркается сразу после обеда.
В эту пору голодных нетрудно принять за сытых.
Зевок загоняет в берлогу простую фразу.
Сухая, сгущенная форма света —
снег — обрекает ольшаник, его засыпав,
на бессоницу, на доступность глазу
в темноте. Роза и незабудка
в разговорах всплывают все реже. Собаки с вялым
энтузиазмом кидаются по следу, ибо сами
оставляют следы. Ночь входит в город, будто
в детскую: застает ребенка под одеялом;
и перо скрипит, как чужие сани.
II
Жизнь моя затянулась. В речитативе вьюги
обострившийся слух различает невольно тему
оледенения. Всякое «во-саду-ли»
есть всего-лишь застывшее «буги-вуги».
Сильный мороз суть откровенье телу
о его грядущей температуре
либо — вздох Земли о ее богатом
галактическом прошлом, о злом морозе.
Даже здесь щека пунцовеет, как редиска.
Космос всегда отливает слепым агатом,
и вернувшееся восвояси «морзе»
попискивает, не застав радиста.
III
В феврале лиловеют заросли краснотала.
Неизбежная в профиле снежной бабы
дорожает морковь. Ограниченный бровью,
взгляд на холодный предмет, на кусок металла,
лютей самого металла — дабы
не пришлось его с кровью
отдирать от предмета. Как знать, не так ли
озирал свой труд в день восьмой и после
Бог? Зимой, вместо сбора ягод,
затыкают щели кусками пакли,
охотней мечтают об общей пользе,
и вещи становятся старше на год.
IV
В стужу панель подобна сахарной карамели.
Пар из гортани чаще к вздоху, чем к поцелую.
Реже снятся дома, где уже не примут.
Жизнь моя затянулась. По крайней мере,
точных примет с лихвой хватило бы на вторую
жизнь. Из одних примет можно составить климат
либо пейзаж. Лучше всего безлюдный,
с девственной белизной за пеленою кружев,
— мир, не слыхавший о лондонах и парижах,
мир, где рассеянный свет — генератор будней,
где в итоге вздрагиваешь, обнаружив,
что и тут кто-то прошел на лыжах.
V
Время есть холод. Всякое тело, рано
или поздно, становится пищею телескопа:
остывает с годами, удаляется от светила.
Стекло зацветает сложным узором: рама
суть хрустальные джунгли хвоща, укропа
и всего, что взрастило
одиночество. Но, как у бюста в нише,
глаз зимой скорее закатывается, чем плачет.
Там, где роятся сны, за пределом зренья,
время, упавшее сильно ниже
нуля, обжигает ваш мозг, как пальчик
шалуна из русского стихотворенья.
VI
Жизнь моя затянулась. Холод похож на холод,
время — на время, единственная преграда —
теплое тело. Упрямое, как ослица,
стоит оно между ними, поднявши ворот,
как пограничник держась приклада,
грядущему не позволяя слиться
с прошлым. Зимою на самом деле
вторник он же суббота. Днем легко ошибиться:
свет уже выключили или еще не включили?
Газеты могут печататься раз в неделю.
Время глядится в зеркало, как певица,
позабывшая, что это — «Тоска» или «Лючия».
VII
Сны в холодную пору длинней, подробней.
Ход конем лоскутное одеяло
заменяет на досках паркета прыжком лягушки.
Чем больше лютует пурга над кровлей,
тем жарче требует идеала
голое тело в тряпичной гуще.
И вам снятся настурции, бурный Терек
в тесном ущелье, мушиный куколь
между стеной и торцом буфета:
праздник кончиков пальцев в плену бретелек.
А потом все стихает. Только горячий уголь
тлеет в серой золе рассвета.
VIII
Холод ценит пространство. Не обнажая сабли,
он берет урочища, веси, грады.
Населенье сдается, не сняв треуха.
Города — особенно, чьи ансамбли,
чьи пилястры и колоннады
стоят как пророки его триумфа,
смутно белея. Холод слетает с неба
на парашюте. Всяческая колонна
выглядит пятой, жаждет переворота.
Только ворона не принимает снега,
и вы слышите, как кричит ворона
картавым голосом патриота.
IX
В феврале чем позднее, тем меньше ртути.
Т. е. чем больше времени, тем холоднее. Звезды
как разбитый термометр: каждый квадратный метр
ночи ими усеян, как при салюте.
Днем, когда небо под стать известке,
сам Казимир бы их не заметил,
белых на белом. Вот почему незримы
ангелы. Холод приносит пользу
ихнему воинству: их, крылатых,
мы обнаружили бы, воззри мы
вправду горе, где они как по льду
скользят белофиннами в маскхалатах.
X
Я не способен к жизни в других широтах.
Я нанизан на холод, как гусь на вертел.
Слава голой березе, колючей ели,
лампочке желтой в пустых воротах,
— слава всему, что приводит в движенье ветер!
В зрелом возрасте это — вариант колыбели,
Север — честная вещь. Ибо одно и то же
он твердит вам всю жизнь — шепотом, в полный голос
в затянувшейся жизни — разными голосами.
Пальцы мерзнут в унтах из оленьей кожи,
напоминая забравшемуся на полюс
о любви, о стоянии под часами.
XI
В сильный мороз даль не поет сиреной.
В космосе самый глубокий выдох
не гарантирует вдоха, уход — возврата.
Время есть мясо немой Вселенной.
Там ничего не тикает. Даже выпав
из космического аппарата,
ничего не поймаете: ни фокстрота,
ни Ярославны, хоть на Путивль настроясь.
Вас убивает на внеземной орбите
отнюдь не отсутствие кислорода,
но избыток Времени в чистом, то есть
без примеси вашей жизни, виде.
XII
Зима! Я люблю твою горечь клюквы
к чаю, блюдца с дольками мандарина,
твой миндаль с арахисом, граммов двести.
Ты раскрываешь цыплячьи клювы
именами «Ольга» или «Марина»,
произносимыми с нежностью только в детстве
и в тепле. Я пою синеву сугроба
в сумерках, шорох фольги, чистоту бемоля —
точно «чижика» где подбирает рука Господня.
И дрова, грохотавшие в гулких дворах сырого
города, мерзнувшего у моря,
меня согревают еще сегодня.
XIII
В определенном возрасте время года
совпадает с судьбой. Их роман недолог,
но в такие дни вы чувствуете: вы правы.
В эту пору неважно, что вам чего-то
не досталось; и рядовой фенолог
может описывать быт и нравы.
В эту пору ваш взгляд отстает от жеста.
Треугольник больше не пылкая теорема:
все углы затянула плотная паутина,
пыль. В разговорах о смерти место
играет все большую роль, чем время,
и слюна, как полтина,
XIV
обжигает язык. Реки, однако, вчуже
скованы льдом; можно надеть рейтузы;
прикрутить к ботинку железный полоз.
Зубы, устав от чечетки стужи,
не стучат от страха. И голос Музы
звучит как сдержанный, частный голос.
Так родится эклога. Взамен светила
загорается лампа: кириллица, грешным делом,
разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли,
знает больше, чем та сивилла,
о грядущем. О том, как чернеть на белом,
покуда белое есть, и после.
Он юношеских лет еще не пережил,
Но жизни не щадя, не размеряя сил,
Он насладился всем не во-время, чрез меру,
И рано, наконец, во все утратил веру.
Бывало, если он по улице идет,
На тень его одну выходит из ворот
Станица буйная безнравственных вакханок,
Чтоб обольстить его нахальностью приманок —
И он на лоне их, сок юности точа,
Ослабевал душой и таял как свеча.
Его и день и ночь преследовала скука:
Нередко в опере Моцарта или Глюка
Он, опершись рукой, безмысленно зевал.
Он головы своей в тот ключ не погружал,
Откуда черпал нам Шекспир живые волны.
Все радости ему казалися неполны:
Он жизни не умел раскрашивать мечтой.
Желаний не было в груди его больной:
А ум, насмешливый и несогретый чувством,
Смеялся дерзостно над доблестным искусством
И всё великое с презреньем разрушал:
Он покупал любовь, а совесть продавал.
Природа — ясный свод, тенистые овраги,
Шумящие леса, струн лазурной влаги —
И всё, что тешит нас и радует в тиши,
Не трогало его бездейственной души,
В нем сердца не было; любил он равнодушно:
Быть с матерью вдвоем ему казалось скучно.
Не занятый ничем, испытанный во всем,
Заране он скучал своим грядущим днем.
Вот — раз, придя домой, больной и беспокойный,
Тревожимый в душе своею грустью знойной,
Он сел облокотясь, с раздумьем на челе,
Взял тихо пистолет, лежавший на столе,
Коснулся до замка… огонь блеснул из полки…
И череп, как стекло, рассыпался в осколки.
О юноша, ты был ничтожен, глуп и зол,
Не жалко нам тебя. Ты участь приобрел
Достойную себя. Никто, никто на свете
Не вспомнит, не вздохнет о жалком пустоцвете.
Но если плачем мы, то жаль нам мать твою,
У сердца своего вскормившую змею,
Которая тебя любила всею силой,
А ты за колыбель ей заплатил могилой.
Не жалко нам тебя — о нет! но жаль нам ту,
Как ангел чистую, бедняжку-сироту,
К которой ты пришел, сжигаемый развратом
И соблазнил ее приманками и златом.
Она поверила. Склонясь к твоей груди,
Ей снилось счастие и радость впереди.
Но вот теперь она — увы! — упала с неба:
Без крова, без родства, нуждаясь в крошках хлеба
С отчаяньем глядя на пагубную связь,
Она — букет цветов, с окна столкнутых в грязь!
Нет, нет — не будем мы жалеть о легкой тени:
Негодной цифрою ты был для исчислений;
Но жаль нам твоего достойного отца,
Непобедимого в сражениях бойца.
Встревожа тень его своей преступной тенью,
Ты имя славное его обрек презренью.
Не жалко нам тебя, но жаль твоих друзей,
Жаль старого слугу и жалко тех людей,
Чью участь злобный рок сковал с твоей судьбою,
Кто должен был итти с тобой одной стезею,
Жаль пса, лизавшего следы преступных ног,
Который за любовь любви найти не мог.
А ты, презренный червь, а ты, бедняк богатый,
Довольствуйся своей заслуженною платой.
Слагая жизнь с себя, ты думал, может быть,
Своею смертию кого-нибудь смутить —
Но нет! на пиршестве светильник не потухнул,
Без всякого следа ты камнем в бездну рухнул.
Наш век имеет мысль — и он стремится к ней,
Как к цели истинной. Ты смертию своей
Не уничтожил чувств, нам свыше вдохновенных,
Не совратил толпы с путей определенных:
Ты пал — и об тебе не думают теперь,
Без шума за тобой судьба закрыла дверь.
Ты пал — но что нашел, свершивши преступленье?
Распутный — ранний гроб, а суетный — забвенье.
Конечно, эта смерть для общества чужда:
Он свету не принес ни пользы, ни вреда —
И мы без горести, без страха и волненья
Глядим на падшего, достойного паденья.
Но если, иногда, подумаешь о том,
Что жизнь слабеет в нас заметно с каждым днем,
Когда встречаем мы, что юноша живой,
Какой-нибудь Робер, с талантом и душой
Едва посеявший великой жатвы семя,
Слагает жизнь с себя, как тягостное бремя;
Когда историк Рабб, точа на раны яд,
С улыбкой навсегда смежает тусклый взгляд;
Когда ученый Грос, почти уже отживший,
До корня общество и нравы изучивший,
Как лань, испуганный внезапным лаем псов,
Кидается в реку от зависти врагов;
Когда тлетворный вихрь открытого злодейства,
Отъемлет каждый день сочленов у семейства:
У сына мать его, у дочери отца,
У плачущих сестер их брата-первенца,
Когда старик седой, ценивший жизни сладость,
Насильной смертию свою позорит старость;
Когда мы, наконец, посмотрим на детей,
Созревших до поры за книгою своей,
Мечтавших о любви, свободе и искусствах, —
И после ошибясь в своих заветных чувствах
И к истине нагой упав лицом к лицу,
На смерть стремящихся, как к брачному венцу, —
Тогда невольно в грудь сомненье проникает:
Смиренный — молится, а мудрый — размышляет:
Не слишком скоро ли вперед шагнули мы?
Куда влечет нас век? к чему ведут умы?
Какие движут нас сокрытые пружины?
Чем излечиться нам? И где всему причины?
Быть может, что в душе, безвременно, у нас
Высокой истины святой огонь погас,
Что слишком на себя надеемся мы много,
……………………….
……………………….
……………………….
……………………….
……………………….
Не время ль пожалеть о тех счастливых днях,
Когда мы видели учителей в отцах
И набожно несли свое ярмо земное,
Раскрыв перед собой Евангелье святое;
Для ока. смертного — таинственная тьма!
Неразрешимые вопросы для ума!
Как часто, иногда, от них, во время ночи,
Поэт не может свесть задумчивые очи,
И, преданный мечтам и мыслям роковым,
Один — блуждает он по улицам пустым,
Встречая изредка, кой-где, у переходов
Вернувшихся домой, с прогулки, пешеходов.
На троне светлом, лучезарном,
Что полвселенной на столпах
Взнесен, незыблемо поставлен,
Россия в славе восседит —
Златой шелом, огнепернатый
Блистает на главе ее;
Венец лавровый осеняет
Ее высокое чело;
Лежит на шуйце щит алмазный;
Расширивши крыла свои,
У ног ее орел полночный
Почиет — гром его молчит.
Окрест блестящего престола,
В бесчисленный собравшись сонм,
Стоят полночные народы,
С почтеньем долу преклонясь:
Славя́нин в шлеме златовидном,
Татар с свинцовой булавой,
Черкес в булатных, тяжких латах,
Бобром одетый камчадал,
С сетями финн, живущий в Норде,
С секирой острой алеут,
Киргизец с луком напряженным,
С стальною саблею сармат.
Она сидит — и светлым оком
Зрит на владычество свое;
Прелестный юноша пред нею,
Склоняющ слух к ее словам.
«Мой сын! — гласит ему Россия. —
Простри свой взор окрест себя;
Простри и виждь страны цветущи,
Подвластны скиптру моему:
Ты в недре их рожден, воспитан,
В их недре счастье — жребий твой;
В их недре ты свое теченье
Со славой должен совершить!
Воззри, и в радостном восторге
Клянись и сердцем и душой
Быть сыном мне нежнейшим, верным,
Мне жизнь и чувства посвятить;
Воззри на мощь мою, на славу,
Мои сокровища исчисль;
Смотри: там Бельт пространный воет;
Там пенится шумящий Понт;
Там Льдистый океан волнится,
В себя приемлющ сонмы рек;
Там бурный океан Восточный
Камчатский опеняет брег.
Здесь Волга белыми струями
Кати́тся по полям, лугам,
Благословенье изливает
И радость на хребте несет;
Там Дон клубится, Днепр бунтует;
Уральских исполинов ряд
Дели́т там Азию с Европой
И подпирает небеса;
Сибирь, хранилище сокровищ,
Здесь возвышает свой хребет;
Херсон гордится там плодами,
Прельщающими взоры, вкус.
Цветет обилие повсюду!
На тучных пажитях, лугах
Стада бесчисленны пасутся;
Покрыты класами, поля
Струятся, как моря златые;
Весельем дышащ, земледел
При полных житницах ликует.
Там села мирные мои;
Там грады крепкие, цветущи;
Москва, Петрополь и Казань
На бреге быстрых рек, пенистых
Главы подемлют к облакам.
Повсюду в ратном украшенье
Блистают воинства ряды;
На шлемах перья развевают,
На копьях солнца луч горит;
Мечи гремят в десницах мощных;
Кони́, гордяся, гриву вверх
Вздымают, ржут, биют ногами,
Крутя́т песок, вьют прах столбом;
Огонь летит багряным вихрем
Из медных челюстей, гремя;
Долины грохот повторяют
И эхо предают горам.
На влаге бурных океанов,
Расширив белые крыла,
Летают в грозных строях флоты,
Нося во мрачных недрах смерть;
Пенят и Бельт и Понт в стремленье:
Пред ними ужас, гром летит…
От всех вселенныя пределов
Плывут с богатством корабли
И, пристаней моих достигнув,
Тягчат сокровищами брег:
Богатый Альбион приносит
Своих избытков лучшу часть;
Волнисту шерсть и шелк тончайший
Несет с востока оттоман;
Араб коней приводит быстрых,
В своих степях их укротив;
Китай фарфор и муск приносит;
Моголец шлет алмаз, рубин;
Йемен дарит свой кофе вкусный;
Как горы, по полям идут
Верблюды с пе́рскими коврами, —
От всех земли пределов, стран
Народы мне приносят дани,
Цари сокровища мне шлют…
Там в храмах, Музам посвященных,
Текут для юношей струи
Премудрости, нравоученья;
Там в кроткой, мирной тишине,
Исполнясь духом Аполлона,
Поэт восторг небесный свой
Чертами пламенными пишет;
Там Праксителев ученик
Влагает жизнь во хладный мрамор,
Велит молчанью говорить;
Там медь являет зрак героя,
В нем пламень мужества горит;
Там холст под кистью Апеллеса
Рождает тысячи красот;
Там нового Орфея лира
Струнами сладкими звучит…
Везде блестит луч просвещенья!
И благотворный свет его,
С лучом религии сливаясь,
Все кроткой теплотой живит
И трон мой блеском одевает…
Мой сын! кто в свете равен мне?
Какое царство в поднебесной
Блаженней царства моего?»
Се образ радостный России!
Но некогда густая тьма,
Как ночь, поверх ее носилась;
Язычество свой фимиам
На жертвенниках воскуряло,
И кровь под жреческим ножом
Дымилась в честь немых кумиров…
С престола Святославов сын
Простер свой скиптр державный, мощный —
И кроткий Христианства луч
Блеснул во всех концах России:
К Творцу моленья вознеслись.
Стенала некогда в оковах
Россия, под пятой врагов
Неистовых, кичливых, злобных…
Ее Сармат и Скандинав
Тягчили скипетром железным;
Москва, с поникшею главой,
Под игом рабства унывала,
Затмилась красота ее, —
И Росс слезящими очами
Взирал на бедства вкруг себя,
На грады, в пепел обращенны,
На кровь, кипящу по полям.
Явился Петр — и иго бедствий
Престало Россов отягчать;
Как холм, одетый тенью ночи,
Являющийся с юным днем:
Так все весельем озарилось;
Главу Россия подняла,
Престол ее, вознесшись к небу,
Рассыпал на вселенну тень;
Ее Алкиды загремели;
Кичливый враг упал, исчез, —
И се, во славу облеченна,
Она блаженствует, цветет!
Се Павел с трона славы, правды,
Простерши милосердья длань,
Блаженство миллионов зиждет,
Струями радость, счастье льет
И царства падшие подемлет!
Се новый росский Геркулес,
Возникшу гидру поражая,
Тягчит пятой стоглавный Альп,
Щитом вселенну осеняет!
Се знамя росское шумит
Средь тронов, в прахе низложенных!
И се грядет к нам новый век!
Падите, Россы, на колена!
Молите с пламенной душой:
«Да управляяй царств судьбами
Хранит любовию своей
От бед Россию в век грядущий
И новым светом облечет!
Да снидет мир к нам благодатный
И миру радость принесет!
Да луч премудрости рассеет
Невежества последний мрак
И да всеобщее блаженство
Вселенну в рай преобразит!!!»
Скажи мне, Финиас любезный!
В какие веки неизвестны
Была Урания дружна
С поэзией голубоокой?
Скажи, не вечно ли она
Жила не с нею, одиноко,
И, в телескоп вперяя око,
Небесный измеряла свод
И звезд блестящих быстрый ход?
Какими же, мой друг! судьбами
Ты математик и поэт?
Играешь громкими струнами,
И вдруг, остановя полет,
Сидишь над грифельной доскою,
Поддерживая лоб рукою,
И пишешь с цифрами ноли,
Проводишь длинну апофему,
Доказываешь теорему,
Тупые, острые углы?
Возможно ли, чтобы девица,
Как лебедь статна, белолица,
Пленилась модником седым,
И нежною рукой своею
Его бы обнимая шею,
В любви жила счастливо с ним?
Скажи, как может восхищенье,
Души чувствительной стремленье,
Тебя с мечтами посещать?
Как пишешь громкие ты оды
И за пределами природы
Миры стремишься населять
Людьми, которы неподвластны
Ни злу, ни здешним суетам,
У них в сердцах — любови храм;
Они — все юны, все прекрасны
И улыбаются векам,
Летящим быстрою стрелою
С неумолимою косою?
В восторге говорит поэт,
Любовь Алине изясняя:
«Небесной красотой сияя,
Ты солнца помрачаешь свет!
Твои блестящи, черны очи,
Как светлый месяц зимней ночи,
Кидают огнь из-под бровей!»
Но математик важно ей
Все опровергнет, все докажет,
Определит и солнца свет,
И действие лучей покажет
Чрез преломленье на предмет;
Но, верно, утаит, что взоры
Прелестной, райской красоты
Воспламеняют камни, горы,
И в сердце сладки льют мечты. —
Дерзнешь ли, о мой друг любезный!
Перед натурой токи слезны
Пролив, стремиться к ней душой?
На небесах твой путь опасный
Препнут и Лев, и Змей ужасный,
И лютый Тур поднимет вой!
Через линейки, микроскопы,
Чрез циркули и телескопы
Шагать устанешь, милый друг,
И выспренний оставишь круг!
Оставишь… и на табурете
В своем укромном кабинете
Зачнешь считать, чертить, марать —
И музу в помощь призывать!
И вот, чрез множество мгновений
Твои слова от сотрясений
К ее престолу долетят.
На острый нос очки надвиня,
Берет орудии богиня,
Межует облаков квадрат.
Большие блоки с небесами
Соединяются гвоздями
И под веревкою скрыпят.
И загремела цепь железна;
Открылась музе поднебесна
И место, где витаешь ты.
И Ге́рой облако влечется
И ветерком туда, сюда,
Колеблясь в бок, в другой, несется,
На твой спускаясь кабинет.
Вот бледный и дрожащий свет
Вдруг осенил твою обитель!
Небес веселых мрачный житель
Является перед тобой.
«Стремись, мой сын, стремись за мной, —
Богиня с важностью вещает, —
Уже бессмертие тебе
Венцы лавровые сплетает!
Достигни славы в тишине!
С Невтоном испытуй природу,
С Бландшардом по небесну своду
Как дерзостный орел летай!
Бесстрашно измеряй пучину,
Скажи всем действиям причину
И новы звезды открывай!»
И се раскрылся пред тобою
Промчавшихся веков завес,
И зришь: в священный темный лес
Идут ученые толпою.
Кружась на ветреных крылах,
Волнится перед ними прах —
И рвет их толстые творенья.
Что делать, — плачут, да идут.
И средь такого треволненья
Одни — за Алгеброй бегут,
Те — Геометрию хватают,
Иль, руки спустя, рыдают.
Недосягаемый никем
Между кремнистыми скалами
За Стикса мрачными брегами
Главу возносит, как илем,
Престол богини измеренья,
И Крон не сыплет разрушенья
На хладны мраморны столбы!
Отсель богиня взор кидает
На многочисленны толпы́.
Не многих слушает мольбы,
Не многих лаврами венчает .
Но грянет по струнам поэт
И лишь богиню призовет —
При звуке сладостныя лиры,
Впрягутся в облако зефиры,
Крылами дружно размахнут,
Помчатся с Пинда, понесут —
И вот в эфирном одеяньи,
Певец! она перед тобой
В венце, в божественном сияньи,
Пленяющая красотой!
И ты падешь в благоговеньи
Перед подругою твоей!
Гремишь струнами в восхищеньи,
И ты могучий чародей!
Не воздух на небе сгущенный,
Спираяся между собой,
Перуны шлет из тучи темной
И проливает дождь рекой, —
То гневный Зевс водоточивый
На смертный род, всегда кичливый,
Льет воды и перун десной
Кидает на полки строптивы.
И не роса на дол падет,
Цветы душисты освежая; —
Аврора, урну обнимая,
Над прахом сына слезы льет.
Не воздух, звуком сотрясенный,
К лесам относит голос твой:
Ах, нет! под тению священной,
Пленясь Нарцизовой красой,
Несчастна Нимфа воздыхает
И грусть с тобою разделяет.
Не солнце, рассевая тень,
На землю сводит ясный день, —
То Феб прекрасный, сановитый,
Лучами светлыми повитый,
Удерживая бег коней,
У коих пламя из ноздрей,
Летит в блестящей колеснице,
Последуя младой деннице.
Так славный Боало певал,
Бросая огнь от громкой лиры;
Порок бледнел и трепетал,
Внимая грозный глас сатиры.
Мессии избранный певец!
Ты арфою пленял вселенну;
Тебе, хвалой превознесенну,
Омиры отдают венец.
Пиндара, Флакка победитель,
Небесных песней похититель,
Державин россов восхищал!
Под дланью трепетали струны,
На сильных он метал перуны —
И добродетель прославлял.
И здесь, когда на вражьи строи
Летели росские герои,
Спасая веру и царя,
Любовью к родине горя,
В доспехах бранных, под шатрами,
Жуковский дивными струнами
Мечи ко мщенью извлекал —
И враг от сих мечей упал.
Но ты сравняешься ли с ними,
Когда, то музами водимый,
То математикой своей,
Со всеми разною стезей
Идешь на.высоты Парнаса
И ловишь сов или Пегаса?
Измерь способности свои:
Иль время провождай с доскою
И треугольники пиши;
Иль нежною своей игрою
Укрась друзей приятный хор,
Сзывая пиэрид собор.
На войне — в пути, в теплушке,
В тесноте любой избушки,
В блиндаже иль погребушке, —
Там, где случай приведет, —
Лучше нет, как без хлопот,
Без перины, без подушки,
Примостясь кой-как друг к дружке,
Отдохнуть… Минут шестьсот.
Даже больше б не мешало,
Но солдату на войне
Срок такой для сна, пожалуй,
Можно видеть лишь во сне.
И представь, что вдруг, покинув
В некий час передний край,
Ты с попутною машиной
Попадаешь прямо в рай.
Мы здесь вовсе не желаем
Шуткой той блеснуть спроста,
Что, мол, рай с передним краем
Это — смежные места.
Рай по правде. Дом. Крылечко.
Веник — ноги обметай.
Дальше — горница и печка.
Все, что надо. Чем не рай?
Вот и в книге ты отмечен,
Раздевайся, проходи.
И плечьми у теплой печи
На свободе поведи.
Осмотрись вокруг детально,
Вот в ряду твоя кровать.
И учти, что это — спальня,
То есть место — специально
Для того, чтоб только спать.
Спать, солдат, весь срок недельный,
Самолично, безраздельно
Занимать кровать свою,
Спать в сухом тепле постельном,
Спать в одном белье нательном,
Как положено в раю.
И по строгому приказу,
Коль тебе здесь быть пришлось,
Ты помимо сна обязан
Пищу в день четыре раза
Принимать. Но как? — вопрос.
Всех привычек перемена
Поначалу тяжела.
Есть в раю нельзя с колена,
Можно только со стола.
И никто в раю не может
Бегать к кухне с котелком,
И нельзя сидеть в одеже
И корежить хлеб штыком.
И такая установка
Строго-настрого дана,
Что у ног твоих винтовка
Находиться не должна.
И в ущерб своей привычке
Ты не можешь за столом
Утереться рукавичкой
Или — так вот — рукавом.
И когда покончишь с пищей,
Не забудь еще, солдат,
Что в раю за голенище
Ложку прятать не велят.
Все такие оговорки
Разобрав, поняв путем,
Принял в счет Василий Теркин
И решил:
— Не пропадем.
Вот обед прошел и ужин.
— Как вам нравится у нас?
— Ничего. Немножко б хуже,
То и было б в самый раз…
Покурил, вздохнул и на бок.
Как-то странно голове.
Простыня — пускай одна бы,
Нет, так на, мол, сразу две.
Чистота — озноб по коже,
И неловко, что здоров,
А до крайности похоже,
Будто в госпитале вновь.
Бережет плечо в кровати,
Головой не повернет.
Вот и девушка в халате
Совершает свой обход.
Двое справа, трое слева
К ней разведчиков тотчас.
А она, как королева:
Мол, одна, а сколько вас.
Теркин смотрит сквозь ресницы:
О какой там речь красе.
Хороша, как говорится,
В прифронтовой полосе.
Хороша, при смутном свете,
Дорога, как нет другой,
И видать, ребята эти
Отдохнули день, другой…
Сон-забвенье на пороге,
Ровно, сладко дышит грудь.
Ах, как холодно в дороге
У объезда где-нибудь!
Как прохватывает ветер,
Как луна теплом бедна!
Ах, как трудно все на свете:
Служба, жизнь, зима, война.
Как тоскует о постели
На войне солдат живой!
Что ж не спится в самом деле?
Не укрыться ль с головой?
Полчаса и час проходит,
С боку на бок, навзничь, ниц.
Хоть убейся — не выходит.
Все храпят, а ты казнись.
То ли жарко, то ли зябко,
Не понять, а сна все нет.
— Да надень ты, парень, шапку, —
Вдруг дают ему совет.
Разъясняют:
— Ты не первый,
Не второй страдаешь тут.
Поначалу наши нервы
Спать без шапки не дают.
И едва надел родимый
Головной убор солдат,
Боевой, пропахший дымом
И землей, как говорят, —
Тот, обношенный на славу
Под дождем и под огнем,
Что еще колючкой ржавой
Как-то прорван был на нем;
Тот, в котором жизнь проводишь,
Не снимая, — так хорош! —
И когда ко сну отходишь,
И когда на смерть идешь, —
Видит: нет, не зря послушал
Тех, что знали, в чем резон:
Как-то вдруг согрелись уши,
Как-то стало мягче, глуше —
И всего свернуло в сон.
И проснулся он до срока
С чувством редкостным — точь-в-точь
Словно где-нибудь далеко
Побывал за эту ночь;
Словно выкупался где-то,
Где — хоть вновь туда вернись —
Не зима была, а лето,
Не война, а просто жизнь.
И с одной ногой обутой,
Шапку снять забыв свою,
На исходе первых суток
Он задумался в раю.
Хороши харчи и хата,
Осуждать не станем зря,
Только, знаете, война-то
Не закончена, друзья.
Посудите сами, братцы,
Кто б чудней придумать мог:
Раздеваться, разуваться
На такой короткий срок.
Тут обвыкнешь — сразу крышка,
Чуть покинешь этот рай.
Лучше скажем: передышка.
Больше время не теряй.
Закусил, собрался, вышел,
Дело было на мази.
Грузовик идет, — заслышал,
Голосует:
— Подвези.
И, четыре пуда грузу
Добавляя по пути,
Через борт ввалился в кузов,
Постучал: давай, крути.
Ехал — близко ли, далеко —
Кому надо, вымеряй.
Только, рай, прощай до срока,
И опять — передний край.
Соскочил у поворота, —
Глядь — и дома, у огня.
— Ну, рассказывайте, что тут,
Как тут, хлопцы, без меня?
— Сам рассказывай. Кому же
Неохота знать тотчас,
Как там, что в раю у вас…
— Хорошо. Немножко б хуже,
Верно, было б в самый раз…
— Хорошо поспал, богато,
Осуждать не станем зря.
Только, знаете, война-то
Не закончена, друзья.
Как дойдем до той границы
По Варшавскому шоссе,
Вот тогда, как говорится,
Отдохнем. И то не все.
А пока — в пути, в теплушке,
В тесноте любой избушки,
В блиндаже иль погребушке,
Где нам случай приведет, —
Лучше нет, как без хлопот,
Без перины, без подушки,
Примостясь плотней друг к дружке,
Отдохнуть.
А там — вперед.
Ты все ревешь, порог Падун,
Но так тревожен рев:
Знать, ветер дней твоих подул
С негаданных краев.Подул, надул — нанес людей:
Кончать, старик, с тобой,
Хоть ты по гордости твоей
Как будто рвешься в бой.Мол, сила силе не ровня:
Что — люди? Моль. Мошка.
Им, чтоб устать, довольно дня,
А я не сплю века.Что — люди? Кто-нибудь сравни,
Затеяв спор с рекой.
Ах, как медлительны они,
Проходит год, другой… Как мыши робкие, шурша,
Ведут подкоп в земле
И будто нянчат груз ковша,
Качая на стреле.В мороз — тепло, в жару им — тень
Подай: терпеть невмочь,
Подай им пищу, что ни день,
И крышу, что ни ночь.Треть суток спят, встают с трудом,
Особо если тьма.
А я не сплю и подо льдом,
Когда скует зима.Тысячелетья песнь мою
Пою горам, реке.
Плоты с верховья в щепки бью,
Встряхнувшись налегке.И за несчетный ряд годов,
Минувших на земле,
Я пропустил пять-шесть судов, -
Их список на скале… И челноку и кораблю
Издревле честь одна:
Хочу — щажу, хочу — топлю, -
Все в воле Падуна.О том пою, и эту песнь
Вовек, но перепеть:
Таков Падун, каков он есть,
И был и будет впредь.Мой грозный рев окрест стоит,
Кипит, гремит река… Все так. Но с похвальбы, старик,
Корысть невелика.И есть всему свой срок, свой ряд,
И мера, и расчет.
Что — люди? Люди, знаешь, брат,
Какой они народ? Нет, ты не знаешь им цены,
Не видишь силы их,
Хоть и слова твои верны
О слабостях людских… Все так: и краток век людской,
И нужен людям свет,
Тепло, и отдых, и покой, -
Тебе в них нужды нет.Еще не все. Еще у них,
В разгар самой страды,
Забот, хлопот, затей иных
И дела — до беды.И полудела, и причуд,
И суеты сует,
Едва шабаш, -
Кто — в загс,
Кто — в суд,
Кто — в баню,
Кто — в буфет… Бегут домой, спешат в кино,
На танцы — пыль толочь.
И пьют по праздникам вино,
И в будний день не прочь.И на работе — что ни шаг,
И кто бы ни ступил —
Заводят множество бумаг,
Без них им свет не мил.Свой навык принятый храня
И опыт привозной,
На заседаньях по три дня
Сидят в глуши лесной.И, буквы крупные любя,
Как будто для ребят,
Плакаты сами для себя
На соснах громоздят.Чуть что — аврал:
«Внедрить! Поднять —
И подвести итог!»
И все досрочно, — не понять:
Зачем не точно в срок?.. А то о пользе овощей
Вещают ввысоке
И славят тысячи вещей,
Которых нет в тайге… Я правду всю насчет людей
С тобой затем делю,
Что я до боли их, чертей,
Какие есть, люблю.Все так.
И тот мышиный труд —
Не бросок он для глаз.
Но приглядись, а нет ли тут
Подвоха про запас? Долбят, сверлят — за шагом шаг —
В морозы и жары.
И под Иркутском точно так
Все было до поры.И там до срока все вокруг
Казалось — не всерьез.
И под Берлином — все не вдруг,
Все исподволь велось… Ты проглядел уже, старик,
Когда из-за горы
Они пробили бечевник
К воротам Ангары.Да что! Куда там бечевник! -
Таежной целиной
Тысячеверстный — напрямик —
Проложен путь иной.И тем путем в недавний срок,
Наполнив провода,
Иркутской ГЭС ангарский ток
Уже потек сюда.Теперь ты понял, как хитры,
Тебе не по нутру,
Что люди против Ангары
Послали Ангару.И та близка уже пора,
Когда все разом — в бой.
И — что Берлин,
Что Ангара,
Что дьявол им любой! Бетон, и сталь, и тяжкий бут
Ворота сузят вдруг…
Нет, он недаром длился, труд
Людских голов и рук.Недаром ветер тот подул.
Как хочешь, друг седой,
Но близок день, и ты, Падун,
Умолкнешь под водой… Ты скажешь: так тому и быть;
Зато удел красив:
Чтоб одного меня побить —
Такая бездна сил
Сюда пришла со всех сторон;
Не весь ли материк? Выходит, знали, что силен,
Робели?..
Ах, старик,
Твою гордыню до поры
Я, сколько мог, щадил:
Не для тебя, не для игры, -
Для дела — фронт и тыл.И как бы ни была река
Крута — о том не спор, -
Но со всего материка
Трубить зачем же сбор! А до тебя, не будь нужды,
Так люди и теперь
Твоей касаться бороды
Не стали бы, поверь.Ты присмирел, хоть песнь свою
Трубишь в свой древний рог.
Но в звуках я распознаю,
Что ты сказать бы мог.Ты мог бы молвить: хороши!
Всё на одни весы:
Для дела всё. А для души?
А просто для красы? Так — нет?.. Однако не спеши
Свой выносить упрек:
И для красы и для души
Пойдет нам дело впрок… В природе шагу не ступить,
Чтоб тотчас, так ли, сяк,
Ей чем-нибудь не заплатить
За этот самый шаг… И мы у этих берегов
Пройдем не без утрат.
За эту стройку для веков
Тобой заплатим, брат.Твоею пенной сединой,
Величьем диких гор.
И в дар Сибири свой — иной
Откроем вдаль простор.Морская ширь — ни дать ни взять —
Раздвинет берега,
Байкалу-батюшке под стать,
Чья дочь — сама река.Он добр и щедр к родне своей,
И вовсе не беда,
Что, может, будет потеплей
В тех берегах вода.Теплей вода,
Светлей места, -
Вот так, взамен твоей,
Придет иная красота, -
И не поспоришь с ней… Но кисть и хитрый аппарат
Тебя, твой лик, твой цвет
Схватить в натуре норовят,
Запечатлеть навек.Придет иная красота
На эти берега.
Но, видно, людям та и та
Нужна и дорога.Затем и я из слов простых
И откровенных дум
Слагаю мой прощальный стих
Тебе, старик Падун.
(Читано на юбилее Ломоносова 7 апреля 1865 г.).
Среди машин, реторт, моделей кораблей,
У пыльного станка с начатой мозаикой,
Пред грудою бумаг, проектов, чертежей
Сидел он, беглый сын поморских рыбарей,
Слуга империи и в ней борец великий
За просвещение страны ему родной,
Борец, — измученный бесплодною борьбой
С толпою пришлецов, принесших в край наш темный
Корысть и спесь учености наемной.
Больной, не мог он спать, — сидел, облокотясь,
Близ недоконченной работы,
И унывающим его на этот раз
Застала ночь. Куранты били час.
Огарок догорел, лампада у киоты
Одна по венчикам икон дробила свет
И озаряла темный кабинет.
Ни милой дочери вечерние заботы,
Ни предстоящий труд, ни отдаленный бой
Курантов не могли души его больной
Отвлечь от тысячи печальных размышлений:
Знать, в этот час, унылый и глухой,
Страданьями с судьбой расплачивался гений.
Недаром головой он на руки поник
И тихо вздрагивал, — беспомощный старик.
В каком-то беспорядке смятом
Лежал камзол его в углу на груде книг,
И брошен был на стул, знакомый меценатам,
Парадный, пудреный парик.
«Эх, Ломоносов, бедный Михаил
Васильич!» — сам с собой он с грустью говорил, —
«Ты родины своей ничем не мог прославить,
И вот, за то, что ты не любишь уступать,
За то, что ты привык все только с бою брать,
От академии хотят тебя отставить…
Пора тебе молчать, глупеть и умирать!»
Так он хандрил, — и вот, от темного начала
До темного конца вся жизнь пред ним предстала:
Удача странная, капризная судьба
И с неудачами тяжелая борьба.
И думал он: «Ни шумных бурь порывы,
Ни холод бурных волн, ни эти массы льдов,
Плывущих сквозь туман загородить проливы
И не пускать домой нас, бедных рыбаков,—
Ни даль безвестная, ни староверов толки,
Ни брань, ни страх, ничто осилить не могло
Того, что с юных лет меня сюда влекло.
Бывало, помню, — воют волки,
Преследуя в лесу блуждающий обоз, —
Ночь, — бор кругом, — лицо дерет мороз;
А ты лежишь себе на дровнях под рогожей,
Пусть воют! думаешь, отдавшись воле Божьей,
Да задаешь себе мучительный вопрос:
Мужик! ты можешь ли изведать все науки?
Затем ли дан тебе и разум, и язык,
Чтоб ты, как самоед, к одним зверям привык,
И если неуч ты, умней ли будут внуки?
И вот, решился ты бежать
И, не простясь ни с кем, пошел Москвы искать,
И прибыл ты в Москву; — на молодые страсти,
На злые помыслы железную узду
Ты наложил, — переносил нужду,
Терпел великие обиды и напасти,
И чуть не в рубище скитался без сапог,
Зубрил и голодал — все вынес, Бог помог:
Через Германию и оды понемногу
С латинским языком ты вышел на дорогу.
Теперь-то, думал я, мы школы заведем,
О просвещенье похлопочем,
Способных к грамоте российской приурочим,
Способнейших в народ пошлем,
Раскол наукою на правду наведем,
Неволе — волю напророчим.
Недаром я писал, вникая в сотни книг,
Недаром похвалы мой стих, как бисер нижет,
И что ж увидел я меж козней и интриг?
Увидел, что мой ум ничьи умы не движет.
Так вал без колеса и даже без зубцов,
Ворочаясь, других не двигает валов.
Кричат, я — выродок славянский! нет, бывало,
По деревням встречал не мало я голов…
И Ломоносовых явилось бы не мало;
Но к свету нет пути и свет их не влечет.
На то ли грозный Петр державною сохой
Россию бороздил и всюду вехи ставил,
Чтоб русский сеятель те борозды оставил,
И не задумался над нивою родной?..
Стою, как пахарь, я над нивой, где я сеял,
И вижу, жатвы нет, все вражий дух рассеял,
И, как работник, я не нужен никому».
Так долго он хандрил и все сидел. Казалось,
Он спал, склонясь к руке, или ему дремалось;
Но мысль: «не нужен я», «не годен ни к чему»,
«Не нужен никому» — в него стрелой вонзилась.
И беспрестанно шевелилась
Она в его мозгу, — противная уму,
Росла, росла и в грезы превратилась,
И облеклась в виденья: то ему
Казалось, рушится громада, — повалилось
Все, что Петром сколочено, и он,
Как тень, над этими развалинами бродит,
Ни жизни, ни могил знакомых не находит,—
Не может сам найти, где был похоронен
Раб Божий Михаил — пиита Ломоносов…
То грезилось ему, — пришел он на совет
И заседает с мертвецами,
И громко говорит, и спорит с ним скелет
С напудренной косой, в кафтане с галунами,
И говорит ему: «молчи! народа нет,
Один ты выродок живой достоин с нами
Быть в академии! доволен будь, молчи!
О средствах, о жене, о чине хлопочи…
Но, ведай, университета
Не будет в Питере до представленья света».
Так слышалось ему, — так мрачно грезил он;
Так страшно в эту ночь, борясь с толпой видений,
Страданьями с судьбой расплачивался гений.
Но муза сжалилась.
Богиня, Геликон
Покинув, для него сошла в наш край суровый,
С поникшего чела сняла венец лавровый
И подошла к нему, — и погрузился он
В пророческий, глубоко ясный сон.—
И вот ему, шумя, сверкая и пестрея,
Приснился этот сад и праздник юбилея:
Горят огни, — во время торжества
Играет музыка, — и раздается пенье
И посреди иного поколенья
В речах шумит о нем столетняя молва,—
И русский стих, набравшись русской силы,
О имени его звонит среди гостей,
Тень Ломоносова зовут из-за могилы,—
Хотят венчать ее, сказать «спасибо» ей,
За трудный подвиг начинанья,
За первый русский стих, ласкавший русский слух,
За честную борьбу, за веру в русский дух,
За первый луч народного сознанья…
Хотят сказать ему… и сам он увидал,
Что лавр, его рукой посаженный меж терний,
Возрос и бюст его прикрыл и увенчал…
И сон исчез… Но улыбнулся гений
Такой улыбкою, как будто бы она
Чрез целый ряд годов и поколений
К нам из прошедшего была обращена
В немую будущность…
Не будем немы, примем
Его привет загробный и поднимем
Во славу разума торжественный бокал,
С прошедшим сочетав грядущий идеал.
Доколь, сын гордыя Юноны,
Враг свойства мудрых — тишины,
Ничтожа естества законы,
Ты станешь возжигать войны?
Подобно громам сединенны,
Доколе, Марс, трубы военны
Убийства будут возглашать?
Когда воздремлешь ты от злобы?
Престанешь города во гробы,
Селеньи в степи превращать?
Дни кротки мира пролетели,
Местам вид подал ты иной:
Где голос звонкой пел свирели.
Там слышен фурий адских вой.
Нимф нежных скрылись хороводы,
Бросаются наяды в воды,
Сонм резвых сатир убежал.
Твой меч, как молния, сверкает;
Народы так он посекает,
Как прежде серп там класы жал.
Какой еще я ужас внемлю!
Куда мой дух меня влечет!
Кровавый понт я зрю, не землю,
В дыму тускнеет солнца свет.
Я слышу стоны смертных рода...
Не расторгается ль природа?..
Не воскресает ли хаос?..
Не рушится ль вселенна вскоре?...
Не в аде ль я?.. Нет, в Финском море,
Где поражает готфа росс.
Где образ естества кончины
Передо мной изображен,
Кипят кровавые пучины,
И воздух молнией разжен.
Там плавают горящи грады,
Не в жизни, в смерти там отрады.
Повсюду слышно: гибнем мы!
Разят слух громы разяренны.
Там тьма подобна тьме геенны;
Там свет ужасней самой тьмы.
Но что внезапу укрощает
Отважны россиян сердца?
Умолк мятеж и не смущает
Вод Финских светлого лица.
Рассеян мрак, утихли стоны,
И нереиды и тритоны
Вкруг мирных флагов собрались,
Победы россиян воспели:
В полях их песни возгремели.
И по вселенной разнеслись.
Арей, спокойство ненавидя,
Питая во груди раздор,
Вздохнул, оливны ветви видя,
И рек, от них отвлекши взор:
«К тому ль, россияне суровы,
Растут для вас леса лавровы,
Чтобы любить вам тишину?
Дивя весь свет своим геройством,
Почто столь пленны вы спокойством
И прекращаете войну?
Среди огня, мечей и дыма
Я славу римлян созидал,
Я богом был первейшим Рима,
Мной Рим вселенной богом стал.
Мои одни признав законы,
Он грады жег и рушил троны,
Забаву в злобе находил;
Он свету был страшней геенны,
И на развалинах вселенны
Свою он славу утвердил.
А вы, перунами владея,
Страшней быв Рима самого,
Не смерти ищете злодея,
Хотите дружества его.
О росс, оставь толь мирны мысли:
Победами свой век исчисли,
Вселенну громом востревожь.
Не милостьми пленяй народы:
Рассей в них страх, лишай свободы,
Число невольников умножь».
Он рек и, чая новой дани,
Стирая хладну кровь с броней,
Ко пламенной готовил брани
Своих крутящихся коней...
Но вдруг во пропасти подземны
Бегут, смыкая взоры темны,
Мятеж, коварство и раздор:
Как гонит день ночны призраки,
Так гонит их в кромешны мрака
Один Минервы кроткий взор.
Подобно как луна бледнеет,
Увидя светла дней царя,
Так Марс мятется и темнеет,
В Минерве бога мира зря.
Уносится, как ветром прахи:
Пред ним летят смятеньи, страхи,
Ему сопутствует весь ад;
За ним ленивыми стопами
Влекутся, скрежеща зубами,
Болезни, рабство, бедность, глад.
И се на севере природа
Весенний образ приняла.
Минерва росского народа
Сердцам спокойство подала.
Рекла... и громов росс не мещет,
Рекла, и фин уж не трепещет;
Спокойны на морях суда.
Дивясь, дела ее велики
Нимф нежных воспевают лики;
Ликуют села и града.
Таков есть бог: велик во брани,
Ужасен в гневе он своем,
Но, коль прострет в знак мира длани,
Творца блаженства видим в нем.
Как воск пред ним, так тает камень;
Рука его, как вихрь и пламень,
Колеблет основанье гор;
Но в милостях Эдем рождает,
Сердца и души услаждает
Его единый тихий взор.
Ликуй, росс, видя на престоле
Владычицу подобных свойств;
Святой ее усердствуй воле;
Не бойся бед и неустройств.
Вотще когтями гидры злоба
Тебе копает двери гроба;
Вотще готовит чашу слез;
Один глагол твоей Паллады
Коварству становит преграды
И мир низводит к нам с небес.
О, сколь блаженны те державы,
Где, к подданным храня любовь.
Монархи в том лишь ищут славы,
Чтоб, как свою, щадить их кровь!
Народ в царе отца там видит,
Где царь раздоры ненавидит;
Законы дав, хранит их сам.
Там златом ябеда не блещет,
Там слабый сильных не трепещет,
Там трон подобен небесам.
Рассудком люди не боятся
Себя возвысить от зверей,
Но им они единым льстятся
Вниманье заслужить царей.
Невежество на чисты музы
Не смеет налагать там узы,
Не смеет гнать оно наук;
Приняв за правило неложно,
Что истребить их там не можно,
Где венценосец музам друг.
Там тщетно клевета у трона
Приемлет правды кроткий вид:
Непомраченна злом корона
Для льстивых уст ее эгид.
Не лица там, дела их зримы:
Законом все одним судимы —
Простый и знатный человек;
И во блаженной той державе,
Царя ее к бессмертной славе,
Цветет златой Астреи век.
Но кто в чертах сих не узнает
Россиян счастливый предел?
Кто, видя их, не вспоминает
Екатерины громких дел:
Она наукам храмы ставит,
Порок разит, невинность славит,
Дает художествам покой;
Под сень ее текут народы
Вкушать Астреи кроткой годы,
Астрею видя в ней самой.
Она неправедной войною
Не унижает царский сан,
И крови подданных ценою
Себе не ищет новых стран.
Врагов жалея поражает.
Когда суд правый обнажает
Разящий злобу меч ее,
Во гневе молниями блещет,
Ее десница громы мещет,
Но в сердце милость у нее.
О ты, что свыше круга звездна
Седишь, царей суды внемля,
Трон коего есть твердь небесна,
А ног подножие — земля,
Молитву чад России верных,
Блаженству общества усердных,
Внемли во слабой песни сей:
Чтоб россов продолжить блаженство
И зреть их счастья совершенство,
Давай подобных им царей!
Но что в восторге дух дерзает?
Куда стремлюся я в сей час?..
Кто свод лазурный отверзает,
И чей я слышу с неба глас?..
Вещает бог Екатерине:
«Владей, как ты владеешь ныне;
Народам правый суд твори,
В лице твоем ко мне языки
Воздвигнут песни хвал велики,
В пример тебя возьмут цари.
Предел россиян громка слава:
К тому тебе я дал их трон;
Угодна мне твоя держава,
Угоден правый твой закон.
Тобой взнесется росс высоко;
Над ним мое не дремлет око;
Я росский сам храню престол».
Он рек... и воздух всколебался,
Он рек... и в громах повторялся
Его божественный глагол.
Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.
Уснули стены, пол, постель, картины,
уснули стол, ковры, засовы, крюк,
весь гардероб, буфет, свеча, гардины.
Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы,
хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда,
ночник, бельё, шкафы, стекло, часы,
ступеньки лестниц, двери. Ночь повсюду.
Повсюду ночь: в углах, в глазах, в белье,
среди бумаг, в столе, в готовой речи,
в ее словах, в дровах, в щипцах, в угле
остывшего камина, в каждой вещи.
В камзоле, башмаках, в чулках, в тенях,
за зеркалом, в кровати, в спинке стула,
опять в тазу, в распятьях, в простынях,
в метле у входа, в туфлях. Все уснуло.
Уснуло все. Окно. И снег в окне.
Соседней крыши белый скат. Как скатерть
ее конек. И весь квартал во сне,
разрезанный оконной рамой насмерть.
Уснули арки, стены, окна, всё.
Булыжники, торцы, решетки, клумбы.
Не вспыхнет свет, не скрипнет колесо…
Ограды, украшенья, цепи, тумбы.
Уснули двери, кольца, ручки, крюк,
замки, засовы, их ключи, запоры.
Нигде не слышен шепот, шорох, стук.
Лишь снег скрипит. Все спит. Рассвет не скоро.
Уснули тюрьмы, за’мки. Спят весы
средь рыбной лавки. Спят свиные туши.
Дома, задворки. Спят цепные псы.
В подвалах кошки спят, торчат их уши.
Спят мыши, люди. Лондон крепко спит.
Спит парусник в порту. Вода со снегом
под кузовом его во сне сипит,
сливаясь вдалеке с уснувшим небом.
Джон Донн уснул. И море вместе с ним.
И берег меловой уснул над морем.
Весь остров спит, объятый сном одним.
И каждый сад закрыт тройным запором.
Спят клены, сосны, грабы, пихты, ель.
Спят склоны гор, ручьи на склонах, тропы.
Лисицы, волк. Залез медведь в постель.
Наносит снег у входов нор сугробы.
И птицы спят. Не слышно пенья их.
Вороний крик не слышен, ночь, совиный
не слышен смех. Простор английский тих.
Звезда сверкает. Мышь идет с повинной.
Уснуло всё. Лежат в своих гробах
все мертвецы. Спокойно спят. В кроватях
живые спят в морях своих рубах.
По одиночке. Крепко. Спят в объятьях.
Уснуло всё. Спят реки, горы, лес.
Спят звери, птицы, мертвый мир, живое.
Лишь белый снег летит с ночных небес.
Но спят и там, у всех над головою.
Спят ангелы. Тревожный мир забыт
во сне святыми — к их стыду святому.
Геенна спит и Рай прекрасный спит.
Никто не выйдет в этот час из дому.
Господь уснул. Земля сейчас чужда.
Глаза не видят, слух не внемлет боле.
И дьявол спит. И вместе с ним вражда
заснула на снегу в английском поле.
Спят всадники. Архангел спит с трубой.
И кони спят, во сне качаясь плавно.
И херувимы все — одной толпой,
обнявшись, спят под сводом церкви Павла.
Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи.
Все образы, все рифмы. Сильных, слабых
найти нельзя. Порок, тоска, грехи,
равно тихи, лежат в своих силлабах.
И каждый стих с другим, как близкий брат,
хоть шепчет другу друг: чуть-чуть подвинься.
Но каждый так далек от райских врат,
так беден, густ, так чист, что в них — единство.
Все строки спят. Спит ямбов строгий свод.
Хореи спят, как стражи, слева, справа.
И спит виденье в них летейских вод.
И крепко спит за ним другое — слава.
Спят беды все. Страданья крепко спят.
Пороки спят. Добро со злом обнялось.
Пророки спят. Белесый снегопад
в пространстве ищет черных пятен малость.
Уснуло всё. Спят крепко толпы книг.
Спят реки слов, покрыты льдом забвенья.
Спят речи все, со всею правдой в них.
Их цепи спят; чуть-чуть звенят их звенья.
Все крепко спят: святые, дьявол, Бог.
Их слуги злые. Их друзья. Их дети.
И только снег шуршит во тьме дорог.
И больше звуков нет на целом свете.
Но чу! Ты слышишь — там, в холодной тьме,
там кто-то плачет, кто-то шепчет в страхе.
Там кто-то предоставлен всей зиме.
И плачет он. Там кто-то есть во мраке.
Так тонок голос. Тонок, впрямь игла.
А нити нет… И он так одиноко
плывет в снегу. Повсюду холод, мгла…
Сшивая ночь с рассветом… Так высоко!
«Кто ж там рыдает? Ты ли, ангел мой,
возврата ждешь, под снегом ждешь, как лета,
любви моей?.. Во тьме идешь домой.
Не ты ль кричишь во мраке?» — Нет ответа.
«Не вы ль там, херувимы? Грустный хор
напомнило мне этих слез звучанье.
Не вы ль решились спящий мой собор
покинуть вдруг? Не вы ль? Не вы ль?» — Молчанье.
«Не ты ли, Павел? Правда, голос твой
уж слишком огрублен суровой речью.
Не ты ль поник во тьме седой главой
и плачешь там?» — Но тишь летит навстречу.
Не та ль во тьме прикрыла взор рука,
которая повсюду здесь маячит?
«Не ты ль, Господь? Пусть мысль моя дика,
но слишком уж высокий голос плачет».
Молчанье. Тишь. — «Не ты ли, Гавриил,
подул в трубу, а кто-то громко лает?
Но что ж лишь я один глаза открыл,
а всадники своих коней седлают.
Всё крепко спит. В объятьях крепкой тьмы.
А гончие уж мчат с небес толпою.
Не ты ли, Гавриил, среди зимы
рыдаешь тут, один, впотьмах, с трубою?»
«Нет, это я, твоя душа, Джон Донн.
Здесь я одна скорблю в небесной выси
о том, что создала своим трудом
тяжелые, как цепи, чувства, мысли.
Ты с этим грузом мог вершить полет
среди страстей, среди грехов, и выше.
Ты птицей был и видел свой народ
повсюду, весь, взлетал над скатом крыши.
Ты видел все моря, весь дальний край.
И Ад ты зрел — в себе, а после — в яви.
Ты видел также явно светлый Рай
в печальнейшей — из всех страстей — оправе.
Ты видел: жизнь, она как остров твой.
И с Океаном этим ты встречался:
со всех сторон лишь тьма, лишь тьма и вой.
Ты Бога облетел и вспять помчался.
Но этот груз тебя не пустит ввысь,
откуда этот мир — лишь сотня башен
да ленты рек, и где, при взгляде вниз,
сей страшный суд совсем не страшен.
И климат там недвижен, в той стране.
Откуда всё, как сон больной в истоме.
Господь оттуда — только свет в окне
туманной ночью в самом дальнем доме.
Поля бывают. Их не пашет плуг.
Года не пашет. И века не пашет.
Одни леса стоят стеной вокруг,
а только дождь в траве огромной пляшет.
Тот первый дровосек, чей тощий конь
вбежит туда, плутая в страхе чащей,
на сосну взлезши, вдруг узрит огонь
в своей долине, там, вдали лежащей.
Всё, всё вдали. А здесь неясный край.
Спокойный взгляд скользит по дальним крышам.
Здесь так светло. Не слышен псиный лай.
И колокольный звон совсем не слышен.
И он поймет, что всё — вдали. К лесам
он лошадь повернет движеньем резким.
И тотчас вожжи, сани, ночь, он сам
и бедный конь — всё станет сном библейским.
Ну, вот я плачу, плачу, нет пути.
Вернуться суждено мне в эти камни.
Нельзя прийти туда мне во плоти.
Лишь мертвой суждено взлететь туда мне.
Да, да, одной. Забыв тебя, мой свет,
в сырой земле, забыв навек, на муку
бесплодного желанья плыть вослед,
чтоб сшить своею плотью, сшить разлуку.
Но чу! пока я плачем твой ночлег
смущаю здесь, — летит во тьму, не тает,
разлуку нашу здесь сшивая, снег,
и взад-вперед игла, игла летает.
Не я рыдаю — плачешь ты, Джон Донн.
Лежишь один, и спит в шкафах посуда,
покуда снег летит на спящий дом,
покуда снег летит во тьму оттуда».
Подобье птиц, он спит в своем гнезде,
свой чистый путь и жажду жизни лучшей
раз навсегда доверив той звезде,
которая сейчас закрыта тучей.
Подобье птиц. Душа его чиста,
а светский путь, хотя, должно быть, грешен,
естественней вороньего гнезда
над серою толпой пустых скворешен.
Подобье птиц, и он проснется днем.
Сейчас — лежит под покрывалом белым,
покуда сшито снегом, сшито сном
пространство меж душой и спящим телом.
Уснуло всё. Но ждут еще конца
два-три стиха и скалят рот щербато,
что светская любовь — лишь долг певца,
духовная любовь — лишь плоть аббата.
На чье бы колесо сих вод не лить,
оно все тот же хлеб на свете мелет.
Ведь если можно с кем-то жизнь делить,
то кто же с нами нашу смерть разделит?
Дыра в сей ткани. Всяк, кто хочет, рвет.
Со всех концов. Уйдет. Вернется снова.
Еще рывок! И только небосвод
во мраке иногда берет иглу портного.
Спи, спи, Джон Донн. Усни, себя не мучь.
Кафтан дыряв, дыряв. Висит уныло.
Того гляди и выглянет из туч
Звезда, что столько лет твой мир хранила.
Жил мужик с женою, три дочери при них,
Две из них затейницы, нарядней нету их,
Третью же, не очень тароватую,
Дурочкою звали, простоватою.
Дурочка, туда иди, дурочка, сюда,
Дурочка не вымолвит слова никогда,
Полет в огороде, коровушек доит,
Серых уток кормит, воды не замутит.
Вот мужик поехал сено продавать.
„Что купить вам, дочки?“ он спросил, и мать.
Старшая сказала: „Купи мне кумачу“.
Средняя сказала: „Китайки я хочу“.
Дурочка молчала, дурочка глядит.
„А тебе чего же?“ отец ей говорить.
Дурочка смеется: „Мне купи, родной,
Блюдечко серебряно, яблок наливной“.
Сестры насмехаются: „Кто дал тебе совет?“
„А старушка старая“, дурочка в ответ.
„Стану я по блюдечку яблочком катать,
Стану приговаривать, стану припевать“.
Близко ли, далеко ли, мужик в отлучке был,
Торговал на ярманке, гостинцев он купил.
Сарафаны красные у старших двух сестер,
Блюдечко да яблочко у младшей,—экой вздор.
Блюдечко серебряно дурочка взяла,
В уголок запряталась, смотрит, весела.
„Наливное яблочко, ты катись, катись,
Все катись ты по-солонь, вверх катись и вниз.
Ты гори, показывай, как горит заря,
Города показывай, лес, поля, моря.
Ты катись, показывай гор высоту,
Ты катись, показывай Небес красоту“.
Эти приговорныя сказала ей слова
Старая старушка,—чуть была жива,
Дурочка дала ей калач, чтобы поесть,
А старушка:—слово, в слове слов не счесть.
Катится яблочко по блюдечку кругом,
Катится яблочко, и ночь идет за днем,
Видны на блюдечке поля и города,
Зори златистыя, серебряна звезда,
Вон корабли, закачались на морях,
Царские полки на бранных на полях,
Солнышко за солнышком катится,
Темный лес, как темный зверь, мохнатится,
Звезды хороводами, звездится в Небе гладь,
Диво-то, красиво-то, пером не написать.
Сестры загляделись, зависть их берет:
„Как бы это выманить?—Подожди, придет”,
„Душенька-сестрица, в лес по ягоды пойдем,
Душенька-сестрица, земляники наберем“.
Дурочка блюдечко отцу отдала,
Встала, оглянулась, в лес она пошла.
С сестрами бродит. Леший сторожит.
„Что это, заступ острый тут лежит?“
Вдруг злыя сестры взяли заступ тот.
Вырыли могилу. Чей пришел черед?
Дурочку убили. Березка шелестит.
Дурочка в могилке под березкою спит.
Белая березка. Леший сторожил.
Он на травку дунул, что-то в цвет вложил.
Выросла тростинка, тростинку шевельнул,
И пошел по лесу. Шелест, шорох, гул.
„Дурочка-то где же?“ говорит отец.
„— Дурочка сбежала. Из конца в конец
Лес прошли мы, снова обошли его.
Видно, волки сели. В лесе никого“.
Кто-то был там в лесе. Сестры, сестры, жди.
Кто-то есть там в лесе. Что там впереди?
„Все же дочь, хоть дурочка“. Заскучал отец.
Яблочко и блюдечко он замкнул в ларец.
Сестры надрываются. Только сказка—скок.
Вдруг переменяется, сделала прыжок.
Водит стадо пастушок,
Он играет во рожок,
Размышляет про судьбу,
На заре трубит в трубу.
Он овечку потерял,
Нет ея, есть цветик ал.
Он заходит во лесок,
Под березкой—бугорок.
И цветы на бугорке,
Словно в алом огоньке.
И лазурь за тот же счет,
И тростинка там ростет.
Вот тростинку срезал он,
Всюду зов пошел и звон.
Диво-дудочка поет,
Разговаривает:
Звон-тростиночка поет,
Выговаривает:—
„Ты тростиночка, играй,
Диво-дудочка, играй,
Ты игрою
Разливною
Сердцу-милых потешай,
Мою матушку,
Света-батюшку,
И сестриц родных моих,
Не сужу я строго их,
Что за яблочко,
Что за блюдечко,
Что за яблок с свету сбыли,
Что за блюдце загубили,
Ах ты дудочка,
Диво-дудочка,
Ты играй, ты играй,
Ты всех милых потешай“.
Люди тут сбежались. „Ты про что, пастух?“
А пастух ли это размышляет вслух.
Он тростинку срезал, кто-то в ней поет.
Для кого-то в песне, может быть, разсчет.
„Где была тростинка?“ Тут, невдалеке.
„А давай, посмотрим, что там в бугорке“.
Бугорок разрыли. Так. Лежит она.
Кем была убита? Кем схоронена?
А тростинка шепчет, а цветок горит,
Березка шуршит, разговаривает.
Дудочка запела, поет-говорит,
Поет-говорит-выговаривает:—
„Свет мой батюшка,
Светик-матушка,
Сестры в лес меня зазвали,
Земляничкой заманили,
И за блюдечко—связали,
И за яблочко—убили,
Погубили, схоронили,
В темной спрятали могиле,
Но колодец угловой
Со водою есть живой,
Есть колодец, дивный, он
На скрещеньи всех сторон,
Вы живой воды найдите,
Здесь меня вы разбудите,
Хоть убита, я лишь сплю,
А сестриц не погубите,
Я сестриц родных люблю“.
Скоро ли, долго ли, колодец тот нашли,
Царь был там, Солнышко, и все к Царю пришли.
Дурочку, умночку, вызволили, вот.
Вышел Царь-Солнышко, в дворец ее зовет.
„Где жь твое блюдечко и с яблочком твоим?
Дай усладиться нам сокровищем таким“.
Ларчик берет она тут из рук отца,
Яблочко с блюдечком, явитесь из ларца.
„Что ты хочешь видеть?“—„Все хочу, во всем.“
Блюдце—как лунное, и яблочко на нем.
Яблочко—солнечно, и красно как заря,
Вот они, вот они, леса, поля, моря.
Яблочко катится по блюдечку, вперед,
День зачинается, и алый цвет цветет.
Воинства с пищалями, строй боевой,
Веют знаменами, гудят стрельбой, пальбой.
Дым словно облаком тучу с тучей свил,
Молнию выбросил, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и Море там вдали,
Словно как лебеди столпились корабли.
Флаги и выстрелы, и словно сумрак крыл,
Дым взвился птицею, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и звездный хоровод,
Солнышко красное за солнышком плывет,
Солнышко с Месяцем, и красных две Зари.
„Яблочко с блюдечком отдашь ли мне?“—„Бери.
Все тебе, все тебе, солнечный наш Царь,
Только сестер моих прости ты, Государь.
Яблочко с блюдечком—тебя пленив—для них,
Сколь же заманчиво!“—На том и кончим стих.
Бедняга и Поэт, и нелюдим несчастный
Дамон, который нас стихами все морил,
Дамон, теперь презрев и славы шум напрасный,
Заимодавцев всех своих предупредил.
Боясь судей, тюрьмы, он в бегство обратился,
Как новый Диоген, надел свой плащ дурной.
Как рыцарь, посохом своим вооружился
И, связку навязав сатир, понес с собой.
Но в тот день, из Москвы как в путь он собирался
Кипя досадою и с гневом на глазах,
Бледнее, чем Глупон который проигрался,
Свой гнев истощевал почти что в сих словах:
«Возможно ль здесь мне жить? Здесь честности не знают!
Проклятая Москва! Проклятый скучный век!
Пороки все тебя лютейши поглощают,
Незнаем и забыт здесь честный человек.
С тобою должно мне навеки распроститься,
Бежать от должников, бежать из всех мне ног
И в тихом уголке надолго притаиться.
Ах! если б поскорей найти сей уголок!..
Забыл бы в нем людей, забыл бы их навеки
Пока дней Парка нить еще моих прядет,
Спокоен я бы был, не лил бы слезны реки.
Пускай за счастием, пускай иной идет,
Пускай найдет его Бурун с кривой душою,
Он пусть живет в Москве, но здесь зачем мне жить?
Я людям ввек не льстил, не хвастал и собою,
Не лгал, не сплетничал, но чтил, что должно чтить
Святая истина в стихах моих блистала
И Музой мне была, но правда глаз нам жжет.
Зато Фортуна мне, к несчастью, не ласкала.
Богаты подлецы, что наполняют свет,
Вооружились все против меня и гнали
За то, что правду я им вечно говорил.
Глупцы не разумом, не честностью блистали,
Но золотом одним. А я чтоб их хвалил!..
Скорее я почту простого селянина,
Который потом хлеб кропит насущный свой,
Чем этого глупца, большого господина,
С презреньем давит что людей на мостовой!
Но кто тебе велит (все скажут мне) браниться?
Не мудрено, что ты в несчастии живешь;
Тебе никак нельзя, поверь, с людьми ужиться:
Ты беден, чином мал — зачем же не ползешь?
Смотри, как Сплетнин здесь тотчас обогатился,
Он князем уж давно… Таков железный век:
Кто прежде был в пыли, тот в знати очутился!
Фортуна ветрена, и этот человек
Который в золотой карете разезжает
Без помощи ее на козлах бы сидел
И правил лошадьми, — теперь повелевает,
Теперь он славен стал и сам в карету сел.
А между тем Честон, который не умеет
Стоять с почтением в лакейской у бояр,
И беден, и презрен, ступить шага не смеет;
В грязи замаран весь он терпит холод, жар.
Бедняга с честностью забыт людьми и светом:
И так, не лучше ли в стихах нам всех хвалить?
Зато богатым быть, в покое жить нагретом.
Чем добродетелью своей себя морить?
То правда государь нам часто помогает
И Музу спящую лишь взглянет — оживит.
Он Феба из тюрьмы нередко извлекает
Чего не может царь!.. Захочет — и творит.
Но Мецената нет, увы! — и Август дремлет.
Притом захочет ли мне кто благотворить?
Кто участь в жалобах несчастного приемлет.
И можно ли толпу просителей пробить,
Толпу несносную сынов несчастных Феба?
За оду просит тот, сей песню сочинил,
А этот — мадригал. Проклятая от неба,
Прямая саранча! Терпеть нет боле сил!..
И лучше во сто раз от них мне удалиться.
К чему прибегнуть мне? Не знаю, что начать?
Судьею разве быть, в приказные пуститься?
Судьею?.. Боже мой! Нет, этому не быть!
Скорее Стукодей бранить всех перестанет,
Скорей любовников Лаиса отошлет
И мужа своего любить как мужа станет,
Скорей Глицера свой, скорей язык уймет,
Чем я пойду в судьи! Не вижу средства боле,
Как прочь отсюдова сейчас же убежать
И в мире тихо жить в моей несчастной доле,
В Москву проклятую опять не заезжать
В ней честность с счастием всегда почти бранится,
Порок здесь царствует, порок здесь властелин,
Он в лентах в орденах повсюду ясно зрится
Забыта честность, но Фортуны милый сын
Хоть плут, глупец, злодей в богатстве утопает.
И даже он везде… Не смею говорить…
Какого стоика сие не раздражает?
Кто может, не браня, здесь целый век прожить?
Без Феба всякий здесь хорошими стихами
Опишет город вам, и в гневе стихотвор
На гору не пойдет Парнас с двумя холмами.
Он правдой удивит без вымыслов убор.
«Потише, — скажут мне, — зачем так горячиться?
Зачем так свысока? Немного удержись!
Ведь в гневе пользы нет: не лучше ли смириться?
А если хочешь врать на кафедру взберись,
Там можно говорить и хорошо, и глупо,
Никто не сердится, спокойно всякий спит.
На правду у людей, поверь мне, ухо тупо».
Пусть светски мудрецы, пусть так все рассуждают!
Противен, знаю, им всегда был правды свет.
Они любезностью пороки закрывают,
Для них священного и в целом мире нет.
Любезно дружество, любезна добродетель,
Невинность чистая, любовь краса сердец,
И совесть самая, всех наших дел свидетель,
Для них — мечта одна! Постой, о лжемудрец!
Куда влечешь меня? Я жить хочу с мечтою.
Постой! Болезнь к тебе, я вижу смерть ведет,
Уж крылия ее простерты над тобою.
Мечта ли то теперь? Увы, к несчастью, нет!
Кого переменю моими я словами?
Я верю, что есть ад, святые, дьявол, рай
Что сам Илья гремит над нашими главами
А здесь в Москве… Итак, прощай, Москва прощай!..»
1804/1805
Парень-извозчик в дороге продрог,
Крепко продрог, тяжело занемог.
В грязной избе он на печке лежит,
Горло распухло, чуть-чуть говорит,
Ноет душа от тяжелой тоски:
Пашни родные куда далеки!
Как на чужой стороне умереть!
Хоть бы на мать, на отца поглядеть!..
В горе товарищи держат совет:
«Ну-ка умрет, — попадем мы в ответ!
Из дому паспортов не взяли мы —
Ну-ка умрет, — не уйдем от тюрьмы!»
Дворник встревожен, священника ждет,
Медленным шагом священник идет.
Встали извозчики, встал и больной;
Свечка горит пред иконой святой,
Белая скатерть на стол постлана,
В душной избе тишина, тишина…
Кончил молитву священник седой,
Вышли извозчики за дверь толпой.
Парень шатается, дышит с трудом,
Старец стоит недвижим со крестом.
«Страшен суд Божий! покайся, мой сын!
Бог тебя слышит да я лишь один…»
«Батюшка!.. грешен!..» — больной простонал,
Пал на колени и громко рыдал.
Грешника старец во всем разрешил,
Крови и плоти святой приобщил,
Сел, написал: вот такой приобщен.
Дворнику легче: исполнен закон.
Полночь. Все в доме уснули давно.
В душной избе, как в могиле, темно.
Скупо в углу рукомойник течет,
Капля за каплею звук издает.
Мерно кузнечик кует в тишине,
Кто-то невнятно бормочет во сне.
Ветер печально поет под окном,
Воет-голосит, Господь весть по ком.
Тошно впотьмах одному мужику:
Сны-вещуны навевают тоску.
С жесткой постели в раздумье он встал,
Ощупью печь и лучину сыскал,
Красное пламя из угля добыл,
Ярко больному лицо осветил.
Тих он лежит, на лице доброта,
Впалые щеки белее холста.
Свесились кудри, открыты глаза,
В мертвых глазах не обсохла слеза.
Вздрогнул извозчик. «Ну вот, дождались!»
Дворника будит: «Проснись-подымись!»
— «Что там?» — «Товарищ наш мертвый лежит…»
Дворник вскочил, как безумный глядит…
«Ох, попадете, ребята, в беду!
Вы попадете, и я попаду!
Как это паспортов, как не иметь!
Знаешь, начальство… не станет жалеть!..»
Вдруг у него на душе отлегло.
«Тсс… далеко ли, брат, ваше село?»
— «Верст этак двести… не близко, родной!»
— «Нечего мешкать! ступайте домой!
Мертвого можно одеть-снарядить,
В сани ввалить да веретьем покрыть;
Подле села его выньте на свет:
Умер дорогою — вот и ответ!»
Думает-шепчет проснувшийся люд.
Ехать не радость, не радость и суд.
Помочи, видно, тут нечего ждать…
Быть тому так, что покойника взять.
Белеет снег в степи глухой,
Стоит на ней ковыль сухой;
Ковыль сухой и стар и сед,
Блестит на нем мороза след.
Простор и сон, могильный сон,
Туман, что дым, со всех сторон,
А глубь небес в огнях горит;
Вкруг месяца кольцо лежит;
Звезда звезде приветы шлет,
Холодный свет на землю льет.
В степи глухой обоз скрипит;
Передний конь идет-храпит.
Продрог мужик, глядит на снег,
С ума нейдет в селе ночлег,
В своем селе он сон найдет,
Теперь его все страх берет:
Мертвец за ним в санях лежит,
Живому степь бедой грозит.
Мелькнула тень, зашла вперед,
Растет седой и речь ведет:
«Мертвец в санях! мертвец в санях!..
Вскочил мужик, на сердце страх,
По телу дрожь, тоска в груди…
«Товарищи! сюда иди!
Эй, дядя Петр! мертвец встает!
Мертвец встает, ко мне идет!»
Извозчики на клич бегут,
О чуде речь в степи ведут.
Блестит ковыль, сквозь чуткий сон
Людскую речь подслушал он…
Вот уж покойник в родимом селе.
Убран, лежит на дубовом столе.
Мать к мертвецу припадает на грудь:
«Сокол мой ясный, скажи что-нибудь!
Как без тебя мне свой век коротать,
Горькое горе встречать-провожать!..»
«Полно, старуха! — ей муж говорит, —
Полно, касатка!» — и плачет навзрыд.
Чу! Колокольчик звенит и поет,
Ближе и ближе — и смолк у ворот.
Грозный чиновник в избушку спешит,
Дверь отворил, на пороге кричит:
«Эй, старшина! понятых собери!
Слышишь, каналья? да живо, смотри!..»
Все он проведал, про все разузнал,
Доктора взял и на суд прискакал.
Труп обнажили. И вот, второпях,
В фартуке белом, в зеленых очках,
По локоть доктор рукав завернул,
Острою сталью над трупом сверкнул.
Вскрикнула мать: «Не дадим, не дадим!
Сын это мой! Не ругайся над ним!
Сжалься, родной! Отступись — отойди!
Мать свою вспомни… во грех не входи!..» —
«Вывести бабу!» — чиновник сказал.
Доктор на трупе пятно отыскал.
Бедным извозчикам сделан допрос,
Обнял их ужас — и кто что понес…
Жаль вас, родимые! Жаль, соколы!
«Эй, старшина! Подавай кандалы!»
В годы прежния,
Времена первоначальныя,
При бывшем вольном царе,
При Иване Васильевиче,
Когда холост был государь,
Царь Иван Васильевич,
Поизволил он женитися.
Берет он, царь-государь,
Не у себя в каменно́й Москве,
А берет он, царь-государь,
В той Золотой орде,
У тово Темрюка-царя,
У Темрюка Степановича,
Он Марью Темрюковну,
Сестру Мастрюкову,
Купаву крымскую
Царицу благоверную.
А и царскова поезду
Полторы было тысячи:
Князи-бо́яра, могучие бога́тыри,
Пять со́т донских казаков,
Что н(и) лутчих добрых молодцов.
Здравствует царь-государь
Через реки быстрыя,
Через грязи смоленския,
Через лесы брынския,
Он здравствует, царь-государь,
В той Золотой орде,
У тово Темрюка-царя,
У Темрюка Степановича.
Он по́нел, царь-государь,
Царицу благоверную
Марью Темрюковну,
Сестру Мастрюкову,
И взял в провожатые за ней
Три ста́ татаринов,
Четыре ста́ бухаринов,
Пять сот черкашенинов
И любимова шурина
Мастрюка Темрюковича,
Молодова черкашенина.
Уж царскова поезду
Без малова три тысячи,
Везут золоту казну
Ко царю в каменну́ Москву.
Переехал царь-государь
Он реки быстрыя,
Грязи смоленския
И лесы брынския,
Он здравствует, царь-государь,
У себя в каменно́й Москве,
Во полатах белокаменных.
В возлюбленной крестовой своей
Пир навеселе повел,
Столы на радостех.
И все ли князи-бо́яра,
Могучие богатыри
И гости званыя,
Пять сот донских казаков
Пьют-едят, потешаются,
Зелено вино кушают,
Белу лебедь рушают,
А един не пьет да не ест
Царской гость дорогой,
Мастрюк Темрюкович,
Молодой черкашенин.
И зачем хлеба-соли не ест,
Зелена вина не кушает,
Белу лебедь не рушает?
У себя на уме держит:
Изошел он семь городов,
Поборол он семьдесят борцов
И по себе борца не нашел.
И только он думает,
Ему вера поборотися есть
У царя в каменной Москве,
Хочет царя потешити
Со царицею благоверною
Марьею Темрюковною,
Он хочет Москву загонять,
Сильно царство Московское.
Никита Романович
Об том царю доложил,
Царю Ивану Васильевичу:
«А и гой еси, царь-государь,
Царь Иван Васильевич!
Все князи-бояра,
Могучие богатыри
Пьют-едят, потешаются
На великих на радостех,
Один не пьет, не ест
Твой царской гость дорогой,
Мастрюк Темрюкович,
Молодой черкашенин —
У себя он на уме держит,
Вера поборотися есть,
Твое царское величество потешити
Со царицею благоверною».
Говорит тут царь-государь,
Царь Иван Васильевич:
«Ты садися, Никита Романович,
На добра коня,
Побеги по всей Москве,
По широким улицам
И по частым переулачкам».
Он будет, дядюшка
Никита Романович,
Середь Урья Повол[ж]скова,
Слободы Александровы, —
Два братца родимые
По базару похаживают,
А и бороды бритые,
Усы торженые,
А платья саксонское,
Сапоги с рострубами,
Аб ручку-ту дядюшке челом:
«А и гой еси ты, дядюшка
Никита Романович,
Ково ты спрашиваешь?
Мы борцы в Москве похваленые.
Молодцы поученые, славные!»
Никита Романович
Привел борцов ко дворцу,
Говорили тут борцы-молодцы:
«Ты, Никита Романович,
Ты изволь об том царю доложить,
Смет(ь) ли н[а]га спустить
С царским шурином,
И смет(ь) ли ево побороть?».
Пошел он, Никита Романович,
Об том царю доложил,
Что привел борцов ко дворцу.
Злата труба протрубела
Во полате белокаменной,
Говорил тут царь-государь,
Царь Иван Васильевич:
«Ты, Никита Романович,
Веди борцов на двор,
На дворец государевой,
Борцов ученыех,
Молодцов похваленыех,
И в том им приказ отдавай,
Кто бы Мастрюка поборол,
Царскова шурина,
Платья бы с плеч снял
Да нагова с круга спустил,
А нагова, как мать родила,
А и мать на свет пустила».
Послышал Мастрюк борцов,
Скачет прямо Мастрюк
Из места большева,
Из угла переднева
Через столы белод[у]бовы,
Через ества сахарныя,
Чрез питья медяныя,
Левой ногой задел
За столы белодубовы.
Повалил он тридцать столов
Да прибил триста гостей:
Живы да не годны,
На карачках ползают
По полате белокаменной —
То похвальба Мастрюку,
Мастрюку Темрюковичу.
Выбежал тут Мастрюк
На крылечка красное,
Кричит во всю голову,
Чтобы слышел царь-государь:
«А свет ты, вольной царь,
Царь Иван Васильевич!
Что у тебя в Москве
За похвальные молодцы,
Поученые, славные?
На ладонь их посажу,
Другой рукою роздавлю!».
С борцами сходится
Мастрюк Темрюкович,
Борьба ево ученая,
Борьба черкасская,
Колесом он бороться пошел.
А и малой выступается
Мишка Борисович,
Смотрит царь-государь,
Что кому будет божья помочь,
И смотрят их борьбу князи-бо́яра
И могучие богатыри,
Пять сот донских казаков.
А и Мишка Борисович
С носка бросил о землю
Он царскова шурина,
Похвалил ево царь-государь:
«Исполать тебе, молодцу,
Что чиста борешься!».
А и Мишка к стороне пошел, —
Ему полно боротися.
А Потанька бороться пошел,
Костылем попирается,
Сам вперед подвигается,
К Мастрюку приближается.
Смотрит царь-государь,
Что кому будет божья помочь.
Потанька справился,
За плеча сграбился,
Согнет корчагою,
Воздымал выше головы своей,
Опустил о сыру землю:
Мастрюк без памети лежит,
Не слыхал, как платья сняли.
Был Мастрюк во всем,
Стал Мастрюк ни в чем,
Ожерелья в пять сот рублев
Без единые денежки,
А платья саксонскова
Снял на три тысячи —
Со стыду и сорому
О карачках под крылец ползет.
Как бы бела лебедушка
По заре она прокликала,
Говорила царица царю,
Марья Темрюковна:
«Свет ты, вольной царь
Иван Васильевич!
Такова у тебя честь добра́
До любимова шурина?
А детина наругается,
Что детина деревенской,
Почто он платья снимает?».
Говорил тут царь-государь:
«Гой еси ты, царица во Москве,
Да ты, Марья Темрюковна!
А не то у меня честь во Москве,
Что татары-те борются,
То-то честь в Москве,
Что русак тешится!
Хотя бы ему голову сломил,
Да любил бы я, пожаловал
Двух братцов родимыех,
Двух удалых Борисовичев».
1
Беспокойная ласковость взгляда,
И поддельная краска ланит,
И убогая роскошь наряда —
Все не в пользу ее говорит.
Но не лучше ли, прежде чем бросим
Мы в нее приговор роковой,
Подзовем-ка ее да расспросим:
«Как дошла ты до жизни такой?»
Не длинен и не нов рассказ:
Отец ее подьячий бедный,
Таскался писарем в Приказ,
Имел порок дурной и вредный —
Запоем пил — и был буян,
Когда домой являлся пьян.
Предвидя роковую схватку,
Жена малютку уведет,
Уложит наскоро в кроватку
И двери поплотней припрет.
Но бедной девочке не спится!
Ей чудится: отец бранится,
Мать плачет. Саша на кровать,
Рукою подпершись, садится,
Стучит в ней сердце… где тут спать?
Раздвинув завесы цветные,
Глядит на двери запертые,
Откуда слышится содом,
Не шевелится и не дремлет.
Так птичка в бурю под кустом
Сидит — и чутко буре внемлет.
Но как ни буен был отец,
Угомонился наконец,
И стало без него им хуже.
Мать умерла в тоске по муже,
А девочку взяла «мадам»
И в магазине поселила.
Не очень много шили там,
И не в шитье была там сила
2
«Впрочем, что ж мы? нас могут заметить,—
Рядом с ней?!..» И отхлынули прочь…
Нет! тебе состраданья не встретить,
Нищеты и несчастия дочь!
Свет тебя предает поруганью
И охотно прощает другой,
Что торгует собой по призванью,
Без нужды, без борьбы роковой;
Что, поднявшись с позорного ложа,
Разоденется, щеки притрет
И летит, соблазнительно лежа
В щегольском экипаже, в народ —
В эту улицу роскоши, моды,
Офицеров, лореток и бар,
Где с полугосударства доходы
Поглощает заморский товар.
Говорят, в этой улице милой
Все, что модного выдумал свет,
Совместилось с волшебною силой,
Ничего только русского нет —
Разве Ванька проедет унылый.
Днем и ночью на ней маскарад,
Ей недаром гордится столица.
На французский, на английский лад
Исковеркав нерусские лица,
Там гуляют они, пустоты вековой
И наследственной праздности дети,
Разодетой, довольной толпой…
Ну, кому же расставишь ты сети?
Вышла ты из коляски своей
И на ленте ведешь собачонку;
Стая модных и глупых людей
Провожает тебя вперегонку.
У прекрасного пола тоска,
Чувство злобы и зависти тайной.
В самом деле, жена бедняка,
Позавидуй! эффект чрезвычайный!
Бриллианты, цветы, кружева,
Доводящие ум до восторга,
И на лбу роковые слова:
«Продается с публичного торга!»
Что, красавица, нагло глядишь?
Чем гордишься? Вот вся твоя повесть:
Ты ребенком попала в Париж,
Потеряла невинность и совесть,
Научилась белиться и лгать
И явилась в наивное царство:
Ты слыхала, легко обирать
Наше будто богатое барство.
Да, не трудно! Но до́лжно входить
В этот избранный мир с аттестатом.
Красотой нас нельзя победить,
Удивить невозможно развратом.
Нам известность, нам мода нужна.
Ты красивей была и моложе,
Но, увы! неизвестна, бедна
И нуждалась сначала… О Боже!
Твой рассказ о купце разрывал
Нам сердца́: по натуре бурлацкой,
Он то ноги твои целовал,
То хлестал тебя плетью казацкой.
Но, по счастию, этот дикарь,
Слабоватый умом и сердечком,
Принялся́ за французский букварь,
Чтоб с тобой обменяться словечком.
Этим временем ты завела
Рысаков, экипажи, наряды
И прославилась — в моду вошла!
Мы знакомству скандальному рады.
Что за дело, что вся дочиста́
Предалась ты постыдной продаже,
Что поддельна твоя красота,
Как гербы на твоем экипаже,
Что глупа ты, жадна и пуста —
Ничего! знатоки вашей нации
Порешили разумным судом,
Что цинизм твой доходит до грации,
Что геройство в бесстыдстве твоем!
Ты у Бога детей не просила,
Но ты женщина тоже была,
Ты со скрежетом сына носила
И с проклятьем его родила;
Он подрос — ты его нарядила
И на Невский с собой повезла.
Ничего! Появленье малютки
Не смутило души никому,
Только вызвало милые шутки,
Дав богатую пищу уму.
Удивлялась вся гвардия наша
(Да и было чему, не шутя),
Что ко всякому с словом «папаша»
Обращалось наивно дитя…
И не кинул никто, негодуя,
Комом грязи в бесстыдную мать!
Чувством матери нагло торгуя,
Пуще стала она обирать.
Бледны, полны тупых сожалений
Потерявшие шик молодцы,—
Вон по Невскому бродят как тени
Разоренные ею глупцы!
И пример никому не наука,
Разорит она сотни других:
Тупоумие, праздность и скука
За нее… Но умолкни, мой стих!
И погромче нас были витии,
Да не сделали пользы пером…
Дураков не убавим в России,
А на умных тоску наведем.
(Перевод с английского)
Сим гимном заключает Томсон свою поэму «Сезон».
Четыре времена, в пременах ежегодных,
Ничто иное суть, как в разных видах бог.
Вращающийся год, отец наш всемогущий,
Исполнен весь тебя. Приятною весной
Повсюду красота твоя, господь, сияет,
И нежность и любовь твоя везде видна.
Краснеются поля, бальзамом воздух дышит,
И эхо по горам разносится, звучит;
С улыбкою леса главу свою подъемлют —
Веселием живут все чувства и сердца.
Грядет к нам в летних днях твоя, о боже! слава;
Повсюду на земле блистает свет и жар;
От солнца твоего лиется совершенство
На полнящийся год; и часто к нам твой глас,
Свод неба потряся, вещает в страшных громах;
И часто на заре, в средине жарких дней,
В тенистом вечеру, по рощам и потокам,
Приятно шепчет он в прохладном ветерке.
В обильной осени твоя безмерна благость
И милость без конца бывает нам явна,
Всеобще празднество для тварей учреждая.
Зимою страшен ты! Там бури, облака
Свивая вкруг себя, гоняя вьюгу вьюгой,
В величественной тьме на вихрях вознесясь,
Ты мир благоговеть со страхом заставляешь;
Натуру всю смирит шумливый твой Борей!
О таинственный круг! Какой великий Разум,
Какую силу в сем глубоко ощутишь!
Простейший оборот, но благо учрежденный, —
Столь мудро и добро, добро для тварей всех, —
Столь неприметно тень в другую переходит,
И в целом, вместе всё так стройно, хорошо,
Что всякий новый вид вновь сердце восхищает.
Но часто человек, в безумии бродя,
Совсем не зрит тебя, твоей руки всесильной,
Чертящей в тишине безмолвных сфер пути
И действующей в сей сокрытой, тайной бездне,
Откуду чрез пары те блага шлешь ты к нам,
Которые весну всегда обогащают, —
Руки, которая огнем палящий день
Из солнца прямо к нам на землю извергает,
Питает тварей всех и бури мещет вниз;
Которая — когда приятная премена
Является везде на радостной земле —
Восторгом движет все пружины жизни в мире.
Внимай Натура вся! и всё, что в ней живет,
Соединись под сим пространным храмом неба,
Усердием горя воспеть всеобщий гимн!
Приятные певцы, прохладные Зефиры,
Да веете тому, чей дух дыхает в вас!
Вещайте вы о нем во тьмах уединенных,
Где сосна на горе, едва качая верх,
Священных ужасов мрак теней исполняет!
И вы, которых рев слух издали разит
И весь смятенный мир приводит в ужас, в трепет!
Возвысьте к небесам свою бурливу песнь!
Поведайте, кто вас толь грозно разъяряет!
Журчите вы, ручьи, трепещущий поток,
Журчите песнь ему, хвалу его гласите,
Вещайте мне сию сладчайшую хвалу,
Когда я в тишине глубоко размышляю!
Вы, реки быстрые, кипящи глубины —
Кротчайшая вода, блестящим лавиринфом
Текущая в лугах, — великий Океан,
Мир тайный, мир чудес, чудес неисчислимых!
Воскликните его предивную хвалу,
Того, который вам величественным гласом
Шуметь и утихать мгновенно, вдруг велит!
Чистейший фимиам все вкупе воскурите,
Травы, цветы, плоды, в смешенных облаках
Тому, который вас всех солнцем возвышает,
Дыханием своим вливает запах сей
И кистию своей толь чудно испещряет!
Качайтеся, леса, волнуйтесь, нивы все,
Волнуйтеся ему и песнь свою ввевайте
В сердечный слух жнецу, когда идет домой,
На отдых по труде, при лунном кротком свете!
Вы, стражи в небесах, когда без чувств земля
В глубоком сне лежит, — созвездия! излейте
Кротчайшие лучи, когда на тверди сей,
Блистающей в огнях, все ангелы играют
На лирах сребряных! О ты, источник дня,
Великого творца внизу здесь лучший образ,
О солнце, — что всегда из мира в мир лиешь
Сей жизни океан! пиши на всей Натуре
Огнем лучей своих хвалу сего творца!
Гремит ужасный гром!.. Молчи благоговейно,
Преклонший выю мир, доколе облака,
Едино за другим, поют сей гимн великий!
Да холмы возгласят блеяние свое!
Удерживайте звук, громады мшистых камней!
Долины да гласят отзывный громкий рев!
Великий пастырь царь, и царство безмятежно
Сего царя царей еще приидет впредь.
Проснитесь все леса! из рощ да изнесется
Пространнейшая песнь! Когда ж мятежный день,
Кончаяся, весь мир вертящийся повергнет
В дремоту, в крепкий сон, — сладчайшая из птиц,
Прогнеина сестра! пленяй молчащи тени
И нощи возвещай премудрого хвалу!
А вы, для коих всё творение ликует, —
Вы сердце и глава всего, всего язык!
Вам должно увенчать сей важный гимн Природы!
В обширных городах толпящийся народ!
Соедини свой глас с глубоким сим органом ,
Долгоотзывный глас, который по часам,
Сквозь толстый, шумный бас, в торжественные стойки
Пронзительно звучит; и как единый жар,
Смешаяся с другим, жар общий увеличит,
В усердии все вдруг возвысьте вы его, —
Возвысьте все свой глас к превыспреннему небу!
Когда же лучше вам густые тени сел,
Когда для вас суть храм священныя дубравы, —
То пусть всегда свирель пастушья, девы песнь —
Прелестный серафим, в восторги приводящий, —
И лира бардова там бога всех времен,
Во всё теченье их согласно воспевают!
А если б я забыл любезный свой предмет,
Когда цветут цветы, луч солнца жжет равнину
И осень на земле, лия в сердца восторг,
Сияет и блестит; когда с востока ветры,
Навея мрак на всё, к нам зиму принесут, —
То пусть тогда язык мой вовсе онемеет,
Утратит мысль моя всю живость, весь свой жар
И, радостям умрев, забудет сердце биться!
Хотя бы мне судьба на отдаленный край
Зеленыя земли сокрыться повелела —
В те дальние страны, где варвары живут,
К рекам, которых ввек не поминали песни,
Где солнце наперед лучом своим златит
Верхи Индийских гор, где луч его вечерний
Блистает посреде Атлантских островов, —
Равно то для меня, когда господь присутствен
И чувствуем везде: в пустынях и степях,
Равно как в городах, наполненных народом, —
Где жизнью дышит он, там радость быть должна.
Когда же наконец настанет час важнейший
Мистический полет мой окрилить в миры,
Которым быти впредь, — я рад повиноваться;
И там, усилясь вновь, начну я воспевать
Велики чудеса, которые увижу.
Куда я ни пойду, везде, везде узрю
Всеобщая Любви блаженную улыбку;
Любви, которою круги миров стоят,
Живут все их сыны и коя вечно благо
Выводит из того, что кажется нам злом,
Из блага лучшее, и лучшее во веки…
Конца сей цепи нет. Но я теряюсь в нем,
Теряюся совсем в Неизреченном Свете.
Молчание! гряди витийственно вникать,
Вникать в хвалу его!..
Кто знает музыку, тому не странно покажется выражение
глубокий орган, т. е. орган, издающий глубокие тоны.
Гарун бежал быстрее лани,
Быстрей, чем заяц от орла;
Бежал он в страхе с поля брани,
Где кровь черкесская текла;
Отец и два родные брата
За честь и вольность там легли,
И под пятой у супостата
Лежат их головы в пыли.
Их кровь течет и просит мщенья,
Гарун забыл свой долг и стыд;
Он растерял в пылу сраженья
Винтовку, шашку — и бежит! —
И скрылся день; клубясь, туманы
Одели темные поляны
Широкой белой пеленой;
Пахнуло холодом с востока,
И над пустынею пророка
Встал тихо месяц золотой…
Усталый, жаждою томимый,
С лица стирая кровь и пот,
Гарун меж скал аул родимый
При лунном свете узнает;
Подкрался он, никем не зримый…
Кругом молчанье и покой,
С кровавой битвы невредимый
Лишь он один пришел домой.
И к сакле он спешит знакомой,
Там блещет свет, хозяин дома;
Скрепясь душой как только мог,
Гарун ступил через порог;
Селима звал он прежде другом,
Селим пришельца не узнал;
На ложе, мучимый недугом, —
Один, — он молча умирал…
«Велик аллах! от злой отравы
Он светлым ангелам своим
Велел беречь тебя для славы!»
— «Что нового?» — спросил Селим,
Подняв слабеющие вежды,
И взор блеснул огнем надежды!..
И он привстал, и кровь бойца
Вновь разыгралась в час конца.
«Два дня мы билися в теснине;
Отец мой пал, и братья с ним;
И скрылся я один в пустыне,
Как зверь преследуем, гоним,
С окровавленными ногами
От острых камней и кустов,
Я шел безвестными тропами
По следу вепрей и волков.
Черкесы гибнут — враг повсюду.
Прими меня, мой старый друг;
И вот пророк! твоих услуг
Я до могилы не забуду!..»
И умирающий в ответ:
«Ступай — достоин ты презренья.
Ни крова, ни благословенья
Здесь у меня для труса нет!..»
Стыда и тайной муки полный,
Без гнева вытерпев упрек,
Ступил опять Гарун безмолвный
За неприветливый порог.
И, саклю новую минуя,
На миг остановился он,
И прежних дней летучий сон
Вдруг обдал жаром поцелуя
Его холодное чело.
И стало сладко и светло
Его душе; во мраке ночи,
Казалось, пламенные очи
Блеснули ласково пред ним,
И он подумал: я любим,
Она лишь мной живет и дышит…
И хочет он взойти — и слышит,
И слышит песню старины…
И стал Гарун бледней луны:
Месяц плывет
Тих и спокоен,
А юноша воин
На битву идет.
Ружье заряжает джигит,
А дева ему говорит:
Мой милый, смелее
Вверяйся ты року,
Молися востоку,
Будь верен пророку,
Будь славе вернее.
Своим изменивший
Изменой кровавой,
Врага не сразивши,
Погибнет без славы,
Дожди его ран не обмоют,
И звери костей не зароют.
Месяц плывет
И тих и спокоен,
А юноша воин
На битву идет.
Главой поникнув, с быстротою
Гарун свой продолжает путь,
И крупная слеза порою
С ресницы падает на грудь…
Но вот от бури наклоненный
Пред ним родной белеет дом;
Надеждой снова ободренный,
Гарун стучится под окном.
Там, верно, теплые молитвы
Восходят к небу за него,
Старуха мать ждет сына с битвы,
Но ждет его не одного!..
«Мать, отвори! я странник бедный,
Я твой Гарун! твой младший сын;
Сквозь пули русские безвредно
Пришел к тебе!»
— «Один?»
— «Один!..»
— «А где отец и братья?»
— «Пали!
Пророк их смерть благословил,
И ангелы их души взяли».
— «Ты отомстил?»
— «Не отомстил…
Но я стрелой пустился в горы,
Оставил меч в чужом краю,
Чтобы твои утешить взоры
И утереть слезу твою…»
— «Молчи, молчи! гяур лукавый,
Ты умереть не мог со славой,
Так удались, живи один.
Твоим стыдом, беглец свободы,
Не омрачу я стары годы,
Ты раб и трус — и мне не сын!..»
Умолкло слово отверженья,
И все кругом обято сном.
Проклятья, стоны и моленья
Звучали долго под окном;
И наконец удар кинжала
Пресек несчастного позор…
И мать поутру увидала…
И хладно отвернула взор.
И труп, от праведных изгнанный,
Никто к кладбищу не отнес,
И кровь с его глубокой раны
Лизал, рыча, домашний пес;
Ребята малые ругались
Над хладным телом мертвеца,
В преданьях вольности остались
Позор и гибель беглеца.
Душа его от глаз пророка
Со страхом удалилась прочь;
И тень его в горах востока
Поныне бродит в темну ночь,
И под окном поутру рано
Он в сакли просится, стуча,
Но, внемля громкий стих Корана,
Бежит опять под сень тумана,
Как прежде бегал от меча.
Впряжён в телегу конь косматый,
Откормлен на диво овсом,
И бляхи медные на нём
Блестят при зареве заката.
Купцу дай, Господи, пожить:
Широкоплеч, как клюква, красен,
Казной от бед обезопасен,
Здоров, — о чём ему тужить?
Да мой купец и не горюет.
С какой-то бабой за столом
В особой горенке, вдвоём,
Сидит на мельнице, пирует.
Вода ревёт, вода шумит,
От грома мельница дрожит,
Идёт работа толкачами,
Идёт работа решетом,
Колёсами и жерновами —
И стукотня и пыль кругом…
Купец мой рюмку поднимает
И кулаком об стол стучит.
«И выпью!.. кто мне помешает?
И пью… сам чёрт не запретит!
Пей, Марья!..»
— «То-то, ненаглядный,
Ты мне на платье обещал…» —
«И кончено! Сказал — и ладно,
И будет так, как я сказал.
Мне что жена? Сыта, одета —
И всё… вот выпрягу коня
И прогуляю до рассвета,
И баста! Обними меня!..»
Вода шумит — не умолкает,
При свете месяца кипит,
Алмазной радугой сверкает,
Огнями синими горит.
Но даль темна и молчалива,
Огонь весёлый рыбака
Краснеет в зеркале залива,
Скользит по листьям лозняка.
Купец гуляет. Мы не станем
Ему мешать. В тиши ночной
Мы лучше в дом его заглянем,
Войдём неслышною стопой.
Уж поздно. Свечка нагорела.
Больной лежит и смерти ждёт.
Его лицо, как мрамор, бело,
И руки холодны, как лёд;
На лоб открытый кудри пали;
Остаток прежней красоты,
Печать раздумья и печали
Ещё хранят его черты.
Так, освещённые зарёю,
В замолкшем надолго лесу,
Листы осеннею порою
Ещё хранят свою красу.
Пора на отдых. Грудь разбита,
На сердце запеклася кровь —
И радость навек позабыта…
А ты, горячая любовь,
Явилась поздно. Доля, доля!
И если б раньше ты пришла, —
Какой бы здесь приют нашла?
Здесь труд и бедность, здесь неволя,
Здесь горе гнёзда вьёт свои,
И веет холод от порога,
И стены дома смотрят строго…
Здесь нет приюта для любви!
Лежит больной, лицо печально, —
И будто тенью лоб покрыт;
Так летом, только догорит
Румяной зорьки луч прощальный, —
Под сводом сумрачных небес
Стоит угрюм и тёмен лес.
Родная мать роняет слёзы,
Облокотясь на стол рукой.
Надежды, молодости грёзы,
Мир сердца — этот рай земной —
Всё унесло, умчало горе,
Как буйный вихрь уносит пыль,
Когда в степи шумит ковыль,
Шумит взволнованный, как море,
И догорает вся дотла
Грозой зажжённая ветла.
Плачь больше, бедное созданье!
И не слезами — кровью плачь!
Безвыходно твоё страданье
И беспощаден твой палач.
Невесела, невыносима,
Горька, как яд, твоя судьба:
Ты жизнь убила, как раба,
И не была никем любима…
Твой муж… но виноват ли он,
Что пьян, и груб, и неумён?
Когда б он мог подумать строго,
Как зла наделано им много,
Как много ран нанесено, —
Себя он проклял бы давно.
В борьбе тяжёлой ты устала,
Изнемогла и в грязь упала,
И в грязь затоптана толпой.
Увы! сгубил тебя запой!..
Твоя слеза на кровь походит…
Плачь больше!.. В воздухе чума!..
Любимый сын в могилу сходит,
Другой давно сошёл с ума.
Вот он сидит на лежанке просторной,
Голо острижен, и бледен, и хил;
Палку, как скрипку, к плечу прислонил,
Бровью и глазом мигает проворно,
Правой рукою и взад и вперёд
Водит по палке и песню поёт:
«На старом кургане, в широкой степи,
Прикованный сокол сидит на цепи.
Сидит он уж тысячу лет,
Всё нет ему воли, всё нет!
И грудь он когтями с досады терзает,
И каплями кровь из груди вытекает.
Летят в синеве облака,
А степь широка, широка…»
Вдруг палку кинул он, закрыл лицо руками
И плачет горькими слезами:
«Больно мне! больно мне! мозг мой горит.
Счастье тому, кто в могиле лежит!
Мать моя, матушка! полно рыдать!
Долго ли нам эту жизнь коротать?
Знаешь ли? Спальню запри изнутри,
Сторожем стану я подле двери.
«Прочь! — закричу я. — Здесь мать моя спит!..
Больно мне, больно мне! мозг мой горит!..»
Больной всё слушал эти звуки,
Горел на медленном огне,
Сказать хотел он: дайте мне
Хоть умереть без слёз и муки!
Ужель не мог я от судьбы
Дождаться мира в час кончины,
За годы думы и кручины,
За годы пытки и борьбы?
Иль эти пытки шуткой были?
Иль мало, среди стен родных,
Отравой зла меня поили?
Иль вместо слёз из глаз моих
Текла вода на изголовье,
Когда, губя своё здоровье,
Я думал ночи безо сна —
Зачем мне эта жизнь дана?
И, догорающий в постели,
Всю жизнь припомнив с колыбели,
Хотел он на своём пути
Хоть точку светлую найти —
И не сыскал.
Так в полдень жгучий,
Спустившись с каменистой кручи,
Томимый жаждой, пешеход
Искать ключа в овраг идёт.
И долго там, усталый, бродит,
И влаги капли не находит,
И падает, едва живой,
На землю с болью головной…
«Ну, отпирай! Заснули скоро!..» —
Ударив в ставень кулаком,
Хозяин крикнул под окном…
Печальный дом, приют раздора!
Нет, тяжело срывать покров
С твоих таинственных углов,
Срывать покров, как уголь, чёрный!
Угрюм твой вид, как гроба вид,
Как место казни, где стоит
С железной цепью столб позорный
И плаха с топором лежит!..
За то, что здесь так мало света,
Что воздух солнцем не согрет,
За то, что нет на мысль ответа,
За то, что радости здесь нет,
Ни ласк, ни милого объятья,
За то, что гибнет человек, —
Я шлю тебе мои проклятья,
Чужой оплакивая век!..
Я помню приволье широких дубрав;
Я помню край дикий. Там, в годы забав,
Невинной беспечности полный,
Я видел — синелась, шумела вода, —
Далеко, далеко, не знаю куда,
Катились все волны да волны.
Я отроком часто на бреге стоял,
Без мысли, но с чувством на влагу взирал,
И всплески мне ноги лобзали.
В дали бесконечной виднелись леса; —
Туда мне хотелось: у них небеса
На самых вершинах лежали.
С детских лет я полюбил
Пенистую влагу,
Я, играя в ней, растил
Волю и отвагу.
В полдень, с брега ниспустясь,
В резвости свободной
Обнимался я не раз
С нимфою подводной;
Сладко было с ней играть
И, с волною чистой
Встретясь, грудью расшибать
Гребень серебристой.
Было весело потом
Мчаться под водою,
Гордо действуя веслом
Детскою рукою,
И, закинув с челнока
Уду роковую,
Приманить на червяка
Рыбку молодую.
Как я и боялся и вместе любил,
Когда вдруг налеты неведомых сил
Могучую влагу сердили,
И вздутые в бешенстве яром валы
Ровесницы мира — кудрявой скалы
Чело недоступное мыли!
Пловец ослабелый рулем не водил —
Пред ним разверзался ряд зыбких могил —
Волна погребальная выла…
При проблесках молний, под гулом громов,
Свершалася свадьба озерных духов:
Так темная чернь говорила.
Помню — под роскошной мглой
Все покой вкушало;
Сладкой свежестью ночной
Озеро дышало.
Стройно двигалась ладья;
Средь родного круга
В ней сидела близь меня
Шалостей подруга —
Милый ангел детских лет;
Я смотрел ей в очи; —
С весел брызгал чудный свет
Через дымку ночи; —
В ясных, зеркальных зыбях
Небо отражалось;
На разнеженных водах
Звездочка качалась;
И к Адели на плечо
Жадно вдруг припал я.
Сердцу стало горячо,
Отчего — не знал я.
Жар лицо мое зажег
И — не смейтесь, люди!
У ребенка чудный вздох
Вырвался из груди.
Забуду ль ваш вольный, стремительный бег,
Вы, полные силы и полные нег,
Разгульные, шумные воды?
Забуду ль тот берег, где, дик и суров,
Певал заунывно певец-рыболов
На лоне безлюдной природы?
Нет, врезалось, озеро, в память ты мне!
В твоей благодатной, святой тишине,
В твоем бушеваньи угрюмом —
Душа научилась кипеть и любить,
И ныне летела бы ропот свой слить
С твоим упоительным шумом!
Я помню приволье широких дубрав;
Я помню край дикий. Там, в годы забав,
Невинной беспечности полный,
Я видел — синелась, шумела вода, —
Далеко, далеко, не знаю куда,
Катились все волны да волны.
Я отроком часто на бреге стоял,
Без мысли, но с чувством на влагу взирал,
И всплески мне ноги лобзали.
В дали бесконечной виднелись леса; —
Туда мне хотелось: у них небеса
На самых вершинах лежали.
С детских лет я полюбил
Пенистую влагу,
Я, играя в ней, растил
Волю и отвагу.
В полдень, с брега ниспустясь,
В резвости свободной
Обнимался я не раз
С нимфою подводной;
Сладко было с ней играть
И, с волною чистой
Встретясь, грудью расшибать
Гребень серебристой.
Было весело потом
Мчаться под водою,
Гордо действуя веслом
Детскою рукою,
И, закинув с челнока
Уду роковую,
Приманить на червяка
Рыбку молодую.
Как я и боялся и вместе любил,
Когда вдруг налеты неведомых сил
Могучую влагу сердили,
И вздутые в бешенстве яром валы
Ровесницы мира — кудрявой скалы
Чело недоступное мыли!
Пловец ослабелый рулем не водил —
Пред ним разверзался ряд зыбких могил —
Волна погребальная выла…
При проблесках молний, под гулом громов,
Свершалася свадьба озерных духов:
Так темная чернь говорила.
Помню — под роскошной мглой
Все покой вкушало;
Сладкой свежестью ночной
Озеро дышало.
Стройно двигалась ладья;
Средь родного круга
В ней сидела близь меня
Шалостей подруга —
Милый ангел детских лет;
Я смотрел ей в очи; —
С весел брызгал чудный свет
Через дымку ночи; —
В ясных, зеркальных зыбях
Небо отражалось;
На разнеженных водах
Звездочка качалась;
И к Адели на плечо
Жадно вдруг припал я.
Сердцу стало горячо,
Отчего — не знал я.
Жар лицо мое зажег
И — не смейтесь, люди!
У ребенка чудный вздох
Вырвался из груди.
Забуду ль ваш вольный, стремительный бег,
Вы, полные силы и полные нег,
Разгульные, шумные воды?
Забуду ль тот берег, где, дик и суров,
Певал заунывно певец-рыболов
На лоне безлюдной природы?
Нет, врезалось, озеро, в память ты мне!
В твоей благодатной, святой тишине,
В твоем бушеваньи угрюмом —
Душа научилась кипеть и любить,
И ныне летела бы ропот свой слить
С твоим упоительным шумом!
Да с начала века животленнова
Сотворил бог небо со землею,
Сотворил бог Адама со Еввою,
Наделил питаньем во светлом раю,
Во светлом раю жити во свою волю.
Положил господь на их заповедь великую:
А и жить Адаму во светлом раю,
Не скушать Адаму с едново древа
Тово сладка плоду виноградова.
А и жил Адам во светлом раю,
Во светлом раю со своею со Еввою
А триста тридцать три годы.
Прелестила змея подколодная,
Приносила ягоды с едина древа, —
Одну ягоду воскушал Адам со Еввою
И узнал промеж собою тяжкой грех,
А и тяжкой грех и великой блуд:
Согрешил Адаме во светлом раю,
Во светлом раю со своею со Еввою.
Оне тута стали в раю нагим-ноги,
А нагим-ноги стали, босешуньки, —
Закрыли соромы ладонцами,
Пришли оне к самому Христу,
К самому Христу-царю небесному.
Зашли оне на Фаор-гору,
Кричат-ревут зычным голосом:
«Ты небесной царь, Исус Христос!
Ты услышал молитву грешных раб своих,
Ты спусти на землю меня трудную,
Что копать бы землю капарулями,
А копать землю капарулями,
А и сеить семена первым часом».
А небесной царь, милосерде свет,
Опущал на землю ево трудную.
А копал он землю копарулями,
А и сеил семена первым часом,
Выростали семена другим часом,
Выжинал он семена третьим часом.
От своих трудов он стал сытым быть,
Обуватися и одеватися.
От тово колена от Адамова,
От това ребра от Еввина
Пошли христиане православныя
По всей земли светорусския.
Живучи Адаме состарелся,
Состарелся, переставился,
Свята глава погребенная.
После по той потопе по Ноевы,
А на той горе Сионския,
У тоя главы святы Адамовы
Выростала древо кипарисова.
Ко тому-та древу кипарисову
Выпадала книга голубиная,
Со небес та книга повыпадала:
В долину та книга сорока пядей,
Поперек та книга двадцети пядей,
В толшину та книга тридцети пядей.
А на ту гору на Сионскую
Собиралися-соезжалися сорок царей со царевичем.
Сорок королей с королевичем,
И сорок калик со каликою,
И могучи-сильныя богатыри,
Во единой круг становилися.
Проговорит Волотомон-царь,
Волотомон-царь Волотомонович,
Сорок царей со царевичем,
Сорок королей с королевичем,
А сорок калик со каликою
И все сильныя-могучи богатыри
А и бьют челом покланяются
А царю Давыду Евсеевичу:
«Ты премудры царь Давыд Евсеевич!
Подыми ты книгу голубиную,
Подыми книгу, распечатывай,
Распечатовай ты, просматривай,
Просматривай ее, прочитывай:
От чего зачелся наш белой свет?
От чего зачался со(л)нцо праведно?
От чего зачелся и светел месец»?
От чего зачалася заря утрення?
От чего зачалася и вечерняя?
От чего зачалася темная ночь?
От чего зачалися часты звезды?».
Проговорит премудры царь,
Премудры царь Давыд Евсеевич:
«Вы сорок царей со царевичем,
А и сорок королей с королевичем,
И вы сорок калик со каликою,
И все сильны могучи богатыри!
Голубина книга не малая,
А голубина книга великая:
В долину книга сорока пядей,
Поперек та книга двадцети пядей,
В толшину та книга тридцети пядей,
На руках держать книгу — не удержать,
Читать книгу — не прочести.
Скажу ли я вам своею памятью,
Своей памятью, своей старою,
От чего зачался наш белой свет,
От чего зачался со(л)нцо праведно,
От чего зачался светел месяц,
От чего зачалася заря утрення,
От чего зачалася и вечерняя,
От чего зачалася темная ночь,
От чего зачалися часты звезды.
А и белой свет — от лица божья,
Со(л)нцо праведно — от очей его,
Светел месяц — от темичка,
Темная ночь — от затылечка,
Заря утрення и вечерняя — от бровей божьих,
Часты звезды — от кудрей божьих!».
Все сорок царей со царевичем поклонилися,
И сорок королей с королевичем бьют челом,
И сорок калик со каликою,
Все сильныя-могучия богатыри.
Проговорит Волотомон-царь,
Волотомон-царь Волотомович:
«Ты премудры царь Давыд Евсеевич!
Ты скажи, пожалуй, своею памятью,
Своей паметью стародавную:
Да которой царь над царями царь?
Котора моря всем морям отец?
И котора рыба всем рыбам мати?
И котора гора горам мати?
И котора река рекам мати?
И котора древа всем древам отец?
И котора птица всем птицам мати?
И которой зверь всем зверям отец?
И котора трава всем травам мати?
И которой град всем градом отец?»
Проговорит премудры царь,
Премудры царь Давыд Евсеевич:
«А небесной царь — над царями царь,
Над царями царь, то Исус Христос;
Акиян-море — всем морям отец.
Почему он всем морям отец?
Потому он всем морям отец, —
Все моря из него выпали
И все реки ему покорилися.
А кит-рыба — всем рыбам мати.
Почему та кит-рыба всем рыбам мати?
Потому та кит-рыба всем рыбам мати, —
На семи китах земля основана.
Ердань-река — рекам мати.
Почему Ердань-река рекам мати?
Потому Ердань-река рекам мати, —
Крестился в ней сам Исус Христос.
Сионская гора — всем горам мати, —
Ростут древа кипарисовы,
А берется сера по всем церквам,
По всем церквам место ладону.
Кипарис-древа — всем древам отец.
Почему кипарис всем древам отец?
Потому древам всем отец, —
На нем распят был сам Исус Христос,
То небесной царь.
Мать божья плакала Богородица,
А плакун-травой утиралася,
Потому плакун-трава всем травам мати.
Единорог-зверь — всем зверям отец.
Почему единорог всем зверям отец?
Потому единорог всем зверям отец, —
А и ходит он под землею,
А не держут ево горы каменны,
А и те-та реки ево быстрыя;
Когда выдет он из сырой земли,
А и ищет он сопротивника,
А тово ли люта льва-зверя;
Сошлись оне со львом во чистом поле,
Начали оне, звери, дратися:
Охота им царями быть,
Над всемя́ зверями взять большину́,
И дерутся оне о своей большине́.
Единорог-зверь покоряется,
Покоряется он льву-зверю,
А и лев подписан — царем ему быть,
Царю быть над зверями всем,
А и хвост у него колечиком.
(А) нагой-птица — всем птицам мати,
А живет она н(а) акиане-море,
А вьет гнездо на белом камене;
Набежали гости карабельшики
А на то гнездо нагай-птицы
И на ево детушак на маленьких,
Нагай-птица вострепенется,
Акиан-море восколыблется,
Кабы быстры реки разливалися,
Топят много бусы-корабли,
Топят много червленыя корабли,
А все ведь души напрасныя.
Ерусалим-град — всем градам отец.
Почему Иерусалим всем градам отец?
Потому Ерусалим всем градам отец,
Что распят был в нем Исус Христос,
Исус Христос, сам небесной царь,
Опричь царства Московскаго».
Век новый! Царь младый, прекрасный
Пришел днесь к нам весны стезей!
Мои предвестья велегласны
Уже сбылись, сбылись судьбой.
Умолк рев Норда сиповатый,
Закрылся грозный, страшный взгляд;
Зефиры вспорхнули крылаты,
На воздух веют аромат;
На лицах Россов радость блещет,
Во всей Европе мир цветет.
Желанный всеми неба житель,
Ты, Мир, пришел к нам наконец;
Народов многих утешитель,
Отрада царств, покой сердец,
Пришел к нам ангел благодатный.
Коль шествие твое красно?
Коль нам лучи твои приятны!
Тобою все оживлено.
Се время нам благопоспешно,
Се день спасенья и утех!
Уныла Муза, в дни Борея
Дерзавшая вслух песни петь,
Блаженству общему радея,
Уроки для владык греметь!
Перед царем, днесь благосклонным,
Взяв лиру, прах с нея стряси,
И сердцем радостным, свободным
Вещай, греми, звучи, гласи
Того ты на престол вступленье,
Кого воспел я в пеленах.
Уже, как путник утомленный,
Прешедший дальный, тесный путь,
На луг, древами осененный,
Возлег от зноя отдохнуть
И внемлет ветерков дыханье,
Шум быстрых вод, цветы вокруг
И нимф и птиц совосклицанье:
Так мой весельем полный дух,
Под скипетром твоим покоясь,
Прохладой дышит и поет.
На темный, вижу, шар подлунный
С равнин небесных, горних мест
Овен младый, золоторунный
Незапно вшел и стал средь звезд.
Не кротости ль символ в нем зрится?
Не возрожденье ль прежних благ?
Екатерина воскресится
Знать Александра в временах:
Так, так! она во внуке будет
Над нами царствовать вовек.
Осанка, скромность и приятность,
Ея в нем виден дух и ум:
Усердье, ревность к ним и святость
В полсвете воздвигают шум.
«Смотри! – друг другу всяк вещает, –
Не образ ли ея на нем?
Уж по законам обещает
Он быть, по сердцу ей, царем».
О радость! дух восторг обемлет:
Се вижу — в облаках она
Стоит в порфире и вещает,
Сквозь дверь небесну долу зря:
«Се небо ныне посылает
Вам внука моего в царя. –
Внимать вы прежде не хотели
И презрели мою любовь;
Вы сами от себя терпели,
Я ныне вас спасаю вновь».
Рекла, – и тень ея во блеске,
Как радуга, сокрылась в свет.
Но что? Во плесках, восклицаньях
Ликующей толпы людей,
Дух погружается в стенаньях,
На тленность зря мирских вещей!
Так: чтó престол, венец, держава,
Власть, сила и сиянье благ,
Когда спокойного нет нрава
И в нас свирепствует наш враг?
Увы! на что полки и стены,
Коль нас невинность не стрежет?
Народны вздохи, слезны токи,
Молитвы огорченных душ,
Как пар возносятся высокий
И зарождают гром средь туч:
Он вержется, падет незапно
На горды зданиев главы.
Внемлите правде сей стократно,
О власти сильныя, и вы!
Внемлите – и теснить блюдитесь
Вам данный управлять народ.
Нет, ангел кротости и мира,
Любимый сын благих небес!
Ты не таков: твоя порфира,
От благодарных наших слез,
Как роза, окропясь росою,
Прекраснейший раскинет цвет;
Благоухающий тобою,
Нам в чувства сладость принесет.
Эдем в твоей узрим супруге
И рай во дщерях и сынах.
Не на словах ты милосердье
Покажешь, – на делах твоих;
Разврат прогонишь, суеверье
Ты нравов чистотой святых;
Посадишь мудрость ты с собою,
Велишь ей научать себя;
Пройдешь с народною толпою,
Проникнет правда до тебя;
Ты в мире брань готовить станешь,
Войну обнимешь тишиной.
Твой дом пребудет безопасен
И вне и внутрь от всяких зол;
Не златом, – доблестью прекрасен
И тверд на верности престол.
В чертогах ужас да не кажет
Меч наг и лук с стрелой в руках;
Любовь народная возляжет
На страже при твоих вратах;
Спокойный сон твой оградится
Незыблемой стеной сердец.
Не смеют хитрость, лесть касаться
И расстилать тебе сетей;
Их жены, дети ополчатся
Для безопасности твоей;
Доброта платится добротой,
А злоба злобе воздает.
Твоею милостью, щедротой
Любимец твой весь будет свет.
Как солнце, трон твой утвердится;
Как небо, будут дни твои.
Как тихия реки ток чистый,
Они пред нами потекут;
Сверкающи струи сребристы
Мир в удивленье приведут:
Блаженством напоятся селы,
Богатством – городов брега,
В далекие пойдут пределы
Поля цветущи и луга;
Любезно эхо пронесется
В неизмеримости морей.
О Боже! Ты внушил рыданье
И бедства наши прекратил:
Днесь тех же слез Ты излиянье
Прими, как запах от кадил.
От стонов – Ты велел быть грому,
От радостей – лучи спусти,
И августейшему Ты дому
Печаль в утехи обрати.
Как дождь сквозь солнце, да снисходит
Благословенье к нам Твое!
Оставь и не лишай меня, о муза! лиры,
Не принуждай меня писать еще сатиры.
Не столько быстр мой дух, не столько остр мой слог,
Чтоб я пороки гнать иль им смеяться мог.
Привыкнув воспевать хвалы делам преславным,
Боюсь сатириком стать низким и несправным.
Слог портится стихов от частых перемен;
К тому ж я не Депро, не Плавт, не Диоген:
Противу первого я слабым признаваюсь,
С вторым не сходен дух, быть третьим опасаюсь.
И так уж думают, что я, как Тимон, дик,
Что для веселостей не покидаю книг.
А сверх всего, хотя б за сатиры я взялся,
Чему ты хочешь, чтоб в сатире я смеялся?
Изображением страстей она жива,
Одушевляется чрез острые слова;
Взводить мне на людей пороки — их обижу.
Я слабости ни в ком ни маленькой не вижу.
Здесь защищают все достоинства свои:
Что кривды нет в судах, божатся в том судьи.
Что будто грабят всех — так, может быть, то ложно.
Не лицемерствуют они, живут набожно.
Отцы своих детей умеют воспитать,
И люди взрослые не знают, что мотать.
Законники у нас ни в чем не лицемерны;
Как Еве был Адам, женам мужья так верны.
Надень ты рубищи, о муза! и суму,
Проси ты помощи нищетству своему;
Увидишь, что богач дверь к щедрости отворит
И наградить тебя полушкой не поспорит.
Не щедрый ли то дух — взяв тысячный мешок,
Полушкою ссудить? ведь это не песок.
Размечешься совсем, когда не жить потуже,
А нищий богача, ты знаешь, сколько хуже.
Так вздумаешь теперь, что много здесь скупых, —
Никак! и с фонарем ты в день не найдешь их;
То скупость ли, скажи, чтоб денежки беречь,
Не глупость скупо жить, давнишняя то речь.
Что кто-нибудь живет воздержно, ест несладко —
Так пищу сладкую ему, знать, кушать гадко;
Хотя он редьку ест, но ест, как ананас,
Ничем он через то не обижает нас;
Что видим у него на платье дыр немало —
Знать, думает, что так ходить к нему пристало;
Ты скажешь, если он так любит быть одет,
На что ж он с росту рост бессовестно берет?
Изрядный то вопрос! Он должников тем учит;
Когда их не сосать, так что ж он с них получит?
Не философ ли он, что так умно живет?
В заплате нам долгов он исправляет свет.
Все добрым нахожу, о чем ни начинаю, —
Чему ж смеяться мне? я истинно не знаю.
Ты хочешь, чтоб бранил отважных я людей,
Но где ж бы взяли мы без них богатырей?
Герой из драчуна быть может и буяна
И может превзойти впоследок Тамерлана.
На что осмеивать великий столько дух?
Когда б не смелым быть, бояться б должно мух.
Картежники тебе, как. кажется, не нравны,
Не все ли чрез войну мы быть родимся славны?
Не надобно ли .нам и для себя пожить?
Когда не картами, так чем дух веселить?
«Стихами», — скажешь ты, — какое наставленье!
«Чтоб, благородное оставя упражненье,
Я стал читать стихи!» — картежник говорит.
Но что ж ты думаешь, он это худо мнит?
Поверь, чтоб, слыша то, я ввек не рассердился.
Конем родился конь, осел ослом родился,
И тяжко бы ослу богатыря возить,
А лошади в ярме пристало ль бы ходить?
Всяк в оном и удал, кто дух к чему имеет,
И каждый в том хитер, о чем кто разумеет.
Не слушает твоей картежник чепухи,
Масть к масти прибирать — и это ведь стихи;
И игры, как стихи, различного суть роду,
И льзя из них сложить элегию иль оду;
Сорвавши карта банк прославит игреца,
А, тысячный теряв рест, трогает сердца.
Итак, мы некое имеем с ними свойство;
За что ж нам приходить чрез ссоры в беспокойство?
Оставим их в игре, они оставят нас;
Не страшен нашему картежничий Парнас;
Итак, не нахожу в них, кроме постоянства.
Что ж, муза! ты еще терпеть не можешь пьянства.
Весьма бы хорошо исправить в этом свет,
Чтоб пьянство истребить, да средства в оном нет.
Притом подвержены тому вы, музы, сами;
Поите вы творцов Кастальскими струями,
И что восторгом звал ликующий Парнас,
Так то-то самое есть пьянство здесь у нас.
Чему же мне велишь, о муза! ты смеяться?
Коль пьянству? Так за вас мне прежде всех приняться;
Не лучше ли велишь молчанье мне блюсти?
У нас пороков нет, ищи в других; прости!
Если нищий речь заводит
Про томан, то уж, конечно,
Про серебряный томан,
Про серебряный — не больше.
Но в устах владыки, шаха, —
На вес золота томаны:
Шах томаны принимает
И дарует — золотые.
Так привыкли думать люди,
Так же думал и Фирдуси,
Сочинитель знаменитой,
Обожествленной «Шах-Наме».
По приказу шаха эту
Героическую песнь
Написал он; по томану
Шах за каждый стих назначил.
Уж семнадцатую весну
И цвела, и блекла роза,
И семнадцать раз ее
Соловей прославил песней.
В это время сочинитель,
За станком тревожной мысли,
Днем и ночью неустанно
Ткал ковер громадный песни.
Да, громадный: стихотворец
Вткал в него великолепно
Баснословие отчизны,
Патриархов Фарсистана,
Славных витязей народных,
Их деянья, приключенья,
И волшебников, и дивов —
Все в цветах волшебной сказки,
Все в цветах, и все живое,
Все проникнутое блеском,
Облитое, как с небес,
Светом благостным Ирана,
Тем предвечным, чистым светом,
Храм которого последний,
Вопреки корану, муфти,
Пламенел в душе поэта.
До конца допелась песнь,
И поэт ее тотчас же
К государю отослал;
А стихов в ней двести тысяч.
Так случилося, что в бане,
В бане Гасны отыскали
Сочинителя Фирдуси
Шаха черные посланцы.
Каждый нес мешок томанов
И коленопреклоненно
Положил к ногам Фирдуси,
Как почетную награду.
Он — к мешкам, спешит увидеть
Тот металл, которым взоры
Так давно не любовались, —
И отпрянул в изумленьи:
Те мешки битком набиты
Все томанами, да только
Все серебряными. Горько
Засмеялся стихотворец;
Засмеялся горько; деньги
Разделил он на три части:
Две из них он тотчас отдал
Черным шаховым посланцам,
Как награду за посылку,
Дал им поровну обоим;
Третью часть он слуге отдал
За его услуги в бане.
Взял он страннический посох
И расстался со столицей;
У ворот ее встряхнув
Пыль и прах своих сандалий.
«Обманул бы просто он,
Из обычая людского,
Не сдержал бы просто слова —
Я бы не был возмущен.
Я сержуся на него
За два смысла обещанья;
А коварство умолчанья
Оскорбительней всего.
Величав, душой высок, —
Редкий мог бы с ним сравниться.
Да, — как это говорится, —
Царь в нем каждый был вершок.
Правды гордый муж, блеснул,
Словно солнце, он над нами,
Сжег огнистыми лучами
Душу мне — и обманул».
Шах Магомет оттрапезовал. Он,
Вкусно покушав, душой смягчен.
В сумерках сад, водометы в игре.
Шах возлежит на цветном ковре.
Одаль прислуга рядами немыми;
Шаха любимец, Анзари, с ними;
В мраморных вазах, под летним лучом
Розы душистым кипят ключом;
Пальмы свои опахала колышат,
Как одалиски, и негой дышат.
И кипарисы застыли в покое —
Грезят о небе, забыв земное.
Пение дивное вдруг раздалось,
Под звуки лютни оно лилось.
И встрепенулся шах ото сна:
«Кем эта песня сложена?»
Шах ожидал от Анзари ответа, —
Тот говорит: «Фирдуси поэта».
«Песня Фирдуси! Да где ж, наконец, —
Шах вопрошает, — великий певец?»
И отвечает Анзари: «Поэт
Бедствует вот уже много лет;
Там, в родном городке своем, в Тусе,
Ходит за садиком Фирдуси».
Шах Магомет помолчал с добрый час;
И отдает Анзари приказ:
«Слушай! Скорей на конюшню иди;
Сто мулов из нее выводи.
Столько ж верблюдов. Навьючишь их
Всем, что отрадно для вкусов людских.
Всяких сокровищ и редкостей груды
Пусть они тащат: одежды, сосуды,
Кости слоновой, дерев дорогих,
В блеске роскошных оправ золотых,
Кубки, чаши литые и тоже
Лучшие выборки барсовой кожи;
Лучшие шали, ковры и парчи,
Сколь б ни выткали наши ткачи.
Не позабудь положить во вьюки
Больше оружья и чепраки;
Не позабудь прибавить в избытке
Всяческой снеди, да и напитки,
Тортов миндальных, конфет, пирожков,
Всякого вкуса и всех сортов.
Также возьми с конюшни моей
Дюжину лучших арабских коней;
Выбери столько ж невольников черных
С телом железным, в труде упорных.
В Тус ты поедешь с этим добром,
Именем шаха ударишь челом».
И подчинился Анзари без слов;
Тяжко навьючив верблюдов, мулов
(Целая область платилась оброком),
Двинулся в путь, не замедлив сроком.
Третьи сутки еще не прошли, —
Был от столицы Анзари вдали
И направлял по пустыне на стан
Пурпурным знаменем караван.
Через неделю, вечерней порой,
Стали у Туса, под горой.
С запада ввел караван проводник,
В город вошли под шум и крик.
Бубны и трель пастушьих рогов,
Тысячеустый радостный рев.
«Ля-илля-илль Алла!» — ликуя, пели
Посланцы шаха, дойдя до цели.
А с востока, с другого конца,
В радостный час прибытья гонца
Тоже ворота раскрылись в Тусе:
Мертвого хоронили Фирдуси.
Каскад у Славянки, близ Старого Шале
Элегия
Славянка тихая, сколь ток приятен твой.
Когда, в осенний день, в твои глядятся воды
Холмы, одетые последнею красой
Полуотцветшия природы.
Спешу к твоим брегам… свод неба тих и чист;
При свете солнечном прохлада повевает;
Последний запах свой осыпавшийся лист
С осенней свежестью сливает.
Иду под рощею излучистой тропой;
Что шаг, то новая в глазах моих картина,
То вдруг, сквозь чащу древ, мелькает предо мной,
Как в дыме, светлая долина;
То вдруг исчезло все… окрест сгустился лес;
Все дико вкруг меня, и сумрак и молчанье;
Лишь изредка, струей сквозь темный свод древес
Прокравшись, дневное сиянье
Верхи поблеклые и корни золотит;
Лишь, сорван ветерка минутным дуновеньем,
На сумраке листок трепещущий блестит,
Смущая тишину паденьем…
И вдруг пустынный храм в дичи передо мной;
Заглохшая тропа; кругом кусты седые;
Между багряных лип чернеет дуб густой
И дремлют ели гробовые.
Воспоминанье здесь унылое живет;
Здесь, к урне преклонясь задумчивой главою,
Оно беседует о том, чего уж нет,
С неизменяющей Мечтою.
Все к размышленью здесь влечет невольно нас;
Все в душу темное уныние вселяет;
Как будто здесь оно из гроба важный глас
Давно-минувшего внимает.
Сей храм, сей темный свод, сей тихий мавзолей,
Сей факел гаснущий и долу обращенный,
Все здесь свидетель нам, сколь блага наших дней,
Сколь все величия мгновенны.
И нечувствительно с превратности мечтой
Дружится здесь мечта бессмертия и славы:
Сей витязь, на руку склонившийся главой;
Сей громоносец двоеглавый,
Под шуйцей твердою седящий на щите;
Сия печальная семья кругом царицы;
Сии небесные друзья на высоте,
Младые спутники денницы…
О! сколь они, в виду сей урны гробовой,
Для унывающей души красноречивы:
Тоскуя ль полетит она за край земной -
Там все утраченные живы;
К земле ль наклонит взор — великий ряд чудес:
Борьба за честь; народ, покрытый блеском славным;
И мир, воскреснувший по манию небес,
Спокойный под щитом державным.
Но вкруг меня опять светлеет частый лес;
Опять река вдали мелькает средь долины,
То в свете, то в тени, то в ней лазурь небес,
То обращенных древ вершины.
И вдруг открытая равнина предо мной:
Там мыза, блеском дня под рощей озаренна;
Спокойное село над ясною рекой,
Гумно и нива обнаженна.
Все здесь оживлено: с овинов дым седой,
Клубяся, по браздам ложится и редеет,
И нива под его прозрачной пеленой
То померкает, то светлеет.
Тот слышен по току согласный звук цепов;
Там песня пастуха и шум от стад бегущих;
Там медленно, скрыпя, тащится ряд волов,
Тяжелый груз снопов везущих.
Но солнце катится беззнойное с небес;
Окрест него закат свободно пламенеет;
Завесой огненной подернут старый лес;
Восток безоблачный синеет.
Спускаюсь в дол к реке: брег темен надо мной
И на воды легли дерев кудрявых тени;
Противный брег горит, осыпанный зарей;
В волнах блестят прибрежны сени;
То отраженный в них сияет мавзолей
То холм муравчатый, усыпаный древами;
То ива дряхлая, до свившихся корней
Склонившись гибкими ветвями,
Сенистую главу купает в их струях;
Здесь храм между берез и яворов мелькает;
Там лебедь, притаясь меж берега в кустах,
Недвижим в сумраке сияет.
Вдруг гладким озерком является река;
Сколь здесь ее брегов пленительна картина;
В лазоревый кристал, слиясь вкруг челнока,
Яснеет вод ее равнина.
Но гаснет день… в тени склонился лес к водам;
Древа облечены вечерней темнотою;
Лишь простирается по тихим их верхам
Заря багряной полосою:
Лишь ярко заревом восточный брег облит,
И пышный дом царей на скате озлащенном,
Как исполин, глядясь в зерцало вод, блестит
В величии уединенном.
Но вечер на него покров накинул свой;
И рощи и брега, смешавшись побледнели,
Последни облака, блиставшие зарей,
С небес потухнув, улетели:
И воцарилася повсюду тишина;
Все спит… лишь изредка в далекой тьме промчится
Невнятный глас… или колышется волна…
Иль сонный лист зашевелится.
Я на брегу один… окрестность вся молчит…
Как привидение в тумане предо мною
Семья младых берез недвижимо стоит
Над усыпленною водою.
Вхожу с волнением под их священый кров;
Мой слух в сей тишине приветный голос слышит:
Как бы эфирное там веет меж листов,
Как бы невидимое дышит;
Как бы сокрытая под юных древ корой,
С сей очарованной мешаясь тишиною.
Душа незримая подемлет голос свой
С моей беседовать душою.
И некто урне сей безмолвной приседит;
И, мнится, на меня вперил он темны очи;
Без образа лицо, и зрак туманный слит
С туманным мраком полуночи.
Смотрю… и, мнится, все, что было жертвой лет,
Опять в видении прекрасном воскресает;
И все, что жизнь сулит, и все, чего в ней нет,
С надеждой к сердцу прилетает .
Но где он?… скрылось все… лишь только в тишине
Как бы знакомое мне слышится призванье,
Как будто Гений мой указывает мне
На неизвестное свиданье.
О! кто ты, тайный вождь? душа тебе вослед!
Скажи: бессмертынй ли пределов сих хранитель
Иль гость минутный их? Скажи, земной ли свет
Иль небеса твоя обитель?..
И ангел от земли в сиянье предо мной
Взлетает; на лице величие смиренья;
Взор к небу устремлен: над юною главой
Горит звезда преображенья.
Помедли улетать, прекрасный сын небес;
Младая Жизнь в слезах простерта пред тобою…
Но где я?.. Все вокруг молчит… призра́к исчез,
И небеса покрыты мглою.
Одна лишь смутная мечта в душе моей
Как будто мир земной в ничто преобратился;
Как будто та страна знакома стала ей
Куда сей чистый ангел скрылся.
Ручей! одну судьбу имеем мы с тобою;
К предмету одному стремимся с быстротою;
Тебя ждет море, нас—земля.
Но, ах! правдиво ли сие уподобленье,
Когда сравним твое и наше мы теченье?
Не зная никакого зла,
Не зная тягостных забот и огорчений,
Желаний тщетных, опасений,
Ты следуешь всегда наклонности своей:
Закон не нужен ей!—
Есть старость для тебя; она, тебе не горе;
Чем ближе твой конец—родительское море,
Тем ты здоровее, полезнее для нас
Еще прекраснее для глаз,
Чем в скромных берегах младенчества златова,
С минутой каждою тебе забава нова;
Прелестной сей лесок
Прохладой струй твоих растет и зеленеет —
Он благодарным быть умеет;
Сплетяся ветвями, склонясь на твой поток,
Хранит его от бурь он дружескою тенью;
По белому песку, по травке, по цветам,
Ты катишься один с безпечной, сладкой ленью.
Подобясь золотым на небе облакам,
Во глубин твоей прозрачной.
Мелькают рыбочек игривыя стада;
От них не знаешь ты досады, скуки мрачной;
Ты кормишь их, поишь без всякаго труда,
При счастии таком к чему твое роптанье?
Чего теб желать?…. умолкни же ручей!
Пусть мы одни, пусть мы—несчастное созданье
На небо плачемся об участи своей.
Мы страсти многия в душе своей питаем
Мы верим;… иль себя уверить лишь желаем…
Что счастия без них не может быть, и нет, —
И сердцем познаем, что мы живем для бед!
Заботы тяжкия, раскаянье, мученье —
Вот плод страстей; вот нам судьбы определенье!
Ты камнем не рожден: так в горести живи!..
Ах! кто не знал любви!..
Вселенную она дыханьем оживляет,
Она сердцами обладает;
Мир полон радостей, мир полон красоты:
Но без нее для нас все—хладныя мечты!
Я счастлив… нет! мечта!—единое мгновенье
Умеет умертвить златое обольщенье,
И сердце страстное преобращает в лед,
Иль новой красоте в неволю отдает!..
Ручей—ты счастлив перед нами!..
Неверных ручейков не слышно между вами; —
Когда Всевышняго закон,
Которой искони вселенной управляет,
С другим ручьем тебя соединяет;
Союз сей заключен, и будет верен он,
В минуту подружась, вы неразлучны вечно.—
Какой срюз между людей,
Какое дружество у нас чистосердечно? —
Корысть его родит на жертву злых страстей! —
Источник кроткий и спокойный!
Знать, менее тебя мы счастия достойны! —
К чему притворствовать!—признаемся хоть раз;
Что значат ве сии достоинства надменны;
Сии права священны,
Сии мечтательны отличия для нас? —
Их гордость создала, чтоб скрыть свою ничтожность!
Лишь выдумай нам зло; оно нам будет должность. —
Откуда взяли мы, что в промысле своем,
Бог создал смертнаго для тварей всех царем?
Признаться откровенно,
Мы не цари—тираны их.
За чем бы на пример, нам воды принужденно
Вести к чужим брегам для прихотей своих?
За чем, на зло Природе,
Их прыгать заставлять на воздухе по моде? —
Но пусть так, все покорно нам;
Мы властны подавать законы всем мирам;
Почто же властью сей мы править не умеем?
Почто собою не владеем?….
О заблуждение! Раб бедствий, раб страстей!
Ты смеешь называться
Владыкой тварей всех, которы, может статься,
Стократ свободнее, стократ тебя добрей. —
Познай, познай свое, безумец, униженье! —
Но что я говорю!—безплодное ученье….
Мне кажется, душа на то и создана,
Чтоб жить обидами, и слабостью гордиться;
Порок во мн—ничто, в другом порок—вина;
С своей виной мирюсь, с чужой—нельзя ужиться!
Увы!—к несчастию для нас и страха нет!
Пороки праведной улики не боятся;
Льстецов наполнен свет.
Уменье жить у нас—уменье притворяться.
Коль искренность теперь осталась на земле,
Ручей! в твоих водах сыскать ее воз можно!
Являешь нам в твоем прозрачнейшем стекле!
Порок перед тобой теряет вид притворной;
Для пастухов и для Царей
Ты правду говоришь без лести незазорно;
За то не в милости большой ты у людей!
Они, как с совестью, страшатся быть с тобою! —
Друг доброй с искренней душою
Тяжел для нынешних веков! —
Обычай бедственный!—но он у всех таков!
Уроки стыд уснувший пробуждают —
И так—они скучают! —
Коварной, льстец, злодей
Хотят правдивыми и честными казаться!
Таков был свет, таким ему остаться!—
И в горестной юдоли сей, —
В жилище гордости и бедности презренной
Я должен мучиться терпеть и кончишь век!
О жалкой человек!
Смешенье слабости и злобы ослепленной!
И ты присвоивши безсмертныя права, —
И ты себя зовешь подобьем Божества!…
Срокойной совести изобразитель ясный,
Ручей, спеши, неси струи твои прекрасны
На родину твою в обятия морей!
Мы—жертва слабости своей!
Сию печальну жизнь,
Несем в ничтожество, в котором родились.
1
У хладных невских берегов,
В туманном Петрограде,
Жил некто господин Долгов
С женой и дочкой Надей.
Простой и добрый семьянин,
Чиновник непродажный,
Он нажил только дом один —
Но дом пятиэтажный.
Учась на медные гроши,
Не ведал по-французски,
Был добр по слабости души,
Но как-то не по-русски:
Есть русских множество семей,
Они как будто добры,
Но им у крепостных людей
Считать не стыдно ребры.
Не отличался наш Долгов
Такой рукою бойкой
И только колотить тузов
Любил козырной двойкой.
Зато господь его взыскал
Своею благодатью:
Он город за женою взял
И породнился с знатью.
Итак, жена его была
Наклонна к этикету
И дом как следует вела, -
Под стать большому свету:
Сама не сходит на базар
И в кухню ни ногою;
У дома их стоял швейцар
С огромной булавою;
Лакеи чинною толпой
Теснилися в прихожей,
И между ними ни одной
Кривой и пьяной рожи.
Всегда сервирован обед
И чай весьма прилично,
В парадных комнатах паркет
Так вылощен отлично.
Они давали вечера
И даже в год два бала:
Играли старцы до утра,
А молодежь плясала;
Гремела музыка всю ночь,
По требованью глядя.
Царицей тут была их дочь —
Красивенькая Надя.
2
Ни преждевременным умом,
Ни красотой нимало
В невинном возрасте своем
Она не поражала.
Была ленивой в десять лет
И милою резвушкой:
Цветущ и ясен, божий свет
Казался ей игрушкой.
В семнадцать — сверстниц и сестриц
Всех красотой затмила,
Но наших чопорных девиц
Собой не повторила:
В глазах природный ум играл,
Румянец в коже смуглой,
Она любила шумный бал
И не была там куклой.
В веселом обществе гостей
Жеманно не молчала
И строгой маменьки своей
Глазами не искала.
Любила музыку она
Не потому, что в моде;
Не исключительно луна
Ей нравилась в природе.
Читать любила иногда
И с книгой не скучала,
Напротив, и гостей тогда
И танцы забывала;
Но также синего чулка
В ней не было приметы:
Не трактовала свысока
Ученые предметы,
Разбору строгому еще
Не предавала чувство
И не трещала горячо
О святости искусства.
Ну, словом, глядя на нее,
Поэт сказал бы с жаром:
«Цвети, цвети, дитя мое!
Ты создана недаром!..»
Уж ей врала про женихов
Услужливая няня.
Немало ей писал стихов
Кузен какой-то Ваня.
Мамаша повторяла ей:
«Уж ты давно невеста».
Но в сердце береглось у ней
Незанятое место.
Девичий сон еще был тих
И крепок благотворно.
А между тем давно жених
К ней сватался упорно…
3
То был гвардейский офицер,
Воитель черноокий.
Блистал он светскостью манер
И лоб имел высокий;
Был очень тонкого ума,
Воспитан превосходно,
Читал Фудраса и Дюма
И мыслил благородно;
Хоть книги редко покупал,
Но чтил литературу
И даже анекдоты знал
Про русскую цензуру.
В Шекспире признавал талант
За личность Дездемоны
И строго осуждал Жорж Санд,
Что носит панталоны.
Был от Рубини без ума,
Пел басом «Caro mio»*
И к другу при конце письма
Приписывал: «addio»*.
Его любимый идеал
Был Александр Марлинский,
Но он всему предпочитал
Театр Александринский.
Здесь пищи он искал уму,
Отхлопывал ладони,
И были по сердцу ему
И Кукольник и Кони.
Когда главою помавал,
Как некий древний магик,
И диким зверем завывал
Широкоплечий трагик
И вдруг влетала, как зефир,
Воздушная Сюзета —
Тогда он забывал весь мир,
Вникая в смысл куплета.
Следил за нею чуть дыша,
Не отрывая взора,
Казалось, вылетит душа
С его возгласом: фора!
В нем бурно поднимала кровь
Все силы молодые.
Счастливый юноша! любовь
Он познавал впервые!
Отрада юношеских лет,
Подруга идеалам,
О сцена, сцена! не поэт,
Кто не был театралом,
Кто не сдавался в милый плен,
Не рвался за кулисы
И не платил громадных цен
За кресла в бенефисы,
Кто по часам не поджидал
Зеленую карету
И водевилей не писал
На бенефис «предмету»!
Блажен, кто успокоил кровь
Обычной чередою:
Успехом увенчал любовь
И завелся семьею;
Но тот, кому не удались
Исканья, — не в накладе:
Прелестны грации кулис —
Покуда на эстраде,
Там вся поэзия души,
Там места нет для прозы.
А дома сплетни, барыши,
Упреки, зависть, слезы.
Так отдает внаймы другим
Свой дом владелец жадный,
А сам, нечист и нелюдим,
Живет в конуре смрадной.
Но ты, к кому души моей
Летят воспоминанья, -
Я бескорыстней и светлей
Не видывал созданья!
Блестящ и краток был твой путь…
Но я на эту тему
Вам напишу когда-нибудь
Особую поэму…
В младые годы наш герой
К театру был прикован,
Но ныне он отцвел душой —
Устал, разочарован!
Когда при тысяче огней
В великолепной зале,
Кумир девиц, гроза мужей,
Он танцевал на бале,
Когда являлся в маскарад
Во всей парадной форме,
Когда садился в первый ряд
И дико хлопал «Норме»,
Когда по Невскому скакал
С усмешкой губ румяных
И кучер бешено кричал
На пару шведок рьяных —
Никто б, конечно, не узнал
В нем нового Манфреда…
Но, ах! он жизнию скучал —
Пока лишь до обеда.
Являл он Байрона черты
В характере усталом:
Не верил в книги и мечты,
Не увлекался балом.
Он знал: фортуны колесо
Пленяет только младость;
Он в ресторации Дюсо
Давно утратил радость!
Не верил истине в друзьях,
Им верят лишь невежды, -
С кием и с картами в руках
Познал тщету надежды!
Он буйно молодость убил,
Взяв образец в Ловласе,
И рано сердце остудил
У Кессених в танцклассе!
Расстроил тысячу крестьян,
Чтоб как-нибудь забыться…
Пуста душа и пуст карман —
Пора, пора жениться!
4
Недолго в деве молодой
Таилося раздумье…
«Прекрасной партией такой
Пренебрегать — безумье», -
Сказала плачущая мать,
Дочь по головке гладя,
И не могла ей отказать
Растроганная Надя.
Их сговорили чередой
И обвенчали вскоре.
Как думаешь, читатель мой,
На радость или горе?..
_____________________
Caro mio — дорогой мой (итал.)
Addio — прощай (итал.)Николай Некрасов
Отуманилася Ида;
Омрачился Илион;
Спит во мраке стан Атрида;
На равнине битвы сон.
Тихо все… курясь, сверкает
Пламень гаснущих костров,
И протяжно окликает
Стражу стража близ шатров.
Над Эгейских вод равниной
Светел всходит рог луны;
Звезды спящею пучиной
И брега отражены;
Виден в поле опустелом
С колесницею Приам:
Он за Гекторовым телом
От шатров идет к стенам.
И на бреге близ кургана
Зрится сумрачный Ахилл;
Он один, далек от стана;
Он главу на длань склонил.
Смотрит вдаль — там с колесницей
На пути Приама зрит:
Отирает багряницей
Слезы бедный царь с ланит.
Лиру взял; ударил в струны;
Тих его печальный глас:
«Старец, пал твой Гектор юный;
Свет души твоей угас;
И Гекуба, Андромаха
Ждут тебя у градских врат
С ношей милого им праха…
Жизнь и смерть им твой возврат.
И с денницею печальной
Воскурится фимиам,
Огласятся погребальной
Песнью каждый дом и храм;
Мать, отец, вдова с мольбою
Пепел в урну соберут,
И молитвы их герою
Мир в стране теней дадут.
О Приам, ты пред Ахиллом
Здесь во прах главу склонял;
Здесь молил о сыне милом,
Здесь, несчастный, ты лобзал
Руку, слез твоих причину…
Ах! не сетуй; глас небес
Нам одну изрек судьбину:
И меня постиг Зевес.
Близок час мой; роковая
Приготовлена стрела;
Парка, жребию внимая,
Дни мои уж отвила;
И скрыпят врата Аида;
И вещает грозный глас:
Все свершилось для Пелида;
Факел дней его угас.
Верный друг мой взят могилой;
Брата бой меня лишил —
Вслед за ним с земли унылой
Удалится и Ахилл.
Так судил мне рок жестокий;
Я паду в весне моей
На чужом брегу, далеко
От Пелеевых очей.
Ах! и сердце запрещает
Доле жить в земном краю,
Где уж друг не услаждает
Душу сирую мою.
Гектор пал — его паденьем
Тень Патрокла я смирил;
Но себе за друга мщеньем
Путь к Тенару проложил.
Ты не жди, Менетий, сына;
Не придет он в отчий дом…
Здесь Эгейская пучина
Пред его шумит холмом;
Спит он… смерть сковала длани,
Позабыл ко славе путь;
И призывный голос брани
Не вздымает хладну грудь.
И Ахилл не возвратится;
В доме отчем пустота
Скоро, скоро водворится…
О Пелей, ты сирота.
Пронесется буря брани —
Ты Ахилла будешь ждать
И чертог свой в новы ткани
Для приема убирать;
Будешь с берега уныло
Ты смотреть — в пустой дали
Не белеет ли ветрило,
Не плывут ли корабли?
Корабли придут от Трои —
А меня ни на одном;
Там, где билися герои,
Буду спать — и вечным сном.
Тщетно, смертною борьбою
Мучим, будешь сына звать
И хладеющей рукою
Вкруг себя его искать —
С милым светом разлученья
Глас его не усладит;
И на брег воды забвенья
Зов отца не долетит.
Край отчизны, светлы воды,
Очарованны места,
Мирт, олив и лавров своды,
Пышных долов красота,
Расцветайте, убирайтесь,
Как и прежде, красотой;
Как и прежде, оглашайтесь,
Кликом радости одной;
Но Патрокла и Ахилла
Никогда вам не видать!
Воды Сперхия, сулила
Вам рука моя отдать
Волоса с моей от брани
Уцелевшей головы…
Все Патроклу в дар, и дани
Уж моей не ждите вы.
Кони быстрые, из боя
(Тайный рок вас удержал)
Вы не вынесли героя —
И на щит он мертвый пал;
Кони бодрые, ретивы,
Что ж теперь так мрачны вы?
По земле влачатся гривы;
Наклонилися главы;
Позабыта пища вами;
Груди мощные дрожат;
Слышу стон ваш, и слезами
Очи гордые блестят.
Знать, Ахиллов пред собою
Зрите вы последний час;
Знать, внушен был вам судьбою
Мне конец вещавший глас…
Скоро!.. лук свой напрягает
Неизбежный Аполлон,
И пришельца ожидает
К Стиксу черному Харон.
И Патрокл с брегов забвенья
В полуночной тишине
Легкой тенью сновиденья
Прилетал уже ко мне.
Как зефирово дыханье,
Он провеял надо мной;
Мне послышалось призванье,
Сладкий глас души родной;
В нежном взоре скорбь разлуки
И следы минувших слез…
Я простер ко брату руки…
Он во мгле пустой исчез.
От Скироса вдаль влекомый,
Поплывет Неоптолем;
Брег увидит незнакомый
И зеленый холм на нем;
Кормщик юноше укажет,
Полный думы, на курган —
«Вот Ахиллов гроб (он скажет);
Там вблизи был греков стан.
Там, ужасный, на ограде
Нам явился он в ночи —
Нестерпимый блеск во взгляде,
С шлема грозные лучи —
И трикраты звучным криком
На врага он грянул страх,
И троянец с бледным ликом
Бросил щит и меч во прах.
Там, Атриду дав десницу,
С ним союз запечатлел;
Там, гремящий, в колесницу
Прянув, к Трое полетел;
Там по праху за собою
Тело Гекторово мчал
И на трепетную Трою
Взглядом мщения сверкал!»
И сойдешь на брег священный
С корабля, Неоптолем,
Чтоб на холм уединенный
Положить и меч и шлем;
Вкруг уж пусто… смолкли бои;
Тихи Ксант и Симоис;
И уже на грудах Трои
Плющ и терние свились.
Обойдешь равнину брани…
Там, где ратовал Ахилл,
Уж стадятся робки лани
Вкруг оставленных могил;
И услышишь над собою
Двух невидимых полет…
Это мы… рука с рукою…
Мы, друзья минувших лет.
Вспомяни тогда Ахилла:
Быстро в мире он протек;
Здесь судьба ему сулила
Долгий, но бесславный век;
Он мгновение со славой,
Хладну жизнь презрев, избрал
И на друга труп кровавый,
До могилы верный, пал».
Он умолк… в тумане Ида;
Отуманен Илион;
Спит во мраке стан Атрида;
На равнине битвы сон;
И курясь, едва сверкает
Пламень гаснущих костров;
И протяжно окликает
Стража стражу близ шатров.
Посвящено П. А. Осиповой.
И
Клянусь четой и нечетой,
Клянусь мечом и правой битвой,
Клянуся утренней звездой,
Клянусь вечернею молитвой:
Нет, не покинул я тебя.
Кого же в сень успокоенья
Я ввел, главу его любя,
И скрыл от зоркого гоненья?
Не я ль в день жажды напоил
Тебя пустынными водами?
Не я ль язык твой одарил
Могучей властью над умами?
Мужайся ж, презирай обман,
Стезею правды бодро следуй,
Люби сирот, и мой Коран
Дрожащей твари проповедуй.
ИИ
О, жены чистые пророка,
От всех вы жен отличены:
Страшна для вас и тень порока.
Под сладкой сенью тишины
Живите скромно: вам пристало
Безбрачной девы покрывало.
Храните верные сердца
Для нег законных и стыдливых,
Да взор лукавый нечестивых
Не узрит вашего лица!
А вы, о гости Магомета,
Стекаясь к вечери его,
Брегитесь суетами света
Смутить пророка моего.
В паренье дум благочестивых,
Не любит он велеречивых
И слов нескромных и пустых:
Почтите пир его смиреньем,
И целомудренным склоненьем
Его невольниц молодых.
ИИИ
Смутясь, нахмурился пророк,
Слепца послышав приближенье:
Бежит, да не дерзнет порок
Ему являть недоуменье.
С небесной книги список дан
Тебе, пророк, не для строптивых;
Спокойно возвещай Коран,
Не понуждая нечестивых!
Почто ж кичится человек?
За то ль, что наг на свет явился,
Что дышит он недолгий век,
Что слаб умрет, как слаб родился?
За то ль, что бог и умертвит
И воскресит его — по воле?
Что с неба дни его хранит
И в радостях и в горькой доле?
За то ль, что дал ему плоды,
И хлеб, и финик, и оливу,
Благословив его труды,
И вертоград, и холм, и ниву?
Но дважды ангел вострубит;
На землю гром небесный грянет:
И брат от брата побежит,
И сын от матери отпрянет.
И все пред бога притекут,
Обезображенные страхом;
И нечестивые падут,
Покрыты пламенем и прахом.
ИV
С тобою древле, о всесильный,
Могучий состязаться мнил,
Безумной гордостью обильный;
Но ты, господь, его смирил.
Ты рек: я миру жизнь дарую,
Я смертью землю наказую,
На все подята длань моя.
Я также, рек он, жизнь дарую,
И также смертью наказую:
С тобою, боже, равен я.
Но смолкла похвальба порока
От слова гнева твоего:
Подемлю солнце я с востока;
С заката подыми его!
V
Земля недвижна — неба своды,
Творец, поддержаны тобой,
Да не падут на сушь и воды
И не подавят нас собой.
Зажег ты солнце во вселенной,
Да светит небу и земле,
Как лен, елеем напоенный,
В лампадном светит хрустале.
Творцу молитесь; он могучий:
Он правит ветром; в знойный день
На небо насылает тучи;
Дает земле древесну сень.
Он милосерд: он Магомету
Открыл сияющий Коран,
Да притечем и мы ко свету,
И да падет с очей туман.
VИ
Не даром вы приснились мне
В бою с обритыми главами,
С окровавленными мечами,
Во рвах, на башне, на стене.
Внемлите радостному кличу,
О дети пламенных пустынь!
Ведите в плен младых рабынь,
Делите бранную добычу!
Вы победили: слава вам,
А малодушным посмеянье!
Они на бранное призванье
Не шли, не веря дивным снам.
Прельстясь добычей боевою,
Теперь в раскаянье своем
Рекут: возьмите нас с собою;
Но вы скажите: не возьмем.
Блаженны падшие в сраженье:
Теперь они вошли в эдем
И потонули в наслажденьи,
Не отравляемом ничем.
VИИ
Восстань, боязливый:
В пещере твоей
Святая лампада
До утра горит.
Сердечной молитвой,
Пророк, удали
Печальные мысли,
Лукавые сны!
До утра молитву
Смиренно твори;
Небесную книгу
До утра читай!
VИИИ
Торгуя совестью пред бледной нищетою,
Не сыпь своих даров расчетливой рукою:
Щедрота полная угодна небесам.
В день грозного суда, подобно ниве тучной,
О сеятель благополучный!
Сторицею воздаст она твоим трудам.
Но если, пожалев трудов земных стяжанья,
Вручая нищему скупое подаянье,
Сжимаешь ты свою завистливую длань, —
Знай: все твои дары, подобно горсти пыльной,
Что с камня моет дождь обильный,
Исчезнут — господом отверженная дань.
ИX
И путник усталый на бога роптал:
Он жаждой томился и тени алкал.
В пустыне блуждая три дня и три ночи,
И зноем и пылью тягчимые очи
С тоской безнадежной водил он вокруг,
И кладез под пальмою видит он вдруг.
И к пальме пустынной он бег устремил,
И жадно холодной струей освежил
Горевшие тяжко язык и зеницы,
И лег, и заснул он близ верной ослицы —
И многие годы над ним протекли
По воле владыки небес и земли.
Настал пробужденья для путника час;
Встает он и слышит неведомый глас:
«Давно ли в пустыне заснул ты глубоко?»
И он отвечает: уж солнце высоко
На утреннем небе сияло вчера;
С утра я глубоко проспал до утра.
Но голос: «О путник, ты долее спал;
Взгляни: лег ты молод, а старцем восстал;
Уж пальма истлела, а кладез холодный
Иссяк и засохнул в пустыне безводной,
Давно занесенный песками степей;
И кости белеют ослицы твоей».
И горем обятый мгновенный старик,
Рыдая, дрожащей главою поник…
И чудо в пустыне тогда совершилось:
Минувшее в новой красе оживилось;
Вновь зыблется пальма тенистой главой;
Вновь кладез наполнен прохладой и мглой.
И ветхие кости ослицы встают,
И телом оделись, и рев издают;
И чувствует путник и силу, и радость;
В крови заиграла воскресшая младость;
Святые восторги наполнили грудь:
И с богом он дале пускается в путь.
1824
Пророк мой вам того не скажет,
Он вежлив, скромен...
Они твердили: пусть виденья
Толкует хитрый Магомет,
Они ума его творенья,
Его ль нам слушать — он поэт!..
О, бедность—нужда роковая,
Ты гнетом на мир налегла;
Всю землю от края до края
Покровом своим облегла….
Во власть ты свою безпощадно
Всего человека берешь,
С рожденья следишь за ним жадно
И к ранней могиле ведешь;
Ты радостно слезы глотаешь,
Что льются по бледным щекам,
Ни крикам тоски не внимаешь,
Ни жалобным, кротким мольбам.
О, мать неисходной печали!
Хотел я, чтоб в песнях моих
Отчаянья вопли звучали
Всех жертв безответных твоих;
Хотел, чтоб ты грозно предстала
Во всем безобразьи своем
Пред тем, кого жизнь баловала,
Кто шол в ней цветущим путем,
Хотел, чтобы в чорствыя души
Луч кроткаго света проник,
И каждый, имеющий уши,
Услышал отчаянья крик.
Чтоб стало в нем менее злобы,
Внушающей брата клеймить,
И каждое сердце могло бы,
Прощая, сильнее любить.
О, бедность, ты горькая доля!
Я песни сложил о тебе,
Чтоб всюду, где гнет и неволя,
Нашли оне отклик себе.
Желал бы я гимном суровым
Созвать с необятной земли
Защитников делом и словом
Несметной голодной семьи!
Для благ человечества нужно
Всем людям с правдивой душой
Возстать энергично и дружно
На язвы нужды вековой.
Прогнать надо голод с порога
Страдающих братьев меньших,
Ведь хлеба на свете там много,
Что хватит с избытком на них.
Здесь каждаго смертнаго кровом
Надежным пора наделить,
И теплой одежды покровом
Лохмотья его заменить.
Да, бедность проклятая! надо
Отнять у тебя из когтей
Голодное, бледное стадо
Тобой изнуренных людей.
Все силы ума напрягая,
Быть может, удастся решить —
Как в мире, нужда роковая,
На веки тебя истребить.
Но если нам даже придется
Прогнать нищету от людей,
На долю их все-ж остается
Довольно гнетущих скорбей….
Где люди—там будет и горе,
Страданья там будут всегда,
И слез необятное море
Не высушить нам никогда!
В борьбе изнывая напрасной,
Всегда будет жить род людской
Надеждою робкой, неясной
На счастие жизни иной.
Ю. Доппельмайер.
Полный скорби, покинул я землю родимую —
Не увижу я снова холмов зеленеющих,
Но я в сердце унес память свято хранимую
О полях неоглядных, хлебами пестреющих,
О ласкающем веяньи ветра душистаго,
О тропинках, извилисто вдаль убегающих,
И о свежести яснаго утра росистаго,
И о водах, обильно луга орошающих.
О, родная земля! твои дети несчастныя,
Мы тебя оставляем—босые, голодные,
И уносят нас волны под небо ненастное,
На чужбину далекую, в страны холодныя!—
Здесь в нолях, переполненных жатвой богатою,
Мы знавали довольно нужды и гонения,
И лохмотья дырявыя были нам платою
За все долгие годы труда и терпения.
А те нивы, ведь, потом своим поливали мы
Так зачем же плоды их от нас отнималися?
Наши рука водами озер омывали мы,
Но их теплою тканью не мы одевалися.
О, зачем безпощадной судьбою гонимые,
Грудью матери нашей мы все не питаемся?
И зачем покидаем поля мы родимыя,
От Ирландии милой на век отрываемся?
Не могли побороть мы ту силу гнетущую
Непрестанной вражды, озлобленья упорнаго,
Что давно превратила отчизну цветущую
В страну горькаго плача и рабства позорнаго!
Я предвижу судьбу твою, родина милая,
Уступая давлению гнета жестокаго,
Раззоренная, падшая, вечно унылая,
Ты изчезнешь в волнах океана глубокаго.
Но счастливы стада, что привольно питаются
На родимых полянах травою душистою,
И те вольныя птицы, чья песнь разливается
По шумящим дубравам волной серебристою!..
Там все полно такой, красоты упоительной;
Такой негою дышет природа спокойная,
Что в далекой чужбины, тоскуя мучительно,
Сердце рвется к тебе, о, отчизна бездольная!
Ю. Доппельмайер.
Дант, старый Гибеллин! Я снова увидал
Твой образ мраморный, что силою искуства
Резец художника потомкам завещал,
И сердце дрогнуло от тягостнаго чувства: —
Так ярко на твое суровое чело
Наложена печать безмолвнаго страданья;
Что эти резкия морщины провело
На лбу безжизненном? Томление изгнанья
Иль думы горькия об участи людей,
Когда отверженный, покинутый, гонимый,
В проклятьях ты излил наплыв твоих скорбей,
Измученной души недуг неисцелимый?
Улыбкой озарен печальный образ твой —
В ней не застыла-ль мысль последняя поэта,
Не горький ли то смех над жалкою толпой?
К твоим губам, о Дант, идет улыбка эта!
Ты родился в стране, где солнце горячей,
Где страсти буйныя кипят неудержимо,
Ты видел, как и мы, безумие людей
И в них живущий Дух вражды непримиримой:
В борьбе за первенство низверженныя в прах
Смирялись партии и снова поднимались,
Ты много видел жертв горящих на кострах,
В твоей больной душе их вопли отзывались!
Да, тридцать долгих лет прошли перед тобой,
А все царило зло, стеснялася свобода,
Любовь к отечеству была лишь звук пустой,
На ветер брошенный без пользы для народа!
Повсюду мрак и ложь…. Озлобленный певец,
На вечную тоску изгнанья осужденный,
Ты величаво нес терновый свой венец
И гордо умер в нем с людьми непримиренный.
Но не безплоден был, о Дант, твой скорбный путь!
Огонь святой любви и ненависти правой,
Что долго так терзал измученную грудь,
Да жолчи яд в тебе кипевший жгучей лавой —
Все излилось в строфах бичующих стихов
И отразилось в той картине безотрадной
Пороков и страстей Флоренции сынов,
Тобою созданной, каратель безпощадный,
С такою силою и правдой, что порой
Детей играющих испуганное стадо,
Завидя вдалеке твой облик гробовой,
Бежало с криками: «вот выходец из ада!»
Ю. Доппельмайер.
СКАЗКА
О СЕРЕБРЯНОМ БЛЮДЕЧКЕ
И
НАЛИВНОМ ЯБЛОЧКЕ
Жил мужик с женою, три дочери при них,
Две из них затейницы, нарядней нету их,
Третью же, не очень тароватую,
Дурочкою звали, простоватою.
Дурочка, туда иди, дурочка, сюда,
Дурочка не вымолвит слова никогда,
Полет в огороде, коровушек доит,
Серых уток кормит, воды не замутит.
Вот мужик поехал сено продавать.
«Что купить вам, дочки?» он спросил, и мать.
Старшая сказала: «Купи мне кумачу».
Средняя сказала: «Китайки я хочу».
Дурочка молчала, дурочка глядит.
«А тебе чего же?» отец ей говорить.
Дурочка смеется: «Мне купи, родной,
Блюдечко серебряно, яблок наливной».
Сестры насмехаются: «Кто дал тебе совет?»
«А старушка старая», дурочка в ответ.
«Стану я по блюдечку яблочком катать,
Стану приговаривать, стану припевать».
Близко ли, далеко ли, мужик в отлучке был,
Торговал на ярманке, гостинцев он купил.
Сарафаны красные у старших двух сестер,
Блюдечко да яблочко у младшей, — экой вздор.
Блюдечко серебряно дурочка взяла,
В уголок запряталась, смотрит, весела.
«Наливное яблочко, ты катись, катись,
Все катись ты посолонь, вверх катись и вниз.
Ты гори, показывай, как горит заря,
Города показывай, лес, поля, моря.
Ты катись, показывай гор высоту,
Ты катись, показывай Небес красоту».
Эти приговорные сказала ей слова
Старая старушка, — чуть была жива,
Дурочка дала ей калач, чтобы поесть,
А старушка: — слово, в слове слов не счесть.
Катится яблочко по блюдечку кругом,
Катится яблочко, и ночь идет за днем,
Видны на блюдечке поля и города,
Зори златистые, серебряна звезда,
Вон корабли, закачались на морях,
Царские полки на бранных на полях,
Солнышко за солнышком катится,
Темный лес, как темный зверь, мохнатится,
Звезды хороводами, звездится в Небе гладь,
Диво-то, красиво-то, пером не написать.
Сестры загляделись, зависть их берет:
«Как бы это выманить? — Подожди, придет»,
«Душенька-сестрица, в лес по ягоды пойдем,
Душенька-сестрица, земляники наберем».
Дурочка блюдечко отцу отдала,
Встала, оглянулась, в лес она пошла.
С сестрами бродит. Леший сторожит.
«Что это, заступ острый тут лежит?»
Вдруг злые сестры взяли заступ тот.
Вырыли могилу. Чей пришел черед?
Дурочку убили. Березка шелестит.
Дурочка в могилке под березкою спит.
Белая березка. Леший сторожил.
Он на травку дунул, что-то в цвет вложил.
Выросла тростинка, тростинку шевельнул,
И пошел по лесу. Шелест, шорох, гул.
«Дурочка-то где же?» говорит отец.
«— Дурочка сбежала. Из конца в конец
Лес прошли мы, снова обошли его.
Видно, волки сели. В лесе никого».
Кто-то был там в лесе. Сестры, сестры, жди.
Кто-то есть там в лесе. Что там впереди?
«Все же дочь, хоть дурочка». Заскучал отец.
Яблочко и блюдечко он замкнул в ларец.
Сестры надрываются. Только сказка — скок.
Вдруг переменяется, сделала прыжок.
Водит стадо пастушок,
Он играет во рожок,
Размышляет про судьбу,
На заре трубит в трубу.
Он овечку потерял,
Нет ее, есть цветик ал.
Он заходит во лесок,
Под березкой — бугорок.
И цветы на бугорке,
Словно в алом огоньке.
И лазурь за тот же счет,
И тростинка там растет.
Вот тростинку срезал он,
Всюду зов пошел и звон.
Диво-дудочка поет,
Разговаривает:
Звон-тростиночка поет,
Выговаривает: —
«Ты тростиночка, играй,
Диво-дудочка, играй,
Ты игрою
Разливною
Сердцу милых потешай,
Мою матушку,
Света-батюшку,
И сестриц родных моих,
Не сужу я строго их,
Что за яблочко,
Что за блюдечко,
Что за яблок с свету сбыли,
Что за блюдце загубили,
Ах ты дудочка,
Диво-дудочка,
Ты играй, ты играй,
Ты всех милых потешай».
Люди тут сбежались. «Ты про что, пастух?»
А пастух ли это размышляет вслух.
Он тростинку срезал, кто-то в ней поет.
Для кого-то в песне, может быть, расчет.
«Где была тростинка?» Тут, невдалеке.
«А давай, посмотрим, что там в бугорке».
Бугорок разрыли. Так. Лежит она.
Кем была убита? Кем схоронена?
А тростинка шепчет, а цветок горит,
Березка шуршит, разговаривает.
Дудочка запела, поет-говорит,
Поет-говорит-выговаривает: —
«Свет мой батюшка,
Светик-матушка,
Сестры в лес меня зазвали,
Земляничкой заманили,
И за блюдечко — связали,
И за яблочко — убили,
Погубили, схоронили,
В темной спрятали могиле,
Но колодец угловой
Со водою есть живой,
Есть колодец, дивный, он
На скрещеньи всех сторон,
Вы живой воды найдите,
Здесь меня вы разбудите,
Хоть убита, я лишь сплю,
А сестриц не погубите,
Я сестриц родных люблю».
Скоро ли, долго ли, колодец тот нашли,
Царь был там, Солнышко, и все к Царю пришли.
Дурочку, умночку, вызволили, вот.
Вышел Царь-Солнышко, в дворец ее зовет.
«Где ж твое блюдечко и с яблочком твоим?
Дай усладиться нам сокровищем таким».
Ларчик берет она тут из рук отца,
Яблочко с блюдечком, явитесь из ларца.
«Что ты хочешь видеть?» — «Все хочу, во всем.»
Блюдце — как лунное, и яблочко на нем.
Яблочко — солнечно, и красно как заря,
Вот они, вот они, леса, поля, моря.
Яблочко катится по блюдечку, вперед,
День зачинается, и алый цвет цветет.
Воинства с пищалями, строй боевой,
Веют знаменами, гудят стрельбой, пальбой.
Дым словно облаком тучу с тучей свил,
Молнию выбросил, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и Море там вдали,
Словно как лебеди столпились корабли.
Флаги и выстрелы, и словно сумрак крыл,
Дым взвился птицею, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и звездный хоровод,
Солнышко красное за солнышком плывет,
Солнышко с Месяцем, и красных две Зари.
«Яблочко с блюдечком отдашь ли мне?» — «Бери.
Все тебе, все тебе, солнечный наш Царь,
Только сестер моих прости ты, Государь.
Яблочко с блюдечком — тебя пленив — для них,
Сколь же заманчиво!» — На том и кончим стих.
М. Б.
I
Заблудившийся в дюнах, отобранных у чухны,
городок из фанеры, в чьих стенах едва чихни —
телеграмма летит из Швеции: «Будь здоров».
И никаким топором не наколешь дров
отопить помещенье. Наоборот, иной
дом согреть порывался своей спиной
самую зиму и разводил цветы
в синих стеклах веранды по вечерам; и ты,
как готовясь к побегу и азимут отыскав,
засыпала там в шерстяных носках.
II
Мелкие, плоские волны моря на букву «б»,
сильно схожие издали с мыслями о себе,
набегали извилинами на пустынный пляж
и смерзались в морщины. Сухой мандраж
голых прутьев боярышника вынуждал порой
сетчатку покрыться рябой корой.
А то возникали чайки из снежной мглы,
как замусоленные ничьей рукой углы
белого, как пустая бумага, дня;
и подолгу никто не зажигал огня.
III
В маленьких городках узнаешь людей
не в лицо, но по спинам длинных очередей;
и населенье в субботу выстраивалось гуськом,
как караван в пустыне, за сах. песком
или сеткой салаки, пробивавшей в бюджете брешь.
В маленьком городе обыкновенно ешь
то же, что остальные. И отличить себя
можно было от них лишь срисовывая с рубля
шпиль кремля, сужавшегося к звезде,
либо — видя вещи твои везде.
IV
Несмотря на все это, были они крепки,
эти брошенные спичечные коробки
с громыхавшими в них посудой двумя-тремя
сырыми головками. И, воробья кормя,
на него там смотрели всею семьей в окно,
где деревья тоже сливались потом в одно
черное дерево, стараясь перерасти
небо — что и случалось часам к шести,
когда книга захлопывалась и когда
от тебя оставались лишь губы, как от того кота.
V
Эта внешняя щедрость, этот, на то пошло,
дар — холодея внутри, источать тепло
вовне — постояльцев сближал с жильем,
и зима простыню на веревке считала своим бельем.
Это сковывало разговоры; смех
громко скрипел, оставляя следы, как снег,
опушавший изморозью, точно хвою, края
местоимений и превращавший «я»
в кристалл, отливавший твердою бирюзой,
но таявший после твоей слезой.
VI
Было ли вправду все это? и если да, на кой
будоражить теперь этих бывших вещей покой,
вспоминая подробности, подгоняя сосну к сосне,
имитируя — часто удачно — тот свет во сне?
Воскресают, кто верует: в ангелов, в корни (лес);
а что Келломяки ведали, кроме рельс
и расписанья железных вещей, свистя
возникавших из небытия, пять минут спустя
и растворявшихся в нем же, жадно глотавшем жесть,
мысль о любви и успевших сесть?
VII
Ничего. Негашеная известь зимних пространств, свой корм
подбирая с пустынных пригородных платформ,
оставляла на них под тяжестью хвойных лап
настоящее в черном пальто, чей драп,
более прочный, нежели шевиот,
предохранял там от будущего и от
прошлого лучше, чем дымным стеклом — буфет.
Нет ничего постоянней, чем черный цвет;
так возникают буквы, либо — мотив «Кармен»,
так засыпают одетыми противники перемен.
VIII
Больше уже ту дверь не отпирать ключом
с замысловатой бородкой, и не включить плечом
электричество в кухне к радости огурца.
Эта скворешня пережила скворца,
кучевые и перистые стада.
С точки зрения времени, нет «тогда»:
есть только «там». И «там», напрягая взор,
память бродит по комнатам в сумерках, точно вор,
шаря в шкафах, роняя на пол роман,
запуская руку к себе в карман.
IX
В середине жизни, в густом лесу,
человеку свойственно оглядываться — как беглецу
или преступнику: то хрустнет ветка, то всплеск струи.
Но прошедшее время вовсе не пума и
не борзая, чтоб прыгнуть на спину и, свалив
жертву на землю, вас задушить в своих
нежных объятьях: ибо — не те бока,
и Нарциссом брезгающая река
покрывается льдом (рыба, подумав про
свое консервное серебро, Хуплывает заранее).
Ты могла бы сказать, скрепя
сердце, что просто пыталась предохранить себя
от больших превращений, как та плотва;
что всякая точка в пространстве есть точка «a»
и нормальный экспресс, игнорируя «b» и «c»,
выпускает, затормозив, в конце
алфавита пар из запятых ноздрей;
что вода из бассейна вытекает куда быстрей,
чем вливается в оный через одну
или несколько труб: подчиняясь дну.
XI
Можно кивнуть и признать, что простой урок
лобачевских полозьев ландшафту пошел не впрок,
что Финляндия спит, затаив в груди
нелюбовь к лыжным палкам — теперь, поди,
из алюминия: лучше, видать, для рук.
Но по ним уже не узнать, как горит бамбук,
не представить пальму, муху це-це, фокстрот,
монолог попугая — вернее, тот
вид параллелей, где голым — поскольку край
света — гулял, как дикарь, Маклай.
XII
В маленьких городках, хранящих в подвалах скарб,
как чужих фотографий, не держат карт —
даже игральных — как бы кладя предел
покушеньям судьбы на беззащитность тел.
Существуют обои; и населенный пункт
освобождаем ими обычно от внешних пут
столь успешно, что дым норовит назад
воротиться в трубу, не подводить фасад;
что оставляют, слившиеся в одно,
белое после себя пятно.
XIII
Необязательно помнить, как звали тебя, меня;
тебе достаточно блузки и мне — ремня,
чтоб увидеть в трельяже (то есть, подать слепцу),
что безымянность нам в самый раз, к лицу,
как в итоге всему живому, с лица земли
стираемому беззвучным всех клеток «пли».
У вещей есть пределы. Особенно — их длина,
неспособность сдвинуться с места. И наше право на
«здесь» простиралось не дальше, чем в ясный день
клином падавшая в сугробы тень
XIV
дровяного сарая. Глядя в другой пейзаж,
будем считать, что клин этот острый — наш
общий локоть, выдвинутый вовне,
которого ни тебе, ни мне
не укусить, ни, подавно, поцеловать.
В этом смысле, мы слились, хотя кровать
даже не скрипнула. Ибо она теперь
целый мир, где тоже есть сбоку дверь.
Но и она — точно слышала где-то звон —
годится только, чтоб выйти вон.
Бог сна меня унес в далекий край,
Где ивы так приветно мне кивали
Зелеными и длинными руками;
Где на меня цветы смотрели нежно
И ласково, как любящие сестры;
Где родственно звучал мне голос птиц;
Где даже самый лай собак казался
Давно знакомым; где все голоса,
Все образы здоровались со мной,
Как с другом старым; но где все при этом
Являлось мне так чуждо — странно-чуждо.
Перед красивой деревенской дачей
Стоял я. Грудь как будто содрогалась,
Но в голове моей спокойно было.
И я спокойно отряхнул с дорожной
Одежды пыль и за звонок взялся.
Он зазвенел, и двери отворились.
Тут было много женщин и мужчин,
Все лиц знакомых. Тихая печаль
И робко затаенный страх лежали
На них на всех. Как будто смущены,
Они смотрели на меня так странно,
С каким-то состраданьем, — и по сердцу
Вдруг быстрый трепет у меня прошел
Предвестием неведомого горя.
Я тотчас же старуху Маргариту
Узнал и на нее взглянул пытливо.
Она не говорила. «Где Мария?» —
Спросил я, — и она, не отвечая,
Взяла мне руку и пошла со мной
По множеству блестящих длинных комнат,
Где царствовали роскошь, свет и всюду
Безмолвие могилы. Наконец
Мы очутились в сумрачном покое,
И, отвернувшись от меня лицом,
Она мне показала на софу.
«Мария, вы ли это?» — я спросил
И твердости вопроса своего
Сам подивился. Каменно и глухо
Послышался мне голос: «Да, меня
Так называют люди». Острой болью
По мне слова те пробежали. Этот
Тупой, холодный звук был все ж когда-то
Прекрасным, нежным голосом Марии.
И эта женщина, в своем поблекшем
Лиловом платье, кое-как надетом,
С отвисшими грудями, с неподвижно
Стоящими стеклянными зрачками
И с бледной, вялой кожей на щеках, —
Да, эта женщина была когда-то
Цветущей, нежной, милою Марией.
«Вы долго путешествовали, друг,—
Она сказала с пошлой и холодной
Развязностью. — Теперь не так вы хилы;
Поздоровели, пополнели вы;
Живот и икры очень округлились».
И сладкая улыбка пробежала
У ней по желтым, высохшим губам.
В смущеньи, машинально я сказал:
«Вы замуж вышли, говорили мне».
— «Ах, да! — она сказала равнодушно
И с громким смехом. — У меня теперь
Полено есть, обтянутое кожей,
И мужем называется. Конечно,
Полено — все полено». И беззвучно,
Противно засмеялася она.
Холодный страх стеснил мне грудь, и я
Подумал: это ль чистые уста —
Как розы, чистые уста Марии?
Она тут поднялась, взяла со стула
Поспешно шаль, накинула ее,
И, опираясь на руку мою,
Меня с собою быстро повлекла
В отворенную дверь, — и дальше, дальше —
Лугами, полем и опушкой леса.
Как огненный венец, катилось солнце
К закату; в пурпуре его горели
Цветы, деревья и река, вдали
Струившаяся строго-величаво.
«Как блещет это пламенное око
В лазури вод!» — воскликнула Мария.
«Молчи, несчастная!» — сказал я ей.
И предо мною в заревом мерцаньи
Свершалось будто сказочное что-то.
В полях туманные вставали лики,
И обнимались белыми руками,
И исчезали. С нежностью любви
Фиялки любовались друг на друга;
Один к другому припадали страстно
Венцы лилей; порывисто дышали,
В горячей неге замирали розы;
Огнем вилось дыхание гвоздик, —
И все цветы в благоуханьи млели,
Все обливались страстными слезами,
Шептали все: «Любовь! любовь! любовь!»
Порхали мотыльки; жучки, как искры,
Мелькали, напевая песню эльфов.
Вечерний ветер чуть дышал, и тихо
Шептались листья дуба. Соловей
Как будто таял в звуках чудной песни.
Под этот шепот, шелест, звон и пенье
Мне женщина увядшая болтала,
Склоняясь к моему плечу, несносным,
Холодным, будто оловянным, тоном:
«Я знаю, в ночь вы бродите по замку.
Высокий призрак — малый недурной;
На все сквозь пальцы смотрит он; а тот,
Что в голубом, — небесный ангел. Только
Вот этот красный очень вас не любит».
И много диких слов, еще пестрее,
Она твердила мне без перерыву,
Пока не утомилась и не села
Со мною рядом на скамье под дубом.
Сидели мы уныло и безмолвно,
Порою взглядывали друг на друга,
И все грустнее становились оба.
Казалось, вздох предсмертный проходил
По листьям дуба; соловей на нем
Пел песнь неисцелимой, вечной скорби.
Но сквозь листы прокрался алый свет
И лег на белое лицо Марии,
И вызвал блеск в ее глазах, — и прежним,
Мне милым голосом она сказала:
«Как ты узнал, что так несчастна я?
Прочла я все в твоих безумных песнях».
Мороз прошел по телу у меня;
Я ужаснулся своего безумья,
Прозревшего в грядущее; мой мозг
Как будто вдруг погас, — и я проснулся.
Перо! Тебя давно бродящая рука
По преданной тебе бумаге не водила;
Дремотой праздности окованы чернила;
И муза, притаясь, любимцу ни стишка
Из жалости к нему и ближним не внушила.
Я рад! Пора давно расстаться мне с тобой.
Что пользы над стихом других и свой покой,
Как труженик, губить с утра до ночи темной
И теребить свой ум, чтоб шуткою нескромной
Улыбку иногда с насмешника сорвать?
Довольно без меня здесь есть кому писать;
И книжный ряд моей не алчет скудной дани.
К тому ж, прощаясь, я могу тебе сказать:
С тобой не наживу похвал себе, а брани.
Обычай дурен твой, пропасть недолго с ним.
Не раз против меня ты подстрекало мщенье;
Рожденный сердцем добр, я б всеми был любим,
Когда б не ты меня вводило в искушенье.
Как часто я, скрепясь, поздравить был готов
Иного с одою, другого с новой драмой,
Но ты меня с пути сбивало с первых слов!
Приветствием начну, а кончу эпиграммой.
Что ж тут хорошего? В посланиях моих
Нескромности твоей доносчик каждый стих.
Всегда я заведен болтливостью твоею;
Всё выскажешь тотчас, что на сердце имею.
Хочу ли намекнуть об авторе смешном?
Вздыхалов, как живой, на острие твоем.
Невеждой нужно ль мне докончить стих начатый?
То этот, то другой в мой стих идет заплатой.
И кто мне право дал, вооружась тобой,
Парнасской братьи быть убийцей-судией?
Мне ль, славе чуждому, других в стихах бесславить? ,
Мне ль, быв защитником неправедной войны,
Бессовестно казнить виновных без вины?
Или могу в вину по чести я поставить
Иному комику, что за дурной успех
Он попытался нас трагедией забавить,
Когда венчал ее единодушный смех?
Прямой талант — деспот, и властен он на сцене
Дать Талии колпак, гремушку Мельпомене.
Иль, вопреки уму, падет мой приговор
На од торжественных торжественный набор,
Сих обреченных жертв гостеприимству Леты,
Которым душат нас бездушные поэты?
Давно — не мне чета — от них зевает двор!
Но как ни оскорбляй рифмач рассудок здравый,
В глазах увенчанной премудрости и славы
Под милостивый он подходит манифест.
Виновник и вина — равно забыты оба;
Без нас их колыбель стоит в преддверье гроба.
Пускай живут они, пока их моль не съест!
Еще когда б — чужих ошибок замечатель —
Ошибок чужд я был, не столько б я робел,
С возвышенным челом вокруг себя смотрел,
И презрен был бы мной бессильный неприятель.
Но утаить нельзя: в стихах моих пятно
В угоду критике найдется не одно.
Язык мой не всегда бывает непорочным,
Вкус верным, чистым слог, а выраженье точным;
И часто, как примусь шутить насчет других,
Коварно надо мной подшучивает стих.
Дай только выйти в свет, и злоба ополчится!
И так уже хотел какой-то доброхот
Мидасовым со мной убором поделиться.
Дай срок! И казни день решительный придет.
Обиженных творцов, острящих втайне жалы,
Восстанет на меня злопамятный народ.
Там бранью закипят досужные журналы;
А здесь, перед людьми и небом обвиня,
Смущенный моралист безделкою невинной
За шутку отомстит мне проповедью длинной,
От коей сном одним избавлюсь разве я.
Брань ядовитая — не признак дарованья.
Насмешник может быть сам жертвой осмеянья.
Не тщетной остротой, но прелестью стихов
Жуковский каждый час казнит своих врагов,
И вкуса, и ума врагов ожесточенных.
В творениях его, бессмертью обреченных,
Насмешек не найдет злословцев жадный взор;
Но смелый стих его бледнеющим зоилам
Есть укоризны нож и смерти приговор.
Пример с него бери! Но если не по силам
С его примером мне успехам подражать,
То лучше до беды бумаге и чернилам,
Перо мое, поклон нам навсегда отдать.
Расторгнем наш союз! В нем вред нам неизбежный;
В бездействии благом покойся на столе;
О суете мирской забудь в своем угле
И будь поверенным одной ты дружбы нежной.
Но если верить мне внушениям ума,
Хоть наш разрыв с тобой и мудр, и осторожен,
Но, с грустью признаюсь, не может быть надежен;
Едва ль не скажет то ж и опытность сама.
Героев зрели мы, с полей кровавой бури
Склонившихся под сень безоблачной лазури
И в мирной тишине забывших браней гром;
Вития прошлых битв — меч праздный со щитом
В обители висел в торжественном покое;
Семейный гражданин не думал о герое.
Корысти алчный раб, родных брегов беглец,
Для злата смерть презрев средь бездны разъяренной,
Спокойный домосед, богатством пресыщенный,
Под кровом отческим встречает дней конец,
Любовник не всегда невольником бывает.
Опомнится и он — оковы разрывает
И равнодушно зрит, отступник красоты,
Обманчивый восторг поклонников мечты.
Есть свой черед всему — трудам, успокоенью;
И зоркий опыт вслед слепому заблужденью
С светильником идет по скользкому пути.
Рассудку возраст есть; но в летописях света
Наш любопытный взгляд едва ль бы мог найти
От ремесла стихов отставшего поэта.
Он пишет, он писал, он будет век писать.
Ни летам, ни судьбе печати не сорвать
С упрямого чела служителя Парнаса.
В пеленках Арует стихами лепетал,
И смерть угрюмую стихами он встречал.
Несчастия от муз не отучили Тасса.
И Бавий наш в стране, где зла, ни мести нет
(О тени славные! Светила прежних лет!
Простите дерзкое имен мне сочетанье),
И Бавий — за него пред небом клятву дам —
По гроб не изменит ни рифмам, ни свисткам.
Вотще насмешки, брань и дружбы увещанье!
С последним вздохом он издаст последний стих.
Так, видно, вопреки намерений благих,
Хоть Бавия пример и бедствен и ужасен,
Но наш с тобой разрыв, перо мое, напрасен!
Природа победит! И в самый этот час,
Как проповедь себе читал я в первый раз,
Коварный демон рифм, злословцам потакая
И слабый разум мой прельщеньем усыпляя,
Без ведома его, рукой моей водил
И пред лицом судей с избытком отягчил
Повинную главу еще виною новой.
С душою робкою, к раскаянью готовой,
Смиряюсь пред судьбой и вновь дружусь с пером.
Но Бавия вдали угадываю взором:
Он место близ себя, добытое позором,
Указывает мне пророческим жезлом.
Н. Ф. И
Дай бог, чтоб вечно вы не знали,
Что значат толки дураков,
И чтоб вам не было печали
От шпор, мундира и усов;
Дай бог, чтоб вас не огорчали
Соперниц ложные красы,
Чтобы у ног вы увидали
Мундир, и шпоры, и усы! Бухариной
Не чудно ль, что зовут вас Вера?
Ужели можно верить вам?
Нет, я не дам своим друзьям
Такого страшного примера!..
Поверить стоит раз… Но что ж?
Ведь сам раскаиваться будешь,
Закона веры не забудешь –
И старовером прослывешь! Трубецкому
Нет! Мир совсем пошел не так;
Обиняков не понимают;
Скажи не просто: ты дурак, –
За комплимент уж принимают!
Всё то, на чем ума печать,
Они привыкли ненавидеть!
Так стану ж умным называть,
Когда захочется обидеть!.. Г<-ну> Павлову
Как вас зовут? Ужель поэтом?
Я вас прошу в последний раз,
Не называйтесь так пред светом.
Фигляром назовет он вас!
Пускай никто про вас не скажет:
Вот стихотворец, вот поэт:
Вас этот титул только свяжет,
С ним привилегий вовсе нет.Алябьевой
Вам красота, чтобы блеснуть,
Дана;
В глазах душа, чтоб обмануть,
Видна!..
Но звал ли вас хоть кто-нибудь:
Она? Нарышкиной
Всем жалко вас: вы так устали!
Вы не хотели танцевать –
И целый вечер танцевали!
Как наконец не перестать?..
Но если б все ценить умели
Ваш ум, любезность ваших слов, –
Клянусь бессмертием богов –
Тогда б мазурки опустели.Толстой
Не даром она, не даром
С отставным гусаром.Бартеневой
Скажи мне: где переняла
Ты обольстительные звуки
И как соединить могла
Отзывы радости и муки?
Премудрой мыслию вникал
Я в песни ада, в песни рая,
Но что ж? — нигде я не слыхал
Того, что слышал от тебя я! Мартыновой
Когда поспорить вам придется,
Не спорьте никогда о том,
Что невозможно быть с умом
Тому, кто в этом признается;
Кто с вами раз поговорил,
Тот с вами вечно спорить будет,
Что ум ваш вечно не забудет
И что другое всё забыл! Додо
Умеешь ты сердца тревожить,
Толпу очей остановить,
Улыбкой гордой уничтожить,
Улыбкой нежной оживить;
Умеешь ты польстить случайно
С холодной важностью лица
И умника унизить тайно,
Взяв пылко сторону глупца!
Как в Талисмане стих небрежный, Как над пучиною мятежной
Свободный парус челнока,
Ты беззаботна и легка.
Тебя не понял север хладный;
В наш круг ты брошена судьбой,
Как божество страны чужой,
Как в день печали миг отрадный! Башилову
Вы старшина собранья верно,
Так я прошу вас объявить,
Могу ль я здесь нелицемерно
В глаза всем правду говорить?
Авось, авось займет нас делом
Иль хоть забавит новый год,
Когда один в собранье целом
Ему навстречу не солжет;
Итак, я вас не поздравляю;
Что год сей даст вам — знает бог.
Зато минувший, уверяю,
Отмстил за вас как только мог! Кропоткиной
Я оклеветан перед вами;
Как оправдаться я могу?
Ужели клятвами, словами?
Но как же! — я сегодня лгу!.. Щербатовой
Поверю ль я, чтоб вы хотели
Покинуть общество Москвы,
Когда от самой колыбели
Ее кумиром были вы? –
Что даст вам скучный брег Невы:
Ужель там больше веселятся,
Ужели балов больше там?
Нет! Как мудрец скажу я вам:
Гораздо лучше оставаться.Булгакову
На вздор и шалости ты хват
И мастер на безделки,
И, шутовской надев наряд,
Ты был в своей тарелке;
За службу долгую и труд
Авось на место класса
Тебе, мой друг, по смерть дадут
Чин и мундир паяса.Сабуровой
Как? Вы поэта огорчили
И не наказаны потом?
Три года ровно вы шутили
Его любовью и умом?
Нет! Вы не поняли поэта,
Его души печальный сон;
Вы небом созданы для света,
Но не для вас был создан он!.. Уваровой
Вы мне однажды говорили,
Что не привыкли в свете жить:
Не спорю в этом; — но не вы ли
Себя заставили любить?
Всё, что привычкою другие
Приобретают, — вы душой;
И что у них слова пустые,
То не обман у вас одной!«Талисман», упоминаемый в мадригале, — название стихотворения Ростопчиной, напечатанного под анаграммой в альманахе «Северные цветы» на 1831 г. Лермонтову было известно авторство стихотворения.Следующие семнадцать стихотворений написаны Лермонтовым в конце 1831 г. и оглашены им на новогоднем маскараде в Благородном собрании. Друг и родственник поэта А.П. Шан-Гирей рассказывает об этом следующее: «Мне известно, что они были написаны по случаю одного маскарада в Благородном собрании, куда Лермонтов явился в костюме астролога, с огромной книгой судеб под мышкой, в этой книге должность кабалистических знаков исправляли китайские буквы, вырезанные мною из черной бумаги, срисованные в колоссальном виде с чайного ящика и вклеенные на каждой странице; под буквами вписаны были… Стихи, назначенные разным знакомым, которых было вероятие встретить в маскараде» (Воспоминания, с. 37).Н. Ф.И. Впервые опубликовано, как и следующие два, в 1859 г. в «Отечественных записках» (т. 125, № 7, отд. I, с. 54).
Посвящено Наталии Федоровне Ивановой.Бухариной. Вера Ивановна Бухарина (1812–1902) — дочь сенатора И.Я. Бухарина, автор воспоминаний о Лермонтове. С осени 1830 г. жила в Москве. В 1832 г. она вышла замуж за Н.Н. Анненкова. В доме Бухариных собиралась московская знать, бывали писатели и музыканты.Трубецкому. Обращено, по всей вероятности, к Николаю Николаевичу Трубецкому (1812–1879), общему знакомому Лермонтова и его друзей — Лопухиных. В 1833 г. он женился на Е.А. Лопухиной (см. письмо Лермонтова к М.А. Лопухиной от 4 августа 1833 г.).Г<-ну> Павлову. Впервые опубликовано в 1889 г. в собрании сочинений под редакцией Висковатова (т. I, с. 58).
Эпиграмма обращена к писателю Николаю Филипповичу Павлову (1805–1864), который в конце 20 — начале 30-х годов выступал со своими стихами и переводами в журналах «Московский телеграф», «Московский вестник», «Телескоп» и альманахах. Например, в «Мнемозине» и «Драматическом альбоме» печатались отрывки из павловского перевода в стихах французской переделки трагедии Шиллера «Мария Стюарт». Лермонтов пренебрежительно относился к подобному роду литературы (см. письмо Лермонтова к М.А. Шан-Гирей, февраль 1830 г., — наст. изд., т. IV). Возможно, что эпиграмма Лермонтова связана со стихотворением Павлова «К N. N.» («Нет, ты не поняла поэта»), напечатанным в «Телескопе» в 1831 г. (см. примечание к стихотворению «Сабуровой»). По всей вероятности, тому же Павлову адресована 4-я эпиграмма («Г-ну П…») из «Эпиграмм» (1829).Алябьевой. Впервые опубликовано в 1880 г. в собрании сочинений под редакцией Ефремова (т. II, с. 70).
Стихотворение посвящено известной красавице того времени — Александре Васильевне Алябьевой (1812–1891), которая упомянута в стихотворении Пушкина «К вельможе» (1830).Нарышкиной. Впервые опубликовано в 1859 г. в «Отечественных записках» (т. 125, № 7, отд. III, с. 54).
По всей вероятности, стихотворение обращено к Екатерине Ивановне Нарышкиной (род. 1816), дочери статского советника И.В. Нарышкина.Толстой. Впервые опубликовано в 1859 г. в «Отечественных записках» (т. 125, № 7, отд. III, с. 55).
Какая Толстая имеется в виду, не установлено.Бартеневой. Впервые опубликовано в 1889 г. в собрании сочинений под редакцией Висковатова (т. I, с. 55).
Стихотворение посвящено Прасковье Арсеньевне Бартеневой (1811–1872), известной певице.Мартыновой. Впервые опубликовано, как и два следующих, в 1859 г. в «Отечественных записках» (т. 125, № 7, отд. III, с. 55).
Стихотворение обращено к одной из сестер Н.С. Мартынова, убийцы Лермонтова, — Елизавете Соломоновне или Екатерине Соломоновне.Додо. Стихотворение обращено к Евдокии Петровне Сушковой, в замужестве Ростопчиной (1811–1858), поэтессе, другу Лермонтова.Башилову. Стихотворение обращено к Александру Александровичу Башилову (1777–1847), сенатору и тайному советнику, который в 1831 г. был директором Комиссии строений в Москве.Кропоткиной. Впервые опубликовано в 1889 г. в собрании сочинений под редакцией Висковатова (т, I, с. 56).
Автограф зачеркнут.
К какой Кропоткиной обращается Лермонтов, окончательно не установлено. Возможно, это племянница кн. А.П. Кропоткина, Елизавета Ивановна, тогда невеста, а впоследствии жена Д.П. Тиличеева, товарища Лермонтова по Московскому университету.Щербатовой. Впервые опубликовано в 1882 г. в «Русской мысли» (№ 2, с. 174).
Посвящено Анне Александровне Щербатовой (1808–1870), фрейлине, известной московской красавице.Булгакову. Впервые опубликовано в 1859 г. в «Отечественных записках» (т. 125, № 7, отд. III, с. 56).
Обращено к сыну московского почт-директора А.Я. Булгакова — Константину Александровичу Булгакову (1812–1862), с которым Лермонтов учился в Московском университетском пансионе и в школе юнкеров. К.А. Булгаков имел в Москве громкую репутацию гуляки и повесы.Сабуровой. Впервые опубликовано, как и следующее, в 1882 г. в «Русской мысли» (№ 2, с. 173).
Посвящено Софье Ивановне Сабуровой, сестре пансионского товарища Лермонтова (ср. стихотворение «К ***» («Глядися чаще в зеркала»)). В мадригале цитируются строчки стихотворения Н.Ф. Павлова «К N. N.» («Нет, ты не поняла поэта»), напечатанного в «Телескопе» в 1831 г. и, возможно, обращенного к тому же адресату. На стихотворение Павлова в 1832 г. (в том же «Телескопе») ответила Е.П. Сушкова («Отринутому поэту»):
Она не поняла поэта!
Но он зачем ее избрал?
Зачем, безумец, в вихре света
Подруги по сердцу искал? Уваровой. Какая Уварова имеется в виду, не установлено.
«Его же в павечернее междучасие
пети подобает, с малым погрецом
ногтевым и суставным».
Из Отпуска – тайного свитка
олонецких сказителей-скрытников
По рожденьи Пречистого Спаса,
В житие премудрыя Планиды,
А в успенье Поддубного старца, –
Не гора до тверди досягнула,
Хлябь здынула каменного плешью,
В стороне, где солнышко ночует
На кошме, за пологом кумачным,
И где ночь-горбунья зелье варит,
Чернит косы копотью да сажей,
Под котлом валежины сжигая, –
Народилось железное царство
Со Вильгельмищем, царищем поганым.
У него ли, нечестивца, войска – сила,
Порядового народа – несусветно;
Они веруют Лютеру-богу,
На себя креста не возлагают,
Великого говения не правят,
В Семик-день веника не рядят,
Не парятся в парной паруше,
Нечистого духа не смывают,
Опосля Удилену не кличут:
«Матушка ржаная Удилена,
Расчеши солому – золот волос,
Сдобри бражкой, патокою колос...»
Не сарыч кричит за буераком,
На свежье детенышей сзывая,
И не рысь прыскучая лесная
В ночь мяучит, теплой кровью сыта, –
То язык злокозненный глаголет,
Царь железный пыхает речами:
«Голова моя – умок лукавый,
Поразмысли ты, пораскумекай,
Мне кого б в железо заковати?
Ожелезил землю я и воды,
Полонил огонь и пар шипучий,
Ветер, свет колодниками сделал,
Ныне ж я, как куропоть в ловушку,
Светел Месяц с Солнышком поймаю:
Будет Месяц, как петух на жердке,
На острожном тыне перья чистить,
Брезжить зобом в каменные норы
И блюсти дозоры неусыпно?
Солнцу ж я за спесь, за непокорство
С ног разую красные бахилы,
Желтый волос, ус лихой косатый
Остригу на войлок шерстобитам;
С шеи Солнца бобчатую гривну
Кобелю отдам на ожерелок,
Повалю я красного спесивца
На полати с бабой шелудивой –
Ровня ль будет соколу ворона?»
Неедуча солодяга без прихлебки,
Два же дела без третьего не гожи,
Третье ж дело – гуменная работа,
Выжать рожь на черниговских пашнях,
Волгу-матку разлить по бутылям,
С питухов барыши загребая,
С уха ж Стенькина славного кургана
Сбить литую куяшную шапку,
А с Москвы, боярыни вальяжной,
Поснимать соболью пятишовку,
Выплесть с кос подбрусник златотканный,
Осыпные перстни с ручек сбросить.
На последки ж мощи Макавея
Истолочь в чугунной полуступе,
Пропустить труху через решета
И отсевком выбелить печища,
А попов, игуменов московских
Положить под мяло, под трепало –
Лоско ль будет черное мочало!..
Не медушник-цветик поит дрема
Павечерней сыченой росою,
И не крест – кладбищенский насельник,
Словно столпник, в тайну загляделся –
Мать-Планида на Руси крещеной
От страды келейной задремала.
Был ли сон, аль малые просонки,
Только вявь Планидушке явились
Петр апостол с Пятенкою-девой.
И рекли святые: «Мать-Планида,
Под скуфьей уснувши стопудовой,
За собой и Русь ты усыпила!
Ты вставай-ка, мать, на резвы ноги,
Повести-ка Русь о супостате.
Не бери в гонцы гуляку-Вихря,
Ни сестриц Сутемок чернокосых,
Ни Мороза с Зоем перекатным:
Вихрю пляс, присвистка да присядка,
Балалайки дробь – всего милее;
Недосуг Сутемкам, – им от Бога
Дан наказ Заре кокошник вышить,
Рыбьи глазки с зеньчугом не спутать,
Корзным стегом выпестрить очелье.
У Мороза же не гладки лыжи,
Где пройдет, там насты да суметы,
В теплых пимах, в малице оленьей
На ходе Морозушко сопреет,
А сопрев, по падям, по низинам
Расплеснется речкой половодной
Звонаря же Зоя брать негоже, –
Без него трущоба – скит без била,
Зой ку-ку загозье, гомон с гремью
Шаргунцами вешает на сучья;
Ввечеру ж монашком сладкогласным
Часослов за елями читает...
Ты прими-ка, матушка Планида,
Во персты отмычки золотые,
Пробудившись, райскими ключами
Отомкни синь-камень несекомый,
Вызволь ты из каменной неволи
Паскарагу, ангельскую птицу,
Супротив стожарной Паскараги
Бирюча на белом свете нету!..»
От словес апостольских Планида
Как косач в мошище, встрепенулась,
Круто буйну голову здынула,
Откатила скуфью за Онего.
Кур-горой скуфья оборотилась,
Опушь стала ельником кромешным,
А завязка речкою Сорогой...
Ой люди крещеные,
Толико ученые,
Слухайте-внимайте,
На улицу баб не пускайте,
Ребят на воронец –
Дочуять песни конец,
На лежанку старух,
Чтобы голос не тух!
Господи благослови,
Царь Давид помоги,
Иван Богослов,
Дай басеньких слов,
В подязычный сустав
Красных погрецов-слав,
А с того, кто скуп,
Выпеть денежек рубь!..
Тысчу лет живет Макоша-Морок,
След крадет, силки за хвоей ставит,
Уловляет души человечьи,
Тысчу лет и Лембэй пущей правит,
Осенщину-дань сбирая с твари:
С зайца – шерсть, буланый пух с лешуги,
А с осины пригоршню алтынов,
Но никто за тысчу зим и весен
Не внимал напеву Паскараги!
Растворила вещая Планида,
Словно складень, камень несекомый,
И запела ангельская птица,
О невзгоде Русь оповещая:
Первый зык дурманней кос девичьих
У ручья знобяник-цвет учуял, –
Он поблек, как щеки ненаглядной
На простинах с воином-зазнобой –
Вещий знак, что много дроль пригожих
На Руси без милых отдевочат.
Зык другой, как трус снегов поморских,
Как булатный свист несметных сабель,
Когда кровь, как жар в кузнечном горне,
Вспучив скулы, Ярость раздувает,
И киркою Смерть-кладоискатель
Из сраженных души исторгает.
Третий зык, как звон воды в купели,
Когда Дух на первенца нисходит,
В двадцать лет детину сыном дарит,
Молодицу ж горлинку – в семнадцать.
Водный звон учуял старичище
По прозванью Сто Племен в Едином,
Он с полатей зорькою воззрился
И увидел рати супостата.
Прогуторил старый: «эту погань,
Словно вошь на гаснике, лишь баней,
Лютым паром сжить со света можно...»
Черпанул старик воды из Камы,
Черпанул с Онеги ледовитой,
И дополнив ковш водой из Дона,
Три реки на каменку опружил.
Зашипели Угорские плиты,
Взмыли пар Уральские граниты,
Валуны Валдая, Волжский щебень
Навострили зубья, словно 1ребень,
И как ельник, как над морем скалы,
Из-под камней сто племен восстало...
Сказанец – не бабье мотовило,
Послесловье ж присловьем не станет.
А на спрос: «откуль» да «что в последки»
Нам програет Кува – красный ворон;
Он гнездищем с Громом поменялся,
Чтоб снести яйцо – мужичью долю.