Здесь были зданиев громады,
Здесь мрамор, здесь сафир блистал,
Стояли гордо колоннады,
Их верх до облак досягал.
Здесь плески радости звучали,
Гремели цепи вкруг мостов,
Мечи у стражи страх вливали,
Блиставшие из-за щитов.
В чертогах, златом испещренных,
Из камней с редкою резьбой,
В блестящих тканях златошвенных,
Здесь гордый обитал герой
Иль легкого любимец счастья,
Себя считавший божеством.
Он мнил, что был чужд бурь, ненастья,
Что не разил его и гром;
Что для него все в свете было:
Из недр сокровища земли,
Что труд, искусство приносило…
Но, смертный, в ужасе внемли!
Покрыли горизонт туманы,
Сперлйся в тучи облака,
Взревели ветры, бури рьяны,
И гром гремит издалека;
С высоких каменных помостов,
С надменных мраморных столпов
Ваяны исполинских ростов
Упали с треском меж кусков
От гордых зданий, от уборов, —
Погиб в громаде властелин!
И что ж представилось для взоров?
Развалин ужас лишь един.
Вот все величие и слава,
Вот света здешнего мечты;
И мира целого держава,
Богатства, чести, красоты —
Все гибнет, гибнет невозвратно
Под острой времени косой.
О смертный! зри, вещает внятно
Тебе громады глас что сей:
«Когда ты жребием возвышен,
Коль часть других в руке твоей,
Не будь в мечтах надменен, пышен
И кровь подвластного не лей,
Чтоб редкие иметь палаты,
Из Перу золото достать;
Не злато, утвари богаты:
Покой душевный, благодать.
О вы, которых обольщает
Блеск злата, красота столпов,
Которых ум всегда желает
Воздушных замков и садов;
Кого пленяют пирамиды,
Иль сей златой Неронов дом,
Иль гордость стен Семирамиды, —
Покройтесь вечным вы стыдом!
Сей блеск, что взор ваш так пленяет,
Что чувства смертных так разит, —
Несчастье смертных представляет,
В нем мудрый стон и слезы зрит».
Нам славит древность Амфиона:
От струн его могущих звона
Воздвигся город сам собой…
Правдоподобно, хоть и чудно.
Что древнему поэту трудно?
А нынче?.. Нынче век иной.
И в наши бедственные леты
Не только лирами поэты
Не строят новых городов,
Но сами часто без домов,
Богатым платят песнопеньем
За скудный угол чердака
И греются воображеньем
В виду пустого камелька.
О Амфион! благоговею!
Но, признаюсь, не сожалею,
Что дар твой: говорить стенам,
В наследство не достался нам.
Славнее говорить сердцам
И пробуждать в них чувства пламень,
Чем оживлять бездушный камень
И зданья лирой громоздить.С тобой хочу я говорить,
Мой друг и брат по Аполлону!
Склонись к знакомой лиры звону;
Один в нас пламенеет жар;
Но мой удел на свете — струны,
А твой: и сладких песней дар
И пышные дары фортуны.
Послушай повести моей
(Здесь истина без украшенья):
Был пастырь, образец смиренья;
От самых юношеских дней
Святого алтаря служитель,
Он чистой жизнью оправдал
Все то, чем верных умилял
В Христовом храме как учитель;
Прихожан бедных тесный мир
Был подвигов его свидетель;
Невидимую добродетель
Его лишь тот, кто наг, иль сир,
Иль обречен был униженью,
Вдруг узнавал по облегченью
Тяжелыя судьбы своей.
Ему науки были чужды —
И нет в излишнем знанье нужды —
Он редкую между людей
В простой душе носил науку:
Страдальцу гибнущему руку
В благое время подавать.
Не знал он гордого искусства
Умы витийством поражать
И приводить в волненье чувства;
Но, друг, спроси у сироты:
Когда в одежде нищеты,
Потупя взоры торопливо,
Она стояла перед ним
С безмолвным бедствием своим,
Умел ли он красноречиво
В ней сердце к жизни оживлять
И мир сей страшный украшать
Надеждою на провиденье?
Спроси, умел ли в страшный час,
Когда лишь смерти слышен глас,
Лишь смерти слышно приближенье,
Он с робкой говорить душой
И, скрыв пред нею мир земной,
Являть пред нею мир небесный?
Как часто в угол неизвестный,
Где нищий с гладною семьей
От света и стыда скрывался,
Он неожиданный являлся
С святым даяньем богачей,
Растроганных его мольбою!..
Мой милый друг, его уж нет;
Судьба незапною рукою
Его в другой умчала свет,
Не дав свершить здесь полдороги;
Вдовы ж наследство: одр убогий,
На коем жизнь окончил он,
Да пепел хижины сгорелой,
Да плач семьи осиротелой…
Скажи, вотще ль их жалкий стон?
О нет! Он, землю покидая,
За чад своих не трепетал,
Верней, он в час последний знал,
Что их найдет рука святая
Не изменяющего нам;
Он добрым завещал сердцам
Сирот оставленных спасенье.
Сирот в семействе Бога нет!
Исполним доброго завет
И оправдаем провиденье!
У моста, поеживаясь спросонок,
Две вербы ладошками пьют зарю,
Крохотный месяц, словно котенок,
Карабкаясь, лезет по фонарю.
Уж он-то работу сейчас найдет
Веселым и бойким своим когтям!
Оглянется, вздрогнет и вновь ползет
К стеклянным пылающим воробьям.
Город, как дымкой, затянут сном,
Звуки в прохладу дворов упрятаны,
Двери домов еще запечатаны
Алым солнечным сургучом.
Спит катерок, словно морж у пляжа,
А сверху задиристые стрижи
Крутят петли и виражи
Самого высшего пилотажа!
Месяц, прозрачным хвостом играя,
Сорвавшись, упал с фонаря в газон.
Вышли дворники, выметая
Из города мрак, тишину и сон.
А ты еще там, за своим окном,
Спишь, к сновиденьям припав щекою,
И вовсе не знаешь сейчас о том,
Что я разговариваю с тобою…
А я, в этот утром умытый час,
Вдруг понял, как много мы в жизни губим.
Ведь если всерьез разобраться в нас,
То мы до смешного друг друга любим.
Любим, а спорим, ждем встреч, а ссоримся
И сами причин уже не поймем.
И знаешь, наверно, все дело в том,
Что мы с чем-то глупым в себе не боремся.
Ну разве не странное мы творим?
И разве не сами себя терзаем:
Ведь все, что мешает нам, мы храним.
А все, что сближает нас, забываем!
И сколько на свете таких вот пар
Шагают с ненужной и трудной ношею.
А что, если зло выпускать, как пар?!
И оставлять лишь одно хорошее?!
Вот хлопнул подъезд, во дворе у нас,
Предвестник веселой и шумной людности.
Видишь, какие порой премудрости
Приходят на ум в предрассветный час.
Из скверика ветер взлетел на мост,
Кружа густой тополиный запах,
Несутся машины друг другу в хвост,
Как псы на тугих и коротких лапах.
Ты спишь, ничего-то сейчас не зная,
Тени ресниц на щеках лежат,
Да волосы, мягко с плеча спадая,
Льются, как бронзовый водопад…
И мне (ведь любовь посильней, чем джинн,
А нежность — крылатей любой орлицы),
Мне надо, ну пусть хоть на миг один,
Возле тебя сейчас очутиться.
Волос струящийся водопад
Поглажу ласковыми руками,
Ресниц еле слышно коснусь губами,
И хватит. И кончено. И — назад!
Ты сядешь и, щурясь при ярком свете,
Вздохнешь, удивления не тая:
— Свежо, а какой нынче знойный ветер! —
А это не ветер. А это — я!
ПРЕД РАЗСВЕТОМ.
Друг мой, в прошлое взгляни ты:
Помнишь южные брега,
Величавые граниты,
Вековечные снега?
Так далеко, так высоко,
Что едва достигнет око!
А в долине, а внизу,
С гор ручей бежит чуть-слышный
И раскидывает пышный
Виноград свою лозу;
И, в обилии богатом,
Сват возносится за скатом,
Выше, ниже, там и здесь,
Сват за сватом, пред закатом
Блеща серебром и златом —
И наполнен ароматом
Роз и лилий воздух весь.
Все, к чему не обращаю
Взор мой—с краю и до краю
Все цветет, подобно раю,
Все—Зиждителя чертог:
Эти долы и стремнины,
Эти гордыя вершины,
Эти льдины: там единый
Надо всем и всюду—Бог!
Скалы сумрачней и диче;
Вдаль уносится ладья:
В ней со мною—Беатриче
Ненаглядная моя.
Из-за Альп луна восходит
И волшебный свет наводит
На утесы и на дол;
И, в волне дробяся чистой,
Вкруг нея она лучистый
Распустила ореол —
И стоит Любовь поэта,
Как святая, перед ним,
В море света, в блеск одета,
Ангел Божий—херувим.
Залита огнем дорога…
Прочь заботы! прочь тревога!
Как легко, отрадно мне!
Мы летим на лодке шибкой,
Отражаясь в влаге зыбкой,
В чистой, зеркальной волне.
Мы одни теперь с тобою
Над пучиной голубою,
В этой райской тишине!
Залита огнем дорога…
Вот ладья вошла в залив…
Прочь заботы! прочь тревога!
Как божественно, как много,
Как глубоко я счастлив!
Все печали, горе, смуты
В эти сладкия минуты
Я забыл; душа полна
Дивных образов: ей снится,
Ей, в блаженстве этом, мнится,
Будто там встает она,
Наша милая, святая,
Ярко, искристо блистая,
Той же славой повитйя,
Как в былыя времена…
Ясный месяц не заходит
И не хочет скрыть лица:
Все нам светит, все уводит
Вдаль нас, вдаль вас—без конца!
Берег, скалы, рощи—мимо!
Вдаль летит неутомимо
Наша лодка все быстрей…
Мир исполнен сна и лени…
Ты склонилась на колени…
Вот с альпийских к нам ступеней
Сходят тени—мир видений:
Дай мне, дай его скорей!
Н. Берг.
Томит предчувствием болезненный покой…
Давным-давно ко мне не приходила Муза;
К чему мне звать ее!.. К чему искать союза
Усталого ума с красавицей мечтой!
Как бесприютные, как нищие, скитались
Те песни, что от нас на Божий свет рождались,
И те, которые любили им внимать,
Как отголоску их стремлений идеальных,
Дремотно ждут конца или ушли — витать
С тенями между ив и камней погребальных;
А те, что родились позднее нас, идут
За призраком давно потухшей в нас надежды,
Они для нас, а мы для них невежды,
У них свои певцы, они свое поют…
И пусть они поют… и пусть я им внимаю И радуюсь, что я их слезы понимаю,
И, чуя в их сердцах моей богини тень,
Молю бессмертную благословить тот день,
Когда мы на земле сошлись для песен бедных,
Не побеждаемых, хотя и не победных.
Томит предчувствием болезненный покой…
Давным-давно ко мне не приходила Муза;
К чему мне звать ее!.. К чему искать союза
Усталого ума с красавицей мечтой!
Как бесприютные, как нищие, скитались
Те песни, что от нас на Божий свет рождались,
И те, которые любили им внимать,
Как отголоску их стремлений идеальных,
Дремотно ждут конца или ушли — витать
С тенями между ив и камней погребальных;
А те, что родились позднее нас, идут
За призраком давно потухшей в нас надежды,
Они для нас, а мы для них невежды,
У них свои певцы, они свое поют…
И пусть они поют… и пусть я им внимаю
И радуюсь, что я их слезы понимаю,
И, чуя в их сердцах моей богини тень,
Молю бессмертную благословить тот день,
Когда мы на земле сошлись для песен бедных,
Не побеждаемых, хотя и не победных.
«Скажи мне, кумушка, что у тебя за страсть
Кур красть?»
Крестьянин говорил Лисице, встретясь с нею,
«Я, право, о тебе жалею!
Послушай, мы теперь вдвоем,
Я правду всю скажу: ведь в ремесле твоем
Ни на волос добра не видно.
Не говоря уже, что красть и грех и стыдно,
И что бранит тебя весь свет;
Да дня такого нет,
Чтоб не боялась ты за ужин иль обед
В курятнике оставить шкуры!
Ну, стоют ли того все куры?» —
«Кому такая жизнь сносна?»
Лисица отвечает:
«Меня так все в ней столько огорчает,
Что даже мне и пища не вкусна.
Когда б ты знал, как я в душе честна!
Да что же делать? Нужда, дети;
Притом же иногда, голубчик-кум,
И то приходит в ум,
Что я ли воровством одна живу на свете?
Хоть этот промысел мне точно острый нож».—
«Ну, что ж?»
Крестьянин говорит: «коль вправду ты не лжешь,
Я от греха тебя избавлю
И честный хлеб тебе доставлю;
Наймись курятник мой от лис ты охранять:
Кому, как не Лисе, все лисьи плутни знать?
Зато ни в чем не будешь ты нуждаться
И станешь у меня как в масле сыр кататься».
Торг слажен; и с того ж часа́
Вступила в караул Лиса.
Пошло у мужика житье Лисе привольно;
Мужик богат, всего Лисе довольно;
Лисица стала и сытей,
Лисица стала и жирней,
Но все не сделалась честней:
Некраденый кусок приелся скоро ей;.
И кумушка тем службу повершила,
Что, выбрав ночку потемней,
У куманька всех кур передушила.
В ком есть и совесть, и закон,
Тот не украдет, не обманет,
В какой бы нужде ни был он;
А вору дай хоть миллион —
Он воровать не перестанет.
И вдруг по залу глуховато
Толпы дыханье пронеслось.
Оно с жужжаньем аппарата
В один и трудный вздох сошлось.
Так от колесиков зубчатых
Большая повернется ось,
Так струны: запоет одна —
Другая задрожит струна.
Так свет изображенье строит —
Далекий раскаленный день
Прошел, но долго целлулоид
Хранит живые свет и тень.
Ряды бойцов и небо юга,
Вот кто-то смотрит к нам сюда.
Я, может быть, такого друга
Не встречу больше никогда.
Винтовку взял шутя и взвесил.
Пусть поглядел он наугад,
Но взгляд его упрям и весел!
Мы здесь, товарищ! Все глядят.
Мы сжали пальцы, ручки кресел
У нас в руках, а не приклад.
Так мысль идет мгновенным чудом
На всех народов языки,
И смотрят женщины оттуда,
К плечам поднявши кулаки.
Там день, здесь вечер темный, ранний,
Там свет, но между нами нет
Ни дней пути, ни расстояний,
И все мы поняли привет.
Бойцы нам свой пароль сказали.
И дети закивали нам.
Они глядят как будто в зале,
А мы глядим как будто там.
Свои вершины приближая,
Идут вдали покатые холмы.
Твои дороги, родина чужая,
Как сказки детства, узнавали мы.
«Испания!» — мы повторяем глухо,
Мы узнаем, как имя произнесть,
Чтоб оглянулась шедшая старуха,
Чтобы друзья услышали: мы здесь!
Мы здесь глядим, мы знаем все кругом.
Как мы глядим! В экран ворваться можем,
Как будто кинемся к прохожим,
Детей их на руки возьмем,
Я узнаю дороги жесткий камень
И матерей усталые глаза.
Покачивая серыми вьюками,
Проходит мул — и трудно дышит зал.
Как мы глядим! Мы здесь. Мы узнаем
Обломки баррикад, пустые окна зданий.
Они живут в дыхании моем
И в горькой тишине воспоминаний.
Мы узнаем. Мы знаем все вокруг:
Шипенье пуль и крик гортанный.
О, если бы перешагнул я вдруг
На серую траву экрана!
Не подвиги, не воинская слава!
И клятвы ни одной не произнесть!
К чужой земле, к чужим горячим травам
Прижаться грудью! Родина, ты здесь!
О, если бы… Но это только чудо!
О, если бы… Но это полотно!
Комок земли хотя бы взять оттуда,
Уж если мне там быть не суждено!
В пропасти улиц закинуты,
Городом взятые в плен,
Что мы мечтаем о Солнце потерянном!
Области Солнца задвинуты
Плитами комнатных стен.
В свете искусственном,
Четком, умеренном,
Взоры от красок отучены,
Им ли в расплавленном золоте зорь потонуть!
Гулом сопутственным,
Лязгом железным
Празднует город наш медленный путь.
К безднам все глубже уводят излучины…
Нам к небесам, огнезарным и звездным,
Не досягнуть!
Здравствуй же, Город, всегда озабоченный,
В свете искусственном,
В царственной смене сверканий и тьмы!
Сладко да будет нам в сумраке чувственном
Этой всемирной тюрьмы!
Окна кругом заколочены,
Двери давно замуравлены,
Сабли у стражи отточены, —
Сабли вкусившие крови, —
Все мы — в цепях!
Слушайте ж песнь храмовых славословий,
Вечно живет как кумир нам поставленный —
Каменный прах!
Славлю я толпы людские,
Самодержавных колодников,
Славлю дворцы золотые разврата,
Славлю стеклянные башни газет.
Славлю я лики благие
Избранных веком угодников —
(Черни признанье — бесценная плата,
Дара поэту достойнее нет!)
Славлю я радости улицы людной,
Где с дерзостным взором и мерзостным хохотом
Предлагают блудницы
Любовь,
Где с ропотом, топотом, грохотом
Движутся лиц вереницы,
Вновь
Странно задеты тоской изумрудной
Первых теней, —
И летят экипажи, как строй безрассудный,
Мимо зеркальных сияний,
Мимо рук, что хотят подаяний,
К ликующим вывескам наглых огней!
Но славлю и день ослепительный
(В тысячах дней неизбежный),
Когда среди крови, пожара и дыма,
Неумолимо,
Толпа возвышает свой голос мятежный,
Властительный,
В безумии пьяных веселий
Все прошлое топчет во прахе,
Играет, со смехом, в кровавые плахи,
Но, словно влекома таинственным гением.
(Как река свои воды к простору несущая)
С неуклонным прозрением,
Стремится к торжественной цели,
И, требуя царственной доли,
Глуха и слепа,
Открывает дорогу в столетья грядущие!
Славлю я правду твоих своеволий,
Толпа!
На перекрестке, где сплелись дороги,
Я встретил женщину: в сверканьи глаз
Ее — был смех, но губы были строги.
Горящий, яркий вечер быстро гас,
Лазурь увлаживалась тихим светом,
Неслышно близился заветный час.
Мне сделав знак с насмешкой иль приветом,
Безвестная сказала мне: «ты мой!»
Но взор ее так ласков был при этом,
Что я за ней пошел тропой лесной,
Покорный странному и сладкому влиянью.
На ветви гуще падал мрак ночной…
Все было смутно шаткому сознанью,
Стволы и шелест, тени и она,
Вся белая, подобная сиянью.
Манила мгла в себя, как глубина;
Казалось мне, я падал с каждым шагом,
И, забываясь, жадно жаждал дна.
Тропа свивалась долго над оврагом,
Где слышался, то робкий смех, то вздох,
Потом скользнула вниз, и вдруг зигзагом,
Руслом ручья, который пересох,
Нас вывела на свет, к поляне малой,
Где черной зеленью стелился мох.
И женщина, смеясь, недвижно стала,
Среди высоких илистых камней,
И, молча, подойти мне указала.
Приблизился я, как лунатик, к ней,
И руки протянул, и обнял тело,
Во храме ночи, во дворце теней.
Она в глаза мне миг один глядела
И — прошептав холодные слова:
«Отдай мне душу» — скрылась тенью белой.
Вдруг стала ночь таинственно мертва.
Я был один на блещущей поляне,
Где мох чернел и зыблилась трава…
И до утра я проблуждал в тумане,
По жуткой чаще, по чужим тропам,
Дыша, в бреду, огнем воспоминаний.
И на рассвете — как, не знаю сам, —
Пришел я вновь к покинутой дороге.
Усталый на землю упал я там.
И вот я жду в томленьи и в тревоге
(А солнце жжет с лазури огневой),
Сойдет ли ночь, мелькнет ли облик строгий…
Приди! Зови! Бери меня! Я — твой!
Петербург, 190
2.
Как долго я не высыпалась,
писала медленно, да зря.
Прощай, моя высокопарность!
Привет, любезные друзья!
Да здравствует любовь и легкость!
А то всю ночь в дыму сижу,
и тяжко тащится мой локоть,
строку влача, словно баржу.
А утром, свет опережая,
всплывает в глубине окна
лицо мое, словно чужая
предсмертно белая луна.
Не мил мне чистый снег на крышах,
мне тяжело мое чело,
и всё за тем, чтоб вещий критик
не понял в этом ничего.
Ну нет, теперь беру тетрадку
и, выбравши любой предлог,
описываю по порядку
всё, что мне в голову придет.
Я пред бумагой не робею
и опишу одну из сред,
когда меня позвал к обеду
сосед-литературовед.
Он обещал мне, что наука,
известная его уму,
откроет мне, какая мука
угодна сердцу моему.
С улыбкой грусти и привета
открыла дверь в тепло и свет
жена литературоведа,
сама литературовед.
Пока с меня пальто снимала
их просвещенная семья,
ждала я знака и сигнала,
чтобы понять, при чем здесь я.
Но, размышляя мимолетно,
я поняла мою вину:
что ж за обед без рифмоплёта
и мебели под старину?
Всё так и было: стол накрытый
дышал свечами, цвел паркет,
и чужеземец именитый
молчал, покуривая «кент».
Литературой мы дышали,
когда хозяин вёл нас в зал
и говорил о Мандельштаме.
Цветаеву он также знал.
Он оценил их одаренность,
и, некрасива, но умна,
познаний тяжкую огромность
делила с ним его жена.
Я думала: Господь вседобрый!
Прости мне разум, полный тьмы,
вели, чтобы соблазн съедобный
отвлек от мыслей их умы.
Скажи им, что пора обедать,
вели им хоть на час забыть
о том, чем им так сладко ведать,
о том, чем мне так страшно быть.
В прощенье мне теплом собрата
повеяло, и со двора
вошла прекрасная собака
с душой, исполненной добра.
Затем мы занялись обедом.
Я и хозяин пили ром, —
нет, я пила, он этим ведал, —
и всё же разразился гром.
Он знал: коль ложь не бестолкова,
она не осквернит уста,
я знала: за лукавство слова
наказывает немота.
Он, сокрушаясь бесполезно,
стал разум мой учить уму,
и я ответила любезно:
— Потом, мой друг, когда умру…
Мы помирились в воскресенье.
— У нас обед. А что у вас?
— А у меня стихотворенье.
Оно написано как раз.
На розовых крылах Темпейску
Эрот долину пролетал, —
Незапно во страну Рифейску
Впорхнул, где Север обитал:
Увидел инеи, морозы,
Железны шлемы и мечи,
Военные вседневны грозы,
С оружья блещущи лучи;
Услышал от побед вкруг звуки:
Там грады, там полки падут,
Там злобе пленной вяжут руки,
Там на мятеж ярем кладут;
Узрел — и с ужаса и хладу
Крылами в трепете взмахнул,
Хотел лететь назад в Элладу;
Но как-то факел свой стряхнул —
И в тме вдруг искры покатились:
Расцвел весной полночный край;
Орлы двух царств соединились;
Средь Гатчины открылся рай!
Пленяет нежный гром музыки,
Пылают тысящи лампад,
Харит младых прелестны лики
В венцах пред троном предстоят:
Те пляшут, скачут; те играют;
Те скромных взглядами очей
Сердца героев поражают
И в плен влекут богатырей.
Эрот, красами удивленный,
«Не царство ль», рек: «я зрю мое?
Но кто на троне (дерзновенный!),
Отняв у Марса меч, копье,
Да и мои всесильны стрел
Красу здесь с храбростью венчал»? —
«Марии, Павла здесь пределы»,
Ему весь Север отвечал.
Хор.
Кто храбростью и красотою
Умеет купно обладать,
Тот может миром и войною
И светом всем повелевать.
Вздохнул Эрот: «Так пусть уж боги
Не ждут меня в Темпейский дол;
Мне святы Павловы чертоги:
Я в них поставил мой престол.
Хор.
Ликуйте, Павел и Мария,
Любовь в чертогах зря своих!
Хот ваши дщери, днесь младые,
Надели цепь царей чужих,
Но зрим мы, чувствуем неложно
Ваш разум, сердца доброту:
Где храбростью пленять не должно,
Туда вы шлете красоту.
Так, Александра, не войною,
Но красотой плени ты свет;
И ты, Елена, не виною
Будь царских распрь, народных бед;
Но днесь, любви сопрягшись богом,
Иосиф, Павел, Фридерих!
Европе будьте вы залогом
Покоя, счастья, дней златых!
1799
Огневой крюшон с поклоном
Капуцину черт несет.
Над крюшоном капюшоном
Капуцин шуршит и пьет.
Стройный черт, — атласный, красный, —
За напиток взыщет дань,
Пролетая в нежный, страстный,
Грациозный па д’эспань, —
Пролетает, колобродит,
Интригует наугад
Там хозяйка гостя вводит.
Здесь хозяин гостье рад.
Звякнет в пол железной злостью
Там косы сухая жердь: —
Входит гостья, щелкнет костью,
Взвеет саван: гостья — смерть.
Гость — немое, роковое,
Огневое домино —
Неживою головою
Над хозяйкой склонено.
И хозяйка гостя вводит.
И хозяин гостье рад.
Гости бродят, колобродят,
Интригуют наугад.
Невтерпеж седому турке:
Смотрит маске за корсаж.
Обжигается в мазурке
Знойной полькой юный паж.
Закрутив седые баки,
Надушен и умилен,
Сам хозяин в черном фраке
Открывает котильон.
Вея веером пуховым,
С ним жена плывет вдоль стен;
И муаром бирюзовым
Развернулся пышный трон.
Чей-то голос раздается:
«Вам погибнуть суждено», —
И уж в дальних залах вьется, —
Вьется в вальсе домино
С милой гостьей: желтой костью
Щелкнет гостья: гостья — смерть.
Прогрозит и лязгнет злостью
Там косы сухая жердь.
Пляшут дети в ярком свете.
Обернулся — никого.
Лишь, виясь, пучок конфетти
С легким треском бьет в него.
«Злые шутки, злые маски», —
Шепчет он, остановясь.
Злые маски строят глазки,
В легкой пляске вдаль несясь.
Ждет. И боком, легким скоком, —
«Вам погибнуть суждено», —
Над хозяйкой ненароком
Прошуршало домино.
Задрожал над бледным бантом
Серебристый позумент;
Но она с атласным франтом
Пролетает в вихре лент.
В бирюзу немую взоров
Ей пылит атласный шарф.
Прорыдав, несутся с хоров, —
Рвутся струны страстных арф.
Подгибает ноги выше,
В такт выстукивает па, —
Ловит бэби в темной нише —
Ловит бэби — grand papa.
Плещет бэби дымным тюлем,
Выгибая стройный торс.
И проносят вестибюлем
Ледяной, отрадный морс.
Та и эта в ночь из света
Выбегает на подъезд.
За каретою карета
Тонет в снежной пене звезд.
Спит: и бэби строит куры
Престарелый grand papa.
Легконогие амуры
Вкруг него рисуют па.
Только там по гулким залам —
Там, где пусто и темно, —
С окровавленным кинжалом
Пробежало домино.
Пальмы здесь над нами шепчут, ветерок отрадный веет —
Ил-Алда! какой лазурью небо яркое синеет!
Как сверкают в нем луною минарет за минаретом,
Из садов тенистых высясь под вечерним солнца светом!
Водометы вкруг, цистерны! дело рук благочестивых —
Караван-сераи полны! слышен шум людей счастливых.—
Путник принять здесь радушно.—Дай Пророк вам многи лета,
Дай он вам не знать печалей! Им земля любима эта!
Вон по улице утихшей, завершив ужь день намазом,
В ладь гудочники пустились, и бренчат своим саазом.
Наступает вечер тихий; и в сияньи звезд приветном
Сладко путнику подумать о покое беззаветном.
Да! не то в лесках пустыни, где все рдеет, где все пышет,
Где днем небо не лазурью, раскаленной медью дышет,
Где под кровом ночи джины, джины страшные витают
И, с самумом в перегонку, караваны нагоняют.
Вот недавно: сред пустыни на леске кы ночевали;
У развьюченных верблюдов бедуины чутко спали;
Чуть виднелись в свете лунном гор далекия вершины,
Да кругом сребрились кости безыменных жертв равнины.
Я без сна лежал; чепрак мой ложем мне служил походным,
Дурры мех я изголовьем положил—в пути пригодным —
Сверху я бурнус накинул, и лежал под небом звездным
Со своей винтовкой верной и с копьем в ногах железным.
Тишь глубокая; лишь искра иногда из пепла брызнет,
Лишь мелькнет хохлатый коршун и плывя чуть внятно свистнет,
Оземь лишь у коновязей стукнет конь во сне копытом,
Да Араб, привставши в грезах, вновь поникнет, как убитый.
Вдруг дрожит земля; свет лунный вмиг померк и по равнине
Покатились тени, тени; закружился вихрь в пустыне;
Бьются кони; все вскочили; вожака значок ужь вьется,
В полусне он шепчет: «Алла! караван духов несется!»
Видим мы, вперед верблюдов их погонщики несутся,
На высоких седлах жены, покрывала с свистом вьются,
Подле них с кувшином девы, как Исак видал Ревекку,
Мчатся всадники за ними—ураганом мчатся в Мекку.
И еще! И нет конца им!… Это он! его приметы!"..
Га! разсыпанныя кости собираются в скелеты
И из туч песчаных, с свистом по пустыне вдаль летящих,
Темнолицые толпами выбегают, будят спящих —
Всех кого самум засылал раскаленными песками,
Всех чей прах у нас носился поутру над головами,
Всех чьи кости под копытом скакунов у нас хрустели!—'
Все взвились—и в град Пророка на молитву полетели!
Словно вихрь, от гор Феццана, через Нил, к Бабельмандебу,
Не успел коня схватить я, просвистали вдаль по небу! —
Пронеслись! Ложитесь! мир вам!—Да! я помню из былого —
Га! гремит, грохочет топот?! О, Аллах! то—духи снова!
Стой! держись! Коней вяжите недоуздком аравийским!
Не дрожать! Тс, тише! Что вы? Серны, что ль, пред львом нубийским?
Пусть летят над головами, нас касался одеждой!
Воззовем мы все к Пророку с упованьем и надеждой.
Стойте! тише!—Вон светлеет край небес, совсем ужь бледный!
Свет зари и свежий ветер похоронят их безследно! —
Утро, утро!! Нет их больше!—Небо пурпуром зажглося,
Кони ржуть—сверкнуло солнце, и сияя поднялося —
На молитву!—И в пустыне, озаренной первым светом,
Пред Аллахом ниц мы пали под лазурным имаретомь.
И поднявшись вдаль пустились, в путь к далекому Марокку
Помня ужас этой ночи и молясь душой Пророку.
Седая, злая кошка, во имя цели гнусной,
Прослыть успела первой башмачницей искусной,
И на ее окошке для молодых девиц,
Стояло много туфель — работа мастериц,
Исполненная чисто, без всякого изяна
Из модного атласа и лучшего сафьяна,
С отделкою из бантов и золотым шнурком
Узорчато-красиво обшитая кругом.
Но краше всех казались, нарядней и дороже,
Две маленькие туфли из ярко-красной кожи,
И каждый раз при виде прелестных двух вещиц
Глазенки разгорались у городских девиц.
Одна мышь молодая, семьи довольно знатной,
Гуляла перед лавкой с тревогою приятной,
Вперед и взад ходила, стояла у окна
И, наконец, решилась к башмачнице она
С вопросом обратиться: «Послушайте, нельзя ли,
Чтоб мне вы пару туфель пунцовых показали,
И если бы мы с вами в цене за них сошлись,
То я б у вас купила их, госпожа Кис-Кис».
Ей кошка отвечала: «Ах, барышня, войдите,
И дом мой осчастливить вы соблаговолите!
Прошу, прошу покорно. Могу уверить вас,
Не брезгают со мною знакомиться подчас
Красивейшие дамы, графини; без жеманства
Ко мне заходит часто все высшее дворянство;
А туфельки продать я недорого могу:
Вы только их примерьте, а я вам помогу.
Войдите ж и присядьте; позвольте вашу ножку».
Коварно распевала так злая эта кошка —
И невзначай попала, не зная лжи с пелен,
Неопытная мышка в разбойничий притон.
Присевши на подушку предложенного стула,
Она ей улыбнулась и ножку протянула,
Чтобы примерить туфли; бедняжка в этот миг
Не чуяла несчастья, а кошка злая — прыг,
Доверчивую гостью стремительно схватила
И, жалости не зная, мгновенно задушила,
Ей откусив головку, а после не могла,
Чтоб не сказать с насмешкой: «Теперь ты умерла,
Тебя уж нет на свете, о, милое творенье!
Однако, эти туфли тебе для утешенья
Я на твою могилку поставлю. Срок придет,
Труба всемирным звуком в день судный призовет
Весь свет для страшной пляски. Тогда-то, мышка, снова
Ты выйдешь, как другие, из царства гробового,
Как и теперь невинна, прекрасна, молода,
И в этих туфлях можешь ты щеголять тогда».
Не увлекайтесь, мышки, ловушек берегитесь,
За пышностью и блеском на свете не гонитесь;
Поверьте мне, что лучше вам босиком гулять,
Чем щегольские туфли у кошек покупать.
Подле реки одиноко стою я под тенью ракиты,
Свет ослепительный солнца скользит по широким уступам
Гор меловых, будто снегом нетающим плотно покрытых.
В зелени яркой садов, под горою, белеются хаты.
Бродят лениво вдоль луга стада, — и по пыльной дороге
Тянется длинный обоз; подгоняя волов утомленных,
Тихо идут чумаки, и один черномазый хохленок
Спит крепким сном на возу, беззаботно раскинувши руки.
Но поглядите налево: о Боже, какая картина!
Влага прозрачная, кажется, дышит, разлившись широко!
Синее небо и белые, тихо плывущие тучки,
Берега желтый песок, неподвижного леса вершины,
Тонкий пушистый камыш и рыбак, опускающий сети, —
Все отразилось в стекле этой влаги так живо и ясно,
Так сохранило всю чудную прелесть и тени и света, —
Что вдохновенный художник с своею волшебною кистью,
Смелый поэт с своим словом послушным сознали б здесь оба
Жалкую бедность искусства пред жизнию вечной природы!..
С первого взгляда все кажется просто, но сколько тут силы,
Жизни, величия, новых предметов для песен и думы!
Слышишь ли эти немолчные звуки серебряной влаги?
Что она хочет сказать? не разгула ли просит и воли?
Иль на своем языке непонятном и годы и веки
Вторит свободно торжественный гимн вездесущему Богу?
Есть ли таинственный смысл в этом говоре ветра с листами?
Я ли один созерцаю присутствие Бога в творенье,
Иль надо мною здесь духи витают незримой толпою,
Жизнию, мне незнакомой, живут, и доступен им лучший,
Полный прекрасного, мир с его тайнами, силой и славой?
Видно, не чужд он и мне: будто что-то родное я слышу
В шепоте ветра с травою и в говоре волн под ногами.
Вижу на каждом шагу своем тайны; но сладко мне думать:
В царстве природы не лишний я гость с моей думой и песней.
У вод, забурливших в апреле и мае,
Четыре особых дороги я знаю.
Одни
Не успеют разлиться ручьями,
Как солнышко пьет их
Косыми лучами.
Им в небе носиться по белому свету,
И светлой росою качаться на ветках,
И ливнями литься, и сыпаться градом,
И вспыхивать пышными дугами радуг.
И если они проливаются к сроку,
В них радости вдоволь, и силы, и проку.
Лужайки и тракты, леса и поля,
Нигде ни пылинки — сверкает земля!
А часть воды земля сама
Берет в глухие закрома.
И под травою, где темно,
Те воды бродят, как вино.
Они — глухая кровь земли,
Они шумят в цветенье лип.
Их путь земной и прост и тих,
И мед от них, и хлеб от них,
И сосен строгие наряды,
И солнце в гроздьях винограда.А третьи — не мед, и не лес, и не зерна:
Бурливые реки, лесные озера.
Они океанских прибоев удары,
Болотные кочки и шум Ниагары.
Пути их не робки, они величавы,
Днепровская ГЭС и Цимлянская слава.
Из медного крана тугая струя
И в сказочной дымке морские края.
По ним Магеллановы шли корабли.
Они — голубые дороги земли.
Итак:
Над землею проносятся тучи,
И дождь омывает вишневые сучья,
И шлет океан за лавиной лавину,
И хлеб колосится, и пенятся вина.
Живут караси по тенистым прудам,
Высокие токи несут провода.
И к звездам струятся полярные льды…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но есть и четвертая жизнь у воды.
Бывает, что воды уходят туда,
Где нету ни света, ни солнца, ни льда.
Где глина плотнее, а камни упорней,
Куда не доходят древесные корни.
И пусть над землею крутая зима,
Там только прохлада и вечная тьма.
Им мало простору и много работы:
Дворцы сталактитов, подземные гроты…
И путь их неведомый скупо прорезан
И в солях вольфрама, и в рудах железа.
И вот иногда эти темные воды,
Тоскуя по солнцу, идут на свободу!
Веселая струйка, расколотый камень,
И пьют эту воду горстями, руками.
В барханных равнинах, почти что рыдая,
Губами, как к чуду, к воде припадают.
Она в пузырьки одевает траву,
Ее ключевой, родниковой зовут.
То жилою льдистою в грунте застынет,
То вспыхнет оазисом в древней пустыне.
Вода ключевая, зеленое лето,
Вселенская лирика!
Песня планеты!
Ода
Скажи, Шумилов, мне: на что сей создан свет?
И как мне в оном жить, подай ты мне совет.
Любезный дядька мой, наставник и учитель,
И денег, и белья, и дел моих рачитель!
Боишься бога ты, боишься сатаны,
Скажи, прошу тебя, на что мы созданы?
На что сотворены медведь, сова, лягушка?
На что сотворены и Ванька и Петрушка?
На что ты создан сам? Скажи, Шумилов, мне!
На то ли, чтоб свой век провел ты в крепком сне?
О, таинство, от нас сокрытое судьбою!
Трясешь, Шумилов, ты седой своей главою;
«Не знаю, — говоришь, — не знаю я того,
Мы созданы на свет и кем и для чего.
Я знаю то, что нам быть должно век слугами
И век работать нам руками и ногами,
Что должен я смотреть за всей твоей казной,
И помню только то, что власть твоя со мной.
Я знаю, что я муж твоей любезной няньки;
На что сей создан свет, изволь спросить у Ваньки».
К тебе я обращу теперь мои слова,
Широкие плеча, большая голова,
Малейшего ума пространная столица!
Во области твоей кони и колесница,
И стало наконец угодно небесам,
Чтоб слушался тебя извозчик мой и сам.
На светску суету вседневно ты взираешь
И, стоя назади, Петрополь обтекаешь;
Готовься на вопрос премудрый дать ответ,
Вещай, великий муж, на что сей создан свет?
Как тучи ясный день внезапно помрачают,
Так Ванькин ясный взор слова мои смущают.
Сумнение его тревожить начало,
Наморщились его и харя и чело.
Вещает с гневом мне: «На все твои затеи
Не могут отвечать и сами грамотеи.
И мне ль о том судить, когда мои глаза
Не могут различить от ижицы аза!
С утра до вечера держася на карете,
Мне тряско рассуждать о боге и о свете;
Неловко помышлять о том и во дворце,
Где часто я стою смиренно на крыльце.
Откуда каждый час друзей моих гоняют
И палочьем гостей к каретам провожают;
Но если на вопрос мне должно дать ответ,
Так слушайте ж, каков мне кажется сей свет.
Москва и Петербург довольно мне знакомы,
Я знаю в них почти все улицы и домы.
Шатаясь по свету и вдоль и поперек,
Что мог увидеть, я того не простерег,
Видал и трусов я, видал я и нахалов,
Видал простых господ, видал и генералов;
А чтоб не завести напрасный с вами спор,
Так знайте, что весь свет считаю я за вздор.
Довольно на веку я свой живот помучил,
И ездить назади я истинно наскучил.
Извозчик, лошади, карета, хомуты
И все, мне кажется, на свете суеты.
Здесь вижу мотовство, а там я вижу скупость;
Куда ни обернусь, везде я вижу глупость.
Да, сверх того, еще приметил я, что свет
Столь много времени неправдою живет,
Что нет уже таких кощеев на примете,
Которы б истину запомнили на свете.
Попы стараются обманывать народ,
Слуги — дворецкого, дворецкие — господ,
Друг друга — господа, а знатные бояря
Нередко обмануть хотят и государя;
И всякий, чтоб набить потуже свой карман,
За благо рассудил приняться за обман.
До денег лакомы посадские, дворяне,
Судьи, подьячие, солдаты и крестьяне.
Смиренны пастыри душ наших и сердец
Изволят собирать оброк с своих овец.
Овечки женятся, плодятся, умирают,
А пастыри при том карманы набивают.
За деньги чистые прощают всякий грех,
За деньги множество в раю сулят утех.
Но если говорить на свете правду можно,
Так мнение мое скажу я вам неложно:
За деньги самого всевышнего творца
Готовы обмануть и пастырь, и овца!
Что дурен здешний свет, то всякий понимает.
Да для чего он есть, того никто не знает.
Довольно я молол, пора и помолчать;
Петрушка, может быть, вам станет отвечать».
«Я мысль мою скажу, — вещает мне Петрушка,
Весь свет, мне кажется, — ребятская игрушка;
Лишь только надобно потверже то узнать,
Как лучше, живучи, игрушкой той играть.
Что нужды, хоть потом и возьмут душу черти,
Лишь только б удалось получше жить до смерти!
На что молиться нам, чтоб дал бог видеть рай?
Жить весело и здесь, лишь ближними играй.
Играй, хоть от игры и плакать ближний будет,
Щечи его казну, — твоя казна прибудет;
А чтоб приятнее еще казался свет,
Бери, лови, хватай все, что ни попадет.
Всяк должен своему последовать рассудку:
Что ставишь в дело ты, другой то ставит в шутку.
Не часто ль от того родится всем беда,
Чем тешиться хотят большие господа,
Которы нашими играют господами
Так точно, как они играть изволят нами?
Создатель твари всей, себе на похвалу,
По свету нас пустил, как кукол по столу.
Иные резвятся, хохочут, пляшут, скачут,
Другие морщатся, грустят, тоскуют, плачут.
Вот как вертится свет! А для чего он так,
Не ведает того ни умный, ни дурак.
Однако, ежели какими чудесами
Изволили спознать вы ту причину сами,
Скажите нам ее…» Сим речь окончил он,
За речию его последовал поклон.
Шумилов с Ванькою, хваля догадку ону,
Отвесили за ним мне также по поклону;
И трое все они, возвыся громкий глас,
Вещали: «Не скрывай ты таинства от нас;
Яви ты нам свою в решениях удачу,
Реши ты нам свою премудрую задачу!»
А вы внемлите мой, друзья мои, ответ:
«И сам не знаю я, на что сей создан свет!»
К тебе, о разум мой, я слово обращаю;
И более тебя уже не защищаю.
Хоть в свете больше всех я сам себя люблю,
Но склонностей твоих я больше не терплю.
К чему ты глупости людские примечаешь?
Иль ты исправить их собой предпринимаешь?
Но льзя ль успеху быть в намеренье таком?
Останется дурак навеки дураком.
Скажи, какие ты к тому имеешь правы,
Чтоб прочих исправлять и разумы и нравы?
Все склонности твои прилежно разобрав,
Увидел ясно я, что ты и сам неправ.
Ты хочешь здешние обычаи исправить;
Ты хочешь дураков в России поубавить,
И хочешь убавлять ты их в такие дни,
Когда со всех сторон стекаются они,
Когда без твоего полезного совета
Возами их везут со всех пределов света.
Отвсюду сей товар без пошлины идет
И прибыли казне нималой не дает.
Когда бы с дураков здесь пошлина сходила,
Одна бы Франция казну обогатила.
Сколь много тысячей сбиралося бы в год!
Таможенный бы сбор был первый здесь доход!
Но, видно, мы за то с них пошлин не сбираем,
Что сами сей товар к французам отправляем.
Казалось бы, что сей взаимный договор
Французам доставлял такой же малый сбор;
Но нет: у нас о том совсем не помышляют,
Что подати там с нас другие собирают.
Во Франции тариф известен нам каков:
Чтоб быть французскими из русских дураков!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .. . . .
Двенадцать братьев, веря в сны — и веря в призраки и тени —
Остановились у стены, хранящей царство сновидений…
А за стеною — девы плач звучал, как стон в глухой могиле —
И веря в сон — девичий стон двенадцать братьев полюбили…
Сказали: "стонет — но живет! Живет за камнем наша дева!"
Сказали все — и стали в ряд — направо — старший, младший — слева…
И каждый — в руки молот взял, и каждый — к небу вскинул очи —
И стал неистовый металл дробить гранит во мраке ночи!..
"Разрушим царство злой стены, спасая деву от печали!"
Так, руша кварц и веря в сны двенадцать братьев повторяли…
Увы — ясней не стала мгла… Увы — стены не пали чары —
И ослабели их тела, и стали детскими удары…
Устали груди, взор погас, умолкла песня звонкой стали —
И все в один и тот-же час — двенадцать братьев смерть познали. —
И вдруг — о Боже! — каждый брат свой призрак выставил на смену —
И стали тени братьев в ряд — и стали рушить ту-же стену!
И молот бьет, и молот вновь дробит гранит немой и серый —
Сильнее смерти ты, любовь — любовь с надеждою и верой!..
"Разрушим царство злой стены, спасая деву от печали!"
Так, руша кварц и веря в сны двенадцать призраков сказали…
Но и теней безплотный ряд не проломил гранитной груди —
И пал на землю тяжкий млат — и тени умерли, как люди…
Теней и братьев больше нет — никто из них не бьет гранита —
Угас порыв и сгинул след — и память их давно забыта…
И вдруг — о Боже! — каждый млат умершей тени стал на смену
И все двенадцать, ставши в ряд — забили дружно в ту-же стену!..
"Разрушим царство злой стены, спасая деву от печали!"
Так, руша кварц и веря в сны двенадцать молотов сказали…
И с громом рухнула стена, наполнив горы звонким эхом —
Но за стеной — пустая тишь вдруг засмеялась горьким смехом…
Одна лишь тишь, туман, ничто… без слез, без радостей, без гнева —
Ничьей души, ничьих очей - где-ж, братья-тени, ваша дева?
Там был лишь голос!.. Был лишь стон
За камнем звавший вас влюбленно —
А вы, поверив в этот сон — сгубили жизни ради стона!
Таков уж свет! Таков обман, в который даже сны одеты —
Таков уж свет в удел нам дан — другого нет под солнцем света!
И в знак того, что свет таков, и что не быть земле иною —
Легли двенадцать молотков перед разрушенной стеною —
И стройный ряд их замер там, под хмурым небом, где, как дети —
Мы только вечно верим снам, которых лживей нет на свете!..
Не блещет серебро, в скупой
Земле лежаще сокровенным.
Скопихин! враг его ты злой,
Употреблением полезным
Пока твоим не оценишь,
Сияющим не учинишь.
Бессмертно Минин будет жить,
Решившийся своим именьем
Москву от плена свободить,
И тот Демидов, что с терпеньем
Свой век казну копил и вдруг
Дал миллионы для наук.
О! если Шереметев к дням
Своим еще прибавил веку,
То не по тем своим пирам,
Что были дивом человеку,
Где тысячи расточены,
Народ, цари угощены!
Где, как в волшебных неких снах,
Зимой в мороз, против природы,
Цветущую весну в садах,
Шумящие с утесов воды
И, звезд рассыпав миллион,
Свой дом представил раем он.
Нет! Нет! — не роскошью такой
Его днесь в свете прославляют;
Столы прошли, как сон пустой,
Их гости скоро забывают;
Но тем обрел он всех любовь,
Что бедным дал, больным покров.
Сии щедроты в род и род,
Как солнечны лучи, не умрут;
Со дня их на день блеск течет;
От Бельта до Амура будут
С почтением все зреть на них,
По сущность учреждений их.
Престань и ты жить в погребах,
Как крот в ущельях подземельных,
И на чугунных там цепях
Стеречь, при блеске искр елейных,
Висящи бочки серебра
Иль лаять псом вокруг двора.
Томимый скорбью водяной
Чем больше пьет, тем больше жаждет;
Вредом вред умножая свой,
Сугубой слабостию страждет,
Доколь причину он беды
Не выгонит из жил — воды.
Лишаясь неких польз своих,
Держа Владимиров равенство
В торгу противу стран чужих,
Стяжал и честь и благоденство;
Хоть часто чернь и злобный свет
И добродетель злом зовет.
Но нет! она в себе одной
Все блага смертных заключает;
Уча их оценять собой,
Тем лавр и пальму доставляет,
Кто мог без зависти терпеть
На злато равнодушно зреть.
<Середина 1803>
Фарфоровый месяц
Пылает на елке.
Вскарабкалась жаба
На мокрый лопух.
Деревья смешали
Листву и иголки,
Одетые в тонкий
Сияющий пух.
Здесь елки, здесь сосны,
Березы, осины
Замкнули лужайку
В тугое кольцо.
Здесь дуб поднимает
Под гром соловьиный
Огромное,
В смушках зеленых,
Лицо.
Он крепко стоит
На ноге деревянной,
Обутой в сапог
Из цветистой коры.
В чулках полосатых
У вод оловянных
Березы вдыхают
Речные пары.
Босою ногою,
В наростах и шрамах,
Сосна упирается
В плюшевый мох
И вот шевелит
Под землею корнями.
Их скрючило,
Каждый разбух и промок.
Лужайка сбегает
К дымящейся речке.
Весь берег в широких
Зеленых ножах.
Камыш поднимает
Высокие свечки.
И вспучилась тина,
Как хлеб на дрожжах.
И смотрит из тины
Носатое рыло,
Зубастая щука,
Столетняя тварь.
Ей видно, как филин,
Самец пестрокрылый,
Над нею затеплил
Свой взгляд, как янтарь.
Деревья склоняются
Нежно друг к другу.
Все ветви смешались.
Все ветви сплелись.
Вот ветер подул.
Вот качнулись упруго.
Вот сдвинулись с места.
И вот – понеслись.
Мотается филин
На шаткой сосне,
Подпрыгнула щука
От удивленья.
Катается месяц
В зеленой волне
Листвы и иголок,
Как мяч от паденья.
Деревья несутся.
Лишь скрип, трескотня
Стоят на лужайке.
Расквакалась жаба.
На дудке зеленой,
Звеня и маня,
Гремит соловей,
Чтобы ночь не спала бы.
Качаются ветви,
По воздуху хлещут.
Дубовые
Громко
Стучат сапоги.
Хотел было
Высунуть морду
Подлещик,
Да камнем на дно,
Где не видно ни зги.
Меня ж не пугают
Ни щука,
Ни филин,
Ни пляска деревьев!
К лужайке пристав,
Я вытащил лодку
Из огненных лилий,
Из сетки речных
Перепутанных трав.
Я в дружбе давнишней
С лужайкой,
С березой.
Всем сердцем я дружен
С полночной рекой,
Стою на лужайке –
И месяц, чуть розов,
Приветственно пляшет
Над правой рукой.
В Кишинёве снег в апреле,
Неожиданный для всех…
Вы чего, Господь, хотели,
Насылая этот снег? Он от Вас весь день слетает,
Сыплет с серых облаков,
Неприятно охлаждает
Тёплый город Кишинёв.И пускай он тут же тает,
Он сгущает серость дня…
Чем, конечно, угнетает
Всех на свете и — меня.Очень странно видеть это —
Снег без счастья, без игры, -
После солнца, после лета,
После света и жары.Холодов терпеть не может
Этот город летних снов.
Как в ущелье, расположен
Он на склонах двух холмов.А сегодня снег в ущелье
И туман на лицах всех…
Вы нам что сказать хотели,
Напуская этот снег? Что пора забыть про ересь?
Вспомнить вновь, как Вы нужны?
Всё смешалось. Давит серость,
Скука давит в дни весны.Всё во мне с тем снегом спорит.
Скука? Серость? — Чепуха!
Я ведь помню — этот город —
Город светлого греха.Здесь — два месяца уж будет —
Без венца (о чем скорблю)
Я живу — простите, люди, -
С той, которую люблю.С той веселой и капризной,
Смех вносящей на порог,
Без которой счастья в жизни
Я не знал и знать не мог.С той, что может быть серьёзной,
Но непрочь и чушь молоть.
С той, к кому Вы сами поздно
Привели меня, Господь.В Кишинёве снег в апреле
Сыплет мрачно, давит всех.
Что напомнить Вы хотели,
Напуская этот снег? Возбуждая эти мысли?
Что у страсти дух в плену?
Что права я все превысил?
Лямку честно не тяну? Зря. И так ознобом бродит
Это всё в крови моей,
От себя меня уводит
И от Вас, и от людей… От всего, чем жил сурово,
Что вдруг стало ни к чему.
И от слова. Даже слову
Я не верю своему… В Кишинёве снег в апреле
Ни за что терзает всех.
Ах, зачем Вам в самом деле
Нынче нужен этот снег? Разве честно мстить за страсти?
Не от Вас ли Дух и Плоть?
Не от Вас ли это счастье,
Что открылось мне, Господь? Так за что вконец измучен
Я лишением души?
Что Вам — вправду было б лучше,
Чтоб и впредь я жил во лжи? Иль случайный приступ злости —
Снег, что с неба к нам слетел?..
Часто кажется, что просто
Удалились Вы от дел, И внезапной власти рады,
С упоением ребят
Небо Ваши бюрократы —
Ваши ангелы — мутят.
Кто сколько ни сердись, а я начну браниться —
С плохими книгами никак мне не ужиться.
Везде писатели свой кажут дерзкий вид,
Выходят в свет толпой, забывши вкус и стыд.
Иной ученым быть решился непременно:
От сказок к хроникам преходит дерзновенно
И думает, что так легко их сочинять,
Как травки и цветы слезами омывать.
Ну что ж! Пускай сей вздор безграмотных пленяет,
Читатель ничего иль мало в том теряет;
Но для чего Дамон , писатель наших миф,
Две басенки иль три на русский преложив,
Уж думает, что он совместник Лафонтена?
Зачем опять другой, усердный раб Славена
Свой мелкомысленный славено-русский бред
За образец ума и вкуса выдает?
Тот новой мудрости свой разум посвятил:
Он таинства на дне колодезя открыл;
Хоть сам во тьме, свой ум ко свету простирает,
На путь ведя иной, со старого сбивает.
Другой, меж шкапом книг зарывшись день и ночь,
Всех авторов щечит, на курс напрягши мочь;
Однако ж не блеснул, а только запылился,
Хотел было учить, да сам не научился;
А третий, чтоб скорей в ученый ряд попасть
Иль быть профессором — всех хуже стал писать.
Но можно ли каким спасительным законом
Принудить Клузия жить в мире с Аполлоном,
Не ставить на подряд во все журналы од
И древних уж не сметь перелагать вперед?
Возможно ль запретить, чтобы Лакриманс унылый,
Своею нежностью всем дамам опостылый,
Напутав кое-как и прозы и стихов,
Не отдал их в печать и не был бы готов
Оплакать всякий куст, все тропки, все гробницы?
Чтоб пропустил Салтон день ангела сестрицы,
Чтоб журналистов рой друг друга не хвалил
И древний наш Услад дев Пинда не дразнил?
Нельзя. Зато и нам нельзя же не сердиться:
Вы пишете лишь вздор, так как же не браниться?
Да не смущается сердце ваше,
веруйте в Бога…
Ев. Иоанна, гл. XИV, ст.
1.
Тяжел ваш крест!.. Что было с вами
В глуши безлюдной и степной,
Когда у вас перед глазами,
На рыхлом снеге, сын родной,
Назад минуту жизни полный,
Как цвет, подрезанный косой,
Лежал недвижный и немой,
Мгновенной смертью пораженный?
Когда любимое дитя
Вы к жизни воплем призывали
И безответные уста
Своим дыханьем согревали?..
Тяжел ваш крест и ваша чаша
Горька! Но жив Господь всего:
Да не смутится сердце ваше,
Молитесь, веруйте в Него!
Слеза ль падет у вас — Он знает
Число всех капель дождевых,
И ваши слезы сосчитает,
Оценит каждую из них.
Он весь любовь, и жизнь, и сила,
С Ним благо все, с ним свет во тьме!..
И, наконец, скажите мне,
Ужели так страшна могила?
Что лучше: раньше умереть
Или страдать и сокрушаться,
Глядеть на зло, и зло терпеть,
И веровать, и сомневаться?
Утраты, нужды испытать,
Прочесть весь свиток жизни горькой,
Чтоб у дверей могилы только
Их смысл таинственный понять?
Блажен, кто к вечному покою,
Не испытав житейских волн,
Причалил рано утлый челн,
Хранимый Высшею рукою!
Кто знает? Может быть, в тот час,
Когда в тиши, в тоске глубокой,
Вы на молитве одинокой
Стоите долго, — подле вас
Ваш сын, теперь жилец небесный,
Стоит, как ангел бестелесный,
И слышит вас и, может быть
За вас молитвы он творит;
Иль в хоре ангелов летает,
И — чуждый всех земных забот —
И славу Бога созерцает,
И гимны райские поет!
К чему же плач? Настанет время,
Когда в надзвездной стороне
За все свое земное бремя
Вознаградитесь вы вполне.
Там, окруженный неба светом,
Сын радость с вами разделит,
И, по разлуке в мире этом,
Вас вечность с ним соединит.
Был побег «на рывок» —
Наглый, глупый, дневной:
Вологодского — с ног,
И — вперёд головой.
И запрыгали двое,
В такт сопя на бегу,
На виду у конвоя
Да по пояс в снегу.
Положен строй в порядке образцовом,
И взвыла «Дружба» — старая пила,
И осенили знаменьем свинцовым
С очухавшихся вышек три ствола.
Все лежали плашмя —
В снег уткнули носы,
А за нами двумя —
Бесноватые псы.
Девять граммов горячие,
Как вам тесно в стволах!
Мы на мушках корячились,
Словно как на колах.
Нам — добежать до берега, до цели,
Но свыше, с вышек, всё предрешено:
Там у стрелков мы дрыгались в прицеле —
Умора просто, до чего смешно.
Вот бы мне посмотреть,
С кем отправился в путь,
С кем рискнул помереть,
С кем затеял рискнуть!
Где-то виделись будто…
Чуть очухался я —
Прохрипел: «Как зовут-то?»
И «Какая статья?»
Но поздно — зачеркнули его пули:
Крестом — в затылок, пояс, два плеча.
А я бежал и думал: «Добегу ли?» —
И даже не заметил сгоряча.
Я к нему, чудаку:
Почему, мол, отстал?
Ну, а он — на боку
И мозги распластал.
Пробрало! — телогрейка
Аж просохла на мне:
Лихо бьёт трёхлинейка —
Прямо как на войне!
Как за грудки, держался я за камни:
Когда собаки близко — не беги!
Псы покропили землю языками —
И разбрелись, слизав его мозги.
Приподнялся и я,
Белый свет стервеня,
И гляжу — «кумовья»
Поджидают меня.
Пнули труп: «Сдох, скотина!
Нету проку с него:
За поимку — полтина,
А за смерть — ничего».
И мы прошли гуськом перед бригадой,
Потом — за вахту, отряхнувши снег:
Они обратно в зону — за наградой,
А я — за новым сроком за побег.
Я сначала грубил,
А потом перестал.
Целый взвод меня бил —
Аж два раза устал.
Зря пугают тем светом,
Тут — с дубьём, там — с кнутом:
Врежут там — я на этом,
Врежут здесь — я на том.
Я гордость под исподнее упрятал —
Видал, как пятки лижут гордецы;
Пошёл лизать я раны в «лизолятор»,
Не зализал — и вот они, рубцы.
Надо б нам вдоль реки
(Он был тоже не слаб!),
Чтоб людям — не с руки,
Чтоб собакам — не с лап!..
Вот и сказке конец:
Зверь бежал на ловца —
Снёс, как срезал, ловец
Беглецу пол-лица.
…Всё взято в трубы, перекрыты краны…
Ночами только воют и скулят,
Что надо, надо сыпать соль на раны:
Чтоб лучше помнить — пусть они болят!
Век шествует путем своим железным;
В сердцах корысть, и общая мечта
Час от часу насущным и полезным
Отчетливей, бесстыдней занята.
Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии ребяческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья,
Промышленным заботам преданы.
Для ликующей свободы
Вновь Эллада ожила,
Собрала свои народы
И столицы подняла:
В ней опять цветут науки,
Носит понт торговли груз,
Но не слышны лиры звуки
В первобытном рае муз!
Блестит зима дряхлеющего мира,
Блестит! Суров и бледен человек;
Но зелены в отечестве Омира
Холмы, леса, брега лазурных рек;
Цветет Парнас: пред ним, как в оны годы,
Кастальский ключ живой струею бьет:
Нежданный сын последних сил природы —
Возник поэт: идет он и поет:
Воспевает, простодушной,
Он любовь и красоту,
И науки, им ослушной,
Пустоту и суету:
Мимолетные страданья
Легкомыслием целя,
Лучше, смертный, в дни незнанья
Радость чувствует земля.
Поклонникам Урании холодной
Поет, увы! он благодать страстей:
Как пажити Эол бурнопогодной,
Плодотворят они сердца людей;
Живительным дыханием развита,
Фантазия подемлется от них,
Как некогда возникла Афродита
Из пенистой пучины вод морских.
И зачем не предадимся
Снам улыбчивым своим?
Жарким сердцем покоримся
Думам хладным, а не им!
Верьте сладким убежденьям
Вас ласкающих очес
И отрадным откровеньям
Сострадательных небес!
Суровый смех ему ответом; персты
Он на струнах своих остановил,
Сомкнул уста вещать полуотверсты,
Но гордыя главы не преклонил:
Стопы свои он в мыслях направляет
В немую глушь, в безлюдный край; но свет
Уж праздного вертепа не являет
И на земле уединенья нет!
Человеку непокорно
Море синее одно:
И свободно, и просторно,
И приветливо оно;
И лица не изменило
С дня, в который Аполлон
Поднял вечное светило
В первый раз на небосклон.
Оно шумит перед скалой Левкада,
На ней певец, мятежной думы полн,
Стоит… в очах блеснула вдруг отрада:
Сия скала… тень Сафо!.. голос волн…
Где погребла любовница Фаона
Отверженной любви несчастный жар,
Там погребет питомец Аполлона
Свои мечты, свой бесполезный дар!
И по-прежнему блистает
Хладной роскошию свет:
Серебрит и позлащает
Свой безжизненный скелет;
Но в смущение приводит
Человека вал морской,
И от шумных вод отходит
Он с тоскующей душой!
<1835>
…В сей век железный,
Без денег слава — ничего!
1
Вещи и люди нас
окружают. И те,
и эти терзают глаз.
Лучше жить в темноте.
Я сижу на скамье
в парке, глядя вослед
проходящей семье.
Мне опротивел свет.
Это январь. Зима
Согласно календарю.
Когда опротивеет тьма.
тогда я заговорю.
2
Пора. Я готов начать.
Неважно, с чего. Открыть
рот. Я могу молчать.
Но лучше мне говорить.
О чем? О днях. о ночах.
Или же — ничего.
Или же о вещах.
О вещах, а не о
людях. Они умрут.
Все. Я тоже умру.
Это бесплодный труд.
Как писать на ветру.
3
Кровь моя холодна.
Холод ее лютей
реки, промерзшей до дна.
Я не люблю людей.
Внешность их не по мне.
Лицами их привит
к жизни какой-то не-
покидаемый вид.
Что-то в их лицах есть,
что противно уму.
Что выражает лесть
неизвестно кому.
4
Вещи приятней. В них
нет ни зла, ни добра
внешне. А если вник
в них — и внутри нутра.
Внутри у предметов — пыль.
Прах. Древоточец-жук.
Стенки. Сухой мотыль.
Неудобно для рук.
Пыль. И включенный свет
только пыль озарит.
Даже если предмет
герметично закрыт.
5
Старый буфет извне
так же, как изнутри,
напоминает мне
Нотр-Дам де Пари.
В недрах буфета тьма.
Швабра, епитрахиль
пыль не сотрут. Сама
вещь, как правило, пыль
не тщится перебороть,
не напрягает бровь.
Ибо пыль — это плоть
времени; плоть и кровь.
6
Последнее время я
сплю среди бела дня.
Видимо, смерть моя
испытывает меня,
поднося, хоть дышу,
зеркало мне ко рту, —
как я переношу
небытие на свету.
Я неподвижен. Два
бедра холодны, как лед.
Венозная синева
мрамором отдает.
7
Преподнося сюрприз
суммой своих углов
вещь выпадает из
миропорядка слов.
Вещь не стоит. И не
движется. Это — бред.
Вещь есть пространство, вне
коего вещи нет.
Вещь можно грохнуть, сжечь,
распотрошить, сломать.
Бросить. При этом вещь
не крикнет: «***** мать!»
8
Дерево. Тень. Земля
под деревом для корней.
Корявые вензеля.
Глина. Гряда камней.
Корни. Их переплет.
Камень, чей личный груз
освобождает от
данной системы уз.
Он неподвижен. Ни
сдвинуть, ни унести.
Тень. Человек в тени,
словно рыба в сети.
9
Вещь. Коричневый цвет
вещи. Чей контур стерт.
Сумерки. Больше нет
ничего. Натюрморт.
Смерть придет и найдет
тело, чья гладь визит
смерти, точно приход
женщины, отразит.
Это абсурд, вранье:
череп, скелет, коса.
«Смерть придет, у нее
будут твои глаза».
10
Мать говорит Христу:
— Ты мой сын или мой
Бог? Ты прибит к кресту.
Как я пойду домой?
Как ступлю на порог,
не поняв, не решив:
ты мой сын или Бог?
То есть, мертв или жив?
Он говорит в ответ:
— Мертвый или живой,
разницы, жено, нет.
Сын или Бог, я твой.
В старинном замке Джен Вальмор
Чуть ночь — звучать баллады.
В былые дни луна была
Скиталицей-кометой,
С беспечной вольностью плыла
От света и до света.
Страна цветов, она цвела,
Вся листьями одета.
* * *Там жили семьи, племена
Таинственных растений.
Им Богом мысль была дана
И произвол движений,
И шла меж царствами война,
Бессменный ряд сражений.
* * *Трава глушила злобный лес,
Деревья мяли траву,
Душитель-плющ на пальму лез,
Шли ветви на облаву…
И ночью пред лицом небес
Шумели все про славу.
* * *И в день заветный, в мире том
(Конечно, словом Божьим)
Возрос цветок — смешной стеблем,
На братьев непохожим.
И, чуждый браням, жил он сном,
Всегда мечтой тревожим.
* * *Он грезил о ином цветке
Во всем себе подобном,
Что дремлет, дышит — вдалеке,
На берегу несходном,
И смотрится сквозь сон в реке
С предчувствием бесплодным.
* * *И в эти дни вошла луна
В тот мир, где солнце властно,
И песнь планет была слышна
Хвалой единогласной,
Но с ней как чуждая струна
Сливался зов неясный.
* * *Да! кто-то звал! да, кто-то смел
Нарушить хор предвечный,
Пел о тщете великих дел,
О жажде бесконечной,
Роптал, что всем мечтам предел
Так близко — пояс млечный.
* * *Да! кто-то звал! да, кто-то пел
С томленьем постоянства;
И на цветке в ответ горел
Узор его убранства.
И вдруг, нарушив тяжесть тел,
Он ринулся в пространство.
* * *Тянулся он и рос, и рос,
Качаясь в темных безднах,
Доныне отблеск вольных грез
Дрожит в пучинах звездных.
А братья жили шумом гроз —
Забытых, бесполезных.
* * *И вдруг, ему в ответ, — вдали
Другой качнулся стебель.
Кто звал его, — цветок с земли, —
Повис в пучине ль в небе ль?
И две мечты свой путь нашли:
Сплелся со стеблем стебель.
* * *Восторгом пламенным дана
Победа — связи тленной.
Стеблем цветка укреплена,
Луна осталась пленной.
И с этих пор до нас — она
Наш спутник неизменный.
* * *Цветы истлели в должный миг,
В веках давно пройденных,
Но жив тот свет, что раз возник
В мирах соединенных.
И озаряет лунный лик
Безумных и влюбленных.
Мучение свв. Космы и Дамиана (1438—40)
В стране, где гиппогриф веселый льва
Крылатого зовет играть в лазури,
Где выпускает ночь из рукава
Хрустальных нимф и венценосных фурий;
В стране, где тихи гробы мертвецов,
Но где жива их воля, власть и сила,
Средь многих знаменитых мастеров,
Ах, одного лишь сердце полюбило.
Пускай велик небесный Рафаэль,
Любимец бога скал, Буонарроти,
Да Винчи, колдовской вкусивший хмель,
Челлини, давший бронзе тайну плоти.
Но Рафаэль не греет, а слепит,
В Буонарроти страшно совершенство,
И хмель да Винчи душу замутит,
Ту душу, что поверила в блаженство
На Фьезоле, средь тонких тополей,
Когда горят в траве зеленой маки,
И в глубине готических церквей,
Где мученики спят в прохладной раке.
На всем, что сделал мастер мой, печать
Любви земной и простоты смиренной.
О да, не все умел он рисовать,
Но то, что рисовал он, — совершенно.
Вот скалы, рощи, рыцарь на коне, —
Куда он едет, в церковь иль к невесте?
Горит заря на городской стене,
Идут стада по улицам предместий;
Мария держит Сына своего,
Кудрявого, с румянцем благородным,
Такие дети в ночь под Рождество
Наверно снятся женщинам бесплодным;
И так не страшен связанным святым
Палач, в рубашку синюю одетый,
Им хорошо под нимбом золотым:
И здесь есть свет, и там — иные светы.
А краски, краски — ярки и чисты,
Они родились с ним и с ним погасли.
Преданье есть: он растворял цветы
В епископами освященном масле.
И есть еще преданье: серафим
Слетал к нему, смеющийся и ясный,
И кисти брал и состязался с ним
В его искусстве дивном… но напрасно.
Есть Бог, есть мир, они живут вовек,
А жизнь людей мгновенна и убога,
Но все в себе вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога.
1912
Откуда же взойдет та новая заря
Свободы истинной, — любви и пониманья?
Из-за ограды ли того монастыря,
Где Нестор набожно писал свои сказанья?
Из-за кремля ли, смявшего татар
И посрамившего сарматские знамена,
Из-за того кремля, которого пожар
Обжег венцы Наполеона? —
Из-за Невы ль, увенчанной Петром,
Тем императором, который не жезлом
Ивана Грозного владел, а топором?.. —
На запад просеки рубил и строил флоты,
К труду с престола шел, к престолу от труда,
И не чуждался никогда
Ни ученической, ни черновой работы. —
Оттуда ли, где хитрый иезуит,
Престола папского орудие и щит, Во имя нетерпимости и барства,
Кичась, расшатывал основы государства?
Оттуда ли, где Гус, за чашу крест подняв,
Учил на площадях когда-то славной Праги,
Где Жишка страшно мстил за поруганье прав,
Мечем тушил костры и, цепи оборвав,
Внушал страдальцам дух отваги?
Или от запада, где партии шумят,
Где борются с трибун народные витии,
Где от искусства к нам несется аромат,
Где от наук целебно жгучий яд,
Того гляди, коснется язв России?..
Мне, как поэту, дела нет,
Откуда будет свет, лишь был бы это свет, —
Лишь был бы он, как солнце для природы,
Животворящ для духа и свободы
И разлагал бы все, в чем духа больше нет…
Откуда же взойдет та новая заря
Свободы истинной, — любви и пониманья?
Из-за ограды ли того монастыря,
Где Нестор набожно писал свои сказанья?
Из-за кремля ли, смявшего татар
И посрамившего сарматские знамена,
Из-за того кремля, которого пожар
Обжег венцы Наполеона? —
Из-за Невы ль, увенчанной Петром,
Тем императором, который не жезлом
Ивана Грозного владел, а топором?.. —
На запад просеки рубил и строил флоты,
К труду с престола шел, к престолу от труда,
И не чуждался никогда
Ни ученической, ни черновой работы. —
Оттуда ли, где хитрый иезуит,
Престола папского орудие и щит,
Во имя нетерпимости и барства,
Кичась, расшатывал основы государства?
Оттуда ли, где Гус, за чашу крест подняв,
Учил на площадях когда-то славной Праги,
Где Жишка страшно мстил за поруганье прав,
Мечем тушил костры и, цепи оборвав,
Внушал страдальцам дух отваги?
Или от запада, где партии шумят,
Где борются с трибун народные витии,
Где от искусства к нам несется аромат,
Где от наук целебно жгучий яд,
Того гляди, коснется язв России?..
Мне, как поэту, дела нет,
Откуда будет свет, лишь был бы это свет, —
Лишь был бы он, как солнце для природы,
Животворящ для духа и свободы
И разлагал бы все, в чем духа больше нет…
Не пытайтесь узнать, оттого ли порой
Я грущу, что подавлен я тяжкой судьбой,
Что бесследно прошла моей жизни весна…
О, душа моя скорби давно уж полна…
Давно неразлучны со мною
Печальные думы и сны…
Тоски были ранние годы
Безрадостной жизни полны.
В стране, где невинного детства
Заветные, лучшие дни
Промчались, как ветра дыханье,
Как сон мимолетный, прошли —
У матери, в домике скромном,
В уютной кроватке моей
Все снилось мне, целые ночи,
Страданье и горе людей…
Я помню, — раз, ночью бессонной,
Я что-то бессвязно шептал,
И часто из уст моих детских
Подавленный вздох вылетал…
Без сна ты сидела, родная…
Ты мирных не ведала грез!
О, мама! как много страданий,
Как много мучительных слез
Ты чуткой душой отгадала
В моей безотрадной судьбе!
И слышались грустные вздохи
В безмолвные ночи тебе…
Иль, буре унылой внимая,
Под ветра томительный вой,
Ты слезы свои осушала
Дрожащею, слабой рукой…
Увидел я влажные очи…
Я тоже, родная, не спал,
И сам свои детские слезы
Я втайне давно утирал!
«О, мама!» теряя терпенье,
Шепнул я, — «скажи мне, открой,
Зачем есть страданья на свете,
И горе… и слезы порой?..»
Вот встала родная, в тревоге,
К кроватке моей подошла,
Нагнулась, — но лепетом сонным
Она мои речи сочла!..
Все тихо в избушке… Лампада
Роняет свой трепетный свет…
Лишь слышатся звуки рыданий
На детское горе в ответ…
«О, мама! заснуть я не в силах!..
Душа моя грусти полна!..»
Но мать мои речи считает
Лишь отзвуком страшного сна…
Зачем же ты горькие слезы
В ту ночь надо мной пролила?!..
О, счастье твое, что мой лепет
Лишь бредом во сне ты сочла!
Но нет! в нем тогда уж таилось
Предчувствие сумрачных дней,
Тяжелых забот и страданий,
И горестной жизни моей!..
Я помню, — всю ночь, до рассвета,
Не мог я тогда задремать,
И молча сидела со мною,
В слезах, моя бедная мать…
По-прежнему мирно лампада
Роняла свой трепетный свет, —
И слышались звуки рыданий
На детское горе в ответ…
Не пытайтесь узнать, оттого ли порой
Я грущу, что подавлен я тяжкой судьбой,
Что бесследно прошла моей жизни весна…
Нет, душа моя скорби давно уж полна!..
О, ты, с которым я, от юношеских лет,
Привык позабывать непостоянный свет,
Привык делить мечты, надежды, наслажденья,
И музы девственной простые песнопенья,
И тихие часы досугов золотых!
Друг сердца моего и друг стихов моих!
Завидую тебе: умеренным счастливой,
Твой дух не возмущен мечтой славолюбивой;
Ты, гордо позабыв мятежный света шум.
В уединении, жилище смелых дум,
Ведешь с науками невидимые годы,
И жизнь твоя, как ход торжественный природы,
Покорна мудрости законам вековым.
Ты счастья не искал за рубежом родным;
Но верный сам себе и от страстей свободной,
Нашел его в душе, простой и благородной;
А я, поверивший надежде молодой,
Обманут счастием, один, в стране чужой,
Пою мою печаль — певец, душою сирый —
Как струны хладные Арминиевой лиры,
И в тишине учусь душою тосковать.
Но я еще люблю былое вспоминать;
Люблю в страну отцов в мечтах переселяться
И всем утраченным, всем милым наслаждаться,
И с вами быть душой, родимые друзья!
О незабвенный край, о родина моя!
Страна, где я любил лишь прелести природы;
Где юности моей пленительные годы
Катились весело незримою струей;
Где вечно царствуют с отрадной тишиной
Миролюбивых душ живые наслажденья;
Страна, где в первый раз богиня песнопенья
Стыдливою рукой цевницу мне дала,
Огонь поэзии в душе моей зажгла —
И я, божественным восторгом оживленный,
Воспел мои мечты и мой удел смиренный,
И непритворною, свободною душой
Благодарил богов за песни и покой!
Тогда, не знав людей застенчивый мой гений
Не знал и зависти коварных оскорблений.
Суд ветреной толпы его не занимал;
Он пел для дружества и славы не искал.
Но вы сокрылись, дни счастливого незнанья!
И чувства новые и новые желанья
Сменили навсегда покой души моей.
Отдайте мне, Судьбы, блаженство прошлых дней,
Отдайте мирные отеческие сени
И сердце без любви и ум без заблуждений!
Не тщетно ль радости минувшие зову?
Уж бремя суеты тягчит мою главу;
Унылая душа невольно холодеет
И на грядущее надеяться не смеет;
И гаснет жизнь моя! — Лишь ты, хранитель мой,
Одна отрада мне, забытому судьбой!
Ты можешь, верный жрец богини вдохновенья,
Родить в моей душе и жажду просвещенья
И твердость на пути спасительных трудов,
И оживить мой ум и жар моих стихов.
Когда ж, от бремени сует освобожденный,
С собою помирясь, и дружбой ободренный,
Я полечу в страну, где молодость моя
Узнает мир души и цену бытия?
О! сбудутся ль мои последние желанья?
Клянусь, собрав умом плоды образованья,
Провесть в кругу родных, на родине моей,
Остаток счастливый тобой спасенных дней!
Тогда души моей воскреснут наслажденья.
Забыв коварный свет, в тиши уединенья,
Я буду воспевать мой радостный удел,
Родимые поля, простые нравы сел
И прадедовских лет дела и небылицы —
И посвящать тебе дары моей цевницы!
Холодный сон моей души
С сном вечности меня сближает;
В древесной сумрачной тиши
Меня могила ожидает.
Амуры! ныне вечерком
Земле меня предайте вы тайком!
К чему обряды похорон?
Жрецов служенье пред народом?
Но к грациям мне на поклон
Позвольте сбегать мимоходом.
Малютки! К ним хочу зайти,
Чтоб им сказать последнее прости.
О, как я вас благодарю!
Очаровательная радость!
Перед собой я вами зрю
Стыдливость, красоту и младость!
Теперь, малютки, спора нет,
От глаз моих сокройте дневный свет,
Попарно с факелом в руке
Ступайте, я иду за вами!
Но отдохните в цветнике:
Пусть полюбуюсь я цветами!
Амуры! с Флорой молодой
Проститься мне в час должно смертный свой.
Вот здесь, под тенью ив густых,
Приляжем, шуму вод внимая;
В знак горести на ивах сих
Висит моя свирель простая.
Малютки! с Фебом, кстати, я
В последний раз прощусь здесь у ручья.
Теперь пойдем! Но, на беду,
Друзей здесь застаю пирушку, —
К устам моим в хмельном чаду
Подносят дедовскую кружку.
Хоть рад, хоть нет, но должно пить.
Малютки! мне друзей грешно сердить!
Я поклялся оставить свет
И помню клятву неизменну;
Но к вам доверенности нет!
Вы населяете вселенну,
Малютки! вашим ли рукам
На упокой пустить меня к теням?
Вооружите вы меня —
И к мрачному за Стиксом краю
Отправлюсь сам без страха я.
Но что, безумный, я вещаю?
Малютки! в свете жить без вас —
Не та же ль смерть, и смерть скучней в сто раз?
Но дайте слово наперед
Не отягчать меня гробницей,
Пусть на земле моей цветет
Куст роз, взлелеянный денницей!
Тогда, амуры! я без слез
Пойду на смерть под тень душистых роз.
Постойте! Здесь глядит луна,
Зефир цветы едва целует,
Мирт дремлет, чуть журчит волна
И горлица любовь воркует,
Амуры! здесь, на стороне,
Покойный одр вы изготовьте мне!
Но дайте вспомнить! Так, беда!
Назад воротимся к Цитере.
В уме ли был своем тогда?
Забыл сказаться я Венере.
Амуры! к маменьке своей,
Прошу, меня сведите поскорей.
Смерть не уйдет, напрасен страх!
А может быть, Венеры взоры,
С широкой чашей пьяный Вакх,
Цевница Феба, розы Флоры,
Амуры! смерть велят забыть
И с вами вновь, мои малютки, жить.
Два месяца в небе, два сердца в груди,
Орел позади, и звезда впереди.
Я поровну слышу и клекот орлиный,
И вижу звезду над родимой долиной:
Во мне перемешаны темень и свет,
Мне Недоросль — прадед, и Пушкин — мой дед.
Со мной заодно с колченогой кровати
Утрами встает молодой обыватель,
Он бродит, раздет, и немыт, и небрит,
Дымит папиросой и плоско острит.
На сад, что напротив, на дачу, что рядом,
Глядит мой двойник издевательским взглядом,
Равно неприязненный всем и всему, —
Он в жизнь в эту входит, как узник в тюрьму.
А я человек переходной эпохи…
Хоть в той же постели грызут меня блохи,
Хоть в те же очки я гляжу на зарю
И тех же сортов папиросы курю,
Но славлю жестокость, которая в мире
Клопов выжигает, как в затхлой квартире,
Которая за косы землю берет,
С которой сегодня и я в свой черед
Под знаменем гезов, суровых и босых,
Вперед заношу мой скитальческий посох…
Что ж рядом плетется, смешок затая,
Двойник мой, проклятая косность моя?
Так, пробуя легкими воздух студеный,
Сперва задыхается новорожденный,
Он мерзнет, и свет ему режет глаза,
И тянет его воротиться назад,
В привычную ночь материнской утробы;
Так золото мучат кислотною пробой,
Так все мы в глаза двойника своего
Глядим и решаем вопрос: кто кого?
Мы вместе живем, мы неплохо знакомы,
И сильно не ладим с моим двойником мы:
То он меня ломит, то я его мну,
И, чуть отдохнув, продолжаем войну.
К эпохе моей, к человечества маю
Себя я за шиворот приподымаю.
Пусть больно от этого мне самому,
Пускай тяжело, — я себя подыму!
И если мой голос бывает печален,
Я знаю: в нем фальшь никогда не жила!..
Огромная совесть стоит за плечами,
Огромная жизнь расправляет крыла!
Тебя с надгробным отпеваньем
Не проводил к усопшим я,
Последним смертным целованьем
Не целовал в уста тебя,
Твой гроб, омоченный слезами,
Не я в могилу опустил
И горстию земли с друзьями
Его с молитвой не прикрыл.
Под чуждым небом смерть Поэта
Оплакал одиноко я.
Носясь в сиянье славы света,
Да внемлет днесь мне тень твоя...
О Пушкин! Пушкин! Кто б пророком
Твоей кончины ранней был?
Тебя дух юности живил,
Во взоре голубом, глубоком
Играла жизнь избытком сил;
Как грива льва, власы кудрями
Струились темною волной,
Над величавой головой
Горел и вился гений твой,
Бессмертья окружен лучами.
И, сладкогласный лебедь, ты
В страны взносился неземные,
С своей воздушной высоты
Ты пел нам песни золотые.
Высоким, сладким пеньем сим
Россия в торжестве внимала
И с гордостью тебя своим
Любимым сыном называла.
Твой свежий лавр навек вплетен
В венец лавровый Николая,
Ты жил, нас славой покрывая,
Народом и царем почтен.
Ты вдохновенные искусства
Своею лирой освятил,
Нам выражал России чувства,
Поэтов русских князем был...
И вдруг, пришельцем безыменным,
Зашедшим к нам бродяг путем,
Принятым с лаской, накормленным
За радушным у нас столом,
Ты смертным поражен ударом...
И вот твои отрады, Русь!
Под черным гроба покрывалом
Схоронены навек...
О Русь!
Многих твоя уж правит тризна,
И каждый твой пришлец, как вран,
Питается от наших ран,
От ран и язв твоих, Отчизна!..
Я мысленно перед могилой
Твоей колени преклонил
И прах святой, России милый,
Слезами скорби оросил.
Моряк-солдат, я был поэтом,
Я лиру Пушкина любил,
И первый Пушкин перед светом
Меня от Муз благословил,
Нас всех увлек своим полетом...
Тебя уж нет для нас, поэт!
Мы в сиротстве остались грустном;
Но мой заряжен пистолет,
И на твоем убийце гнусном,
России мщением зажжен,
Он будет мною разряжен...