Все стихи про сороку - cтраница 3

Найдено стихов - 97

Андрей Дементьев

Баллада о верности

Отцы умчались в шлемах краснозвездных.
И матерям отныне не до сна.
Звенит от сабель над Россией воздух.
Копытами разбита тишина.

Мужей ждут жены. Ждут деревни русские.
И кто-то не вернется, может быть…
А в колыбелях спят мальчишки русые,
Которым в сорок первом уходить.

1

Заслышав топот, за околицу
Бежал мальчонка лет шести.
Все ждал: сейчас примчится конница
И батька с флагом впереди.

Он поравняется с мальчишкой,
Возьмет его к себе в седло…
Но что-то кони медлят слишком
И не врываются в село.

А ночью мать подушке мятой
Проплачет правду до конца.
И утром глянет виновато
На сына, ждущего отца.

О, сколько в годы те тревожные
Росло отчаянных парней,
Что на земле так мало прожили,
Да много сделали на ней.

2

Прошли года.
В краю пустынном
Над старым холмиком звезда.
И вот вдова с любимым сыном
За сотни верст пришла сюда.

Цвели цветы. Пылало лето.
И душно пахло чебрецом.
Вот так в степи мальчишка этот
Впервые встретился с отцом.

Прочел, глотая слезы, имя,
Что сам носил двадцатый год…
Еще не зная, что над ними
Темнел в тревоге небосвод,

Что скоро грянет сорок первый,
Что будет смерть со всех сторон,
Что в Польше под звездой фанерной
Свое оставит имя он.

…Вначале сын ей снился часто.
Хотя война давно прошла,
Я слышу: кони мчатся, мчатся.
Все мимо нашего села.

И снова, мыкая бессонницу,
Итожа долгое житье,
Идет старушка за околицу,
Куда носился сын ее.
«Уж больно редко, — скажет глухо,
Дают военным отпуска…»

И этот памятник разлукам
Увидит внук издалека.

Михаил Валентинович Кульчицкий

Кресты

М. Шолохову
На Кубани долго не стареют,
Грустно умирать и в сорок лет.
Много раз описанный, сереет
Медленный решетчатый рассвет.
Казаки безвестного отряда
(Рожь двадцатый раз у их могил)
Песню спели, покурили рядом,
Кое-кто себя перекрестил.
Самый молодой лежал. И ясно
Так казалось, что в пивной подвал
Наркомпрод царицынский, вглядяся,
Зубы стиснув, руку подавал.
То не стон зубов — еще нет срока.
То не ключ охранника в замке.
То не сумасшедшая сорока
На таком же взбалмошном дубке.
Да и то не сердца стук. То время
Близит срок шагами часовых.
Легче умирать, наверно, в темень.
И наверное, под плач совы.

Чистый двор, метенный спозаранок,
И песок, посыпанный в зигзаг.
Рукавом отерши с глаз туманок,
Выстроиться приказал казак.
И построилися две шеренги отдаль,
Соревнуясь выправкой своей.
Каждый пил реки Кубани воду,
Все — кубанских золотых кровей.
Есаул тверезый долго думал.
Три креста светились на груди.
Все молчали. Он сказал угрюмо:
«Кто с крестом на сердце — выходи».
Пленные расхристывали ворот:
«Нет, нас не разделит жизнь и смерть!
Пусть возьмет их ворон или ворог!» —
И бросали золото и медь.
И топтали крест босые ноги.
Всех ворон гром снял со всех дубков.
И плыли глазницы над дорогой
Без креста впервые казаков.

Эдуард Асадов

Женский секрет

У женщин недолго живут секреты.
Что правда, то правда. Но есть секрет,
Где женщина тверже алмаза. Это:
Сколько женщине лет?!

Она охотней пройдет сквозь пламя
Иль ступит ногою на хрупкий лед,
Скорее в клетку войдет со львами,
Чем возраст свой правильно назовет.

И если задумал бы, может статься,
Даже лукавейший Сатана
В возрасте женщины разобраться,
То плюнул и начал бы заикаться.
Картина была бы всегда одна:

В розовой юности между женщиной
И возрастом разных ее бумаг
Нету ни щелки, ни даже трещины.
Все одинаково: шаг в шаг.

Затем происходит процесс такой
(Нет, нет же! Совсем без ее старания!):
Вдруг появляется «отставание»,
Так сказать, «маленький разнобой»…

Паспорт все так же идет вперед,
А женщину вроде вперед не тянет:
То на год от паспорта отстает,
А то переждет и на два отстанет…

И надо сказать, что в таком пути
Она все больше преуспевает.
И где-то годам уже к тридцати,
Смотришь, трех лет уже не найти,
Ну словно бы ветром их выметает.

И тут, конечно же, не поможет
С любыми цифрами разговор.
Самый дотошнейший ревизор
Умрет, а найти ничего не сможет!

А дальше ни сердце и ни рука
Совсем уж от скупости не страдают.
И вот годам уже к сорока
Целых пять лет, хохотнув слегка,
Загадочным образом исчезают…

Сорок! Таинственная черта.
Тут всякий обычный подсчет кончается,
Ибо какие б ни шли года,
Но только женщине никогда
Больше, чем сорок, не исполняется!

Пусть время куда-то вперед стремится
И паспорт, сутулясь, бредет во тьму,
Женщине все это ни к чему.
Женщине будет всегда «за тридцать»…

И, веруя в вечный пожар весны,
Женщины в битвах не отступают.
«Техника» нынче вокруг такая,
Что ни морщинки, ни седины!

И я никакой не анкетой мерю
У женщин прожитые года.
Бумажки — сущая ерунда,
Я женской душе и поступкам верю.

Женщины долго еще хороши,
В то время как цифры бледнеют раньше.
Паспорт, конечно, намного старше,
Ибо у паспорта нет души!

А если вдруг кто-то, хотя б тайком,
Скажет, что может увянуть женщина,
Плюньте в глаза ему, дайте затрещину
И назовите клеветником!

Леонид Мартынов

Уличная выставка

Трамваев острые трели…
Шипение шин, завыванье гудков…
По краю панели
Ширмы из старых мешков.
На ширмах натыканы плотно
Полотна:
Мыльной пеной цветущие груши,
Корабли, словно вафли со взбитыми сливками,
Першеронов ватные туши,
Волны с крахмальными гривками
И красавицы в позах французского S, —
Не тела, а дюшес…
Над собачьего стиля буфетом-чудовищем, —
Над домашним своим алтарем
Повесишь такое чудовище, —
Глаза волдырем!
_____У полочек, расправивши галстуки-банты,
Дежурят Рембрандты, —
Старик в ватерпруфе затертом
Этаким чертом
Вал бороды зажимает в ладонь.
Капюшон — пузырем за спиной,
Войлок — седою копной,
В глазах угрюмый и тусклый огонь…
Рядом — кургузый атлет:
Сорок пять лет,
Косые табачные бачки,
Шотландские брючки,
Детский берет, —
Стоит часовым у нормандских своих деревень,
Равнодушный, как пень,
У крайних щитов
Средь убого цветистых холстов,
Как живая реклама,
Свирепо шагает художница-дама:
Охра плоских волос,
Белилами смазанный нос,
Губы — две алые дыньки,
Веки в трагической синьке, —
Сорок холстов в руках,
А обед в облаках…
_________Но прохожие воблою вялой
Сквозь холщовый текут коридор.
То какой-нибудь плотный малый
В першеронов направит взор…
То старушка, нежное сердце,
Вдруг приклеит глаза к холсту:
На подносе три алые перца
К виноградному жмутся листу…
Но никто — собаки! — не купит,
Постоят и дальше в кафе, —
И художник глаза лишь потупит,
Оттопырив мешком галифе…
Лишь один господин солидный
С худосочною килькой-женой —
Уж совсем, совсем очевидно —
Выбрал нимфу с жирной спиной,
Но увидел цифру «сто двадцать»,
(А ведь рама без малого сто!)
И не стал даже, пес, торговаться, —
Отошел, запахнувши пальто…

Владимир Маяковский

Буржуй, прощайся с приятными деньками

Буржуй,
прощайся с приятными деньками
— добьем окончательно
твердыми
деньгами

Мы хорошо знакомы с совзнаками,
со всякими лимонами,
                                лимардами всякими.
Как было?
Пала кобыла.
У жёнки
поизносились одежонки.
Пришел на конный
                            и стал торговаться.
Кони
        идут
                миллиардов по двадцать.
Как быть?
               Пошел крестьянин
                                           совзнаки копить.
Денег накопил —
                        неописуемо!
Хоть сиди на них:
                         целая уйма!
Сложил совзнаки в наибольшую из торб
и пошел,
            взваливши торбу на горб.
Пришел к торговцу:
                            — Коня гони!
Торговец в ответ:
                          — Подорожали кони!
Копил пока —
конь
       вздорожал
                        миллиардов до сорока. —
Не купить ему
                    ни коня, ни ситца.
Одно остается —
                        стоять да коситься.
Сорок набрал мужик на конягу.
А конь
          уже
                стоит сотнягу.
Пришел с сотней, —
                            а конь двести.
— Заплатите, мол,
                          и на лошадь лезьте! —
И ушел крестьянин
                           не солоно хлебавши,
неся
       на спине
                    совзнак упавший.
Объяснять надо ли?
Горе в том,
                что совзнаки падали.
Теперь
          разносись по деревне гул!
У нас
        пустили
                    твердую деньгу́.
Про эти деньги
                      и объяснять нечего.
Все, что надо
                    для удобства человечьего.
Трешница как трешница,
                                   серебро как серебро.
Хочешь — позванивай,
                                хочешь — ставь на ребро.
Теперь —
            что серебро,
                              что казначейский билет —
одинаково обеспечены:
                                  разницы нет.
Пока
        до любого рынка дойдешь —
твои рубли
                не падут
                            ни на грош.
А места занимают
                           меньше точки.
Донесешь
              богатство
                            в одном платочке.
Не спеша
              приторговал себе коня,
купил и поехал,
                      домой гоня.
На оставшуюся
                      от размена
                                      лишку —
ситцу купил
                 и взял подмышку.
Теперь
          возможно,
                         если надобность есть,
весь приход-расход
                            заранее свесть.

Христиан Фюрхтеготт Геллерт

Лисица и сорока

Давно уже тебя мне хочется спросить:
Что таки ты весь день изволишь говорить?
Лиса увидевши сороку вопрошала;
Я чаю есть что перенять
Когда ты станешь рассуждать. —

Все что я говорю, сорока отвечала:
Относится к тому, чтоб истинну вещей
Открыв, других наставить в ней.
И так большим моим стараньем предуспела,
Что я кого бы ни взяла,
От жука до орла,
Ясняе всех ее исследовать умела,
И толк дала.

Большое, говорит лисица: одолженье
Мне было бы твое услышать наставленье;
Когда бы ты не в труд сочла.

Как иногда педант глубоко-изученный,
Наукой и собой надут и зараженный,
Готовясь преподать спасительный урок,
Сперьва вперед и взад кафедры зашагает;
И важно в носовой свой шелковой платок
Утрется, и потом уж слово начинает.
Так точно на суку сорока повертясь,

И поучение подать расположась,
Сперьва вперед и взад с осанкой выступала,
И справа нос об сук и слева подчищала;
Потом приняв ученый вид,
Я рада, говорит:
Моим делиться дарованьем.
Пусть пользуется всяк и малой и большой,
Открытым мне познаньем.
Послушай; о тебе самой
Теперь я рассуждала:
Ты ведь четыре у себя
Ноги до этих пор считала;
А не четыре их. Хоть странно для тебя
Покажется; но знай, все чтоб я ни сказала
Не доказав не оставляла.
Послушай, и сама признаешся тогда:
Приметила ли ты когда
Ты ступишь, то всегда
Нога твоя в движеньи;
Когда же ты стоишь в покойном положеньи
То и нога твоя покоится тогда?
Но этим я еще не все ведь доказала;
А слушай что теперь я буду выводить:
Всегда, когда тебе случается ходить,
То все нога твоя не по земле-ль ступает?
Приметь же ты свой хвост: когда нога шагнет,
То с нею тож и хвост подастся твой вперед;
И как нога твоя то тут, то там бывает,
То так точнехонько и хвост твой выступает;
А из того теперь и нужно заключить.

Что хвост твой пятою ногою должен быть;
И вот, на чудное по видимости мненье,
При доказательстве тебе мое решенье. —

Не образумившись от мудрых толь речей,
Лисица пятую поджав смиренно ногу
Пошла, и всю дорогу
Твердила: стало быть не меж одних людей
Чем кто глупяе,
Тем в доказательствах сильняе.

Евгений Евтушенко

Мёд

Я расскажу вам быль про мёд.
Пусть кой-кого она проймёт,
пусть кто-то вроде не поймёт,
что разговор о нём идёт.
Итак, я расскажу про мёд.
В том страшном, в сорок первом, в Чистополе,
где голодало всё и мёрзло,
на снег базарный бочку выставили —
двадцативёдерную! — меда!
Был продавец из этой сволочи,
что наживается на горе,
и горе выстроилось в очередь,
простое, горькое, нагое.
Он не деньгами брал, а кофтами,
часами или же отрезами.
Рука купеческая с кольцами
гнушалась явными отрепьями.
Он вещи на свету рассматривал.
Художник старый на ботинках
одной рукой шнурки разматывал,
другой — протягивал бутылку.
Глядел, как мёд тягуче цедится,
глядел согбенно и безропотно
и с мёдом — с этой вечной ценностью —
по снегу шёл в носках заштопанных.
Вокруг со взглядами стеклянными
солдат и офицеров жёны
стояли с банками, стаканами,
стояли немо, напряжённо.
И девочка прозрачной ручкой
в каком-то странном полусне
тянула крохотную рюмочку
с колечком маминым на дне.
Но — сани заскрипели мощно.
На спинке расписные розы.
И, важный лоб сановно морща,
сошёл с них некто, грузный, рослый.
Большой, торжественный, как в раме,
без тени жалости малейшей:
«Всю бочку. Заплачу коврами.
Давай сюда её, милейший.
Договоримся там, на месте.
А ну-ка пособите, братцы…»
И укатили они вместе.
Они всегда договорятся.
Стояла очередь угрюмая,
ни в чём как будто не участвуя.
Колечко, выпавши из рюмочки,
упало в след саней умчавшихся…
Далёк тот сорок первый год,
год отступлений и невзгод,
но жив он, медолюбец тот,
и сладко до сих пор живёт.
Когда к трибуне он несёт
самоуверенный живот,
когда он смотрит на часы
и гладит сытые усы,
я вспоминаю этот год,
я вспоминаю этот мёд.
Тот мёд тогда как будто сам
по этим — этим — тёк усам.
С них никогда он не сотрёт
прилипший к ним навеки мёд!

Павел Александрович Катенин

Певец

В стольном Киеве великом
Князь Владимир пировал;
Окружен блестящим ликом,
В светлой гридне заседал.
Всех бояр своих премудрых,
Всех красавиц лепокудрых,
Сильных всех богатырей
Звал он к трапезе своей.

За дубовый стол сахарных
Сорок яств принесены;
Меду сладкого янтарных
Сорок чаш опразднены —
Всех живит веселье ново;
Изронил златое слово
Князь к гостям: «Пошлем гонца,—
Грустен пир, где нет певца».

Молвил князь; гонец поспешный
Скоро в путь, скорей — назад,
И, певец на пир утешный,
Вдохновенный с ним Услад.
Вещий перст живые струны
Всколебал; гремят перуны:
Зверем рыщет он в леса,
Вьется птицей в небеса.

Бодры юноши внимали,
Быстрый взор в певца вперя;
Девы красные вздыхали,
Робким оком долу зря.
Князь, чудясь искусству дивну,
Повелел златую гривну
С цепью бисерной принесть —
Песней сладких в мзду и честь.

«Не дари меня ты златом,
Цепью редкой не дари.
Пусть в наряде сем богатом
В брань текут богатыри;
Им бояр укрась почтенных,
Власти бременем стягченных:
Воин — меч, а судия —
Щит державы твоея.

Я пою, как птица в поле,
Оживленная весной;
Я пою: чего мне боле?
Песнь от сердца — дар драгой.
Если ж хочешь, князь, награду
По желанью дать Усладу, —
Пусть почтит меня княжна
Кубком светлого вина».

Налит кубок: «Будьте здравы,
Гости честные, всегда;
Обо мне во дни забавы
Вспомяните иногда.
Дом ваш полон всем, и сами
Вы любимы небесами:
Благодарны ж будьте им,
Сколько гость ваш вам самим».

Евгений Евтушенко

Сватовство

В Сибири когда-то был на первый
взгляд варварский, но мудрый обычай.
Во время сватовства невеста должна
была вымыть ноги жениху, а после
выпить эту воду. Лишь в этом случае
невеста считалась достойной, чтобы
её взяли в жёны.

Сорок первого года жених,
на войну уезжавший
назавтра в теплушке,
был посажен зиминской роднёй
на поскрипывающий табурет,
и торчали шевровых фартовых сапог
ещё новые бледные ушки
над загибом блатных голенищ,
на которых играл
золотой керосиновый свет.

Сорок первого года невеста
вошла с тяжеленным
расписанным розами тазом,
где, тихонько дымясь,
колыхалась тревожно вода,
и стянула она с жениха сапоги,
обе рученьки
ваксой запачкала разом,
размотала портянки,
и делала всё без стыда.

А потом окунула она
его ноги босые в мальчишеских цыпках
так, что,
вздрогнув невольно,
вода через край
на цветной половик
пролилась,
и погладила ноги водой
с бабьей нежностью пальцев
девчоночьих зыбких,
за алмазом алмаз
в таз роняя из глаз.

На коленях стояла она
перед будущим мужем убитым,
обмывая его наперёд,
чтобы если погиб — то обмытым,
ну, а кончики пальцев её
так ласкали
любой у него на ногах волосок,
словно пальцы крестьянки —
на поле любой колосок.

И сидел её будущий муж —
ни живой и ни мёртвый.
Мыла ноги ему,
а щеками и чубом стал мокрый.
Так прошиб его пот,
что вспотели слезами глаза,
и заплакали родичи
и образа.

И когда наклонилась невеста,
чтоб выпить с любимого воду, —
он вскочил, её поднял рывком,
усадил её, словно жену,
на колени встал сам,
с неё сдёрнул
цветастые чёсанки с ходу,
в таз пихнул её ноги,
трясясь, как в ознобном жару.

Как он мыл её ноги —
по пальчику, по ноготочку!
Как ранетки лодыжек
в ладонях дрожащих катал!
Как он мыл её!
Будто свою же ещё не рождённую дочку,
чьим отцом после собственной гибели
будущей стал!

А потом поднял таз и припал —
аж эмаль захрустела
под впившимися зубами
и на шее кадык заплясал —
так он пил эту чашу до дна,
и текла по лицу, по груди,
трепеща, как прозрачное,
самое чистое знамя,
с ног любимых вода,
с ног любимых вода…

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Во славном городе в Орешке,
По нынешнему званию Шлюшенбурха,
Пролегла тута широкая дорожка.
По той по широкой дорожке
Идет тут царев большой боярин,
Князь Борис сын Петрович Шереметев,
Со темя он со пехотными полками,
Со конницею и со драгунами,
Со удалыми донскими казаками.
Вошли оне во Красну мызу
Промежу темя высокими горами,
Промежу темя широкими долами,
А все полки становилися.
А втапоры Борис сын Петрович
В обезд он донских казаков посылает,
Донских, гребецких да еи́цкиех.
Как скрали оне швецкия караулы,
Маэора себе во полон полонили,
Привезли его в лагири царския.
Злата труба в поле протрубила,
Прогласил государь, слово молвил,
Государь московской, первой император:
«А и гой еси, Борис сын Петрович!
Изволь ты маэора допросити тихонько-помалешуньку:
А сколько-де силы в Орешке у вашего короля щвецкова?».
Говорит тут маэор не с упадкою,
А стал он силу рассказавать:
«С генералом в поле нашим — сорок тысячей,
С королем в поле — сметы нет».
А втапоры царев большой боярин,
Князь Борис сын Петрович Шереметев,
А сам он царю репортует,
Что много-де силы в поле той швецкой:
С генералом стоит силы сорок тысячей,
С королем в поле силы смету нет.
Злата труба в поле в лагире протрубила,
Прогласил первой император:
«А и гой еси, Борис Петрович!
Не устрашися маэора допросити,
Не корми маэора целы сутки,
Еще вы ево повторите,
Другие вы сутки не кормите,
И сладко он росскажет,
Сколько у них силы швецкия».
А втапоры Борис Петрович Шереметев
На то-то больно догадлив:
А двое-де сутки маэора не кормили,
Во третьи винца ему подносили.
А втапоры маэор россказал,
Правду истинну россказал всем:
«С королем нашим и генералом силы семь тысячей,
А более того нету!».
И тут государь [в]звеселился,
Велел ему маэора голову отляпать.

Константин Бальмонт

Глубинная книга

Восходила от Востока туча сильная, гремучая,
Туча грозная, великая, как жизнь людская — длинная,
Выпадала вместе с громом Книга Праотцев могучая,
Книга-Исповедь Глубинная,
Тучей брошенная к нам,
Растянулась, распростерлась по равнинам, по горам.
Долины та Книга будет — описать ее нельзя,
Поперечина — померяй, истомит тебя стезя,
Буквы, строки — чащи — леса, расцвеченные кусты,
Эта Книга — из глубинной беспричинной высоты.
К этой Книге ко божественной,
В день великий, в час торжественный,
Соходились сорок мудрых и царей,
Сорок мудрых, и несчетность разномыслящих людей.
Царь Всеслав до этой Книги доступается,
С ним ведун-певец подходит Светловзор,
Перед ними эта книга разгибается,
И глубинное писанье рассвечается,
Но не полно означается узор.
Велика та Книга — взять так не поднять ее,
А хотя бы и поднять — так не сдержать ее,
А ходить по ней — не выходить картинную,
А читать ее прочесть ли тьму глубинную.
Но ведун подходит к Книге, Светловзор,
И подходит царь Всеслав, всепобедительный,
Дух у них, как и у всех, в телесный скрыт цветной убор,
Но другим всем не в пример горит в них свет нездешний, длительный.
Царь Славянский вопрошает, отвечает Светловзор.
«Отчего у нас зачался белый вольный свет,
Но доселе, в долги годы, в людях света нет?
Отчего у нас горит Солнце красное?
Месяц светел серебрит Небо ясное?
Отчею сияют ночью звезды дружные,
А при звездах все ж глубоки ночи темные?
Зори утренни, вечерние — жемчужные?
Дробен дождик, ветры буйные — бездомные?
Отчего у пас ум-разум, помышления?
Мир-народ, как Море, сумрачный всегда?
Отчего всей нашей жизни есть кружение?
Наши кости, наше тело, кровь-руда?»
И ведун со взором светлым тяжело дышал,
Перед Книгою Глубинной он ответ царю держал.
«Белый свет у нас зачался от хотенья Божества,
От великого всемирного Воления.
Люди ж темны оттого, что воля света в них мертва,
Не хотят в душе расслышать вечность пения.
Солнце красное — от Божьего пресветлого лица,
Месяц светел — от Божественной серебряной мечты,
Звезды частые — от риз его, что блещут без конца,
Ночи темные — от Божьих дум, от Божьей темноты
Зори утренни, вечерние — от Божьих жгучих глаз,
Дробен дождик — от великих, от повторных слез его,
Буйны ветры оттого, что есть у Бога вещий час,
Неизбежный час великого скитанья для него.
Разум наш и помышленья — от высоких облаков,
Мир-народ — от тени Бога, светотень живет всегда,
Нет конца и нет начала — оттого наш круг веков,
Камень, Море — наши кости, наше тело, кровь-руда».
И Всеслав, желаньем властвовать и знать всегда томим,
Светловзора вопрошал еще, была беседа длинная
Книгу Бездны, в чьи листы мы каждый день и час глядим,
Он сполна хотел прочесть, забыл, что Бездна — внепричинная,
И на вечность, на одну из многих вечностей, пред ним.
Заперлась, хотя и светит, Книга-Исповедь Глубинная.

Владимир Владимирович Маяковский

Буржуй,— прощайся с приятными деньками — добьем окончательно твердыми деньгами

Мы хорошо знакомы с совзнаками,
со всякими лимонами,
со всякими лимонами, лимардами всякими.
Как было?
Пала кобыла.
У женки
поизносились одежонки.
Пришел на конный
Пришел на конный и стал торговаться.
Кони
Кони идут
Кони идут миллиардов по двадцать.
Как быть?
Как быть? Пошел крестьянин
Как быть? Пошел крестьянин совзнаки копить.
Денег накопил —
Денег накопил — неописуемо!
Хоть сиди на них:
Хоть сиди на них: целая уйма!
Сложил совзнаки в наибольшую из торб
и пошел,
и пошел, взваливши торбу на горб.
Пришел к торговцу:
Пришел к торговцу: — Коня гони!
Торговец в ответ:
Торговец в ответ: — Подорожали кони!
Копил пока —
конь
конь вздорожал
конь вздорожал миллиардов до сорока. —
Не купить ему
Не купить ему ни коня, ни ситца.
Одно остается —
Одно остается — стоять да коситься.
Сорок набрал мужик на конягу.
А конь
А конь уже
А конь уже стоит сотнягу.
Пришел с сотней, —
Пришел с сотней, — а конь двести.
— Заплатите, мол,
— Заплатите, мол, и на лошадь лезьте! —
И ушел крестьянин
И ушел крестьянин не солоно хлебавши,
неся
неся на спине
неся на спине совзнак упавший.
Обяснять надо ли?
Горе в том,
Горе в том, что совзнаки падали.
Теперь
Теперь разносись по деревне гул!
У нас
У нас пустили
У нас пустили твердую деньгу́.
Про эти деньги
Про эти деньги и обяснять нечего.
Все, что надо
Все, что надо для удобства человечьего.
Трешница как трешница,
Трешница как трешница, серебро как серебро.
Хочешь — позванивай
Хочешь — позванивай хочешь — ставь на ребро.
Теперь —
Теперь — что серебро,
Теперь — что серебро, что казначейский билет —
одинаково обеспечены:
одинаково обеспечены: разницы нет.
Пока
Пока до любого рынка дойдешь —
твои рубли
твои рубли не падут
твои рубли не падут ни на грош.
А места занимают
А места занимают меньше точки.
Донесешь
Донесешь богатство
Донесешь богатство в одном платочке.
Не спеша
Не спеша приторговал себе коня,
купил и поехал,
купил и поехал, домой гоня.
На оставшуюся
На оставшуюся от размена
На оставшуюся от размена лишку —
ситцу купил
ситцу купил и взял подмышку.
Теперь
Теперь возможно,
Теперь возможно, если надобность есть,
весь приход-расход
весь приход-расход заранее свесть.

1924

Николай Некрасов

В деревне

1Право, не клуб ли вороньего рода
Около нашего нынче прихода?
Вот и сегодня… ну просто беда!
Глупое карканье, дикие стоны…
Кажется, с целого света вороны
По вечерам прилетают сюда.
Вот и еще, и еще эскадроны…
Рядышком сели на купол, на крест,
На колокольне, на ближней избушке, -
Вон у плетня покачнувшийся шест:
Две уместились на самой верхушке,
Крыльями машут… Все то же опять,
Что и вчера… посидят, и в дорогу!
Полно лениться! ворон наблюдать!
Черные тучи ушли, слава богу,
Ветер смирился: пройдусь до полей.
С самого утра унылый, дождливый,
Выдался нынче денек несчастливый:
Даром в болоте промок до костей,
Вздумал работать, да труд не дается,
Глядь, уж и вечер — вороны летят…
Две старушонки сошлись у колодца,
Дай-ка послушаю, что говорят…2— Здравствуй, родная.- «Как можется, кумушка?
Всё еще плачешь никак?
Ходит, знать, по сердцу горькая думушка,
Словно хозяин-большак?»
— Как же не плакать? Пропала я, грешная!
Душенька ноет, болит…
Умер, Касьяновна, умер, сердешная,
Умер и в землю зарыт! Ведь наскочил же на экую гадину!
Сын ли мой не был удал?
Сорок медведей поддел на рогатину —
На сорок первом сплошал!
Росту большого, рука что железная,
Плечи — косая сажень;
Умер, Касьяновна, умер, болезная, -
Вот уж тринадцатый день! Шкуру с медведя-то содрали, продали;
Деньги — семнадцать рублей —
За душу бедного Савушки подали,
Царство небесное ей!
Добрая барыня Марья Романовна
На панихиду дала…
Умер, голубушка, умер, Касьяновна, -
Чуть я домой добрела.Ветер шатает избенку убогую,
Весь развалился овин…
Словно шальная, пошла я дорогою:
Не попадется ли сын?
Взял бы топорик — беда поправимая, -
Мать бы утешил свою…
Умер, Касьяновна, умер, родимая, -
Надо ль? топор продаю.Кто приголубит старуху безродную?
Вся обнищала вконец!
В осень ненастную, в зиму холодную
Кто запасет мне дровец?
Кто, как доносится теплая шубушка,
Зайчиков новых набьет?
Умер, Касьяновна, умер, голубушка, -
Даром ружье пропадет! Веришь, родная: с тоской да с заботами
Так опостылел мне свет!
Лягу в каморку, покроюсь тенетами,
Словно как саваном… Нет!
Смерть не приходит… Брожу нелюдимая,
Попусту жалоблю всех…
Умер, Касьяновна, умер, родимая, -
Эх! кабы только не грех… Ну, да и так… дай бог зиму промаяться,
Свежей травы мне не мять!
Скоро избенка совсем расшатается,
Некому поле вспахать.
В город сбирается Марья Романовна,
По миру сил нет ходить…
Умер, голубушка, умер, Касьяновна,
И не велел долго жить! 3Плачет старуха. А мне что за дело?
Что и жалеть, коли нечем помочь?..
Слабо мое изнуренное тело,
Время ко сну. Недолга моя ночь:
Завтра раненько пойду на охоту,
До свету надо крепче уснуть…
Вот и вороны готовы к отлету,
Кончился раут… Ну, трогайся в путь!
Вот поднялись и закаркали разом.
— Слушай, равняйся! — Вся стая летит:
Кажется будто меж небом и глазом
Чёрная сетка висит.

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Да с начала века животленнова
Сотворил бог небо со землею,
Сотворил бог Адама со Еввою,
Наделил питаньем во светлом раю,
Во светлом раю жити во свою волю.
Положил господь на их заповедь великую:
А и жить Адаму во светлом раю,
Не скушать Адаму с едново древа
Тово сладка плоду виноградова.
А и жил Адам во светлом раю,
Во светлом раю со своею со Еввою
А триста тридцать три годы.
Прелестила змея подколодная,
Приносила ягоды с едина древа, —
Одну ягоду воскушал Адам со Еввою
И узнал промеж собою тяжкой грех,
А и тяжкой грех и великой блуд:
Согрешил Адаме во светлом раю,
Во светлом раю со своею со Еввою.
Оне тута стали в раю нагим-ноги,
А нагим-ноги стали, босешуньки, —
Закрыли соромы ладонцами,
Пришли оне к самому Христу,
К самому Христу-царю небесному.
Зашли оне на Фаор-гору,
Кричат-ревут зычным голосом:
«Ты небесной царь, Исус Христос!
Ты услышал молитву грешных раб своих,
Ты спусти на землю меня трудную,
Что копать бы землю капарулями,
А копать землю капарулями,
А и сеить семена первым часом».
А небесной царь, милосерде свет,
Опущал на землю ево трудную.
А копал он землю копарулями,
А и сеил семена первым часом,
Выростали семена другим часом,
Выжинал он семена третьим часом.
От своих трудов он стал сытым быть,
Обуватися и одеватися.
От тово колена от Адамова,
От това ребра от Еввина
Пошли христиане православныя
По всей земли светорусския.
Живучи Адаме состарелся,
Состарелся, переставился,
Свята глава погребенная.
После по той потопе по Ноевы,
А на той горе Сионския,
У тоя главы святы Адамовы
Выростала древо кипарисова.
Ко тому-та древу кипарисову
Выпадала книга голубиная,
Со небес та книга повыпадала:
В долину та книга сорока пядей,
Поперек та книга двадцети пядей,
В толшину та книга тридцети пядей.
А на ту гору на Сионскую
Собиралися-соезжалися сорок царей со царевичем.
Сорок королей с королевичем,
И сорок калик со каликою,
И могучи-сильныя богатыри,
Во единой круг становилися.
Проговорит Волотомон-царь,
Волотомон-царь Волотомонович,
Сорок царей со царевичем,
Сорок королей с королевичем,
А сорок калик со каликою
И все сильныя-могучи богатыри
А и бьют челом покланяются
А царю Давыду Евсеевичу:
«Ты премудры царь Давыд Евсеевич!
Подыми ты книгу голубиную,
Подыми книгу, распечатывай,
Распечатовай ты, просматривай,
Просматривай ее, прочитывай:
От чего зачелся наш белой свет?
От чего зачался со(л)нцо праведно?
От чего зачелся и светел месец»?
От чего зачалася заря утрення?
От чего зачалася и вечерняя?
От чего зачалася темная ночь?
От чего зачалися часты звезды?».
Проговорит премудры царь,
Премудры царь Давыд Евсеевич:
«Вы сорок царей со царевичем,
А и сорок королей с королевичем,
И вы сорок калик со каликою,
И все сильны могучи богатыри!
Голубина книга не малая,
А голубина книга великая:
В долину книга сорока пядей,
Поперек та книга двадцети пядей,
В толшину та книга тридцети пядей,
На руках держать книгу — не удержать,
Читать книгу — не прочести.
Скажу ли я вам своею памятью,
Своей памятью, своей старою,
От чего зачался наш белой свет,
От чего зачался со(л)нцо праведно,
От чего зачался светел месяц,
От чего зачалася заря утрення,
От чего зачалася и вечерняя,
От чего зачалася темная ночь,
От чего зачалися часты звезды.
А и белой свет — от лица божья,
Со(л)нцо праведно — от очей его,
Светел месяц — от темичка,
Темная ночь — от затылечка,
Заря утрення и вечерняя — от бровей божьих,
Часты звезды — от кудрей божьих!».
Все сорок царей со царевичем поклонилися,
И сорок королей с королевичем бьют челом,
И сорок калик со каликою,
Все сильныя-могучия богатыри.
Проговорит Волотомон-царь,
Волотомон-царь Волотомович:
«Ты премудры царь Давыд Евсеевич!
Ты скажи, пожалуй, своею памятью,
Своей паметью стародавную:
Да которой царь над царями царь?
Котора моря всем морям отец?
И котора рыба всем рыбам мати?
И котора гора горам мати?
И котора река рекам мати?
И котора древа всем древам отец?
И котора птица всем птицам мати?
И которой зверь всем зверям отец?
И котора трава всем травам мати?
И которой град всем градом отец?»
Проговорит премудры царь,
Премудры царь Давыд Евсеевич:
«А небесной царь — над царями царь,
Над царями царь, то Исус Христос;
Акиян-море — всем морям отец.
Почему он всем морям отец?
Потому он всем морям отец, —
Все моря из него выпали
И все реки ему покорилися.
А кит-рыба — всем рыбам мати.
Почему та кит-рыба всем рыбам мати?
Потому та кит-рыба всем рыбам мати, —
На семи китах земля основана.
Ердань-река — рекам мати.
Почему Ердань-река рекам мати?
Потому Ердань-река рекам мати, —
Крестился в ней сам Исус Христос.
Сионская гора — всем горам мати, —
Ростут древа кипарисовы,
А берется сера по всем церквам,
По всем церквам место ладону.
Кипарис-древа — всем древам отец.
Почему кипарис всем древам отец?
Потому древам всем отец, —
На нем распят был сам Исус Христос,
То небесной царь.
Мать божья плакала Богородица,
А плакун-травой утиралася,
Потому плакун-трава всем травам мати.
Единорог-зверь — всем зверям отец.
Почему единорог всем зверям отец?
Потому единорог всем зверям отец, —
А и ходит он под землею,
А не держут ево горы каменны,
А и те-та реки ево быстрыя;
Когда выдет он из сырой земли,
А и ищет он сопротивника,
А тово ли люта льва-зверя;
Сошлись оне со львом во чистом поле,
Начали оне, звери, дратися:
Охота им царями быть,
Над всемя́ зверями взять большину́,
И дерутся оне о своей большине́.
Единорог-зверь покоряется,
Покоряется он льву-зверю,
А и лев подписан — царем ему быть,
Царю быть над зверями всем,
А и хвост у него колечиком.
(А) нагой-птица — всем птицам мати,
А живет она н(а) акиане-море,
А вьет гнездо на белом камене;
Набежали гости карабельшики
А на то гнездо нагай-птицы
И на ево детушак на маленьких,
Нагай-птица вострепенется,
Акиан-море восколыблется,
Кабы быстры реки разливалися,
Топят много бусы-корабли,
Топят много червленыя корабли,
А все ведь души напрасныя.
Ерусалим-град — всем градам отец.
Почему Иерусалим всем градам отец?
Потому Ерусалим всем градам отец,
Что распят был в нем Исус Христос,
Исус Христос, сам небесной царь,
Опричь царства Московскаго».

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Да много было в Киеве божьих церквей,
А больше того почес(т)ных монастырей;
А и не было чуднея Благовещения Христова.
А у всякай церкви по два попа,
Кабы по два попа, по два дьякона
И по малому певчему, по дьячку;
А у нашева Христова Благовещенья чес(т)нова
А был у нас-де Иван понамарь,
А гораз(д)-де Иванушка он к заутрени звонить.
Как бы русая лиса голову клонила,
Пошла-та Чурилья к заутрени:
Будто галицы летят, за ней старицы идут,
По правую руку идут сорок девиц,
Да по левую руку друга сорок,
Позади ее девиц и сметы нет.
Девицы становилися по крылосам,
Честна Чурилья в олтарь пошла.
Запевали тут девицы четью петь,
Запевали тут девицы стихи верхния,
А поют оне на крылосах, мешаются,
Не по-старому поют, усмехаются.
Проговорит Чурилья-игуменья:
«А и Федор-дьяк, девей староста!
А скоро походи ты по крылосам,
Ты спроси, что поют девицы, мешаются,
А мешаются девицы, усмехаются».
А и Федор-дьяк стал их спрашивать:
«А и старицы-черницы, души красныя девицы!
А что вы поете, сами мешаетесь,
Промежу собой девицы усмехаетесь?».
Ответ держут черницы, души красныя девицы:
«А и Федор-дьяк, девей староста!
А сором сказать, грех утаить,
А и то поем, девицы, мешаемся,
Промежу собой, девицы, усмехаемся:
У нас нету дьяка-запевальшика,
А и молоды Стафиды Давыдовны,
А Иванушки понамаря зде же нет».
А сказал он, девей староста,
А сказал Чурилье-игуменье:
«То девицы поют, мешаются,
Промежу собой девицы усмехаются:
Нет у них дьяка-запевальшика,
Стафиды Давыдьевны, понамаря Иванушки».
И сказала Чурилья-игуменья:
«А ты, Федор-дьяк, девей староста!
А скоро ты побеги по манастырю,
Скоро обойди триста келей,
Поищи ты Стафиды Давыдьевны.
Али Стафиды ей мало можется,
Али стоит она перед богом молится?».
А Федор-дьяк заскакал-забежал,
А скоро побежал по манастырю,
А скоро обходил триста келей,
Дошел до Стафидины келейки:
Под окошечком огонек горит,
Огонек горит, караул стоит.
А Федор-дьяк караул скрал,
Караулы скрал, он в келью зашел,
Он двери отворил и в келью зашел:
«А и гой еси ты, Стафида Давыдьевна,
А и царская ты богомольщица,
А и ты же княженецка племянница!
Не твое-то дело тонцы водить,
А твое бо дело богу молитися,
К заутрени итти!».
Бросалася Стафида Давыдьевна,
Наливала стакан винца-водки добрыя,
И другой — медку сладкова,
И пали ему, старосте, во резвы ноги:
«Выпей стакан зелена вина,
Другой — меду сладкова
И скажи Чурилье-игуменье,
Что мало Стафиде можется,
Едва душа в теле полуднует».
А и тот-та Федор-девей староста
Он скоро пошел ко заутрени
И сказал Чурилье-игуменье,
Что той-де старицы, Стафиды Давыдьевны,
Мало можется, едва ее душа полуднует.
А и та-та Чурилья-игуменья,
Отпевши заутрени,
Скоро поезжала по манастырю,
Испроехала триста келей
И доехала ко Стафиды кельицы,
И взяла с собою питья добрыя,
И стала ее лечить-поить.

Сергей Есенин

Черный человек

Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен.
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
То ль, как рощу в сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь.

Голова моя машет ушами,
Как крыльями птица.
Ей на шее ноги
Маячить больше невмочь.
Черный человек,
Черный, черный,
Черный человек
На кровать ко мне садится,
Черный человек
Спать не дает мне всю ночь.

Черный человек
Водит пальцем по мерзкой книге
И, гнусавя надо мной,
Как над усопшим монах,
Читает мне жизнь
Какого-то прохвоста и забулдыги,
Нагоняя на душу тоску и страх.
Черный человек
Черный, черный…

«Слушай, слушай, —
Бормочет он мне, —
В книге много прекраснейших
Мыслей и планов.
Этот человек
Проживал в стране
Самых отвратительных
Громил и шарлатанов.

В декабре в той стране
Снег до дьявола чист,
И метели заводят
Веселые прялки.
Был человек тот авантюрист,
Но самой высокой
И лучшей марки.

Был он изящен,
К тому ж поэт,
Хоть с небольшой,
Но ухватистой силою,
И какую-то женщину,
Сорока с лишним лет,
Называл скверной девочкой
И своею милою».

«Счастье, — говорил он, —
Есть ловкость ума и рук.
Все неловкие души
За несчастных всегда известны.
Это ничего,
Что много мук
Приносят изломанные
И лживые жесты.

В грозы, в бури,
В житейскую стынь,
При тяжелых утратах
И когда тебе грустно,
Казаться улыбчивым и простым —
Самое высшее в мире искусство».

«Черный человек!
Ты не смеешь этого!
Ты ведь не на службе
Живешь водолазовой.
Что мне до жизни
Скандального поэта.
Пожалуйста, другим
Читай и рассказывай».

Черный человек
Глядит на меня в упор.
И глаза покрываются
Голубой блевотой.
Словно хочет сказать мне,
Что я жулик и вор,
Так бесстыдно и нагло
Обокравший кого-то

Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен.
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
То ль, как рощу в сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь.

Ночь морозная…
Тих покой перекрестка.
Я один у окошка,
Ни гостя, ни друга не жду.
Вся равнина покрыта
Сыпучей и мягкой известкой,
И деревья, как всадники,
Съехались в нашем саду.

Где-то плачет
Ночная зловещая птица.
Деревянные всадники
Сеют копытливый стук.
Вот опять этот черный
На кресло мое садится,
Приподняв свой цилиндр
И откинув небрежно сюртук.

«Слушай, слушай! —
Хрипит он, смотря мне в лицо,
Сам все ближе
И ближе клонится. —
Я не видел, чтоб кто-нибудь
Из подлецов
Так ненужно и глупо
Страдал бессонницей.

Ах, положим, ошибся!
Ведь нынче луна.
Что же нужно еще
Напоенному дремой мирику?
Может, с толстыми ляжками
Тайно придет «она»,
И ты будешь читать
Свою дохлую томную лирику?

Ах, люблю я поэтов!
Забавный народ.
В них всегда нахожу я
Историю, сердцу знакомую,
Как прыщавой курсистке
Длинноволосый урод
Говорит о мирах,
Половой истекая истомою.

Не знаю, не помню,
В одном селе,
Может, в Калуге,
А может, в Рязани,
Жил мальчик
В простой крестьянской семье,
Желтоволосый,
С голубыми глазами…

И вот стал он взрослым,
К тому ж поэт,
Хоть с небольшой,
Но ухватистой силою,
И какую-то женщину,
Сорока с лишним лет,
Называл скверной девочкой
И своею милою».

«Черный человек!
Ты прескверный гость!
Это слава давно
Про тебя разносится».
Я взбешен, разъярен,
И летит моя трость
Прямо к морде его,
В переносицу…

…Месяц умер,
Синеет в окошко рассвет.
Ах ты, ночь!
Что ты, ночь, наковеркала?
Я в цилиндре стою.
Никого со мной нет.
Я один…
И — разбитое зеркало…

Самуил Маршак

Книжка про книжки

У Скворцова Гришки
Жили-были книжки —
Грязные, лохматые,
Рваные, горбатые,
Без конца и без начала,
Переплёты — как мочала,
На листах — каракули.
Книжки горько плакали.

Дрался Гришка с Мишкой,
Замахнулся книжкой,
Дал разок по голове —
Вместо книжки стало две.

Горько жаловался Гоголь:
Был он в молодости щеголь,
А теперь, на склоне лет,
Он растрёпан и раздет.
У бедняги Робинзона
Кожа содрана с картона,
У Крылова вырван лист,
А в грамматике измятой
На странице тридцать пятой
Нарисован трубочист.
В географии Петрова
Нарисована корова
И написано: «Сия
География моя.
Кто возьмёт её без спросу,
Тот останется без носу!»

— Как нам быть? — спросили книжки.
Как избавиться от Гришки?
И сказали братья Гримм:
— Вот что, книжки, убежим!
Растрёпанный задачник,
Ворчун и неудачник,
Прошамкал им в ответ:
— Девчонки и мальчишки
Везде калечат книжки.
Куда бежать от Гришки?
Нигде спасенья нет!
— Умолкни, старый минус, —
Сказали братья Гримм, —
И больше не серди нас
Брюзжанием своим!
Бежим в библиотеку.
В центральный наш приют,
Там книжку человеку
В обиду не дают!

— Нет, — сказала «Хижина Дяди Тома».
— Гришкой я обижена, Но останусь дома!
— Идём! — ответил ей Тимур,
— Ты терпелива чересчур!
— Вперёд! — воскликнул Дон Кихот,
И книжки двинулись в поход.

Беспризорные калеки
Входят в зал библиотеки.
Светят лампы над столом,
Блещут полки за стеклом.

В переплётах тёмной кожи,
Разместившись вдоль стены,
Словно зрители из ложи,
Книжки смотрят с вышины.

Вдруг задачник-неудачник
Побледнел и стал шептать:
— Шестью восемь —
Сорок восемь.
Пятью девять —
Сорок пять!
География в тревоге
К двери кинулась, дрожа.
В это время на пороге
Появились сторожа.

Принесли они метёлки,
Стали залы убирать,
Подметать полы и полки,
Переплёты вытирать.

Чисто вымели повсюду:
И за вешалкой, в углу,
Книжек порванную груду
Увидали на полу —

Без конца и без начала,
Переплёты — как мочала,
На листах — каракули…
Сторожа заплакали:

— Бесприютные вы, книжки,
Истрепали вас мальчишки!
Отнесём мы вас к врачу,
К Митрофану Кузьмичу.

Он вас, бедных, пожалеет,
И подчистит, и подклеит,
И обрежет, и сошьёт,
И оденет в переплёт!

Песня библиотечных книг:
К нам, беспризорные
Книжки-калеки,
В залы просторные библиотеки!

Книжки-бродяги,
Книжки-неряхи,
Здесь из бумаги
Сошьют вам рубахи.

Из коленкора
Куртки сошьют,
Вылечат скоро
И паспорт дадут.

К нам, беспризорные
Книжки-калеки,
В залы просторные библиотеки!

Вышли книжки из больницы,
Починили им страницы,
Переплёты, корешки,
Налепили ярлыки.

А потом в просторном зале
Каждой полку указали.

Встал задачник в сотый ряд,
Где задачники стоят.

А Тимур с командой вместе
Встал на полку номер двести.

Словом, каждый старый том
Отыскал свой новый дом.

А у Гришки неудача:
Гришке задана задача.
Стал задачник он искать.
Заглянул он под кровать,
Под столы, под табуретки,
Под диваны и кушетки.
Ищет в печке, и в ведре,
И в собачьей конуре.

Гришке горько и обидно,
А задачника не видно.
Что тут делать? Как тут быть?
Где задачник раздобыть?
Остаётся — с моста в реку
Иль бежать в библиотеку!

Говорят, в читальный зал
Мальчик маленький вбежал
И спросил у строгой тёти:
— Вы тут книжки выдаёте?
А в ответ со всех сторон
Закричали книжки: — Вон!

От автора

Написал я эту книжку
Много лет тому назад,
А на днях я встретил Гришку
По дороге в Ленинград.

Он давно уже не Гришка,
А известный инженер.
У него растёт сынишка,
Очень умный пионер.

Побывал у них я дома,
Видел полку над столом,
Пятьдесят четыре тома
Там стояли за стеклом.

В переплётах — в куртках новых,
Дружно выстроившись в ряд,
Встали книжки двух Скворцовых,
Точно вышли на парад.

А живётся им не худо,
Их владельцы берегут.
Никогда они оттуда
Никуда не убегут!

Николай Алексеевич Некрасов

В деревне

С. С. Д.

Право, не клуб ли вороньяго рода
Около нашего нынче прихода?
Вот и сегодня — ну, просто беда! —
Глупое карканье, дикие стоны.
Кажется, с целаго света вороны
По вечерам прилетают сюда.
Вот и еще, и еще эскадроны!..
Рядышком сели на купол, на крест,
На колокольне, на ближней избушке…
Вон у плетня покривившийся шест:
Две уместились на самой верхушке,
Крыльями машут… Все то же опять,
Что и вчера: посидят, и в дорогу…
Полно лениться, ворон наблюдать!
Тихо и сухо. Ушли, слава Богу,
Черные тучи. Пройдусь поскорей.
К вечеру пасмурный, с утра дождливый,
Выдался нынче денек несчастливый:
Даром в болоте промок до костей,
Вздумал работать, да труд не дается,
Глядь, уж и вечер — вороны летят…
Две старушонки сошлись у колодца,
Дай-ка послушаю, что говорят…

«Здравствуй, родная!» — Как можется, кумушка?
Все еще плачешь никак?
Ходит, знать, по сердцу горькая думушка,
Словно хозяин-большак…
«Как же не плакать? пропала я, грешная!
Легче самой бы во гроб…
Умер, Касьяновна, умер, сердешная! —
Мишка прошиб ему лоб.

Ведь наскочил же на экую гадину!
Сын ли мой не был удал —
Сорок медведей поддел на рогатину…
На сорок-первом сплошал!
Росту большого, рука что железная,
Грудь что плавленая медь…
Умер, Касьяновна, умер, болезная!…
Да околел и медведь…

Шкуру с проклятаго содрали, продали;
Деньги — семнадцать рублей —
За упокой его душеньки подали,
Царство небесное ей!
Добрая барыня Марья Романовна
На панихиду дала…
Умер, голубушка, умер, Касьяновна!…
Чуть я домой добрела.

Ветер шатает избенку убогую,
Весь развалился овин…
Словно шальная, пошла я дорогою:
Не попадется ли сын?
Взял бы топорик: беда поправимая,
Мать бы утешил свою…
Умер, Касьяновна, умер, родимая!…
Надо ль? топор продаю.

Кто приголубит старуху безродную?
Вся обнищала в конец!
В осень ненастную, в зиму холодную
Кто запасет мне дровец?
Кто, как доносится теплая шубушка,
Зайчиков новых набьет?
Умер, Касьяновна! умер, голубушка!
Даром ружье пропадет!

Веришь, родная: с тоской да с заботами
Так опостылел мне свет!
Лягу в каморку, покроюсь тенетами
Словно как саваном. Нет —
Смерть не приходит… Брожу нелюдимая,
Попусту жалоблю всех…
Умер, Касьяновна, умер, родимая!..
Эх! кабы только не грех!

Да уж и так — дай Бог зиму промаяться,
Свежей травы мне не мять…
Скоро избенка совсем расшатается,
Некому поле вспахать…
В город сбирается Марья Романовна,
По-миру сил нет ходить…
Умер, голубушка, умер, Касьяновна —
И не велел долго жить!»

Плачет старуха; а мне что за дело?
Что и жалеть, коли нечем помочь.
Слабо мое изнуренное тело:
Время ко сну. Недолга моя ночь:
Завтра раненько пойду на охоту;
До свету надо покрепче уснуть.
Вот и вороны готовы к отлету,
Кончился раут… Ну, трогайся в путь!
Вот поднялись и закаркали разом.
Слушай, равняйся! Вся стая летит,
Кажется, будто меж небом и глазом
Черная сетка висит…

Николай Алексеевич Некрасов

В деревне

С. С. Д.

1

Право, не клуб ли вороньего рода
Около нашего нынче прихода?
Вот и сегодня… ну, просто беда!
Глупое карканье, дикие стоны…
Кажется, с целого света вороны
По вечерам прилетают сюда.
Вот и еще, и еще эскадроны…
Рядышком сели на купол, на крест,
На колокольне, на ближней избушке,—
Вон у плетня покачнувшийся шест:
Две уместились на самой верхушке,
Крыльями машут… Все то же опять,
Что и вчера… посидят, и в дорогу!
Полно лениться! ворон наблюдать!
Черные тучи ушли, слава богу,
Ветер смирился: пройдусь до полей.
С самого утра унылый, дождливый,
Выдался нынче денек несчастливый:
Даром в болоте промок до костей,
Вздумал работать, да труд не дается,
Глядь, уж и вечер — вороны летят…
Две старушонки сошлись у колодца,
Дай-ка послушаю, что говорят…

2

«Здравствуй, родная». — Как можется, кумушка?
Все еще плачешь никак?
Ходит, знать, по́ сердцу горькая думушка,
Словно хозяин-большак?
«Как же не плакать? Пропала я, грешная!
Душенька ноет, болит…
Умер, Касьяновна, умер, сердешная! —
Умер и в землю зарыт!

Ведь наскочил же на экую гадину!
Сын ли мой не был удал?
Сорок медведей поддел на рогатину —
На сорок первом сплошал!
Росту большого, рука что железная,
Плечи — косая сажень;
Умер, Касьяновна, умер, болезная,—
Вот уж тринадцатый день!

Шкуру с медведя-то содрали, продали;
Деньги — семнадцать рублей —
За душу бедного Савушки подали,
Царство небесное ей!
Добрая барыня Марья Романовна
На панихиду дала…
Умер, голубушка, умер, Касьяновна,—
Чуть я домой добрела.

Ветер шатает избенку убогую,
Весь развалился овин…
Словно шальная пошла я дорогою:
Не попадется ли сын?
Взял бы топорик — беда поправимая,—
Мать бы утешил свою…
Умер, Касьяновна, умер, родимая,—
Надо ль? топор продаю.

Кто приголубит старуху безродную?
Вся обнищала вконец!
В осень ненастную, в зиму холодную
Кто запасет мне дровец?
Кто, как доносится теплая шубушка,
Зайчиков новых набьет?
Умер, Касьяновна! умер, голубушка,—
Даром ружье пропадет!

Веришь, родная: с тоской да с заботами
Так опостылел мне свет!
Лягу в каморку, покроюсь тенетами
Словно как саваном… Нет!
Смерть не приходит… Брожу нелюдимая,
Попусту жалоблю всех…
Умер, Касьяновна, умер, родимая,—
Эх! кабы только не грех…

Ну, да и так… Дай бог зиму промаяться,—
Свежей травы мне не мять!
Скоро избенка совсем расшатается,
Некому поле вспахать.
В город сбирается Марья Романовна,
По миру сил нет ходить…
Умер, голубушка, умер, Касьяновна,
И не велел долго жить!»

3

Плачет старуха. А мне что за дело?
Что и жалеть, коли нечем помочь?..
Слабо мое изнуренное тело,
Время ко сну. Недолга моя ночь:
Завтра раненько пойду на охоту,
До свету надо крепче уснуть…
Вот и вороны готовы к отлету,
Кончился раут… Ну, трогайся в путь!
Вот поднялись и закаркали разом.
«Слушай, равняйся!» — Вся стая летит;
Кажется, будто меж небом и глазом
Черная сетка висит.

Ольга Берггольц

Международный проспект

Есть на земле Московская застава.
Ее от скучной площади Сенной
проспект пересекает, прям, как слава,
и каменист, как всякий путь земной.Он столь широк, он полн такой природной,
негородской свободою пути,
что назван в Октябре — Международным:
здесь можно целым нациям пройти.«И нет сомненья, что единым шагом,
с единым сердцем, под единым флагом
по этой жесткой светлой мостовой
сойдемся мы на Праздник мировой…»Так верила, так пела, так взывала
эпоха наша, вся — девятый вал,
так улицы свои именовала
под буйный марш «Интернационала»…
Так бог когда-то мир именовал.А для меня ты — юность и тревога,
Международный, вечная мечта.
Моей тягчайшей зрелости дорога
и старости грядущей красота.
Здесь на моих глазах росли массивы
Большого Ленинграда.
Он мужал
воистину большой, совсем красивый,
уже огни по окнам зажигал!
А мы в ряды сажали тополя,
люд комсомольский,
дерзкий и голодный.
Как хорошела пустырей земля!
Как плечи расправлял Международный!
Он воплощал все зримей нашу веру…
И вдруг, с размаху, сорок первый год, -
и каждый дом уже не дом, а дот,
и — фронт Международный в сорок первом.И снова мы пришли сюда…
Иная была работа: мы здесь рыли рвы
и трепетали за судьбу Москвы,
о собственных терзаньях забывая.…Но этот свист, ночной сирены стоны,
и воздух, пойманный горящим ртом… Как хрупки ленинградские колонны!
Мы до сих пор не ведали о том.…В ту зиму по фронтам меня носило, -
по улицам, где не видать ни зги.
Но мне фонарь дала «Электросила»,
а на «Победе» сшили сапоги. (Фонарь — пожалуй, громко, так, фонарик —
в моей ладони умещался весь.
Жужжал, как мирною весной комарик,
но лучик слал — всей тьме наперевес…)А в госпиталях, где стихи читала
я с горсткою поэтов и чтецов,
овацией безмолвной нам бывало
по малой дольке хлеба от бойцов…
О, да не будет встреч подобных снова!
Но пусть на нашей певческой земле
да будет хлеб — как Творчество и Слово
и Слово наше — как в блокаду хлеб.Я вновь и вновь твоей святой гордыне
кладу торжественный земной поклон,
не превзойденный в подвиге доныне
и видный миру с четырех сторон.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пришла Победа…
И ее солдат, ее Правофланговый — Ленинград,
он возрождает свой Международный
трудом всеобщим, тяжким, благородным.
И на земле ничейной… да, ничья!
Ни зверья, и не птичья, не моя,
и не полынная, и не ржаная,
и все-таки моя, — одна, родная;
там, где во младости сажали тополя,
земля — из дикой ржавчины земля, -
там, где мы не достроили когда-то,
где, умирая, корчились солдаты,
где почва топкая от слез вдовиц,
где что ни шаг, то Славе падать ниц, -
здесь, где пришлось весь мрак и свет изведать,
среди руин, траншеи закидав,
здесь мы закладывали Парк Победы
во имя горького ее труда.
Все было сызнова, и вновь на пустыре,
и все на той же розовой заре,
на юношеской, зябкой и дрожащей;
и вновь из пепла вставшие дома,
и взлеты вдохновенья и ума,
и новых рощ младенческие чащи… Семнадцать лет над миром протекло
с поры закладки, с памятного года.
Наш Парк шумит могуче и светло, -
Победою рожденная природа.
Приходят старцы под его листву —
те, что в тридцатых были молодыми.
и матери с младенцами своими
доверчиво садятся на траву
и кормят грудью их…
И семя тополей —
летучий пух — им покрывает груди…
И веет ветер зреющих полей,
и тихо, молча торжествуют люди… И я доныне верить не устала
и буду верить — с белой головой,
что этой жесткой светлой мостовой,
под грозный марш «Интернационала»
сойдемся мы на Праздник мировой.Мы вспомним всё: блокады, мрак и беды,
за мир и радость трудные бои, -
и вечером над нами Парк Победы
расправит ветви мощные свои…

Ольга Николаевна Чюмина

Князь Михаил Скопин-Шуйский

Недавний гул сражений сменили празднества;
Ликуя, веселится престольная Москва

И чествует героя, который, ополчась
В тяжелую годину страну родную спас;

Пред кем благоговела вся русская земля,
Когда вступал он в стены священные Кремля

С победой, окруженный дружиной удальцов,
И в честь его гудели все «сорок сороков»,

И все уста слилися в восторженный привет:
— Хвала тому и слава на много, много лет,

Кто Русь от Самозванца и ляхов защитил:
Да здравствует вовеки князь Скопин Михаил!

Тебе, кто был престола российского щитом —
За подвиг избавленья отчизна бьет челом.

И меж толпы народа, в блистающей броне,
Князь Скопин тихо ехал на ратном скакуне,

И сердце ликовало в груди богатыря,
И лик его был светел, как ясная заря.

Сам царь его с почетом встречает у палат
И мрачен лишь Димитрий — царя Василья брат.

Что день — то в честь героя пиры и празднества,
На славу веселится престольная Москва.

В палате Воротынских крестинный пир горой:
С вечерни льются вина заморские рекой.

В палате золоченой, под звон веселый чар,
Победы воспевает недавние гусляр.

Он славит Михаила — Руси богатыря,
Избранника народа, избранника царя.

Внимает песнопенью бояр маститых ряд,
У юношей же взоры отвагою горят.

Но, чествуемый всеми, невесел Михаил,
Сидит он за трапезой задумчив и уныл.

И нет у князя прежних чарующих речей,
Улыбка не сияет из голубых очей.

Печалью отуманив прекрасное чело,
В душе его глубоко предчувствие легло…

Он чует, что недаром, лукавством одержим,
К царю ходил Димитрий с изветом воровским.

Хоть царь Василий в гневе не внял его словам,
Но Дмитрий не прощает и мстить умеет сам.

Во взоре дяди злобном читает он вражду,
И этот взор невольно сулит ему беду…

Но тучка набежала и вновь умчится в даль,
И молодца недолго преследует печаль.

— На все Господня воля! — решил, подумав, князь,
И снова он внимает певцу, развеселясь.

И снова, ликом светел, внимает звону чар,
Веселью молодежи, речам седых бояр.

Но вот в уборе, шитом камением цветным,
Кума к нему подходит с подносом золотым;

Ему подносит чару заморского вина
Княгиня Катерина, Димитрия жена.

Из рук ее с поклоном взял чашу Михаил,
И всех улыбкой ясной, как солнце, озарил:

— Бояре! я за веру, за родину свою,
За здравье государя всея Русии пью! —

Воскликнул он, и кубок заздравный осушил,
И клик единодушный ему ответом был.

Но что же с Михаилом? Отрава? Злой недуг?..
Скользит тяжелый кубок из ослабевших рук,

И бледность разлилася смертельная в чертах,
И пена проступает на сомкнутых устах…

Как юный дуб могучий, подкошенный грозой —
Он падает на землю средь гридницы княжо́й.

С утра толпа народа спешит со всех концов,
С утра гудят уныло все «сорок сороков».

Как мать, лишася сына, как горькая вдова —
Оплакивает слезно престольная Москва

Того, кто столь недавно был верным ей щитом,
Кого она с великим встречала торжеством.

Зане́ — по воле Божьей, во цвете юных сил
Почил ее защитник, князь Скопин Михаил!

Константин Дмитриевич Бальмонт

Соловей Будимирович

Высота ли, высота поднебесная,
Красота ли, красота бестелесная,
Глубина ли, глубина Океан морской,
Широко раздолье наше всей Земли людской.

Из-за Моря, Моря синего, что плещет без конца,
Из того ли глухоморья изумрудного,
И от славного от города, от града Леденца,
От заморского Царя, в решеньях чудного,
Выбегали, выгребали ровно тридцать кораблей,
Всех красивей тот, в котором гость богатый Соловей,
Будимирович красивый, кем гордится вся земля,
Изукрашено судно, и Сокол имя корабля.
В нем по яхонту по ценному горит взамен очей,
В нем по соболю чернеется взамен густых бровей,
Вместо уса было воткнуто два острые ножа,
Уши — копья Мурзавецки, встали, ветер сторожа,
Вместо гривы две лисицы две бурнастые,
А взамен хвоста медведи головастые,
Нос, корма его взирает по-туриному,
Взведены бока крутые по-звериному.
В Киев мчится этот Сокол ночь и день, чрез свет и мрак,
В корабле узорном этом есть муравленый чердак,
В чердаке была беседа — рыбий зуб с игрой огней,

Там, на бархате, в беседе, гость богатый Соловей.
Говорил он корабельщикам, искусникам своим:
«В город Киев как приедем, чем мы Князя подарим?»
Корабельщики сказали: «Славный гость ты Соловей,
Золота казна богата, много черных соболей,
Сокол их везет по Морю ровно сорок сороков,
И лисиц вторые сорок, сколь пушиста тьма хвостов,
И камка есть дорогая, из Царь-Града свет-узор,
Дорогая-то не очень, да узор весьма хитер».
Прибежали корабли под тот ли славный Киев град,
В Днепр реку метали якорь, сходни стали, все глядят.
Вот во светлую во гридню смело входит Соловей,
Ласков Князь его встречает со дружиною своей.
Князю он дарит с Княгиней соболей, лисиц, камку,
Ничего взамен не хочет — место в саде, в уголку.
«Дай загон земли», он просит, «чтобы двор построить мне,
Там, где вишенье белеет, вишни будут спеть Княжне».
Соловью в саду Забавы отмежевана земля,
Он зовет людей работных со червлена корабля.
«Вы берите-ка топорики булатные скорей,
Снарядите двор в саду мне, меж узорчатых ветвей,
Где Забава спит и грезит, в час как Ночь в звездах идет,
В час как цветом, белым цветом, часто вишенье цветет».
С поздня вечера дружина с топорами, ровен звук,
Словно дятлы по деревьям, щелк да щелк, и стук да стук.
Хорошо идет, к полуночи и двор поспел, гляди,
Златоверхие три терема, и сени впереди,
Трои сени, все решетчаты, и тонки сени те,
В теремах все изукрашено, как в звездной высоте.
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в зорях звездных терем весь.
Вот к заутрени звонили, пробуждается Княжна,

Ото сна встает Забава, смотрит все ли спит она?
Из косящата окошка в свой зеленый смотрит сад,
Златоверхие три терема как будто там стоят.
«Ой вы мамушки и нянюшки, идите поскорей,
Красны девушки, глядите, что в саду среди ветвей.
Это чудо ль показалось мне средь вишенья в цвету?
Наяву ли увидала я такую красоту?»
Отвечают красны девушки и нянюшки Княжне:
«Счастье с цветом в дом пришло к тебе, и в яви, не во сне».
Вот идет Забава в сад свой, меж цветов идет Княжна,
Терем первый, в нем все тихо, золотая там казна,
Ко второму, за стенами потихоньку говорят,
Помаленьку говорят в нем, все молитву там творят,
Подошла она ко третьему, стоит Княжна, глядит,
В третьем тереме, там музыка, там музыка гремит.
Входит в сени, дверь открыла, испугалася Княжна,
Резвы ноги подломились, видит дивное она:
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в Небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в звездных зорях терем весь.
Подломились резвы ножки, Соловей догадлив был,
Гусли звончаты он бросил, красну деву подхватил,
Подхватил за белы ручки тут Забаву Соловей,
Клал ее он на кровати из слоновыих костей,
На пуховые перины, в обомлении, положил: —
«Что ж, Забава, испужалась?» — Тут им день поворожил.
Солнце с солнцем золотилось, Месяц с месяцем горел,
Зори звездные светились, в сердце жар был юн и смел.
Сердце с сердцем, очи в очи, о, как сладко и светло,
Белым цветом, всяким цветом, нежно вишенье цвело.

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Из-за моря, моря синева,
Из славна Волынца, красна Галичья,
Из тое Корелы богатыя,
Как есен соко́л вон вылетывал,
Как бы белой кречет вон выпархивал, —
Выезжал удача доброй молодец,
Молоды Дюк сын Степанович.
По прозванью Дюк был боярской сын.
А и конь под ним как бы лютой зверь,
Лютой зверь конь, и бур, космат,
У коня грива на леву сторону до сырой земли,
Он сам на коне как есен соко́л,
Крепки доспехи на могучих плечах.
Немного с Дюком живота пошло:
Что куяк и панцырь чиста серебра,
А кольчуга на нем красна золота;
А куяку и панцырю
Цена лежит три тысячи,
А кольчугу на нем красна золота
Цена сорок тысячей,
А и конь под ним в пять тысячей.
Почему коню цена пять тысячей?
За реку он броду не спрашивает,
Котора река цела верста пятисотная,
Он скачет с берегу на берег —
Потому цена коню пять тысячей.
Еще с Дюком немного живота пошло:
Пошел тугой лук разрывчетой,
А цена тому луку три тысячи;
Потому цена луку три тысячи —
Полосы были серебрены,
А рога красна золота,
А и титивочка была шелко́вая,
А белова шолку шимаханскова.
И колчан пошел с ним каленных стрел,
А во колчане было за триста стрел,
Всякая стрела по десяти рублев,
А и еще есть во колчане три стрелы,
А и тем стрелам цены нет,
Цены не было и не сведомо.
Потому трем стрелкам цены не было, —
Колоты оне были из трость-древа,
Строганы те стрелки во Нове-городе,
Клеяны оне клеем осетра-рыбы,
Перены оне перьицам сиза́ орла́,
А сиза орла, орла орловича,
А тово орла, птицы камския, —
Не тыя-та Камы, коя в Волгу пала,
А тоя-ты Камы за синем морем,
Своим ус(т)ьем впала в сине море.
А летал орел над синем морем,
А ронил он перьица во сине море,
А бежали гости-карабелыцики,
Собирали перья на сине́м море́,
Вывозили перья на светую Русь,
Продавали душам красным девицам,
Покупала Дюкова матушка
Перо во сто рублев, во тысячу.
Почему те стрелки дороги?
Потому оне дороги,
Что в ушах поставлено по ти́рону по каменю.
По дорогу самоцветному;
А и еще у тех стрелак
Подле ушей перевивано
Аравицким золотом.
Ездит Дюк подле синя моря
И стреляет гусей, белых лебедей,
Перелетных серых малых утачак.
Он днем стреляет,
В ночи те стрелки сбирает:
Как днем-та стре́лачак не видити,
А в ночи те стрелки, что свечи, горят,
Свечи теплются воску ярова;
Потому оне, стрелки, дороги.
Настрелял он, Дюк, гусей, белых лебедей,
Перелетных серых малых утачак,
Поехал ко городу Киеву,
Ко ласкову князю Владимеру.
Он будет в городе Киеве,
Что у ласкова князя Владимера,
Середи двора княженецкого,
А скочил он со добра́ коня,
Привезал коня к дубову́ столбу,
К кольцу булатному,
Походил во гридню во светлую
Ко великому князю Владимеру;
Он молился Спасу со Пречистою,
Поклонился князю со кнегинею,
На все четыре стороны.
Тут сидят князи-бо́яра,
Скочили все на резвы́ ноги́,
А гледят на молодца, дивуются.
И Владимер-князь стольной киевской
Приказал наливать чару зелена вина
В полтора ведра.
Подавали Дюку Степанову,
Принимает он, не чванится,
А принял чару едино́й рукой,
А выпил чару едины́м духом;
И Владимер-князь стольной киевской
Посадил ево за единой стол хлеба кушати.
А и повары были догадливые:
Носили ества сахарныя,
И носили питья медвяныя,
И клали калачики крупичеты
Перед тово Дюка Степанова.
А сидит Дюк за единым столом
Со темя́ князи и бо́яры,
Откушал калачики крупичеты,
Он верхню корачку отламыват,
А нижню корачку прочь откладыват.
А во Киеве был ща(п)лив добре
Как бы молоды Чурила сын Пленкович,
Оговорил он Дюка Степанова:
«Что ты, Дюк, чем чванишься:
Верхню корачку отламывашь,
А нижню прочь откладываешь?».
Говорил Дюк Степанович:
«Ой ты, ой еси, Владимер-князь!
В том ты на меня не прогневайся:
Печки у тебя биты глинены,
А подики кирпичные,
А помелечко мочальное
В лохань обмакивают,
А у меня, Дюка Степанова,
А у моей сударыни матушки
Печки были муравлены,
А подики медные,
Помелечко шелко́вое
В сыту медяную абмакивают;
Калачик сешь — больше хочится!».
Втапоры князю Владимеру
Захотелось к Дюку ехати,
Зовет с собой князей-бояр,
И взял Чурила Пленковича.
И приехали оне на пашню к нему,
Ко тем крестьянским дворам.
И тут у Дюка стряпчей был,
Припас про князя Владимера почестной стол,
И садился ласковой Владимер-князь
Со своими князи-бо́яры
За те столы белоду́бовы;
И втепоры повары были догадливы:
Носили ества сахарныя
И питья медяныя.
И будет день в половина дни,
И будет стол во полу́столе,
Владимер-князь полсыта́ наедается,
Полпьена́ напивается,
Говорил он тут Дюку Степанову:
«Коково про тебя сказывали,
Таков ты и есть».
Покушавши, ласковой Владимер-князь
Велел дом ево переписывать,
И был в том дому сутки четвера.
А и дом ево крестьянской переписывали —
Бумаги не стало,
То отте́ля Дюк Степанович
Повел князя Владимера
Со всемя́ гостьми и со всемя́ людьми
Ко своей сударыни-матушки,
Честны вдавы многоразумныя.
И будут оне в высоких теремах,
И ужасается Владимер-князь,
Что в теремах хорошо изукрашено.
И втапоры честна вдова, Дюкова матушка,
Обед чинила про князя Владимера
И про всех гостей, про всех людей.
И садился Владимер-князь
За столы убраныя, за ества сахарныя
Со всемя́ гостьми, со всемя́ людьми;
Втапоры повары были догадливы:
Носили ества сахарныя, питья медяныя.
И будет день в половина дни,
Будет стол во полу́столе,
Говорил он, ласковой Владимер-князь:
«Исполать тебе, честна вдова многоразумная,
Со своим сыном Дюком Степановым!
Уподчивала меня со всемя́ гостьми́, со всемя́ людьми;
Хотел боло ваш и этот дом описывать,
Да отложил все печали на радости».
И втапоры честна вдова многоразумная
Дарила князя Владимера
Своими честными подарками:
Сорок сороков черных соболей,
Второе сорок бурнастых лисиц,
Еще сверх того каменьи самоцветными.
То старина, то и деянье:
Синему морю на уте́шенье,
Быстрым рекам слава до́ моря,
А добрым людям на послу́шанье,
Веселым молодцам на поте́шенье.

Василий Васильевич Капнист

Ответ Рафаэла певцу Фелицы

Прекрасное изображение Фелицы,
сочинение Гавриила Романовича Державина,
дало мне повод к написанию ответа Рафаэла,
в котором весь пятый куплет заимствован
из следующих трех прекрасных строф его:
Престол ее на скандинавских,
Камчатских и златых горах,
От стран таймурских до кубанских
Поставь на сорок двух столбах.
Как зеркал восемь бы, стояли
Ее великие моря.
С полнеба звезды освещали,
Вокруг — багряная заря.
Строфа 8
На сребролунно государство
Простри крылатый, сизый гром;
В железно-каменное царство
Брось молньи и поставь вверх дном.
Орел царевнин бы ногою
Вверху рога Луны сгибал;
Тогда ж бы на земле другою
У Льва голодный зев сжимал.
Строфа 47
Представь, чтоб глас сей светодарный,
Как луч с небес, проник сердца,
Извлек бы слезы благодарны,
И все монарха и отца
И бога бы в Фелице зрели,
Который праведен и благ;
Из уст бы громы лишь гремели,
Которы у нее в руках.
Строфа 26
Рафаэл Санкцио Урбинской,
За Стикс отшедший на покой,
Мурзе Орды Киргизской, Крымской,
Каракалпацкой, Золотой,
А подлинно какой, не знает,
Здоровья, счастия желает
И просит сей принять ответ
На то посланье длинновато,
Которое Эрмий крылатый
Ему на сей доставил свет.

Мурза! Сто тридцать повелений,
Предписанных тобою мне,
Признаться, удивили тени,
Живущи в здешней стороне:
Казалось им то очень странно,
Что так слегка и столь пространный
Ты вздумал мне урок задать,
Над коего и сотой долей,
Поверь, со всею доброй волей
Пришло бы в пень Апеллу стать.

Ты, видно, думал, что не диво
Изобразившим вещество
Изобразить достойно, живо
И непостижно божество;
Что как воображенью слово,
Так краской мастерство готово
Высоку мысль глазам казать;
И как ума паренья скоры,
Так кисти смелые узоры
И чувствам образ могут дать.

Но нет, Мурза! не так не трудно,
Как то себе мечтаешь ты,
Всех прелестей собранье чудно
Искусно слить в одни черты,
Чтоб душу ангела небесна
Представила краса телесна.
Мы солнце видим каждый день,
Однако вся искусства сила
Изобразить сего светила
Одну подобья может тень.

Не так легко «над полвселенной
На сорок токмо двух столбах
Престол поставить вознесенный,
В осьми смотрящийся морях;
Так ноги распростерть Орлины,
Чтоб сжал одною зев он Львиный,
Другой рога Луны сгибал;
И написать, как гром горящий,
В деснице кроткой, злым грозящий,
Гремел из уст, но не сражал».

А ты хотел, чтобы все дива,
Которы нам ты возвестил,
Чтоб опись славных дел архива
В одну картину я вместил!
Хоть знал я тщетное желанье,
Но все употребил старанье
Тебе сколь можно угодить;
И так пустяся наудачу,
Чтобы решить твою задачу,
Я предприял ее дробить.

Сперва, созвав в совет согласный
Весь живописный наш синклит,
Фелицы твоея прекрасной
Решился я представить вид;
А чтоб исполнить чудно дело,
Юноны сановитой тело
Минервиной главой свершил;
И, прелестьми трех граций нежных
Покрыв, о чреслах белоснежных
Кипридин пояс обложил.

И восхищался... как, пред мною
Представши, бей каких-то орд,
Под шайкой, бритой головою
И длинными усами горд,
Спросил: кого изображаю?
«Фелицу». — «Как, ее? — я чаю,
Что бредишь ты, — брось кисти прочь,
И труд, мой друг, оставь напрасный:
Ее ли образ то прекрасный?
Он сходен с ним, как с полднем ночь».

Сказал и с гневом удалился.
Приветством удивлен таким,
Я речь завесть поторопился
О чудной сей Фелице с ним;
Догнав его: «О бей почтенный! —
Сказал. — Оставим несравненный
Фелицын вид; позволь спросить
Совета, как бы кисть счастлива
Могла сего осьмого дива
Хоть подвиги изобразить?»

«Хоть подвиги? Не трудно дело
Затеял ты в уме своем!
Хотя б вас сто над ним сидело
Весь век, вы стали бы ни с чем.
Для рам обширной толь картины
Мал лес всей здешней Палестины;
А где взять красок и кистей?
Опомнися, тебе ль пристало
Явить нам ясное зерцало
Великих дел царевны сей?

Над всеми царствами вселенной
Она возносится как кедр
Над тростью гибкой, униженной,
Чуть выросшей из влажных недр.
Державный скипетр простирает:
На царства там граждан венчает,
В подданство царствы здесь берет:
Тут в брань текущи зря державы,
Претит потоки лить кровавы,
И суд и мир им подает.

Се гром и треск ее перуна,
Страшилища владык земли,
С полнощи грянув, дом Нептуна
В Средземном понте потрясли.
Там гидр она в волнах сжигала,
Луну надменну затмевала
Крылами своего Орла;
И, царств не возмутя покою,
В предел свой сильною рукою
Пространно море вовлекла.

Но слова ли возможет сила
Явить в величии своем,
Как мрак полнощи просветила
Она премудрости лучом?
Как с подданных сняла оковы,
В них души поселила новы
И как, где труд свой не свершен
За прагом гроба оставляла,
Она там счастье засевала
Для жатвы будущих племен.

Но что! по всей вселенной ныне
Гремят дела ее одной,
И на пространной сей холстине
Насилу кистию златой
Писать их слава успевает,
То как рука твоя дерзает
Подять толь непомерный труд?
Оставь, мой друг, не суетися;
Кому дивится свет — дивися,
А кисть и краски спрячь под спуд».

Премудрого сего совета,
Мурза! отнюдь не презрю я.
Итак, Фелицына портрета,
Ниже картины дел ея
Тебе доставить не намерен.
Когда ж ты в способах уверен
Те чуда живо написать,
То кисть и краски пред тобою:
Пиши волшебною рукою,
Что живо так умел сказать.

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Да из орды, Золотой земли,
Из тое Могозеи богатыя
Когда подымался злой Калин-царь,
Злой Калин-царь Калинович
Ко стольному городу ко Киеву
Со своею силою с поганою,
Не дошед он до Киева за семь верст,
Становился Калин у быстра Непра;
Сбиралося с ним силы на сто верст
Во все те четыре стороны.
Зачем мать сыра земля не погнется?
Зачем не расступится?
А от пару было от конинова
А и месец, со(л)нцо померкнула,
Не видить луча света белова;
А от духу татарскова
Не можно крещеным нам живым быть.
Садился Калин на ременчет стул,
Писал ерлыки скоропищеты
Ко стольному городу ко Киеву,
Ко ласкову князю Владимеру,
Что выбрал татарина выше всех,
А мерою тот татарин трех сажен,
Голова на татарине с пивной котел,
Которой котел сорока ведер,
Промеж плечами касая сажень.
От мудрости слово написано,
Что возьмет Калин-царь
Стольной Киев-град,
А Владимера-князя в полон полонит,
Божьи церквы на дым пустит.
Дает тому татарину ерлыки скоропищеты
И послал ево в Киев наскоро.
Садился татарин на добра коня,
Поехал ко городу ко Киеву,
Ко ласкову князю Владимеру.
А и будет он, татарин, в Киеве,
Середи двора княженецкова
Скокал татарин с добра коня,
Не вяжет коня, не приказавает,
Бежит он во гридню во светлую,
А Спасову образу не молится,
Владимеру-князю не кланется
И в Киеве людей ничем зовет.
Бросал ерлыки на круглой стол
Перед великова князя Владимера,
Атшод, татарин слово выговорил:
«Владимер-князь стольной киевской!
А наскоре сдай ты нам Киев-град
Без бою, без драки великия
И без того кроволития напраснаго!».
Владимер-князь запечалился,
А наскоре ерлыки распечатовал и просматривал
Гледючи в ерлыки, заплакал свет:
По грехам над князем учинилося —
Богатырей в Киеве не случилося,
А Калин-царь под стеною стоит,
А с Калином силы написано
Не много не мало — на́ сто верст
Во все четыре стороны,
Еще со Калином сорок царей со царевичем,
Сорок королей с королевичем,
Под всяким царем силы по три тьмы-по три тысячи;
По правую руку ево зять сидит,
А зятя зовут у нево Сартаком,
А по леву руку сын сидит,
Сына зовут Лоншеком.
И то у них дело не окончено,
Татарин из Киева не выехал,
Втапоры Василей-пьяница
[В]збежал на башню на стрельную,
Берет он свой тугой лук разрывчетой,
Калену стрелу переную,
Наводил он трубками немецкими,
А где-та сидит злодей Калин-царь,
И тот-та Василей-пьяница
Стрелял он тут во Калина-царя,
Не попал во собаку Калина-царя,
Что попал он в зятя ево Сартака,
Угодила стрела ему в правой глаз,
Ушиб ево до́ смерти.
И тут Калину-царю за беду стало,
Что перву беду не утушили,
А другую беду оне загрезили:
Убили зятя любимова
С тоя башни стрельныя.
Посылал другова татарина
Ко тому князю Владимеру,
Чтобы выдал тово виноватова.
А мало время замешкавши,
С тое стороны полуденныя,
Что ясной сокол в перелет летит,
Как белой кречет перепорхавает,
Бежит паленица удалая,
Старой казак Илья Муромец.
Приехал он во стольной Киев-град,
Середи двора княженецкова
Скочил Илья со добра коня,
Не вяжет коня, не приказывает,
Идет во гридню во светлую,
Он молится Спасу со Пречистою,
Бьет челом князю со княгинею
И на все четыре стороны,
А сам Илья усмехается:
«Гой еси, сударь Владимер-князь,
Что у тебе за болван пришел?
Что за дурак неотесоной?».
Владимер-князь стольной киевской
Подает ерлыки скоропищеты,
Принял Илья, сам прочитывал.
Говорил тут ему Владимер-князь:
«Гой еси, Илья Муромец!
Пособи мне думушку подумати:
Сдать ли мне, не сдать ли Киев-град
Без бою мне, без драки великия,
Без того кроволития напраснаго?».
Говорит Илья таково слово:
«Владимер-князь стольной киевской!
Ни о чем ты, асударь, не печалуйся:
Боже-Спас оборонит нас,
А нечто́ пречистой и всех сохранит!
Насыпай ты мису чиста серебра,
Другую — красна золота,
Третью мису — скатнова земчуга;
Поедем со мной ко Калину-царю
Со своими честными подарками,
Тот татарин дурак нас прямо доведет».
Нарежался князь тут поваром,
Заморался сажаю котельною.
Поехали оне ко Калину-царю,
А прямо их татарин в лагири ведет.
Приехал Илья ко Калину-царю
В ево лагири татарския,
Скочил Илья со добра коня,
Калину-царю поклоняется,
Сам говорит таково слово:
«А и Калин-царь, злодей Калинович!
Прими наши дороги подарочки
От великова князя Владимера:
Перву мису чиста серебра,
Другу — красна золота,
Третью мису — скатнова земчуга,
А дай ты нам сроку на три дни,
В Киеве нам приуправиться:
Отслужить обедни с понафидами,
Как-де служат по усопшим душам,
Друг с дружкой проститися!».
Говорит тут Калин таково слово:
«Гой еси ты, Илья Муромец!
Выдайте вы нам виноватова,
Которой стрелял с башни со стрельныя,
Убил моево зятя любимова!».
Говорит ему Илья таково слово:
«А ты слушай, Калин-царь, повеленое,
Прими наши дороги подарочки
От великова князя Владимера.
Где нам искать такова человека и вам отдать?».
И тут Калин принял золоту казну нечестно у нево.
Сам прибранивает.
И тут Ильи за беду стало,
Что не дал сроку на три дни и на три часа,
Говорил таково слово:
«Сабака, проклятой ты, Калин-царь,
Отойди с татарами от Киева!
Охото ли вам, сабака, живым быть?».
И тут Калину-царю за беду стало,
Велел татарам сохватать Илью.
Связали ему руки белыя
Во крепки чембуры шелковыя.
Втапоры Ильи за беду стало,
Говорил таково слово:
«Сабака, проклятой ты, Калин-царь,
Отойди прочь с татарами от Киева!
Охото ли вам, сабака, живым быть?».
И тут Калину за беду стало
И плюет Ильи во ясны очи:
«А русской люд всегды хвастлив,
Опутан весь, будто лысай бес,
Еще ли стоит передо мною, сам хвастает!».
И тут Ильи за беду стало,
За великую досаду показалося,
Что плюет Калин в ясны очи,
Скочил в полдрева стоячева,
Изарвал чембуры на могучих плечах.
Не допустят Илью до добра коня
И до ево-та до палицы тяжкия,
До медны литы в три тысячи.
Схвотил Илья татарина за́ ноги,
Которой ездил во Киев-град,
И зачал татарином помахивати,
Куда ли махнет — тут и улицы лежат,
Куды отвернет — с переулками,
А сам татарину приговаривает:
«А и крепок татарин — не ломится,
А жиловат сабака — не изорвется!».
И только Илья слово выговорил,
Оторвется глава ево татарская,
Угодила та глава по силе вдоль,
И бьет их, ломит, вконец губит.
Достальныя татара на побег пошли,
В болотах, в реках притонули все,
Оставили свои возы и лагири.
Воротился Илья он ко Калину-царю,
Схватал он Калина во белы руки,
Сам Калину приговаривает:
«Вас-та, царей, не бьют-не казнят,
Не бьют-не казнят и не вешают!».
Согнет ево корчагою,
Воздымал выше буйны головы своей,
Ударил ево о горюч камень,
Росшиб он в крохи говенныя.
Достальныя татара на побег бегут,
Сами оне заклинаются:
«Не дай бог нам бывать ко Киеву,
Не дай бог нам видать русских людей!
Неужто в Киеве все таковы:
Один человек всех татар прибил?».
Пошел Илья Муромец искать своего товарыща
Тово ли Василья-пьяницу Игнатьева,
И скоро нашел ево на кружале Петровскием,
Привел ко князю Владимеру.
А пьет Илья довольно зелено вино
С тем Васильем со пьяницой,
И называет Илья тово пьяницу Василья
Братом названыем.
То старина, то и деянье.

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Во стольном в городе во Киеве,
У ласкова асударь-князя Владимера,
Было пирование-почестной пир,
Было столование-почестной стол
На многи князи и бояра
И на русския могучия богатыри.
Будет день в половина дня,
А и будет стол во полустоле,
Князь Владимер распотешился.
А незнаемы люди к нему появилися:
Есть молодцов за сто человек,
Есть молодцов за другое сто,
Есть молодцов за третье сто,
Все оне избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны;
Бь(ю)т челом, жалобу творят:
«Свет государь ты, Владимер-князь!
Ездили мы по полю по чистому,
Сверх тое реки Че́реги,
На твоем государевом займище,
Ничего мы в поле не наезжавали,
Не наезжавали зверя прыскучева,
Не видали птицы перелетныя,
Только наехали во чистом поле
Есть молодцов за́ три ста́ и за́ пять со́т,
Жеребцы под ними латынския,
Кафтанцы на них камчатныя,
Однорядочки-то голуб скурлат,
А и колпачки — золоты плаши.
Оне соболи, куницы повыловили
И печерски лисицы повыгнали,
Туры, олени выстрелили,
И нас избили-изранели,
А тебе, асударь, добычи нет,
А от вас, асударь, жалованья нет,
Дети, жены осиро́тили,
Пошли по миру скитатися».
А Владимер-князь стольной киевской
Пьет он, есть, прохложается,
Их челобитья не слушает.
А и та толпа со двора не сошла,
А иная толпа появилася:
Есть молодцов за́ три ста́,
Есть молодцов за́ пять со́т.
Пришли охотники-рыбало́выя,
Все избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны,
Бьют челом, жалобу творят:
«Свет государь ты, Владимер-князь!
Ездили мы по рекам, по озерам,
На твои щаски княженецкия
Ничего не пои́мавали, —
Нашли мы людей:
Есть молодцов за́ три ста и за́ пять сот,
Все оне белую рыбицу повыловили,
Щуки, караси повыловили ж
И мелкаю рыбицу повыдавили,
Нам в том, государь, добычи нет,
Тебе, государю, приносу нет,
От вас, государь, жалованья нет,
Дети, жены осиро́тили,
Пошли по миру скитатися,
И нас избили-изранели».
Владимер-князь стольной киевской
Пьет-ест, прохложается,
Их челобитья не слушает.
А и те толпы со двора не сошли,
Две толпы вдруг пришли:
Первая толпа — молодцы сокольники,
Другия — молодцы кречатники,
И все они избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны,
Бьют челом, жалобу творят:
«Свет государь, Владимер-князь!
Ездили мы по полю чистому,
Сверх тое Че́реги,
По твоем государевом займищу,
На тех на потешных островах,
На твои щаски княженецкия
Ничево не пои́мавали,
Не видали сокола и кречета перелетнова,
Только наехали мы молодцов за тысячу человек,
Всех оне ясных соколов повыхватали
И белых кречетов повыловили,
А нас избили-изранели, —
Называются дружиною Чуриловою».
Тут Владимер-князь за то слово спохватится:
«Кто это Чурила есть таков?».
Выступался тута старой Бермята Васильевич:
«Я-де, асударь, про Чурила давно ведаю,
Чурила живет не в Киеве,
А живет он пониже малова Киевца.
Двор у нево на семи верстах,
Около двора железной тын,
На всякой тынинки по маковке,
А и есть по земчуженке,
Середи двора светлицы стоят,
Гридни белодубовыя,
Покрыты седых бобров,
Потолок черных соболей,
Матица-та валженая,
Пол-середа одново серебра,
Крюки да пробои по булату злачены,
Первыя у нево ворота вольящетыя,
Другия ворота хрустальныя,
Третьи ворота оловянныя».
Втапоры Владимер-князь и со княгинею
Скоро он снарежается,
Скоря́ тово пое(зд)ку чинят;
Взял с собою князей и бояр
И магучих богатырей:
Добрыню Никитича
И старова Бермята Васильевича, —
Тут их собралось пять сот человек
И поехали к Чурилу Пленковичу.
И будут у двора ево,
Встречает их старой Плен,
Для князя и княгини отворяет ворота вольящетыя,
А князем и боярам — хрустальныя,
Простым людям — ворота оловянныя,
И наехала их полон двор.
Старой Пленка Сароженин
Приступил ко князю Владимеру
И ко княгине Апраксевне,
Повел их во светлы гридни,
Сажал за убраныя столы,
В место почестное,
Принимал, сажал князей и бояр
И могучих русских богатырей.
Втапоры были повары догадливыя —
Носили ества сахарныя и питья медяныя,
А питья все заморския,
Чем бы князя развеселить.
Веселыя беседа — на радости день:
Князь со княгинею весел сидит.
Посмотрил в окошечко косящетое
И увидел в поле толпу людей,
Говорил таково слово:
«По грехам надо мною, князем, учинилося:
Князя меня в доме не случилася,
Едет ко мне король из орды
Или какой грозен посол».
Старой Пленка Сороженин
Лишь только усмехается,
Сам подчивает:
«Изволь ты, асударь, Владимер-князь со княгинею
И со всеми своими князи и бояры, кушати!
Что-де едет не король из орды
И не грозен посол,
Едет-де дружина хоробрая сына моего,
Молода Чурила сына Пленковича,
А как он, асударь, будет, —
Пред тобою ж будет!».
Будет пир во полупире,
Будет стол во полустоле,
Пьют оне, едят, потешаются,
Все уже оне без памяти сидят.
А и на дворе день вечеряется,
Красное солнушка закотается,
Толпа в поле сбирается:
Есть молодцов их за́ пять сот,
Есть и до тысячи:
Едет Чурила ко двору своему,
Перед ним несут подсолнучник,
Чтоб не запекла солнца бела́ ево лица.
И приехал Чурила ко двору своему,
Перво ево скороход прибежал,
Заглянул скороход на широкой двор:
А и некуды Чуриле на двор ехати
И стоят(ь) со своим промыслом.
Поехали оне на свой окольной двор,
Там оне становилися и со всем убиралися.
Втапоры Чурила догадлив был:
Берет золоты ключи,
Пошел во подвалы глубокия,
Взял золоту казну,
Сорок сороков черных соболей,
Другую сорок печерских лисиц,
И брал же камку белохрущету,
А цена камке сто тысячей,
Принес он ко князю Владимеру,
Клал перед ним на убранной стол.
Втапоры Владимер-князь стольной киевской
Больно со княгинею возрадовалися,
Говорил ему таково слово:
«Гой еси ты, Чурила Пленкович!
Не подобает тебе в деревне жить,
Подобает тебе, Чуриле, в Киеве жить, князю служить!».
Втапоры Чурила князя Владимера не ослушался
Приказал тотчас коня оседлать,
И поехали оне все в тот стольной Киев-град
Ко ласкову князю Владимеру.
В добром здоровье их бог перенес.
А и будет на дворе княженецкием,
Скочили оне со добрых коней,
Пошли во светлицы-гридни,
Садилися за убраныя столы,
Посылает Владимер стольной киевской
Молода Чурила Пленковича
Князей и бояр звать в гости к себе,
А зватова приказал брать со всякова по десяти рублев,
Обходил он, Чурила, князей и бояр
И собрал ко князю на почестной пир.
А и зайдет он, Чурила Пленкович,
В дом ко старому Бермяте Васильевичу,
Ко ево молодой жене,
К той Катерине прекрасной,
И тут он позамешкался.
Ажидает ево Владимер-князь,
Что долго замешкался.
И мало время поизойдучи,
Пришел Чурила Пленкович.
Втапоры Владимер-князь не во что положил,
Чурила пришел, и стол пошел,
Стали пити-ясти, прохложатися.
Все князи и бояры допьяна́ напивалися
Для новаго стольника Чурила Пленко́вича,
Все оне напивалися и домой разезжалися.
Поутру рано-ранешонько,
Рано зазвонили ко заутрени,
Князи и бояра пошли к заутрени,
В тот день выпадала пороха снегу белова,
И нашли оне свежей след.
Сами оне дивуются:
Либо зайка скакал, либо бел горносталь,
А иныя тут усмехаются, сами говорят:
«Знать это не зайко скокал, не бел горносталь —
Это шел Чурила Пленкович к старому Бермяке Васильевичу,
К ево молодой жене Катерине прекрасныя».

Редьярд Киплинг

«Мэри Глостер»

Я платил за твои капризы, не запрещал ничего.
Дик! Твой отец умирает, ты выслушать должен его.
Доктора говорят — две недели. Врут твои доктора,
Завтра утром меня не будет… и… скажи, чтоб вышла сестра.
Не видывал смерти, Дикки? Учись, как кончаем мы,
Тебе нечего будет вспомнить на пороге вечной тьмы.
Кроме судов, и завода, и верфей, и десятин,
Я создал себя и мильоны, но я проклят — ты мне не сын!
Капитан в двадцать два года, в двадцать три женат,
Десять тысяч людей на службе, сорок судов прокат.
Пять десятков средь них я прожил и сражался немало лет,
И вот я, сэр Антони Глостер, умираю — баронет!
Я бывал у его высочества, в газетах была статья:
«Один из властителей рынка» — ты слышишь, Дик, это — я!
Я начал не с просьб и жалоб. Я смело взялся за труд.
Я хватался за случай, и это — удачей теперь зовут.
Что за судами я правил! Гниль и на щели щель!
Как было приказано, точно, я топил и сажал их на мель.
Жратва, от которой шалеют! С командой не совладать!
И жирный куш страховки, чтоб рейса риск оправдать.
Другие, те не решались — мол, жизнь у нас одна.
(Они у меня шкиперами.) Я шел, и со мной жена.
Женатый в двадцать три года, и передышки ни дня,
А мать твоя деньги копила, выводила в люди меня.
Я гордился, что стал капитаном, но матери было видней,
Она хваталась за случай, я следовал слепо за ней.
Она уломала взять денег, рассчитан был каждый шаг,
Мы купили дешевых акций и подняли собственный флаг.
В долг забирали уголь, нам нечего было есть,
«Красный бык» был наш первый клипер, теперь их тридцать шесть!
То было клиперов время, блестящие были дела,
Но в Макассарском проливе Мэри моя умерла.
У Малого Патерностера спит она в синей воде,
На глубине в сто футов. Я отметил на карте — где.
Нашим собственным было судно, на котором скончалась она,
И звалось в честь нее «Мэри Глостер»: я молод был в те времена.
Я запил, минуя Яву, и чуть не разбился у скал,
Но мне твоя мать явилась — в рот спиртного с тех пор я не брал.
Я цепко держался за дело, не покладая рук,
Копил (так она велела), а пили другие вокруг.
Я в Лондоне встретил Мак-Кулло (пятьсот было в кассе моей),
Основали сталелитейный — три кузницы, двадцать людей.
Дешевый ремонт дешевки. Я платил, и дело росло,
Патент на станок приобрел я, и здесь мне опять повезло,
Я сказал: «Нам выйдет дешевле, если сделает их наш завод»,
Но Мак-Кулло на разговоры потратил почти что год.
Пароходства как раз рождались — работа пошла сама,
Котлы мы ставили прочно, машины были — дома!
Мак-Кулло хотел, чтоб в каютах были мрамор и всякий там клен,
Брюссельский и утрехтский бархат, ванны и общий салон,
Водопроводы в клозетах и слишком легкий каркас,
Но он умер в шестидесятых, а я — умираю сейчас…
Я знал — шла стройка «Байфлита», — я знал уже в те времена
(Они возились с железом), я знал — только сталь годна
И сталь себя оправдала. И мы спустили тогда,
За шиворот взяв торговлю, девятиузловые суда.
Мне задавали вопросы, по Писанью был мой ответ:
«Тако да воссияет перед людьми ваш свет».
В чем могли, они подражали, но им мыслей моих не украсть —
Я их всех позади оставил потеть и списывать всласть.
Пошли на броню контракты, здесь был Мак-Кулло силен,
Он был мастер в литейном деле, но лучше, что умер он.
Я прочел все его заметки, их понял бы новичок,
И я не дурак, чтоб не кончить там, где мне дан толчок.
(Помню, вдова сердилась.) А я чертежи разобрал.
Шестьдесят процентов, не меньше, приносил мне прокатный вал.
Шестьдесят процентов с браковкой, вдвое больше, чем дало б литье,
Четверть мильона кредита — и все это будет твое.
Мне казалось — но это неважно, — что ты очень походишь на мать,
Но тебе уже скоро сорок, и тебя я успел узнать.
Харроу и Тринити-колледж. А надо б отправить в моря!
Я дал тебе воспитанье, и дал его, вижу, зря
Тому, что казалось мне нужным, ты вовсе не был рад,
И то, что зовешь ты жизнью, я называю — разврат.
Гравюры, фарфор и книги — вот твоя колея,
В колледже квартирой шлюхи была квартира твоя.
Ты женился на этой костлявой, длинной, как карандаш,
От нее ты набрался спеси; но скажи, где ребенок ваш?
Катят по Кромвель-роуду кареты твои день и ночь,
Но докторский кеб не виден, чтоб хозяйке родить помочь!
(Итак, ты мне не дал внука, Глостеров кончен род.)
А мать твоя в каждом рейсе носила под сердцем плод
Но все умирали, бедняжки. Губил их морской простор.
Только ты, ты один это вынес, хоть мало что вынес с тех пор!
Лгун и лентяй и хилый, скаредный, как щенок,
Роющийся в обедках. Не помощник такой сынок!
Триста тысяч ему в наследство, кредит и с процентов доход,
Я не дам тебе их в руки, все пущено в оборот.
Можешь не пачкать пальцев, а не будет у вас детей,
Все вернется обратно в дело. Что будет с женой твоей!
Она стонет, кусая платочек, в экипаже своем внизу:
«Папочка! умирает!» — и старается выжать слезу.
Благодарен? О да, благодарен. Но нельзя ли подальше ее?
Твоя мать бы ее не любила, а у женщин бывает чутье.
Ты услышишь, что я женился во второй раз. Нет, это не то!
Бедной Эджи дай адвоката и выдели фунтов сто.
Она была самой славной — ты скоро встретишься с ней!
Я с матерью все улажу, а ты успокой друзей.
Что мужчине нужна подруга, женщинам не понять,
А тех, кто с этим согласны, не принято в жены брать.
О той хочу говорить я, кто леди Глостер еще,
Я нынче в путь отправляюсь, чтоб повидать ее.
Стой и звонка не трогай! Пять тысяч тебе заплачу
Если будешь слушать спокойно и сделаешь то, что хочу,
Докажут, что я — сумасшедший, если ты не будешь тверд.
Кому я еще доверюсь? (Отчего не мужчина он, черт?)
Кое-кто тратит деньги на мрамор (Мак-Кулло мрамор любил)
Мрамор и мавзолеи — я зову их гордыней могил.
Для похорон мы чинили старые корабли,
И тех, кто так завещали, безумцами не сочли
У меня слишком много денег, люди скажут… Но я был слеп,
Надеясь на будущих внуков, купил я в Уокинге склеп.
Довольно! Откуда пришел я, туда возвращаюсь вновь,
Ты возьмешься за это дело, Дик, мой сын, моя плоть и кровь!
Десять тысяч миль отсюда — с твоей матерью лечь я хочу,
Чтоб меня не послали в Уокинг, вот за что я тебе плачу.
Как это надо сделать, я думал уже не раз,
Спокойно, прилично и скромно — вот тебе мой приказ.
Ты линию знаешь? Не знаешь? В контору письмо пошли,
Что, смертью моей угнетенный, ты хочешь поплавать вдали.
Ты выберешь «Мэри Глостер» — мной приказ давно уже дан, —
Ее приведут в порядок, и ты выйдешь на ней в океан.
Это чистый убыток, конечно, пароход без дела держать..
Я могу платить за причуды — на нем умерла твоя мать
Близ островов Патерностер в тихой, синей воде
Спит она… я говорил уж… я отметил на карте — где
(На люке она лежала, волны маслены и густы),
Долготы сто восемнадцать и ровно три широты.
Три градуса точка в точку — цифра проста и ясна.
И Мак-Эндрю на случай смерти копия мною дана.
Он глава пароходства Маори, но отпуск дадут старине,
Если ты напишешь, что нужен он по личному делу мне.
Для них пароходы я строил, аккуратно выполнил все,
А Мака я знаю давненько, а Мак знал меня… и ее.
Ему передал я деньги — удар был предвестник конца, —
К нему ты придешь за ними, предав глубине отца.
Недаром ты сын моей плоти, а Мак — мой старейший друг,
Его я не звал на обеды, ему не до этих штук.
Говорят, за меня он молился, старый ирландский шакал!
Но он не солгал бы за деньги, подох бы, но не украл.
Пусть он «Мэри» нагрузит балластом — полюбуешься, что за ход!
На ней сэр Антони Глостер в свадебный рейс пойдет.
В капитанской рубке, привязанный, иллюминатор открыт,
Под ним винтовая лопасть, голубой океан кипит.
Плывет сэр Антони Глостер — вымпела по ветру летят,-
Десять тысяч людей на службе, сорок судов прокат.
Он создал себя и мильоны, но это все суета,
И вот он идет к любимой, и совесть его чиста!
У самого Патерностера — ошибиться нельзя никак…
Пузыри не успеют лопнуть, как тебе заплатит Мак.
За рейс в шесть недель пять тысяч, по совести — куш хорош.
И, отца предав океану, ты к Маку за ним придешь.
Тебя высадит он в Макассаре, и ты возвратишься один,
Мак знает, чего хочу я… И над «Мэри» я — господин!
Твоя мать назвала б меня мотом — их еще тридцать шесть — ничего!
Я приеду в своем экипаже и оставлю у двери его;
Всю жизнь я не верил сыну — он искусство и книги любил,
Он жил за счет сэра Антони и сердце сэра разбил.
Ты даже мне не дал внука, тобою кончен наш род…
Единственный наш, о матерь, единственный сын наш — вот!
Харроу и Тринити-колледж — а я сна не знал за барыш!
И он думает — я сумасшедший, а ты в Макассаре спишь!
Плоть моей плоти, родная, аминь во веки веков!
Первый удар был предвестник, и к тебе я идти был готов
Но — дешевый ремонт дешевки — сказали врачи: баловство!
Мэри, что ж ты молчала? Я тебе не жалел ничего!
Да, вот женщины… Знаю… Но ты ведь бесплотна теперь!
Они были женщины только, а я — мужчина. Поверь!
Мужчине нужна подруга, ты понять никак не могла,
Я платил им всегда чистоганом, но не говорил про дела.
Я могу заплатить за прихоть! Что мне тысяч пять
За место у Патерностера, где я хочу почивать?
Я верую в Воскресенье и Писанье читал не раз,
Но Уокингу я не доверюсь: море надежней для нас.
Пусть сердце, полно сокровищ, идет с кораблем ко дну…
Довольно продажных женщин, я хочу обнимать одну!
Буду пить из родного колодца, целовать любимый рот,
Подруга юности рядом, а других пусть черт поберет!
Я лягу в вечной постели (Дикки сделает, не предаст!),
Чтобы был дифферент на нос, пусть Мак разместит балласт.
Вперед, погружаясь носом, котлы погасив, холодна…
В обшивку пустого трюма глухо плещет волна,
Журча, клокоча, качая, спокойна, темна и зла,
Врывается в люки… Все выше… Переборка сдала!
Слышишь? Все затопило, от носа и до кормы.
Ты не видывал смерти, Дикки? Учись, как уходим мы!