Шутки — шутками, а сорок
Гладких лет в тюрьме,
Пиршества из черствых корок,
Чумный страх во тьме,
Одиночество такое,
Что — сейчас в музей,
И предательство двойное
Близких и друзей.
В бомбоубежище, в подвале,
нагие лампочки горят…
Быть может, нас сейчас завалит,
Кругом о бомбах говорят…
…Я никогда с такою силой,
как в эту осень, не жила.
Я никогда такой красивой,
такой влюбленной не была.
Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал.
Я любил, размышлял, воевал.
Кое-где побывал, кое-что повидал,
Иногда и счастливым бывал.Гнев меня обошел, миновала стрела,
А от пули — два малых следа.
И беда отлетала, как капля с крыла;
Как вода, расступалась беда.Взял один перевал, одолею второй,
Хоть тяжел мой заплечный мешок.
Что же там, за горой? Что же там — под горой?
От высот побелел мой висок.Сорок лет. Где-то будет последний привал?
Где прервется моя колея?
Сорок лет. Жизнь пошла за второй перевал.
И не допита чаша сия.
Много, много птичек
Запекли в пирог:
Семьдесят синичек,
Сорок семь сорок.
Трудно непоседам
В тесте усидеть —
Птицы за обедом
Громко стали петь.
Побежали люди
В золотой чертог,
Королю на блюде
Понесли пирог.
Где король? На троне
Пишет манифест.
Королева в спальне
Хлеб с вареньем ест.
Фрейлина стирает
Ленту для волос.
У нее сорока
Отщипнула нос.
А потом синица
Принесла ей нос,
И к тому же месту
Сразу он прирос.
Изнемогая от тяжёлых ран,
К своим трущобам отступал Кабан.
В чужие вторгся он владенья,
Но был разбойнику отпор достойный дан,
Как поднялось лесное населенье…
Сороке довелось в ту пору пролетать
Над полем боевых событий.
И — кто бы ожидал такой сорочьей прыти! —
Сорока, сев на ель, вдруг стала стрекотать:
«Так, так его! Так, так! Гоните Кабана!
Мне с дерева видней — он не уйдёт далёко!
Я помогу, коль помощь вам нужна.
А вы ещё разок ему поддайте сбоку!» —
«Дивлюсь я на тебя. Ты только прилетела, —
Сказал Сороке Воробей, —
А трескотнёй своей, ей-ей,
Всем надоесть уже успела!» —
«Скажи, мой свет, —
Сорока Воробью в ответ, —
Что толку, если б я молчала?
А тут придёт конец войне —
Глядишь, и вспомнят обо мне
Да скажут где-нибудь: «Сорока воевала!..»
Сороке выдали медаль.
А жаль!
В сорок пятом, в мае, вопреки уставу
Караульной службы,
Мы салютом личным подтвердили славу
Русского оружья:
Кто палил во тьму небес из пистолета,
Кто из автомата.
На берлинской автостраде было это,
Помните, ребята?
Быстрой трассой в небо уходили пули
И во мгле светились.
И они на землю больше не вернулись,
В звезды превратились.
И поныне мир наполнен красотою
Той весенней ночи.
Горе тем, кто это небо золотое
Сделать черным хочет.
Но стоят на страже люди всей планеты,
И неодолимы
Звезды, что салютом грозным в честь Победы
Над землей зажгли мы.
С милым домом разлучённые,
В горьком странствии своём
Пьём мы только кипячёную,
А сырой воды не пьём.Было нам в то время грозное
Чем залить свою тоску.
Эх ты царство паровозное!
Сколько хочешь кипятку.Погодите-ка, товарные!
Пей, бригада, кипяток.
Пропустите санитарные
Эшелоны на восток.Погодите, пассажирские!
Сядьте, дети, на траву.
Воевать полки сибирские
Мчат курьерским на Москву.Командиры осторожные
Маскировку навели.
Ах, берёзоньки таёжные,
Далеко ж вас увезли.Паровоз рванёт и тронется,
И вагоны полетят.
А берёзы как на троицу,
Как на избах шелестят.
Шли девчонки домой
Из победных полков.
Двадцать лет за спиной
Или двадцать веков! Орденов на груди
Всё же меньше, чем ран.
Вроде жизнь впереди,
А зовут — «ветеран».Шли девчонки домой.
Вместо дома — зола.
Ни отцов, ни братьёв,
Ни двора, ни кола.Значит, заново жизнь.
Словно глину, месить.
В сапожищах худых
На гулянках форсить.Горько… В чёрных полях
Спит родная братва,
А в соседских дворах
Подрастает плотва.И нескладный малец
В парня вымахал вдруг.
Он сестрёнку твою
Приглашает на круг.Ты её поцелуй.
Ты ему улыбнись.
Повторяется май,
Продолжается жизнь!
Брест в сорок первом.
Ночь в разгаре лета.
На сцене — самодеятельный хор.
Потом: «Джульетта, о моя Джульетта!» —
Вздымает руки молодой майор.Да, репетиции сегодня затянулись,
Но не беда: ведь завтра выходной.
Спешат домой вдоль сладко спящих улиц
Майор Ромео с девочкой-женой.Она и впрямь похожа на Джульетту
И, как Джульетта, страстно влюблена… Брест в сорок первом.
Ночь в разгаре лета.
И тишина, такая тишина! Летят последние минуты мира!
Проходит час, потом пройдет другой,
И мрачная трагедия Шекспира
Покажется забавною игрой…
Да, многое в сердцах у нас умрет,
Но многое останется нетленным:
Я не забуду сорок пятый год —
Голодный, радостный, послевоенный.
В тот год, от всей души удивлены
Тому, что уцелели почему-то,
Мы возвращались к жизни от войны,
Благословляя каждую минуту.
Как дорог был нам каждый трудный день,
Как «на гражданке» все нам было мило!
Пусть жили мы в плену очередей,
Пусть замерзали в комнатах чернила.
И нынче, если давит плечи быт,
Я и на быт взираю, как на чудо:
Год сорок пятый мной не позабыт,
Я возвращенья к жизни не забуду!
Лифтерше Маше под сорок.
Грызет она грустно подсолнух,
и столько в ней детской забитости
и женской кричащей забытости!
Она подружилась с Тонечкой,
белесой девочкой тощенькой,
отцом-забулдыгой замученной,
до бледности в школе заученной.
Заметил я -
робко, по-детски
поют они вместе в подъезде.
Вот слышу -
запела Тонечка.
Поет она тоненько-тоненько.
Протяжно и чисто выводит…
Ах, как у ней это выходит!
И ей подпевает Маша,
обняв ее,
будто бы мама.
Страдая поют и блаженствуя,
две грусти -
ребячья и женская.
Ах, пойте же,
пойте подольше,
еще погрустнее,
потоньше.
Пойте,
пока не устанете…
Вы никогда не узнаете,
что я,
благодарный случаю,
пение ваше слушаю,
рукою щеку подпираю
и молча вам подпеваю.
Мне ещё в начале жизни повезло,
На свою не обижаюсь я звезду.
В сорок первом меня бросило в седло,
В сорок первом, на семнадцатом году.
Жизнь солдата, ты — отчаянный аллюр:
Марш, атака, трехминутный перекур.Как мне в юности когда-то повезло,
Так и в зрелости по-прежнему везет —
Наше чертово святое ремесло
Распускать поводья снова не дает.
Жизнь поэта, ты — отчаянный аллюр:
Марш, атака, трехминутный перекур.И, ей-богу, просто некогда стареть,
Хоть мелькают полустанками года…
Допускаю, что меня догонит смерть,
Ну, а старость не догонит никогда!
Не под силу ей отчаянный аллюр:
Марш, атака, трехминутный перекур.
Я строил замок надежды. Строил-строил.
Глину месил. Холодные камни носил.
Помощи не просил.
Мир так устроен:
была бы надежда — пусть не хватает сил.
А время шло. Времена года сменялись.
Лето жарило камни. Мороз их жег.
Прилетали белые сороки — смеялись.
Мне было тогда наплевать на белых сорок.
Лепил я птицу. С красным пером. Лесную.
Безымянную птицу, которую так люблю.
«Жизнь коротка. Не успеешь, дурак…»
Рискую.
Женщина уходит, посмеиваясь.
Леплю.
Коронованный всеми празднествами, всеми боями,
строю-строю.
Задубела моя броня…
Все лесные свирели, все дудочки, все баяны,
плачьте,
плачьте,
плачьте
вместо меня.
Перебирая наши даты,
Я обращаюсь к тем ребятам,
Что в сорок первом шли в солдаты
И в гуманисты в сорок пятом.
А гуманизм не просто термин,
К тому же, говорят, абстрактный.
Я обращаюсь вновь к потерям,
Они трудны и невозвратны.
Я вспоминаю Павла, Мишу,
Илью, Бориса, Николая.
Я сам теперь от них завишу,
Того порою не желая.
Они шумели буйным лесом,
В них были вера и доверье.
А их повыбило железом,
И леса нет — одни деревья.
И вроде день у нас погожий,
И вроде ветер тянет к лету…
Аукаемся мы с Сережей,
Но леса нет, и эха нету.
А я все слышу, слышу, слышу,
Их голоса припоминая…
Я говорю про Павла, Мишу,
Илью, Бориса, Николая.
Температура крови — тридцать семь
По Цельсию у ночи колдовской,
А днем пылающих деревьев сень
Не оградит от влажности морской.Все вверх ползет безжалостная ртуть:
Вот сорок, сорок два и сорок пять…
Соленый этот кипяток вдохнуть —
Как будто самого себя распять.Шары жары катит в меня Бомбей,
И пот стекает струйками со щек.
Сейчас взмолюсь я: только не убей,
Мне дочку надо вырастить еще.Но не услышит зной моей мольбы,
Не установит для меня лимит.
Печатью солнца выжигая лбы,
Он поровну, всех поровну клеймит.А эти боги с лицами людей,
И эти люди с лицами богов
Живут, благословляя свой удел,
На жарких землях пятьдесят веков.И три недели жалкие мои,
Мой испытательный короткий срок,
Твердят: о снисхожденье не моли,
Узнай, пойми и полюби Восток.
Я курила недолго, давно — на войне.
(Мал кусочек той жизни, но дорог!)
До сих пор почему-то вдруг слышится мне:
«Друг, оставь «шестьдесят» или «сорок»!»И нельзя отказаться — даешь докурить.
Улыбаясь, болтаешь с бойцами.
И какая-то новая крепкая нить
Возникала тогда меж сердцами.А за тем, кто дымит, уже жадно следят,
Не сумеет и он отказаться,
Если кто-нибудь скажет:
«Будь другом, солдат!» —
И оставит не «сорок», так «двадцать».Было что-то берущее за душу в том,
Как делились махрой на привале.
Так делились потом и последним бинтом,
За товарища жизнь отдавали… И в житейских боях я смогла устоять,
Хоть бывало и больно, и тяжко,
Потому что со мною делились опять,
Как на фронте, последней затяжкой.
По всей земле, во все столетья,
великодушна и проста,
всем языкам на белом свете
всегда понятна красота.
Хранят изустные творенья
и рукотворные холсты
неугасимое горенье
желанной людям красоты.
Людьми творимая навеки,
она понятным языком
ведет рассказ о человеке,
с тревогой думает о нем
и неуклонно в жизни ищет
его прекрасные черты.
Чем человек сильней и чище,
тем больше в мире красоты.
И в сорок пятом, в сорок пятом
она светила нам в пути
и помогла моим солдатам
ее из пламени спасти.
Для всех людей, для всех столетий
они свершили подвиг свой,
и этот подвиг стал на свете
примером красоты земной.
И эта красота бездонна,
и безгранично ей расти.
Прощай, Сикстинская Мадонна!
Счастливого тебе пути!
Но не в том смысле сорок первый, что сорок первый год, а в том, что сорок медведей убивает охотник, а сорок первый медведь — охотника… Есть такая сибирская легенда.Я сказал одному прохожему
С папироской «Казбек» во рту,
На вареник лицом похожему
И с глазами, как злая ртуть.
Я сказал ему: «На окраине
Где-то, в городе, по пути,
Сердце девичье ждет хозяина.
Как дорогу к нему найти?»Посмотрев на меня презрительно
И сквозь зубы цедя слова,
Он сказал:
«Слушай, парень, не приставай к прохожему,
а то недолго и за милиционером сбегать».
И ушел он походкой гордою,
От величья глаза мутны.
Уродись я с такой мордою.
Я б надел на нее штаны.Над Москвою закат сутулится,
Ночь на звездах скрипит давно.
Жили мы на щербатых улицах,
Но весь мир был у наших ног.
Не унять нам ночами дрожь никак.
И у книг подсмотрев концы,
Мы по жизни брели — безбожники,
Мушкетеры и сорванцы.В каждом жил с ветерком повенчанный
Непоседливый человек.
Нас без слез покидали женщины,
А забыть не могли вовек.
Но в тебе совсем на иной мотив
Тишина фитилек горит.
Черти водятся в тихом омуте —
Так пословица говорит.Не хочу я ночами тесными
Задыхаться и рвать крючок.
Не хочу, чтобы ты за песни мне
В шапку бросила пятачок.
Я засыпан людской порошею,
Я мечусь из краев в края.
Эй, смотри, пропаду, хорошая,
Недогадливая моя!
Т. Дашковской
Выходит на сцену последнее из поколений войны —
зачатые второпях и доношенные в отчаянии,
Незнамовы и Непомнящие, невесть чьи сыны,
Безродные и Беспрозванные, Непрошеные и Случайные.
Их одинокие матери, их матери-одиночки
сполна оплатили свои счастливые ночки,
недополучили счастья, переполучили беду,
а нынче их взрослые дети уже у всех на виду.
Выходят на сцену не те, кто стрелял и гранаты бросал,
не те, кого в школах изгрызла бескормица гробовая,
а те, кто в ожесточении пустые груди сосал,
молекулы молока оттуда не добывая.
Войны у них в памяти нету, война у них только в крови,
в глубинах гемоглобинных, в составе костей нетвердых.
Их вытолкнули на свет божий, скомандовали: «Живи!» —
в сорок втором, в сорок третьем и даже в сорок четвертом.
Они собираются ныне дополучить сполна
все то, что им при рождении недодала война.
Они ничего не помнят, но чувствуют недодачу.
Они ничего не знают, но чувствуют недобор.
Поэтому все им нужно: знание, правда, удача.
Поэтому жесток и краток отрывистый разговор.
Мы оба с тобою из племени,
Где если дружить — так дружить,
Где смело прошедшего времени
Не терпят в глаголе «любить».
Так лучше представь меня мертвого,
Такого, чтоб вспомнить добром,
Не осенью сорок четвертого,
А где-нибудь в сорок втором.
Где мужество я обнаруживал,
Где строго, как юноша, жил,
Где, верно, любви я заслуживал
И все-таки не заслужил.
Представь себе Север, метельную
Полярную ночь на снегу,
Представь себе рану смертельную
И то, что я встать не могу;
Представь себе это известие
В то трудное время мое,
Когда еще дальше предместия
Не занял я сердце твое,
Когда за горами, за долами
Жила ты, другого любя,
Когда из огня да и в полымя
Меж нами бросало тебя.
Давай с тобой так и условимся:
Тогдашний — я умер. Бог с ним.
А с нынешним мной — остановимся
И заново поговорим.
И.Б.
Вьюга листья на крыльцо намела,
Глупый ворон прилетел под окно
И выкаркивает мне номера
Телефонов, что умолкли давно.
Словно встретились во мгле полюса,
Прозвенели над огнем топоры —
Оживают в тишине голоса
Телефонов довоенной поры.
И внезапно обретая черты,
Шепелявит в телефон шепоток:
— Пять-тринадцать-сорок три, это ты?
Ровно в восемь приходи на каток!
Лягут галочьи следы на снегу,
Ветер ставнею стучит на бегу.
Ровно в восемь я прийти не могу…
Да и в девять я прийти не могу!
Ты напрасно в телефон не дыши,
На заброшенном катке ни души,
И давно уже свои «бегаши»
Я старьевщику отдал за гроши.
И совсем я говорю не с тобой,
А с надменной телефонной судьбой.
Я приказываю:
— Дайте отбой!
Умоляю:
— Поскорее, отбой!
Но печально из ночной темноты,
Как надежда,
И упрек,
И итог:
— Пять-тринадцать-сорок три, это ты?
Ровно в восемь приходи на каток!
Недавно случай был с Барбосом:
Томила пса жара,
Так средь двора
Клевал он носом.
А не заснуть никак! Усевшись на тыну,
Сорока-стрекотуха
Мешала сну.
«Ой, натрещала ухо…
И принесло же сатану!
Чай, больше места нет?.. Послушай-ка, болтуха:
Уж ты б… таё…
Недалеко до лесу…
Летела б ты, ей-богу, к бесу!»
Сорока же — своё:
То сядет, то привскочит,
Слюною глазки мочит,
Псу жалобно стрекочет:
«Голубчик, не озорь!
Ведь у меня, гляди, какая хворь:
Я так измаялась, устала, —
Пить-есть почти что перестала, —
Вся измытарилась и сердцем и душой,
Скорбя о братии меньшой!
И ко всему щеку раздуло… вспухли губы…
Ох, смертушка! Нет сил терпеть зубную боль!»
«Щека и губы… Тьфу! — рычит Барбос. — Позволь,
Трещотка чёртова, кому бы
Врала ты, да не мне.
Где ж видано, в какой стране, —
Уж разве что во сне, —
Чтоб у сороки были… зубы?!»Урок вам нужен? Вот урок:
Встречаются меж нас нередко лицедеи:
Высокие слова, высокие идеи, —
Нет подвигов, но будут — дайте срок!
Известно urbi et — et orbi *:
Их грудь —
вместилище святой гражданской скорби!
На деле ж вся их скорбь — зубная боль сорок!
___________________
* — Urbi et orbi — городу и миру (лат.)
До всего, чем бывал взволнован,
Как пред смертью, мне дела нет.
Оправданья тут никакого:
Возраст зрелости — сорок лет.Обо всем сужу, как обычно,
Но в себя заглянуть боюсь,
Словно стал ко всему безразличным,
А, как прежде, во всё суюсь.Словно впрямь, заглянувши в бездну,
Вдруг я сник, навек удручён,
Словно впрямь, — раз и я исчезну,
Смысла нет на земле ни в чём.Это — я. Хоть и это дико.
Так я жить не умел ни дня.
Видно, возраст, подкравшись тихо,
В эти мысли столкнул меня.И в душе удивленья нету,
Словно в этом — его права,
Словно с каждым бывает это
В сорок лет или в сорок два.Нет, попозже приходит старость,
Да и сил у меня — вполне.
Знать, совсем не её усталость
Прелесть дней заслонила мне.Знать, не возраст — извечный, тихий,
Усмиряющий страсти снег,
А всё то же: твой лик безликий,
Твоя глотка, двадцатый век! А всё то же — теперь до гроба.
Только глотка. Она одна.
Думал: небо, а это — нёбо,
Пасти черная глубина.И в душе ни боли, ни гнева,
Хоть себя и стыдишься сам.
Память знает: за нёбом — небо,
Да ведь больше веришь глазам.И молчит, не противясь даже,
Память, — словно и вправду лжёт…
Ну и ладно! Но давит тяжесть:
Видно, память, и смолкнув, жжёт.Ни к чему оно, жженье это,
Только снова во всё суюсь.
И сужу.- Хоть мне дела нету.
Хоть в себя заглянуть боюсь.
Был он рыжим, как из рыжиков рагу.
Рыжим, словно апельсины на снегу.
Мать шутила, мать веселою была:
«Я от солнышка сыночка родила…»
А другой был чёрным-чёрным у неё.
Чёрным, будто обгоревшее смолье.
Хохотала над расспросами она, говорила:
«Слишком ночь была черна!..»
В сорок первом, в сорок памятном году
прокричали репродукторы беду.
Оба сына, оба-двое, соль Земли —
поклонились маме в пояс.
И ушли.
Довелось в бою почуять молодым
рыжий бешеный огонь и черный дым,
злую зелень застоявшихся полей,
серый цвет прифронтовых госпиталей.
Оба сына, оба-двое, два крыла,
воевали до победы.
Мать ждала.
Не гневила, не кляла она судьбу.
Похоронка
обошла её избу.
Повезло ей.
Привалило счастье вдруг.
Повезло одной на три села вокруг.
Повезло ей. Повезло ей! Повезло! —
Оба сына воротилися в село.
Оба сына. Оба-двое. Плоть и стать.
Золотистых орденов не сосчитать.
Сыновья сидят рядком — к плечу плечо.
Ноги целы, руки целы — что еще?
Пьют зеленое вино, как повелось…
У обоих изменился цвет волос.
Стали волосы — смертельной белизны!
Видно, много
белой краски
у войны.
Так повелось, что в серебре метели,
в глухой тиши декабрьских вечеров,
оставив лес, идут степенно ели
к далеким окнам шумных городов.И, веселясь, торгуют горожане
для украшенья жительниц лесных
базарных нитей тонкое сиянье
и грубый блеск игрушек расписных.Откроем дверь: пусть в комнаты сегодня
в своих расшитых валенках войдет,
осыпан хвоей елки новогодней,
звеня шарами, сорок первый год.Мы все готовы к долгожданной встрече:
в торжественной минутной тишине
покоем дышат пламенные печи,
в ладонях елок пламенеют свечи,
и пляшет пламень в искристом вине.В преддверье сорок первого, вначале
мы оценить прошедшее должны.
Мои товарищи сороковой встречали
не за столом, не в освещенном зале —
в жестоком дыме северной войны.Стихали орудийные раскаты,
и слушал затемненный Ленинград,
как чокались гранаты о гранату,
штыки о штык, приклады о приклад.Мы не забудем и не забывали,
что батальоны наши наступали,
неудержимо двигаясь вперед,
как наступает легкий час рассвета,
как после вьюги наступает лето,
как наступает сорок первый год.Прославлен день тот самым громким словом,
когда, разбив тюремные оковы,
к нам сыновья Прибалтики пришли.
Мы рядом шли на празднестве осеннем,
и я увидел в этом единенье
прообраз единения земли.Еще за то добром помянем старый,
что он засыпал длинные амбары
шумящим хлебом осени своей
и отковал своей рукою спорой
для красной авиации — моторы,
орудия — для красных батарей.Мы ждем гостей — пожалуйте учиться!
Но если ночью воющая птица
с подарком прилетит пороховым —
сотрем врага. И это так же верно,
как-то, что мы вступили в сорок первый
и предыдущий был сороковым.
Я говорю, держа на сердце руку,
так на присяге, может быть, стоят.
Я говорю с тобой перед разлукой,
страна моя, прекрасная моя.
Прозрачное, правдивейшее слово
ложится на безмолвные листы.
Как в юности, молюсь тебе сурово
и знаю: свет и радость — это ты.
Я до сих пор была твоим сознаньем.
Я от тебя не скрыла ничего.
Я разделила все твои страданья,
как раньше разделяла торжество.
…Но ничего уже не страшно боле,
сквозь бред и смерть сияет предо мной
твое ржаное дремлющее поле,
ущербной озаренное луной.
Еще я лес твой вижу и на камне,
над безымянной речкою лесной,
заботливыми свернутый руками
немудрый черпачок берестяной.
Как знак добра и мирного общенья,
лежит черпак на камне у реки,
а вечер тих, не слышно струй теченье,
и на траве мерцают светляки…
О, что мой страх, что смерти неизбежность,
испепеляющий душевный зной
перед тобой — незыблемой, безбрежной,
перед твоей вечерней тишиной?
Умру, — а ты останешься как раньше,
и не изменятся твои черты.
Над каждою твоею черной раной
лазоревые вырастут цветы.
И к дому ковыляющий калека
над безымянной речкою лесной
опять сплетет черпак берестяной
с любовной думою о человеке…
Весной сорок второго года
множество ленинградцев
носило на груди жетон —
ласточку с письмом в клюве.
Сквозь года, и радость, и невзгоды
вечно будет мне сиять одна —
та весна сорок второго года,
в осажденном городе весна.
Маленькую ласточку из жести
я носила на груди сама.
Это было знаком доброй вести,
это означало: «Жду письма».
Этот знак придумала блокада.
Знали мы, что только самолет,
только птица к нам, до Ленинграда,
с милой-милой родины дойдет.
…Сколько писем с той поры мне было.
Отчего же кажется самой,
что доныне я не получила
самое желанное письмо?!
Чтобы к жизни, вставшей за словами,
к правде, влитой в каждую строку,
совестью припасть бы, как устами
в раскаленный полдень — к роднику.
Кто не написал его? Не выслал?
Счастье ли? Победа ли? Беда?
Или друг, который не отыскан
и не узнан мною навсегда?
Или где-нибудь доныне бродит
то письмо, желанное, как свет?
Ищет адрес мой и не находит
и, томясь, тоскует: где ж ответ?
Или близок день, и непременно
в час большой душевной тишины
я приму неслыханной, нетленной
весть, идущую еще с войны…
О, найди меня, гори со мною,
ты, давно обещанная мне
всем, что было, — даже той смешною
ласточкой, в осаде, на войне…
1Загляну в знакомый двор,
Как в забытый сон.
Я здесь не был с давних пор,
С молодых времен.Над поленницами дров
Вдоль сырой стены
Карты сказочных миров
Запечатлены.Эти стены много лет
На себе хранят
То, о чем забыл проспект
И забыл фасад.Знаки счастья и беды,
Память давних лет —
Детских мячиков следы
И бомбежки след.2Ленинградские дворы,
Сорок первый год,
Холостяцкие пиры,
Скрип ночных ворот.Но взывают рупора,
Поезда трубят —
Не пора ли со двора
В райвоенкомат! Что там плачет у ворот
Девушка одна?
— Верь мне, года не пройдет
Кончится война.Как вернусь я через год —
Выглянь из окна, Мы с победою придем
В этот старый дом,
Патефоны заведем,
Сходим за вином.3Здравствуй, двор, прощай, война.
Сорок пятый год.
Только что же у окна
Девушка не ждет? Чья-то комната во мгле,
И закрыта дверь.Ты ее на всей земле
Не найдешь теперь.Карты сказочных планет
Смотрят со стены, —
Но на них — осколков след,
Клинопись войны.4Старый двор, забытый сон,
Ласточек полет,
На окне магнитофон
Про любовь поет.Над поленницами дров
Бережет стена
Карты призрачных миров,
Ливней письмена.И струится в старый двор
Предвечерний свет…
Всё — как было с давних пор,
Но кого-то нет.Чьих-то легоньких шагов
Затерялся след
У далеких берегов
Сказочных планет.Средь неведомых лугов,
В вечной тишине…
Тени легких облаков
Пляшут на стене.
Тихо плакали флейты, рыдали валторны,
Дирижеру, что Смертью зовется; покорны.
И хотелось вдове, чтоб они замолчали —
Тот, кого провожали, не сдался б печали.
(Он войну начинал в сорок первом, комбатом,
Он комдивом закончил ее в сорок пятом.)
Он бы крикнул, коль мог:
— Выше голову, черти!
Музыканты, не надо подыгрывать смерти!
Для чего мне рапсодии мрачные ваши?
Вы играйте, солдаты, походные марши!
Тихо плакали флейты, рыдали валторны,
Подошла очень бледная женщина в черном.
Всё дрожали, дрожали припухшие губы,
Всё рыдали, рыдали военные трубы.
И вдова на нее долгим взглядом взглянула:
Да, конечно же, эти высокие скулы!
Ах, комдив! Как хранил он поблекшее фото
Тонкошеей девчонки, связистки из роты.
Освещал ее отблеск недавнего боя
Или, может быть, свет, что зовется любовью.
Погасить этот свет не сумела усталость…
Фотография! Только она и осталась.
Та, что дни отступленья делила с комбатом,
От комдива в победном ушла сорок пятом,
Потому что сказало ей умное сердце:
Никуда он не сможет от прошлого деться —
О жене затоскует, о маленьком сыне…
С той поры не видала комдива доныне,
И встречала восходы, провожала закаты
Все одна да одна — в том война виновата…
Долго снились комдиву припухшие губы,
Снилась шейка, натертая воротом грубым,
И улыбка, и скулы высокие эти!..
Ах, комдив! Нет без горечи счастья на свете!.
А жена никогда ни о чем не спросила,
Потому что таилась в ней умная сила,
Потому что была добротою богата,
Потому что во всем лишь война виновата…
Чутко замерли флейты, застыли валторны,
И молчали, потупясь, две женщины в черном.
Только громко и больно два сердца стучали
В исступленной печали, во вдовьей печали…
Коптилки мигающий пламень.
Мы с Диккенсом в доме одни.
Во мраке горят перед нами
больших ожиданий огни.О, молодость бедного Пипа,
как тянется к счастью она!
…А в доме ни звука, ни скрипа.
Угрюмо и тихо. Война.Давно ль в этом доме, давно ли
звучали светло голоса?
Но я не ослепла от боли.
Я вижу вдали паруса.Моя золотая свобода,
тебя не задушат тоской.
…Конец сорок первого года.
Фашисты стоят под Москвой.Раскаты недальнего боя.
Больших ожиданий полет.
Петрищевской площадью Зоя
на раннюю гибель идет.Ее не спасти нам от пытки,
воды не подать, не помочь…
Вокруг полыхают зенитки.
Глухая осадная ночь.Зловещие контуры зданий.
Ни щелки, ни проблеска нет.
И только больших ожиданий
сердца согревающий свет.Любовь моя горькая, где ты?
Вернись на мгновение в стих.
Уже я теряю приметы
оборванных нитей твоих.Но памятью первых свиданий
светлеет жестокий конец.
Зарницы больших ожиданий!
Пленительный трепет сердец! Какой бы нам жребий ни выпал,
какие б ни грянули дни…
О, молодость бедного Пипа!
Больших ожиданий огни! Все горше, обидней, иначе,
навыворот, наоборот!
Но рвется упрямо к удаче
больших ожиданий полет.Как сходны с невзгодой невзгода
в таинственной доле людской.
…Конец сорок первого года.
Фашисты стоят под Москвой.Но в пору жестоких страданий
является людям всегда
великих больших ожиданий
знакомая с детства звезда.Отрадны борьба и лишенья
пути, устремленного к ней.
И даже большие свершенья
больших ожиданий бледней.
Когда мужчине сорок лет,
ему пора держать ответ:
душа не одряхлела? -
перед своими сорока,
и каждой каплей молока,
и каждой крошкой хлеба. Когда мужчине сорок лет,
то снисхожденья ему нет
перед собой и перед богом.
Все слезы те, что причинил,
все сопли лживые чернил
ему выходят боком. Когда мужчине сорок лет,
то наложить пора запрет
на жажду удовольствий:
ведь если плоть не побороть,
урчит, облизываясь, плоть —
съесть душу удалось ей. И плоти, в общем-то, кранты,
когда вконец замуслен ты,
как лже-Христос, губами.
Один роман, другой роман,
а в результате лишь туман
и голых баб — как в бане. До сорока яснее цель.
До сорока вся жизнь как хмель,
а в сорок лет — похмелье.
Отяжелела голова.
Не сочетаются слова.
Как в яме — новоселье. До сорока, до сорока
схватить удачу за рога
на ярмарку мы скачем,
а в сорок с ярмарки пешком
с пустым мешком бредем тишком.
Обворовали — плачем. Когда мужчине сорок лет,
он должен дать себе совет:
от ярмарки подальше.
Там не обманешь — не продашь.
Обманешь — сам уже торгаш.
Таков закон продажи. Еще противней ржать, дрожа,
конем в руках у торгаша,
сквалыги, живоглота.
Два равнозначные стыда:
когда торгуешь и когда
тобой торгует кто-то. Когда мужчине сорок лет,
жизнь его красит в серый цвет,
но если не каурым —
будь серым в яблоках конем
и не продай базарным днем
ни яблока со шкуры. Когда мужчине сорок лет,
то не сошелся клином свет
на ярмарочном гаме.
Все впереди — ты погоди.
Ты лишь в комедь не угоди,
но не теряйся в драме! Когда мужчине сорок лет,
или распад, или расцвет —
мужчина сам решает.
Себя от смерти не спасти,
но, кроме смерти, расцвести
ничто не помешает.
I
Как сорок лет тому назад,
Сердцебиение при звуке
Шагов, и дом с окошком в сад,
Свеча и близорукий взгляд,
Не требующий ни поруки,
Ни клятвы. В городе звонят.
Светает. Дождь идет, и темный,
Намокший дикий виноград
К стене прижался, как бездомный,
Как сорок лет тому назад.
II
Как сорок лет тому назад,
Я вымок под дождем, я что-то
Забыл, мне что-то говорят,
Я виноват, тебя простят,
И поезд в десять пятьдесят
Выходит из-за поворота.
В одиннадцать конец всему,
Что будет сорок лет в грядущем
Тянуться поездом идущим
И окнами мелькать в дыму,
Всему, что ты без слов сказала,
Когда уже пошел состав.
И чья-то юность, у вокзала
От провожающих отстав,
Домой по лужам как попало
Плетется, прикусив рукав.
III
Хвала измерившим высоты
Небесных звезд и гор земных,
Глазам — за свет и слезы их!
Рукам, уставшим от работы,
За то, что ты, как два крыла,
Руками их не отвела!
Гортани и губам хвала
За то, что трудно мне поется,
Что голос мой и глух и груб,
Когда из глубины колодца
Наружу белый голубь рвется
И разбивает грудь о сруб!
Не белый голубь — только имя,
Живому слуху чуждый лад,
Звучащий крыльями твоими,
Как сорок лет тому назад.
С. Маршак и Д. Хармс
Жили в квартире
Сорок четыре
Сорок четыре
Веселых чижа:
Чиж-судомойка,
Чиж-поломойка,
Чиж-огородник,
Чиж-водовоз,
Чиж за кухарку,
Чиж за хозяйку,
Чиж на посылках,
Чиж-трубочист.
Печку топили,
Кашу варили,
Сорок четыре
Веселых чижа:
Чиж — с поварешкой,
Чиж — с кочережкой,
Чиж — с коромыслом,
Чиж — с решетом,
Чиж накрывает,
Чиж созывает,
Чиж разливает,
Чиж раздает.
Кончив работу,
Шли на охоту
Сорок четыре
Веселых чижа:
Чиж — на медведя,
Чиж — на лисицу,
Чиж — на тетерку,
Чиж — на ежа,
Чиж — на индюшку,
Чиж — на кукушку,
Чиж — на лягушку,
Чиж — на ужа.
После охоты
Брались за ноты
Сорок четыре
Веселых чижа:
Дружно играли:
Чиж — на рояле,
Чиж — на цимбале,
Чиж — на трубе,
Чиж — на тромбоне,
Чиж — на гармони,
Чиж — на гребенке,
Чиж — на губе!
Ездили всем домом
К зябликам знакомым
Сорок четыре
Веселых чижа:
Чиж — на трамвае,
Чиж — на моторе,
Чиж — на телеге,
Чиж — на возу,
Чиж — в таратайке,
Чиж — на запятках,
Чиж — на оглобле,
Чиж — на дуге!
Спать захотели,
Стелят постели,
Сорок четыре
Веселых чижа:
Чиж — на кровати,
Чиж — на диване,
Чиж — на корзине,
Чиж — на скамье,
Чиж — на коробке,
Чиж — на катушке,
Чиж — на бумажке,
Чиж — на полу.
Лежа в постели,
Дружно свистели
Сорок четыре
Веселых чижа:
Чиж — трити-тити,
Чиж — тирли-тирли,
Чиж — дили-дили,
Чиж — ти-ти-ти,
Чиж — тики-тики,
Чиж — тики-рики,
Чиж — тюти-люти,
Чиж — тю-тю-тю!
У меня было сорок фамилий,
У меня было семь паспортов,
Меня семьдесят женщин любили,
У меня было двести врагов.
Но я не жалею!
Сколько я ни старался,
Сколько я ни стремился -
Все равно, чтоб подраться,
Кто-нибудь находился.
И хоть путь мой и длинен и долог,
И хоть я заслужил похвалу -
Обо мне не напишут некролог
На последней странице в углу.
Но я не жалею!
Сколько я ни стремился,
Сколько я ни старался, -
Кто-нибудь находился -
И я с ним напивался.
И хотя во все светлое верил -
Например, в наш советский народ, -
Но не поставят мне памятник в сквере
Где-нибудь у Петровских ворот.
Но я не жалею!
Сколько я ни старался,
Сколько я ни стремился -
Все равно я спивался,
Все равно я катился.
Сочиняю я песни о драмах
И о жизни карманных воров, -
Мое имя не встретишь в рекламах
Популярных эстрадных певцов.
Но я не жалею!
Сколько я ни старался,
Сколько я ни стремился, -
Я всегда попадался -
И все время садился.
Говорят, что на место все станет.
Бросить пить?.. Видно, мне не судьба, -
Все равно меня не отчеканят
На монетах заместо герба.
Но я не жалею!
Так зачем мне стараться?
Так зачем мне стремиться?
Чтоб во всем разобраться -
Нужно сильно напиться!
Джэн!
Дорогая!
Ты хмуришь свой крохотный лоб,
Ты задумалась, Джэн,
Не о нашем ли грустном побеге?
Говорят, приближается
Новый потоп,
Нам пора позаботиться
О ковчеге.
Видишь —
Мир заливает водой и огнем,
Приближается ночь,
Неизвестностью черной пугая…
Вот он — Ноев ковчег.
Войдем,
Отдохнем,
Поплывем,
Дорогая!
Нет ни рек, ни озер.
Вся земля —
Как сплошной океан,
И над ней небеса —
Как проклятие…
И как расплата…
Все безмолвно вокруг.
Только глухо стучит барабан,
И орудия бьют
С укрепленного Арарата.
Нас не пустят туда —
Там для избранных
Крепость и дом,
Но и эту твердыню
Десница времен поразила.
Кто-то бросился вниз…
Видишь, Джэн, —
Это новый Содом
Покидают пророки
Финансовой буржуазии.
Детский трупик,
Качаясь,
Синеет на черной волне, —
Это маленький Линдберг,
Плывущий путями потопа.
Он с Гудзона плывет,
Он синеет на черной волне
По затопленным картам
Америки и Европы.
Мир встает перед нами
Пустыней,
Огромной и голой.
Никто не спасется,
И никто не спасет!
Побежденный пространством,
Измученный голубь
Пулеметную ленту,
Зажатую в клюве,
Несет.
Сорок раз…
Сорок дней и ночей…
Сорок лет
Мне исполнилось, Джэн.
Сорок лет…
Я старею.
Ни хлеба…
Ни славы…
Чем помог мне,
Скажи,
Юридический факультет?
Чем поможет закон
Безработному доктору права?
Хоть бы новый потоп
Затопил этот мир в самом деле!
Но холодный Нью-Йорк
Поднимает свои этажи…
Где мы денег достанем
На следующей неделе?
Чем это кончится,
Джэн,
Дорогая,
Скажи!