Но не в том смысле сорок первый, что сорок первый год, а в том, что сорок медведей убивает охотник, а сорок первый медведь — охотника… Есть такая сибирская легенда.Я сказал одному прохожему
С папироской «Казбек» во рту,
На вареник лицом похожему
И с глазами, как злая ртуть.
Я сказал ему: «На окраине
Где-то, в городе, по пути,
Сердце девичье ждет хозяина.
Как дорогу к нему найти?»Посмотрев на меня презрительно
И сквозь зубы цедя слова,
Он сказал:
«Слушай, парень, не приставай к прохожему,
а то недолго и за милиционером сбегать».
И ушел он походкой гордою,
От величья глаза мутны.
Уродись я с такой мордою.
Я б надел на нее штаны.Над Москвою закат сутулится,
Ночь на звездах скрипит давно.
Жили мы на щербатых улицах,
Но весь мир был у наших ног.
Не унять нам ночами дрожь никак.
И у книг подсмотрев концы,
Мы по жизни брели — безбожники,
Мушкетеры и сорванцы.В каждом жил с ветерком повенчанный
Непоседливый человек.
Нас без слез покидали женщины,
А забыть не могли вовек.
Но в тебе совсем на иной мотив
Тишина фитилек горит.
Черти водятся в тихом омуте —
Так пословица говорит.Не хочу я ночами тесными
Задыхаться и рвать крючок.
Не хочу, чтобы ты за песни мне
В шапку бросила пятачок.
Я засыпан людской порошею,
Я мечусь из краев в края.
Эй, смотри, пропаду, хорошая,
Недогадливая моя!
Подымите заздравные чаши, друзья!
Он родился уже, он идет, —
За него и непьющим не выпить нельзя —
Сорок третий сверкающий год!
И какую судьбу этот год мне сулит,
Я не знаю, но верит народ:
Будет год молодой на века знаменит,
Коль выходит со словом «Вперед!»
Это слово незыблемо, как закон,—
Поднялися и Волга, и Дон.
На знаменах бессмертною славой горят
Севастополь, Москва, Сталинград.
Подымите заздравные чаши, друзья!
Чтоб вела нас к победе стезя.
Чтобы стяг заалел далеко-далеко,
Чтобы стало на сердце легко.
За победу, друзья! Не простое число
Отрывается с календаря —
Это с нашей земли выжигается зло
Раскаленным штыком января.
Это белый рассвет, а не белый листок.
Это Родина гонит врага.
Это близкого счастья заветный росток
Пробивается сквозь снега.
Т. Дашковской
Выходит на сцену последнее из поколений войны —
зачатые второпях и доношенные в отчаянии,
Незнамовы и Непомнящие, невесть чьи сыны,
Безродные и Беспрозванные, Непрошеные и Случайные.
Их одинокие матери, их матери-одиночки
сполна оплатили свои счастливые ночки,
недополучили счастья, переполучили беду,
а нынче их взрослые дети уже у всех на виду.
Выходят на сцену не те, кто стрелял и гранаты бросал,
не те, кого в школах изгрызла бескормица гробовая,
а те, кто в ожесточении пустые груди сосал,
молекулы молока оттуда не добывая.
Войны у них в памяти нету, война у них только в крови,
в глубинах гемоглобинных, в составе костей нетвердых.
Их вытолкнули на свет божий, скомандовали: «Живи!» —
в сорок втором, в сорок третьем и даже в сорок четвертом.
Они собираются ныне дополучить сполна
все то, что им при рождении недодала война.
Они ничего не помнят, но чувствуют недодачу.
Они ничего не знают, но чувствуют недобор.
Поэтому все им нужно: знание, правда, удача.
Поэтому жесток и краток отрывистый разговор.
Мы оба с тобою из племени,
Где если дружить — так дружить,
Где смело прошедшего времени
Не терпят в глаголе «любить».
Так лучше представь меня мертвого,
Такого, чтоб вспомнить добром,
Не осенью сорок четвертого,
А где-нибудь в сорок втором.
Где мужество я обнаруживал,
Где строго, как юноша, жил,
Где, верно, любви я заслуживал
И все-таки не заслужил.
Представь себе Север, метельную
Полярную ночь на снегу,
Представь себе рану смертельную
И то, что я встать не могу;
Представь себе это известие
В то трудное время мое,
Когда еще дальше предместия
Не занял я сердце твое,
Когда за горами, за долами
Жила ты, другого любя,
Когда из огня да и в полымя
Меж нами бросало тебя.
Давай с тобой так и условимся:
Тогдашний — я умер. Бог с ним.
А с нынешним мной — остановимся
И заново поговорим.
Я — плутоватая, лукавая сорока
И я приятельница этих сорока́,
Живущих в бедности по мудрой воле рока,
Про все вестфальские забыв окорока…
Собравшись в праздники у своего барака,
Все эти нищие, богатые враньем,
Следят внимательно, как происходит драка
Меж гусем лапчатым и наглым вороньем…
Уж я не знаю, что приходит им на память,
Им, созерцающим сварливых птиц борьбу,
Но мечут взоры их разгневанные пламя,
И люди сетуют открыто на судьбу.
Но в этом мире все в пределах строгих срока,
И поле брани опустеет в свой черед.
Тогда слетаю к сорока, их друг сорока,
И руки тянутся ко мне вперед, вперед.
Тот крошки хлебные мне сыплет, тот — гречихи,
Один же, седенький, всегда дает пшена.
Глаза оборвышей становятся так тихи,
Так человечны, что и я поражена.
Так вот что значит школа бед! Подумать только!
Тот говорит: «Ты, точно прошлое, легка…»
Другой вздыхает: «Грациозна, словно полька…»
И лишь один молчит — один из сорока.
Презрительно взглянув на рваную ораву,
Он молвит наконец: «Все это ерунда!
Она — двусмысленный, весьма игривый траур
По бестолочи дней убитых, господа».
И.Б.
Вьюга листья на крыльцо намела,
Глупый ворон прилетел под окно
И выкаркивает мне номера
Телефонов, что умолкли давно.
Словно встретились во мгле полюса,
Прозвенели над огнем топоры —
Оживают в тишине голоса
Телефонов довоенной поры.
И внезапно обретая черты,
Шепелявит в телефон шепоток:
— Пять-тринадцать-сорок три, это ты?
Ровно в восемь приходи на каток!
Лягут галочьи следы на снегу,
Ветер ставнею стучит на бегу.
Ровно в восемь я прийти не могу…
Да и в девять я прийти не могу!
Ты напрасно в телефон не дыши,
На заброшенном катке ни души,
И давно уже свои «бегаши»
Я старьевщику отдал за гроши.
И совсем я говорю не с тобой,
А с надменной телефонной судьбой.
Я приказываю:
— Дайте отбой!
Умоляю:
— Поскорее, отбой!
Но печально из ночной темноты,
Как надежда,
И упрек,
И итог:
— Пять-тринадцать-сорок три, это ты?
Ровно в восемь приходи на каток!
Голубка двор об двор с сорокою жила,
Сокровищем, а не соседкой.
В гнезде одной любовь цвела;
У той, напротив, день без шума редкой,
Битье яиц, ворчанье, спор!
Лишь только пьяный муж сороку поколотит,
Она тотчас лететь к соседушке во двор,
Щебечет, крехчет, вопит:
«Ох, горьку, мать моя, пришлось мне чашу пить!
Уж видно так и век прожить!
Дал Бог мне муженька! мучитель, окаянной!
Житья нет! бьет меня беспошлинно, безданно!
Ревнивец! а как сам — таскаться за совой!»
Голубка слушала, качая головой.
— И ты, — примолвила, — соседка, не святая! —
«То так, не без греха! Случается и мне
И лишнее сказать, и спорить, и в вине
Признаться не хотеть, неправду утверждая;
Но это все пустяк!» — И нет! какой пустяк?
Напротив, мой совет: когда не любишь драк,
Исправь себя! — «А в чем прикажете исправить?
Исправь! Советница! Смешна с своим умом!
Взялась других учить, собой не смысля править!
Сиди-ка над гнездом!»
Недавно случай был с Барбосом:
Томила пса жара,
Так средь двора
Клевал он носом.
А не заснуть никак! Усевшись на тыну,
Сорока-стрекотуха
Мешала сну.
«Ой, натрещала ухо…
И принесло же сатану!
Чай, больше места нет?.. Послушай-ка, болтуха:
Уж ты б… таё…
Недалеко до лесу…
Летела б ты, ей-богу, к бесу!»
Сорока же — своё:
То сядет, то привскочит,
Слюною глазки мочит,
Псу жалобно стрекочет:
«Голубчик, не озорь!
Ведь у меня, гляди, какая хворь:
Я так измаялась, устала, —
Пить-есть почти что перестала, —
Вся измытарилась и сердцем и душой,
Скорбя о братии меньшой!
И ко всему щеку раздуло… вспухли губы…
Ох, смертушка! Нет сил терпеть зубную боль!»
«Щека и губы… Тьфу! — рычит Барбос. — Позволь,
Трещотка чёртова, кому бы
Врала ты, да не мне.
Где ж видано, в какой стране, —
Уж разве что во сне, —
Чтоб у сороки были… зубы?!»Урок вам нужен? Вот урок:
Встречаются меж нас нередко лицедеи:
Высокие слова, высокие идеи, —
Нет подвигов, но будут — дайте срок!
Известно urbi et — et orbi *:
Их грудь —
вместилище святой гражданской скорби!
На деле ж вся их скорбь — зубная боль сорок!
___________________
* — Urbi et orbi — городу и миру (лат.)
И помни весь путь, которым вел тебя
Предвечный, Бог твой, по пустыне вот
уже сорок лет…
Он смирял тебя, томил тебя голодом
и питал тебя манною…
Одежда твоя не ветшала на тебе, и нога
не пухла, вот ужо сорок лет…
(Второз., VIII, 2—4)
Ушли двенадцать лет отважных увлечений
И снов мучительных, и тягостных забот,
Осиливших на миг и павших искушений,
Похмелья горького и трезвенных работ.
Хвала предвечному! Израиля одежды
В пустыне сорок лет он целыми хранил…
Не тронуты в душе все лучшие надежды,
И не иссякло в ней русло творящих сил!
Владычица-земля! С бывалым умиленьем
И с нежностью любви склоняюсь над тобой.
Лес древний и река звучат мне юным пеньем…
Все вечное и в них осталося со мной.
Другой был, правда, день, безоблачный и яркий,
С небес лился поток ликующих лучей,
И всюду меж дерев запущенного парка
Мелькали призраки загадочных очей.
И призраки ушли, но вера неизменна…
А вот и солнце вдруг взглянуло из-за туч.
Владычица-земля! Твоя краса нетленна,
И светлый богатырь бессмертен и могуч.
* См.: стихотворение
«Земля-владычица! К тебе чело склонил я…»
(Примеч. Вл. Соловьева.)
Сорок было их в воде холодной
Озера, — страдавших за Христа.
Близился конец их безысходный,
Застывали взоры и уста;
И они уже не в силах были
Славить Господа в последний час;
Лишь молитвой умственной хвалили
Свет небесный, что для них погас…
А на бреге, в храмине открытой,
Весело огонь трещал в печи;
Сотник римский там стоял со свитой,
Обнажившей острые мечи;
Восклицал он, полн ожесточенья,
Обращаясь к стынущим телам:
«Августа получит тот прощенье,
Кто ему воскурит фимиам!»
И один из мучимых (не скажем
Имени), мучений не снеся,
Выбежал на брег и крикнул стражам:
«От Христа — днесь отрекаюсь я!»
Но едва хотел он ароматы
Перед ликом Августа возжечь,
Пал на землю, смертным сном объятый,
Там, где весело трещала печь.
И увидел сотник: с неба сходят
Сорок злато-огненных венцов
И, спускаясь к озеру, находят
Тридцать девять благостных голов.
Обращен внезапно к правой вере,
Сотник вскрикнул: «Буду в царстве том!»
И на гибель бросился Валерий,
Осенен сороковым венцом.
Старик, закон и доблесть века,
Всегда, везде в душе поэта,
Ты для больного человека
Служил утехой сорок лет!
Ты сорок лет, меняя тоны,
Всегда любовь, свободу пел!..
Ты сгорбился, ты поседел,
Ты умер — но не те законы
Для нашей памяти даны:
С тех пор, как люди созданы,
Делам высоким нет забвенья, —
Им не дано, как нам, седеть, —
И наших внуков поколенье
Хвалу им вечно будет петь.
Ты замолчал!.. пора!.. довольно!..
И так плодами ты богат!
Сдавило грудь, и сердцу больно,
Грущу — но за тебя я рад:
Ты одряхлел — и оступиться
Легко ты мог — и что тогда?
Куда деваться от суда?
И слава прежняя затмиться
Тогда могла!.. Пусть ни пятна
Тень славная твоя не носит,
Пусть не нуждается она
В защите и похвал не просит —
Судимым быть и то вина!
До всего, чем бывал взволнован,
Как пред смертью, мне дела нет.
Оправданья тут никакого:
Возраст зрелости — сорок лет.Обо всем сужу, как обычно,
Но в себя заглянуть боюсь,
Словно стал ко всему безразличным,
А, как прежде, во всё суюсь.Словно впрямь, заглянувши в бездну,
Вдруг я сник, навек удручён,
Словно впрямь, — раз и я исчезну,
Смысла нет на земле ни в чём.Это — я. Хоть и это дико.
Так я жить не умел ни дня.
Видно, возраст, подкравшись тихо,
В эти мысли столкнул меня.И в душе удивленья нету,
Словно в этом — его права,
Словно с каждым бывает это
В сорок лет или в сорок два.Нет, попозже приходит старость,
Да и сил у меня — вполне.
Знать, совсем не её усталость
Прелесть дней заслонила мне.Знать, не возраст — извечный, тихий,
Усмиряющий страсти снег,
А всё то же: твой лик безликий,
Твоя глотка, двадцатый век! А всё то же — теперь до гроба.
Только глотка. Она одна.
Думал: небо, а это — нёбо,
Пасти черная глубина.И в душе ни боли, ни гнева,
Хоть себя и стыдишься сам.
Память знает: за нёбом — небо,
Да ведь больше веришь глазам.И молчит, не противясь даже,
Память, — словно и вправду лжёт…
Ну и ладно! Но давит тяжесть:
Видно, память, и смолкнув, жжёт.Ни к чему оно, жженье это,
Только снова во всё суюсь.
И сужу.- Хоть мне дела нету.
Хоть в себя заглянуть боюсь.
Был он рыжим, как из рыжиков рагу.
Рыжим, словно апельсины на снегу.
Мать шутила, мать веселою была:
«Я от солнышка сыночка родила…»
А другой был чёрным-чёрным у неё.
Чёрным, будто обгоревшее смолье.
Хохотала над расспросами она, говорила:
«Слишком ночь была черна!..»
В сорок первом, в сорок памятном году
прокричали репродукторы беду.
Оба сына, оба-двое, соль Земли —
поклонились маме в пояс.
И ушли.
Довелось в бою почуять молодым
рыжий бешеный огонь и черный дым,
злую зелень застоявшихся полей,
серый цвет прифронтовых госпиталей.
Оба сына, оба-двое, два крыла,
воевали до победы.
Мать ждала.
Не гневила, не кляла она судьбу.
Похоронка
обошла её избу.
Повезло ей.
Привалило счастье вдруг.
Повезло одной на три села вокруг.
Повезло ей. Повезло ей! Повезло! —
Оба сына воротилися в село.
Оба сына. Оба-двое. Плоть и стать.
Золотистых орденов не сосчитать.
Сыновья сидят рядком — к плечу плечо.
Ноги целы, руки целы — что еще?
Пьют зеленое вино, как повелось…
У обоих изменился цвет волос.
Стали волосы — смертельной белизны!
Видно, много
белой краски
у войны.
Так повелось, что в серебре метели,
в глухой тиши декабрьских вечеров,
оставив лес, идут степенно ели
к далеким окнам шумных городов.И, веселясь, торгуют горожане
для украшенья жительниц лесных
базарных нитей тонкое сиянье
и грубый блеск игрушек расписных.Откроем дверь: пусть в комнаты сегодня
в своих расшитых валенках войдет,
осыпан хвоей елки новогодней,
звеня шарами, сорок первый год.Мы все готовы к долгожданной встрече:
в торжественной минутной тишине
покоем дышат пламенные печи,
в ладонях елок пламенеют свечи,
и пляшет пламень в искристом вине.В преддверье сорок первого, вначале
мы оценить прошедшее должны.
Мои товарищи сороковой встречали
не за столом, не в освещенном зале —
в жестоком дыме северной войны.Стихали орудийные раскаты,
и слушал затемненный Ленинград,
как чокались гранаты о гранату,
штыки о штык, приклады о приклад.Мы не забудем и не забывали,
что батальоны наши наступали,
неудержимо двигаясь вперед,
как наступает легкий час рассвета,
как после вьюги наступает лето,
как наступает сорок первый год.Прославлен день тот самым громким словом,
когда, разбив тюремные оковы,
к нам сыновья Прибалтики пришли.
Мы рядом шли на празднестве осеннем,
и я увидел в этом единенье
прообраз единения земли.Еще за то добром помянем старый,
что он засыпал длинные амбары
шумящим хлебом осени своей
и отковал своей рукою спорой
для красной авиации — моторы,
орудия — для красных батарей.Мы ждем гостей — пожалуйте учиться!
Но если ночью воющая птица
с подарком прилетит пороховым —
сотрем врага. И это так же верно,
как-то, что мы вступили в сорок первый
и предыдущий был сороковым.
Я говорю, держа на сердце руку,
так на присяге, может быть, стоят.
Я говорю с тобой перед разлукой,
страна моя, прекрасная моя.
Прозрачное, правдивейшее слово
ложится на безмолвные листы.
Как в юности, молюсь тебе сурово
и знаю: свет и радость — это ты.
Я до сих пор была твоим сознаньем.
Я от тебя не скрыла ничего.
Я разделила все твои страданья,
как раньше разделяла торжество.
…Но ничего уже не страшно боле,
сквозь бред и смерть сияет предо мной
твое ржаное дремлющее поле,
ущербной озаренное луной.
Еще я лес твой вижу и на камне,
над безымянной речкою лесной,
заботливыми свернутый руками
немудрый черпачок берестяной.
Как знак добра и мирного общенья,
лежит черпак на камне у реки,
а вечер тих, не слышно струй теченье,
и на траве мерцают светляки…
О, что мой страх, что смерти неизбежность,
испепеляющий душевный зной
перед тобой — незыблемой, безбрежной,
перед твоей вечерней тишиной?
Умру, — а ты останешься как раньше,
и не изменятся твои черты.
Над каждою твоею черной раной
лазоревые вырастут цветы.
И к дому ковыляющий калека
над безымянной речкою лесной
опять сплетет черпак берестяной
с любовной думою о человеке…
Шел по улице отряд —
сорок мальчиков подряд:
раз,
два,
три,
четыре
и четырежды
четыре,
и четыре
на четыре,
и еще потом четыре.
В переулке шел отряд —
сорок девочек подряд:
раз, два,
три, четыре,
и четырежды
четыре,
и четыре
на четыре,
и еще потом четыре.
Да как встретилися вдруг —
стало восемьдесят вдруг!
Раз,
два,
три,
четыре,
и четыре
на четыре,
на четырнадцать
четыре,
и еще потом четыре.
А на площадь
повернули,
а на площади стоит
не компания,
не рота,
не толпа,
не батальон,
и не сорок,
и не сотня,
а почти что
МИЛЛИОН!
Раз, два, три, четыре,
и четырежды
четыре,
сто четыре
на четыре,
полтораста
на четыре,
двести тысяч на четыре!
И еще потом четыре!
Когда мужчине сорок лет,
ему пора держать ответ:
душа не одряхлела? -
перед своими сорока,
и каждой каплей молока,
и каждой крошкой хлеба. Когда мужчине сорок лет,
то снисхожденья ему нет
перед собой и перед богом.
Все слезы те, что причинил,
все сопли лживые чернил
ему выходят боком. Когда мужчине сорок лет,
то наложить пора запрет
на жажду удовольствий:
ведь если плоть не побороть,
урчит, облизываясь, плоть —
съесть душу удалось ей. И плоти, в общем-то, кранты,
когда вконец замуслен ты,
как лже-Христос, губами.
Один роман, другой роман,
а в результате лишь туман
и голых баб — как в бане. До сорока яснее цель.
До сорока вся жизнь как хмель,
а в сорок лет — похмелье.
Отяжелела голова.
Не сочетаются слова.
Как в яме — новоселье. До сорока, до сорока
схватить удачу за рога
на ярмарку мы скачем,
а в сорок с ярмарки пешком
с пустым мешком бредем тишком.
Обворовали — плачем. Когда мужчине сорок лет,
он должен дать себе совет:
от ярмарки подальше.
Там не обманешь — не продашь.
Обманешь — сам уже торгаш.
Таков закон продажи. Еще противней ржать, дрожа,
конем в руках у торгаша,
сквалыги, живоглота.
Два равнозначные стыда:
когда торгуешь и когда
тобой торгует кто-то. Когда мужчине сорок лет,
жизнь его красит в серый цвет,
но если не каурым —
будь серым в яблоках конем
и не продай базарным днем
ни яблока со шкуры. Когда мужчине сорок лет,
то не сошелся клином свет
на ярмарочном гаме.
Все впереди — ты погоди.
Ты лишь в комедь не угоди,
но не теряйся в драме! Когда мужчине сорок лет,
или распад, или расцвет —
мужчина сам решает.
Себя от смерти не спасти,
но, кроме смерти, расцвести
ничто не помешает.
I
Как сорок лет тому назад,
Сердцебиение при звуке
Шагов, и дом с окошком в сад,
Свеча и близорукий взгляд,
Не требующий ни поруки,
Ни клятвы. В городе звонят.
Светает. Дождь идет, и темный,
Намокший дикий виноград
К стене прижался, как бездомный,
Как сорок лет тому назад.
II
Как сорок лет тому назад,
Я вымок под дождем, я что-то
Забыл, мне что-то говорят,
Я виноват, тебя простят,
И поезд в десять пятьдесят
Выходит из-за поворота.
В одиннадцать конец всему,
Что будет сорок лет в грядущем
Тянуться поездом идущим
И окнами мелькать в дыму,
Всему, что ты без слов сказала,
Когда уже пошел состав.
И чья-то юность, у вокзала
От провожающих отстав,
Домой по лужам как попало
Плетется, прикусив рукав.
III
Хвала измерившим высоты
Небесных звезд и гор земных,
Глазам — за свет и слезы их!
Рукам, уставшим от работы,
За то, что ты, как два крыла,
Руками их не отвела!
Гортани и губам хвала
За то, что трудно мне поется,
Что голос мой и глух и груб,
Когда из глубины колодца
Наружу белый голубь рвется
И разбивает грудь о сруб!
Не белый голубь — только имя,
Живому слуху чуждый лад,
Звучащий крыльями твоими,
Как сорок лет тому назад.
С. Маршак и Д. Хармс
Жили в квартире
Сорок четыре
Сорок четыре
Веселых чижа:
Чиж-судомойка,
Чиж-поломойка,
Чиж-огородник,
Чиж-водовоз,
Чиж за кухарку,
Чиж за хозяйку,
Чиж на посылках,
Чиж-трубочист.
Печку топили,
Кашу варили,
Сорок четыре
Веселых чижа:
Чиж — с поварешкой,
Чиж — с кочережкой,
Чиж — с коромыслом,
Чиж — с решетом,
Чиж накрывает,
Чиж созывает,
Чиж разливает,
Чиж раздает.
Кончив работу,
Шли на охоту
Сорок четыре
Веселых чижа:
Чиж — на медведя,
Чиж — на лисицу,
Чиж — на тетерку,
Чиж — на ежа,
Чиж — на индюшку,
Чиж — на кукушку,
Чиж — на лягушку,
Чиж — на ужа.
После охоты
Брались за ноты
Сорок четыре
Веселых чижа:
Дружно играли:
Чиж — на рояле,
Чиж — на цимбале,
Чиж — на трубе,
Чиж — на тромбоне,
Чиж — на гармони,
Чиж — на гребенке,
Чиж — на губе!
Ездили всем домом
К зябликам знакомым
Сорок четыре
Веселых чижа:
Чиж — на трамвае,
Чиж — на моторе,
Чиж — на телеге,
Чиж — на возу,
Чиж — в таратайке,
Чиж — на запятках,
Чиж — на оглобле,
Чиж — на дуге!
Спать захотели,
Стелят постели,
Сорок четыре
Веселых чижа:
Чиж — на кровати,
Чиж — на диване,
Чиж — на корзине,
Чиж — на скамье,
Чиж — на коробке,
Чиж — на катушке,
Чиж — на бумажке,
Чиж — на полу.
Лежа в постели,
Дружно свистели
Сорок четыре
Веселых чижа:
Чиж — трити-тити,
Чиж — тирли-тирли,
Чиж — дили-дили,
Чиж — ти-ти-ти,
Чиж — тики-тики,
Чиж — тики-рики,
Чиж — тюти-люти,
Чиж — тю-тю-тю!
У меня было сорок фамилий,
У меня было семь паспортов,
Меня семьдесят женщин любили,
У меня было двести врагов.
Но я не жалею!
Сколько я ни старался,
Сколько я ни стремился -
Все равно, чтоб подраться,
Кто-нибудь находился.
И хоть путь мой и длинен и долог,
И хоть я заслужил похвалу -
Обо мне не напишут некролог
На последней странице в углу.
Но я не жалею!
Сколько я ни стремился,
Сколько я ни старался, -
Кто-нибудь находился -
И я с ним напивался.
И хотя во все светлое верил -
Например, в наш советский народ, -
Но не поставят мне памятник в сквере
Где-нибудь у Петровских ворот.
Но я не жалею!
Сколько я ни старался,
Сколько я ни стремился -
Все равно я спивался,
Все равно я катился.
Сочиняю я песни о драмах
И о жизни карманных воров, -
Мое имя не встретишь в рекламах
Популярных эстрадных певцов.
Но я не жалею!
Сколько я ни старался,
Сколько я ни стремился, -
Я всегда попадался -
И все время садился.
Говорят, что на место все станет.
Бросить пить?.. Видно, мне не судьба, -
Все равно меня не отчеканят
На монетах заместо герба.
Но я не жалею!
Так зачем мне стараться?
Так зачем мне стремиться?
Чтоб во всем разобраться -
Нужно сильно напиться!
Джэн!
Дорогая!
Ты хмуришь свой крохотный лоб,
Ты задумалась, Джэн,
Не о нашем ли грустном побеге?
Говорят, приближается
Новый потоп,
Нам пора позаботиться
О ковчеге.
Видишь —
Мир заливает водой и огнем,
Приближается ночь,
Неизвестностью черной пугая…
Вот он — Ноев ковчег.
Войдем,
Отдохнем,
Поплывем,
Дорогая!
Нет ни рек, ни озер.
Вся земля —
Как сплошной океан,
И над ней небеса —
Как проклятие…
И как расплата…
Все безмолвно вокруг.
Только глухо стучит барабан,
И орудия бьют
С укрепленного Арарата.
Нас не пустят туда —
Там для избранных
Крепость и дом,
Но и эту твердыню
Десница времен поразила.
Кто-то бросился вниз…
Видишь, Джэн, —
Это новый Содом
Покидают пророки
Финансовой буржуазии.
Детский трупик,
Качаясь,
Синеет на черной волне, —
Это маленький Линдберг,
Плывущий путями потопа.
Он с Гудзона плывет,
Он синеет на черной волне
По затопленным картам
Америки и Европы.
Мир встает перед нами
Пустыней,
Огромной и голой.
Никто не спасется,
И никто не спасет!
Побежденный пространством,
Измученный голубь
Пулеметную ленту,
Зажатую в клюве,
Несет.
Сорок раз…
Сорок дней и ночей…
Сорок лет
Мне исполнилось, Джэн.
Сорок лет…
Я старею.
Ни хлеба…
Ни славы…
Чем помог мне,
Скажи,
Юридический факультет?
Чем поможет закон
Безработному доктору права?
Хоть бы новый потоп
Затопил этот мир в самом деле!
Но холодный Нью-Йорк
Поднимает свои этажи…
Где мы денег достанем
На следующей неделе?
Чем это кончится,
Джэн,
Дорогая,
Скажи!
Сидит милка
на крыльце,
тихо
ждет
сниженья цен
да в грустях
в окно коси́тся
на узор
рублевых ситцев.
А у кооператива
канцелярия —
на диво.
У него
какой-то центр
составляет
списки цен.
Крысы канцелярские
перышками ляскают,
и, зубами клацая,
пишет
калькуляция.
Вперили
очков тарелки
в сонмы цифр,
больших
и мелких.
Расставляют
цифры в ряд,
строки
цифрами пещрят.
Две копейки нам,
а им
мы
нулечек округлим.
Вольной мысли
нет уздечки!
Мало ль что —
пожары,
ливень…
На усушки
и утечки
набавляем
восемь гривен.
Дети рады,
папа рад —
окупился аппарат.
Чтоб в подробность не вдаваться,
до рубля
накинем двадцать.
Но —
не дорожимся так;
с суммы
скинули пятак.
Так как
мы
и множить можем,
сумму
вчетверо помножим.
Дальше —
дело ясненькое:
набавляем
красненькую.
Потрудившись
год,
как вол,
объявил,
умен и зорок:
рубль и сорок —
итого
получается два сорок.
— Где ж два сорок? —
спросишь вра́ля.
Ткнет
рукою
в дробь: смотри!
— Пиво брали?
— Нет, не брали.
— Ах, не брали?!
Значит — три. —
Цены ситцев,
цены ниток
в центрах
плавают, как рыбы.
Черт их знает,
что в убыток!
Черт их знает,
что им в прибыль!
А результат один:
цена
копеечного ростика
из центров
прибывает к нам
с большим
пушистым хвостиком.
А в деревне
на крыльце
милка
ждет
сниженья цен.
Забрать бы
калькуляции
да дальше
прогуляться им!
Покатилось, покатилось
Олино колечко,
Покатилось, покатилось
С нашего крылечка,
Покатилось
Колесом,
Притаилось
За кустом.
Кто с крылечка
Сойдет?
Кто колечко
Найдет?
— Я! — сказала кошка.
Подожди немножко,
А сейчас я не могу:
Мышку в норке стерегу!
Покатилось, покатилось
Олино колечко,
Покатилось, покатилось
С нашего крылечка,
Покатилось
Вкривь и вкось
И на землю улеглось.
Кто найдет колечко
Около крылечка?
— Я! — сказала курица. —
Стоит мне прищуриться,
Я вам семечко найду
На дворе или в саду.
И кольцо найти я рада,
Да цыплят кормить мне надо,
А цыплята — вот беда! —
Разбежались кто куда!
— Го-го-го! — гогочет гусь. —
Погоди, пока вернусь.
Я поплаваю в пруду,
А потом искать пойду!
— Бе-е! — заблеяла овечка. —
Я нашла бы вам колечко,
Отыскала бы давно,
Да не знаю, где оно.
— Я найду! — сказал индюк. —
Только стал я близорук,
А для нас, для индюков,
Не придумано очков.
Укажите мне местечко,
Где запряталось колечко,
Постараюсь я найти
И хозяйке принести!
Кто ж найдет колечко
Около крылечка?
— Я найду! — трещит сорока. —
Я, сорока, быстроока.
Нахожу я ложки,
Брошки и сережки.
Только все, что отыщу,
Я домой к себе тащу!
Не ищи кольца, сорока,
Не старайся, белобока!
Наша Оленька мала,
А сама искать пошла
Потихоньку, помаленьку
Со ступеньки на ступеньку,
По тропинке вкривь и вкось.
Тут колечко и нашлось.
Воротилась, воротилась
Оля на крылечко,
А на пальчике светилось
У нее колечко.
Басня
Сорока некогда в пустом лесу сидела,
И на небо она, задумавшись, глядела,
Небесны красоты исчислити хотела,
Откуда ж ей зачать, того не разумела.
По случаю тогда Скворец к ней прилетел,
И думу он ее разведати хотел.
И только лишь узнал,
То, глядя на нее, смеялся, хохотал,
И так он ей сказал:
«Когда бы все глупцы побольше рассуждали,
Поменьше бы они, как думаю я, врали.
И что несведомо, того б не разбирали».
Сорока, рассердясь, вельми защекотола
И так ему сказала:
«Ты чести у меня, мой друг, не отымай,
Я русский попугай.
По перышкам моим прекрасная я птица,
Заморским птицам всем родная я сестрица.
Да я ж еще и петь велика мастерица.
Слетаются ко мне все жители лесов
И слушают моих различных голосов;
Не так послушна здесь пастушечья свирель,
Какая у меня при окончанье трель.
Сижу ли я или стою,
Бесперестанно я все арии пою.
Ни днем, ни ночью я, мой друг, не умолкаю,
Всех в лесе заглушаю
И пением моим всю братью услаждаю».
Потом разинула Сорока свой роток,
И песенку ему воспеть она хотела;
А тот ей дал щелчок,
Что с дерева она на землю полетела,
Ногами задрягала
И так защекотала,
Что птицы все ее смотрети прилетели
И жалости над ней нимало не имели.
Щелкали все ее и в голову и в рожу,
Измяли перышки и повредили кожу.
Однако щекотать она не перестала,
Хотя и лапочку на брани потеряла.
Везёт
на фронт
мальчика
товарищ военный врач.
Мама моя,
мамочка,
не гладь меня,
не плачь!
На мне военная форма –
не гладь меня при других!
На мне военная форма,
на мне
твои сапоги.
Не плачь!
Мне уже двенадцать,
я взрослый
почти…
Двоятся,
двоятся,
двоятся
рельсовые пути.
В кармане моём документы –
печать войсковая строга.
В кармане моём документы,
по которым
я — сын полка.
Прославленного,
гвардейского,
проверенного в огне.
Я еду на фронт.
Я надеюсь,
что браунинг выдадут мне.
Что я в атаке
не струшу,
что время моё пришло…
Завидев меня,
старухи
охают тяжело:
«Сыночек…
Солдатик маленький…
Вот ведь
настали дни…»
Мама моя,
мамочка!
Скорей им всё объясни!
Скажи,
чего это ради
они надо мной ревут?
Зачем
они меня гладят?
Зачем сыночком
зовут?
И что-то шепчут невнятно,
и тёмный суют калач…
Россия моя,
не надо!
Не гладь меня!
И не плачь!
Не гладь меня!
Я просто
будущий сын полка.
И никакого геройства
я не совершил
пока!
И даже тебе не ясно,
что у меня впереди…
Двоятся,
двоятся,
двоятся
рельсовые пути.
Поезд идёт размеренно,
раскачиваясь нелепо, -
длинный
и очень медленный
как очередь
за хлебом…
Сумерки. Снег. Тишина. Весьма
тихо. Аполлон вернулся на Демос.
Сумерки, снег, наконец, сама
тишина — избавит меня, надеюсь,
от необходимости — прости за дерзость —
объяснять самый факт письма.
Праздники кончились — я не дам
соврать своим рифмам. Остатки влаги
замерзают. Небо белей бумаги
розовеет на западе, словно там
складывают смятые флаги,
разбирают лозунги по складам.
Эти строчки, в твои персты
попав (когда все в них уразумеешь
ты), побелеют, поскольку ты
на слово и на глаз не веришь.
И ты настолько порозовеешь,
насколько побелеют листы.
В общем, в словах моих новизны
хватит, чтоб не скучать сороке.
Пестроту июля, зелень весны
осень превращает в черные строки,
и зима читает ее упреки
и зачитывает до белизны.
Вот и метель, как в лесу игла,
гудит. От Бога и до порога
бело. Ни запятой, ни слога.
И это значит: ты все прочла.
Стряхивать хлопья опасно, строго
говоря, с твоего чела.
Нету — письма. Только крик сорок,
не понимающих дела почты.
Но белизна вообще залог
того, что под ней хоронится то, что
превратится впоследствии в почки, в точки,
в буйство зелени, в буквы строк.
Пусть не бессмертие — перегной
вберет меня. Разница только в поле
сих существительных. В нем тем боле
нет преимущества передо мной.
Радуюсь, встретив сороку в поле,
как завидевший берег Ной.
Так утешает язык певца,
превосходя самоё природу,
свои окончания без конца
по падежу, по числу, по роду
меняя, Бог знает кому в угоду,
глядя в воду глазами пловца.
Весной сорок второго года
множество ленинградцев
носило на груди жетон —
ласточку с письмом в клюве.
Сквозь года, и радость, и невзгоды
вечно будет мне сиять одна —
та весна сорок второго года,
в осажденном городе весна.
Маленькую ласточку из жести
я носила на груди сама.
Это было знаком доброй вести,
это означало: «Жду письма».
Этот знак придумала блокада.
Знали мы, что только самолет,
только птица к нам, до Ленинграда,
с милой-милой родины дойдет.
…Сколько писем с той поры мне было.
Отчего же кажется самой,
что доныне я не получила
самое желанное письмо?!
Чтобы к жизни, вставшей за словами,
к правде, влитой в каждую строку,
совестью припасть бы, как устами
в раскаленный полдень — к роднику.
Кто не написал его? Не выслал?
Счастье ли? Победа ли? Беда?
Или друг, который не отыскан
и не узнан мною навсегда?
Или где-нибудь доныне бродит
то письмо, желанное, как свет?
Ищет адрес мой и не находит
и, томясь, тоскует: где ж ответ?
Или близок день, и непременно
в час большой душевной тишины
я приму неслыханной, нетленной
весть, идущую еще с войны…
О, найди меня, гори со мною,
ты, давно обещанная мне
всем, что было, — даже той смешною
ласточкой, в осаде, на войне…
— Вы знаете?
Вы знаете?
Вы знаете?
Вы знаете?
Ну, конечно, знаете!
Ясно, что вы знаете!
Несомненно,
Несомненно,
Несомненно знаете!
— Нет! Нет! Нет! Нет!
Мы не знаем ничего,
Не слыхали ничего,
Не слыхали, не видали
И не знаем
Ничего!
— А вы знаете, что У?
А вы знаете, что ПА?
А вы знаете, что ПЫ?
Что у папы моего
Было сорок сыновей?
Было сорок здоровенных —
И не двадцать,
И не тридцать, —
Ровно сорок сыновей!
— Ну! Ну! Ну! Ну!
Врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
Еще двадцать,
Еще тридцать,
Ну еще туда-сюда,
А уж сорок,
Ровно сорок, —
Это просто ерунда!
— А вы знаете, что СО?
А вы знаете, что БА?
А вы знаете, что КИ?
Что собаки-пустолайки
Научилися летать?
Научились точно птицы, —
Не как звери,
Не как рыбы, —
Точно ястребы летать!
— Ну! Ну! Ну! Ну!
Врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
Ну, как звери,
Ну, как рыбы,
Ну еще туда-сюда,
А как ястребы,
Как птицы, —
Это просто ерунда!
— А вы знаете, что НА?
А вы знаете, что НЕ?
А вы знаете, что БЕ?
Что на небе
Вместо солнца
Скоро будет колесо?
Скоро будет золотое —
Не тарелка,
Не лепешка, —
А большое колесо!
— Ну! Ну! Ну! Ну!
Врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
Ну, тарелка,
Ну, лепешка,
Ну еще туда-сюда,
А уж если колесо —
Это просто ерунда!
— А вы знаете, что ПОД?
А вы знаете, что МО?
А вы знаете, что РЕМ?
Что под морем-океаном
Часовой стоит с ружьем?
— Ну! Ну! Ну! Ну!
Врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
Ну, с дубинкой,
Ну, с метелкой,
Ну еще туда-сюда,
А с заряженным ружьем —
Это просто ерунда!
— А вы знаете, что ДО?
А вы знаете, что НО?
А вы знаете, что СА?
Что до носа
Ни руками,
Ни ногами
Не достать,
Что до носа
Ни руками,
Ни ногами
Не доехать,
Не допрыгать,
Что до носа
Не достать!
— Ну! Ну! Ну! Ну!
Врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
Ну, доехать,
Ну, допрыгать,
Ну еще туда-сюда,
А достать его руками —
Это
Просто
Ерунда!
Асееву
На углу Поплавской
Господин живет:
Борода — коляской,
Колесом — живот.
Кто такой — не знаю,
Он не говорит, —
У него пивная
Под названьем «Крит».
Музыка… и целый,
Целый день подряд
В «Крите» офицеры
За столом сидят.
Пиво и горошек
В ресторане «Крит»!
Господин хороший
Что-то говорит.
«Сорок первый номер…
Только поскорей…
В этом самом доме —
Комиссар еврей…»
Застучит калитка…
Через пять минут
На смерть и на пытку
Парня проведут.
Проведут за город
По дороге той,
По которой скоро
Мы придем домой!
…На углу Поплавской
Я сойду с коня.
«Будь, братишка, ласков,
Подожди меня».
Пиво и горошек
В ресторане «Крит»…
Господин хороший
За столом сидит.
«Сорок первый номер…
Ну-ка, господин,
В этом самом доме
Кто живет один?»
Посинеют жилы
У него на лбу.
«Раньше двое жили,
Да один… в гробу!»
…Три минуты время
И от силы — пять;
Подтяну я стремя,
Сяду я опять.
Пиво и горошек
Прямо — на полу…
Господин хороший
Прикорнул к столу!
Мы плыли по светлой вечерней воде,
Все были свои, и чужого нигде,
А волны дробились в своей череде.
Живые они, голубые.
Играли мы веслами, чуть шевеля,
Далеко, далеко осталась земля,
Бел Сокол — названье того Корабля.
Родные на нем, все родные.
Сидел у руля златоокий Пророк,
И был он как будто совсем одинок,
И страшный внезапно пропел он намек.
Морские в нем страсти, морские.
Год скрепи́лся, день сосчитан, миг бежит и не вернется,
Час назначен, в диком плаче словно пыль взметнутся все,
Кто тебе казался Богом, волколаком обернется,
Сорок громов, водоемов, сорок молний в их красе.
Бойтесь, бойтесь! Безвозвратно! Ничего уж не исправишь!
Все убитые — восстали. Все задавленные — тут.
Горше всех лукавств убогих — что теперь еще лукавишь,
А глаза твои — как щели, сам себе назначил суд.
Сядешь — пламень, ляжешь — камень, в пропасть кинешься — замкнется,
В ночь склубишься — сорок молний миру выявят уклон,
Вся Вселенная смутится, и в седой клубок свернется.
Слышишь громы? Сорок громов! Падай, падай, осужден!
Был бледен и страшен Пророк у руля,
И все мы дрожали, вещаньям внемля,
И волны качали оплот Корабля.
Живые они, голубые.
Мы поняли, что он хотел нам сказать,
О бездне скорбел он, скользя через гладь,
Мы в Свете, но Бездна должна отстрадать.
Родные грехи нам, родные.
Мы плыли по тихой и светлой воде,
Все было свое, и чужого нигде,
Молитву мы пели Вечерней Звезде.
Мария! Мария! Мария!
1Загляну в знакомый двор,
Как в забытый сон.
Я здесь не был с давних пор,
С молодых времен.Над поленницами дров
Вдоль сырой стены
Карты сказочных миров
Запечатлены.Эти стены много лет
На себе хранят
То, о чем забыл проспект
И забыл фасад.Знаки счастья и беды,
Память давних лет —
Детских мячиков следы
И бомбежки след.2Ленинградские дворы,
Сорок первый год,
Холостяцкие пиры,
Скрип ночных ворот.Но взывают рупора,
Поезда трубят —
Не пора ли со двора
В райвоенкомат! Что там плачет у ворот
Девушка одна?
— Верь мне, года не пройдет
Кончится война.Как вернусь я через год —
Выглянь из окна, Мы с победою придем
В этот старый дом,
Патефоны заведем,
Сходим за вином.3Здравствуй, двор, прощай, война.
Сорок пятый год.
Только что же у окна
Девушка не ждет? Чья-то комната во мгле,
И закрыта дверь.Ты ее на всей земле
Не найдешь теперь.Карты сказочных планет
Смотрят со стены, —
Но на них — осколков след,
Клинопись войны.4Старый двор, забытый сон,
Ласточек полет,
На окне магнитофон
Про любовь поет.Над поленницами дров
Бережет стена
Карты призрачных миров,
Ливней письмена.И струится в старый двор
Предвечерний свет…
Всё — как было с давних пор,
Но кого-то нет.Чьих-то легоньких шагов
Затерялся след
У далеких берегов
Сказочных планет.Средь неведомых лугов,
В вечной тишине…
Тени легких облаков
Пляшут на стене.
Тихо плакали флейты, рыдали валторны,
Дирижеру, что Смертью зовется; покорны.
И хотелось вдове, чтоб они замолчали —
Тот, кого провожали, не сдался б печали.
(Он войну начинал в сорок первом, комбатом,
Он комдивом закончил ее в сорок пятом.)
Он бы крикнул, коль мог:
— Выше голову, черти!
Музыканты, не надо подыгрывать смерти!
Для чего мне рапсодии мрачные ваши?
Вы играйте, солдаты, походные марши!
Тихо плакали флейты, рыдали валторны,
Подошла очень бледная женщина в черном.
Всё дрожали, дрожали припухшие губы,
Всё рыдали, рыдали военные трубы.
И вдова на нее долгим взглядом взглянула:
Да, конечно же, эти высокие скулы!
Ах, комдив! Как хранил он поблекшее фото
Тонкошеей девчонки, связистки из роты.
Освещал ее отблеск недавнего боя
Или, может быть, свет, что зовется любовью.
Погасить этот свет не сумела усталость…
Фотография! Только она и осталась.
Та, что дни отступленья делила с комбатом,
От комдива в победном ушла сорок пятом,
Потому что сказало ей умное сердце:
Никуда он не сможет от прошлого деться —
О жене затоскует, о маленьком сыне…
С той поры не видала комдива доныне,
И встречала восходы, провожала закаты
Все одна да одна — в том война виновата…
Долго снились комдиву припухшие губы,
Снилась шейка, натертая воротом грубым,
И улыбка, и скулы высокие эти!..
Ах, комдив! Нет без горечи счастья на свете!.
А жена никогда ни о чем не спросила,
Потому что таилась в ней умная сила,
Потому что была добротою богата,
Потому что во всем лишь война виновата…
Чутко замерли флейты, застыли валторны,
И молчали, потупясь, две женщины в черном.
Только громко и больно два сердца стучали
В исступленной печали, во вдовьей печали…
Коптилки мигающий пламень.
Мы с Диккенсом в доме одни.
Во мраке горят перед нами
больших ожиданий огни.О, молодость бедного Пипа,
как тянется к счастью она!
…А в доме ни звука, ни скрипа.
Угрюмо и тихо. Война.Давно ль в этом доме, давно ли
звучали светло голоса?
Но я не ослепла от боли.
Я вижу вдали паруса.Моя золотая свобода,
тебя не задушат тоской.
…Конец сорок первого года.
Фашисты стоят под Москвой.Раскаты недальнего боя.
Больших ожиданий полет.
Петрищевской площадью Зоя
на раннюю гибель идет.Ее не спасти нам от пытки,
воды не подать, не помочь…
Вокруг полыхают зенитки.
Глухая осадная ночь.Зловещие контуры зданий.
Ни щелки, ни проблеска нет.
И только больших ожиданий
сердца согревающий свет.Любовь моя горькая, где ты?
Вернись на мгновение в стих.
Уже я теряю приметы
оборванных нитей твоих.Но памятью первых свиданий
светлеет жестокий конец.
Зарницы больших ожиданий!
Пленительный трепет сердец! Какой бы нам жребий ни выпал,
какие б ни грянули дни…
О, молодость бедного Пипа!
Больших ожиданий огни! Все горше, обидней, иначе,
навыворот, наоборот!
Но рвется упрямо к удаче
больших ожиданий полет.Как сходны с невзгодой невзгода
в таинственной доле людской.
…Конец сорок первого года.
Фашисты стоят под Москвой.Но в пору жестоких страданий
является людям всегда
великих больших ожиданий
знакомая с детства звезда.Отрадны борьба и лишенья
пути, устремленного к ней.
И даже большие свершенья
больших ожиданий бледней.
Ах, мечтатели мы!
Мало было нам розовой розы,
Сотворили, придумали, вывели наугад
Белых, чайных, махровых,
Багровых, янтарных и черных,
Желтых, словно лимон,
И пурпурных, как летний закат.
Мало!
Здесь подбираемся к сути мы,
К человеческой сути, что скромно зовется мечтой.
Мусор — белые розы,
Черные розы — убожество.
Хорошо бы добиться,
Чтоб роза была
Голубой! Что за мех горностай!
Белый снег (королевские мантии!),
Драгоценному камню подобен блистательный мех.
А мечтатель уходит в тайгу,
Сорок лет он мечтает и мается,
Ни в собольем дыму,
Ни в сивушном бреду,
Ни в семейном ладу не находит утех.
Сорок лет он бежит по следам невозможного зверя.
Ты ему не перечь. И мечтать ты ему не мешай.
— Понимаешь, браток,
За десятым хребтом
Есть одно потайное ущелье,
Там-то он и живет.
— Кто же?
— Розовый горностай! Нам реальность претит.
Все за смутным, за сказочным тянемся.
Как закаты красны,
Сколько золота бьет из-за туч.
А чудак говорит:
— Это что?
Раз в сто лет на закате, случается,
Появляется в небе
Зеленый
Сверкающий луч!
Вот бы выпало счастье… Ан нет же…-
Так в чем оно, счастье?
Неужели не счастье ходить по земле босиком,
Видеть белой ромашку,
А солнышко на небе красным,
И чтоб хлеб, а не писаный пряник,
Не заморским напиться вином,
А коровьим парным молоком!
Но…
Мечтатели мы.
Вон опять он пошел по тропинке,
Обуянный мечтой. И мечтать ты ему не мешай.
Сухаришки в мешке. В ружьеце притаились дробинки,
Где-то ждет его розовый,
Розовый горностай!
Был велик тот день, и светла заря,
Как сошлись у нас сорок два царя.
Всех могуче был светлый царь Волот,
А вторым за ним царь Давид идет.
И сказал Волот: «ОН цари людей!
Что вам виделось в темноте ночей?
Вы поведайте, чем ваш сон живет?» —
Но молчат цари И рече Волот: —
«А мне снилося, и таков мой сон.
Будто свет горит нам со всех сторон,
От Востока встал, и зажег весну,
Светорусскую озарил страну.
И с полуденной стороны, светло,
Древо-золото до Небес взошло,
А на дереве кречет-бел сидит,
А в ногах ею позвонок звенит
Кто из вас, цари, изъяснит мне сон?» —
И сказал Давид, был он царь учен: —
«Государь ты наш, первый царь Волот,
Сон твой сбудется, сон твой жизни ждет.
Солнца красный свет, алый луч весны —
То начальный Град для родной страны.
Светорусская эозгорит земля,
Кровью вскормятся все луга-поля.
Как восточные облака горят,
Городам земным вспыхнет первый Град,
Светорусский Град, где не будет тьмы,
Где блеснут сердца, возгорят умы,
Древо-золото — тех умов оплот,
Тех сердец расцвет, что светло цветет.
Кречет-бел на нем — белизна души,
Позвонок всем нам говорит. Спеши,
Поспешите все, всех зовет тот звон,
В нас да сбудется златоцветный сон». —
И задумались сорок два царя,
И раскинулась широко заря,
И светло горит первый царь Волот,
И во все края жаркий свет идет.