России император новый!
На троне будь благословен.
Сердца пылать тобой готовы;
Надеждой дух наш оживлен.
Так милыя весны явленье
С собой приносит нам забвенье
Всех мрачных ужасов зимы;
Сердца с Природой расцветают
И плод во цвете предвкушают.
Весна у нас, с тобою мы!
Супротив столицы датской
Есть неважный островок.
Жил там в хижине рыбацкой
Седовласый старичок —
Стар-престар. Приезжих двое,
Путешественники, что ль,
Кличут старого: ‘Позволь
Слово молвить! ’ — ‘Что такое? ’
— ‘Ты ведь здешний старожил,
Объясни ж нам: здесь каменья —
(Перевод с английского)
Сим гимном заключает Томсон свою поэму «Сезон».
Четыре времена, в пременах ежегодных,
Ничто иное суть, как в разных видах бог.
Вращающийся год, отец наш всемогущий,
Исполнен весь тебя. Приятною весной
Повсюду красота твоя, господь, сияет,
И нежность и любовь твоя везде видна.
Магомет
… Я вслушивался жадно
И в разговор монахов христианских,
И в шумный спор запальчивых жидов,
И в чудные рассказы бедуинов.
Я двадцать лет молчал и только слушал.
Ячмень в одну весну и расцветет,
И отцветет на плодоносной ниве;
Но много лет потребно для того,
Чтоб выросла в степи, на чахлой почве,
Алексис пастушок Аминтою горит;
Аминтой милою Алексис позабыт,
Здесь между вязами, под тенью их широкой,
Он часто был один; здесь в горести жестокой
Безплодную тоску горам передавал;
И так не для тебя—я песни воспевал,
Аминта!—ты об них и думать не желаешь,
Не тронешься тоской ко смерти принуждаешь! —
Стада вкушают сласть и теней и прохлад,
И змеи серые под хворостом лежат!
В похвалу наук
Уже довольно лучший путь не зная,
Страстьми имея ослепленны очи,
Род человеческ из краю до края
Заблуждал жизни в мрак безлунной ночи,
И в бездны страшны несмелые ноги
Многих ступили — спаслися немноги,
Коим, простерши счастье сильну руку
И не хотящих от стези опасной
I
Клянусь четой и нечетой,
Клянусь мечом и правой битвой,
Клянуся утренней звездой,
Клянусь вечернею молитвой:
Нет, не покинул я тебя.
Кого же в сень успокоенья
Я ввел, главу его любя,
(за городом)
Фауст
Блажен, кто не отверг надежды
Раздрать покров душевной тьмы!
Во всем, что нужно, мы невежды,
А что не нужно, знаем мы.
Но нет! печальными речами
Не отравляй даров небес.
Смотри, как кровли меж древес
Горят вечерними лучами…
Ода на прибытие из Голстинии и на день рождения Государя Великаго Князя Петра Феодоровича 1742 года февраля 10 дня.
Дивится ныне вся вселенна
Премудрым вышнего судьбам,
Что, от напастей злых спасенна,
Россия зрит конец бедам.
И что уже Елисавета
Златые в ону вводит лета,
Избавив от насильных рук.
Красуются Петровы стены,
Что к ним его приходит внук,
Из темного ущелия Кармила
На солнце выполз Агасвер. Другое
Тысячелетье шло к концу с тех пор,
Как он бродил, бичуемый тревогой,
По всем странам.—Когда, идя на казнь,
Христос под крестной ношею склонился
И отдохнуть у двери Агасвера
На миг остановился, Агасвер
Его сурово оттолкнул,—и дальше
Пошел Христос и пал под тяжкой ношей
1
Мечты о дальнем чуждом юге…
Прощай, осенний ряд щетин:
Под музыку уходит «Rugen»
Из бухты ревельской в Штеттин.
Живем мы в опытовом веке,
В переоценочном, и вот —
Взамен кабин, на zwischen-deck’e
Дано нам плыть по глади вод…
Как ходил Ванюша бережком вдоль синей речки
Как водил Ванюша солнышко на золотой уздечке
Душа гуляла
Душа летела
Душа гуляла
В рубашке белой
Да в чистом поле
Все прямо прямо
И колокольчик
главы 38, 39, 40 и 41
О ты, что в горести напрасно
На Бога ропщешь, человек,
Внимай, коль в ревности ужасно
Он к Иову из тучи рек!
Сквозь дождь, сквозь вихрь, сквозь
град блистая
И гласом громы прерывая,
Словами небо колебал
И так его на распрю звал:
Лапы елок,
Лапы елок, лапки,
Лапы елок, лапки, лапушки…
Все в снегу,
Все в снегу, а теплые какие!
Будто в гости
Будто в гости к старой,
Будто в гости к старой, старой бабушке
я
я вчера
— В городе злато-эбеновом
По перекресткам
Неведомо
Куда ты идешь,
Женщина в черном с усмешкой жесткой?
Кого ждешь?
— Псы погребальных надежд воют во мне вечерами,
Воют на луны моих трауром схваченных глаз,
Чаши рдеют словно розы,
И в развал их вновь и вновь
Винограда брызжут слезы,
Нервный сок его и кровь.
Эти чаши днесь воздымем,
И склонив к устам края,
Влагу светлую приимем
В честь и славу бытия.
Общей жизни в честь и славу;
За ее всесветный трон
В сладкой прохладе, под тенью двух лип широковетвистых,
Что осеняют беседку, покрытую мхож, привлекая
Цветом душистых своим пчел шужящие рои,
За покрытым столом обедал с любезным семейством
Добрый священник из Грюнау; в новом халате сидел он,
Весело празднуя день рождения милой Луизы.
Каменный стол окружало шесть тростниковых скамеек,
Барышне к этому дню в подарок сплетенных слугою;
A для хозяина были особо поставлены кресла.
Старец сидел в них и, кончив обед, занимал разговором
Послание к Дмитриеву в ответ
на его стихи, в которых он жалуется на
скоротечность счастливой молодости
Конечно так, — ты прав, мой друг!
Цвет счастья скоро увядает,
И юность наша есть тот луг,
Где сей красавец расцветает.
Тогда в эфире мы живем
И нектар сладостный пием
ОДА
НА ПРИБЫТИЕ ИЗ ГОЛСТИНИИ И НА ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЫСОЧЕСТВА
ГОСУДАРЯ ВЕЛИКОГО КНЯЗЯ ПЕТРА ФЕОДОРОВИЧА
1742 ГОДА ФЕВРАЛЯ 10 ДНЯДивится ныне вся вселенна
Премудрым вышнего судьбам,
Что, от напастей злых спасенна,
Россия зрит конец бедам.
И что уже Елисавета
Златые в ону вводит лета,
Снова гений жизни веет;
Возвратилася весна;
Холм на солнце зеленеет;
Лед разрушила волна;
Распустившийся дымится
Благовониями лес,
И безоблачен глядится
В воды зеркальны Зевес;
Все цветет — лишь мой единый
Не взойдет прекрасный цвет:
Нет, я не хочу внушать вам
сострадания. Пусть лучше буду я
вам даже отвратителен. Может
быть, и себя вы хоть на миг тогда
оцените по достоинству.Я спал, но мне было душно, потому что солнце уже пекло меня через штемпелеванную занавеску моей каюты. Я спал, но я уже чувствовал, как нестерпимо горячи становятся красные волосики плюшевого ворса на этом мучительно неизбежном пароходном диване. Я спал, и не спал. Я видел во сне собственную душу.
Свежее голубое утро уже кончилось, и взамен быстро накалялся белый полдень. Я узнал свою душу в старом персе. Это был носильщик.
Голый по пояс и по пояс шафранно-бронзовый, он тащил какой-то мягкий и страшный, удушливый своей громадностью тюк — вату, что ли, — тащил его сначала по неровным камням ската, потом по гибким мосткам, а внизу бессильно плескалась мутно-желтая и тошнотно-теплая Волга, и там плавали жирные радужные пятна мазута, точно расплющенные мыльные пузыри. На лбу носильщика возле самой веревки, его перетянувшей, налилась сизая жила, с которой сочился пот, и больно глядеть было, как на правой руке старика, еще сильной, но дрожащей от натуги, синея, напружился мускул, где уже прорезывались с мучением кристаллы соляных отложений.
Он был еще строен, этот шафранно-золотистый перс, еще картинно красив, но уже весь и навсегда не свой. Он был весь во власти вот этого самого масляно-чадного солнца, и угарной трубы, и раскаленного парапета, весь во власти этой грязно-парной Волги, весь во власти у моего плюшевого дивана, и даже у моего размаянного тела, которое никак не могло, сцепленное грезой, расстаться с его жарким ворсом…
Я не совсем проснулся и заснул снова. Туча набежала, что ли? Мне хотелось плакать… И опять снилось мне то единственное, чем я живу, чем я хочу быть бессмертен и что так боюсь при этом увидеть по-настоящему свободным.
Я видел во сне свою душу. Теперь она странствовала, а вокруг нее была толпа грязная и грубая. Ее толкали — мою душу. Это была теперь пожилая девушка, обесчещенная и беременная; на ее отечном лице странно выделялись желтые пятна усов, и среди своих пахнущих рыбой и ворванью случайных друзей девушка нескладно и высокомерно несла свой пухлый живот.
В широком приволье заволжских степей
Собралось, к набегу готово,
Татарское войско, и в ставке своей
Мамай собираеть ордынских вождей,
В ним гордое держить он слово:
«Москва позабыла Батыевы дни, —
Князья ея дерзки и смелы.
Пусть ныне изведают снова они,
Сколь метки татарские стрелы!
На половине странствия земного
Я, заблудясь, в дремучий лес вступил,
Но описать, увы, бессильно слово
Весь ужас, что мне душу охватил,
И ныне страшно мне о том воспоминанье,
И, словно смерть, тот лес ужасен был,'
О всем, что видел там, начну повествованье,
Чтобы поведать после и том,
Какие блага я стяжал в своем скитанье…
Мой разум был обят могучим сном,
Посвящаю эти строки матери моей
Вере Николаевне Лебедевой-Бальмонт,
Чей предок был
Монгольский Князь
Белый Лебедь Золотой Орды.
Конь к коню. Гремит копыто.
Пьяный, рьяный, каждый конь.
Гей, за степь! Вся степь изрыта.
В лете коршуна не тронь.
(Фингал послал Тоскара воздвигнуть на берегах источника Кроны памятник победы, одержанной им некогда на сем месте. Между тем как он занимался сим трудом, Карул, соседственный государь, пригласил его к пиршеству; Тоскар влюбился в дочь его Кольну; нечаянный случай открыл взаимные их чувства и осчастливил Тоскара.)
Источник быстрый Каломоны,
Бегущий к дальним берегам,
Я зрю, твои взмущенны волны
Потоком мутным по скалам
При блеске звезд ночных сверкают
Сквозь дремлющий, пустынный лес,
Шумят и корни орошают
Сплетенных в темный кров древес.
Словно безлюдный, спокоен весь город.
Солнце чуть видно сквозь сеть облаков,
Пусто на улице. Утренний холод
Вывел узоры на стеклах домов.
Крыши повсюду покрыты коврами
Мягкого снега; из труб там и сям
Дым подымается кверху столбами,
Вьется, редеет, подобно клочкам
Тучек прозрачных, — и вдаль улетает…
Скучная улица! Верно, народ
Элегия
Ручей, виющийся по светлому песку,
Как тихая твоя гармония приятна!
С каким сверканием кати́шься ты в реку!
Приди, о муза благодатна,
В венке из юных роз, с цевницею златой;
Склонись задумчиво на пенистые воды
И, звуки оживив, туманный вечер пой
На лоне дремлющей природы.
В вечернем утишьи покоятся воды,
Подернуты легкой паров пеленой;
Лазурное море — зерцало природы —
Безрамной картиной лежит предо мной.
О море! — ты дремлешь, ты сладко уснуло
И сны навеваешь на душу мою;
Свинцовая дума в тебе потонула,
Мечта лобызает поверхность твою.
Отрадна, мила мне твоя бесконечность;
В тебе мне открыта красавица — вечность;
Конь к коню. Гремит копыто.
Пьяный, рьяный, каждый конь.
Гей, за степь! Вся степь изрыта.
В лете коршуна не тронь.
Да и лебедя не трогай,
Белый Лебедь заклюет.
Гей, дорога! Их у Бога
Столько, столько — звездный счет.
В некотором царстве, за тридевять земель,
В тридесятом государстве — Ой звучи, моя свирель! —
В очень-очень старом царстве жил могучий сильный Царь,
Было это в оно время, было это вовсе встарь.
У Царя, в том старом царстве, был Стрелец-молодец.
У Стрельца у молодого был проворный конь,
Как пойдет, так мир пройдет он из конца в конец,
Погонись за ним, уйдет он от любых погонь.
Раз Стрелец поехал в лес, чтобы потешить ретивое,
Едет, видит он перо из Жар-Птицы золотое,
Сад Прозерпины
Здесь, где миры спокойны,
Где смолкнут в тишине
Ветров погибших войны,
Я вижу сны во сне:
Ряды полей цветущих,
Толпы людей снующих,
То сеющих, то жнущих,
И все, как сон, во мне.
Устал от слез и смеха,
(Из Барбье).
Куда, с поникшей головой,
Сосредоточась в тайном горе,
Идешь, бедняк, ты над рекой,
С немым отчаяньем во взоре?
— Покончить с жизнью… не нужна
Теперь мне сделалась она,
Как вещь без смысла и без цели,
Как плащ изношенный, когда
Он не годится никуда
Всюду звон, всюду свет,
Всюду сон мировой.
Будем как Солнце
И, вечно вольный, забвеньем вею.
Тишина
1
Ветер веющий донес
Вешний дух ветвей.
Кто споет о сказке грез?
Дразнит соловей.
1Затворены душные ставни,
Один я лежу, без огня —
Не жаль мне ни ясного солнца,
Ни божьего белого дня.
Мне снилось, румяное солнце
В постели меня застает,
Кидает лучи по окошкам
И молодость к жизни зовет.
И — странно! — во сне мне казалось,
Что будто, пригретый лучом,
СОЧИНЕННАЯ ВО ВРЕМЯ ВОЙНЫ И БУНТА 1774 ГОДА.
Се красный день, твой новый год;
А ты еще не утружденна,
Еще ни в чем не упражненна,
Кроме побед, доброт, щедрот,
Кроме, чтоб милость нам являти
И час потерянным считати
Без милосердиев твоих.
Любовь и удивленье света,
Что делал Петр, Елисавета;