I
Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.
Какие ж я могла найти слова?
Я тоже — ленинградская вдова.
Мы съели хлеб, что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоем,
и тихо-тихо стало в Ленинграде,
Один, стуча, трудился метроном.
И стыли ноги, и томилась свечка…
Вокруг ее слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.
Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
и услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжелый, мерный гул:
то армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.
II
А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина.
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.
Скрипят, скрипят по Невскому полозья:
на детских сапках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных.
Так с декабря кочуют горожане, —
за много верст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.
Вот женщина ведет куда-то мужа:
седая полумаска на лице,
в руках бидончик — это суп на ужин… —
Свистят снаряды, свирепеет стужа.
Товарищи, мы в огненном кольце!
А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,
завернутое в одеяло тело
на Охтенское кладбище везет.
Везет, качаясь, — к вечеру добраться б…
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин.
Провозят ленинградца.
погибшего на боевом посту.
Скрипят полозья в городе, скрипят…
Как многих нам уже не досчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слезы вымерзли у ленинградцев.
Нет, мы не плачем. Слез для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не дает.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведет.
О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила
на охтенском, на правом берегу.
III
Как мы в ту ночь молчали, как молчали…
Но я должна, мне надо говорить
с тобой, сестра по гневу и печали:
прозрачны мысли, и душа горит.
Уже страданьям нашим не найти
ни меры, ни названья, ни сравненья.
Но мы в конце тернистого пути
и знаем — близок день освобожденья.
Наверно, будет грозный этот день
давно забытой радостью отмечен:
наверное, огонь дадут везде,
во все дома дадут, на целый вечер.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в грязи, во мраке, в голоде, в печали,
мы дышим завтрашним —
свободным, щедрым днем.
Мы этот день уже завоевали.
IV
Враги ломились в город наш свободный,
крошились камни городских ворот.
Но вышел на проспект Международный
вооруженный трудовой народ.
Он шел с бессмертным
возгласом
в груди:
— Умрем, но Красный Питер
не сдадим!
Красногвардейцы, вспомнив о былом,
формировали новые отряды,
в собирал бутылки каждый дом
и собственную строил баррикаду.
И вот за это — долгими ночами
пытал нас враг железом и огнем.
— Ты сдашься, струсишь, — бомбы нам
кричали,
забьешься в землю, упадешь ничком…
Дрожа, запросят плена, как пощады,
не только люди — камни Ленинграда.
Но мы стояли на высоких крышах
с закинутою к небу головой,
не покидали хрупких наших вышек,
лопату сжав немеющей рукой.
…Наступит день, и, радуясь, спеша,
еще печальных не убрав развалин,
мы будем так наш город украшать,
как люди никогда не украшали.
И вот тогда на самом стройном зданье
лицом к восходу солнца самого
поставим мраморное изваянье
простого труженика ПВО.
Пускай стоит, всегда зарей объятый,
так, как стоял, держа неравный бой:
с закинутою к небу головой,
с единственным оружием — лопатой.
V
О древнее орудие земное,
лопата, верная сестра земли,
какой мы путь немыслимый с тобою
от баррикад до кладбища прошли!
Мне и самой порою не понять
всего, что выдержали мы с тобою.
Пройдя сквозь пытки страха и огня,
мы выдержали испытанье боем.
И каждый, защищавший Ленинград,
вложивший руку в пламенные раны.
не просто горожанин, а солдат,
по мужеству подобный ветерану.
Но тот, кто не жил с нами, — не поверит,
что в сотни раз почетней и трудней
в блокаде, в окруженье палачей
не превратиться в оборотня, в зверя…
VI
Я никогда героем не была.
Не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
я не геройствовала, а жила.
И не хвалюсь я тем, что в дни блокады
не изменяла радости земной,
что, как роса, сияла эта радость,
угрюмо озаренная войной.
И если чем-нибудь могу гордиться,
то, как и все друзья мои вокруг,
горжусь, что до сих пор могу трудиться,
не складывая ослабевших рук.
Горжусь, что в эти дни, как никогда,
мы знали вдохновение труда.
В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть, как тень, тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.
О да, мы счастье страшное открыли, —
достойно не воспетое пока,
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака,
когда вели полночные беседы
у бедного и дымного огня,
как будем жить, когда придет победа,
всю нашу жизнь по-новому ценя.
И ты, мой друг, ты даже в годы мира,
как полдень жизни будешь вспоминать
дом на проспекте Красных Командиров,
где тлел огонь и дуло от окна.
Ты выпрямишься вновь, как нынче, молод.
Ликуя, плача, сердце позовет
и эту тьму, и голос мой, и холод,
и баррикаду около ворот.
Да здравствует, да царствует всегда
простая человеческая радость,
основа обороны и труда,
бессмертие и сила Ленинграда.
Да здравствует суровый и спокойный,
глядевший смерти в самое лицо,
удушливое вынесший кольцо
как Человек,
как Труженик,
как Воин.
Сестра моя, товарищ, друг и брат:
ведь это мы, крещенные блокадой.
Нас вместе называют — Ленинград;
и шар земной гордится Ленинградом.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в кольце и стуже, в голоде, в печали
мы дышим завтрашним —
счастливым, щедрым днем.
Мы сами этот день завоевали.
И ночь ли будет, утро или вечер,
но в этот день мы встанем и пойдем
воительнице-армии навстречу
в освобожденном городе своем.
Мы выйдем без цветов,
в помятых касках,
в тяжелых ватниках,
в промерзших полумасках,
как равные — приветствуя войска.
И, крылья мечевидные расправив,
над нами встанет бронзовая слава,
держа венок в обугленных руках.
Оставим брани и победы,
Кровавый меч приял покой.
Покойтесь, мирные соседы,
И защищайтесь сей рукой,
Которая единым взмахом
Сильна повергнуть грады прахом,
Как дерзость свой подымет рог.
Пускай Гомер богов умножит,
Сия рука их всех низложит
К подножию монарших ног.
О! дерзка мысль, куды взлетаешь,
Куды возносишь пленный ум?
Елисавет изображаешь.
Ея дел славных громкий шум
Гремит во всех концах вселенны,
И тщетно мысли восхищенны.
Известны уж ея хвалы,
Уже и горы возвещают
Дела, что небеса пронзают,
Леса и гордые валы.
Взгляни в концы твоей державы,
Царица полунощных стран,
Весь Север чтит, твои уставы
До мест, что кончит океан,
До края областей безвестных,
Исполнен радостей всеместных,
Что ты Петров воздвигла прах,
Дела его возобновила
И дух его в себе вместила,
Являя свету прежний страх.
Стенал по нем сей град священный,
Ревел великий океан,
Впоследний облак восхищенный,
Лишен, кому он в область дан
И в норде флот его прославил,
В которых он три флота правил,
Своей рукой являя путь.
Борей, бесстрашно дерзновенный,
В воздушных узах заключенный,
Не смел прервать оков и дуть.
Ударом нестерпима Рока
Бунтует воин в страшный час:
«Отдай Петра, о смерть жестока,
И воружись противу нас.
Хотя воздвигни все стихии
И воружи против России, —
Пойдем против громовых туч!»
Но тщетно горесть гнев рождала,
И ярость воинов терзала:
Сокрыло солнце красный луч.
Тобой восшел наш луч полдневный
На мрачный прежде горизонт,
Тобой разрушен облак гневный,
Свирепы звезды пали в понт.
Ты днесь фортуну нам пленила
И грозный рок остановила,
В единый миг своей рукой
Обяла все свои границы.
Се дело днесь одной девицы
Полсвету возвратить покой.
Отверзлась вечность, все герои
Предстали во уме моем,
Падут восточных стран днесь вои,
Скончавшись в мужестве своем,
Когда Беллона стрелы мещет
И Александр в победах блещет,
Идущ в Индийские страны,
И мнит, достигнув край вселенны,
Направить мысли устремленны
Противу солнца и луны.
На Вавилон свой меч подемлет
К стенам его идущий Кир,
Весь свет его законы внемлет,
Пленил Восток и правит мир.
Се ищет Греция Елены
И вержет Илионски стены,
Покрыл брега Скамандры дым,
Помпей едину жизнь спасает,
Когда Иулий смерть бросает
И емлет в область свет и Рим.
Не вижу никакия славы,
Одна реками кровь течет,
Алчба всемирный державы
В своих перунах смерть несет,
Встают народы на народы,
И кроет месть Пергамски воды:
Похвальный греков главный царь,
Чего гнушаются и звери,
Проливши кровь любезной дщери,
Для мщения багрит олтарь.
Но здесь воинский звук ужасный,
Подвластен деве, днесь молчит,
Един в победе вопль согласный
С Петровым именем гремит.
В покое град, леса и горы,
С покоем нимфы ждут Авроры.
Едина лишь Елисавет,
Исполненная днесь любови,
Брежет своих подданных крови
И в тихости свой скиптр берет.
Еще тень небо покрывает,
Еще луна в звездах горит,
Прекрасно солнце отдыхает,
И луч его в валах сокрыт.
Россия ж вся уже встречает
Владычицу, что бог венчает.
Се бурный вихрь реветь престал,
Теперь девическая сила
Полсвета скиптру покорила,
Ниспал из облак гневный вал.
Великий понт, что мир обемлет
И вполы круг земный делит,
Тобою нашу славу внемлет
И уж в концах земли гремит.
Балтийский брег днесь ощущает,
Что морем паки Петр владает
И вся под ним земля дрожит.
Нептун ему свой скиптр вручает
И с страхом Невский флот встречает,
Что мимо Белтских гор бежит.
На грозный вал поставив ногу,
Пошел меж шумных водных недр
И, положив в морях дорогу,
Во область взял валы и ветр,
Простер премудрую зеницу
И на водах свою десницу,
Подвигнул страхом глубину,
Пучина власть его познала,
И вся земля вострепетала,
Тритоны вспели песнь ему.
Тобою правда днесь сияет,
И милосердие цветет,
Щедрота скипетром владает
И всех сердца к тебе влечет.
Тобой дал плод песок бесплодный,
И камень дал источник водный,
Ты буре повелела стать
И тишину установила,
Когда волна брега ломила
И возвратила ветры вспять.
Твоя хвала днесь возрастает,
Подобно как из земных недр
До облак всходит и скрывает
Высоки горы тенью кедр,
До рек свой корень простирая
И листвие в валы бросая.
Твой гром колеблет небеса,
И молнья сферу рассекает,
Послушный ветр моря терзает,
Дают путь горы и леса.
Ты все успехи предварила,
Желанию подав конец,
И плач наш в радость обратила,
Расторгнув скорби днесь сердец.
О вы, места красы безвестной,
Склоните ныне верх небесной,
Да взыдет наш гремящий глас
В дальнейшие пространства селы,
Пронзив последние пределы,
К престолу божьему в сей час.
О боже, восхотев прославить
Императрицу ради нас,
Вселенну рушить и восставить
Тебе в один удобно час,
Тебе судьбы суть все подвластны.
Внемли вопящих вопль согласный —
Перемени днесь естество,
Умножь сея девицы леты,
Яви во днях Елисаветы,
Колико может божество.
Сошлись животныя гурьбой
Владыку выбирать. Само собой,
Что партия ослов тут в большинстве была —
И воеводой выбрали осла.
Но вы послушайте-ка — под секретом —
Что́ поветствует хроника об этом.
Осел на воеводстве возомнил,
Что он похож на льва — и нарядил
Во львиную себя он шкуру
И стал по-львиному реветь он сдуру.
Компанию лишь с лошадьми водил
И старых всех ослов тем разсердил.
Увидевши, что для своих полков
Набрал он лишь бульдогов да волков,
Ослы еще сильней пришли в негодованье.
Когда-ж он в канцлерское званье
Возвел быка — ужасный гнев
Обял ослов, пошел свирепый рев,
И стали даже говорить в народе
О революции. Об этом воеводе
Было доложено. Он в шкуру льва тотчас
Укутался, и отдает приказ —
Всем ропщущим ослам к нему явиться;
И с речью к ним такой изволил обратиться:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
На ваш фальшивый взгляд
Такой же я осел, как вы. Вы в заблужденьи:
Я лев. В том удостоверенье
Дает мне мой придворный круг,
От первой фрейлины и до последних слуг.
Мой лейб-поэт поднес мне оду,
В которой так он славит воеводу:
«Как два горба натурою даны
Верблюду, так тебе прирождены
Высокия все свойства львины;
И уши в сердце у тебя отнюдь не длинны».
Так он поет в строфах прекраснейших своих —
В восторге свита вся моя от них.
Здесь всеми я любим, и все к моим услугам:
Павлины гордые, друг перед другом
Наперерыв, главу опахивают мне.
Я протежирую искусствам, я вдвойне
И Меценат, и Август. Превосходный
Есть у меня театр; кот благородный
Героев роли исполняет в нем;
Танцовщица Мими, красоточка с огнем,
И двадцать мопсов труппу составляют.
Есть академия художеств; заседают,
Согласно назначению ея,
В ней гениальныя мартышки; я
Директором имею мысль иn pеtto
Взять Рафаэля гамбургскаго gеtto,
Герр Лемана; он cверх того
Портрет с меня напишет самого.
Завел я оперу; даются и балеты;
Вполне кокетливы, почти вполне раздеты,
Там птички вверх и вниз пускают голоски,
И блохи делают чудесные прыжки.
А капельмейстером держу я Мейербера —
По музыкальной части мильонера.
Теперь я заказал ему
Ко бракосочетанью моему
Дать пьесу с обстановкой триумфальной.
Я сам по части музыкальной
Немного практикуюсь — так, как встарь
Великий Фридрих, прусский государь.
На флейте он играл, на лютне я играю,
И очень часто замечаю,
Что из прекрасных дамских глаз
Чуть слезы не струятся каждый раз,
Когда за инструмент я сяду на досуге.
Приятный предстоит сюрприз моей супруге —
Открыть, как музыкален я.
Сама она, избранница моя —
Кобыла чудная, высокаго полета,
И с Россинантом дон Кихота
В родстве ближайшем; точно также ей
Баярд Гаймона сыновей —
Ближайший родственник, как это родословной
Ея доказано; в ея фамильи кровной
Немало жеребцов могу я насчитать,
Которым выпал жребий ржать
Под армией Годфрида из Бульона,
Когда во град святой он внес свои знамена.
Особенно-ж моя грядущая жена
Блистает красотой. Когда тряхнет она
Чудесной гривой, иль раздует
Породистыя ноздри — все ликует
В моей душе, которая полна
Горячим вожделением. Она
В царицы всех кобыл поставлена природой —
И подарит меня наследным воеводой.
Вы видите, что этот брак кладет
Моей династии начало; не умрет
Мое в потомстве имя, и отныне
Запишется навек в скрижалях у богини
Истории; там все прочтут слова,
Что у себя в груди носил я сердце льва,
Что правил я и мудро, и с талантом —
При этом также был и музыкантом».
Тут он рыгнул, с минуту промолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Благоволенье вам оказывать я рад,
Пока того вы будете достойны —
Пока и благонравны, и спокойны
Останетесь, и во́-время платить
Налоги будете, и вообще так жить,
Как ваши предки в стары годы:
Ни зноя не боясь, ни зимней непогоды
С покорностью на мельницу мешки
Они таскали, далеки
От мыслей революционных;
И ропота речей ожесточенных
На толстых их губах начальство никогда
Не слышало; была для них чужда
Привычки старой перемена,
И в яслях у нея они жевали сено
Спокойно день и ночь.
То время старое умчалось прочь!
Вы, новые ослы, осталися ослами,
Но скромность позабыта вами;
Смиренно машете и вы хвостом своим,
Но спесь строптивая скрывается под ним;
И ваш нелепый вид всех вводит в заблужденье:
Считает вас общественное мненье
Ослами честными — нечестны вы и злы,
Хоть по наружности — смиренные ослы.
Когда под хвост вам насыпают перцу,
Вы, горячо принявши это к сердцу,
Тотчас такой ослиный рев
Подымете, что думаешь — ваш гнев
Всю землю разнесет, а вы лишь на оранье
Способны глупое. Смешно негодованье
Безсильное. Свидетелем оно,
Как много в вас затаено
Под кожею ослиной
И гнусной скверности, и хитрости змеиной,
И козней всяческаго рода,
И желчи, и отравы».
Воевода
Тут вновь рыгнул, с минуту помолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Вы видите — я знаю весь ваш склад;
И я сердит, сердит свирепо,
Что вы безстыдно так и так нелепо
Поносите мое правленье. Со своей
Ослиной точки зрения, идей
Высоких льва понять вам невозможно.
Смотрите, будьте осторожны!
Растет ведь во владениях моих
Немало и берез, и дубов, и из них
Я виселиц могу настроить превосходных,
И палок тоже, к делу очень годных.
Я добрый вам совет даю:
Не вмешивайтесь вы в политику мою,
В мои дела; язык держите за зубами.
Чуть попадется между вами
Мне в руки дерзкий резонер —
Его тотчас публично живодер
Отдует палками; иль шерсть чесать изволь-ка
В смирительном дому. А если только
Посмеет кто-нибудь повесть хоть разговор
Про тайный заговор,
Чтобы поднять мятеж, построить баррикады —
Повешу без пощады!
Вот что хотел, ослы, сказать я вам.
Теперь ступайте с миром по домам».
Когда он кончил речь, пришли в восторг великий
Ослы, и стар, и млад, — и полетели клики
Единогласные: «И—а! И—а!
Да здравствует наш вождь! Ура! Ура!»
Сошлись животные гурьбой
Владыку выбирать. Само собой,
Что партия ослов тут в большинстве была —
И воеводой выбрали осла.
Но вы послушайте-ка — под секретом —
Что поветствует хроника об этом.
Осел на воеводстве возомнил,
Что он похож на льва — и нарядил
Во львиную себя он шкуру
И стал по-львиному реветь он сдуру.
Компанию лишь с лошадьми водил
И старых всех ослов тем рассердил.
Увидевши, что для своих полков
Набрал он лишь бульдогов да волков,
Ослы еще сильней пришли в негодованье.
Когда ж он в канцлерское званье
Возвел быка — ужасный гнев
Обял ослов, пошел свирепый рев,
И стали даже говорить в народе
О революции. Об этом воеводе
Было доложено. Он в шкуру льва тотчас
Укутался, и отдает приказ —
Всем ропщущим ослам к нему явиться;
И с речью к ним такой изволил обратиться:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
На ваш фальшивый взгляд
Такой же я осел, как вы. Вы в заблуждении:
Я лев. В том удостоверенье
Дает мне мой придворный круг,
От первой фрейлины и до последних слуг.
Мой лейб-поэт поднес мне оду,
В которой так он славит воеводу:
«Как два горба натурою даны
Верблюду, так тебе прирождены
Высокие все свойства львины;
И уши в сердце у тебя отнюдь не длинны».
Так он поет в строфах прекраснейших своих —
В восторге свита вся моя от них.
Здесь всеми я любим, и все к моим услугам:
Павлины гордые, друг перед другом
Наперерыв, главу опахивают мне.
Я протежирую искусствам, я вдвойне
И Меценат, и Август. Превосходный
Есть у меня театр; кот благородный
Героев роли исполняет в нем;
Танцовщица Мими, красоточка с огнем,
И двадцать мопсов труппу составляют.
Есть академия художеств; заседают,
Согласно назначению ея,
В ней гениальные мартышки; я
Директором имею мысль иn pеtto
Взять Рафаэля гамбургского gеtto,
Герр Лемана; он cверх того
Портрет с меня напишет самого.
Завел я оперу; даются и балеты;
Вполне кокетливы, почти вполне раздеты,
Там птички вверх и вниз пускают голоски,
И блохи делают чудесные прыжки.
А капельмейстером держу я Мейербера —
По музыкальной части мильонера.
Теперь я заказал ему
Ко бракосочетанью моему
Дать пьесу с обстановкой триумфальной.
Я сам по части музыкальной
Немного практикуюсь — так, как встарь
Великий Фридрих, прусский государь.
На флейте он играл, на лютне я играю,
И очень часто замечаю,
Что из прекрасных дамских глаз
Чуть слезы не струятся каждый раз,
Когда за инструмент я сяду на досуге.
Приятный предстоит сюрприз моей супруге —
Открыть, как музыкален я.
Сама она, избранница моя —
Кобыла чудная, высокого полета,
И с Россинантом дон Кихота
В родстве ближайшем; точно также ей
Баярд Гаймона сыновей —
Ближайший родственник как это родословной
Ее доказано; в ее фамильи кровной
Немало жеребцов могу я насчитать,
Которым выпал жребий ржать
Под армией Годфри́да из Бульона,
Когда во град святой он внес свои знамена.
Особенно ж моя грядущая жена
Блистает красотой. Когда тряхнет она
Чудесной гривой, иль раздует
Породистые ноздри — все ликует
В моей душе, которая полна
Горячим вожделением. Она
В царицы всех кобыл поставлена природой —
И подарит меня наследным воеводой.
Вы видите, что этот брак кладет
Моей династии начало; не умрет
Мое в потомстве имя, и отныне
Запишется навек в скрижалях у богини
Истории; там все прочтут слова,
Что у себя в груди носил я сердце льва,
Что правил я и мудро, и с талантом —
При этом также был и музыкантом».
Тут он рыгнул, с минуту промолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Благоволенье вам оказывать я рад,
Пока того вы будете достойны —
Пока и благонравны, и спокойны
Останетесь, и вовремя платить
Налоги будете, и вообще так жить,
Как ваши предки в стары годы:
Ни зноя не боясь, ни зимней непогоды
С покорностью на мельницу мешки
Они таскали, далеки
От мыслей революционных;
И ропота речей ожесточенных
На толстых их губах начальство никогда
Не слышало; была для них чужда
Привычки старой перемена,
И в яслях у нее они жевали сено
Спокойно день и ночь.
То время старое умчалось прочь!
Вы, новые ослы, осталися ослами,
Но скромность позабыта вами;
Смиренно машете и вы хвостом своим,
Но спесь строптивая скрывается под ним;
И ваш нелепый вид всех вводит в заблужденье:
Считает вас общественное мненье
Ослами честными — нечестны вы и злы,
Хоть по наружности — смиренные ослы.
Когда под хвост вам насыпают перцу,
Вы, горячо принявши это к сердцу,
Тотчас такой ослиный рев
Подымете, что думаешь — ваш гнев
Всю землю разнесет, а вы лишь на оранье
Способны глупое. Смешно негодованье
Бессильное. Свидетелем оно,
Как много в вас затаено
Под кожею ослиной
И гнусной скверности, и хитрости змеиной,
И козней всяческого рода,
И желчи, и отравы».
Воевода
Тут вновь рыгнул, с минуту помолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Вы видите — я знаю весь ваш склад;
И я сердит, сердит свирепо,
Что вы бесстыдно так и так нелепо
Поносите мое правленье. Со своей
Ослиной точки зрения, идей
Высоких льва понять вам невозможно.
Смотрите, будьте осторожны!
Растет ведь во владениях моих
Немало и берез, и дубов, и из них
Я виселиц могу настроить превосходных,
И палок тоже, к делу очень годных.
Я добрый вам совет даю:
Не вмешивайтесь вы в политику мою,
В мои дела; язык держите за зубами.
Чуть попадется между вами
Мне в руки дерзкий резонер —
Его тотчас публично живодер
Отдует палками; иль шерсть чесать изволь-ка
В смирительном дому. А если только
Посмеет кто-нибудь повесть хоть разговор
Про тайный заговор,
Чтобы поднять мятеж, построить баррикады —
Повешу без пощады!
Вот что хотел, ослы, сказать я вам.
Теперь ступайте с миром по домам».
Когда он кончил речь, пришли в восторг великий
Ослы, и стар, и млад, — и полетели клики
Единогласные: «И—а! И—а!
Да здравствует наш вождь! Ура! Ура!»
Как удар громовой, всенародная казнь
Над безумным злодеем свершилась.
То одна из ступеней от трона царя
С грозным треском долой отвалилась.
Бессердечный палач упокоен навек –
Не откроются мертвые очи...
И трепещет у пышного гроба его
В изумлении деспот Полночи.
Мрачен царь. Думу крепкую думает он:
«Кто осмелился стать судиею
Над тобою, над верным слугою моим,
Над любимцем, возвышенным мною?
Не злодей ли без правды и бога в душе?
Не завистник ли подлый, лукавый?
Или враг потайной, или недруг лихой,
Преисполненный местью кровавой?»
Все молчит... Нет ответа. Кругом тишина...
Лишь псаломщик кафизмы читает
Да светильня дрожит... И вторично судьбу
Самодержец-монарх вопрошает...
Вот упала свеча и потухла... Дымясь,
Вслед за нею потухли другие...
Мрак густой опустился на бархатный гроб,
На покровы его дорогие...
Царь стоит и не верит смущенным очам –
Как на глас неземного веленья
Поднялись и проносятся мимо его
Рой за роем живые виденья...
Измозженны, избиты, в тяжелых цепях,
Кто с простреленной грудью, кто связан,
Кто в зияющих ранах на вспухшей спине,
Будто только что плетью наказан.
Тут и лапоть крестьянский, и черный сюртук,
Женский локон, солдатик в мундире,
И с веревкой на шее удавленный труп,
И поэт, заморенный в Сибири.
Словно духи на страшную тризну сошлись
В час условный ночного свиданья,
Подлетели и, ставши кругом мертвеца,
Затянули ему отпеванье.
Отпевание
Жизнью распутною всхоленный,
Нашею кровью вспоенный,
Жалости в сердце не ведавший,
Пытки и казнь проповедавший;
Шедших дорогой тернистою
Мявший стопою нечистою
В страшной, неравной борьбе!
Вечная память тебе!..
Память позорная
Мысли гонителю!
Память укорная
Злому мучителю!
Непоправимая,
Неизгладимая,
Бесчеловечная,
Вечная, вечная
Память тебе!
Застучали оковы на тощих ногах,
В расшивной катафалк ударяясь.
И с проклятием громким они понеслись,
Черной кровью из ран обливаясь.
Но виденье одно, долетев до царя,
Перед ним неподвижное встало
И, взглянув на него, с молодого чела
Гробовое сняло покрывало.
Бледный лик его гневным укором сверкал,
Страстный вызов во взоре светился:
«Царь, ты ведать хотел, кто любимца убил,
Кто на подвиг кровавый решился?
Не злодей, не завистник, не недруг лихой,
Не свои вымещал он обиды, —
То посланник смиренный, послушный боец
Всенародной святой Немезиды.
Не опричника злого он жизни искал.
Что опричник? Их много найдется...
Царь! Ты совесть спроси — и правдивый ответ,
Может быть, в ее недрах проснется...
За тебя изведен твой послушный холоп,
Исполнитель кровавых велений.
Ты — убийца его! Погляди и казнись:
Это — жертва твоих преступлений!
Царь, вспоенный коварною лестью рабов,
Бог земной, лишь себя обожавший!
Властелин, беспощадной железной рукой
Свой народ неповинный сковавший!
Ненавистник свободы и правды святой!
Нарождавшейся мысли губитель!
Сладострастный, холодный, жестокий старик,
Наших сил молодых развратитель!
Окруженный плеядой дворцовых светил,
В облаках покупных фимиамов
Не расслышал ты вопля родимой земли
За напевом придворных боянов.
Ты не ведал, не знал за обильным столом,
Как в нужде умирает голодный.
Двадцать лет, как блудница, с друзьями мотал
Ты последний достаток народный!
А повсюду-то голод, и холод, и мор!
Обездоленный грабит, ворует!
Свищут розги в поганых руках становых,
А избитый те руки целует!
Там, где Плевна дымится, огромный курган —
В нем останки еще не догнили:
Чтоб уважить царя, в именины его
Много тысяч «своих» уложили...
Именинный пирог из начинки людской
Брат подносит державному брату;
А на родине ветер холодный шумит
И разносит солдатскую хату...
Подойди и взгляни! Убивается мать...
В каземате сгноил ее сына
Ты за то, что в пигмее, в тебе, он не мог
Мирового признать исполина...
Из родимого дома его увезли
И в гранитный мешок посадили,
И на годы, на долгие годы в тюрьме,
Как ненужную ветошь, забыли...
Вот рыдают младенцы, рыдает вдова,
Схоронивши колодника мужа;
Вторят им невпопад, завывая, метель
И Сибири трескучая стужа.
Да товарищ унылый стоит в кандалах,
Над могильным холмом вспоминая,
Как завяла во цвете загубленных сил
Бескорыстная жизнь молодая.
Стонут Польша, казаки, забитый еврей,
Стонет пахарь наш многострадальный,
Истомился в далекой якутской тайге
Яркий светоч науки опальной.
Всюду ходит беда, по селам, городам,
Во дворы, в конуры заползая,
Волком бешеным по миру рыщет она,
Воронье на поминки сзывая!
Стон и вопли страдальцев до самых небес
Горемычной росой поднялися
И вселенскою тучей над троном твоим
С целой русской земли собралися.
И висит эта туча и будто бы ждет,
Словно крылья орел расправляет.
Но ударит твой час! Грозовая стрела,
Как архангела меч, засверкает.
Каждый стон, каждый вздох, пролитая слеза
В огнедышащих змей обратятся
И в давно зачерствелое сердце твое
Миллионами зубьев вонзятся! ..»
---
Все исчезло во тьме,
И умолкли правдивые речи...
Встрепенулся псаломщик, опять зачитал,
Восковые затеплились свечи...
Все как прежде — и гроб, и покрытый налой,
Зеркала обвиты простынями...
И холодный, суровый в мундире мертвец,
И покров с золотыми кистями...
Бойтесь, бойтесь, эссиане,
Сети демонов. Теперь я
В поученье расскажу вам
Очень древнее поверье.
Жил Тангейзер — гордый рыцарь.
Поселясь в горе — Венеры,
Страстью жгучей и любовью
Наслаждался он без меры.
— «О, красавица Венера!
Час пришел с тобой прощаться;
Не могу я жить с тобою,
Не могу здесь оставаться».
— «Милый рыцарь, ты сегодня
Скуп на ласки. Для чего же,
Не ласкаясь и тоскуя,
Хочешь бросить это ложе?
Каждый день вином янтарным
Я твой кубок наполняла,
И венок из роз душистых
Каждый день тебе свивала».
— «Мне наскучили, подруга,
Поцелуи, вина, розы,
Мне нужны теперь страданья,
Мне доступны только слезы.
Пусть замолкнут смех и шутки,
Скорбь зову к себе на смену,
Вместо роз венок терновый
Я на голову надену».
— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Ищешь ссоры ты, конечно;
Где ж та клятва, что со мною
Обещался жить ты вечно?
В темной спальне, в сладкой неге
Я б развлечь тебя умела…
Наслажденья обещает
Это мраморное тело».
— «Нет, красавица Венера,
Красота твоя не вянет,
Многих, многих вид твой дивный
Очарует и обманет.
На груди твоей в блаженстве
Замирали боги, люди,
И теперь мне столь противен
Вечный трепет этой груди.
Ты доныне всех готова
Звать на ложе наслажденья,
Потому к тебе невольно
Получил я отвращенье».
—«Речь твоя меня жестоко,
Милый рыцарь, оскорбила.
Бил меня ты, но побои
Прежде легче я сносила.
Можно вынести удары,
Как бы не были жестоки,
Но выслушивать не в силах
Я подобные упреки.
Ласк моих тебе не нужно,
Не нужна моя забота;
Так прощай, мой друг, — сама я
Отворю тебе ворота».
Гул и звон несется в Риме.
Ряд прелатов внемлет хору.
И в процессии сам папа
Тихо шествует к собору.
На челе Урбана папы
Блеск тиары драгоценной,
И за ним несут бароны
Пурпур мантии священной.
— «Подожди, святой владыко!
Мне в грехе открыться надо!..
Только ты лишь вырвать можешь
Душу грешную из ада!..»
Хор замолк; священных гимнов
На минуту стихли звуки,
И к ногам Урбана-папы
Грешник пал, поднявши руки.
— «Ты один святой владыко,
Судишь правых и неправых;
Защити меня от ада,
От сетей его лукавых!..
Имя мне — Тангейзер — рыцарь.
За блаженством я гонялся
И семь лет в горе Венеры
Негой страсти упивался.
Лучший цвет красавиц мира
Пред Венерою бледнеет,
От речей ее волшебных
Сердце мечется и млеет.
Как цветов благоуханье
Мотылька невольно манит,
Так меня к губам Венеры
Непонятной силой тянет.
По плечам ее роскошным
Кудри падают каскадом,
Я немел, как заколдован,
Под ее всесильным взглядом.
Я стоял пред ним недвижим,
Тайным трепетом обятый,
И едва мне сил достало
Убежать с горы проклятой.
Я бежал — но вслед за мною
Взор следил все с той же силой,
И манил он, и шептал он:
«О, вернись, вернись, мой милый!»
Днем брожу я, словно призрак,
Ночь придет — и с тем же взглядом
Та красавица приходит
И со мной садится рядом.
Слышен смех ее безумный,
Зубы белые сверкают…
Только вспомню этот хохот —
Слезы с глаз моих сбегают.
Я люблю ее насильно,
Страсти гнет с себя не скину;
Та любовь сильна, как волны
Разорвавшие плотину.
Эти волны несдержимо
В белой пене с ревом мчатся,
И при встрече все ломая
В брызги мелкие дробятся.
Я спален любовью грешной,
Сердце выжжено, как камень…
Неужель в груди изнывшей
Не угаснет адский пламень?
Ты один, святейший папа,
Судишь правых и неправых,
Защити ж меня от ада,
От сетей его лукавых!..»
Папа к небу поднял руки
И вздохнув, ответил тем он:
— «Сын мой! власть моя бессильна
Там, где власть имеет демон.
Страшный демон — та Венера,
Из когтей ее прекрасных
Не могу я, бедный рыцарь,
Вырвать жертв ее несчастных.
Ты поплатишься душою
За усладу плоти грешной,
Проклят ты, а проклято́му
Путь один — во ад кромешный…»
И назад пошел Тангейзер,
Больно, в кровь стирая ноги.
В ночь вернулся он к Венере
В подземельные чертоги.
И забыла сон Венера,
Быстро ложе покидала
И, любовника руками
Обвивая, целовала.
Но ложится молча рыцарь,
Для него лишь отдых нужен,
А Венера гостю в кухне
Приготавливает ужин.
Подан ужин, и хозяйка
Гостю кудри расчесала,
На ногах омыла раны
И приветливо шептала:
— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Долго ты не возвращался;
Расскажи, в каких же странах
Столько времени скитался?»
— «Был в Италии и в Риме
Я, подруга дорогая,
По делам своим, но больше
Не поеду никуда я.
Там, где Рима дальний берег
Тибр волнами орошает,
Папу видел я: Венере
Он поклоны посылает.
Чрез Флоренцию из Рима
Я прошел, и был в Милане,
Проходил я через Альпы,
Исчезая в их тумане.
И когда я шел чрез альпы, —
Падал снег, — мне улыбались
Вкруг озера голубые
И орлы перекликались.
Я с вершины Сен-Готарда
Слышал, как храпела звонко
Вся страна почтенных немцев,
Спавших сладким сном ребенка.
И опять теперь вернулся
Я к тебе, к моей Венере
И до гроба не покину
Я твоей волшебной двери».
Родился я в деревне. Как скончались
Отец и мать, ушел взыскати
Пути спасения в обитель к преподобным
Зосиме и Савватию. Там иноческий образ
Сподобился принять. И попустил Господь
На стол на патриарший наскочити
В те поры Никону. А Никон окаянный
Арсена-жидовина
В печатный двор печатать посадил.
Тот грек и жидовин в трех землях трижды
Отрекся от Христа для мудрости бесовской
И зачал плевелы в церковны книги сеять.
Тут плач и стон в обители пошел:
Увы и горе! Пала наша вера.
В печали и тоске, с благословенья
Отца духовного, взяв книги и иная,
Потребная в молитвах, аз изыдох
В пустыню дальнюю на остров на Виданьской —
От озера Онега двенадцать верст.
Построил келейку безмолвья ради
И жил, молясь, питаясь рукодельем.
О, ты моя прекрасная пустыня!
Раз, надобен от кельи отлучиться,
Я образ Богоматери с Младенцем —
Вольяшный, медный — поставил ко стене:
«Ну, Свет-Христос и Богородица, храните
И образ свой, и нашу с вами келью».
Пришел на третий день и издали увидел
Келейку малую как головню дымящу.
И зачал зря вопить: «Почто презрела
Мое моление? Приказу не послушала? Келейку
Мою и Твоея не сохранила?» Идох
До кельи обгорелой, ан кругом
Сенишко погорело вместе с кровлей,
А в кельи чисто: огнь не смел войти.
И образ на стене стоит — сияет.
В лесу окрест живуще бесы люты.
И стали в келью приходить ночами.
Страшат и давят: сердце замирает,
Власы встают, дрожат и плоть, и кости.
О полночи пришли однажды двое:
Один был наг, другой одет в кафтане.
И, взяв скамью — на ней же почиваю, —
Нача меня качати, как младенца.
Я ж, осерчав, восстал с одра и беса
Взял поперек и бить учал
Бесищем тем о лавку, вопиюще:
«Небесная Царица, помоги мне».
А бес другой к земле прилип от страха,
Не может ног от пола оторвать.
И сам не вем, как бес в руках изгинул.
Возбнухся ото сна — зело устал, — а руки
Мокром мокры от скверного мясища.
В другой же раз, уснуть я не успел —
Сенные двери пылко растворились,
И в келью бес вскочил, что лютый тать,
Согнул меня и сжал так крепко, туго,
Что пикнуть мне не можно, ни дохнуть.
Уж еле-еле пискнул: «Помози ми».
И сгинул бес, а я же со слезами
Глаголю к образу: «Владычица, почто
Не бережешь меня? Ведь в мале-мале
Злодей не погубил». Тут сон нашел
С печали той великия, и вижу,
Что Богородица из образа склонилась,
Руками беса мучает, измяла
Злодея моего и мне дала.
Я с радости учал его крушить и мять,
Как ветошь драную, и выкинул в окошко:
Измучил ты меня и сам пропал.
По долгой по молитве взглянул в окно — светает.
Лежит бесище то, как мокрое тряпье.
Помале дрогнул и ногу подтянул,
А после руку…
И паки ожил. Встал, как будто пьян.
И говорит: «Ужо к тебе не буду, —
Пойду на Вытегру». А я ему: «Не смей
Ходить на Вытегру — там волость людна.
Иди, где нет людей». А он, как сонный,
От келейки по просеке пошел.
Увидел хитрый Дьявол, что не может
Ни сжечь меня, ни силой побороть,
Так насади мне в келию червей,
Рекомых мравии. Начаша мураши
Мне тайны уды ясть, и ничего иного —
Ни рук, ни ног, а токмо тайны уды.
И горько мне и больно — инда плачу.
Аз стал их, грешный, варом обливать,
Рукой ловить, топтать ногой, они же
Под стены проползают. Окопал я
Всю келейку и камнем затолок.
Они ж сквозь камни лезут и под печь.
Кошницею в реке топить носил.
Мешок на уды шил: не помогло — кусают.
Ни рукоделья делать, ни обедать,
Ни правил править. Бесьей той напасти
Три было месяца. На последях
Обедать сел, закутав уды крепко.
Они ж, не вем как, — все-таки кусают.
Не до обеда стало: слезы потекли.
Пречистую тревожить все стеснялся,
А тут взмолился к образу: «Спаси,
Владычица, от бесьей сей напасти».
И вот с того же часа
Мне уды грызть не стали мураши.
Колико немощна вся сила человека.
Худого мравия не может одолеть,
Не токмо Дьявола, без Божьей благодати.
Пока в пустыне с бесами боролся,
Иной великой Дьявол Церковь мучал
И праведную веру искажал,
Как мурашей, святые гнезда шпарил,
Да и до нас дошел.
Отец Илья, игумен Соловецкий,
Велел писать мне книги в обличенье
Антихриста, в спасение Царя.
Никонианцы, взяв меня в пустыне,
В темнице утомили, а потом
Пред всем народом пустозерским руку
На площади мне секли. Внидох паки
В темницу лютую и начал умирать.
Весь был в поту, и внутренность горела.
На лавку лег и руку свесил — думал
Души исходу лучше часа нет.
Темница стала мокрая, а смерть нейдет.
Десятник Симеон засушины отмыл
И серою еловой помазал рану.
И снова маялся я днями на соломе.
На день седьмой на лавку всполз и руку
Отсечену на сердце положил.
И чую: Богородица мне руку
Перстами осязает. Я Ее хотел
За руку удержать, а пальцев нету.
Очнулся, а рука платком повязана.
Ощупал левой сеченую руку:
И пальцев нет, и боли нет, а в сердце радость.
Был на Москве в подворье у Николы
Угрешского. И прискочи тут скоро
Стрелецкий голова — Бухвостов — лют разбойник
И поволок на плаху на Болото.
Язык урезал мне и прочь помчал.
В телеге душу мало не вытряс мне,
Столь боль была люта…
О, горе дней тех! Из моей пустыни
Пошел Царя спасать, а языка не стало.
Что нужного, и то мне молвить нечем.
Вздохнул я к Господу из глубины души:
«О скорого услышанья Христова!»
С того язык от корня и пополз,
И до зубов дошел, и стал глаголить ясно.
Свезли меня в темницу в Пустозерье.
По двух годех пришел ко мне мучитель
Елагин — полуголова стрелецкой,
Чтоб нудить нас отречься веры старой.
И непослушливым велел он паки
Языки резать, руки обрубать.
Пришел ко мне палач с ножом, с клещами
Гортань мне отворять, а я вздохнул
Из сердца умиленно: «Помоги мне».
И в мале ощутил, как бы сквозь сон,
Как мне палач язык под корень резал
И руку правую на плахе отсекал.
(Как впервой резали — что лютый змей кусал.)
До Вологды шла кровь проходом задним.
Теперь в тюрьме три дня я умирал.
Пять дней точилась кровь из сеченой ладони.
Где был язык во рте — слин стало много,
И что под головой — все слинами омочишь,
И ясть нельзя, понеже яди
Во рту вращати нечем.
Егда дадут мне рыбы, щей да хлеба,
Сомну в единый ком, да тако вдруг глотаю.
А по отятии болезни от руки
Я начал правило в уме творити.
Псалмы читаю, а дойду до места:
«Возрадуется мой язык о правде Твоея», —
Вздохну из глубины — слезишка
Из глазу и покатится:
«А мне чем радоваться? Языка и нету».
И паки: «Веселися сердце, радуйся язык».
Я ж, зря на крест, реку: «Куда язык мой дели?
Нет языка в устах, и сердце плачет».
Так больше двух недель прошло, а все молю,
Чтоб Богородица язык мне воротила.
Возлег на одр, заснул и вижу: поле
Великое да светлое — конца нет…
Налево же на воздухе повыше
Лежат два языка мои:
Московский — бледноват, а пустозерской
Зело краснешенек.
Взял на руку красной и зрю прилежно:
Ворошится живой он на ладони,
А я дивлюсь красе и живости его.
Учал его вертеть в руках, расправил
И местом рваным к резаному месту,
Идеже прежде был, его приставил, —
Он к корню и прильни, где рос с рожденья.
Возбнух я радостен: что хочет сие быти?
От времени того по малу-малу
Дойде язык мой паки до зубов
И полон бысть. К яденью и молитве
По-прежнему способен, как в пустыне.
И слин нелепых во устах не стало,
И есть язык, мне Богом данный, — новый —
Короче старого, да мало толще.
И ныне веселюсь, и славлю, и пою
Скорозаступнице, язык мне давшей новой.
Сказанье о кончине
Страдальца Епифания и прочих,
С ним вместе пострадавших в Пустозерске:
Был инок Епифаний положен в сруб,
Обложенный соломой, щепой и берестом
И политый смолою.
А вместе Федор, Аввакум и Лазарь.
Когда костер зажгли, в огне запели дружно:
«Владычица, рабов своих прими!»
С гудением великим огнь, как столб,
Поднялся в воздухе, и видели стрельцы
И люди пустозерские, как инок Епифаний
Поднялся в пламени божественною силой
Вверх к небесам и стал невидим глазу.
Тела и ризы прочих не сгорели,
А Епифания останков не нашли.
Покинув прекрасной владычицы дом,
Блуждал, как безумный, я в мраке ночном;
И мимо кладбища когда проходил,
Увидел — поклоны мне шлют из могил.
С плиты музыканта несется привет;
Луна проливает-мерцающий свет…
Вдруг шопот: «Сейчас я увижусь с тобой!»
И бледное что-то встает предо мной.
То был музыкант. Он на памятник сел
И голосом диким, могильным запел,
Струн цитры касаясь костлявой рукой;
Печальная песнь полилася рекой:
«Ну, струны, песенку одну
Вы помните-ль, что в старину
Грудь обливала кровью?
Зовет ее ангел блаженством небес,
Мученьями ада зовет ее бес,
А люди — любовью!»
Раздался лишь слова последняго звук,
Могилы кладбища разверзлися вдруг,
Воздушныя тени из них поднялись,
Вокруг музыканта, как вихрь, понеслись.
«Твой огонь, любовь, любовь,
Нас в могилы уложил.
Так зачем же из могил
Вызываешь ночью вновь!»
Все плачут и воют, ревут и кряхтят,
И стонут и свищут, бушуют, шумят,
Теснят музыканта безумной толпой;
Он вновь по струнам ударяет рукой:
«Браво, браво, тени! Пляс
Продолжайте
И внимайте
Песне, сложенной для вас!
В тишине спать сладко нам,
Как мышонкам по норам;
Но поднять и шум и гам
В эту ночь,
Помешать не могут нам!
Жить мы в мире не умели,
Дураки, мы не хотели
Гнать любви безумье прочь…
Так как нынче нам удобно,
Каждый скажет пусть подробно,
Бак его вскипала кровь,
Как гнала
И рвала
На куски его любовь!»
И тощая тень, словно ветер легка,
Жужжит, выступая вперед из кружка:
«Подмастерьем у портного,
С ножницами и иглой,
Жил я, нрава был живого,
С ножницами и иглой;
Дочь хозяйская явилась
С ножницами и иглой,
И мое пронзила сердце
Ножницами и иглой!»
Хохочет веселых теней хоровод —
Сурово второй выступает вперед:
«Я Ринальдо Ринальдини,
Шиндерганно, Орландини,
Карла Мора, наконец,
Брал себе за образец,
«Я ухаживал порою,
Как они — от вас не скрою, —
И в земных прелестных фей
Я влюблялся до ушей.
«Плакал я, вздыхал умильно
И любовью был так сильно
С толку сбит, что спутал бес —
Я в чужой карман залез.
«И беднягу задержали
Лишь за то, что он в печали
Слезы вытереть тайком
Захотел чужим платком.
«С негодяями, ворами
Был упрятан я властями
По суду в рабочий дом,
Где томился под замком,
«О любви святой мечтая,
Там сидел я, шерсть мотая;
Но мой дух в прекрасный день
Унесла Ринальдо тень».
Хохочет веселых теней хоровод,
В румянах выходит дух третий вперед:
«Царил я, бывало, на сцене,
Любовников первых играл,
«О, боги!» — ревел при измене,
Блаженствуя, нежно вздыхал.
«Мортимер я был превосходный,
Мария была так мила!..
Но жесты я тратил безплодно,
Понять их она не могла!
«На счастье утратив надежду,
«Небесная», — раз я вскричал —
И в грудь глубоко, сквозь одежду,
Вонзил себе острый кинжал».
Хохочет веселых теней хоровод;
Весь в белом выходить четвертый вперед:
«Я сладко дремал под профессора чтенье,
От сна отказаться мне было не в мочь!
Зато приводила меня в восхищенье
Профессора скучнаго милая дочь.
«Она из окошка мне делала знаки,
Цветок из цветочков, мой ангел земной!
Цветок из цветочков был сорван, однако —
Филистером тощим с богатой казной.
«Тут проклял я женщин, богатых нахалов,
Чертовскаго зелья насыпал в рейнвейн
И чокнулся с смертью; при звоне бокалов
Смерть молвила: «здравствуй, зовусь я друг Гейн!»
Хохочет веселых теней хоровод;
На шее с веревкою пятый идет:
«Хвалился, пируя, граф дочкой своей
И блеском своих драгоценных камней!
Не надо мне, граф, драгоценных камней —
В восторге от дочки я милой твоей!
«Запоры, замки дочь и камни хранят,
В передней лакеев стоит длинный ряд;
Лакеи, запоры меня не страшат —
Я лестницу смело тащу к тебе в сад.
«По лестнице бойко в окно лезу я;
Вдруг слышу, внизу окликают меня:
«Дружок, подожди-ка! Вдвоем веселей,
Любитель и я драгоценных камней!»
«Так граф издевался — и схвачен я был,
Шумя, ряд лакеев меня обступил.
«Эй, к чорту вы, челядь, не жулик я, прочь!
Хотел я украсть только графскую дочь!»
«Помочь не могли уверенья слова…
В петлю угодила моя голова!
И солнце, явясь с наступлением дня,
Дивилось, увидев висящим меня».
Хохочет веселых теней хоровод;
Шестой, с головою в руке, шел вперед:
«В любовной боли и тоске
Я лесом шел с ружьем в руке;
Вдруг слышу — ворон надо мной
Прокаркал: «Голову долой!»
«Когда-б мне голубя найти,
С охоты милой принести!
Так думал я, и тут, и там
Я долго шарил по кустам.
«Чу! Шорох!.. Поцелуй!.. Опять!
Не голубки ли? Надо взять!
Спешу, взвожу курок ружья —
И что-ж? Голубка там моя!
«Невесту, милую мою
В чужих обятьях застаю…
Охотник, промаху не дай!..
И залит кровью негодяй.
«Тем лесом вскоре шел народ.
Меня везли на эшафот…
И снова ворон надо мной
Прокаркал: «Голову долой!»
Хохочет веселых теней хоровод;
И сам музыкант выступает вперед:
«Пел я песенку когда-то,
Спета песенка моя,
Ах, когда разбито сердце —
Песни кончены, друзья!»
Быстрей завертелися тени вокруг;
Тут хохот безумный удвоился вдруг;
Раздался удар колокольных часов —
К могилам рванулась толпа мертвецов.
Максиму Дюкану
И
Дитя, влюбленное и в карты и в эстампы,
Чей взор вселенную так жадно обнимал, —
О, как наш мир велик при скудном свете лампы,
Как взорам прошлого он бесконечно мал!
Чуть утро — мы в пути; наш мозг сжигает пламя;
В душе злопамятной желаний яд острей,
Мы сочетаем ритм с широкими валами,
Предав безбрежность душ предельности морей.
Те с родиной своей, играя, сводят счеты,
Те в колыбель зыбей, дрожа, вперяют взгляд,
Те тонут взорами, как в небе звездочеты,
В глазах Цирцеи — пьют смертельный аромат.
Чтоб сохранить свой лик, они в экстазе славят
Пространства без конца и пьют лучи небес;
Их тело лед грызет, огни их тело плавят,
Чтоб поцелуев след с их бледных губ исчез.
Но странник истинный без цели и без срока
Идет, чтобы идти, — и легок, будто мяч;
Он не противится всесильной воле Рока
И, говоря «Вперед!», не задает задач.
ИИ
Увы! Мы носимся, вертясь как шар, и каждый
Танцует, как кубарь, но даже в наших снах
Мы полны нового неутолимой жаждой:
Так Демон бьет бичом созвездья в небесах.
Пусть цели нет ни в чем, но мы — всегда у цели;
Проклятый жребий наш — твой жребий, человек, —
Пока еще не все надежды отлетели,
В исканье отдыха лишь ускорять свой бег!
Мы — трехмачтовый бриг, в Икарию плывущий,
Где «Берегись!» звучит на мачте, как призыв,
Где голос слышится, к безумию зовущий:
«О слава, о любовь!», и вдруг — навстречу риф!..
Невольно вскрикнем мы тогда: о, ковы Ада!
Здесь каждый островок, где бродит часовой,
Судьбой обещанный, блаженный Эльдорадо ,
В риф превращается, чуть свет блеснет дневной.
В железо заковать и высадить на берег
Иль бросить в океан тебя, гуляка наш,
Любителя химер, искателя Америк,
Что горечь пропасти усилил сквозь мираж!
Задрав задорный нос, мечтающий бродяга
Вкруг видит райские, блестящие лучи,
И часто Капуей зовет его отвага
Шалаш, что озарен мерцанием свечи.
ИИИ
В глазах у странников, глубоких словно море,
Где и эфир небес, и чистых звезд венцы,
Прочтем мы длинный ряд возвышенных историй;
Раскройте ж памяти алмазные ларцы!
Лишь путешествуя без паруса и пара,
Тюрьмы уныние нам разогнать дано;
Пусть, горизонт обняв, видений ваших чара
Распишет наших душ живое полотно.
Так что ж вы видели?
ИV
«Мы видели светила,
Мы волны видели, мы видели пески;
Но вереница бурь в нас сердца не смутила —
Мы изнывали все от скуки и тоски.
Лик солнца славного, цвет волн нежней фиалки
И озлащенные закатом города
Безумной грезою зажгли наш разум жалкий:
В небесных отблесках исчезнуть без следа.
Но чар таинственных в себе не заключали
Ни роскошь городов, ни ширина лугов:
В них тщетно жаждал взор, исполненный печали,
Схватить случайные узоры облаков.
От наслаждения желанье лишь крепчает,
Как полусгнивший ствол, обернутый корой,
Что солнца светлый лик вершиною встречает,
Стремя к его лучам ветвей широких строй.
Ужель ты будешь ввысь расти всегда, ужели
Ты можешь пережить высокий кипарис?..
Тогда в альбом друзей мы набросать успели
Эскизов ряд — они по вкусу всем пришлись!..
Мы зрели идолов, их хоботы кривые,
Их троны пышные, чей блеск — лучи планет,
Дворцы, горящие огнями феерии;
(Банкирам наших стран страшней химеры нет!)
И красочность одежд, пьянящих ясность взоров,
И блеск искусственный накрашенных ногтей,
И змей, ласкающих волшебников-жонглеров».
V
А дальше что?
VИ
«Дитя! среди пустых затей
Нам в душу врезалось одно неизгладимо:
То — образ лестницы, где на ступенях всех
Лишь скуки зрелище вовек неустранимо,
Где бесконечна ложь и где бессмертен грех;
Там всюду женщина без отвращенья дрожи,
Рабыня гнусная, любуется собой;
Мужчина осквернил везде развратом ложе,
Как раб рабыни — сток с нечистою водой;
Там те же крики жертв и палачей забавы,
Дым пиршества и кровь все так же слиты там;
Все так же деспоты исполнены отравы,
Все так же чернь полна любви к своим хлыстам;
И там религии, похожие на нашу,
Хотят ворваться в Рай, и их святой восторг
Пьет в истязаниях лишь наслажденья чашу
И сладострастие из всех гвоздей исторг;
Болтлив не меньше мир, и, в гений свой влюбленный,
Он богохульствует безумно каждый миг,
И каждый миг кричит к лазури, исступленный:
„Проклятие тебе, мой Бог и мой Двойник!"
И лишь немногие, любовники Безумья,
Презрев стада людей, пасомые Судьбой,
В бездонный опиум ныряют без раздумья!
— Вот, мир, на каждый день позорный список твой!»
VИИ
Вот горькие плоды бессмысленных блужданий!
Наш монотонный мир одно лишь может дать
Сегодня, как вчера; в пустыне злых страданий
Оазис ужаса нам дан как благодать!
Остаться иль уйти? Будь здесь, кто сносит бремя,
Кто должен, пусть уйдет! Смотри: того уж нет,
Тот медлит, всячески обманывая Время —
Врага смертельного, что мучит целый свет.
Не зная отдыха в мучительном угаре,
Бродя, как Вечный Жид, презрев вагон, фрегат,
Он не уйдет тебя, проклятый ретиарий;
А тот малюткою с тобой покончить рад.
Когда ж твоя нога придавит наши спины,
Мы вскрикнем с тайною надеждою: «Вперед!»
Как в час, когда в Китай нас гнало жало сплина,
Рвал кудри ветр, а взор вонзался в небосвод;
Наш путь лежит в моря, где вечен мрак печальный,
Где будет весел наш неискушенный дух…
Чу! Нежащий призыв и голос погребальный
До слуха нашего слегка коснулись вдруг:
«Сюда, здесь Лотоса цветок благоуханный,
Здесь вкусят все сердца волшебного плода,
Здесь опьянит ваш дух своей отрадой странной
Наш день, не знающий заката никогда!»
Я тень по голосу узнал; со дна Пилады
К нам руки нежные стремятся протянуть,
И та, чьи ноги я лобзал в часы услады,
Меня зовет: «Направь к своей Электре путь!»
VИИИ
Смерть, капитан седой! страдать нет больше силы!
Поднимем якорь наш! О Смерть! нам в путь пора!
Пусть черен свод небес, пусть море — как чернилы,
В душе испытанной горит лучей игра!
Пролей же в сердце яд, он нас спасет от боли;
Наш мозг больной, о Смерть, горит в твоем огне,
И бездна нас влечет. Ад, Рай — не все равно ли?
Мы новый мир найдем в безвестной глубине!
С пятнадцатой весною,
Как лилия с зарею,
Красавица цветет;
И томное дыханье,
И взоров томный свет,
И груди трепетанье,
И розы нежный цвет —
Все юность изменяет.
Уж Лилу не пленяет
Веселый хоровод:
Одна у сонных вод,
В лесах она таится,
Вздыхает и томится,
И с нею там Эрот.
Когда же ночью темной
Ее в постеле скромной
Застанет тихий сон,
С волшебницей мечтою
И тихою тоскою
Исполнит сердце он —
И Лила в сновиденье
Вкушает наслажденье
И шепчет «О Филон!»
Кто там, в пещере темной,
Вечернею порой,
Окован ленью томной,
Покоится с тобой?
Итак, уж ты вкусила
Все радости любви;
Ты чувствуешь, о Лила,
Волнение в крови,
И с трепетом, смятеньем,
С пылающим лицом,
Ты дышишь упоеньем
Амура под крылом.
О жертва страсти нежной,
В безмолвии гори!
Покойтесь безмятежно
До пламенной зари.
Для вас поток игривый
Угрюмой тьмой одет
И месяц молчаливый
Туманный свет лиет;
Здесь розы наклонились
Над вами в темный кров;
И ветры притаились,
Где царствует любовь…
Но кто там, близ пещеры,
В густой траве лежит?
На жертвенник Венеры
С досадой он глядит;
Нагнулась меж цветами
Косматая нога;
Над грустными очами
Нависли два рога.
То Фавн, угрюмый житель
Лесов и гор крутых,
Докучливый гонитель
Пастушек молодых.
Любимца Купидона —
Прекрасного Филона
Давно соперник он…
В приюте сладострастья
Он слышит вздохи счастья
И неги томный стон.
В безмолвии несчастный
Страданья чашу пьет
И в ревности напрасной
Горючи слезы льет.
Но вот ночей царица
Скатилась за леса,
И тихая денница
Румянит небеса;
Зефиры прошептали —
И Фавн в дремучий бор
Бежит сокрыть печали
В ущельях диких гор.
Одна поутру Лила
Нетвердою ногой
Средь рощицы густой
Задумчиво ходила.
«О, скоро ль, мрак ночной,
С прекрасною луной
Ты небом овладеешь?
О, скоро ль, темный лес,
В туманах засинеешь
На западе небес?»
Но шорох за кустами
Ей слышится глухой,
И вдруг — сверкнул очами
Пред нею бог лесной!
Как вешний ветерочек,
Летит она в лесочек;
Он гонится за ней.
И трепетная Лила
Все тайны обнажила
Младой красы своей;
И нежна грудь открылась
Лобзаньям ветерка,
И стройная нога
Невольно обнажилась.
Порхая над травой,
Пастушка робко дышит;
И Фавна за собой
Все ближе, ближе слышит.
Уж чувствует она
Огонь его дыханья…
Напрасны все старанья:
Ты фавну суждена!
Но шумная волна
Красавицу сокрыла:
Река — ее могила…
Нет! Лила спасена.
Эроты златокрылы
И нежный Купидон
На помощь юной Лилы
Летят со всех сторон;
Все бросили Цитеру,
И мирных сел Венеру
По трепетным волнам
Несут они в пещеру —
Любви пустынный храм.
Счастливец был уж там.
И вот уже с Филоном
Веселье пьет она,
И страсти легким стоном
Прервалась тишина…
Спокойно дремлет Лила
На розах нег и сна,
И луч свой угасила
За облаком луна.
Поникнув головою,
Несчастный бог лесов
Один с вечерней тьмою
Бродил у берегов.
«Прости, любовь и радость! —
Со вздохом молвил он. —
В печали тратить младость
Я роком осужден!»
Вдруг из лесу румяный,
Шатаясь, перед ним
Сатир явился пьяный
С кувшином круговым;
Он смутными глазами
Пути домой искал
И козьими ногами
Едва переступал;
Шел, шел и натолкнулся
На Фавна моего,
Со смехом отшатнулся,
Склонился на него…
«Ты ль это, брат любезный? —
Вскричал Сатир седой, —
В какой стране безвестной
Я встретился с тобой?»
«Ах! — молвил Фавн уныло, —
Завяли дни мои!
Все, все мне изменило,
Несчастен я в любви».
«Что слышу? От Амура
Ты страждешь и грустишь,
Малютку-бедокура
И ты боготворишь?
Возможно ль? Так забвенье
В кувшине почерпай
И чашу в утешенье
Наполни через край!»
И пена засверкала
И на краях шипит,
И с первого фиала
Амур уже забыт.
Кто ж, дерзостный, владеет
Твоею красотой?
Неверная, кто смеет
Пылающей рукой
Бродить по груди страстной,
Томиться, воздыхать
И с Лилою прекрасной
В восторгах умирать?
Итак, ты изменила?
Красавица, пленяй,
Спеши любить, о Лила!
И снова изменяй.
Прошли восторги, счастье,
Как с утром легкий сон;
Где тайны сладострастья?
Где нежный Палемон?
О Лила! вянут розы
Минутныя любви:
Познай же грусть и слезы,
И ныне терны рви.
В губительном стремленье
За годом год летит,
И старость в отдаленье
Красавице грозит.
Амур уже с поклоном
Расстался с красотой,
И вслед за Купидоном
Веселья скрылся рой.
В лесу пастушка бродит,
Печальна и одна:
Кого же там находит?
Вдруг Фавна зрит она.
Философ козлоногий
Под липою лежал
И пенистый фиал,
Венком украсив роги,
Лениво осушал.
Хоть фавн и не находка
Для Лилы прежних лет,
Но вздумала красотка
Любви раскинуть сеть:
Подкралась, устремила
На Фавна томный взор
И, слышал я, клонила
К развязке разговор,
Но Фавн с улыбкой злою,
Напеня свой фиал,
Качая головою,
Красавице сказал:
«Нет, Лила! я в покое —
Других, мой друг, лови;
Есть время для любви,
Для мудрости — другое.
Бывало, я тобой
В безумии пленялся,
Бывало, восхищался
Коварной красотой,
И сердце, тлея страстью,
К тебе меня влекло.
Бывало… но, по счастью,
Что было — то прошло».
Элегия
(Второй перевод из Грея)
Колокол поздний кончину отшедшего дня возвещает;
С тихим блеяньем бредет через поле усталое стадо;
Медленным шагом домой возвращается пахарь, уснувший
Мир уступая молчанью и мне. Уж бледнеет окрестность,
Мало-помалу теряясь во мраке, и воздух наполнен
Весь тишиною торжественной: изредка только промчится
Жук с усыпительно-тяжким жужжаньем да рог отдаленный,
Сон наводя на стада, порою невнятно раздастся;
Только с вершины той пышно плюшем украшенной башни
Жалобным криком сова пред тихой луной обвиняет
Тех, кто, случайно зашедши к ее гробовому жилищу,
Мир нарушают ее безмолвного древнего царства.
Здесь под навесом нагнувшихся вязов, под свежею тенью
Ив, где зеленым дерном могильные холмы покрыты,
Каждый навек затворяся в свою одинокую келью,
Спят непробудно смиренные предки села. Ни веселый
Голос прохладно-душистого утра, ни ласточки ранней
С кровли соломенной трель, ни труба петуха, ни отзывный
Рог, ничто не подымет их боле с их бедной постели.
Яркий огонь очага уж для них не зажжется: не будет
Их вечеров услаждать хлопотливость хозяйки; не будут
Дети тайком к дверям подбегать, чтоб подслушать, нейдут ли
С поля отцы, и к ним на колена тянуться, чтоб первый
Прежде других схватить поцелуй. Как часто серпам их
Нива богатство свое отдавала; как часто их острый
Плуг побеждал упорную глыбу; как весело в поле
К трудной работе они выходили; как звучно топор их
В лесе густом раздавался, рубя вековые деревья!
Пусть издевается гордость над их полезною жизнью,
Низкий удел и семейственный мир поселян презирая;
Пусть величие с хладной насмешкой читает простую
Летопись бедного; знатность породы, могущества пышность,
Все, чем блестит красота, чем богатство пленяет, все будет
Жертвой последнего часа: ко гробу ведет нас и слава.
Кто обвинит их за то, что над прахом смиренным их память
Пышных гробниц не воздвигла; что в храмах, по сводам высоким,
В блеске торжественном свеч, в благовонном дыму фимиама,
Им похвала не гремит, повторенная звучным органом?
Надпись на урне иль дышащий в мраморе лик не воротят
В прежнюю область ее отлетевшую жизнь, и хвалебный
Голос не тронет безмолвного праха, и в хладно-немое
Ухо смерти не вкра́дется сладкий ласкательства лепет.
Может быть, здесь, в могиле, ничем не заметной, истлело
Сердце, огнем небесным некогда полное; стала
Прахом рука, рожденная скипетр носить иль восторга
Пламень в живые струны вливать. Но наука пред ними
Свитков своих, богатых добычей веков, не раскрыла,
Холод нужды умертвил благородный их пламень, и сила
Гением полной души их бесплодно погибла навеки.
О! как много чистых, прекрасных жемчужин сокрыто
В темных, неведомых нам глубинах океана! Как часто
Цвет родится на то, чтоб цвести незаметно и сладкий
Запах терять в беспредельной пустыне! Быть может,
Здесь погребен какой-нибудь Гампден незнаемый, грозный
Мелким тиранам села, иль Мильтон немой и неславный,
Или Кромвель, неповинный в крови сограждан. Всемогущим
Словом сенат покорять, бороться с судьбою, обилье
Щедрою сыпать рукой на цветущую область и в громких
Плесках отечества жизнь свою слышать — то рок запретил им;
Но, ограничив в добре их, равно и во зле ограничил:
Не дал им воли стремиться к престолу стезею убийства,
Иль затворять милосердия двери пред страждущим братом,
Или, коварствуя, правду таить, иль стыда на ланитах
Чистую краску терять, иль срамить вдохновенье святое,
Гласом поэзии славя могучий разврат и фортуну.
Чуждые смут и волнений безумной толпы, из-за тесной
Грани желаньям своим выходить запрещая, вдоль свежей,
Сладко-бесшумной долины жизни они тихомолком
Шли по тропинке своей, и здесь их приют безмятежен.
Кажется, слышишь, как дышит кругом их спокойствие неба,
Все тревоги земные смиряя, и, мнится, какой-то
Сердце обемлющий голос, из тихих могил подымаясь,
Здесь разливает предчувствие вечного мира. Чтоб праха
Мертвых никто не обидел, надгробные камни с простою
Надписью, с грубой резьбою прохожего молят почтить их
Вздохом минутным; на камнях рука неграмотной музы
Их имена и лета написала, кругом начертавши,
Вместо надгробий, слова из святого писанья, чтоб скромный
Сельский мудрец по ним умирать научался. И кто же,
Кто в добычу немому забвению эту земную,
Милую, смутную жизнь предавал и с цветущим пределом
Радостно-светлого дня расставался, назад не бросая
Долгого, томного, грустного взгляда? Душа, удаляясь,
Хочет на нежной груди отдохнуть, и очи, темнея,
Ищут прощальной слезы; из могилы нам слышен знакомый
Голос, и в нашем прахе живет бывалое пламя.
Ты же, заботливый друг погребенных без славы, простую
Повесть об них рассказавший, быть может кто-нибудь, сердцем
Близкий тебе, одинокой мечтою сюда приведенный,
Знать пожелает о том, что случилось с тобой, и, быть может,
Вот что расскажет ему о тебе старожил поседелый:
«Часто видали его мы, как он на рассвете поспешным
Шагом, росу отряхая с травы, всходил на пригорок
Встретить солнце; там, на мшистом, изгибистом корне
Старого вяза, к земле приклонившего ветви, лежал он
В полдень и слушал, как ближний ручей журчит, извиваясь;
Вечером часто, окончив дневную работу, случалось
Нам видать, как у входа в долину стоял он, за солнцем
Следуя взором и слушая зяблицы позднюю песню;
Также не раз мы видали, как шел он вдоль леса с какой-то
Грустной улыбкой и что-то шептал про себя, наклонивши
Голову, бледный лицом, как будто оставленный целым
Светом и мучимый тяжкою думой или безнадежным
Горем любви. Но однажды поутру его я не встретил,
Как бывало, на хо́лме, и в полдень его не нашел я
Подле ручья, ни после, в долине; прошло и другое
Утро и третье; но он не встречался нигде, ни на хо́лме
Рано, ни в полдень подле ручья, ни в долине
Вечером. Вот мы однажды поутру печальное пенье
Слышим: его на кладби́ще несли. Подойди; здесь на камне,
Если умеешь, прочтешь, что о нем тогда написали:
Юноша здесь погребен, неведомый счастью и славе;
Но при рожденье он был небесною музой присвоен,
И меланхолия знаки свои на него положила.
Был он душой откровенен и добр, его наградило
Небо: несчастным давал, что имел он, — слезу; и в награду
Он получил от неба самое лучшее — друга.
Путник, не трогай покоя могилы: здесь все, что в нем было
Некогда доброго, все его слабости робкой надеждой
Преданы в лоно благого отца, правосудного бога».
Не думал я, чтоб над отцовским садом
Ты снова мне когда-нибудь засветишь,
Знакомая, прекрасная звезда;
Что из окна родимого жилища,
Где протекли дни детства моего,
Где радостей своих конец я видел,
Я обращу к тебе, как прежде, речь…
Каких картин, каких безумных мыслей
Твой яркий блеск и блеск твоих подруг
Не порождал в уме моем, бывало!
Я помню, как по целым вечерам
Просиживал один я молчаливо,
Смотря на небеса… а вдалеке
Однообразно квакали лягушки,
И вкруг меня в траве и на кустах
Горели светляки, и ветерок
Шумел листвой дерев благоуханных
И темными ветвями кипарисов,
Да слышался порою говор слуг,
В отцовском доме занятых работой.
Как много дум, как много светлых грез
Мне навевали горы голубые
И моря даль, когда я видел их.
Лететь туда — в неведомые страны,
Хотелось мне… Там счастье, думал я!
О, если б мог тогда я угадать,
Какая ждет судьба меня в грядущем,
Охотно бы на смерть я променял
Бесцветное свое существованье.
Да, я не знал, что буду обречен
Влачить свою безрадостную юность
В пустынном, диком этом городке
Среди людей, которым чуждо знанье,
И даже слово это ненавистно!
Они над ним глумятся и меня
Бегут, ко мне исполнены враждою.
Не зависть ими руководит, нет
(Они во мне не видят человека,
Который выше их), но мысль, что сам
Я существом себя считаю высшим,
Хоть никогда, ни с кем я не был горд.
Здесь я томлюсь без жизни, без любви
И, окружен суровой неприязнью,
Невольно сам суровым становлюсь.
Я чувствую, как прежняя любовь
Презренью к людям место уступает,
Как исчезает юность дорогая,
Что славы мне дороже и венца —
Дороже, чем лучи дневного света,
Чем самое дыхание мое!
Да!.. И тебе здесь суждено поблекнуть,
Без радости, без пользы — бедный цвет
Единственный в пустыне этой жизни!
Протяжный звон доносится ко мне:
То бьют часы на старой колокольне.
Знакомый звон!.. Я помню, как в ночи
Он утешал меня, когда, порою,
Ребенок боязливый, я не мог
Сомкнуть очей от страха в спальне темной
И призывал, в слезах, рассвета луч; —
Все, что бы здесь ни видел я, ни слышал,
Все вызывает в памяти моей
Ряд милых сердцу образов… Но мысль
О горьком, ненавистном настоящем,
А вместе с ней и тщетное желанье
То воротить, чему возврата нет,
И это слово грустное: «я был»
Мои воспоминанья омрачают!..
Я узнаю и этот старый зал,
Что обращен к лучам прощальным солнца;
Любил я стены пестрые его,
Где чья-то кисть пасущееся стадо
И солнечный восход изобразила;
Они в те дни, когда рука с рукой
Со мною шли обманчивые грезы,
Так услаждали детский мой досуг!
Я помню зал тот зимнею порою,
При блеске ослепительном снегов…
Под окнами высокими бывало
Сердитый ветер воет и гудит,
А детский смех мой звонко раздается,
Дразня его!.. Да, то была пора,
Когда еще печальный этот мир,
Нам страшных тайн своих не открывая,
Глядит на нас приветно и светло; —
Когда, еще не сломлен, не запятнан,
Ребенок жизнь беспечную свою
И полную чарующих обманов
Так любит и небесную красу
В ней видит, как неопытный любовник.
Погибшие надежды юных лет!
О чем бы речь я не завел, но к вам
Все возвращаюсь… Год идет за годом,
И чувства изменяются и мысли;
Но вы все живы в памяти моей.
Я знаю: слава — призрак; наслажденья,
Богатство — суета, вся эта жизнь —
Бесплодное, ненужное страданье;
И, стало быть, меня лишает рок
Немногого, в удел мне посылая
Ничтожество… Но все ж, когда порой
Я вспомню вас, надежды молодые,
Далеких дней пленительные сны;
Когда, взглянув на путь свой безотрадный,
Я вижу, что из всех моих надежд
Одна лишь смерть теперь мне остается;
То сердце вдруг сжимается тоской,
И мне еще становится яснее,
Что для меня здесь утешенья нет.
И знаю я, когда настанет час,
Что положить предел страданьям должен,
И мир страной покажется мне чуждой,
И будущность сокроется от глаз,
Я и тогда о вас все думать буду…
Вздох у меня вы вырвете еще,
И отравит минут последних сладость
Мне мысль, что жизнь бесплодно прожита…
Не раз я, в вихре юности мятежной,
Среди борьбы, волнений и тревог
Смерть призывал. Я долгие часы
Просиживал в раздумьи над рекою,
И мне казалось, лучше б схоронить
В ее волнах и горе и надежды…
Когда ж, потом, недуг меня к могиле
Приблизил, как глубоко я скорбел
Об юности, на гибель обреченной,
О смятых ранней бурею цветах!
И в поздний час, при бледном свете лампы,
Я на одре страдальческом своем,
Оплакивая жизни скоротечность,
Песнь юным дням прощальную слагал.
О! кто же их без вздоха вспомнить может —
Те бесконечно радостные дни,
Когда впервые ласковой улыбкой
Стыдливая дарит нас красота,
И все вокруг встречает нас приветом…
Когда еще молчат, иль только шепчут,
Чуть слышно, бледной зависти уста,
И даже свет (кто б это мог подумать!)
Готов нам руку помощи подать!
Он юноше прощает заблужденья,
И, празднуя его вступленье в жизнь,
Склоняется пред ним, как бы желая
В нем своего властителя признать.
О, эти дни!.. быстрей они от нас,
Чем ночью блеск зарницы, исчезают,
И кто из бедных смертных не поник
Подавленный глубокою тоскою,
Когда пора прекрасная умчалась,
И в сердце пламень юности потух!
Нэрина! Разве каждый уголок
Мне и тебя здесь также не напомнит,
И не живешь ты в памяти моей?
Куда, куда, ты скрылась, дорогая?
Зачем воспоминанье лишь одно
Здесь о тебе осталось, и не видит
Тебя уж больше родина твоя?
Вот то окно, в которое когда-то
Со мной ты говорила; В нем теперь
Лишь звездные лучи трепещут грустно.
Где ты — скажи! Что ж милый голос твой
Мне не звучит как прежде, как в то время
Когда, его вдали услышав даже,
Я чувствовал, что бледное лицо
Мое румянцем вспыхивало ярким?..
Иные дни настали… От меня
Сокрылась ты — на век. И ты: «была»!..
И вот теперь другие люди ходят
По улице, где ты ходила прежде…
На этих зеленеющих холмах,
Где ты жила, живут теперь они…
Как быстро и поспешно ты прошла;
Подобно сновиденью ты исчезла…
На чистом, молодом твоем челе
Сияла радость… Верой в жизнь и счастье
И юности святым огнем горел
Твой взор… Судьба тот пламень угасила;
Ты умерла, но старая любовь
Еще живет в душе моей поныне.
Увижу ли веселый праздник я,
Где пестрая толпа беспечно пляшет, —
Я говорю себе: ты не придешь сюда;
В весельи их не примешь ты участья.
Весну ли я встречаю, что приносит
Влюбленным в дар и песни и цветы, —
Я думаю: к тебе не возвратится
Уже весна… и не придет любовь!
Гляжу ль я на безоблачное небо,
На яркие, цветущие поля,
Иль в сердце мне сойдет внезапно радость,
Опять я восклицаю: никогда
Ты радостей уж больше не узнаешь,
Ты не увидишь неба и полей!
Тебя не стало, вечно дорогая,
Но к каждой мысли, к каждому движенью
Души моей, печально ли оно
Иль радостно, примешиваться будет
Всегда воспоминанье о тебе!
Уме недозрелый, плод недолгой науки!
Покойся, не понуждай к перу мои руки:
Не писав летящи дни века проводити
Можно, и славу достать, хоть творцом не слыти.
Ведут к ней нетрудные в наш век пути многи,
На которых смелые не запнутся ноги;
Всех неприятнее тот, что босы проклали
Девять сестр. Многи на нем силу потеряли,
Не дошед; нужно на нем потеть и томиться,
И в тех трудах всяк тебя как мору чужится,
Смеется, гнушается. Кто над столом гнется,
Пяля на книгу глаза, больших не добьется
Палат, ни расцвеченна марморами саду;
Овцу не прибавит он к отцовскому стаду.
Правда, в нашем молодом монархе надежда
Всходит музам немала; со стыдом невежда
Бежит его. Аполлин славы в нем защиту
Своей не слабу почул, чтяща свою свиту
Видел его самого, и во всем обильно
Тщится множить жителей парнасских он сильно.
Но та беда: многие в царе похваляют
За страх то, что в подданном дерзко осуждают.
«Расколы и ереси науки суть дети;
Больше врет, кому далось больше разумети;
Приходит в безбожие, кто над книгой тает, —
Критон с четками в руках ворчит и вздыхает,
И просит, свята душа, с горькими слезами
Смотреть, сколь семя наук вредно между нами:
Дети наши, что пред тем, тихи и покорны,
Праотческим шли следом к божией проворны
Службе, с страхом слушая, что сами не знали,
Теперь, к церкви соблазну, библию честь стали;
Толкуют, всему хотят знать повод, причину,
Мало веры подая священному чину;
Потеряли добрый нрав, забыли пить квасу,
Не прибьешь их палкою к соленому мясу;
Уже свечек не кладут, постных дней не знают;
Мирскую в церковных власть руках лишну чают,
Шепча, что тем, что мирской жизни уж отстали,
Поместья и вотчины весьма не пристали».
Силван другую вину наукам находит.
«Учение, — говорит, — нам голод наводит;
Живали мы преж сего, не зная латыне,
Гораздо обильнее, чем мы живем ныне;
Гораздо в невежестве больше хлеба жали;
Переняв чужой язык, свой хлеб потеряли.
Буде речь моя слаба, буде нет в ней чину,
Ни связи, — должно ль о том тужить дворянину?
Довод, порядок в словах — подлых то есть дело,
Знатным полно подтверждать иль отрицать смело.
С ума сошел, кто души силу и пределы
Испытает; кто в поту томится дни целы,
Чтоб строй мира и вещей выведать премену
Иль причину, — глупо он лепит горох в стену.
Прирастет ли мне с того день к жизни, иль в ящик
Хотя грош? могу ль чрез то узнать, что приказчик,
Что дворецкий крадет в год? как прибавить воду
В мой пруд? как бочек число с винного заводу?
Не умнее, кто глаза, полон беспокойства,
Коптит, печась при огне, чтоб вызнать руд свойства,
Ведь не теперь мы твердим, что буки, что веди —
Можно знать различие злата, сребра, меди.
Трав, болезней знание — голы все то враки;
Глава ль болит — тому врач ищет в руке знаки;
Всему в нас виновна кровь, буде ему веру
Дать хочешь. Слабеем ли — кровь тихо чрезмеру
Течет; если спешно — жар в теле; ответ смело
Дает, хотя внутрь никто видел живо тело.
А пока в баснях таких время он проводит,
Лучший сок из нашего мешка в его входит.
К чему звезд течение числить, и ни к делу,
Ни кстати за одним ночь пятном не слать целу,
За любопытством одним лишиться покою,
Ища, солнце ль движется, или мы с землею?
В часовнике можно честь на всякий день года
Число месяца и час солнечного всхода.
Землю в четверти делить без Евклида смыслим,
Сколько копеек в рубле — без алгебры счислим».
Силван одно знание слично людям хвалит:
Что учит множить доход и расходы малит;
Трудиться в том, с чего вдруг карман не толстеет,
Гражданству вредным весьма безумством звать смеет.
Румяный, трожды рыгнув, Лука подпевает:
«Наука содружество людей разрушает;
Люди мы к сообществу божия тварь стали,
Не в нашу пользу одну смысла дар прияли.
Что же пользы иному, когда я запруся
В чулан, для мертвых друзей — живущих лишуся,
Когда все содружество, вся моя ватага
Будет чернило, перо, песок да бумага?
В веселье, в пирах мы жизнь должны провождати:
И так она недолга — на что коротати,
Крушиться над книгою и повреждать очи?
Не лучше ли с кубком дни прогулять и ночи?
Вино — дар божественный, много в нем провору:
Дружит людей, подает повод к разговору,
Веселит, все тяжкие мысли отымает,
Скудость знает облегчать, слабых ободряет,
Жестоких мягчит сердца, угрюмость отводит,
Любовник легче вином в цель свою доходит.
Когда по небу сохой бразды водить станут,
А с поверхности земли звезды уж проглянут,
Когда будут течь к ключам своим быстры реки
И возвратятся назад минувшие веки,
Когда в пост чернец одну есть станет вязигу, —
Тогда, оставя стакан, примуся за книгу».
Медор тужит, что чресчур бумаги исходит
На письмо, на печать книг, а ему приходит,
Что не в чем уж завертеть завитые кудри;
Не сменит на Сенеку он фунт доброй пудры;
Пред Егором двух денег Виргилий не стоит;
Рексу — не Цицерону похвала достоит.
Вот часть речей, что на всяк день звенят мне в уши;
Вот для чего я, уме, немее быть клуши
Советую. Когда нет пользы, ободряет
К трудам хвала, — без того сердце унывает.
Сколько ж больше вместо хвал да хулы терпети!
Трудней то, неж пьянице вина не имети,
Нежли не славить попу святую неделю,
Нежли купцу пиво пить не в три пуда хмелю.
Знаю, что можешь, уме, смело мне представить,
Что трудно злонравному добродетель славить,
Что щеголь, скупец, ханжа и таким подобны
Науку должны хулить, — да речи их злобны
Умным людям не устав, плюнуть на них можно;
Изряден, хвален твой суд; так бы то быть должно,
Да в наш век злобных слова умными владеют.
А к тому ж не только тех науки имеют
Недрузей, которых я, краткости радея,
Исчел иль, правду сказать, мог исчесть смелея.
Полно ль того? Райских врат ключари святые,
И им же Фемис вески вверила златые,
Мало любят, чуть не все, истинну украсу.
Епископом хочешь быть — уберися в рясу,
Сверх той тело с гордостью риза полосата
Пусть прикроет; повесь цепь на шею от злата,
Клобуком покрой главу, брюхо — бородою,
Клюку пышно повели — везти пред тобою;
В карете раздувшися, когда сердце с гневу
Трещит, всех благословлять нудь праву и леву.
Должен архипастырем всяк тя в сих познати
Знаках, благоговейно отцом называти.
Что в науке? что с нее пользы церкви будет?
Иной, пиша проповедь, выпись позабудет,
От чего доходам вред; а в них церкви права
Лучшие основаны, и вся церкви слава.
Хочешь ли судьею стать — вздень перук с узлами,
Брани того, кто просит с пустыми руками,
Твердо сердце бедных пусть слезы презирает,
Спи на стуле, когда дьяк выписку читает.
Если ж кто вспомнит тебе граждански уставы,
Иль естественный закон, иль народны нравы —
Плюнь ему в рожу, скажи, что врет околёсну,
Налагая на судей ту тягость несносну,
Что подьячим должно лезть на бумажны горы,
А судье довольно знать крепить приговоры.
К нам не дошло время то, в коем председала
Над всем мудрость и венцы одна разделяла,
Будучи способ одна к высшему восходу.
Златой век до нашего не дотянул роду;
Гордость, леность, богатство — мудрость одолело,
Науку невежество местом уж посело,
Под митрой гордится то, в шитом платье ходит,
Судит за красным сукном, смело полки водит.
Наука ободрана, в лоскутах обшита,
Изо всех почти домов с ругательством сбита;
Знаться с нею не хотят, бегут ея дружбы,
Как, страдавши на море, корабельной службы.
Все кричат: «Никакой плод не видим с науки,
Ученых хоть голова полна — пусты руки».
Коли кто карты мешать, разных вин вкус знает,
Танцует, на дудочке песни три играет,
Смыслит искусно прибрать в своем платье цветы,
Тому уж и в самые молодые леты
Всякая высша степень — мзда уж невелика,
Семи мудрецов себя достойным мнит лика.
«Нет правды в людях, — кричит безмозглый церковник, —
Еще не епископ я, а знаю часовник,
Псалтырь и послания бегло честь умею,
В Златоусте не запнусь, хоть не разумею».
Воин ропщет, что своим полком не владеет,
Когда уж имя свое подписать умеет.
Писец тужит, за сукном что не сидит красным,
Смысля дело набело списать письмом ясным.
Обидно себе быть, мнит, в незнати старети,
Кому в роде семь бояр случилось имети
И две тысячи дворов за собой считает,
Хотя в прочем ни читать, ни писать не знает.
Таковы слыша слова и примеры видя,
Молчи, уме, не скучай, в незнатности сидя.
Бесстрашно того житье, хоть и тяжко мнится,
Кто в тихом своем углу молчалив таится;
Коли что дала ти знать мудрость всеблагая,
Весели тайно себя, в себе рассуждая
Пользу наук; не ищи, изъясняя тую,
Вместо похвал, что ты ждешь, достать хулу злую.
«Как! ты разплакался! слушать не хочешь и стараго друга!
Страшное дело: Дафна тебе ни пол-слова не скажет,
Песень с тобой не поет, не пляшет, почти лишь не плачет,
Только что встретит насмешливый взор Ликорисы, и обе
Мигом краснеют, краснее вечерней зари перед вихрем!
Взрослый ребенок, стыдись! иль не знаешь седого Сатира?
Кто же младенца тебя баловал? день целый бывало,
Бедный на холме сидишь ты один и смотришь за стадом:
Сердцем и сжалюсь я; старый, приду посмеяться с тобою,
В кости играя поспорить, попеть на свирели. Что жь вышло?
Кто же, как ты, свирелью владеет и в кости играет?
Сам ты знаешь, никто. Из чьих ты корзинок плоды ел?
Все из моих: я жимолость тонкую сам выбирая,
Плел из нея их узорами с легкой, цветною соломой.
Пил молоко из моих же ты чаш и кувшинов: тыквы
Полныя, словно широкия щеки младаго Сатира,
Я и сушил, и долбил, и на коже резал искусно
Грозды, цветы и образы сильных богов и героев.
То же никто не имел (могу похвалиться) подобных
Чаш и кувшинов и легких корзинок. Часто, бывало,
После оргий вакхальных другие Сатиры спешили
Либо в пещеры свои, отдохнуть на душистых постелях,
Либо к рощам пугать и преследовать юных пастушек:
Я же к тебе приходил, и покой и любовь забывая;
Пьяный, под песню твою плясал я с ученым козленком;
Резвый, на задних ногах выступал и прыгал неловко,
Тряс головой, и на роги мои и на бороду злился.
Ты задыхался от смеха веселаго, слезы блестели
В ямках щечек надутых: и все забывалося горе.
Горе жь какое тогда у тебя, у младенца, бывало?
Тыкву мою разобьешь, изломаешь свирель, да и только.
Нынче ль тебя не утешу я? нынче ль оставлю? поверь мне,
Слезы утри! успокойся и стараго друга послушай.»—
Так престарелый Сатир говорил молодому Микону,
В грусти безмолвной лежащему в темной каштановой роще.
К Дафне юный пастух разгорался в младенческом сердце
Пламенем первым и чистым: любил и любил не напрасно.
Все до вчерашняго вечера счастье ему предвещало:
Дафна охотно плясала и пела с ним; даже однажды
Руку пожала ему и что-то такое шепнула
Тихо, но сладко, когда он сказал ей: люби меня, Дафна!
Что же два вечера Дафна не та, не прежняя Дафна?
Только он к ней, она от него. Понятные взгляды,
Ласково-детския речи, улыбка сих уст пурпуровых,
Негой пылающих, все, как весенней водою уплыло!
Что случилось с прекрасной пастушкой? Не знает ли, полно,
Старый Сатир наш об этом? не просто твердит он: Послушай!
Ночь же прекрасная: тихо, на небе ни облака! Если
С каждым лучем богиня Диана шлет по лобзанью
Эндимиону счастливцу: то был ли на свете кто смертный
Столько, так страстно лобзаем и в полную пору любови!
Нет и не будет! лучи так и блещут, земля утопает
В их обаятельном свете; Иллис из урны прохладной
Льет серебро; соловьи разсыпаются в сладостных песнях;
Берег дышит томительным запахом трав ароматных:
Сердце полнее живет, и душа упивается негой.
Бедный Микон Сатира послушался, медленно поднял
Голову, сел, прислонился к каштану высокому, руки
Молча сложил, и взор устремил на Сатира; а старый
Локтем налегся на длинную ветвь, и качаясь, так начал:
«Ранней зарею вчера просыпаюсь я: — холодно что-то!
Разве с вечера я не прикрылся? где теплая кожа?
Как под себя не постлал я трав ароматных и свежих?
Глядь, и зажмурился! свет ослепительный утра, неслитый
С мраком ленивым пещеры! Что это? дернул ногами:
Ноги привязаны к дереву! Руку за кружкой: о боги!
Кружка разбита, разбита моя драгоценная кружка!
Ах, я хотел закричать: ты усерден по прежнему, старый,
Лишь не по прежнему силен, мой друг, на вакхических битвах!
Ты не дошел до пещеры своей, на дороге ты верно
Пал, побежденный вином, и насмешникам в руки попался!—
Но плесканье воды, но веселые женские клики
Мысли в уме, а слова в растворенных устах удержали.
Вот, не смея дышать, чуть-чуть я привстал, предомною
Частый кустарник; легко листы раздвигаю; подвинул
Голову в листья, гляжу: там синеют, там искрятся волны;
Далее двинулся: вижу, в волнах Ликориса и Дафна:
Обе прекрасны, как девы-Хариты, и наги, как Нимфы;
С ними два лебедя. Знаешь, любимые лебеди: бедных
Прошлой весною ты спас; их матерь клевала жестоко;—
Мать отогнал ты, поймал их и в дар принес Ликорисе:
Дафну тогда ужь любил ты, но ей подарить их боялся.
Первыя чувства любви, я помню, застенчивы, робки:
Любишь и милой страшишься наскучить и лаской излишней.
Белыя шеи двух лебеде́й обхватив, Ликориса
Вдруг поплыла, а Дафна нырнула в кристальныя воды.
Дафна явилась, и смех ее встретил: «Дафна, я Леда,
Новая Леда.»—А я Аматузия! видишь, не так ли
Я родилася теперь, как она, из пены блестящей?—
«Правда; но прежняя Леда ни что перед новой! мне служат
Два Зевеса: чем же похвалишься ты пред Кипридой?»
—Мужем не будет моим Ифест хромоногий, и старой!—
«Правда и то, моя милая Дафна; еще скажу: правда!
Твой прекрасен Микон; не сыскать пастуха, его лучше!
Кудри его в три ряда; глаза небеснаго цвета;
Взгляды их к сердцу доходят; как персик, в пору созревший.
Юный, он свеж и румян и пухом блестящим украшен;
Что жь за уста у него? Душистыя, алыя розы,
Полныя звуков и слов, сладчайших всех песень воздушных.
Дафна, мой друг, поцелуй же меня! ты скоро не будешь
Часто твою целовать Ликорису охотно; ты скажешь:
Слаще в лобзаньях уста пастуха, молодаго Микона!»
—Все ты смеешься, подруга лукавая! все понапрасну
В краску вводишь меня! и что мне Микон твой? хорош он—
Лучше ему! я к нему равнодушна». — «Зачем же краснеешь?»
—Я по неволе краснею: зачем все ко мне пристаешь ты?
Все говоришь про Микона! Микон да Микон; а он что мне?—
«Что жь ты трепещешь, и грудью ко мне прижимаешься? что так
Пламенно, что так не ровно дышет она? Послушай:
Если б (пошлюсь на безсмертных богов, я того не желаю)
Если б, гонясь за заблудшей овцою, Микон очутился
Здесь, вот на береге; что бы ты сделала?»—Я б? утопилась!—
«Точно, и я б утопилась! Но от чего? что за странность?
Разве хуже мы так? смотри, я плыву: не прекрасны ль
В золоте струй эти волны власов, эти нежныя перси?
Вот и ты поплыла; вот ножка в воде забелелась,
Словно наш снег, украшение гор! А вся так бела ты!
Шея же, руки: вглядися, скажешь — из кости слоновой
Мастер большой их отделал, а Зевс наполнил с избытком
Сладко-пленяющей жизнью. Дафна, чего жь мы стыдимся!»
—Друг Ликориса, не знаю; но знаю: стыдиться прекрасно!
«Правда; но все непонятнаго много тут скрыто! Подумай:
Что же мущины такое? не точно ль, как мы, они люди?
То же творенье прекрасное дивнаго Зевса-Кронида,
Как же мущин мы стыдимся, с другим же, нам чуждым созданьем,
С лебедем шутим свободно: то длинную шею лаская,
Клев его клоним к устам и целуем; то с нежностью треплем
Белыя крылья и персями жмемся ко груди пуховой.
Нет ли во взоре их силы ужасной, Медузиной силы,
В камень нас обращающей? что ты мне скажешь?»—Не знаю!
Только Ледой и я была бы охотно! и также
Друга ласкать и лобзать не устала б в сем образе скромном,
В сей красоте белизны ослепительной! Дерзкаго жь, боги
(Кто бы он ни был:) молю, обратите рогатым оленем,
Словно ловца Актеона, жертву Дианина гнева!
Ах, Ликориса, рога! — «Что рога?» — Рога за кустами!—
«Дафна, Миконов сатир!»—Уплывем, уплывем!—«Все он слышал,
Все он разскажет Микону! бедныя мы!»—Мы погибли!—
Так, осторожный, как юноша пылкий, я разговор их
Кончил внезапно! и все был доволен: Дафна, ты видишь,
Любит тебя, и невинная доли прекрасной достойна:
Сердцем Микона владеть на земли и в обителях Орка!
Что жь ты не плачешь по прежнему, взрослый ребенок! Сатира
Стараго, видно, слушать полезно? поди же в шалаш свой!
Сладким веленьям Морфея покорствуй! Эрот не оставит
Дела прекраснаго! верь мне, спокойся: он кончит, как начал.»
Беглец Италии, Жьячинто, дядька мой,
Янтарный виноград, лимон ее златой
Тревожно бросивший, корыстью уязвленный,
И в край, суровый край, снегами покровенный,
Приставший с выбором загадочных картин,
Где что-то различал и видел ты один!
Прости наш здравый смысл: прости, мы та из наций
Где брату вашему всех меньше спекуляций:
Никто их не купил. Вздохнув, оставил ты
В глушь севера тебя привлекшие мечты;
Зато воскрес в тебе сей ум, на все пригодный,
Твой итальянский ум, и с нашим очень сходный!
Ты счастлив был, когда тебе кое-что дал
Почтенный, для тебя богатый генерал,
Чтоб, в силу строгого с тобою договора,
Имел я благодать нерусского надзора.
Благодаря богов, с тобой за этим вслед
Друг другу не были мы чужды двадцать лет.
Москва нас приняла, расставшихся с деревней.
Ты был вожатый мой в столице нашей древней:
Всех макаронщиков тогда узнал я в ней,
Ментора моего полуденных друзей.
Увы! оставив там могилу дорогую,
Опять увидели мы вотчину степную,
Где волею небес узнал я бытие,
О сын Авзонии! для бурь, как ты свое;
Но где, хотя вдали твоей отчизны знойной,
Ты мирный кров обрел, а позже гроб спокойный.
Ты полюбил тебя призревшую семью —
И, с жизнию ее сливая жизнь свою,
Ее событьями в глуши чужого края
Былого своего преданья заглушая,
Безропотно сносил морозы наших зим.
В наш краткий летний жар тобою был любим
Овраг под сению дубов прохладовейных.
Участник наших слез и праздников семейных,
В дни траура главой седой ты поникал;
Но ускорял шаги и членами дрожал,
Как в утро зимнее, порой, с пределов света,
Питомца твоего, недавнего корнета,
К коленам матери кибитка принесет,
И скорбный взор ее минутно оживет.
Но что! радушному пределу благодарный,
Нет! ты не забывал отчизны лучезарной!
Везувий, Колизей, грот Капри, храм Петра,
Имел ты на устах от утра до утра;
Именовал ты нам и принцев и прелатов
Земли, где зрел дивясь суворовских солдатов,
Входящих, вопреки тех пламенных часов,
Что, по твоим словам, со стогнов гонят псов,
В густой пыли побед, в грозе небритых бород,
Рядами стройными в классический твой город;
Земли, где, год спустя, тебе предстал и он,
Тогда Буонапарт, потом Наполеон,
Минутный царь царей, но дивный Кондотьери,
Уж зиждущий свои гигантские потери.
Скрывая власти глад, тогда морочил вас
Он звонкой пустотой революцьонных фраз.
Народ ему зажег приветственные плошки;
Но ты, ты не забыл серебряные ложки,
Которые, среди блестящих общих грез,
Ты контрибуции назначенной принес:
Едва ты узнику печальному британца
Простил военную систему Корсиканца.
Что на твоем веку, то ль благо, то ли зло,
Возникло при тебе — в преданье перешло.
В Альпийских молниях приемлемый опалой,
Свой ратоборный дух, на битвы не усталый,
В картечи эпиграмм Суворов испустил.
Злодей твой на скале пустынной опочил.
Ты сам глаза сомкнул, когда мирские сети
Уж поняли тобой взлелеянные дети;
Когда, свидетели превратностей земли,
Они глубокий взор уставить уж могли,
Забвенья чуждые за жизненною чашей,
На итальянский гроб в ограде церкви нашей,
А я, я, с памятью живых твоих речей —
Увидел роскоши Италии твоей:
Во славе солнечной Неаполь твой нагорный,
В парах пурпуровых, и в зелени узорной,
Неувядаемый; амфитеатр дворцов
Над яркой пеленой лазоревых валов;
И Цицеронов дом, и злачную пещеру,
Священную поднесь Камены суеверу,
Где спит великий прах властителя стихов,
Того, кто в сей земле волканов и цветов,
И ужасов, и нег взлелеял Эпопею,
Где в мраке Тенара открыл он путь Энею,
Явил его очам чудесный сад утех,
Обитель сладкую теней блаженных тех,
Что, крепки в опытах земного треволненья,
Сподобились вкусить эфирных струй забвенья.
Неаполь! До него среди садов твоих
Сердца мятежные отыскивали их.
Сквозь занавес веков еще здесь помнят виллы,
Приюты отдыхов и Мария и Силлы;
И кто, бесчувственный среди твоих красот,
Не жаждал в их раю обресть навес иль грот,
Где б скрылся, не на час, как эти полубоги,
Здесь Лету пившие, чтоб крепнуть для тревоги,
Но чтоб незримо слить в безмыслии златом
Сон неги сладостной с последним, вечным сном.
И в сей Италии, где все — каскады, розы,
Мелезы, тополи и даже эти лозы,
Чей безыменный лист так преданно обник
Давно из божества разжалованный лик,
Потом с чела его повиснул полусонно, —
Все беззаботному блаженству благосклонно,
Ужиться ты не мог! и, помня сладкий юг,
Дух предал строгому дыханью наших вьюг,
Не сетуя о том, что за пределы мира
Он улететь бы мог на крылиях зефира!
О тайны душ! меж тем, как сумрачный поэт,
Дитя Британии, влачивший столько лет
По знойным берегам груди своей отравы,
У миртов, у олив, у моря и у лавы,
Молил рассеянья от думы роковой,
Владеющей его измученной душой,
Напрасно! (уст его, как древле уст Тантала,
Струя желанная насмешливо бежала) —
Мир сердцу твоему дал пасмурный навес
Метелью полгода скрываемых небес,
Отчизна тощих мхов, степей и древ иглистых!
О, спи! Безгрезно спи в пределах наших льдистых!
Лелей по-своему твой подземельный сон
Наш бурнодышущий, полночный аквилон,
Не хуже веющий забвеньем и покоем,
Чем вздохи южные с душистым их упоем!
Сон
Положив на лапки рыльце, сладко-сладко спит она,
Но с пискливым мышьим родом и во сне идет война.
Вот за мышкою хвостатой погналась… как наяву
И, догнавши, тотчас в горло ей впилась… как наяву.
Снится ей: сейчас на крыше кошки ловят воробьев
И мурлычут — видно, рады, что у них удачен лов…
Псы не портят настроенья, не видны и не слышны.
Спит она в покое полном, видя радужные сны.
Пробуждение
Встала кисонька, зевнула, широко раскрыла пасть,
Потянулась, облизнулась и опять зевнула всласть.
Вот усами шевельнула, лапкой ухо поскребла,
Спину выгнула дугою, взглядом стены обвела.
И опять глаза закрыла. Тишина стоит кругом.
Неохота разбираться ни в хорошем, ни в плохом.
Вновь потягиваться стала, сонную сгоняя лень, —
Это делают все кошки и все люди каждый день.
Умная задумчивость и удивление
Вот уселася красиво, принимая умный вид,
Призадумалась — и сразу весь огромный мир забыт.
Совершенно невозможно знать теченье дум ее:
То ль прогресс племен кошачьих занимает ум ее,
Или то, что в лапы кошкам мыши сами не идут,
Или то, что зря у птичек крылья быстрые растут,
Или то, что кур и уток трогать ей запрещено,
Молоко лакать из крынки ей в подвале не дано.
То ли думает о пище — той, что съедена вчера,
То ль о том, что пуст желудок, что поесть давно пора.
Только чу! Раздался где-то еле-еле слышный звук —
И развеялись мечтанья, оживилось сердце вдруг.
Что там? Может быть, за печкой мышка хитрая ползет?
Или, может, это крыса доску под полом грызет?
Протянул ли паутину тут поблизости паук?
И, к нему попавши в лапы, муха стонет там от мук?
Что случилось? Неизвестно, — знают кошки лишь одни.
Видно только, как блеснули у нее в глазах огни.
Тонкая наблюдательность
Встала, важное почуяв: не погас природный дар!
Уши тихо шевелятся, каждый глаз как желтый шар.
Тут поблизости для кошки несомненно что-то есть!
Что же, радость или горе? Вот опять забота есть.
Ждет. Огонь уже зажегся, разгоняя в доме мрак.
Перед зеркалом хозяйка поправляет свой калфак.
В этот вечер богачиха в дом один приглашена,
И в гостях, конечно, хочет покрасивей быть она.
Оттого она и кошку не кормила, может быть:
По такой причине важной кошку можно и забыть!
И глядит печально кошка: вновь голодное житье!
Всё готовы продырявить желтые глаза ее.
Надежда и разочарование
Посмотрите-ка! Улыбкой рыльце всё озарено,
Пусть весь мир перевернется, нашей кошке всё равно.
Знает острое словечко хитрый кисонькин язык.
Но до времени скрывает, зря болтать он не привык.
Но прошло одно мгновенье, вновь является она.
Что же с кошечкой случилось? Почему она грустна?
Обмануть людей хотела, улыбаясь без конца,
Всё надеялась — за это ей дадут поесть мясца.
Всё напрасно! Оттого-то у нее печальный вид,
И опять она горюет, вновь душа ее болит.
Страдание и неизвестность
Так никто и не дал пищи! Как ей хочется поесть!
Стонет, жалобно мяучит — этих мук не перенесть.
Сводит голодом желудок. Как приходится страдать!
На лице печаль, унынье: трудно хлеб свой добывать.
Вдруг какой-то звук раздался от нее невдалеке.
Мигом кисонька забыла о печали, о тоске.
Что за шорох? Что там — люди иль возня мышей и крыс?
Сделались глаза большими, уши кверху поднялись.
Неизвестно, неизвестно! Кто там — друг ее иль враг?
Что сулит ей этот шорох — много зла иль много благ?
Притворяется безразличной
Вот поставили ей чашку с теплым сладким молоком,
Но притворщица как будто и не думает о нем.
Хоть и очень кушать хочет, хоть и прыгает душа,
Как суфий к еде подходит, не волнуясь, не спеша.
Показать она желает, что совсем не голодна,
Что обжорством не страдает, что не жадная она.
Из-за жадности побои доставались ей не раз —
У нее от тех побоев сердце ноет и сейчас.
Подготовка к нападению и лень от сытости
Вот она прижала уши и на землю прилегла, —
Что бы ни зашевелилось, прыгнет вмиг из-за угла.
Приготовилась к охоте и с норы не сводит глаз:
Серой мышки тонкий хвостик показался там сейчас.
Или мальчики бумажку тащат, к нитке привязав?
Что-то есть. Не зря притихла — знаем мы кошачий нрав.
Но взгляните — та же кошка, но какой беспечный вид!
Разлеглась она лентяйкой: ведь ее желудок сыт.
Как блаженно отдыхает эта кошка-егоза.
Незаметно закрывает золотистые глаза.
Пусть теперь поспит. Вы кошку не тревожьте, шалуны.
Игры — после, а покуда пусть досматривает сны.
Материнство
Милосердие какое! Умиляется душа!
На семью кошачью с лаской каждый смотрит не дыша.
Моет, лижет мать котенка, балует, дрожит над ним.
«Дитятко, — она мурлычет, — свет очей моих, джаным!»
Из проворной резвой кошки стала матерью она,
И заботы материнской наша кисонька полна!
От раздумья к удовольствию
Вот она вперилась в точку и с нее не сводит глаз.
Над каким она вопросом призадумалась сейчас?
В голове мелькают мысли — нам о них не знать вовек,
Но в глазах ее раздумье замечает человек.
Наконец она устала над вопросом размышлять,
Удовольствию, покою предалась она опять.
Страх — гнев и просто страх
Вот над кошкой и котенком палка злая поднята,
Как известно, бедных кошек не жалеет палка та.
Мать боится и котенок — нрав их трудно изменить,
Но со страхом материнским страх котенка не сравнить.
Кошка-мать готова лапкой палку бить, кусать сапог,
А котенок испугался — и со всех пустился ног.
Наслаждение и злость
Спинку ласково ей гладят, чешут острое ушко,
Ах, теперь-то наслажденье кошки этой велико!
Тихой радости и счастья наша кисонька полна,
Ротик свой полуоткрыла в умилении она.
Голова склонилась набок, слезы искрятся в глазах.
Ах, счастливое мгновенье! Где былая боль и страх!
Удивительно, чудесно жить на свете, говорят,
Так-то так, но в мире этом разве всё идет на лад?
Всё непрочно в этом мире! Так уж, видно, повелось:
Радость с горем под луною никогда не ходят врозь.
Гость какой-то неуклюжий хвост ей больно отдавил
Или зря по спинке тростью изо всех ударил сил.
От обиды этой тяжкой кошка злобою полна,
Каждый зуб и каждый коготь точит на врага она.
Дыбом шерсть на ней, и дышит злостью каждый волосок,
Мщенье страшное готовит гостю каждый волосок.
Всё кончилось!
Вот она, судьбы превратность! Мир наш — суета сует:
Нашей кисоньки веселой в этом мире больше нет!
Эта новость очень быстро разнеслась. И вот теперь
Там, в подполье, верно, праздник, пир горой идет теперь.
Скачут мыши, пляшут крысы: жизнь теперь пойдет на лад!
Угнетательница-кошка спит в могиле, говорят.
Некролог
В мир иной ушла ты, кошка, не познав земных отрад.
Знаю: в святости и вере ты прошла уже Сират.
Лютый враг мышей! Хоть было много зла в твоих делах,
Спи спокойно в лучшем мире! Добр и милостив аллах!
Весь свой век ты охраняла от мышей наш дом, наш хлеб,
И тебе зачтется это в книге праведной судеб.
Как тебя я вспомню, кошка, — жалость за сердце берет.
Даже черви осмелели, а не то что мыший род.
Ты не раз была мне, друг мой, утешеньем в грустный час.
Знал я радостей немало от смешных твоих проказ.
А когда мой дед, бывало, на печи лежал, храпя,
Рядышком и ты дремала, всё мурлыча про себя.
Ты по целым дням, бывало, занята была игрой,
Боли мне не причиняя, ты царапалась порой.
Бялиши крала на кухне, пищу вкусную любя,
И за это беспощадно били палкою тебя.
Я, от жалости рыдая, бегал к матушке своей,
Умолял ее: «Не надо, кошку бедную не бей!»
Жизнь прошла невозвратимо. Не жалеть о ней нельзя.
В этом мире непрестанно разлучаются друзья.
Пусть аллах наш милосердный вечный даст тебе покой!
А коль свидимся на небе, «мяу-мяу» мне пропой!
Итак, я здесь… за стражей я…
Дойдут ли звуки из темницы
Моей расстроенной цевницы
Туда, где вы, мои друзья?
Еще в полусвободной доле
Дар Гебы пьете вы, а я
Утратил жизни цвет в неволе,
И меркнет здесь заря моя!
В союзе с верой и надеждой,
С мечтой поэзии живой,
Еще в беседе вечевой
Шумит там голос ваш мятежный.
Еще на розовых устах
В обятьях дев, как май прекрасных,
И на прелестнейших грудях
Волшебниц милых, сладострастных
Вы рвете свежие цветы
Цветущей девства красоты.
Еще средь пышного обеда,
Где Вакх чрез край вам вина льет.
Сей дар приветный Ганимеда
Вам негой сладкой чувства жжет.
Еще расцвет душистой розы
И свод лазоревых небес
Для ваших взоров не исчез.
Вам чужды темные угрозы
Как лед холодного суда,
И не коснулась клевета
До ваших дел и жизни тайной,
И не дерзнул еще порок
Угрюмый сделать вам упрек
И потревожить дух печальный.
Еще небесный воздух там
Струится легкими волнами
И не гнетет дыханье вам,
Как в гробе, смрадными парами.
Не будит вас в ночи глухой
Угрюмый оклик часового
И резкий звук ружья стального
При смене стражи за стеной.
И торжествующее мщенье,
Склонясь бессовестным челом.
Еще убийственным пером
Не пишет вам определенья
Злодейской смерти под ножом
Иль мрачных сводов заключенья…
О, пусть благое провиденье
От вас отклонит этот гром!
Он грянул грозно надо мною,
Но я от сих ужасных стрел
Еще, друзья, не побледнел
И пред свирепою судьбою
Не преклонил рамен с главою!
Наемной лжи перед судом
Грозил мне смертным приговором
«По воле царской» трибунал.
«По воле царской?» — я сказал
И дал ответ понятным взором.
И этот черный трибунал
Искал не правды обнаженной
Он двух свидетелей искал
И их нашел в толпе презренной.
Напрасно голос громовой
Мне верной чести боевой
В мою защиту отзывался:
Сей голос смелый пред судом
Был назван тайным мятежом
И в подозрении остался.
Но я сослался на закон,
Как на гранит народных зданий.
«В устах царя, — сказали, — он,
В его самодержавной длани,
И слово буйное «закон»
В устах определенной жертвы
Есть дерзновенный звук и мертвый…»
Итак, исчез прелестный сон!..
Со страхом я, открывши вежды,
Еще искал моей надежды
Ее уж не было со мной,
И я во мрак упал душой…
Пловец, твой кончен путь подбрежный,
Мужайся, жди бедам конца
В одежде скромной мудреца,
А в сердце с твердостью железной.
Мужайся! близок грозный час,
Он загремит в дверях цепями,
И, может быть, в последний раз
Еще окину я глазами
Луга, и горы, и леса
Над светлой Тираса струею,
И Феба золотой стезею
Полет по чистым небесам,
Над сердцу памятной страною,
Где я надеждою дышал
И к тайной мысли устремлял
Взор светлый с пламенной душою.
Исчезнет все, как в вечность день.
Из милой родины изгнанный,
Я буду жизнь влачить, как тень,
Средь черни дикой, зверонравной,
Вдали от ветреного света
В жилье тунгуса иль бурета,
Где вечно царствует зима
И где природа как тюрьма;
Где прежде жертвы зверской власти,
Как я, свои влачили дни;
Где я погибну, как они,
Под игом скорбей и напастей.
Быть может — о, молю душой
И сил и мужества от неба!
Быть может, черный суд Эреба
Мне жизнь лютее смерти злой
Готовит там, где слышны звуки
Подземных стонов и цепей
И вопли потаенной муки;
Где тайно зоркий страж дверей
Свои от взоров кроет жертвы.
Полунагие, полумертвы,
Без чувств, без памяти, без слов,
Под едкой ржавчиной оков,
Сии живущие скелеты
В гнилой соломе тлеют там,
И безразличны их очам
Темницы мертвые предметы.
Но пусть счастливейший певец,
Питомец муз и Аполлона,
Страстей и буйной думы жрец,
Сей берег страшный Флегетона,
Сей новый Тартар воспоет:
Сковала грудь мою, как лед,
Уже темничная зараза.
Холодный узник отдает
Тебе сей лавр, певец Кавказа.
Коснись струнам, и Аполлон,
Оставя берег Альбиона,
Тебя, о юный Амфион,
Украсит лаврами Бейрона.
Оставь другим певцам любовь!
Любовь ли петь, где брызжет кровь.
Где племя чуждое с улыбкой
Терзает нас кровавой пыткой,
Где слово, мысль, невольный взор
Влекут, как явный заговор,
Как преступление, на плаху,
И где народ, подвластный страху,
Не смеет шепотом роптать.
Пора, друзья! Пора воззвать
Из мрака век полночной славы,
Царя-народа дух и нравы
И те священны времена,
Когда гремело наше вече
И сокрушало издалече
Царей кичливых рамена.
Когда ж дойдет до вас, о други,
Сей голос потаенной муки,
Сей звук встревоженной мечты
Против врагов и клеветы,
Я не прошу у вас защиты:
Враги, презрением убиты,
Иссохнут сами, как трава.
Но вот последние слова:
Скажите от меня Орлову,
Что я судьбу мою сурову
С терпеньем мраморным сносил,
Нигде себе не изменил
И в дни убийственные жизни
Не мрачен был, как день весной,
И даже мыслью и душой
Отвергнул право укоризны.
Простите… Там для вас, друзья,
Горит денница на востоке
И отразилася заря
В шумящем кровию потоке.
Под тень священную знамен,
На поле славы боевое
Зовет вас долг — добро святое.
Спешите! Там валкальный звон
Поколебал подземны своды
И пробудил народный сон
И гидру дремлющей свободы.
(Болесть)
«Сходи-ка, старуха, невестку проведать,
Не стала б она на дворе голосить».
— «А что там я стану с невесткою делать?
Ведь я не могу ей руки подложить.
Вот, нажили, Бог дал, утеху под старость!
Твердила тебе: «Захотел ты, мол, взять,
Старик, белоручку за сына на радость —
Придется тебе на себя попенять».
Вот так и сбылось! Что ни день — с ней забота:
Тут это не так, там вон то не по ней,
То, вишь, не под силу ей в поле работа,
То скажет: в избе зачем держим свиней.
Печь топит — головка от дыму кружится,
Все б ей вот опрятной да чистою быть,
А хлев велишь чистить — ну, тут и ленится,
Чуть станешь бранить — и пошла голосить:
«Их-ох! Их-ох!»
— «Старуха, побойся ты Бога!
Зачем ты об этом кричишь день и ночь?
Ну, знахаря кликни; беды-то немного, —
У бабы ведь порча, ей надо помочь.
А лгать тебе стыдно! она не ленится,
Без дела и часу не станет сидеть;
Бранить ее станешь — ответить боится;
Коли ей уж тошно — уйдет себе в клеть,
И плачет украдкой, и мужу не скажет:
«Зачем, дескать, ссору в семье начинать?»
Гляди же, Господь тебя, право, накажет;
Невестку напрасно не след обижать».
— «Ох, батюшки, кто говорит-то, — досада!
Лежи на печи, коли Бог наказал;
Ослеп и оглох, — ну чего ж тебе надо?
Туда же, жену переучивать стал!
И так у меня от хозяйства по дому,
Хрыч старый, вот эдак идет голова,
Да ты еще вздумал ворчать по-пустому, —
Тьфу! вот тебе что на твои все слова!
Вишь, важное дело, что взял он за сына
Разумную девку, мещанскую дочь, —
Ни платья за нею, казны ни алтына,
Теперь и толкует: «Ей надо помочь!»
Пришла в чужой дом, — и болезни узнала,
Нет, я еще в руки ее не взяла…»
Тут шорох старуха в сенях услыхала
И смолкла. Невестка в избушку вошла.
Лицо у больной было грустно и бледно:
Как видно, на нем положили следы
Тяжелые думы, и труд ежедневный,
И тайные слезы, и горечь нужды.
«Ну, что же, голубушка, спать-то раненько,
Возьми-ка мне на ночь постель приготовь
Да сядь поработай за прялкой маленько» —
Невестке сквозь зубы сказала свекровь.
Невестка за свежей соломой сходила,
На нарах, в сторонке, ее постлала,
К стене в изголовье зипун положила,
Присела на лавку и прясть начала.
В избе было тихо. Лучина пылала,
Старик беззаботно и сладко дремал,
Старуха чугун на полу вытирала,
И только под печью сверчок распевал
Да кот вкруг старухи ходил, увивался
И, щурясь, мурлыкал; но баба ногой
Толкнула его, проворчав: «Разгулялся!
Гляди, перед порчею, видно, какой».
Вдруг дверь отворилась: стуча сапогами,
Вошел сын старухи, снял шляпу, кафтан,
Ударил их об пол, тряхнул волосами
И крикнул: «Ну, матушка, вот я и пьян!»
— «Что это ты сделал? когда это было?
Ты от роду не пил и капли вина!»
— «Я не пил, когда мое сердце не ныло,
Когда, как былинка, не сохла жена!»
— «Спасибо, сыночек!.. спасибо, беспутный!..
Уж я и ума не могу приложить!
Куда же мне деться теперь, бесприютной?
Невестке что скажешь — начнет голосить,
Не то — сложит руки, и горя ей мало;
Старик только ест да лежит на печи.
А вот и от сына почету не стало, —
Живи — сокрушайся, терпи да молчи!
Ах, Царь мой Небесный! Да это под старость
Хоть руки пришлось на себя наложить!
Взрастила, взлелеяла сына на радость,
Он мать-то уж скоро не станет кормить!»
— «Неправда! я по́ смерть кормить тебя буду!
Я лучше зипун свой последний продам,
Пойду в кабалу, а тебя не забуду
И крошку с тобой разделю пополам!
Ты мною болела, под сердцем носила
Меня, и твоим молоком я вспоен.
Сызмала меня ты к добру приучила, —
И вот тебе честь и земной мой поклон…
Да чем же невестка тебе помешала?
За что на жену-то мою нападать?»
— «Гляди ты, беспутный, пока я не встала, —
Я скоро заставлю тебя замолчать!..»
— «На, бей меня, матушка! бей, чтоб от боли
Я плакал и выплакал горе мое!
Эхма! не далось мне таланта и доли!
Когда ж пропадешь ты, худое житье?»
— «Вот дело-то! жизнь тебе стала постыла!
Ты вздумал вино-то от этого пить?
Так вот же тебе!..»
И старуха вскочила
И кинулась палкою сына учить.
Невестка к ней броситься с лавки хотела,
Но только что вскрикнула: «Сжалься хоть раз!» —
И вдруг пошатнулась назад, побледнела,
И на пол упала.
«Помилуй ты нас,
Царица Небесная, Мать Пресвятая!
Ах, батюшки! — где тут вода-то была?
Что это с тобою, моя золотая?» —
Над бабой свекровь голосить начала.
«Ну, матушка, Бог тебе будет судьею!..» —
Сын тихо промолвил и сам зарыдал.
«Чай, плачут?.. Аль ветер шумит за стеною? —
Проснувшись, старик на печи рассуждал. —
Не слышу… Знать, сын о жене все горюет;
У ней эта порча, тут можно понять,
Старуха не смыслит, свое мне толкует,
А нет, чтобы знахаря к бабе позвать».
Скажи мне, Финиас любезный!
В какие веки неизвестны
Была Урания дружна
С поэзией голубоокой?
Скажи, не вечно ли она
Жила не с нею, одиноко,
И, в телескоп вперяя око,
Небесный измеряла свод
И звезд блестящих быстрый ход?
Какими же, мой друг! судьбами
Ты математик и поэт?
Играешь громкими струнами,
И вдруг, остановя полет,
Сидишь над грифельной доскою,
Поддерживая лоб рукою,
И пишешь с цифрами ноли,
Проводишь длинну апофему,
Доказываешь теорему,
Тупые, острые углы?
Возможно ли, чтобы девица,
Как лебедь статна, белолица,
Пленилась модником седым,
И нежною рукой своею
Его бы обнимая шею,
В любви жила счастливо с ним?
Скажи, как может восхищенье,
Души чувствительной стремленье,
Тебя с мечтами посещать?
Как пишешь громкие ты оды
И за пределами природы
Миры стремишься населять
Людьми, которы неподвластны
Ни злу, ни здешним суетам,
У них в сердцах — любови храм;
Они — все юны, все прекрасны
И улыбаются векам,
Летящим быстрою стрелою
С неумолимою косою?
В восторге говорит поэт,
Любовь Алине изясняя:
«Небесной красотой сияя,
Ты солнца помрачаешь свет!
Твои блестящи, черны очи,
Как светлый месяц зимней ночи,
Кидают огнь из-под бровей!»
Но математик важно ей
Все опровергнет, все докажет,
Определит и солнца свет,
И действие лучей покажет
Чрез преломленье на предмет;
Но, верно, утаит, что взоры
Прелестной, райской красоты
Воспламеняют камни, горы,
И в сердце сладки льют мечты. —
Дерзнешь ли, о мой друг любезный!
Перед натурой токи слезны
Пролив, стремиться к ней душой?
На небесах твой путь опасный
Препнут и Лев, и Змей ужасный,
И лютый Тур поднимет вой!
Через линейки, микроскопы,
Чрез циркули и телескопы
Шагать устанешь, милый друг,
И выспренний оставишь круг!
Оставишь… и на табурете
В своем укромном кабинете
Зачнешь считать, чертить, марать —
И музу в помощь призывать!
И вот, чрез множество мгновений
Твои слова от сотрясений
К ее престолу долетят.
На острый нос очки надвиня,
Берет орудии богиня,
Межует облаков квадрат.
Большие блоки с небесами
Соединяются гвоздями
И под веревкою скрыпят.
И загремела цепь железна;
Открылась музе поднебесна
И место, где витаешь ты.
И Ге́рой облако влечется
И ветерком туда, сюда,
Колеблясь в бок, в другой, несется,
На твой спускаясь кабинет.
Вот бледный и дрожащий свет
Вдруг осенил твою обитель!
Небес веселых мрачный житель
Является перед тобой.
«Стремись, мой сын, стремись за мной, —
Богиня с важностью вещает, —
Уже бессмертие тебе
Венцы лавровые сплетает!
Достигни славы в тишине!
С Невтоном испытуй природу,
С Бландшардом по небесну своду
Как дерзостный орел летай!
Бесстрашно измеряй пучину,
Скажи всем действиям причину
И новы звезды открывай!»
И се раскрылся пред тобою
Промчавшихся веков завес,
И зришь: в священный темный лес
Идут ученые толпою.
Кружась на ветреных крылах,
Волнится перед ними прах —
И рвет их толстые творенья.
Что делать, — плачут, да идут.
И средь такого треволненья
Одни — за Алгеброй бегут,
Те — Геометрию хватают,
Иль, руки спустя, рыдают.
Недосягаемый никем
Между кремнистыми скалами
За Стикса мрачными брегами
Главу возносит, как илем,
Престол богини измеренья,
И Крон не сыплет разрушенья
На хладны мраморны столбы!
Отсель богиня взор кидает
На многочисленны толпы́.
Не многих слушает мольбы,
Не многих лаврами венчает .
Но грянет по струнам поэт
И лишь богиню призовет —
При звуке сладостныя лиры,
Впрягутся в облако зефиры,
Крылами дружно размахнут,
Помчатся с Пинда, понесут —
И вот в эфирном одеяньи,
Певец! она перед тобой
В венце, в божественном сияньи,
Пленяющая красотой!
И ты падешь в благоговеньи
Перед подругою твоей!
Гремишь струнами в восхищеньи,
И ты могучий чародей!
Не воздух на небе сгущенный,
Спираяся между собой,
Перуны шлет из тучи темной
И проливает дождь рекой, —
То гневный Зевс водоточивый
На смертный род, всегда кичливый,
Льет воды и перун десной
Кидает на полки строптивы.
И не роса на дол падет,
Цветы душисты освежая; —
Аврора, урну обнимая,
Над прахом сына слезы льет.
Не воздух, звуком сотрясенный,
К лесам относит голос твой:
Ах, нет! под тению священной,
Пленясь Нарцизовой красой,
Несчастна Нимфа воздыхает
И грусть с тобою разделяет.
Не солнце, рассевая тень,
На землю сводит ясный день, —
То Феб прекрасный, сановитый,
Лучами светлыми повитый,
Удерживая бег коней,
У коих пламя из ноздрей,
Летит в блестящей колеснице,
Последуя младой деннице.
Так славный Боало певал,
Бросая огнь от громкой лиры;
Порок бледнел и трепетал,
Внимая грозный глас сатиры.
Мессии избранный певец!
Ты арфою пленял вселенну;
Тебе, хвалой превознесенну,
Омиры отдают венец.
Пиндара, Флакка победитель,
Небесных песней похититель,
Державин россов восхищал!
Под дланью трепетали струны,
На сильных он метал перуны —
И добродетель прославлял.
И здесь, когда на вражьи строи
Летели росские герои,
Спасая веру и царя,
Любовью к родине горя,
В доспехах бранных, под шатрами,
Жуковский дивными струнами
Мечи ко мщенью извлекал —
И враг от сих мечей упал.
Но ты сравняешься ли с ними,
Когда, то музами водимый,
То математикой своей,
Со всеми разною стезей
Идешь на.высоты Парнаса
И ловишь сов или Пегаса?
Измерь способности свои:
Иль время провождай с доскою
И треугольники пиши;
Иль нежною своей игрою
Укрась друзей приятный хор,
Сзывая пиэрид собор.
(Идиллия)
«Как! ты расплакался! слушать не хочешь и старого друга!
Страшное дело: Дафна тебе ни полслова не скажет,
Песень с тобой не поет, не пляшет, почти лишь не плачет.
Только что встретит насмешливый взор Ликорисы, и обе
Мигом краснеют, краснее вечерней зари перед вихрем!
Взрослый ребенок, стыдись! иль не знаешь седого сатира?
Кто же младенца тебя баловал? день целый, бывало,
Бедный, на холме сидишь ты один и смотришь за стадом:
Сердцем и сжалюсь я; старый, приду посмеяться с тобою,
В кости играя, поспорить, попеть на свирели. Что ж вышло?
Кто же, как ты, свирелью владеет и в кости играет?
Сам ты знаешь, никто. Из чьих ты корзинок плоды ел?
Все из моих: я, жимолость тонкую сам выбирая,
Плел из нее их узорами с легкой, цветною соломой.
Пил молоко из моих же ты чаш и кувшинов: тыквы
Полные, словно широкие щеки младого сатира,
Я и сушил, и долбил, и на коже резал искусно
Грозды, цветы и образы сильных богов и героев.
Тоже никто не имел (могу похвалиться) подобных
Чаш и кувшинов и легких корзинок. Часто, бывало,
После оргий вакхальных другие сатиры спешили
Либо в пещеры свои, отдохнуть на душистых постелях,
Либо к рощам пугать и преследовать юных пастушек —
Я же к тебе приходил, и покой, и любовь забывая;
Пьяный, под песню твою плясал я с ученым козленком;
Резвый, на задних ногах выступал и прыгал неловко,
Тряс головой и на ррги мои и на бороду злился.
Ты задыхался от смеха веселого, слезы блестели
В ямках щечек надутых — и все забывалося горе.
Горе ж какое тогда у тебя, у младенца, бывало?
Тыкву мою разобьешь, изломаешь свирель, да и только.
Нынче ль тебя не утешу я? нынче ль оставлю? поверь мне,
Слезы утри! успокойся и старого друга послушай». —
Так престарелый сатир говорил молодому Микону,
В грусти безмолвной лежащему в темной каштановой роще.
К Дафне юный пастух разгорался в младенческом сердце
Пламенем первым и чистым: любил, и любил не напрасно.
Все до вчерашнего вечера счастье ему предвещало:
Дафна охотно плясала и пела с ним; даже однажды
Руку пожала ему и что-то такое шепнула
Тихо, но сладко, когда он сказал ей: «Люби меня, Дафна!»
Что же два вечера Дафна не та, не прежняя Дафна?
Только он к ней — она от него. Понятные взгляды,
Ласково-детские речи, улыбка сих уст пурпуровых,
Негой пылающих, — все, как весенней водою, уплыло!
Что случилось с прекрасной пастушкой? Не знает ли, полно,
Старый сатир наш об этом? не просто твердит он: «Послушай!
Ночь же прекрасная: тихо, на небе ни облака! Если
С каждым лучом богиня Диана шлет по лобзанью
Эндимиону счастливцу — то был ли на свете кто смертный
Столько, так страстно лобзаем и в полную пору любови!
Нет и не будет! Лучи так и блещут, земля утопает
В их обаятельном свете; Иллис из урны прохладной
Льет серебро; соловьи рассыпаются в сладостных песнях;
Берег дышит томительным запахом трав ароматных;
Сердце полнее живет, и душа упивается негой».
Бедный Микон сатира послушался, медленно поднял
Голову, сел, прислонился к каштану высокому, руки
Молча сложил и взор устремил на сатира; а старый
Локтем налегся на длинную ветвь и, качаясь, так начал:
«Ранней зарею вчера просыпаюсь я: холодно что-то!
Разве с вечера я не прикрылся? где теплая кожа?
Как под себя не постлал я трав ароматных и свежих?
Глядь, и зажмурился! свет ослепительный утра, не слитый
С мраком ленивым пещеры! Что это? дернул ногами:
Ноги привязаны к дереву! Руку за кружкой: о боги!
Кружка разбита, разбита моя драгоценная кружка!
Ах, я хотел закричать: ты усерден по-прежнему, старый,
Лишь не по-прежнему силен, мой друг, на вакхических битвах!
Ты не дошел до пещеры своей, на дороге ты, верно,
Пал, побежденный вином, и насмешникам в руки попался! —
Но плесканье воды, но веселые женские клики
Мысли в уме, а слова в растворенных устах удержали.
Вот, не смея дышать, чуть-чуть я привстал; предо мною
Частый кустарник; легко листы раздвигаю; подвинул
Голову в листья, гляжу: там синеют, там искрятся волны;
Далее двинулся, вижу: в волнах Ликориса и Дафна —
Обе прекрасны, как девы-хариты, и наги, как нимфы;
С ними два лебедя. Знаешь, любимые лебеди: бедных
Прошлой весною ты спас; их матерь клевала жестоко, —
Мать отогнал ты, поймал их и в дар принес Ликорисе:
Дафну тогда уж любил ты, но ей подарить их боялся.
Первые чувства любви, я помню, застенчивы, робки:
Любишь и милой страшишься наскучить и лаской излишней.
Белые шеи двух лебедей обхватив, Ликориса
Вдруг поплыла, а Дафна нырнула в кристальные воды.
Дафна явилась, и смех ее встретил: «Дафна, я Леда,
Новая Леда». — «А я Аматузия! видишь, не так ли
Я родилася теперь, как она, из пены блестящей?»
— «Правда; но прежняя Леда ничто перед новой! мне служат
Два Зевеса. Чем же похвалишься ты пред Кипридой?»
— «Мужем не будет моим Ифест хромоногий, и старый!»
— «Правда и то, моя милая Дафна; еще скажу правда!
Твой прекрасен Микон; не сыскать пастуха его лучше!
Кудри его в три ряда; глаза небесного цвета;
Взгляды их к сердцу доходят; как персик, в пору созревший.
Юный, он свеж и румян и пухом блестящим украшен;
Что ж за уста у него? Душистые, алые розы,
Полные звуков и слов, сладчайших всех песень воздушных.
Дафна, мой друг, поцелуй же меня! Ты скоро не будешь
Часто твою целовать Ликорису охотно; ты скажешь:
«Слаще в лобзаньях уста пастуха, молодого Микона!»
— «Все ты смеешься, подруга лукавая! все понапрасну
В краску вводишь меня! и что мне Микон твой? хорош он —
Лучше ему! я к нему равнодушна». — «Зачем же краснеешь?»
— «Я поневоле краснею: зачем все ко мне пристаешь ты?
Все говоришь про Микона! Микон да Микон; а он что мне?»
— «Что ж ты трепещешь и грудью ко мне прижимаешься? что так
Пламенно, что так неровно дышит она? Послушай:
Если б (пошлюсь на бессмертных богов, я того не желаю), —
Если б, гонясь за заблудшей овцою, Микон очутился
Здесь вот, на береге, — что бы ты сделала?» — «Я б? утопилась!»
— «Точно, и я б утопилась! Но отчего? что за странность?
Разве хуже мы так? смотри, я плыву: не прекрасны ль
В золоте струй эти волны власов, эти нежные перси?
Вот и ты поплыла; вот ножка в воде забелелась,
Словно наш снег, украшение гор! А вся так бела ты!
Шея же, руки — вглядися, скажешь — из кости слоновой
Мастер большой их отделал, а Зевс наполнил с избытком
Сладко-пленяющей жизнью. Дафна, чего ж мы стыдимся!»
«Друг Ликориса, не знаю; но знаю: стыдиться прекрасно!»
— «Правда; но все непонятного много тут скрыто! Подумай:
Что же мужчины такое? не точно ль как мы, они люди?
То же творенье прекрасное дивного Зевса-Кронида,
Как же мужчин мы стыдимся, с другим же, нам чуждым созданьем,
С лебедем шутим свободно: то длинную шею лаская,
Клев его клоним к устам и целуем; то с нежностью треплем
Белые крылья и персями жмемся ко груди пуховой.
Нет ли во взоре их силы ужасной, Медузиной силы,
В камень нас обращающей? что ты мне скажешь?» — «Не знаю!
Только Ледой и я была бы охотно! и так же
Друга ласкать и лобзать не устала б в сем образе скромном,
В сей красоте белизны ослепительной! Дерзкого ж, боги
(Кто бы он ни был), молю, обратите рогатым оленем,
Словно ловца Актеона, жертву Дианина гнева!
Ах, Ликориса, рога!» — «Что рога?» — «Рога за кустами!»
— «Дафна, Миконов сатир!» — «Уплывем, уплывем!» — «Все он слышал,
Все он расскажет Микону! бедные мы!» — «Мы погибли!»
Так, осторожный, как юноша пылкий, я разговор их
Кончил внезапно! и все был доволен: Дафна, ты видишь,
Любит тебя, и невинная доли прекрасной достойна:
Сердцем Микона владеть на земли и в обителях Орка!
Что ж ты не плачешь по-прежнему, взрослый ребенок! Сатира
Старого, видно, слушать полезно? Поди же в шалаш свой!
Сладким веленьям Морфея покорствуй! Эрот не оставит
Дела прекрасного! Верь мне, спокойся: он кончит, как начал».
Вещал так некто, зря свою кончину слезну,
К единородному наследнику любезну:
«Мой сын, любезный сын! Уже я ныне стар;
Тупеет разум мой, и исчезает жар.
Готовлюся к суду, отыду скоро в вечность
И во предписанну нам, смертным, бесконечность,
Так я тебе теперь, как жить тебе, скажу,
Блаженства твоего дорогу покажу.
Конец мой близок,
А ты пойдешь путем, который очень склизок.
Хотя и все на свете суета,
Но льзя ли презирать блаженство живота?
Так должны мы о нем всей мыслью простираться
И, что потребно нам, о том всегда стараться.
Забудь химеру ту, слывет котора честь;
На что она, когда мне нечего поесть?
Нельзя в купечестве пробыли без продажи,
Подобно в бедности без плутни и без кражи.
Довольно я тебе именья наплутал,
И если б без меня ты это промотал,
На что ж бы для тебя свою губил я душу?
Когда представлю то, я все спокойство рушу.
Доходы умножай, гони от сердца лень
И белу денежку бреги на черный день.
Коль можно что украсть, — украдь, да только скрытно,
И умножай доход
Ты всеми образы себе на всякий год!
Вить око зрением вовеки ненасытно.
Коль можешь обмануть,
Обманывай искусно;
Изобличенным быти гнусно,
И часто наш обман — на виселицу путь.
Не знайся ты ни с кем беспрочно, по-пустому,
И с ложкой к киселю мечися ты густому.
Богатых почитай, чтоб с них имети дань,
Случайных похвалять, их выся, не устань,
Великим господам ты, ползая, покорствуй!
Со всеми ты людьми будь скромен и притворствуй!
Коль сильный господин бранит кого,
И ты с боярином брани его!
Хвали ты тех, кого бояре похваляют,
И умаляй, они которых умаляют!
Глаза свои протри
И поясняй смотри,
Большие на кого бояре негодуют!
Прямым путем идти —
Так счастья не найти.
Плыви, куда тебе способны ветры дуют!
Против таких господ,
Которых чтит народ,
Не говори ни слова,
И чтоб душа твоя была всегда готова,
Не получив от них добра, благодарить!
Стремися, как они, подобно говорить!
Вельможа что сказал, — знай, слово это свято,
И что он рек,
Против того не спорь: ты малый человек!
О черном он сказал — красно; боярин рек, —
Скажи и ты, что то гораздо красновато!
Пред низкими людьми свирепствуй ты, как черт,
А без того они, кто ты таков, забудут
И почитать тебя не будут;
Простой народ того и чтит, который горд.
А пред высокими ты прыгай, как лягушка,
И помни, что мала перед рублем полушка!
Душища в них, а в нас, любезный сын мой, душка.
Благодари, когда надеешься еще
От благодетеля себе имети милость!
А ежели не так, признание — унылость,
И благодарный дух имеешь ты вотще.
Не делай сам себе обиды!
Ты честный человек пребуди для себя,
Себя единого ты искренно любя!
Не делай ты себе единому обиды;
А для других имей едины только виды,
И помни, свет каков:
В нем мало мудрости и много дураков.
Довольствуй их всегда пустыми ты мечтами:
Чти сердцем ты себя, других ты чти устами!
Вить пошлины не дашь, лаская им, за то.
Показывай, что ты других гораздо ниже
И будто ты себя не ставишь ни за что;
Но помни, епанчи рубашка к телу ближе!
Позволю я тебе и в карты поиграть,
Когда ты в те игры умеешь подбирать:
И видь игру свою без хитрости ты мертву,
Не принеси другим себя, играя, в жертву!
А этого, мой сын, не позабудь:
Играя, честен ты в игре вовек не будь!
Пренебрегай крестьян, их видя под ногами,
Устами чти господ великих ты богами
И им не согруби;
Однако никого из них и не люби,
Хотя б они достоинство имели,
Хотя бы их дела в подсолнечной гремели!
Давай и взятки сам и сам опять бери!
Коль нет свидетелей, — воруй, плутуй, сколь можно,
А при свидетелях бездельствуй осторожно!
Добро других людей во худо претвори
И ни о ком добра другом не говори:
Какой хвалою им тебе иметь нажиток?
Явл́енное добро другим — тебе убыток.
Не тщися никому беспрочно ты служить;
Чужой мошной себе находки не нажить!
Ученых ненавидь и презирай невежу,
Имея мысль одну себе на пользу свежу!
Лишь тем не повредись:
В сатиру дерзостным писцам не попадись!
Смучай и рви родства ты узы, дружбы, браков:
Во мутной вить воде ловить удобней раков.
Любви, родства, свойства и дружбы ты не знай
И только о себе едином вспоминай!
Для пользы своея тяни друзей в обманы,
Пускай почувствуют тобой и скорбь и раны!
Везде сбирай плоды.
Для пользы своея вводи друзей в беды!
Бесчестно, бредят, то, а этого не видно,
Себя мне только долг велит любить.
Мне это не обидно,
Коль нужда мне велит другого погубить;
Противно естеству себя не возлюбить.
Пускай в отечество мое беда вселится,
Пускай оно хотя сквозь землю провалится,
Чужое гибни все, лишь был бы мне покой.
Не забывай моих ты правил!
Имение тебе и разум я оставил.
Живи, мой сын, живи, как жил родитель твой!»
Как это он изрек, ударен он был громом
И разлучился он с дитятею и с домом,
И сеявша душа толико долго яд
Из тела вышла вон и сверглася во ад.
Лиющее златые реки
С неизмеримой высоты,
Неиссякаемые в веки
Непостижимы красоты,
О солнце! о душа вселенной! О точный облик божества!
Позволь, да мыслью восхищенной,
О благодетель вещества!
Дивящеся лучам твоим,
Пою тебе священный гимн.
Услышь меня, светило миру!
И пламенным с высот лицом,
Бог света, преклонись на лиру,
И озари твоим лучом,
Да гласы с струн ее прольются;
Как протяженны с звезд лучи,
Мои вещанья раздадутся
Глубокой вечности в ночи,
И повторят твои хвалы
Земля и ветры и валы.
Как в первый раз на трон вступило
Ты, тихие зари в венце,
Блистаньем холмы озлатило,
Земное расцвело лице:
Ушли и бури и морозы,
Снеслись зефир и тишина,
Отверзлись благовонны розы,
И, улыбнувшися, весна
Дохнула радость, торжество.
Всем благотворно божество!
Носяся в воздухе высоко,
Сквозь неизмерны бездны зришь;
Небес всевидящее око,
Собой все держишь и живишь; Делишь вселенну в небосклоны,
Определяешь времена;
Ты пишешь ей твои законы,
Кладешь пределы нощи, дня;
Льешь блеск звездам, свет твари всей,
И учишь царствовать царей.
Порфирою великолепной
Обяв твоею шар земной,
Рукой даруешь неприметной
Обилье, жизнь, тепло, покой.
Орлов лучами воскрыляешь,
На насекомых в тме блестишь,
Со влагой огнь свой возвращаешь
И несгараемо горишь.
Предвечно бытие твое,
С тобой, царь мира, и мое.
Так, света океан чудесный!
Кто истины не видит сей,
Того ума пределы тесны,
Не знает сущности твоей;
Не зрит: чем больше разделяешь
Себя ты на других телах, —
Любезнее очам сияешь
На холмах, радугах, морях.
Ты образ доброго царя:
Край ризы твоея — заря.
Любезно, тихо, постоянно,
Не воспящаяся ничем,
Блистательно и лучезарно Век шествуешь своим путем.
Над безднами и высотами
Без ужаса взнося свой зрак,
Ты исполинскими шагами
Отвсюду прогоняешь мрак;
Несовратим, непобедим
Природы сильный властелин!
Я истины ищу священной,
Блаженства, сердца чистоты,
Красы и доблести нетленной :
Мне вкупе их являешь ты.
Когда же ты благим и злобным
Не престаешь вовек сиять,
Восторгом некаким духовным
Тебя стремлюсь я обожать:
Так, так: кто больше благ быть мог?
Дивлюсь, едва ли ты не Бог!
О мудрых цель ума и взора!
Монаршей власти образец!
Средь звезд блистающего хора,
Как царь, иль вождь, или отец,
Сдящий на сапфирном троне,
Свое сияние делишь
И, сам ходя в твоем законе,
Круг мироздания крепишь:
Там блещет каждый свет другим,
А все присутствием твоим.
Величеств и доброт зерцало!
Безумию невежд прости,
Тебя они коль знают мало:
Твоим их светом просвети.
Наставь, чтоб всяк был меньше злобным;
В твое подобье облачи
Быть кротким, светлым, а не гордым,
Твоим примером научи:
Как ты, чтоб жили для других
Не ради лишь себя одних.
Лиющее златые реки
С неизмеримой высоты,
Неиссякаемые в веки
Непостижимы красоты,
О солнце! о душа вселенной!
О точный облик божества!
Позволь, да мыслью восхищенной,
О благодетель вещества!
Дивящеся лучам твоим,
Пою тебе священный гимн.
Услышь меня, светило миру!
И пламенным с высот лицом,
Бог света, преклонись на лиру,
И озари твоим лучом,
Да гласы с струн ее прольются;
Как протяженны с звезд лучи,
Мои вещанья раздадутся
Глубокой вечности в ночи,
И повторят твои хвалы
Земля и ветры и валы.
Как в первый раз на трон вступило
Ты, тихие зари в венце,
Блистаньем холмы озлатило,
Земное расцвело лице:
Ушли и бури и морозы,
Снеслись зефир и тишина,
Отверзлись благовонны розы,
И, улыбнувшися, весна
Дохнула радость, торжество.
Всем благотворно божество!
Носяся в воздухе высоко,
Сквозь неизмерны бездны зришь;
Небес всевидящее око,
Собой все держишь и живишь;
Делишь вселенну в небосклоны,
Определяешь времена;
Ты пишешь ей твои законы,
Кладешь пределы нощи, дня;
Льешь блеск звездам, свет твари всей,
И учишь царствовать царей.
Порфирою великолепной
Обяв твоею шар земной,
Рукой даруешь неприметной
Обилье, жизнь, тепло, покой.
Орлов лучами воскрыляешь,
На насекомых в тме блестишь,
Со влагой огнь свой возвращаешь
И несгараемо горишь.
Предвечно бытие твое,
С тобой, царь мира, и мое.
Так, света океан чудесный!
Кто истины не видит сей,
Того ума пределы тесны,
Не знает сущности твоей;
Не зрит: чем больше разделяешь
Себя ты на других телах, —
Любезнее очам сияешь
На холмах, радугах, морях.
Ты образ доброго царя:
Край ризы твоея — заря.
Любезно, тихо, постоянно,
Не воспящаяся ничем,
Блистательно и лучезарно
Век шествуешь своим путем.
Над безднами и высотами
Без ужаса взнося свой зрак,
Ты исполинскими шагами
Отвсюду прогоняешь мрак;
Несовратим, непобедим
Природы сильный властелин!
Я истины ищу священной,
Блаженства, сердца чистоты,
Красы и доблести нетленной :
Мне вкупе их являешь ты.
Когда же ты благим и злобным
Не престаешь вовек сиять,
Восторгом некаким духовным
Тебя стремлюсь я обожать:
Так, так: кто больше благ быть мог?
Дивлюсь, едва ли ты не Бог!
О мудрых цель ума и взора!
Монаршей власти образец!
Средь звезд блистающего хора,
Как царь, иль вождь, или отец,
Сдящий на сапфирном троне,
Свое сияние делишь
И, сам ходя в твоем законе,
Круг мироздания крепишь:
Там блещет каждый свет другим,
А все присутствием твоим.
Величеств и доброт зерцало!
Безумию невежд прости,
Тебя они коль знают мало:
Твоим их светом просвети.
Наставь, чтоб всяк был меньше злобным;
В твое подобье облачи
Быть кротким, светлым, а не гордым,
Твоим примером научи:
Как ты, чтоб жили для других
Не ради лишь себя одних.
Лиющее златыя реки
С неизмеримой высоты,
Неизсякаемыя в веки
Непостижимы красоты,
О солнце! о душа вселенной! О точный облик божества!
Позволь, да мыслью восхищенной,
О благодетель вещества!
Дивящеся лучам твоим,
Пою тебе священный гимн.
Услышь меня, светило миру!
И пламенным с высот лицом,
Бог света, преклонись на лиру,
И озари твоим лучем,
Да гласы с струн ея прольются;
Как протяженны с звезд лучи,
Мои вещанья раздадутся
Глубокой вечности в ночи,
И повторят твои хвалы
Земля и ветры и валы.
Как в первый раз на трон вступило
Ты, тихия зари в венце,
Блистаньем холмы озлатило,
Земное расцвело лице:
Ушли и бури и морозы,
Снеслись зефир и тишина,
Отверзлись благовонны розы,
И, улыбнувшися, весна
Дохнула радость, торжество.
Всем благотворно божество!
Носяся в воздухе высоко,
Сквозь неизмерны бездны эришь;
Небес всевидящее око,
Собой все держишь и живишь; Делишь вселенну в небосклоны,
Определяешь времена;
Ты пишешь ей твои законы,
Кладешь пределы нощи, дня;
Льешь блеск звездам, свет твари всей,
И учишь царствовать царей.
Порфирою великолепной
Обяв твоею шар земной,
Рукой даруешь неприметной
Обилье, жизнь, тепло, покой.
Орлов лучами воскрыляешь,
На насекомых в тме блестишь,
Со влагой огнь свой возвращаешь
И несгараемо горишь.
Предвечно бытие твое,
С тобой, царь мира, и мое.
Так, света океан чудесный!
Кто истины не видит сей,
Того ума пределы тесны,
Не знает сущности твоей;
Не зрит: чем больше разделяешь
Себя ты на других телах, —
Любезнее очам сияешь
На холмах, радугах, морях.
Ты образ добраго царя:
Край ризы твоея — заря.
Любезно, тихо, постоянно,
Не воспящаяся ничем,
Блистательно и лучезарно Век шествуешь своим путем.
Над безднами и высотами
Без ужаса взнося свой зрак,
Ты исполинскими шагами
Отвсюду прогоняешь мрак;
Несовратим, непобедим
Природы сильный властелин!
Я истины ищу священной,
Блаженства, сердца чистоты,
Красы и доблести нетленной :
Мне вкупе их являешь ты.
Когда же ты благим и злобным
Не престаешь вовек сиять,
Восторгом некаким духовным
Тебя стремлюсь я обожать:
Так, так: кто больше благ быть мог?
Дивлюсь, едва ли ты не Бог!
О мудрых цель ума и взора!
Монаршей власти образец!
Средь звезд блистающаго хора,
Как царь, иль вождь, или отец,
Сдящий на сапфирном троне,
Свое сияние делишь
И, сам ходя в твоем законе,
Круг мироздания крепишь:
Там блещеть каждый свет другим,
А все присутствием твоим.
Величеств и доброт зерцало!
Безумию невежд прости,
Тебя они коль знают мало:
Твоим их светом просвети.
Наставь, чтоб всяк был меньше злобным;
В твое подобье облачи
Быть кротким, светлым, а не гордым,
Твоим примером научи:
Как ты, чтоб жили для других
Не ради лишь себя одних.
Лиющее златыя реки
С неизмеримой высоты,
Неизсякаемыя в веки
Непостижимы красоты,
О солнце! о душа вселенной!
О точный облик божества!
Позволь, да мыслью восхищенной,
О благодетель вещества!
Дивящеся лучам твоим,
Пою тебе священный гимн.
Услышь меня, светило миру!
И пламенным с высот лицом,
Бог света, преклонись на лиру,
И озари твоим лучем,
Да гласы с струн ея прольются;
Как протяженны с звезд лучи,
Мои вещанья раздадутся
Глубокой вечности в ночи,
И повторят твои хвалы
Земля и ветры и валы.
Как в первый раз на трон вступило
Ты, тихия зари в венце,
Блистаньем холмы озлатило,
Земное расцвело лице:
Ушли и бури и морозы,
Снеслись зефир и тишина,
Отверзлись благовонны розы,
И, улыбнувшися, весна
Дохнула радость, торжество.
Всем благотворно божество!
Носяся в воздухе высоко,
Сквозь неизмерны бездны эришь;
Небес всевидящее око,
Собой все держишь и живишь;
Делишь вселенну в небосклоны,
Определяешь времена;
Ты пишешь ей твои законы,
Кладешь пределы нощи, дня;
Льешь блеск звездам, свет твари всей,
И учишь царствовать царей.
Порфирою великолепной
Обяв твоею шар земной,
Рукой даруешь неприметной
Обилье, жизнь, тепло, покой.
Орлов лучами воскрыляешь,
На насекомых в тме блестишь,
Со влагой огнь свой возвращаешь
И несгараемо горишь.
Предвечно бытие твое,
С тобой, царь мира, и мое.
Так, света океан чудесный!
Кто истины не видит сей,
Того ума пределы тесны,
Не знает сущности твоей;
Не зрит: чем больше разделяешь
Себя ты на других телах, —
Любезнее очам сияешь
На холмах, радугах, морях.
Ты образ добраго царя:
Край ризы твоея — заря.
Любезно, тихо, постоянно,
Не воспящаяся ничем,
Блистательно и лучезарно
Век шествуешь своим путем.
Над безднами и высотами
Без ужаса взнося свой зрак,
Ты исполинскими шагами
Отвсюду прогоняешь мрак;
Несовратим, непобедим
Природы сильный властелин!
Я истины ищу священной,
Блаженства, сердца чистоты,
Красы и доблести нетленной :
Мне вкупе их являешь ты.
Когда же ты благим и злобным
Не престаешь вовек сиять,
Восторгом некаким духовным
Тебя стремлюсь я обожать:
Так, так: кто больше благ быть мог?
Дивлюсь, едва ли ты не Бог!
О мудрых цель ума и взора!
Монаршей власти образец!
Средь звезд блистающаго хора,
Как царь, иль вождь, или отец,
Сдящий на сапфирном троне,
Свое сияние делишь
И, сам ходя в твоем законе,
Круг мироздания крепишь:
Там блещеть каждый свет другим,
А все присутствием твоим.
Величеств и доброт зерцало!
Безумию невежд прости,
Тебя они коль знают мало:
Твоим их светом просвети.
Наставь, чтоб всяк был меньше злобным;
В твое подобье облачи
Быть кротким, светлым, а не гордым,
Твоим примером научи:
Как ты, чтоб жили для других
Не ради лишь себя одних.
Не стая воронов слеталась
На груды тлеющих костей,
За Волгой, ночью, вкруг огней
Удалых шайка собиралась.
Какая смесь одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний!
Из хат, из келий, из темниц
Они стеклися для стяжаний!
Здесь цель одна для всех сердец —
Живут без власти, без закона.
Меж ними зрится и беглец
С брегов воинственного Дона,
И в черных локонах еврей,
И дикие сыны степей,
Калмык, башкирец безобразный,
И рыжий финн, и с ленью праздной
Везде кочующий цыган!
Опасность, кровь, разврат, обман —
Суть узы страшного семейства
Тот их, кто с каменной душой
Прошел все степени злодейства;
Кто режет хладною рукой
Вдовицу с бедной сиротой,
Кому смешно детей стенанье,
Кто не прощает, не щадит,
Кого убийство веселит,
Как юношу любви свиданье.
Затихло всё, теперь луна
Свой бледный свет на них наводит,
И чарка пенного вина
Из рук в другие переходит.
Простерты на земле сырой
Иные чутко засыпают,
И сны зловещие летают
Над их преступной головой.
Другим рассказы сокращают
Угрюмой ночи праздный час;
Умолкли все — их занимает
Пришельца нового рассказ,
И всё вокруг его внимает:
«Нас было двое: брат и я.
Росли мы вместе; нашу младость
Вскормила чуждая семья:
Нам, детям, жизнь была не в радость;
Уже мы знали нужды глас,
Сносили горькое презренье,
И рано волновало нас
Жестокой зависти мученье.
Не оставалось у сирот
Ни бедной хижинки, ни поля;
Мы жили в горе, средь забот,
Наскучила нам эта доля,
И согласились меж собой
Мы жребий испытать иной;
В товарищи себе мы взяли
Булатный нож да темну ночь;
Забыли робость и печали,
А совесть отогнали прочь.
Ах, юность, юность удалая!
Житье в то время было нам,
Когда, погибель презирая,
Мы всё делили пополам.
Бывало только месяц ясный
Взойдет и станет средь небес,
Из подземелия мы в лес
Идем на промысел опасный.
За деревом сидим и ждем:
Идет ли позднею дорогой
Богатый жид иль поп убогой, —
Всё наше! всё себе берем.
Зимой бывало в ночь глухую
Заложим тройку удалую,
Поем и свищем, и стрелой
Летим над снежной глубиной.
Кто не боялся нашей встречи?
Завидели в харчевне свечи —
Туда! к воротам, и стучим,
Хозяйку громко вызываем,
Вошли — всё даром: пьем, едим
И красных девушек ласкаем!
И что ж? попались молодцы;
Не долго братья пировали;
Поймали нас — и кузнецы
Нас друг ко другу приковали,
И стража отвела в острог.
Я старший был пятью годами
И вынесть больше брата мог.
В цепях, за душными стенами
Я уцелел — он изнемог.
С трудом дыша, томим тоскою,
В забвеньи, жаркой головою
Склоняясь к моему плечу,
Он умирал, твердя всечасно:
«Мне душно здесь… я в лес хочу…
Воды, воды!..», но я напрасно
Страдальцу воду подавал:
Он снова жаждою томился,
И градом пот по нем катился.
В нем кровь и мысли волновал
Жар ядовитого недуга;
Уж он меня не узнавал
И поминутно призывал
К себе товарища и друга.
Он говорил: «где скрылся ты?
Куда свой тайный путь направил?
Зачем мой брат меня оставил
Средь этой смрадной темноты?
Не он ли сам от мирных пашен
Меня в дремучий лес сманил,
И ночью там, могущ и страшен,
Убийству первый научил?
Теперь он без меня на воле
Один гуляет в чистом поле,
Тяжелым машет кистенем
И позабыл в завидной доле
Он о товарище совсем!..»
То снова разгорались в нем
Докучной совести мученья:
Пред ним толпились привиденья,
Грозя перстом издалека.
Всех чаще образ старика,
Давно зарезанного нами,
Ему на мысли приходил;
Больной, зажав глаза руками,
За старца так меня молил:
«Брат! сжалься над его слезами!
Не режь его на старость лет…
Мне дряхлый крик его ужасен…
Пусти его — он не опасен;
В нем крови капли теплой нет…
Не смейся, брат, над сединами,
Не мучь его… авось мольбами
Смягчит за нас он божий гнев!..»
Я слушал, ужас одолев;
Хотел унять больного слезы
И удалить пустые грезы.
Он видел пляски мертвецов,
В тюрьму пришедших из лесов
То слышал их ужасный шопот,
То вдруг погони близкий топот,
И дико взгляд его сверкал,
Стояли волосы горою,
И весь как лист он трепетал.
То мнил уж видеть пред собою
На площадях толпы людей,
И страшный ход до места казни,
И кнут, и грозных палачей…
Без чувств, исполненный боязни,
Брат упадал ко мне на грудь.
Так проводил я дни и ночи,
Не мог минуты отдохнуть,
И сна не знали наши очи.
Но молодость свое взяла:
Вновь силы брата возвратились,
Болезнь ужасная прошла,
И с нею грезы удалились.
Воскресли мы. Тогда сильней
Взяла тоска по прежней доле;
Душа рвалась к лесам и к воле,
Алкала воздуха полей.
Нам тошен был и мрак темницы,
И сквозь решетки свет денницы,
И стражи клик, и звон цепей,
И легкой шум залетной птицы.
По улицам однажды мы,
В цепях, для городской тюрьмы
Сбирали вместе подаянье,
И согласились в тишине
Исполнить давнее желанье;
Река шумела в стороне,
Мы к ней — и с берегов высоких
Бух! поплыли в водах глубоких.
Цепями общими гремим,
Бьем волны дружными ногами,
Песчаный видим островок
И, рассекая быстрый ток,
Туда стремимся. Вслед за нами
Кричат: «лови! лови! уйдут!»
Два стража издали плывут,
Но уж на остров мы ступаем,
Оковы камнем разбиваем,
Друг с друга рвем клочки одежд,
Отягощенные водою…
Погоню видим за собою;
Но смело, полные надежд,
Сидим и ждем. Один уж тонет,
То захлебнется, то застонет
И как свинец пошел ко дну.
Другой проплыл уж глубину,
С ружьем в руках, он в брод упрямо,
Не внемля крику моему,
Идет, но в голову ему
Два камня полетели прямо —
И хлынула на волны кровь;
Он утонул — мы в воду вновь,
За нами гнаться не посмели,
Мы берегов достичь успели
И в лес ушли. Но бедный брат…
И труд и волн осенний хлад
Недавних сил его лишили:
Опять недуг его сломил,
И злые грезы посетили.
Три дня больной не говорил
И не смыкал очей дремотой;
В четвертый грустною заботой,
Казалось, он исполнен был;
Позвал меня, пожал мне руку,
Потухший взор изобразил
Одолевающую муку;
Рука задрогла, он вздохнул
И на груди моей уснул.
Над хладным телом я остался,
Три ночи с ним не расставался,
Всё ждал, очнется ли мертвец?
И горько плакал. Наконец
Взял заступ; грешную молитву
Над братней ямой совершил
И тело в землю схоронил…
Потом на прежнюю ловитву
Пошел один… Но прежних лет
Уж не дождусь: их нет, как нет!
Пиры, веселые ночлеги
И наши буйные набеги —
Могила брата всё взяла.
Влачусь угрюмый, одинокой,
Окаменел мой дух жестокой,
И в сердце жалость умерла
Но иногда щажу морщины:
Мне страшно резать старика;
На беззащитные седины
Не подымается рука.
Я помню, как в тюрьме жестокой
Больной, в цепях, лишенный сил,
Без памяти, в тоске глубокой
За старца брат меня молил».
Я получил сей дар, наперсник Аполлона,
Друг вкуса, верный страж Парнасского закона,
Вниманья твоего сей драгоценный дар.
Он пробудил во мне охолодевший жар,
И в сердце пасмурном, добыче мертвой скуки,
Поэзии твоей пленительные звуки,
Раздавшись, дозвались ответа бытия:
Поэт напомнил мне, что был поэтом я.
Но на чужих брегах, среди толпы холодной,
Где жадная душа души не зрит ей сродной,
Где жизнь издержка дней и с временем расчет,
Где равнодушие, как все мертвящий лед,
Сжимает и теснит к изящному усилья —
Что мыслям смелость даст, а вдохновенью крылья?
В бездействии тупом ослабевает ум,
Без поощренья спит отвага пылких дум.
Поэзия должна не хладным быть искусством,
Но чувства языком иль, лучше, самым чувством.
Стих прибирать к стиху есть тоже ремесло!
Поэтов цеховых размножилось число.
Поэзия в ином слепое рукоделье:
На сердце есть печаль, а он поет веселье;
Он пишет оттого, что чешется рука;
Восторга своего он ждет не свысока,
За вдохновением является к вельможе,
И часто к небесам летает из прихожей.
Иль, утром возмечтав, что комиком рожден,
На скуку вечером сзывает город он;
Иль, и того смешней, любовник краснощекой,
Бледнеет на стихах в элегии: К жестокой!
Кривляется без слез, вздыхает невпопад
И чувства по рукам сбирает напрокат;
Он на чужом огне любовь разогревает
И верно с подлинным грустит и умирает.
Такой уловки я от неба не снискал:
Поется мне, пою, — вот что поэт сказал,
И вот пиитик всех первейшее условье!
В обдуманном пылу хранящий хладнокровье,
Фирс любит трудности упрямством побеждать
И, вопреки себе, а нам назло — писать.
Зачем же нет? Легко идет в единоборство
С упорством рифмачей читателей упорство.
Что не читается? Пусть имянной указ
К печати глупостям путь заградит у нас.
Бурун отмстить готов сей мере ненавистной,
И промышлять пойдет он скукой рукописной.
Есть род стократ глупей писателей глупцов —
Глупцы читатели. Обильный Глазунов
Не может напастись на них своим товаром:
Иной божиться рад, что Мевий пишет с жаром.
В жару? согласен я, но этот лютый жар —
Болезнь и божий гнев, а не священный дар.
Еще могу простить чтецам сим угомоннным,
Кумира своего жрецам низкопоклонным,
Для коих таинством есть всякая печать
И вольнодумец тот, кто смеет рассуждать;
Но что несноснее тех умников спесивых,
Нелепых знатоков, судей многоречивых,
Которых все права — надменность, пренья шум,
А глупость тем глупей, что нагло корчит ум!
В слепом невежестве их трибунал всемирной
За карточным столом иль кулебякой жирной
Венчает наобум и наобум казнит;
Их осужденье — честь, рукоплесканье — стыд.
Беда тому, кто мог языком благородным,
Предупреждений враг, друг истинам свободным,
Встревожить невзначай их раболепный сон
И смело вслух вещать, что смело мыслил он!
Труды писателей, наставников отчизны,
На них, на их дела живые укоризны;
Им не по росту быть вменяется в вину,
И жалуют они посредственность одну.
Зато какая смесь пред тусклым их зерцалом?
Тот драмой бьет челом иль речью, сей журналом,
В котором, сторож тьмы, взялся он на подряд,
Где б мысль ни вспыхнула иль слава, бить в набат.
Под сенью мрачною сего ареопага
Родится и растет марателей отвага,
Суд здравый заглушен уродливым судом,
И на один талант мы сто вралей сочтем.
Как мало, Дмитриев, твой правый толк постигли,
Иль крылья многие себе бы здесь подстригли!
Но истины язык невнятен для ушей:
Глас самолюбия доходней и верней.
Как сладко под его напевом дремлет Бавий!
Он в людях славен стал числом своих бесславий;
Но, счастливый слепец, он все их перенес:
Чем ниже упадет, тем выше вздернет нос.
Пред гением его Державин — лирик хилый;
В балладах вызвать рад он в бой певца Людмилы,
И если смельчака хоть словом подстрекнуть,
В глазах твоих пойдет за Лафонтеном в путь.
Что для иного труд, то для него есть шутка.
Отвергнув правил цепь, сложив ярмо рассудка,
Он бегу своему не ведает границ.
Да разве он один? Нет, много сходных лиц
Я легким абрисом в лице его представил,
И подлинников ряд еще большой оставил,
Когда, читателей моих почтив корысть,
Княжнин бы отдал мне затейливую кисть,
Которой Чудаков он нам являет в лицах —
Какая б жатва мне созрела в двух столицах!
Сих новых чудаков забавные черты
Украсили б мои нельстивые листы;
Расставя по чинам, по званью и приметам,
Без надписей бы дал я голос их портретам.
Но страхом робкая окована рука:
В учителе боюсь явить ученика.
Тебе, о смелый бич дурачеств и пороков,
Примерным опытом и голосом уроков
Означивший у нас гражданам и певцам,
Как с честью пролагать блестящий путь к честям,
Тебе, о Дмитриев, сулит успехи новы
Свет, с прежней жадностью внимать тебе готовый.
Что медлишь? На тобой оставленном пути
Явись и скипетр ты первенства схвати!
Державин, не одним ты с ним гордишься сходством,
Сложив почетный блеск, изящным благородством
И даром, прихотью не власти, но богов,
Министра пережал на поприще певцов.
Люблю я видеть в вас союзом с славой твердым
Честь музам и упрек сим тунеядцам гордым,
Князьям безграмотным по вольности дворян,
Сановникам, во тьме носящим светлый сан,
Вы постыдили спесь чиновничью раскола:
Феб двух любимцев зрел любимцами престола.
Согражданам своим яви пример высокий,
О Дмитриев, рази невежества вражду,
И снова пристрастись к полезному труду,
И в новых образцах дай новые уроки!
Товарищи,
Товарищи, позвольте
Товарищи, позвольте без позы,
Товарищи, позвольте без позы, без маски —
как старший товарищ,
как старший товарищ, неглупый и чуткий,
поразговариваю с вами,
поразговариваю с вами, товарищ Безыменский,
товарищ Светлов,
товарищ Светлов, товарищ Уткин.
Мы спорим,
Мы спорим, аж глотки просят лужения,
мы
мы задыхаемся
мы задыхаемся от эстрадных побед,
а у меня к вам, товарищи,
а у меня к вам, товарищи, деловое предложение:
давайте,
давайте, устроим
давайте, устроим веселый обед!
Расстелем внизу
Расстелем внизу комплименты ковровые,
если зуб на кого —
если зуб на кого — отпилим зуб;
розданные
розданные Луначарским
розданные Луначарским венки лавровые —
сложим
сложим в общий
сложим в общий товарищеский суп.
Решим,
Решим, что все
Решим, что все по-своему правы.
Каждый поет
Каждый поет по своему
Каждый поет по своему голоску!
Разрежем
Разрежем общую курицу славы
и каждому
и каждому выдадим
и каждому выдадим по равному куску.
Бросим
Бросим друг другу
Бросим друг другу шпильки подсовывать,
разведем
разведем изысканный
разведем изысканный словесный ажур.
А когда мне
А когда мне товарищи
А когда мне товарищи предоставят слово —
я это слово возьму
я это слово возьму и скажу:
— Я кажусь вам
— Я кажусь вам академиком
— Я кажусь вам академиком с большим задом,
один, мол, я
один, мол, я жрец
один, мол, я жрец поэзий непролазных.
А мне
А мне в действительности
А мне в действительности единственное надо —
чтоб больше поэтов
чтоб больше поэтов хороших
чтоб больше поэтов хороших и разных.
Многие
Многие пользуются
Многие пользуются напосто́вской тряскою,
с тем
с тем чтоб себя
с тем чтоб себя обозвать получше.
— Мы, мол, единственные,
— Мы, мол, единственные, мы пролетарские… —
А я, по-вашему, что —
А я, по-вашему, что — валютчик?
Я
Я по существу
Я по существу мастеровой, братцы,
не люблю я
не люблю я этой
не люблю я этой философии ну́довой.
Засучу рукавчики:
Засучу рукавчики: работать?
Засучу рукавчики: работать? драться?
Сделай одолжение,
Сделай одолжение, а ну́, давай!
Есть
Есть перед нами
Есть перед нами огромная работа —
каждому человеку
каждому человеку нужное стихачество.
Давайте работать
Давайте работать до седьмого пота
над поднятием количества,
над поднятием количества, над улучшением качества.
Я меряю
Я меряю по коммуне
Я меряю по коммуне стихов сорта,
в коммуну
в коммуну душа
в коммуну душа потому влюблена,
что коммуна,
что коммуна, по-моему,
что коммуна, по-моему, огромная высота,
что коммуна,
что коммуна, по-моему,
что коммуна, по-моему, глубочайшая глубина.
А в поэзии
А в поэзии нет
А в поэзии нет ни друзей,
А в поэзии нет ни друзей, ни родных,
по протекции
по протекции не свяжешь
по протекции не свяжешь рифм лычки́.
Оставим
Оставим распределение
Оставим распределение орденов и наградных,
бросим, товарищи,
бросим, товарищи, наклеивать ярлычки.
Не хочу
Не хочу похвастать
Не хочу похвастать мыслью новенькой,
но по-моему —
но по-моему — утверждаю без авторской спеси —
коммуна —
коммуна — это место,
коммуна — это место, где исчезнут чиновники
и где будет
и где будет много
и где будет много стихов и песен.
Стоит
Стоит изумиться
Стоит изумиться рифмочек парой нам —
мы
мы почитаем поэтика гением.
Одного
Одного называют
Одного называют красным Байроном,
другого —
другого — самым красным Гейнем.
Одного боюсь —
Одного боюсь — за вас и сам, —
чтоб не обмелели
чтоб не обмелели наши души,
чтоб мы
чтоб мы не возвели
чтоб мы не возвели в коммунистический сан
плоскость раешников
плоскость раешников и ерунду частушек.
Мы духом одно,
Мы духом одно, понимаете сами:
по линии сердца
по линии сердца нет раздела.
Если
Если вы не за нас,
Если вы не за нас, а мы
Если вы не за нас, а мы не с вами,
то черта ль
то черта ль нам
то черта ль нам остается делать?
А если я
А если я вас
А если я вас когда-нибудь крою
и на вас
и на вас замахивается
и на вас замахивается перо-рука,
то я, как говорится,
то я, как говорится, добыл это кровью,
я
я больше вашего
я больше вашего рифмы строгал.
Товарищи,
Товарищи, бросим
Товарищи, бросим замашки торгашьи
— моя, мол, поэзия —
— моя, мол, поэзия — мой лабаз! —
все, что я сделал,
все, что я сделал, все это ваше —
рифмы,
рифмы, темы,
рифмы, темы, дикция,
рифмы, темы, дикция, бас!
Что может быть
Что может быть капризней славы
Что может быть капризней славы и пепельней?
В гроб, что ли,
В гроб, что ли, брать,
В гроб, что ли, брать, когда умру?
Наплевать мне, товарищи,
Наплевать мне, товарищи, в высшей степени
на деньги,
на деньги, на славу
на деньги, на славу и на прочую муру!
Чем нам
Чем нам делить
Чем нам делить поэтическую власть,
сгрудим
сгрудим нежность слов
сгрудим нежность слов и слова-бичи,
и давайте
и давайте без завистей
и давайте без завистей и без фамилий
и давайте без завистей и без фамилий класть
в коммунову стройку
в коммунову стройку слова-кирпичи.
Давайте,
Давайте, товарищи,
Давайте, товарищи, шагать в ногу.
Нам не надо
Нам не надо брюзжащего
Нам не надо брюзжащего лысого парика!
А ругаться захочется —
А ругаться захочется — врагов много
по другую сторону
по другую сторону красных баррикад.
Если пасмурен день, если ночь не светла,
Если ветер осенний бушует,
Над душой воцаряется мгла,
Ум, бездействуя, вяло тоскует.
Только сном и возможно помочь,
Но, к несчастью, не всякому спится…
Слава богу! морозная ночь —
Я сегодня не буду томиться.
По широкому полю иду,
Раздаются шаги мои звонко,
Разбудил я гусей на пруду,
Я со стога спугнул ястребенка.
Как он вздрогнул! как крылья развил!
Как взмахнул ими сильно и плавно!
Долго, долго за ним я следил,
Я невольно сказал ему: славно!
Чу! стучит проезжающий воз,
Деготком потянуло с дороги…
Обоняние тонко в мороз,
Мысли свежи, выносливы ноги.
Отдаешься невольно во власть
Окружающей бодрой природы;
Сила юности, мужество, страсть
И великое чувство свободы
Наполняют ожившую грудь;
Жаждой тела душа закипает,
Вспоминается пройденный путь,
Совесть песню свою запевает…
Я советую гнать ее прочь —
Будет время еще сосчитаться!
В эту тихую, лунную ночь
Созерцанию должно предаться.
Даль глубоко прозрачна, чиста,
Месяц полный плывет над дубровой,
И господствуют в небе цвета
Голубой, беловатый, лиловый.
Воды ярко блестят средь полей,
А земля прихотливо одета
В волны белого лунного света
И узорчатых, странных теней.
От больших очертаний картины
До тончайших сетей паутины,
Что по воздуху тихо плывут,—
Все отчетливо видно: далече
Протянулися полосы гречи,
Красной лентой по скату бегут;
Замыкающий сонные нивы,
Лес сквозит, весь усыпан листвой;
Чудны красок его переливы
Под играющей, ясной луной;
Дуб ли пасмурный, клен ли веселый —
В нем легко отличишь издали;
Грудью к северу, ворон тяжелый —
Видишь — дремлет на старой ели!
Все, чем может порадовать сына
Поздней осенью родина-мать:
Зеленеющей озими гладь,
Подо льном — золотая долина,
Посреди освещенных лугов
Величавое войско стогов —
Все доступно довольному взору…
Не сожмется мучительно грудь,
Если б даже пришлось в эту пору
На родную деревню взглянуть:
Не видна ее бедность нагая!
Запаслася скирдами, родная,
Окружилася ими она
И стоит, словно полная чаша.
Пожелай ей покойного сна —
Утомилась, кормилица наша!..
Спи, кто может,— я спать не могу,
Я стою потихоньку, без шуму
На покрытом стогами лугу
И невольную думаю думу.
Не умел я с тобой совладать,
Не осилил я думы жестокой…
В эту ночь я хотел бы рыдать
На могиле далекой,
Где лежит моя бедная мать…
В стороне от больших городов,
Посреди бесконечных лугов,
За селом, на горе невысокой,
Вся бела, вся видна при луне,
Церковь старая чудится мне,
И на белой церковной стене
Отражается крест одинокий.
Да! я вижу тебя, божий дом!
Вижу надписи вдоль по карнизу
И апостола Павла с мечом,
Облаченного в светлую ризу.
Поднимается сторож-старик
На свою колокольню-руину,
На тени он громадно велик:
Пополам пересек всю равнину.
Поднимись!— и медлительно бей,
Чтобы слышалось долго гуденье!
В тишине деревенских ночей
Этих звуков властительно пенье:
Если есть в околодке больной,
Он при них встрепенется душой
И, считая внимательно звуки,
Позабудет на миг свои муки;
Одинокий ли путник ночной
Их заслышит — бодрее шагает;
Их заботливый пахарь считает
И, крестом осенясь в полусне,
Просит бога о ведреном дне.
Звук за звуком гудя прокатился,
Насчитал я двенадцать часов.
С колокольни старик возвратился,
Слышу шум его звонких шагов,
Вижу тень его; сел на ступени,
Дремлет, голову свесив в колени,
Он в мохнатую шапку одет,
В балахоне убогом и темном…
Все, чего не видал столько лет,
От чего я пространством огромным
Отделен,— все живет предо мной,
Все так ярко рисуется взору,
Что не верится мне в эту пору,
Чтоб не мог увидать я и той,
Чья душа здесь незримо витает,
Кто под этим крестом почивает…
Повидайся со мною, родимая!
Появись легкой тенью на миг!
Всю ты жизнь прожила нелюбимая,
Всю ты жизнь прожила для других.
С головой, бурям жизни открытою,
Весь свой век под грозою сердитою
Простояла ты,— грудью своей
Защищая любимых детей.
И гроза над тобой разразилася!
Ты, не дрогнув, удар приняла,
За врагов, умирая, молилася,
На детей милость бога звала.
Неужели за годы страдания
Тот, кто столько тобою был чтим,
Не пошлет тебе радость свидания
С погибающим сыном твоим?..
Я кручину мою многолетнюю
На родимую грудь изолью,
Я тебе мою песню последнюю,
Мою горькую песню спою.
О прости! то не песнь утешения,
Я заставлю страдать тебя вновь,
Но я гибну — и ради спасения
Я твою призываю любовь!
Я пою тебе песнь покаяния,
Чтобы кроткие очи твои
Смыли жаркой слезою страдания
Все позорные пятна мои!
Чтоб ту силу свободную, гордую,
Что в мою заложила ты грудь,
Укрепила ты волею твердою
И на правый поставила путь…
Треволненья мирского далекая,
С неземным выраженьем в очах,
Русокудрая, голубоокая,
С тихой грустью на бледных устах,
Под грозой величаво-безгласная —
Молода умерла ты, прекрасная,
И такой же явилась ты мне
При волшебно светящей луне.
Да! я вижу тебя, бледнолицую,
И на суд твой себя отдаю.
Не робеть перед правдой-царицею
Научила ты Музу мою:
Мне не страшны друзей сожаления,
Не обидно врагов торжество,
Изреки только слово прощения,
Ты, чистейшей любви божество!
Что враги? пусть клевещут язвительней.
Я пощады у них не прошу,
Не придумать им казни мучительней
Той, которую в сердце ношу!
Что друзья? Наши силы неровные,
Я ни в чем середины не знал,
Что обходят они, хладнокровные,
Я на все безрассудно дерзал,
Я не думал, что молодость шумная,
Что надменная сила пройдет —
И влекла меня жажда безумная,
Жажда жизни — вперед и вперед!
Увлекаем бесславною битвою,
Сколько раз я над бездной стоял,
Поднимался твоею молитвою,
Снова падал — и вовсе упал!..
Выводи на дорогу тернистую!
Разучился ходить я по ней,
Погрузился я в тину нечистую
Мелких помыслов, мелких страстей.
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви!
Тот, чья жизнь бесполезно разбилася,
Может смертью еще доказать,
Что в нем сердце неробкое билося,
Что умел он любить…
(Утром, в постели)
О мечты! о волшебная власть
Возвышающей душу природы!
Пламя юности, мужество, страсть
И великое чувство свободы —
Все в душе угнетенной моей
Пробудилось… но где же ты, сила?
Я проснулся ребенка слабей.
Знаю: день проваляюсь уныло,
Ночью буду микстуру глотать,
И пугать меня будет могила,
Где лежит моя бедная мать.
Все, что в сердце кипело, боролось,
Все луч бледного утра спугнул,
И насмешливый внутренний голос
Злую песню свою затянул:
«Покорись, о ничтожное племя!
Неизбежной и горькой судьбе,
Захватило вас трудное время
Неготовыми к трудной борьбе.
Вы еще не в могиле, вы живы,
Но для дела вы мертвы давно,
Суждены вам благие порывы,
Но свершить ничего не дано…»
Цель нашей жизни — цель к покою;
Проходим для того сей путь,
Чтобы от мразу иль от зною
Под кровом нощи отдохнуть.
Здесь нам встречаются стремнины,
Там терны, там ручьи в тени,
Там мягкие луга, равнины,
Там пасмурны, там ясны дни;
Сей с холма в пропасть упадает,
А тот взойти спешит на холм.
Кого же разум почитает
Из всех, идущих сим путем,
По самой истине счастливым?
Не тех ли, что, челом к звездам
Превознесяся горделивым,
Мечтают быть равны богам;
Что в пурпуре и на престоле
Превыше смертных восседят?
Иль тех, что в хижине, в юдоли
Смиренно на соломе спят?
Ах, нет! Не те и не другие
Любимцы прямо суть небес,
Которых мучат страхи злые,
Прельщают сны приятных грез;
Но тот блажен, кто не боится
Фортуны потерять своей,
За ней на высоту не мчится,
Идет середнею стезей
И след во всяком состояньи
Цветами усыпает свой;
Кто при конце своих ристаний
Вдали зреть может за собой
Аллею подвигов прекрасных;
Дав совести своей отчет
В минутах светлых и ненастных,
С улыбкою часы те чтет,
Как сам благими насладился,
Как спас других от бед, от нужд,
Как быть всем добрым торопился,
Раскаянья и вздохов чужд.
О юный вождь! сверша походы,
Прошел ты с воинством Кавказ,
Зрел ужасы, красы природы:
Как, с ребр там страшных гор лиясь,
Ревут в мрак бездн сердиты реки;
Как с чел их с грохотом снега
Падут, лежавши целы веки;
Как серны, вниз склонив рога,
Зрят в мгле спокойно под собою
Рожденье молний и громов.
Ты зрел, как ясною порою
Там солнечны лучи, средь льдов,
Средь вод играя, отражаясь,
Великолепный кажут вид;
Как, в разноцветных рассеваясь
Там брызгах, тонкий дождь горит;
Как глыба там сизоянтарна,
Навесясь, смотрит в темный бор,
А там заря златобагряна
Сквозь лес увеселяет взор.
Ты видел, — Каспий, протягаясь,
Как в камышах, в песках лежит,
Лицом веселым осклабляясь,
Пловцов ко плаванью манит;
И вдруг как бурей рассердяся,
Встает в упор ея крылам,
То скачет в твердь, то, в ад стремяся,
Трезубцем бьет по кораблям:
Столбом власы седые вьются
И глас его гремит в горах .
Ты видел, как во тме секутся
С громами громы в облаках,
Как бездны пламень извергают,
Как в тучах роет огнь бразды,
Как в воздухе пары сгарают,
Как светят свеч в лесах ряды.
Ты видел, как в степи средь зною
Огромных змей стога кишат ,
Как блещут пестрой чешуею
И льют, шипя, друг в друга яд.
Ты домы зрел царей, вселенну,
Внизу, вверху ты видел все;
Упадшу спицу, вознесенну,
Вертяще мира колесо.
Ты зрел, — и как в Вратах Железных
(О, вспомни ты о сем часе!)
По духу войск, тобой веденных,
По младости твоей, красе,
По быстром Персов покореньи
В тебе я Александра чтил!
О! вспомни, как в том восхищеньи,
Пророча, я тебя хвалил:
Смотри, — я рек: — триумф минуту,
А добродетель век живет.
Сбылось! — Игру днесь Счастья люту
И как оно к тебе хребет
Свой с грозным смехом повернуло,
Ты видишь; видишь, как мечты
Сиянье вкруг тебя заснуло,
Прошло, — остался только ты.
Остался ты! — и та прекрасна
Душа почтенна будет ввек,
С которой ты внимал несчастна
И был в вельможе человек,
Который с сердцем откровенным
Своих и чуждых принимал,
Старейших вкруг себя надменным
Воззрением не огорчал.
Ты был, что есть, — и не страшися
Обятия друзей своих .
Приди ты к ним! иль уклонися
Познать премудрость царств иных.
Учиться никогда не поздно:
Исправь поступки юных лет;
То сердце прямо благородно,
Что ищет над собой побед.
Смотри, как в ясный день, как в буре
Суворов тверд, велик всегда!
Ступай за ним! — Небес в лазуре
Еще горит его звезда .
Кто был на тысяще сраженьях
Непобедим, а победил;
Нет нужды в блесках, в украшеньях
Тому, кто царство покорил!
Умей лишь сделаться известным
По добродетелям своим
И не тужи по снам прелестным,
Мечтавшимся очам твоим:
Они прошли и возвратятся,
Пройти вновь могут и придти.
Как страннику в пути встречаться
Со многим должно и идти
И на горах и под горами,
Роскошничать и глад терпеть, —
Бывает так со всеми нами:
Премены рока долг наш зреть.
Но кто был мужествен душою,
Шел равнодушней сим путем,
Тот ближе был к тому покою,
К которому мы все идем.
«При старости и жизни в цвете
Всегда в отраду нам покой».
«Otиum Dиvos rogat иn patеntи
Prеnsus Aеgaеo, sиmul atra nubеs
Condиdиt lunam» и проч.
«Просит покоя с небес, кто трепещет
Моря Эгейскаго камней подводных и т. д.
Просит покоя средь битвы Фракия,
Просят Мидийцы, колчан за спиною»...
«Златую избрал кто посредственность на долю,
Тот будет презирать, покоен до конца,
Лачугу грязную и пышную неволю
Завидного дворца»
(кн. ИИ, ода 10 в перев. г. Фета).
Держися лучше середины,
В столетнем старце Дарий зрится,
А юный Александр — в тебе.
Но знай: как светлый метеор,
Так блеск триумфов пролетает;
Почти тогда ж и исчезает,
Коль скоро удивляет взор;
А добродетели святыя,
Как в небе звезды, век горят.
Пришел теперь к сему покою
И ты, прекрасный человек;
Когда б толь славною стезею
И мой пресекся век!
Уже и вождь, ногой железной
Ступавший Александра в след,
Прекрасный человек, любезный,
Луч бедных, — блещет между звезд.
Директор театра
По дружбе мне вы, господа,
При случае посильно иногда
И деятельно помогали;
Сегодня, милые, нельзя ли
Воображению дать смелый вам полет?
Парите вверх и вниз спускайтесь произвольно,
Чтоб большинство людей осталось мной довольно,
Которое живет и жить дает.
Дом зрелища устроен пребогатый,
И бревяной накат, и пол дощатый,
И все по зву: один свисток —
Храм взыдет до небес, раскинется лесок.
Лишь то беда: ума нам где добиться?
Смотрите вы на брови знатоков,
Они, и всякий кто́ каков,
Чему-нибудь хотели б удивиться;
А я испуган, стал втупик;
Не то, чтобы у нас к хорошему привыкли,
Да начитались столько книг!
Всю подноготную проникли!
Увы!
И слушают, и ловят все так жадно!
Чтоб были вещи им новы,
И складно для ума, и для души отрадно.
Люблю толпящийся народ
Я, при раздаче лож и кресел;
Кому терпенье — труден вход,
Тот получил себе — и весел,
Но вот ему возврата нет!
Стеной густеют непроломной,
Толпа растет, и рокот громный,
И голоса: билет! билет!
Как будто их рождает преисподня.
А это чудо кто творит? — Поэт!
Нельзя ли, милый друг, сегодня?
Поэт
О, не тревожь, не мучь сует картиной.
Задерни, скрой от глаз народ,
Толпу, которая пестреющей пучиной
С собой противувольно нас влечет.
Туда веди, где под небес равниной
Поэту радость чистая цветет;
Где дружба и любовь его к покою
Обвеют, освежат божественной рукою.
Ах! часто, что отраду в душу льет,
Что робко нам уста пролепетали,
Мечты неспелые... и вот
Их крылья бурного мгновения умчали.
Едва искупленных трудами многих лет,
Их в полноте красы увидит свет.
Обманчив блеск: он не продлится;
Но истинный потомству сохранится.
Весельчак
Потомству? да; и слышно только то,
Что духом все парят к потомкам отдаленным;
Неужто, наконец, никто
Не порадеет современным?
Неужто холодом мертвит, как чародей,
Присутствие порядочных людей!
Кто бредит лаврами на сцене и в печати,
Кому ниспосланы кисть, лира иль резец
Изгибы обнажать сердец,
Тот поробеет ли? — Толпа ему и кстати;
Желает он побольше круг,
Чтоб действовать на многих вдруг.
Скорей Фантазию, глас скорби безотрадной,
Движенье, пыл страстей, весь хор ее нарядный
К себе зовите на чердак.
Дурачеству оставьте дверцу,
Не настежь, вполовину, так,
Чтоб всякому пришло по сердцу.
Директор
Побольше действия! — Что зрителей мани́т?
Им видеть хочется,— ну живо
Представить им дела на вид!
Как хочешь, жар души излей красноречиво;
Иной уловкою успех себе упрочь;
Побольше действия, сплетений и развитий!
Лишь силой можно силу превозмочь,
Число людей — числом событий.
Где приключений тьма — никто не перечтет,
На каждого по нескольку придется;
Народ доволен разойдется,
И всякий что-нибудь с собою понесет.
Слияние частей измучит вас смертельно;
Давайте нам подробности отдельно.
Что целое? какая прибыль вам?
И ваше целое вниманье в ком пробудит?
Его расхитят по долям
И публика по мелочи осудит.
Поэт
Ах! это ли иметь художнику в виду!
Обречь себя в веках укорам и стыду! —
Не чувствует, как душу мне терзает.
Директор
Размыслите вы сами наперед:
Кто сильно потрясти людей желает,
Способнее оружье изберет;
Но время ваши призраки развеять,
О, гордые искатели молвы!
Опомнитесь! — кому творите вы?
Влечется к нам иной, чтоб скуку порассеять,
И скука вместе с ним ввалилась — дремлет он;
Другой явился отягчен
Парами пенистых бокалов;
Иной небрежный ловит стих,—
Сотрудник глупых он журналов.
На святочные игры их
Чистейшее желанье окриляет,
Невежество им зренье затемняет,
И на устах бездушия печать;
Красавицы под бременем уборов
Тишком желают расточать
Обман улыбки, негу взоров.
Что возмечтали вы на вашей высоте?
Смотрите им в лицо! — вот те
Окаменевшие толпы́ живым утесом;
Здесь озираются во мраке подлецы,
Чтоб слово подстеречь и погубить доносом;
Там мыслят дань обресть картежные ловцы;
Тот буйно ночь провесть в обятиях бесчестных;
И для кого хотите вы, слепцы,
Вымучивать внушенье Муз прелестных!
Побольше пестроты, побольше новизны, —
Вот правило, и непреложно.
Легко мы всем изумлены,
Но угодить на нас не можно.
Что? гордости порыв утих?
Рассудок превозмог...
Поэт
Нет! нет! — негодованье.
Поди, ищи услужников других.
Тебе ль отдам святейшее стяжанье,
Свободу, в жертву прихотей твоих?
Чем ра́вны небожителям Поэты?
Что силой неудержною влечет
К их жребию сердца́ и всех обеты,
Стихии все во власть им предает?
Не сладкозвучие ль? — которое теснится
Из их груди, вливает ту любовь,
И к ним она отзывная стремится
И в них восторг рождает вновь и вновь.
Когда природой равнодушно
Крутится длинновьющаяся прядь,
Кому она так делится послушно?
Когда созданья все, слаба их мысль обнять,
Одни другим звучат противугласно,
Кто сединяет их в приятный слуху гром
Так величаво! так прекрасно!
И кто виновник их потом
Спокойного и пышного теченья?
Кто стройно размеряет их движенья,
И бури, вопли, крик страстей
Меняет вдруг на дивные аккорды?
Кем славны имена и памятники тверды?
Превыше всех земных и суетных честей,
Из бренных листвиев кто чудно соплетает
С веками более нетленно и свежей
То знаменье величия мужей,
Которым он их чела украшает?
Пред чьей возлюбленной весна не увядает?
Цветы роскошные родит пред нею перст
Того, кто спутник ей отрад любви стезею;
По смерти им Олимп отверст,
И невечернею венчается зарею.
Кто не коснел в бездействии немом,
Но в гимн единый слил красу небес с землею.
Ты постигаешь ли умом
Создавшего миры и лета?
Его престол — душа Поэта.
<1824>
Друг, отчего печален голос твой?
Ответствуй, брат! реши мое сомненье!
Иль он твоей судьбы изображенье?
Иль счастие простилось и с тобой?
С стеснением письмо твое читаю;
Увы! на нем уныния печать;
Чего не смел ты ясно мне сказать,
То все, мой друг, я чувством понимаю.
Так! и на твой досталося удел!
Разрушен мир фантазии прелестной;
Ты в наготе, друг милый, жизнь узрел;
Что в бездне сей таилось, все известно —
И для тебя уж здесь обмана нет.
И, испытав, сколь сей изменчив свет,
С пленительным простившись ожиданьем,
На прошлы дни ты обращаешь взгляд
И без надежд живешь воспоминаньем.
О! не бывать минувшему назад!
Сколь весело промчалися те годы,
Когда мы все, товарищи-друзья,
Делили жизнь на лоне у свободы!
Беспечные, мы в чувстве бытия,
Что было, есть и будет, заключали,
Грядущее надеждой украшали —
И радостным оно являлось нам!
Где время то, когда по вечерам
В веселый круг нас музы собирали?
Нет и следов; исчезло все — и сад,
И ветхий дом, где мы в осенний хлад
Святой союз любви торжествовали
И звоном чаш шум ветров заглушали!
Где время то, когда наш милый брат
Был с нами, был всех радостей душою?
Не он ли нас приятной остротою
И нежностью сердечной привлекал?
Не он ли нас тесней соединял?
Сколь был он прост, нескрытен в разговоре!
Как для друзей всю душу обнажал!
Как взор его во глубь сердец вникал!
Высокий дух пылал в сем быстром взоре.
Бывало, он, с отцом рука с рукой,
Входил в наш круг — и радость с ним являлась:
Старик при нем был юноша живой;
Его седин свобода не чуждалась...
О нет! он был милейший нам собрат;
Он отдыхал от жизни между нами,
От сердца дар его был каждый взгляд,
И он друзей не рознил с сыновьями...
Увы! их нет!.. мы ж каждый по тропам
Незнаемым за счастьем полетели,
Нам прошептал какой-то голос: там!
Но что? и где? и кто вожатый к цели?
Вдали сиял пленительный призрак —
Нас тайное к нему стремленье мчало;
Но опыт вдруг накинул покрывало
На нашу даль — и там один лишь мрак!
И верою к грядущему убоги,
Задумчиво глядим с полудороги
На спутников, оставших назади,
На милую Фантазию с мечтами...
Изменница! навек простилась с нами,
А все еще твердит свое: иди!
Куда идти? что ждет нас в отдаленье?
Чему еще на свете веру дать?
И можно ль, друг, желание питать,
Когда для нас столь бедно исполненье?
Мы разными дорогами пошли:
Но что ж, куда они нас привели?
Все к одному, что счастье — заблужденье!
Сравни, сравни себя с самим собой!
Где прежний ты, цветущий, жизни полный?
Бывало, все — и солнце за горой,
И запах лип, и чуть шумящи волны,
И шорох нив, струимых ветерком,
И темный лес, склоненный над ручьем,
И пастыря в долине песнь простая —
Веселием всю душу растворяя,
С прелестною сливалося мечтой:
Вся жизни даль являлась пред тобой;
И ты, восторг предчувствием считая,
В событие надежду обращал.
Природа та ж... но где очарованье?
Ах! с нами, друг, и прежний мир пропал;
Пред опытом умолкло упованье;
Что в оны дни будило радость в нас,
То в нас теперь унылость пробуждает;
Во всем, во всем прискорбный слышен глас,
Что ничего нам жизнь не обещает.
И мы еще, мой друг, во цвете лет!
О, беден, кто себя переживет!
Пред кем сей мир, столь некогда веселый,
Как отчий дом, ужасно опустелый:
Там в старину все жило, все цвело,
Там он играл младенцем в колыбели;
Но время все оттуда унесло,
И с милыми веселья улетели;
Он их зовет... ему ответа нет;
В его глазах развалины унылы;
Один его минувшей жизни след:
Утраченных безмолвные могилы.
Неси ж туда, где наш отец и брат
Спокойным сном в приюте гроба спят,
Венки из роз, вино и ароматы;
Воздвигнем, друг, там памятник простой
Их бытия... и скорбной нашей траты.
Один исчез из области земной
В обятиях веселыя Надежды.
Увы! он зрел лишь юный жизни цвет;
С усилием его смыкались вежды;
Он сетовал, навек теряя свет —
Где милого столь много оставалось —
Что бытие так рано прекращалось.
Но он и в гроб Мечтой сопровожден.
Другой... старик... сколь был он изумлен
Тогда, как смерть, ошибкою ужасной,
Не над его одряхшей головой,
Над юностью обрушилась прекрасной!
Он не роптал; но с тихою тоской
Смотрел на праг покоя и могилы —
Увы! там ждал его сопутник милый;
Он мыслию, безмолвный пред судьбой,
Взывал к Творцу: да пройдет чаша мимо!
Она прошла... и мы в сей край незримой
Летим душой за милыми вослед;
Но к нам от них желанной вести нет;
Лишь тайное живет в нас ожиданье...
Когда ж? когда?.. Друг милый, упованье!
Гробами их рубеж означен тот,
За коим нас свободы гений ждет,
С спокойствием, бесчувствием, забвеньем.
Пришед туда, о друг, с каким презреньем
Мы бросим взор на жизнь, на гнусный свет;
Где милое один минутный цвет;
Где доброму следов ко счастью нет;
Где мнение над совестью властитель;
Где все, мой друг, иль жертва, иль губитель!..
Дай руку, брат! как знать, куда наш путь
Нас приведет, и скоро ль он свершится,
И что еще во мгле судьбы таится —
Но дружба нам звездой отрады будь;
О прочем здесь останемся беспечны;
Нам счастья нет: зато и мы — не вечны.
читанная на сцене Дрюри-Лэнского театра
Когда в лучах заката, замирая
И уходя от нас, в ночную тень
Склоняется сквозь слезы летний день,–
Кто в этот час на тот закат взирая,
Не чувствовал, как, дух его смирив,
В него нисходит нежности прилив,
Как на цветок – роса, в лучах играя?
С глубоким чувством, чистым и святым,
В задумчивый час отдыха Природы,
Когда меж тьмой и светом золотым
Из мрака Время воздвигает своды
Возвышенного моста,– в этот час,
Когда покой и мир обемлют нас,
Кто не знаком был с думою безгласной,
Которую не выразить без слез,
С гармонией святой, с печалью ясной,
С сочувствием души, высоких грез
Исполненной, к отшедшему светилу?
То не тоска болезненная, нет,–
Грусть нежная, душ чистых лучший цвет,
Без горечи; лишь сладостную силу
Она имеет; чужд ей всякий след
Себялюбивых чувств: она свободна
От уз мирских, чиста и благородна,
Как капли слез, которые пролить
Не стыдно нам,– не больно и таить.
Как эта нежность властвует над нами,
Когда заходит солнце за холмами,
Так дум полна душа и очи – слез,
Когда мы видим огорченным оком,
Как все, что смертно в Гении высоком,
Суровый рок безжалостно унес!
Могучий дух наш мир покинул; Сила
Великая из света в тьму вступила,–
В тьму без просвета! Славой он сиял,
Он славы все лучи в себе собрал!
Блеск остроумья, разума сиянье,
Огонь речей, стиха очарованье,–
Исчезло все,– все закатилось с ним,
С навек зашедшим Солнцем золотым!
Остались, правда, убежав от тленья,
Души бессмертной вечные творенья,–
Зари его прекрасные труды,
Его полудня славные плоды,–
Осталась часть бессмертная титана,
Который смертью унесен так рано;
Но как мала та часть в сравненьи с ним,
Чудесным целым: яркие частицы
Души, обнявшей все,– то чаровницы
Ласкающей, то кличем боевым
Бодрящей нас, то ласковой, то грозной!
Среди ль пиров, в беседе ли серьезной,
Всегда он был властителем умов;
Хвалил его хор высших голосов:
Его хвалить им было честью, славой!
Не он ли был заступник величавый
За женщину, когда до наших стран
Домчал свой вопль обиды Индостан?
Он, он потряс народы речью жгучей,
Он был для них карающим жезлом
И Господа доверенным послом!
Смирясь пред ним, как пред грозящей тучей,
Хвалу ему воздал сенат могучий.
А здесь! О, здесь еще пленяют нас
Его души веселые созданья;
Как прежде, юн и пол очарованья
Его живой сценический рассказ,
Где остроумье, радостно и дивно,
Бессмертное, струится непрерывно;
Как прежде, жив портретов яркий ряд,
Которые правдиво говорят
О тех, кто им служил оригиналом;
Все, что в своей фантазии живой
Он создавал, приют нашло здесь свой,
Служивший славных дел его началом;
Здесь и теперь блестят они вдвойне,
Как в ярком Прометеевом огне,
Как след былого, отблеск величавый
Почившего светила – солнца славы.
Но, может быть, не мало есть людей,
Которым дивной Мудрости паденье
Доставить может злое наслажденье,
Которым нет забавы веселей,
Как если ум великий вдруг сорвется
С возвышенного тона, для него
Природного, и скорбно ошибется?
О, пусть они сужденья своего
Удержат пыл: быть может, нам придется
Увидеть в том, что в их глазах – порок,
Одно лишь горе! Тяжек рок
Для тех, чья жизнь вся на виду проходит,
За кем народ глазами жадно водит,
Ища хвалы иль брани в них предмет;
Их имени – вовек покоя нет:
Мученье Славы для глупцов отрадно!
Сокрытый враг, не зная сна, следит
За жертвою внимательно и жадно,
Шпионит он, и судит, и грозит;
Соперник, враг, завистник и губитель,
Озлобленный глупец и праздный зритель,–
Все, кто чужому горю только рад,
Его сразить, унизить норовят;
Приводят славы путь на край могилы,
Ошибки все, что от избытка силы
Творит порою гений, стерегут,
Скрывают правду и бесстыдно лгут,
Чтоб, накопив несчастье и беду,
Из клеветы воздвигнуть пирамиду!
Таков его удел; а если он
Притом еще болезнью удручен
Иль, нищету терпя и разоренье,
Забудет гордый дух свое паренье
И принужден пред Низостью дрожать,
Нападки грязной Злобы отражать,
С Позором биться, а надежды ласку
Встречать лишь, как обманчивую маску
Грядущих зол,– так диво ль, что беда
И сильного сражает иногда?
Та грудь, что всеми чувствами богата,
Содержит сердце бурное в себе:
Гроза и вихрь во всей ее судьбе,
Она борьбой и бурями чревата,
И если выше мер напряжена,–
От грозных мук взрывается она.
Но прочь все это,– если б так и было,
От нас и нашей сцены! В этот час
Наш долг – почтить почившее светило,
Хоть не нужна ему хвала от нас;
Воздать ему мы должны дань почтенья,
Дань слабую за годы наслажденья!
Ораторы блистательных палат,
Скорбите: умер славный ваш собрат!
Великим Трем он равен был по силе:
Слова его – бессмертья искры были!
Поэты драмы! Подвигом самим
Он вам пример дал: состязайтесь с ним!
Вы, остроумцы, общества отрада –
Он был ваш брат: почтите прах его!
Угасла Сила высшего разряда,
Разнообразьем дара своего
Великая: одно другого краше
В ней было: речь, поэзия и ум,
И резвый смех, среди забот и дум
Гармонию вносящий в сердце наше!
Все это в нас живет и будет жить,
Пока мы будем гордо дорожить
Таланта гордой силою! Такого,
Как он, не скоро мы найдем другого
И возвращаться будем много раз
К тому, что им оставлено для нас,
Вздыхая и печалясь, что от века
Лишь одного такого человека
Дала Природа, свой разбив чекан,
Когда был ею создан Шеридан!
Прислушайте, братцы! Жил царь в старину,
Он царствовал бодро и смело.
Любя бескорыстно народ и страну,
Задумал он славное дело:
Он вместе с престолом наследовал храм,
Где царства святыни хранились;
Но храм был и тесен и ветх; по углам
Летучие мыши гнездились;
Сквозь треснувший пол прорастала полынь,
В нем многое сгнило, упало,
И места для многих народных святынь
Давно уже в нем не хватало…
И новый создать ему хочется храм,
Достойный народа и века,
Где б честь воздавалась и мудрым богам,
И славным делам человека.
И сделался царь молчалив, нелюдим,
Надолго отрекся от света
И начал над планом великим своим
Работать в тиши кабинета.
И бог помогал ему — план поражал
Изяществом, стройной красою,
И царь приближенным его показал
И был возвеличен хвалою.
То правда, ввернули в хвалебную речь
Сидевшие тут староверы,
Что можно бы старого часть уберечь,
Что слишком широки размеры,
Но царь изменить не хотел ничего:
«За все я один отвечаю!..»
И только что слухи о плане его
Прошли по обширному краю,—
На каждую отрасль обширных работ
Нашлися способные люди
И двинулись дружной семьею в поход
С запасом рабочих орудий.
Давно они были согласны вполне
С царем, устроителем края,
Что новый палладиум нужен стране,
Что старый — руина гнилая.
И шли они с гордо поднятым челом,
Исполнены честного жара:
Их мускулы были развиты трудом
И лица черны от загара.
И вера сияла в очах <их>; горя
Ко славе отчизны любовью,
Они вдохновенному плану царя
Готовились жертвовать кровью!
Рабочие люди в столицу пришли,
Котомки свои развязали,
Иные у старого храма легли,
Иные присели — и ждали…
Но вот уже полдень — а их не зовут!
Безропотно ждут они снова;
Царь мимо проехал, вельможи идут —
А все им ни слова, ни слова!
И вот уже скучно им праздно сидеть,
Привыкшим трудиться до поту,
И день уже начал приметно темнеть,—
Их все не зовут на работу!
Увы! не дождутся они ничего!
Пришельцы царю полюбились,
Но их испугались вельможи его
И в ноги царю повалились:
«О царь! ты прославишься в поздних веках,
За что же ты нас обижаешь?
Давно уже преданность в наших сердцах
К особе своей ты читаешь.
А это пришельцы… Суровость их лиц
Пророчит недоброе что—то,
Их надо подальше держать от столиц,
У них на уме не работа!
Когда ты на площади ехал вчера
И мы за тобой поспешали,
Тебе они громко кричали: „ура!“
На нас же сурово взирали.
На площади Мира сегодня в ночи
Они совещалися шумно…
Строение храма ты нам поручи,
А им доверять — неразумно!..»"
Волнуют царя и боязнь и печаль,
Он слушает с видом суровым:
И старых, испытанных слуг ему жаль,
И вера колеблется к новым…
И вышел указ… И за дело тогда
Взялись празднолюбцы и воры…
А люди, сгоравшие жаждой труда
И рвеньем, сдвигающим горы,
Связали пожитки свои — и пошли,
Стыдом неудачи палимы,
И скорбь вавилонскую в сердце несли,
Ни с чем уходя, пилигримы,
И целая треть не вернулась домой:
Иные в пути умирали,
Иные бродили по царству с сумой
И смуты в умах поселяли,
Иные скитались по чуждым странам,
Иные в столице остались
И зорко следили, как строился храм,
И втайне царю удивлялись.
Строители храма не плану царя,
А собственным целям служили,
Они пожалели того алтаря,
Где жертвы богам приносили,
И многое, втайне ликуя, спасли,
Задавшись задачею трудной,
Они благотворную мысль низвели
До уровня ветоши скудной.
В основе труда подневольного их
Лежала рутина — не гений…
Зато было много эффектов пустых
И бьющих в глаза украшений…
Сплотившись в надменный и дружный кружок,
Лишь тех отличая вниманьем,
Кто их заслонить перед троном не мог
Энергией, разумом, знаньем,
Они не внимали советам благим
Людей, понимающих дело,
Советы обидой казалися им.
Царю говорят они смело:
«О царь, воспрети ты пустым крикунам
Язвить нас насмешливым словом!
Зане невозможно судить по частям
О целом, еще не готовом!..»
Указ роковой написали, прочли,
И царь утвердил его тут же,
Забыв поговорку своей же земли,
Что «ум хорошо, а два лучше!»
Но смело нарушил жестокий закон
Один гражданин именитый.
Служил бескорыстно отечеству он
И был уже старец маститый.
Измлада он жизни умел не жалеть,
Не знал за собой укоризны
И детям внушал, что честней умереть,
Чем видеть бесславье отчизны;
По мужеству воин, по жизни монах
И сеятель правды суровой,
О «новом вине и о старых мехах»
Напомнив библейское слово,
Он истину резко раскрыл пред царем,
Но слуги царя не дремали,
Успев овладеть уже царским умом,
Улик они много собрали:
Отчизны врагом оказался старик —
Чужда ему преданность, вера!
И царь, пораженный избытком улик,
Казнил старика для примера!
И паника страха прошла по стране,
Все головы долу склонило,
И строилось зданье в немой тишине,
Как будто копалась могила…
Леса убирают — убрали… и вот
«Готово!» — царю возвещают,
И царь по обширному храму идет,
Вельможи его провожают…
Но то ли пред ним, что когда—то в мечте
Очам его царским являлось
В такой поражающей ум красоте?
Что неба достойным казалось?
Над чем, напрягая взыскательный ум,
Он плакал, ликуя душою?
Нет! Это не плод его царственных дум!..
Царь грустно поник головою.
Ни в целом, ни в малой отдельной черте,
Увы! он не встретил отрады!
Но все ж в несказанной своей доброте
Строителям роздал награды.
И тотчас же им разойтись приказал,
А сам, перед капищем сидя,
О плане великом своем тосковал,
Его воплощенья не видя…
1.
Леля
Четырнадцать имен назвать мне надо…
Какие выбрать меж святых имен,
Томивших сердце мукой и отрадой?
Все прошлое встает, как жуткий сон.
Я помню юность; синий сумрак сада;
Сирени льнут, пьяня, со всех сторон;
Я — мальчик, я — поэт, и я — влюблен,
И ты со мной, державная Дриада!
Ты страсть мою с улыбкой приняла,
Ласкала, в отроке поэта холя,
Дала восторг и, скромная, ушла…
Предвестье жизни, мой учитель, Леля!
Тебя я назвал первой меж других
Имен любимых, памятных, живых.
2.
Таля
Имен любимых, памятных, живых
Так много! Но, змеей меня ужаля,
Осталась ты царицей дней былых,
Коварная и маленькая Таля.
Встречались мы средь шумов городских;
Являлась ты под складками вуаля,
Но нежно так стонала: «милый Валя», —
Когда на миг порыв желаний тих.
Все ж ты владела полудетской страстью;
Навек меня сковать мечтала властью
Зеленых глаз… А воли жаждал я…
И я бежал, измены не тая,
Тебе с безжалостностью кинув: «Падай!»
С какой отравно-ранящей усладой!
3.
Маня
С какой отравно-ранящей усладой
Припал к другим я, лепетным, устам!
Я ждал любви, я требовал с досадой,
Но чувству не хотел предаться сам.
Мне жизнь казалась блещущей эстрадой;
Лобзанья, слезы, встречи по ночам, —
Считал я все лишь поводом к стихам,
Я скорбь венчал сонетом иль балладой.
Был вечер; буря; вспышки облаков;
В беседке, там, рыдала ты, — без слов
Поняв, что я лишь роль играю, раня…
Но роль была — мой Рок! Прости мне, Маня!
Себя судил я в строфах огневых…
Теперь, в тоске, я повторяю их.
4.
Юдифь
Теперь, в тоске, я повторяю их,
Но губы тяготит еще признанье.
Так! Я сменил стыдливые рыданья
На душный бред безвольностей ночных.
Познал я сладость беглого свиданья,
Поспешность ласк и равный пыл двоих,
Тот «тусклый огнь» во взорах роковых,
Что мучит наглым блеском ожиданья.
Ты мне явила женщину в себе,
Клейменую, как Пасифая в мифе,
И не забыть мне «пламенной Юдифи»!
Безлюбных больше нет в моей судьбе,
Спешу к любви от сумрачного чада,
Но боль былую память множить рада.
5.
Лада
Да! Боль былую память множить рада!
Светлейшая из всех, кто был мне дан!
Твой чистый облик нимбом осиян,
Моя любовь, моя надежда, Лада!
Нас обручили гулы водопада,
Благословил, в чужих горах, платан,
Венчанье наше славил океан,
Нам алтарем служила скал громада!
Что б ни было, нам быть всегда вдвоем;
Мы рядом в мир неведомый войдем;
Мы связаны звеном святым и тайным!
Но путь мой вел еще к цветам случайным;
Я Должен вспомнить ряд часов иных…
О, счастье мук, порывов молодых!
6.
Таня
О, счастье мук, порывов молодых!
Ты вдруг вошла, с усмешкой легкой, Таня,
Стеблистым телом думы отуманя,
Смутив узорностью зрачков косых.
Стыдясь, ты требовала ласк моих,
Любовница, меня вела, как няня,
Молилась, плакала, меня тираня,
Прося то перлов, то цветов простых.
Невольно влекся я к твоей причуде,
И нравились мне маленькие груди,
Похожие на форму груш лесных.
В алькове брачном были мы, — как дети,
Переживая ряд часов-столетий,
Навек закрепощенных в четкий стих!
7.
Лила
Навек закрепощенных в четкий стих,
Прореяло немало мигов. Было
Светло и страшно, жгуче и уныло…
Привет тебе, среди цариц земных,
Недолгий призрак, царственная Лила!
Меня внесла ты в счет рабов своих…
Но в цепи я играл: еще ничьих
Оков — душа терпеть не снисходила.
Актер, я падая пред тобой во прах,
Я лобызал следы твоих сандалий,
Я дел терцинами твой лик медалей…
Но страсть уже стояла на часах…
И вдруг вошла с палящей сталью взгляда,
Ты — слаще смерти, ты — желанней яда.
8.
Дина
Ты — слаще смерти, ты — желанней яда,
Околдовала мой свободный дух!
И взор померк, и воли огнь потух
Под чарой сатанинского обряда.
В коленях — дрожь; язык — горяч и сух;
В раздумьях — ужас веры и разлада;
Мы — на постели, как я провалах Ада,
И меч, как благо, призываем вслух!
Ты — ангел или дьяволица. Дина?
Сквозь пытки все ты провела меня,
Стыдом, блаженством, ревностью казня.
Ты помниться проклятой, но единой!
Другие все проходят за тобой,
Как будто призраков туманный строй.
9.
Любовь
Как будто призраков туманный строй,
Все те, к кому я из твоих объятий
Бежал в безумьи… Ах! твоей кровати
Возжжен был стигман в дух смятенный мой.
Напрасно я, обманут нежней тьмой,
Уста с устами близил на закате!
Пронзен до сердца острием заклятий,
Я был на ложах — словно труп немой.
И ты ко мне напрасно телом никла,
Ты, имя чье стозвучно, как Любовь!
Со стоном прочь я отгибался вновь…
Душа быть мертвой — сумрачно привыкла,
Тот облик мой, как облик гробовой,
В вечерних далях реет предо мной.
1
0.
Женя
В вечерних далях реет предо мной
И новый образ, полный женской лени,
С изнеженной беспечностью движений,
С приманчивой вкруг взоров синевой.
Но в ароматном будуаре Жени
Я был все тот же, тускло-неживой;
И нудил ропот, женственно-грудной,
Напрасно — миги сумрачных хотений.
Я целовал, но — как восставший труп,
Я слышал рысий, истерийный хохот,
Но мертвенно, как заоконный грохот…
Так водопад стремится на уступ,
Хоть страшный путь к провалу непременен…
Но каждый образ для меня священен.
1
1.
Вера
Да! Каждый образ для меня священен!
Сберечь бы все! Сияй, живи и ты,
Владычица народа и мечты,
В чьей свите я казался обесценен!
На краткий миг, но были мы слиты,
Твой поцелуй был трижды драгоценен;
Он мне сказал, что вновь я дерзновенен,
Что властен вновь я жаждать высоты!
Тебя зато назвать я вправе «Верой»;
Нас единила общность ярких грез,
И мы взлетали в область вышних гроз,
Как два орла, над этой жизнью серой!
Но дремлешь ты в могильной глубине…
Вот близкие склоняются ко мне.
1
3.
Надя
Вот близкие склоняются ко мне,
Мечты недавних дней… Но суесловью
Я не предам святыни, что с любовью
Таю, как клад, в душе, на самом дне.
Зачем, зачем к святому изголовью
Я поникал в своем неправом сне?
И вот — вечерний выстрел в тишине, —
И грудь ребенка освятилась кровью.
О, мой недолгий, невозможный рай!
Смирись, душа, казни себя, рыдай!
Ты приговор прочла в последнем взгляде.
Не смея снова мыслить о награде
Склоненных уст, лежал я в глубине,
В смятеньи — думы, вся душа — в огне…
1
3.
Елена
В смятеньи — думы; вся душа — в огне
Пылала; грезы — мчались в дикой смене…
Молясь кому-то, я сгибал колени…
Но был так ласков голос в вышине.
Еще одна, меж радужных видений,
Сошла, чтоб мне напомнить о весне…
Челнок и чайки… Отблеск на волне…
И женски-девий шепот; «Верь Елене!»
Мне было нужно — позабыть, уснуть;
Мне было нужно — в ласке потонуть,
Мне, кто недавно мимо шел, надменен!
Над озером клубился белый пар…
И принял я ее любовь, как дар…
Но ты ль, венок сонетов, неизменен?
1
4.
Последняя
Да! Ты ль, венок сонетов, неизменен?
Я жизнь прошел, казалось, до конца;
Но не хватало розы для венца,
Чтоб он в столетьях расцветал, нетленен.
Тогда, с улыбкой детского лица,
Мелькнула ты. Но — да будет покровенен
Звук имени последнего: мгновенен
Восторг признаний и мертвит сердца!
Пребудешь ты неназванной, безвестной, —
Хоть рифмы всех сковали связью тесной.
Прославят всех когда-то наизусть.
Ты — завершенье рокового ряда:
Тринадцать названо; ты — здесь, и пусть —
Четырнадцать назвать мне было надо!
1
5.
Заключительный
Четырнадцать назвать мне было надо
Имен любимых, памятных, живых!
С какой отравно-ранящей усладой
Теперь, в тоске, я повторяю их!
Но боль былую память множить рада;
О, счастье мук, порывов молодых,
Навек закрепощенных в четкий стих!
Ты — слаще смерти! ты — желанней яда!
Как будто призраков туманный строй
В вечерних далях реет предо мной, —
Но каждый образ для меня священен.
Вот близкие склоняются ко мне…
В смятеньи — думы, вся душа — в огне…
Но ты ль, венок сонетов, неизменен?
22 мая 1916
1
6.
Кода
Да! ты ль, венок сонетов, неизменен?
Как прежде, звезды жгучи; поздний час,
Как прежде, душен; нежны глуби глаз;
Твой поцелуй лукаво-откровенен.
Твои колени сжав, покорно-пленен,
Мир мерю мигом, ах! как столько раз!
Но взлет судьбы, над бурей взвивший нас,
Всем прежним вихрям грозно равномерен.
Нет, он — священней: на твоем челе
Лавр Полигимнии сквозит во мгле,
Песнь с песней мы сливаем властью лада.
Пусть мне гореть! — но в том огне горишь
И ты со мной! — я был неправ, что лишь
Четырнадцать имен назвать мне надо.
(Посвящ. М. Л. Михайлову).
И.
Когда-то в Мемфисе стоял Изиды храм,
Всей кастой царственной, учеными жрецами
Благоговейно чтимый. Там,
В глубокой нише, за гранитными столбами,
Покрытыми до потолка
Таинственных письмен узорными чертами,
Стоял кумир, несчетные века
Переживающий, в народах знаменитый,
Бог весть, когда и кем со всех сторон покрытый
Каким-то допотопным полотном.
Кумир тот, Истиной закрытой именуя
И, только избранным толкуя
Значенье символов начертанных кругом,
Жрецы ей жертвы жгли с особым торжеством.
ИИ.
К ея подножью шли не только царь-избранник,
Не только истый жрец, но и безвестный странник,
И воин, и купец, и сумрачный изгнанник,
(Из вавилонских стен бегущий от цепей,
Иль из Аѳин—от славы слишком громкой),
И просто ученик, из-за чужих морей
Принесший лавра ветвь с дорожною котомкой.
Но видеть Вечную никто из них не мог…
Хотя на пьедестал с чела до самых ног
Спускаясь в тысячи неуловимых складок,
Казалось, не тяжел был девственный покров,
Скрывающий разгадку всех загадок,
Задачу всех задач и тайну всех веков,
Никто не смел поднять и края покрывала…
Немая Истина заклятием богов
Каким-то ужасом холодным обдавала
Умы запальчивых голов.
ИИИ.
Был полдень. Тихий Нил среди своих песков
Роскошно нежился. Тяжелыя ветрила,
Сплетенныя из тонких тростников,
Бродили медленно;—за ними крокодила
Зубчатая спина, сверкая, бороздила
Поверхность сонных струй. Вершины пирамид
Синелись в воздухе и солнце жгло гранит.
От обелисков стала тень короче.
Народ по улицам сновал, как рой теней;
На Нил и на толпу, и на дворцы царей
Глядели сфинксов каменныя очи,
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды темный храм отворен настежь был;
В тени его столбов широких на ступенях
Сидел маститый жрец и на его коленях
Лежал развернутый папирус: он читал,—
Он неподвижностью своей напоминал
Богов сидящих изваянья,
И на его лице была печать молчанья.
ИV.
Был нем и пуст открытый настежь храм;
Как вдруг—шаги: по лестничным плитам
Идут в тени столбов и — спорят… «Это греки!»
Подумал старый жрец, приподнимая веки
К своим насупленным бровям.
И двое юношей, два чужеземца с виду,
Руками голыми широкую хламиду
Придерживая на груди,
Спросили у жреца: войти ли в храм?
— «Войдите!»
— Не здесь ли Истина?
— «Ступайте и смотрите».
— Наставник! вымолвил один: — не осуди
Вопроса моего и не лиши ответа:
Что̀ будет, если я без страха подойду
К закрытой Истине? и если я найду
Довольно смелости?..
— «Нет!» возразил на это
Сопутник юноши, тревожный и худой,
Его плеча слегка дотронувшись рукой:—
«Себе не слишком верь и знай,—рука поэта
«Лишь сердцу повинуется; — а ты
«Поэт, и знаешь сам, как робко сердце бьется…
«Минерва строгая над чувствами смеется.
«Безсмертной Истины холодныя черты
«Лишь одному философу доступны:
«Одно стремленье к ней в нас с нами рождено…
«Учитель! разве мы, ища ее, преступны?
«И разве нам искать ее запрещено!
«Казнить ли нас за то, что истины мы просим,
«Что, жажду чувствуя, мы жажды не выносим…
«Нет, что̀ ни говори, а нами мудрено
«Распоряжаются завистливые боги!»
V.
И отвечал им жрец: «Богов законы строги:
Не оскорбляйте их!..»
— Но мы оскорблены:
Нам вместо истины дают пустые сны,
Которые сбивают нас с дороги…
Так смею думать я, так смею говорить!
На раздраженнаго бросая взгляд сердитый,—
«Ты огорчен», сказал старик маститый,
«Не тем ли, что в сосуд не можешь моря влить?
«Ты невозможность называешь горем;
«Разбейся в атомы, — и ты сольешься с морем
«И будешь утолен иль новый примешь вид,
«Чтоб жаждать вновь, пока вновь будешь не разбит».
— Ты говоришь хитро, и мы с тобой не спорим:
Мы школьники,—а ты недаром страж богов.
Скажи мне, страж богов, ужели недостало
Ни в ком той смелости, чтоб с Истины покров
Поднять или сорвать, не тратя лишних слов.
VИ.
Жреца Изиды поражала
Надменность пришлеца; казалось, он привстал,
Чтоб отвечать ему, и мрачно отвечал:
«Да, был один смельчак,—святое покрывало
«Он дерзко приподнял, но ахнул и упал:
«Очнувшись, никого из нас он не узнал,
«И все, что̀ бредил он, так ново и так дико
«Казалось нам, что понимать его,
«Безумца, не нашлось в толпе ни одного.
«Не забывайте же, как страшно и велико
«То, что̀ от наших глаз Изидою сокрыто!»
И оба странника, заметно побледнев,
Спустили с плеч свои хламиды
И с тайным трепетом вступили в храм Изиды;
А жрец прочел им вслед молитву нараспев,
Потом задумался—и долго, до заката,
Сидел, как бы решась дождаться их возврата.
VИИ.
День вечерел. Вершины пирамид
Своими верхними ступенями сияли,
Дворцовых лестниц простывал гранит;
Меж дальних отмелей кой-где едва мелькали
Повисшие над Нилом паруса;
Слетались ибисы на гнезда; тень ложилась,
Как будто для того, чтоб ярче золотилась
Заря, и пурпуром сквозили небеса.
На роскошь приближающейся ночи
Глядели сфинксов каменныя очи
И тайной веяло от царственных могил.
Изиды храм еще отворен был…
И тот же строгий жрец при входе на ступенях
Сидел, как статуя, со свитком на коленях.
VИИИ.
Он ждал—и наконец из храма вышел тот,
Кого товарищ называл поэтом.
Ему в лицо закат сиял горячим светом;
Он шел торжественно; с чела струился пот,
И кудри черные над ним венцом качались;
Полураскрытыми уста его казались,
Как-будто в первый раз он взором обнимал
Пространство—и ему в пространстве улыбались
И небо, и река, и камни…
«Что?» сказал
Им пораженный жрец.
— «Непостижимо!»
Сказал восторженно поэт, шагая мимо:
«Она — гармония, — свет, — сила, — красота!
«Все сердцем понято,—не имут слов уста…»
И не докончил он… И по ступеням храма
Сходил, как полубог, как светлый Аполлон,
Когда он шествует, стряхнувши горний сон,
Вкушать молебный дым земного ѳимиама.
ИX.
Но не успел он скрыться за толпой,
Как по следам его, из-за столба, другой
Явился—бледный, сумрачно-унылый;
Казалось, попирая прах,
Он шел с презрительной улыбкой на устах.
Лицо его дышало мертвой силой,
Зловещим пламенем в очах его сиял
Вечерний свет лучей прощальных,
И голос тяжело, отрывисто звучал,
Как будто ум его, томясь, перегорал
В хаосе дум нестройных и печальных.
Он говорил:—«Ну да! я сознаю, что нет
«Во мне той смелости, чтоб разом
«Нагую истину явить на Божий свет;
«Но мне недаром дан несокрушимый разум:
«Под вашей тайною скрывается—скелет,
«Уничтожения всего символ нетленный…
«Пустая вешалка—подставка всей вселенной…
«Чтоб этот гордый мир не рухнул, страж богов,
«Ты прав, что истину поставил под покров!»
И с этим словом он ушел, потупив очи.
Маститый жрец один сидел до поздней ночи:
Он долго наблюдал движение светил,
Потом глаза закрыл в глубоком размышленье
И медленно, как бы в пророческом томленье
Беседуя с двумя духами, говорил:
— «Дух творчества! и ты, дух темный разрушенья!
«Одно стремленье вас когда-нибудь сроднит…
«Враждуйте,—потому что истина молчит!
«Когда ж с народами она заговорит,
«Мир вашу старую вражду, как сон, забудет.
«Но, боги!—что тогда! ужель тогда не будет
«Ни храма этого, ни этих пирамид?»
Король Сиамский Магавазант
Владеет Индией до Мартабант.
Семь принцев, сам Великий Могол
Признали ленным свой престол.
Что год — под знамена, рожки, барабаны
Тянут к Сиаму дань караваны, —
Семь тысяч верблюдов, за парами пары
Тащат ценнейшие в мире товары.
Заслышит он трубы музыкантов —
И дух улыбается Магавазантов;
Правда, он хнычет в кулуарах,
Что мало места в его амбарах.
Но эти амбары такой высоты,
Великолепия и красоты,
Здесь действительность — точь-в-точь
Сказка про тысячу и одну ночь.
«Твердынями Индры» зовутся чертоги,
В которых выставлены все боги,
Колоннообразные, с тонкой резьбою,
С инкрустацией дорогою.
Числом пятнадцать тысяч двести
Фигур и странных и страшных вместе,
Помесь людей, льва и коровы —
Многоруки, многоголовы.
Увидишь ты средь «Пурпурного зала»
Тысяча триста дерев коралла;
Странный вид — ствол до небес,
Разубраны ветки, красный лес.
Каменный пол хрусталем там устлан,
И отражает каждый куст он.
Фазаны в пестрейшем оперенье
Важно гуляют в помещенье.
Обезьяне любимой Магавазант
Навесил на шею шелковый бант,
А к этому банту он ключ привязал,
Которым был замкнут «Спальный зал».
Там камни цветные без цены
Горохом насыпаны вдоль стены
В большие кучи. В них налидо
Бриллианты с куриное яйцо.
На сероватых мешках с жемчугами
Любит король завалиться с ногами,
И обезьяна ложится с сатрапом,
И оба спят со свистом и храпом.
Но гордость его, его отрада,
То, что дороже всякого клада,
Дороже, чем жизнь, дороже, чем трон
Магавазантов белый слон.
Для высокого гостя король повелел
Построить дворец белее, чем мел;
Кровля его с золотой канителью,
Колонны с лотосной капителью.
Триста драбантов стоят наготове
В качестве лейб-охраны слоновьей,
И, упав перед ним на брюхо,
Служат ему сто три евнуха.
На блюдах златых приносится пища,
Все что почище для хоботища,
Он пьет из серебряных ведер вино,
Приправлено специями оно.
Мастят его амброй и розовой мазью,
Главу украшают цветочной вязью,
И служит как плед для породистых ног
Ему кашемировый платок.
Полнейшее счастье дано ему в общем,
Но на земле мы вечно ропщем.
Высокий зверь, неизвестно как,
Стал меланхолик и чудак.
И белый меланхоликус
Теряет к изобилию вкус,
Пробуют то, пробуют это, —
Все остается без ответа.
Напрасно водят пляски и песни
Пред ним баядеры; напрасно, хоть тресни,
Бубнят барабаны музыкантов, —
Слон не весел Магавазантов.
Что день, ухудшается положенье,
Магавазант приходит в смятенье;
Велит он призвать к ступеням храма
Умнейших астрологов Сиама.
«О звездочет, ты костьми здесь ляжешь, —
Внушает король ему, — если не скажешь,
Что у слона случилось такое,
И почему он лишился покоя».
Но трижды падя пред высоким местом,
Тот отвечает с серьезным жестом:
«Я правду скажу о слоне недужном,
И делай все, что находишь нужным.
Живет на севере жена,
Телом бела, станом стройна,
Великолепен твой слон, несомненно,
Но даже с слоном она несравненна.
В сравнении с нею слон твой лишь
Не что иное, как белая мышь;
Стан великанши из Рамаяны,
Рост — эфесской великой Дианы.
Как зти громадные извивы
Изгибаются в строй красивый,
Несут этот строй два высоких пилястра
Из белоснежного алебастра.
И этот весь колоссальный мрамор —
Есть храм кафедральный бога Амор;
Горит лампадою там в кивоте
Сердце, в котором пятна не найдете.
Поэты напрасно лезут из кожи,
Чтоб описать белизну ее кожи;
Сам Готье здесь сух, как табель, —
О, эта белая !
Снег с вершин гималайских гор
В ее присутствии сер, как сор;
А лилию — если кто ей подаст, —
Желтит и ревность и контраст.
Зовется она графиня Бьянка,
Большая, белая иностранка,
В Париже у франков ее салон,
И вот в нее влюбился слон.
Предназначением душ влекомы,
Только во сне они и знакомы,
И в сердце сонное запал
К нему высокий идеал.
С тех пор им мысль владеет одна,
И вместо здорового слона
Вы серого Вертера в нем найдете.
Мечтает он о северной Лотте.
Глубокая тайна этих связей!
Не видел ее, а тоскует по ней.
Он часто топает при луне
И стонет: «Быть бы птичкой мне».
В Сиаме осталось тело, мысли
Над Бьянкой, в области франков повисли;
Но от разлуки тела и духа
Слабеет желудок и в горле сухо.
Претит ему самый лакомый кус;
Лапша да еще Оссиан — его вкус;
Он кашлять начал, он похудел,
И ранний гроб его удел.
Хочешь спасти ведь, хочешь слона ведь
В млекопитающем мире оставить,
Пошли же высокого больного
Прямо к франкам, в Париж, и готово!
Когда его реальный вид
Прекрасной дамы развеселит,
Прообраз которой ему приснился, —
Можно сказать, что он исцелился.
Где милой его сияют очи —
Рассеется мрак духовной ночи;
Улыбка сгонит последние тени
Его мрачнейших ощущений.
А голос ее, как звуки лир,
Вернет душе раздвоенной мир;
И весело уха поднимет он лопасть, —
Он возрожден, исчезла пропасть!
Как весело, любо живешь, спешишь
В тебе, любезный город Париж:
Там прикоснется твой слон к культуре,
Раздолье там его натуре.
Но прежде всего открой ему кассу,
Дай ему денег по первому классу,
И срочным письмом открой кредит
У Ротшильд- на .
Да срочным письмом — на миллион
Дукатов примерно. Сам барон
Фон Ротшильд скажет о нем тогда:
«Слоны — милейшие господа».
Такое астролог сказал ему слово
И трижды бросился наземь снова.
Король отпустил его с приветом
И тут же прилег — подумать об этом.
Он думал этак, думал так;
Короли не привыкли думать никак.
Обезьяна пробралась к нему во дворец,
И оба заснули под конец.
Я расскажу вам после то, что
Он порешил; запоздала почта;
Ей долго пришлось блуждать, вертеться;
Она к нам прибыла из Суэца.