Глубокая печаль и тяжкая забота
Лежит на доме всем,
И, день за днем, семья, напрасно ждет кого-то,
Печаляся о нем.
И говорит жене глава семьи в волненье:
— Не плачь, жена моя:
Героем он погиб, и в этом утешенье
В печали вижу я!
И говорит сестра: — Я жизнь отдать готова,
Была бы для того,
Чтоб он когда-нибудь, под сень родного крова
Вернулся своего.
И тихо молвит мать: — О, легче бы кручина
Была в душе моей,
Когда бы я могла найти могилу сына,
Чтоб умереть на ней. —
Отец мой сдаёт.
И тревожная старость
Уже начинает справлять торжество.
От силы былой так немного осталось.
Я с грустью смотрю на отца своего.
И прячу печаль,
И смеюсь беззаботно,
Стараясь внезапно не выдать себя…
Он, словно поняв,
Поднимается бодро,
Как позднее солнце
В конце октября.
Мы долгие годы в разлуке с ним были.
Старались друг друга понять до конца.
Года, как тяжелые камни, побили
Весёлое, доброе сердце отца.
Когда он идёт по знакомой дороге
И я выхожу, чтобы встретить его,
То сердце сжимается в поздней тревоге.
Уйдёт…
И уже впереди никого…
Недосыпали.
В семь часов кормленье.
Ребенок розовый и мокрый просыпался,
и шло ночное чмоканье, сопенье,
и теплым миром пахли одеяльца.
Топорщилась и тлела на постели
беззубая улыбка.
А пока
стучал январь. Светало еле-еле.
Недолго оставалось до гудка.
Рассвет, рыжее утреннего чая,
антенн худую рощу озарял.
Мы расходились,
даже не прощаясь,
шли на работу, проще говоря…
А вечером, как поезд, мчался чайник,
на всех парах
кипел среди зимы.
Друг заходил, желанный и случайный,
его тащили — маленькую мыть.
Друг — весельчак,
испытанный работник,
в душе закоренелый холостяк —
завидовал пеленкам и заботам
и уверял, что это не пустяк.
Потом маршруты вместе составляли
(уже весна прорезывалась с силой),
и вдруг,
стремглав, окачивали дали,
крик поезда сквозь город доносило.
И все, чем жил
любимый не на шутку
большой Союз,
и все, что на земле
случалося на протяженье суток, —
переживалось наново в семье.
Так дочь росла,
и так версталась повесть,
копилась песенка про дальние края,
и так жила,
сработана на совесть,
в ту зиму комсомольская семья.
Когда я долго дома не бываю,
То снится мне один и тот же сон:
Я в доме нашем ставни открываю,
Хотя давно живёт без ставен он.
Но всё равно я открываю ставни,
Распахиваю окна на рассвет.
Потом во сне же по привычке давней
Я рву жасмин и в дом несу букет.
Отец не доверяет мне жасмина
И ветки все подравнивает сам.
И входит мама.
Говорит: «Как мило…»
Цветы подносит к радостным глазам.
А после ставит тот букет пахучий
В кувшин, который я давно разбил.
И просыпаюсь я на всякий случай,
Поскольку раз уже наказан был.
И всё меня в то утро беспокоит.
Спешат тревоги вновь со всех сторон.
И успокоить может только поезд,
Что много раз разгадывал мой сон.
Я умру в наступившем году,
Улыбаясь кончине своей…
Человек! ты меня не жалей:
Я ведь был неспособен к труду —
Я ведь сын тунеядных семей.
О, я сын тунеядных семей!
Чем полезным быть людям я мог?
Я в стремлениях властен, как Бог,
А на деле убог, как пигмей…
Человек! ты меня не жалей.
Сколько стоят пустые стихи —
На твой взгляд эта пестрая ложь?
Ничего или ломаный грош…
Отвернись, человек: в них грехи,
А грехи-то твои, коль поймешь…
Но перу, призывавшему мразь
К свету, правде, любви и добру,
Почерневшему в скорби перу,
Дай пожить, человек, и, смеясь,
В наступившем году я умру.
В еврейской хижине лампада
В одном углу бледна горит,
Перед лампадою старик
Читает Библию. Седые
На книгу падают власы.
Над колыбелию пустой
Еврейка плачет молодая.
Сидит в другом углу, главой
Поникнув, молодой еврей,
Глубоко в думу погруженный.
В печальной хижине старушка
Готовит позднюю трапезу.
Старик, закрыв святую книгу,
Застежки медные сомкнул.
Старуха ставит бедный ужин
На стол и всю семью зовет.
Никто нейдет, забыв о пище.
Текут в безмолвии часы.
Уснуло всё под сенью ночи.
Еврейской хижины одной
Не посетил отрадный сон.
На колокольне городской
Бьет полночь.— Вдруг рукой тяжелой
Стучатся к ним. Семья вздрогнула,
Младой еврей встает и дверь
С недоуменьем отворяет —
И входит незнакомый странник.
В его руке дорожный посох
. . . . . . . . . . . . .1826 г.
Для того ль тебя носила
Я когда-то на руках,
Для того ль сияла сила
В голубых твоих глазах!
Вырос стройный и высокий,
Песни пел, мадеру пил,
К Анатолии далекой
Миноносец свой водил.
На Малаховом кургане
Офицера расстреляли.
Без недели двадцать лет
Он глядел на белый свет.
Через Минск шли части фронтовые,
На панов шли красные бойцы.
Я тогда увидел вас впервые,
Белорусские певцы.
Не забыть мне кипы книжных связок
Белорусского письма.
От легенд от ваших и от сказок
Я тогда сходил с ума. Нынче жизнь все сказки перекрыла.
Бодрый гул идет со всех концов.
И летит — звонка и быстрокрыла —
В красный Минск семья родных певцов
Из Москвы, из Киева, Казани,
Из Тбилиси, из Баку,
Сходных столь по духу их писаний,
Разных столь по языку. Речь пойдет о мастерстве о новом,
О певцах о всех и о себе,
Но средь слов пусть будет первым словом
Ваше слово о борьбе,
О борьбе, которой нету краше,
О борьбе, которой нет грозней,
О борьбе, в которой знамя наше
Возвестит конец фашистских дней;
О борьбе великой, неизбежной,
Мировой, решающей борьбе,
В коей мы призыв к семье мятежной,
Боевой, рабоче-зарубежной,
Позабыв на срок о флейте нежной,
Протрубим на боевой трубе!
Буду тихо на погосте
Под доской дубовой спать,
Будешь, милый, к маме в гости
В воскресенье прибегать —
Через речку и по горке,
Так что взрослым не догнать,
Издалека, мальчик зоркий,
Будешь крест мой узнавать.
Знаю, милый, можешь мало
Обо мне припоминать:
Не бранила, не ласкала,
Не водила причащать.
Н.Г.
Jen’aurai pas l’honneur sublime
Dedonnermonnomаl’abоme
Quimeservirade Tombeau
Baudelaire
I
Пришли и сказали: «Умер твой брат!»
Не знаю, что это значит.
Как долго сегодня кровавый закат
Над крестами лаврскими плачет…
И новое что-то в такой тишине
И недоброе проступает,
А то, что прежде пело во мне,
Куда-то вдаль улетает.
II
Брата из странствий вернуть могу,
Милого брата найду я,
Я прошлое в доме моем берегу,
Над прошлым тайно колдуя.
III
«Брат! Дождалась я светлого дня.
В каких скитался ты странах?»
«Сестра, отвернись, не смотри на меня,
Эта грудь в кровавых ранах».
«Брат, эта грусть — как кинжал остра,
Отчего ты словно далёко?»
«Прости, о прости, моя сестра,
Ты будешь всегда одинока».
Отворила девушка окно,
В целый мир распахнуто оно.
Стекол между нами больше нет,
Сквозь цветы и листья вижу я:
Краснощекая сидит семья.
В комнате гитара. Хохот, свет.
Эти люди незнакомы мне,
Но изображенья на стене:
Моря, винограда, кузнецов —
Говорят:
«Здесь сильная семья.
И ее судьба — судьба твоя,
Самовар и для тебя готов».
Что мешает мне пойти вперед?
Как сверкает лестницы пролет!
Почему бы в дверь не постучать?
Что же стало на моем пути?
Почему мне в двери не войти, —
Сесть за стол и тоже хохотать,
Будто мы знакомы с давних лет?
Что с того, что я им не сосед!
Я всегда молился на друзей,
На сердца, на руки их, на рот.
…Как сверкает лестницы пролет!
Эй, хозяйка,
Открывай скорей!
Далеко́ в лесу огромном,
Возле синих рек,
Жил с детьми в избушке тёмной
Бедный дровосек.
Младший сын был ростом с пальчик, —
Как тебя унять,
Спи, мой тихий, спи, мой мальчик,
Я дурная мать.
Долетают редко ве́сти
К нашему крыльцу,
Подарили белый крестик
Твоему отцу.
Было го́ре, будет го́ре,
Го́рю нет конца,
Да хранит святой Егорий
Твоего отца.
Когда мне шёл двадцатый год,
Я жил звериной ловлей
И был укрыт от непогод
Родительскою кровлей.
Отец мой всех был богатей,
Всяк знался с нашей хатой,
Был хлеб, был скот рогатый…
Моя богатая семья
Копейкой не нуждалась;
Такому счастию родня
С досадой улыбалась.
И кто б подумать прежде мог,
Что после с нами стало:
Прогневался на грешных Бог —
Что было — всё пропало.
Два года не рожался хлеб,
Иссохнула долина,
Утратилась скотина, —
Нужда на двор — и денег нет!
Травою заросло гумно,
Кошары опустели,
С последним нищим заодно
И в праздник мы говели.
Ещё б мой жалкий жребий сносен был,
Но с бесталанной
Я всю семью похоронил…
От скорби и от боли
Без них для горького меня
И радости скончались;
Чуждалась бедного родня,
Соседи удалялись.
Пришлось с могилою родных
Навеки распроститься
И горевать среди чужих
С пустой сумой пуститься.
И люди мирных деревень,
Живя без нужд, не знают,
Что вся мне жизнь есть чёрный день
Иль, зная, забывают.
Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой,
Кидалась в ноги палачу,
Ты сын и ужас мой.
Все перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек,
И долго ль казни ждать.
И только пышные цветы,
И звон кадильный, и следы
Куда-то в никуда.
И прямо мне в глаза глядит
И скорой гибелью грозит
Огромная звезда.
Подумаешь, в семье не очень складно,
Подумаешь, неважно с головой,
Подумаешь, с работою неладно, —
Скажи ещё спасибо, что живой! Ну что ж такого — мучает изжога,
Ну что ж такого — не пришёл домой,
Ну что ж такого — наказали строго, —
Скажи ещё спасибо, что живой! Нечего играть с судьбою в прятки,
Так давай, кривая, вывози.
В общем, всё нормально, всё в порядке,
Всё, как говорится, на мази.Что-что? Партнёр играет слишком грубо?
Что-что? Приснился ночью домовой?
Что-что? На ринге выбили два зуба?
Скажи ещё спасибо, что живой! Да ладно — потерял алмаз в опилках,
Ну ладно — что на финише другой,
Да ладно — потащили на носилках, —
Скажи ещё спасибо, что живой! Нечего играть с судьбою в прятки,
Так давай, кривая, вывози.
В общем, всё нормально, всё в порядке
И, как говорится, на мази.Неважно, что не ты играл на скрипке,
Неважно, что ты бледный и худой,
Неважно, что побили по ошибке, —
Скажи ещё спасибо, что живой! Всё правильно — кто хочет, тот и может,
Всё верно — в каждом деле выбор твой,
Всё так!.. Но вот одно меня тревожит:
Кому сказать спасибо, что живой! И нечего играть с судьбою в прятки,
Так давай, кривая, вывози.
В общем, всё нормально, всё в порядке,
Всё, как говорится, на мази.
Шла вчера я за водою,
А у нас ведро худое.
Из-за этого ведра
Я наплакалась вчера.
Залепила я дыру.
Только воду наберу —
А она опять наружу
Так и льется по ведру.
Вдруг ребята мне кричат:
— К вам приехал Шурка!
У него шинель до пят,
Форменная куртка.
Я смотрю — в избе мой брат,
У него шинель до пят.
Он с запиской отпускной
К нам пришел на выходной.
Мать хлопочет у стола,
К чаю шанежек дала.
Я, конечно, не зевала —
Сразу две себе взяла.
Шурка — слесарь в мастерской.
Он такой степенный,
Представительный такой,
Прямо как военный.
Утром долго я спала,
Встала позже брата.
Вижу — ведра у стола,
На одном заплата.
Брат стоит смеется:
— Операция легка!
Не такие у станка
Выполнять придется!
Я вам к завтрашнему дню
В доме все перечиню.
—Шурка денег не берет,
Все он чинит даром:
То сосед к нему идет
Со старым самоваром,
То он бабке для замка
Сделал новый ключик.
Хвалят все ученика:
— Хорошо вас учат!
Недавно бедный мусульман
В Юрзуфе жил с детьми, с женою;
Душевно почитал священный Алькоран
И счастлив был своей судьбою;
Мехмет (так звался он) прилежно целый день
Ходил за ульями, за стадом
И за домашним виноградом,
Не зная, что такое лень;
Жену свою любил — Фатима это знала,
И каждый год ему детей она рожала —
По-нашему, друзья, хоть это и смешно,
Но у татар уж так заведено. —
Фатима раз (она в то время
Несла трехмесячное бремя, —
А каждый ведает, что в эти времена
И даже самая степенная жена
Имеет прихоти то эти, то другие,
И боже упаси, какие!) —
Фатима говорит умильно муженьку:
«Мой друг, мне хочется ужасно каймаку.
Теряю память я, рассудок,
Во мне так и горит желудок;
Я не спала всю ночь — и посмотри, душа,
Сегодня, верно, я совсем нехороша.
Всего мне должно опасаться:
Не смею даже почесаться,
Чтоб крошку не родить с сметаной на носу, —
Такой я муки не снесу.
Любезный, миленькой, красавец, мой дружочек,
Достань мне каймаку хоть крохотный кусочек».
Мехмет разнежился, собрался, завязал
В кушак тарелку жестяную;
Детей благословил, жену поцеловал
И мигом в ближнюю долину побежал,
Чтобы порадовать больную.
Не шел он, а летел — зато в обратный путь
Пустился по горам, едва, едва шагая;
И скоро стал искать, совсем изнемогая,
Местечка, где бы отдохнуть.
По счастью, на конце долины
Увидел он ручей,
Добрел до берегов и лег в тени ветвей.
Журчанье вод, дерев вершины,
Душистая трава, прохладный бережок,
И тень, и легкий ветерок —
Все нежило, все говорило:
«Люби иль почивай!» — Люби! таких затей
Мехмету в ум не приходило,
Хоть он и мог. — Но спать! вот это мило,
Благоразумней и верней.
Зато Мехмет, как царь, уснул в долине;
Положим, что царям приятно спать дано
Под балдахином на перине,
Хоть это, впрочем, мудрено.
Ты угасал, богач младой!
Ты слышал плач друзей печальных.
Уж смерть являлась за тобой
В дверях сеней твоих хрустальных.
Она, как втершийся с утра
Заимодавец терпеливый,
Торча в передней молчаливой,
Не трогалась с ковра.
В померкшей комнате твоей
Врачи угрюмые шептались.
Твоих нахлебников, цирцей
Смущеньем лица омрачались;
Вздыхали верные рабы
И за тебя богов молили,
Не зная в страхе, что сулили
Им тайные судьбы.
А между тем наследник твой,
Как ворон к мертвечине падкий,
Бледнел и трясся над тобой,
Знобим стяжанья лихорадкой.
Уже скупой его сургуч
Пятнал замки твоей конторы;
И мнил загресть он злата горы
В пыли бумажных куч.
Он мнил: «Теперь уж у вельмож
Не стану няньчить ребятишек;
Я сам вельможа буду тож;
В подвалах, благо, есть излишек.
Теперь мне честность — трын-трава!
Жену обсчитывать не буду,
И воровать уже забуду
Казенные дрова!»
Но ты воскрес. Твои друзья,
В ладони хлопая, ликуют;
Рабы, как добрая семья,
Друг друга в радости целуют;
Бодрится врач, подняв очки;
Гробовый мастер взоры клонит;
А вместе с ним приказчик гонит
Наследника в толчки.
Так жизнь тебе возвращена
Со всею прелестью своею;
Смотри: бесценный дар она;
Умей же пользоваться ею;
Укрась ее; года летят,
Пора! Введи в свои чертоги
Жену красавицу — и боги
Ваш брак благословят.
Начнем ab ovo:
Мой Езерский
Происходил от тех вождей,
Чей в древни веки парус дерзкий
Поработил брега морей.
Одульф, его начальник рода,
Вельми бе грозен воевода
(Гласит Софийский Хронограф).
При Ольге сын его Варлаф
Приял крещенье в Цареграде
С приданым греческой княжны.
От них два сына рождены,
Якуб и Дорофей. В засаде
Убит Якуб, а Дорофей
Родил двенадцать сыновей.
Ондрей, по прозвищу Езерский,
Родил Ивана да Илью
И в лавре схимился Печерской.
Отсель фамилию свою
Ведут Езерские. При Калке
Один из них был схвачен в свалке,
А там раздавлен, как комар,
Задами тяжкими татар.
Зато со славой, хоть с уроном,
Другой Езерский, Елизар,
Упился кровию татар,
Между Непрядвою и Доном,
Ударя с тыла в табор их
С дружиной суздальцев своих.
В века старинной нашей славы,
Как и в худые времена,
Крамол и смут во дни кровавы
Блестят Езерских имена.
Они и в войске и в совете,
На воеводстве и в ответе
Служили доблестно царям.
Из них Езерский Варлаам
Гордыней славился боярской;
За спор то с тем он, то с другим,
С большим бесчестьем выводим
Бывал из-за трапезы царской,
Но снова шел под тяжкий гнев
И умер, Сицких пересев.
Когда от Думы величавой
Приял Романов свой венец,
Как под отеческой державой
Русь отдохнула наконец,
А наши вороги смирились, —
Тогда Езерские явились
В великой силе при дворе,
При императоре Петре…
Но извините: статься может,
Читатель, вам я досадил;
Ваш ум дух века просветил,
Вас спесь дворянская не гложет,
И нужды нет вам никакой
До вашей книги родовой.
Кто б ни был ваш родоначальник,
Мстислав, князь Курбский, иль Ермак,
Или Митюшка целовальник,
Вам все равно. Конечно, так:
Вы презираете отцами,
Их славой, честию, правами
Великодушно и умно;
Вы отреклись от них давно,
Прямого просвещенья ради,
Гордясь (как общей пользы друг)
Красою собственных заслуг,
Звездой двоюродного дяди,
Иль приглашением на бал
Туда, где дед ваш не бывал.
Я сам — хоть в книжках и словесно
Собратья надо мной трунят —
Я мещанин, как вам известно,
И в этом смысле демократ;
Но каюсь: новый Ходаковский,
Люблю от бабушки московской
Я толки слушать о родне,
О толстобрюхой старине.
Мне жаль, что нашей славы звуки
Уже нам чужды; что спроста
Из бар мы лезем в tiers-etat,
Что нам не в прок пошли науки,
И что спасибо нам за то
Не скажет, кажется, никто.
Мне жаль, что тех родов боярских
Бледнеет блеск и никнет дух;
Мне жаль, что нет князей Пожарских,
Что о других пропал и слух,
Что их поносит и Фиглярин,
Что русский ветреный боярин
Считает грамоты царей
За пыльный сбор календарей,
Что в нашем тереме забытом
Растет пустынная трава,
Что геральдического льва
Демократическим копытом
Теперь лягает и осел:
Дух века вот куда зашел!
Вот почему, архивы роя,
Я разбирал в досужный час
Всю родословную героя,
О ком затеял свой рассказ,
И здесь потомству заповедал.
Езерский сам же твердо ведал,
Что дед его, великий муж,
Имел двенадцать тысяч душ;
Из них отцу его досталась
Осьмая часть, и та сполна
Была давно заложена
И ежегодно продавалась;
А сам он жалованьем жил
И регистратором служил.
Не стая воронов слеталась
На груды тлеющих костей,
За Волгой, ночью, вкруг огней
Удалых шайка собиралась.
Какая смесь одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний!
Из хат, из келий, из темниц
Они стеклися для стяжаний!
Здесь цель одна для всех сердец —
Живут без власти, без закона.
Меж ними зрится и беглец
С брегов воинственного Дона,
И в черных локонах еврей,
И дикие сыны степей,
Калмык, башкирец безобразный,
И рыжий финн, и с ленью праздной
Везде кочующий цыган!
Опасность, кровь, разврат, обман —
Суть узы страшного семейства
Тот их, кто с каменной душой
Прошел все степени злодейства;
Кто режет хладною рукой
Вдовицу с бедной сиротой,
Кому смешно детей стенанье,
Кто не прощает, не щадит,
Кого убийство веселит,
Как юношу любви свиданье.
Затихло всё, теперь луна
Свой бледный свет на них наводит,
И чарка пенного вина
Из рук в другие переходит.
Простерты на земле сырой
Иные чутко засыпают,
И сны зловещие летают
Над их преступной головой.
Другим рассказы сокращают
Угрюмой ночи праздный час;
Умолкли все — их занимает
Пришельца нового рассказ,
И всё вокруг его внимает:
«Нас было двое: брат и я.
Росли мы вместе; нашу младость
Вскормила чуждая семья:
Нам, детям, жизнь была не в радость;
Уже мы знали нужды глас,
Сносили горькое презренье,
И рано волновало нас
Жестокой зависти мученье.
Не оставалось у сирот
Ни бедной хижинки, ни поля;
Мы жили в горе, средь забот,
Наскучила нам эта доля,
И согласились меж собой
Мы жребий испытать иной;
В товарищи себе мы взяли
Булатный нож да темну ночь;
Забыли робость и печали,
А совесть отогнали прочь.
Ах, юность, юность удалая!
Житье в то время было нам,
Когда, погибель презирая,
Мы всё делили пополам.
Бывало только месяц ясный
Взойдет и станет средь небес,
Из подземелия мы в лес
Идем на промысел опасный.
За деревом сидим и ждем:
Идет ли позднею дорогой
Богатый жид иль поп убогой, —
Всё наше! всё себе берем.
Зимой бывало в ночь глухую
Заложим тройку удалую,
Поем и свищем, и стрелой
Летим над снежной глубиной.
Кто не боялся нашей встречи?
Завидели в харчевне свечи —
Туда! к воротам, и стучим,
Хозяйку громко вызываем,
Вошли — всё даром: пьем, едим
И красных девушек ласкаем!
И что ж? попались молодцы;
Не долго братья пировали;
Поймали нас — и кузнецы
Нас друг ко другу приковали,
И стража отвела в острог.
Я старший был пятью годами
И вынесть больше брата мог.
В цепях, за душными стенами
Я уцелел — он изнемог.
С трудом дыша, томим тоскою,
В забвеньи, жаркой головою
Склоняясь к моему плечу,
Он умирал, твердя всечасно:
«Мне душно здесь… я в лес хочу…
Воды, воды!..», но я напрасно
Страдальцу воду подавал:
Он снова жаждою томился,
И градом пот по нем катился.
В нем кровь и мысли волновал
Жар ядовитого недуга;
Уж он меня не узнавал
И поминутно призывал
К себе товарища и друга.
Он говорил: «где скрылся ты?
Куда свой тайный путь направил?
Зачем мой брат меня оставил
Средь этой смрадной темноты?
Не он ли сам от мирных пашен
Меня в дремучий лес сманил,
И ночью там, могущ и страшен,
Убийству первый научил?
Теперь он без меня на воле
Один гуляет в чистом поле,
Тяжелым машет кистенем
И позабыл в завидной доле
Он о товарище совсем!..»
То снова разгорались в нем
Докучной совести мученья:
Пред ним толпились привиденья,
Грозя перстом издалека.
Всех чаще образ старика,
Давно зарезанного нами,
Ему на мысли приходил;
Больной, зажав глаза руками,
За старца так меня молил:
«Брат! сжалься над его слезами!
Не режь его на старость лет…
Мне дряхлый крик его ужасен…
Пусти его — он не опасен;
В нем крови капли теплой нет…
Не смейся, брат, над сединами,
Не мучь его… авось мольбами
Смягчит за нас он божий гнев!..»
Я слушал, ужас одолев;
Хотел унять больного слезы
И удалить пустые грезы.
Он видел пляски мертвецов,
В тюрьму пришедших из лесов
То слышал их ужасный шопот,
То вдруг погони близкий топот,
И дико взгляд его сверкал,
Стояли волосы горою,
И весь как лист он трепетал.
То мнил уж видеть пред собою
На площадях толпы людей,
И страшный ход до места казни,
И кнут, и грозных палачей…
Без чувств, исполненный боязни,
Брат упадал ко мне на грудь.
Так проводил я дни и ночи,
Не мог минуты отдохнуть,
И сна не знали наши очи.
Но молодость свое взяла:
Вновь силы брата возвратились,
Болезнь ужасная прошла,
И с нею грезы удалились.
Воскресли мы. Тогда сильней
Взяла тоска по прежней доле;
Душа рвалась к лесам и к воле,
Алкала воздуха полей.
Нам тошен был и мрак темницы,
И сквозь решетки свет денницы,
И стражи клик, и звон цепей,
И легкой шум залетной птицы.
По улицам однажды мы,
В цепях, для городской тюрьмы
Сбирали вместе подаянье,
И согласились в тишине
Исполнить давнее желанье;
Река шумела в стороне,
Мы к ней — и с берегов высоких
Бух! поплыли в водах глубоких.
Цепями общими гремим,
Бьем волны дружными ногами,
Песчаный видим островок
И, рассекая быстрый ток,
Туда стремимся. Вслед за нами
Кричат: «лови! лови! уйдут!»
Два стража издали плывут,
Но уж на остров мы ступаем,
Оковы камнем разбиваем,
Друг с друга рвем клочки одежд,
Отягощенные водою…
Погоню видим за собою;
Но смело, полные надежд,
Сидим и ждем. Один уж тонет,
То захлебнется, то застонет
И как свинец пошел ко дну.
Другой проплыл уж глубину,
С ружьем в руках, он в брод упрямо,
Не внемля крику моему,
Идет, но в голову ему
Два камня полетели прямо —
И хлынула на волны кровь;
Он утонул — мы в воду вновь,
За нами гнаться не посмели,
Мы берегов достичь успели
И в лес ушли. Но бедный брат…
И труд и волн осенний хлад
Недавних сил его лишили:
Опять недуг его сломил,
И злые грезы посетили.
Три дня больной не говорил
И не смыкал очей дремотой;
В четвертый грустною заботой,
Казалось, он исполнен был;
Позвал меня, пожал мне руку,
Потухший взор изобразил
Одолевающую муку;
Рука задрогла, он вздохнул
И на груди моей уснул.
Над хладным телом я остался,
Три ночи с ним не расставался,
Всё ждал, очнется ли мертвец?
И горько плакал. Наконец
Взял заступ; грешную молитву
Над братней ямой совершил
И тело в землю схоронил…
Потом на прежнюю ловитву
Пошел один… Но прежних лет
Уж не дождусь: их нет, как нет!
Пиры, веселые ночлеги
И наши буйные набеги —
Могила брата всё взяла.
Влачусь угрюмый, одинокой,
Окаменел мой дух жестокой,
И в сердце жалость умерла
Но иногда щажу морщины:
Мне страшно резать старика;
На беззащитные седины
Не подымается рука.
Я помню, как в тюрьме жестокой
Больной, в цепях, лишенный сил,
Без памяти, в тоске глубокой
За старца брат меня молил».
(Посвящена князю Владимиру Федоровичу Одоевскому)
Не смотря в лицо,
Она пела мне,
Как ревнивый муж
Бил жену свою.
А в окно луна
Тихо свет лила,
Сладострастных снов
Была ночь полна!
Лишь зеленый сад
Под горой чернел;
Мрачный образ к нам
Из него глядел.
Улыбаясь, он
Зуб о зуб стучал;
Жгучей искрою
Его глаз сверкал.
Вот он к нам идет,
Словно дуб большой…
И тот призрак был —
Ее муж лихой…
По костям моим
Пробежал мороз;
Сам не знаю как,
К полу я прирос.
Но лишь только он
Рукой за дверь взял,
Я схватился с ним —
И он мертвый пал.
«Что ж ты, милая,
Вся как лист дрожишь?
С детским ужасом
На него глядишь?
Уж не будет он
Караулить нас;
Не придет теперь
В полуночный час!..» —
«Ах, не то, чтоб я…
Ум мешается…
Всё два мужа мне
Представляются:
На полу один
Весь в крови лежит;
А другой — смотри —
Вон в саду стоит!..»
Домик над рекою,
В окнах огонек,
Светлой полосою
На воду он лег.
В доме не дождутся
С ловли рыбака:
Обещал вернуться
Через два денька.
Но прошел и третий,
А его всё нет.
Ждут напрасно дети,
Ждет и старый дед,
Всех нетерпеливей
Ждет его жена,
Ночи молчаливей
И как холст бледна.
Вот за ужин сели,
Ей не до еды.
«Как бы в самом деле
Не было беды».
Вдоль реки несется
Лодочка, на ней
Песня раздается
Всё слышней, слышней.
Звуки той знакомой
Песни услыхав,
Дети вон из дому
Бросились стремглав.
Весело вскочила
Из-за прялки мать,
И у деда сила
Вдруг нашлась бежать.
Песню заглушает
Звонкий крик ребят;
Тщетно унимает
Старый дед внучат.
Вот и воротился
Весел и здоров!
В росказни пустился
Тотчас про улов.
В морды он и в сети
Наловил всего;
С любопытством дети
Слушают его.
Смотрит дед на щуку —
«Больно велика!»
Мать сынишке в руку
Сует окунька,
Девочка присела
Около сетей
И взяла несмело
Парочку ершей.
Прыгают, смеются
Детки, если вдруг
Рыбки встрепенутся,
Выскользнут из рук.
Долго раздавался
Смех их над рекой;
Ими любовался
Месяц золотой.
Ласково мерцали
Звезды с вышины,
Детям обещали
Радостные сны.
Будущее
не придет само,
если
не примем мер.
За жабры его, — комсомол!
За хвост его, — пионер!
Коммуна
не сказочная принцесса,
чтоб о ней
мечтать по ночам.
Рассчитай,
обдумай,
нацелься —
и иди
хоть по мелочам.
Коммунизм
не только
у земли,
у фабрик в поту.
Он и дома
за столиком,
в отношеньях,
в семье,
в быту.
Кто скрипит
матершиной смачной
целый день,
как немазаный воз,
тот,
кто млеет
под визг балалаечный,
тот
до будущего
не дорос.
По фронтам
пулеметами такать —
не в этом
одном
война!
И семей
и квартир атака
угрожает
не меньше
нам.
Кто не выдержал
натиск домашний,
спит
в уюте
бумажных роз, —
до грядущей
жизни мощной
тот
пока еще
не дорос.
Как и шуба,
и время тоже —
проедает
быта моль ее.
Наших дней
залежалых одёжу
перетряхни, комсомолия!
Дом ходуном.
Мать ужасом объята:
— Опять дерутся!
Брат идёт на брата.
И гонит нас во двор,
В толпу ребят.
Двор ходуном:
Встаёт за брата брат!
Пусть рвутся связи, меркнет свет,
Но подрастают в семьях дети…
Есть в мире Бог иль Бога нет,
А им придётся жить на свете.Есть в мире Бог иль нет Его,
Но час пробьет. И станет нужно
С людьми почувствовать родство,
Заполнить дни враждой и дружбой.Но древний смысл того родства
В них будет брезжить слишком глухо —
Ведь мы бессвязные слова
Им оставляем вместо духа.Слова трусливой суеты,
Нас утешавшие когда-то,
Недостоверность пустоты,
Где зыбки все координаты……Им всё равно придётся жить:
Ведь не уйти обратно в детство,
Ведь жизнь нельзя остановить,
Чтоб в ней спокойно оглядеться.И будет участь их тяжка,
Времён прервется связь живая,
И одиночества тоска
Обступит их, не отставая.Мы не придем на помощь к ним
В борьбе с бессмыслицей и грязью.
И будет трудно им одним
Найти потерянные связи.Так будь самим собой, поэт,
Твой дар и подвиг — воплощенье.
Ведь даже горечь — это свет,
И связь вещей, и их значенье.Держись призванья своего!
Ты загнан сам, но ты в ответе:
Есть в мире Бог иль нет Его —
Но подрастают в семьях дети.
Вот ведь настали деньки!
В доме такая тоска.
Спутаешь половики
И не дадут шлепка.
Стулья не на местах.
Цветок на окне чуть живой.
Не вовремя и не так
Отец поливает его.
Запахов вкусных нет
В доме в обеденный час.
Из дому на обед
Папа уводит нас.
Столовая нарпита
Приезжими набита,
Приезжими, прохожими,
Дорожными одёжами.
Простывший суп свекольный
И хлеба по куску,
Биточек треугольный
В коричневом соку.
Горюем с папой вместе,
Горячий пьём компот,
Как будто мы — в отъезде,
А мама дома ждёт.
Зачем рассказывать о том
Солдату на войне,
Какой был сад, какой был дом
В родимой стороне?
Зачем? Иные говорят,
Что нынче, за войной,
Он позабыл давно, солдат,
Семью и дом родной;
Он ко всему давно привык,
Войною научен,
Он и тому, что он в живых,
Не верит нипочем.
Не знает он, иной боец,
Второй и третий год:
Женатый он или вдовец,
И писем зря не ждет…
Так о солдате говорят.
И сам порой он врет:
Мол, для чего смотреть назад,
Когда идешь вперед?
Зачем рассказывать о том,
Зачем бередить нас,
Какой был сад, какой был дом.
Зачем?
Затем как раз,
Что человеку на войне,
Как будто назло ей,
Тот дом и сад вдвойне, втройне
Дороже и милей.
И чем бездомней на земле
Солдата тяжкий быт,
Тем крепче память о семье
И доме он хранит.
Забудь отца, забудь он мать,
Жену свою, детей,
Ему тогда и воевать
И умирать трудней.
Живем, не по миру идем,
Есть что хранить, любить.
Есть, где-то есть иль был наш дом,
А нет — так должен быть!
Любили тебя без особых причин
За то, что ты — внук,
За то, что ты — сын,
За то, что малыш,
За то, что растёшь,
За то, что на папу и маму похож.
И эта любовь до конца твоих дней
Останется тайной опорой твоей.
И вот сижу в саду моем тенистом
И пред собой могу воспроизвесть,
Как это будет в час, когда умру я,
Как дрогнет все, что пред глазами есть.
Как полетят повсюду извещенья,
Как потеряет голову семья,
Как соберутся, вступят в разговоры,
И как при них безмолвен буду я.
Живые связи разлетятся прахом,
Возникнут сразу всякие права́,
Начнется давность, народятся сроки,
Среди сирот появится вдова.
В тепло семьи дохнет мороз закона, —
Быть может, сам я вызвал тот закон;
Не должен он, не может ошибаться,
Но и любить — никак не может он.
И мне никто, никто не поручится, —
Я видел сам, и не один пример:
Как между близких, самых близких кровных,
Вдруг проступал созревший лицемер...
И это все, что здесь с такой любовью,
С таким трудом успел я насадить,
Ему спокойной, смелою рукою,
Призвав закон, удастся сокрушить...
Нынче улетели журавли
на заре промозглой и туманной.
Долго, долго затихал вдали
разговор печальный и гортанный.
С коренастых вымокших берез
тусклая стекала позолота;
горизонт был ровен и белес,
словно с неба краски вытер кто-то.
Тихий дождь сочился без конца
из пространства этого пустого…
Мне припомнился рассказ отца
о лесах и топях Августова.
Ничего не слышно о тебе.
Может быть, письмо в пути пропало,
может быть… Но думать о беде —
я на это не имею права.
Нынче улетели журавли…
Очень горько провожать их было.
Снова осень. Три уже прошли…
Я теплее девочку укрыла.
До костей пронизывала дрожь,
в щели окон заползала сырость…
Ты придешь, конечно, ты придешь
в этот дом, где наш ребенок вырос.
И о том, что было на войне,
о своем житье-бытье солдата
ты расскажешь дочери, как мне
мой отец рассказывал когда-то.
Трудящийся судья!
Устав от должностей заботливого чина,
Приди покоиться в гостях у селянина,
Где мирны дни ведет счастливая семья;
А чтоб такое диво
Не возмогло тебе представиться за лживо,
Спроси у всей семьи спокойных дней секрет,
И вот тебе в ответ:
«Во время нашего досуга
Не затрудняем мы друг друга
Делами свыше нас;
Хоть дел других не охуждаем,
А только рассуждаем,
Как лучше сделать нам на круглый год запас,
К простому вся дни пиру.
Кто хочет ссориться, того склоняем к миру,
Дая рассудку полну мочь;
От споров мы отходим прочь,
Коварных нас оставить просим,
И жалоб в люди не приносим,
Себя не ставим во святых:Имеем слабости, имеем недостатки,
Об них болтаем без украдки,
Не трогая чужих.
Своих, меж шуток, мы без желчи критикуем,
Не мысля зла другим, как лучше жить толкуем.
Бежим ловящих нас похвал;
И если иногда, подчас, из доброй воли,
Придет Фортуна к нам откушать хлеба-соли,
Мы рады тем, что Бог послал».
В далекий дом в то утро весть пришла,
Сказала так: «Потеря тяжела.
Над снежною рекой, в огне, в бою
Ваш муж Отчизне отдал жизнь свою».
Жена замолкла. Слов не подобрать.
Как сыну, мальчику, об этом рассказать?
Ему учиться будет тяжело.
Нет, не скажу… А за окном мело,
А за окном седой буран орал.
А за окном заводы, снег, Урал.
И в школу тоже весть в тот день пришла.
Сказала: «Школьники потеря тяжела.
Отец Володи вашего в бою
Отчизне отдал жизнь прекрасную свою».
И сын об этом от товарищей узнал.
Сидел среди друзей, весь вечер промолчал.
Потом пошел домой и думал он: «Как быть?»
И матери решил не говорить.
Ведь нынче в ночь ей на завод идти.
Об этом скажешь — не найдет пути.
С тех пор о нем и вечером и днем
Они друг другу говорят как о живом,
И вспоминают все его слова,
И как он песни пел, как сына целовал,
И как любил скорей прийти домой, —
И он для их любви действительно живой.
Вот только ночью мать слезу смахнет,
В подушку сын украдкою всплакнет,
А утром надо жить, учиться, побеждать.
Как силу их сердец мне передать!
ДжанСобрав еле-еле с дорог
расшвырянного себя,
я переступаю порог
страны под названьем «семья». Пусть нету прощения мне,
здесь буду я понят, прощён,
и стыдно мне в этой стране
за всё, из чего я пришёл. Набитый опилками лев,
зубами вцепляясь в пальто,
сдирает его, повелев
стать в угол, и знает — за что. Заштопанный грустный жираф
облизывает меня,
губами таща за рукав
в пещеру, где спят сыновья. И в газовых синих очах
кухонной московской плиты
недремлющий вечный очаг
и вечная женщина — ты. Ворочает уголья лет
в золе золотой кочерга,
и вызолочен силуэт
хранительницы очага. Очерчена золотом грудь.
Ребёнок сосёт глубоко…
Всем бомбам тебя не спугнуть,
когда ты даёшь молоко. С годами всё больше пуглив
и даже запуган подчас
когда-то счастливый отлив
твоих фиолетовых глаз. Тебя далеко занесло,
но, как золотая пчела,
ты знаешь своё ремесло,
хранительница очага. Я голову очертя
растаптывал всё на бегу.
Разрушил я два очага,
а третий, дрожа, берегу. Мне слышится топот шагов.
Идут сквозь вселенский бедлам
растаптыватели очагов
по женским и детским телам. Дорогами женских морщин
они маршируют вперёд.
В глазах гуманистов-мужчин
мерцает эсэсовский лёд. Но тлеющие угольки
растоптанных очагов
вцепляются в каблуки,
сжигая заснувших врагов. А как очищается суть
всего, что внутри и кругом,
когда освещается путь
и женщиной, и очагом! Семья — это слитые «я».
Я спрашиваю — когда
в стране под названьем «семья»
исчезнут и гнёт и вражда? Ответь мне в ночной тишине,
хранительница, жена, —
неужто и в этой стране
когда-нибудь будет война?!
— Ой! Вань! Смотри, какие клоуны!
Рот — хоть завязочки пришей…
Ой, до чего, Вань, размалёваны,
И голос — как у алкашей!
А тот похож (нет, правда, Вань)
На шурина — такая ж пьянь.
Ну нет, ты глянь, нет-нет, ты глянь,
Я — правду, Вань!
— Послушай, Зин, не трогай шурина:
Какой ни есть, а он родня.
Сама намазана, прокурена —
Гляди, дождёшься у меня!
А чем болтать — взяла бы, Зин,
В антракт сгоняла б в магазин…
Что, не пойдёшь? Ну, я — один.
Подвинься, Зин!..
— Ой! Вань! Гляди, какие карлики!
В джерси одеты — не в шевьёт,
На нашей пятой швейной фабрике
Такое вряд ли кто пошьёт.
А у тебя, ей-богу, Вань,
Ну все друзья — такая рвань,
И пьют всегда в такую рань
Такую дрянь!
— Мои друзья хоть не в болонии,
Зато не тащат из семьи.
А гадость пьют — из экономии,
Хоть поутру — да на свои!
А у тебя самой-то, Зин,
Приятель был с завода шин,
Так тот — вообще хлебал бензин.
Ты вспомни, Зин!..
— Ой! Вань! Гляди-кось, попугайчики!
Нет, я, ей-богу, закричу!..
А это кто в короткой маечке?
Я, Вань, такую же хочу.
В конце квартала — правда, Вань, —
Ты мне такую же сваргань…
Ну что «отстань», всегда «отстань»…
Обидно, Вань!
— Уж ты бы лучше бы молчала бы —
Накрылась премия в квартал!
Кто мне писал на службу жалобы?
Не ты?! Когда я их читал!
К тому же эту майку, Зин,
Тебе напяль — позор один.
Тебе шитья пойдёт аршин —
Где деньги, Зин?..
— Ой! Вань! Умру от акробатиков!
Смотри, как вертится, нахал!
Завцеха наш товарищ Сатюков
Недавно в клубе так скакал.
А ты придёшь домой, Иван,
Поешь — и сразу на диван,
Иль, вон, кричишь, когда не пьян…
Ты что, Иван?
— Ты, Зин, на грубость нарываешься,
Всё, Зин, обидеть норовишь!
Тут за день так накувыркаешься…
Придёшь домой — там ты сидишь!
Ну, и меня, конечно, Зин,
Всё время тянет в магазин,
А там — друзья… Ведь я же, Зин,
Не пью один!
Зачем же мне к зиме коса?
Что мне, ею брить волоса?
— Зимой побреешь воло̀сья.
А там, глядишь, подрастут и колосья.