Тэффи
На скале, у самого края,
Где река Елизабет, протекая,
Скалит камни, как зубы, был замок.
На его зубцы и бойницы
Прилетали тощие птицы,
Глухо каркали, предвещая.
А внизу, у самого склона,
Залегала берлога дракона,
Шестиногого, с рыжей шерстью.
Сам хозяин был чёрен, как в дёгте,
У него были длинные когти,
Гибкий хвост под плащом он прятал.
Жил он скромно, хотя не медведем,
И известно было соседям,
Что он просто-напросто дьявол.
Но соседи его были тоже
Подозрительной масти и кожи,
Ворон, оборотень и гиена.
Собирались они и до света
Выли у реки Елизабета,
А потом в домино играли.
И так быстро летело время,
Что простое крапивное семя
Успевало взойти крапивой.
Это было ещё до Адама,
В небесах жил не Бог, а Брама,
И на всё он смотрел сквозь пальцы.
Жить да жить бы им без печали!
Но однажды в ночь переспали
Вместе оборотень и гиена.
И родился у них ребёнок,
Не то птица, не то котенок,
Он радушно был взят в компанью.
Вот собрались они как обычно
И, повыв над рекой отлично,
Как всегда, за игру засели.
И играли, играли, играли,
Как играть приходилось едва ли
Им, до одури, до одышки.
Только выиграл всё ребенок:
И бездонный пивной бочонок,
И поля, и угодья, и замок.
Закричал, раздувшись как груда:
«Уходите вы все отсюда,
Я ни с кем не стану делиться!
Только добрую, старую маму
Посажу я в ту самую яму,
Где была берлога дракона». —
Вечером по берегу Елизабета
Ехала чёрная карета,
А в карете сидел старый дьявол.
Позади тащились другие,
Озабоченные, больные,
Глухо кашляя, подвывая.
Кто храбрился, кто ныл, кто сердился…
А тогда уж Адам родился,
Бог спаси Адама и Еву!
Поздно ночью вчера о тебе говорила собака,
О тебе говорил на болоте в осоке кулик,
Это ты одинокая птица в лесу между веток,
Одинокой был птицей, пока ты меня не нашел.
Обещался, и ложь ты сказал мне, что будешь со мною,
Говорил — будешь там, где пасутся овечьи стада,
Был протяжен мой свист, и тебе триста раз я кричала,
Не нашла ничего, только жалко ягненок блеял.
Ты мне трудную вещь обещал — как подарок любимой,
Золотой дать корабль, и с серебряной мачтой на нем,
Городов дать двенадцать, — чтоб в каждом был рынок богатый,
Подарить мне дворец, белый двор на морском берегу.
Невозможную вещь обещал — как подарок любимой,
Подарить мне перчатки из рыбьей хотел чешуи,
И из птичьих ты шкурок хотел подарить башмаки мне,
И из лучших в Ирландии платье тончайших шелков.
Мне родная с тобой говорить не велела сегодня,
Не велела и завтра, и мне в воскресенье молчать,
Так со мной говорила родимая в злую минуту,
В час, как дверь затворяла, когда обворован был дом.
Ты мой отнял восток, у меня и мой запад ты отнял,
Все, что было за мною, ты взял, все, что там предо мной,
Отнял Месяц в ночи, отнял с Месяцем яркое Солнце,
И мой страх говорит, что и Бога ты взял у меня.
К литургии шёл сильный царь Волот,
Всё прослушал он, во дворец идёт.
Но вопрос в душе не один горит.
Говорит с ним царь, мудрый царь Давид.
«Ты уж спрашивай, сильный царь Волот,
На любой вопрос ум ответ найдёт.»
И беседа шла от царя к царю.
Так приводит ночь для людей зарю. —
«Где начало дней? Где всех дней конец?
Городам какой город есть отец?
Кое древо — мать всем древам земным?
Кою травам мать мы опредедим?
И какой старшой камень меж камней?
Птица между птиц? Зверь между зверей?
Рыба между рыб? Озеро озёр?
Море всех морей? Всех степей простор?»
Так-то вопрошал сильный царь Волот,
Мудрый царь Давид речь в ответ ведёт. —
«Где начало дней, там и дней конец,
Их связал в одно вышний наш Отец.
Свет идёт во тьму, тьма ведёт во свет,
Большее понять — разума в нас нет.
Город городов — строится в умах,
Радость в нём — свеча, свет во всех домах,
Там сады для всех, все цветы есть в нём,
Водоёмы бьют, с башней каждый дом.
Кипарис есть мать всем древам земным,
Кипарис родит благовонный дым,
В час, как дух у нас посвящён мольбам,
Фимиам его дышит в храмах нам.
А всем травам мать есть плакун-трава,
Потому что грусть в ней всегда жива,
И приходит год, и уходит год,
А в плакун-траве всё слеза цветёт.
Камень камням всем — огневой рубин,
В нём святая кровь, в нём пожар глубин,
Перед тем как новь распахать для нас,
Нужно сжечь леса в самый жаркий час.
Птица птицам всем есть морской Стратим,
Взор его — огонь, а перо — как дым,
Он крылом своим обнимает мир,
Всех живых зовёт на всемирный пир.
Зверь зверей земных есть единорог,
На скрещеньи он всех земных дорог,
И куда нейди, всё придёшь к нему,
И узнаешь свет, миновавши тьму.
Рыба между рыб кит есть исполин,
Возлюбивший ночь и испод глубин,
Двух сынов родил исполинский кит,
И на них на трёх весь наш мир стоит.
Озеро — отец всех земных озёр —
Есть зеркальный круг между снежных гор,
Кто на высь взойдёт, глянет в тот затон,
Весь увидит мир как единый сон.
Степь степей земных, Море всех морей —
В помыслах людских, в сердце у людей,
Кто в зеркальный круг заглянул в мечте,
Вечно он в степи, в Море, в Красоте».
В темнице сидит заключённый
Под крепкою стражей,
Неведомый рыцарь, пленённый
Изменою вражей.
И думает рыцарь, горюя:
«Не жалко мне жизни.
Мне страшно одно, что умру я
Далёкий отчизне.
Стремлюся я к ней неизменно
Из чуждого края
И думать о ней, незабвенной,
Хочу, умирая».
Но ворон на прутья решётки
Садится беззвучно.
«Что, рыцарь, задумался, кроткий?
Иль рыцарю скучно?»
Тревогою сердце забилось,
И рыцарю мнится —
С недоброю вестью явилась
Недобрая птица.
«Тебя не посмею спугнуть я,
Ты здешний, — я дальний…
Молю, не цепляйся за прутья,
О, ворон печальный!
Меня с моей думой бесплодной
Оставь, кто б ты ни был».
Ответствует гость благородный:
«Я вестником прибыл.
Ты родину любишь земную,
О ней помышляешь.
Скажу тебе правду иную —
Ты правды не знаешь.
Отчизна тебе изменила,
Навеки ты пленный;
Но мира она не купила
Напрасной изменой:
Предавшую предали снова —
Лукаво напали,
К защите была не готова,
И родину взяли.
Покрыта позором и кровью,
Исполнена страха…
Ужели ты любишь любовью
Достойное праха?»
Но рыцарь вскочил, пораженный
Неслыханной вестью,
Объят его дух возмущенный
И гневом, и местью;
Он ворона гонит с укором
От окон темницы…
Но вдруг отступил он под взором
Таинственной птицы.
И снова спокойно и внятно,
Как будто с участьем,
Сказал ему гость непонятный:
«Смирись пред несчастьем.
Истлело достойное тленья,
Всё призрак, что было.
Мы живы лишь силой смиренья,
Единою силой.
Не веруй, о рыцарь мой, доле
Постыдной надежде.
Не думай, что был ты на воле
Когда-либо прежде.
Пойми — это сон был свободы,
Пускай и короткий.
Ты прожил все долгие годы
В плену, за решеткой.
Ты рвался к далекой отчизне,
Любя и страдая.
Есть родина, чуждая жизни,
И вечно живая».
Умолк… И шуршат только перья
О прутья лениво.
И рыцарь молчит у преддверья
Свободы нелживой.
Этот рассказ мы с загадки начнём —
Даже Алиса ответит едва ли:
Что остаётся от сказки потом,
После того как её рассказали?
Где, например, волшебный рожок?
Добрая фея куда улетела?
А? Э-э! Так-то, дружок,
В этом-то всё и дело:
Они не испаряются, они не растворяются,
Рассказанные в сказке, промелькнувшие во сне, —
В Страну Чудес волшебную они переселяются,
Мы их, конечно, встретим в этой сказочной стране…
Много неясного в странной стране —
Можно запутаться и заблудиться…
Даже мурашки бегут по спине,
Если представить, что может случиться.
Вдруг будет пропасть — и нужен прыжок.
Струсишь ли сразу? Прыгнешь ли смело?
А? Э-э! Так-то, дружок,
В этом-то всё и дело.
Добро и зло в Стране Чудес, как и везде, ругаются,
Но только — здесь они живут на разных берегах,
Здесь по дорогам страшные истории скитаются
И бегают фантазии на тоненьких ногах.
Ну и последнее: хочется мне,
Чтобы всегда меня все узнавали,
Буду я птицей в волшебной стране —
«Птица Додо» меня дети прозвали.
Даже Алисе моей невдомёк,
Как упакуюсь я в птичее тело,
А? Э-э! То-то, дружок,
В этом-то всё и дело.
И не такие странности в Стране Чудес случаются!
В ней нет границ, не нужно плыть, бежать или лететь,
Попасть туда не сложно, никому не запрещается,
В ней нужно оказаться — стоит только захотеть.
…Не обрывается сказка концом.
Помнишь, тебя мы спросили вначале:
Что остается от сказки потом -
После того, как ее рассказали?
Может, не все, даже съев пирожок,
Наша Алиса во сне разглядела.
А? Э… Так-то, дружок,
В этом-то все и дело.
И если кто-то снова вдруг проникнуть попытается
В Страну Чудес волшебную в красивом добром сне, -
Тот даже то, что кажется, что только представляется,
Найдет в своей загадочной и сказочной стране.
Грузинская ночь — я твоим упиваюсь дыханьем!
Мне так хорошо здесь под этим прохладным навесом,
Под этим навесом уютной нацваловой сакли.
На мягком ковре я лежу под косматою буркой,
Не слышу ни лая собак, ни ослиного крику,
Ни дикого пенья под жалобный говор чингури.
Заснул мой хозяин — потухла светильня в железном
Висячем ковше… Вот луна! — и я рад, что сгорело
Кунжутное масло в моей деревенской лампаде…
Иные лампады зажглись, я иную гармонию слышу.
О Боже! какой резонанс! Чу! какая-то птица —
Ночная, болотная птица поет в отдаленьи…
И голос ее точно флейты отрывистый, чистый,
Рыдающий звук — вечно та же и та же
В размер повторенная нота — уныло и тихо
Звучит. — Не она ли мне спать не дает! Не она ли
Напела мне на душу грусть! Я смыкаю ресницы,
А думы несутся одна за другой, беспрестанно,
Как волны потока, бегущего с гор по ущелью.
Но волны потока затем ли бегут по ущелью,
Чтоб только достигнуть предела и слиться с волнами
Безбрежного моря! — нет, прежде чем моря достигнуть,
Они на долину спешат, напоить виноградные лозы
И нивы — надежду древнейшего в мире народа.
А вы, мои думы! — вы, прежде чем в вечность
Умчитесь, в полете своем захватив мириады
Миров, — вы — скажите, ужель суждено вам
Носиться бесплодно над этою чудной страною,
Так страстно любимою солнцем и — выжженной солнцем!
В стольном Киеве великом
Князь Владимир пировал;
Окружен блестящим ликом,
В светлой гридне заседал.
Всех бояр своих премудрых,
Всех красавиц лепокудрых,
Сильных всех богатырей
Звал он к трапезе своей.
За дубовый стол сахарных
Сорок яств принесены;
Меду сладкого янтарных
Сорок чаш опразднены —
Всех живит веселье ново;
Изронил златое слово
Князь к гостям: «Пошлем гонца,—
Грустен пир, где нет певца».
Молвил князь; гонец поспешный
Скоро в путь, скорей — назад,
И, певец на пир утешный,
Вдохновенный с ним Услад.
Вещий перст живые струны
Всколебал; гремят перуны:
Зверем рыщет он в леса,
Вьется птицей в небеса.
Бодры юноши внимали,
Быстрый взор в певца вперя;
Девы красные вздыхали,
Робким оком долу зря.
Князь, чудясь искусству дивну,
Повелел златую гривну
С цепью бисерной принесть —
Песней сладких в мзду и честь.
«Не дари меня ты златом,
Цепью редкой не дари.
Пусть в наряде сем богатом
В брань текут богатыри;
Им бояр укрась почтенных,
Власти бременем стягченных:
Воин — меч, а судия —
Щит державы твоея.
Я пою, как птица в поле,
Оживленная весной;
Я пою: чего мне боле?
Песнь от сердца — дар драгой.
Если ж хочешь, князь, награду
По желанью дать Усладу, —
Пусть почтит меня княжна
Кубком светлого вина».
Налит кубок: «Будьте здравы,
Гости честные, всегда;
Обо мне во дни забавы
Вспомяните иногда.
Дом ваш полон всем, и сами
Вы любимы небесами:
Благодарны ж будьте им,
Сколько гость ваш вам самим».
Январь
Открываем календарь
Начинается январь.
В январе, в январе
Много снегу на дворе.
Снег — на крыше, на крылечке.
Солнце в небе голубом.
В нашем доме топят печки.
В небо дым идет столбом.
Февраль
Дуют ветры в феврале,
Воют в трубах громко.
Змейкой мчится по земле
Легкая поземка.
Поднимаясь, мчатся вдаль
Самолетов звенья.
Это празднует февраль
Армии рожденье.
Март
Рыхлый снег темнеет в марте.
Тают льдинки на окне.
Зайчик бегает по парте
И по карте
На стене.
Апрель
Апрель, апрель!
На дворе звенит капель.
По полям бегут ручьи,
На дорогах лужи.
Скоро выйдут муравьи
После зимней стужи.
Пробирается медведь
Сквозь лесной валежник.
Стали птицы песни петь,
И расцвел подснежник.
Май
Распустился ландыш в мае
В самый праздник — в первый день.
Май цветами провожая,
Распускается сирень.
Июнь
Пришел июнь.
«Июнь! Июнь!»
В саду щебечут птицы…
На одуванчик только дунь
И весь он разлетится.
Июль
Сенокос идет в июле,
Где-то гром ворчит порой.
И готов покинуть улей
Молодой пчелиный рой.
Август
Собираем в августе
Урожай плодов.
Много людям радости
После всех трудов.
Солнце над просторными
Нивами стоит.
И подсолнух зернами
Черными
Набит.
Сентябрь
Ясным утром сентября
Хлеб молотят села,
Мчатся птицы за моря
И открылась школа.
Октябрь
В октябре, в октябре
Частый дождик на дворе.
На лугах мертва трава,
Замолчал кузнечик.
Заготовлены дрова
На зиму для печек.
Ноябрь
День Седьмого ноября
Красный день календаря.
Погляди в свое окно:
Все на улице красно.
Вьются флаги у ворот,
Пламенем пылая.
Видишь, музыка идет
Там, где шли трамваи.
Весь народ — и млад и стар
Празднует свободу.
И летит мой красный шар
Прямо к небосводу!
Декабрь
В декабре, в декабре
Все деревья в серебре.
Нашу речку, словно в сказке,
За ночь вымостил мороз,
Обновил коньки, салазки,
Елку из лесу привез.
Елка плакала сначала
От домашнего тепла.
Утром плакать перестала,
Задышала, ожила.
Чуть дрожат ее иголки,
На ветвях огни зажглись.
Как по лесенке, по елке
Огоньки взбегают ввысь.
Блещут золотом хлопушки.
Серебром звезду зажег
Добежавший до верхушки
Самый смелый огонек.
Год прошел, как день вчерашний.
Над Москвою в этот час
Бьют часы Кремлевской башни
Свой салют — двенадцать раз.
Вот здесь сидел он у окна,
Безмолвный, сумрачный: больна
Была душа его — он жался
Как бы от холода, глядел
Рассеянно и не хотел
Мне возражать, — а я старался
Утешить гостя и не мог.
Быть может, веры в исцеленье
Он жаждал, а не утешенья;
Но где взять веры?! Слово «бог»
Мне на уста не приходило;
Молитв целительная сила
Была чужда обоим нам,
И он ко всем моим речам
Был равнодушен, как могила.
Как птица раненая, он
Приник — и уж не ждал полета;
А я сказал ему, чтоб он
Житейских дрязг порвал тенета,
Чтоб он рванулся на простор —
Бежал в прохладу дальних гор, —
В глушь деревень, к полям иль к морю, —
Туда, где человек в борьбе
С природой смело смотрит горю
В лицо, не мысля о себе…
Он воспаленными глазами
Мне заглянул в глаза, руками
Закрыл лицо и не шутя
Заплакал горько, как дитя.
То были слезы без рыданья,
То было горе без названья,
То были вздохи без мечты… —
В сетях любви и пустоты,
В когтях завистливого рока,
Он был не властен над собой;
Ни жить не мог он одиноко,
Ни заодно брести с толпой…
И думал я: «Поэт! — больное
Дитя? Ужель в судьбе твоей
Есть что-то злое, роковое,
Неодолимое!..»
С тех пор прошло немало дней;
Я слышал от его друзей,
Что он в далекий путь собрался
И стал заметно веселей;
Но беспощадный рок дождался
Его на лестнице крутой
И сбросил…
Странный стук раздался…
Он грохнулся и разметался,
Изломанный, полуживой…
И огненные сновиденья
Его умчали в край иной.
Без крика и без сожаленья
Покинул он больной наш свет…
Его не восторгал он — нет!..
В его глазах он был теплицей,
Где гордой пальме места нет,
Где так роскошен пустоцвет,
Где пойманной, помятой птицей,
Не веря собственным крылам,
Сквозь стекла потемневших рам,
Сквозь дымку чадных испарений
Напрасно к свету рвется гений, —
К полям, к дубровам, к небесам…
Not with a bang but a whimper.*
T.S. Eliot
Март на исходе, и сад мой пуст.
Старая птица, сядь на куст,
у которого в этот день
только и есть, что тень.
Будто и не было тех шести
лет, когда он любил цвести;
то есть грядущее тем, что наг,
делает ясный знак.
Или, былому в противовес,
гол до земли, но и чужд небес,
он, чьи ветви на этот раз -
лишь достиженье глаз.
Знаю и сам я не хуже всех:
грех осуждать нищету. Но грех
так обнажать — поперёк и вдоль -
язвы, чтоб вызвать боль.
Я бы и сам его проклял, но
где-то птице пора давно
сесть, чтоб не смешить ворон;
пусть это будет он.
Старая птица и голый куст,
соприкасаясь, рождают хруст.
И, если это принять всерьёз,
это — апофеоз.
То, что цвело и любило петь,
стало тем, что нельзя терпеть
без состраданья — не к их судьбе,
но к самому себе.
Грустно смотреть, как, сыграв отбой,
то, что было самой судьбой
призвано скрасить последний час,
меняется раньше нас.
То есть предметы и свойства их
одушевлённее нас самих.
Всюду сквозит одержимость тел
манией личных дел.
В силу того, что конец страшит,
каждая вещь на земле спешит
больше вкусить от своих ковриг,
чем позволяет миг.
Свет — ослепляет. И слово — лжёт.
Страсть утомляет. А горе — жжёт,
ибо страданье — примат огня
над единицей дня.
Лучше не верить своим глазам
да и устам. Оттого что Сам
Бог, предваряя Свой Страшный Суд,
жаждет казнить нас тут.
Так и рождается тот устав,
что позволяет, предметам дав
распоряжаться своей судьбой,
их заменять собой.
Старая птица, покинь свой куст.
Стану отныне посредством уст
петь за тебя, и за куст цвести
буду за счёт горсти.
Так изменились твои черты,
что будто на воду села ты,
лапки твои на вид мертвей
цепких нагих ветвей.
Можешь спокойно лететь во тьму.
Встану и место твоё займу.
Этот поступок осудит тот,
кто не встречал пустот.
Ибо, чужда четырём стенам,
жизнь, отступая, бросает нам
полые формы, и нас язвит
их нестерпимый вид.
Знаю, что голос мой во сто раз
хуже, чем твой — пусть и низкий глас.
Но даже режущий ухо звук
лучше безмолвных мук.
Мир если гибнет, то гибнет без
грома и лязга; но также не с
робкой, прощающей грех слепой
веры в него, мольбой.
В пляске огня, под напором льда
подлинный мира конец — когда
песня, которая всем горчит,
выше нотой звучит.
*Не взрыв, но всхлип (англ.). — Из стихотворения
Т.С. Элиота «The Hollow Men».
Весеннее солнце дробится в глазах,
В канавы ныряет и зайчиком пляшет.
На Трубную выйдешь — и громом в ушах
Огонь соловьиный тебя ошарашит…
Куда как приятны прогулки весной:
Бредешь по садам, пробегаешь базаром!..
Два солнца навстречу: одно над землей,
Другое — расчищенным вдрызг самоваром.
И птица поет. В коленкоровой мгле
Скрывается гром соловьиного лада…
Под клеткою солнце кипит на столе —
Меж чашек и острых кусков рафинада…
Любовь к соловьям — специальность моя,
В различных коленах я толк понимаю:
За лешевой дудкой — вразброд стукотня,
Кукушкина песня и дробь рассыпная…
Ко мне продавец:
«Покупаете? Вот.
Как птица моя на базаре поет!
Червонец — не деньги! Берите! И дома,
В покое, засвищет она по-иному…»
От солнца, от света звенит голова…
Я с клеткой в руках дожидаюсь трамвая.
Крестами и звездами тлеет Москва,
Церквами и флагами окружает!
Нас двое!
Бродяга и ты — соловей,
Глазастая птица, предвестница лета,
С тобою купил я за десять рублей —
Черемуху, полночь и лирику Фета!
Весеннее солнце дробится в глазах.
По стеклам течет и в канавы ныряет.
Нас двое.
Кругом в зеркалах и звонках
На гору с горы пролетают трамваи.
Нас двое…
А нашего номера нет…
Земля рассолодела. Полдень допет.
Зеленою смушкой покрылся кустарник.
Нас двое…
Нам некуда нынче пойти;
Трава горячее, и воздух угарней —
Весеннее солнце стоит на пути.
Куда нам пойти? Наша воля горька!
Где ты запоешь?
Где я рифмой раскинусь?
Наш рокот, наш посвист
Распродан с лотка...
Как хочешь —
Распивочно или на вынос?
Мы пойманы оба,
Мы оба — в сетях!
Твой свист подмосковный не грянет в кустах,
Не дрогнут от грома холмы и озера…
Ты выслушан,
Взвешен,
Расценен в рублях…
Греми же в зеленых кусках коленкора,
Как я громыхаю в газетных листах!..
Мы с приятелем вдвоем
Замечательно живем!
Мы такие с ним друзья —
Куда он.
Туда и я!
Мы имеем по карманам:
Две резинки,
Два крючка,
Две больших стеклянных пробки,
Двух жуков в одной коробке,
Два тяжелых пятачка.
Мы живем в одной квартире,
Все соседи знают нас.
Только мне звонить — четыре,
А ему — двенадцать раз.
И живут в квартире с нами
Два ужа
И два ежа,
Целый день поют над нами
Два приятеля-чижа.
И про наших двух ужей,
Двух ежей
И двух чижей
Знают в нашем новом доме
Все двенадцать этажей.
Мы с приятелем вдвоем
Просыпаемся,
Встаем,
Открываем настежь двери,
В школу с книжками бежим…
И гуляют наши звери
По квартирам по чужим.
Забираются ужи
К инженерам в чертежи.
Управдом в постель ложится
И встает с нее дрожа:
На подушке не лежится —
Под подушкой два ежа!
Раньше всех чижи встают
И до вечера поют.
Дворник радио включает —
Птицы слушать не дают!
Тащат в шапках инженеры
К управдому
Двух ужей,
А навстречу инженерам
Управдом несет ежей.
Пишет жалобу сосед:
«Никому покою нет!
Зоопарк отсюда близко.
Предлагаю: всех зверей
Сдать юннатам под расписку
По возможности скорей».
Мы вернулись из кино —
Дома пусто и темно.
Зажигаются огни.
Мы ложимся спать одни.
Еж колючий,
Уж ползучий,
Чиж певучий —
Где они?
Мы с приятелем вдвоем
Просыпаемся,
Встаем,
По дороге к зоопарку
Не смеемся, не поем.
Неужели зоосад
Не вернет зверей назад?
Мы проходим мимо клеток,
Мимо строгих сторожей.
Сто чижей слетают с веток,
Выбегают сто ежей.
Только разве отличишь,
Где какой летает чиж!
Только разве разберешь,
Где какой свернулся еж!
Сто ужей на двух ребят
Подозрительно шипят,
Сто чижей кругом поют,
Сто чижей зерно клюют.
Наши птицы, наши звери
Нас уже не узнают.
Солнце село.
Поздний час.
Сторожа выводят нас.
— Не пора ли нам домой?
Говорит приятель мой.
Мы такие с ним друзья —
Куда он,
Туда и я!
Меня ты хочешь знать, я все и ничего!
Бываю видим я для взора твоего
В такую только пору,
Когда незрящему ничто не видно взору!
Я без лица, когда являюся с лицом;
Без слов, а говорю; кто слышит, тем не внятен;
Лишь тем, чей заперт слух, мой разговор понятен;
Творю из ничего, не будучи творцом;
Кажуся истинным, когда бываю ложным;
Все от могущества зависит моего,
Все невозможное могу явить возможным,
Все дать могу — и дать не властен ничего!
К тебе я прихожу неслышною стопою;
Я был вчера с тобой, быть может, и теперь,
Но ты всегда один — в тот час, как ты со мною;
Хоть я не человек, не птица и не зверь —
Однако я и зверь и человек и птица!
Не зришь меня в лицо, но зришь мои ты лица!
Я громок не гремя, пылаю без огня,
Без блеска быть могу блистательнее дня,
Короче — я в моих явленьях незаметных
Могу перед тобой быть в образах несчетных;
Но знай, когда твоим являюся очам,
Не существую я, и этот я ты сам;
Не будучи ничем, я все в себе имею,
И свойства принимать на свете все умею!
Бываю тягостен, бываю и легок,
Могу быть страшен, тих, приятен и глубок,
То долог чересчур, то страшно быстротечный,
Бываю смертен я, но быть могу и вечный.
Хоть обнимаю все, себя не дам обнять,
Однако для тебя легко меня поймать!
Переверни меня, и буду под глазами,
Тогда себя схватить позволю и руками.
— Вы знаете?
Вы знаете?
Вы знаете?
Вы знаете?
Ну, конечно, знаете!
Ясно, что вы знаете!
Несомненно,
Несомненно,
Несомненно знаете!
— Нет! Нет! Нет! Нет!
Мы не знаем ничего,
Не слыхали ничего,
Не слыхали, не видали
И не знаем
Ничего!
— А вы знаете, что У?
А вы знаете, что ПА?
А вы знаете, что ПЫ?
Что у папы моего
Было сорок сыновей?
Было сорок здоровенных —
И не двадцать,
И не тридцать, —
Ровно сорок сыновей!
— Ну! Ну! Ну! Ну!
Врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
Еще двадцать,
Еще тридцать,
Ну еще туда-сюда,
А уж сорок,
Ровно сорок, —
Это просто ерунда!
— А вы знаете, что СО?
А вы знаете, что БА?
А вы знаете, что КИ?
Что собаки-пустолайки
Научилися летать?
Научились точно птицы, —
Не как звери,
Не как рыбы, —
Точно ястребы летать!
— Ну! Ну! Ну! Ну!
Врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
Ну, как звери,
Ну, как рыбы,
Ну еще туда-сюда,
А как ястребы,
Как птицы, —
Это просто ерунда!
— А вы знаете, что НА?
А вы знаете, что НЕ?
А вы знаете, что БЕ?
Что на небе
Вместо солнца
Скоро будет колесо?
Скоро будет золотое —
Не тарелка,
Не лепешка, —
А большое колесо!
— Ну! Ну! Ну! Ну!
Врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
Ну, тарелка,
Ну, лепешка,
Ну еще туда-сюда,
А уж если колесо —
Это просто ерунда!
— А вы знаете, что ПОД?
А вы знаете, что МО?
А вы знаете, что РЕМ?
Что под морем-океаном
Часовой стоит с ружьем?
— Ну! Ну! Ну! Ну!
Врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
Ну, с дубинкой,
Ну, с метелкой,
Ну еще туда-сюда,
А с заряженным ружьем —
Это просто ерунда!
— А вы знаете, что ДО?
А вы знаете, что НО?
А вы знаете, что СА?
Что до носа
Ни руками,
Ни ногами
Не достать,
Что до носа
Ни руками,
Ни ногами
Не доехать,
Не допрыгать,
Что до носа
Не достать!
— Ну! Ну! Ну! Ну!
Врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
Ну, доехать,
Ну, допрыгать,
Ну еще туда-сюда,
А достать его руками —
Это
Просто
Ерунда!
Был древле Светогор, и Муромец могучий,
Два наши, яркие в веках, богатыря
Столетия прошли, и растянулись тучей,
Но память их живет, но память их — заря,
Забылся Светоюр А Муромец бродячий,
Наехав, увидал красивую жену.
Смущен был богатырь А тот, в мечте лежачей, —
Умно ли, предал ум, оглядку волка, сну.
Красивая жена, лебедка Светоюра,
Сманила Муромца к восторгам огневым,
И тот не избежал обмана и позора,
Губами жадными прильнул к губам слепым
Прогнувшись, Светогор узнал о вещи тайной,
Он разорвал жену, и разметал в полях.
А дерзкий Муромец стал побратим случайный,
И дружно с тем другим он сеял в мире страх
Плениться сумраком, — не диво нам Однако
Что было, да уйдет с разливною водой.
Сразивши полчища возлюблснников мрака,
Приехали они к гробнице золотой
Лег Светоюр в нее, была гробница впору.
«Брат названный» сказал, «покрой меня» Покрыл.
Примерил доски он к гробнице Светогору,
И доски приросли А тот проговорил: —
«Брат названный, открой» Но тайны есть в могилах,
Каких не разгадать И приподнять досок
Бессмертный Муромец, могучий, был не в силах.
И доски стал рубить, но разрубить не мог
Лишь он взмахнет мечом, — и обруч есть железный
Лишь он взмахнет мечом — и обруч есть другой.
О, богатырь Земли, еще есть мир надзвездный,
Подземный приговор, и тайна тьмы морской!
В гробнице снова зов «Брат названный, скорее
Бери мой вещий меч, меч-кладенец возьми»
Но силен богатырь, а меч еще сильнее,
Не может он поднять, сравнялся он с людьми.
«Брат названный, поди, тебе придам я силы».
И дунул Светогор всем духом на Илью.
Меч-кладенец подъят. Но цепки все могилы.
Напрасно, Муромец, ты тратишь мощь свою.
Ударит — обруч вновь, ударит — обруч твердый
«Брат названный, приди, еще я силы дам».
Но Муромец сказал «Довольно силы гордой.
Не понесет Земля Довольно силы нам».
«Когда бы ты припал», был голос из гробницы,
«Я мертвым духом бы повеял на тебя
Ты лег бы подле спать» — Щебечут в мире птицы
О, птицы, эту быль пропойте про себя!
Снигирь.
В избе пустынника снигирь по воле жиле —
До воле, то есть мог вылетывать из клетки,
Глядеть в окно сквозь сетки:
Но дело не о томе: он страстно петь любил.
Пустынник сам играл прекрасно на свирели,
И в птице видя страсть, он петь ее учил
И поде свирель свистать людския трели.—
Снигирь их перенял, и на голосе людской
Свистя, как звонкая свирель переливался.
Пустыннике, на руку склоняся головой,
Не раз певцом по часу любовался,
Снигирь мой счастлив был!
Чегоб еще хотеть в такой счастливой части?
Пустыннике снигиря любил
И сам из руке своих кормил;
Но мучат знать и птиц враги спокойства—страсти.—
Уныл снигирь и мало пел,
И часто пасмурный сидел
На клетке у окошка,
В которую его пустыннике запирал
Лишь на ночь, чтоб певца не подхватила кошка.
И вот о чем снигирь, случась один, мечтал:
К чему мне все ученье?
Кто слушает мое здесь пенье?
Хозяин мой, да кот?
Для них весь день дери я рот?
Что прибыли в такой и воле?
Ах, еслиб я в лесу и в поле
Хоть раз меж птицами на лад людской запел,
Какого птичей род не слыхивал от века,
Ониб дивясь, почли, что слышат человека!
Меняб и соловей послушать прилетел.—
Да что же! я не заперт в клетке;
Но на окно ведь сеть опущена.
Ахти! она
Никак разорвана? —
Так точно; вылечу, спою на ближней ветке,
Сказал, вспорхнул, в лес темной полетел,
И стаю резвую увидевши пернатых,
Он сел
Между певице и всех певцов крылатых;
И севши, посвистом всю рощу огласил.
Пернатые вздрогнули,
Друг на друга взглянули,
И замолчали все; а мой певец, что силе,
И громкой флейтою и тихою цевницей
Свистал на лад людской пред птичьею станицей.—
Да что ето за новой лад?…
Щегленок, дрозд и чиж заговорил с синицей
Он не чирикает, он и свистит не птицей,
Поет как человеке—ну что это за складе?
Избави Боже нас от едакаго тона! ",
Вот каркать бы умел,
Сидевшая на пне закаркала ворона.
Куда какой хитрец —
Картавой засвистал скворец,
Поет как человек! Ты видно брат ученой?..
Слыхали мы таких—прощай!
Тебель ужь был чета тот попугай зеленой,
Да, да, тебе ль чета зеленой попугай!
Скворца сорока перервала,
Котораго в дому господском я видала;
Ведь как кричал—да я его перекричала!
А ты отколь? ты что поешь? Поет, он вздор!
За нею закричал пернатых мелкий хор.
А мои певец, оставя ветку,
Скорей домой, скорей на клетку,
Вспорхнул и опустил головку поде крыло.
Немного времени прошло
Как и пустыннике сам явился;
С порога до лесу от беглеца следил,
И слышал, как над ним суд птичий совершился.
Товарищь, оне сказал, что так ты приуныл?
Ах, дедушка! ах, где я был!
За чем я пению людскому научился!
Не для того, мой друге, чтоб пением людским
Ты перед птицами хвалился.
Тебе уроком сим
Пусть опыт истину полезную откроет:
Что и у нас людей
Гораздо тот умней,
С волками кто поволчьи воет!
Н. Гнедич.
Санктпетербург
Предание.
Умолкли прощальныя песни снегов;
Раскрылись и окна, и двери домов,
Смеялись долины, смеялись поля
И млела в обятиях солнца земля.
Прекрасен в Армении радостный май,
Прекрасны долины и горы, как рай,
И птиц голосистых торжественный хор
Всегда оглашает воздушный простор.
„Пойдемте, сестрицы, в долину играть!“
Так девушки звали друг друга гулять,
И в платьях цветных побежали толпой
В долину, сияя своей красотой.
На пышном, зеленом долины ковре
Часы провели они в танцах, в игре…
Хлеб, сыр они взяли с собой про запас
И сели обедать в полуденный час.
Меж тем за соседний высокий курган
Засела толпа сладострастных персиян;
Как коршуны, хищники злые, на птиц,
Внезапно напали они на девиц.
Но, давши раз клятвы в любви женихам,
Остались верны они данным словам,
И пали, не дрогнув под сталью мечей,
Долину обрызгавши кровью своей.
Уж солнце садилось за горный хребет,
А девушек дома, в деревне, все нет:
И в страхе безумном за дочек своих
Родители стали розыскивать их.
И видят: в долине лежат их тела,
И каждая травка их кровью была
Обрызгана чистой, и каждый листок,
И каждая ветка и каждый сучек.
И плакали много тогда старики,
И спать улеглись у шумящей реки:
Когда ж они утром раскрыли глаза,
Уже не туманила глаз их слеза:
На каждом ничтожном клочечке земли
Гвоздики, фиалки и розы цвели,
И каждый цветок испускал ѳимиам,
Как дым от кадил, он летел к небесам.
С тех пор каждый год, как приходит весна
В долину, цветами пестреет она,
И память о прошлом народ бережет,
Долиной цветов ту долину зовет.
Предание
Умолкли прощальные песни снегов;
Раскрылись и окна, и двери домов,
Смеялись долины, смеялись поля
И млела в обятиях солнца земля.
Прекрасен в Армении радостный май,
Прекрасны долины и горы, как рай,
И птиц голосистых торжественный хор
Всегда оглашает воздушный простор.
«Пойдемте, сестрицы, в долину играть!»
Так девушки звали друг друга гулять,
И в платьях цветных побежали толпой
В долину, сияя своей красотой.
На пышном, зеленом долины ковре
Часы провели они в танцах, в игре…
Хлеб, сыр они взяли с собой про запас
И сели обедать в полуденный час.
Меж тем за соседний высокий курган
Засела толпа сладострастных персиян;
Как коршуны, хищники злые, на птиц,
Внезапно напали они на девиц.
Но, давши раз клятвы в любви женихам,
Остались верны они данным словам,
И пали, не дрогнув под сталью мечей,
Долину обрызгавши кровью своей.
Уж солнце садилось за горный хребет,
А девушек дома, в деревне, все нет:
И в страхе безумном за дочек своих
Родители стали разыскивать их.
И видят: в долине лежат их тела,
И каждая травка их кровью была
Обрызгана чистой, и каждый листок,
И каждая ветка и каждый сучок.
И плакали много тогда старики,
И спать улеглись у шумящей реки:
Когда ж они утром раскрыли глаза,
Уже не туманила глаз их слеза:
На каждом ничтожном клочочке земли
Гвоздики, фиалки и розы цвели,
И каждый цветок испускал фимиам,
Как дым от кадил, он летел к небесам.
С тех пор каждый год, как приходит весна
В долину, цветами пестреет она,
И память о прошлом народ бережет,
Долиной цветов ту долину зовет.
Есть граница между ночью и утром,
между тьмой
и зыбким рассветом,
между призрачной тишью
и мудрым
ветром…
Вот осиновый лист трясется,
до прожилок за ночь промокнув.
Ждет,
когда появится солнце…
В доме стали заметней окна.
Спит,
раскинув улицы,
город,
все в нем —
от проводов антенных
до замков,
до афиш на стенах, —
все полно ожиданием:
скоро,
скоро!
скоро! —
вы слышите? — скоро
птицы грянут звонким обвалом,
растворятся,
сгинут туманы…
Темнота заползает
в подвалы,
в подворотни,
в пустые карманы,
наклоняется над часами,
смотрит выцветшими глазами
(ей уже не поможет это), —
и она говорит голосами
тех,
кто не переносит
света.
Говорит спокойно вначале,
а потом клокоча от гнева:
— Люди!
Что ж это?
Ведь при мне вы
тоже кое-что
различали.
Шли,
с моею правдой не ссорясь,
хоть и медленно,
да осторожно…
Я темней становилась нарочно,
чтоб вас не мучила совесть,
чтобы вы не видели грязи,
чтобы вы себя не корили…
Разве было плохо вам?
Разве
вы об этом тогда
говорили?
Разве вы тогда понимали
в беспокойных красках рассвета?
Вы за солнце
луну принимали.
Разве я
виновата в этом?
Ночь, молчи!
Все равно не перекричать
разрастающейся вполнеба зари.
Замолчи!
Будет утро тебе отвечать.
Будет утро с тобой говорить.
Ты себя оставь
для своих льстецов,
а с такими советами к нам
не лезь —
человек погибает в конце концов,
если он скрывает
свою болезнь.
…Мы хотим оглядеться
и вспомнить теперь
тех,
кто песен своих не допел до утра…
Говоришь,
что грязь не видна при тебе?
Мы хотим ее видеть!
Ты слышишь?
Пора
знать,
в каких притаилась она углах,
в искаженные лица врагов взглянуть,
чтобы руки скрутить им!
Чтоб шеи свернуть!
…Зазвенели будильники на столах.
А за ними
нехотя, как всегда,
коридор наполняется скрипом дверей,
в трубах
с клекотом гулким проснулась вода.
С добрым утром!
Ты спишь еще?
Встань скорей!
Ты сегодня веселое платье надень.
Встань!
Я птицам петь для тебя велю.
Начинается день.
Начинается день!
Я люблю это время.
Я
жизнь люблю!
Мужичонка-лиходей, рожа варежкой,
Дня двадцатого апреля, года давнего,
Закричал вовсю в Москве, на Ивановской,
Дескать, дело у него. Государево!
Кто такой?
Почто вопит?
Во что верует?
Отчего в глаза стрельцов глядит без робости?
Вор — не вор, однако, кто ж его ведает?
А за крик держи ответ по всей строгости!
Мужичка того недремлющая стража взяла.
На расспросе объявил этот странный тать,
Что клянётся смастерить два великих крыла
И на оных, аки птица, будет в небе летать.
Подземелье, стол дубовый и стена на три крюка.
По стене плывут, качаясь, тени страшные…
Сам боярин Троекуров у смутьяна мужика,
Бородой тряся, грозно спрашивает:
— Что творишь, холоп?
— Не худое творю!
— Значит, хочешь взлететь?
— Даже очень хочу!
— Аки птица говоришь?
— Аки птица, говорю!
— Ну, а как не взлетишь?
— Непременно взлечу!
Был расспрашиван холоп строгим способом.
Шли от засветла расспросы и до затемна.
Дыбой гнули мужика, а он упорствовал:
«Обязательно взлечу!.. Обязательно!..»
— Вдруг и вправду полетит, мозгля крамольная?
Вдруг понравится царю потеха знатная?
Призадумались бояре и промолвили:
«Ладно. Что тебе, холоп, к работе надобно?»
Дали всё, что просил, для крылатых дел:
Два куска холста, драгоценной слюды,
Прутьев ивовых, на неделю еды,
И подъячного, чтоб смотрел-глядел.
Необычное мужичок мастерил:
Вострым ножиком он холст кромсал,
Из белужьих жабр хитрый клей варил,
Прутья ивовые в три ряда вязал.
От рассветной зари до тёмных небес
Он работал и не печалился.
Он старался — чёрт! Он смеялся — бес!
«Получается!.. Ой… получается!!!»
Слух прошёл по Москве:
— Лихие дела!
— Мужичонка?
— Чтоб мне с места не встать!
— Завтра в полдень, слышь?
— Два великих крыла…
— На Ивановской!
— Аки птица, летать?
— Что? Творишь, холоп?
— Не худое творю…
— Значит, хочешь взлететь?
— Даже очень хочу!
— Аки птица, говоришь?
— Аки птица, говорю!
— Ну, а как не взлетишь?!
— Непременно взлечу!
Мужичонка-лиходей, рожа варежкой,
Появившись из ворот, скособоченный,
Дня тридцатого апреля, на Ивановскую
Вышел — вынес два крыла перепончатых.
Отливали эти крылья сверкающие
Толи кровушкою, толи пожарами.
Сам боярин Троекуров, со товарищами,
Поглазеть на это чудо пожаловали.
Крыльев радужных таких земля не видела.
И надел их мужик, слегка важничая.
Вся Ивановская площадь шеи вытянула…
Приготовилася ахнуть вся Ивановская!
Вот он крыльями взмахнул,
Сделал первый шаг…
Вот он чаще замахал,
От усердья взмок…
Вот на цыпочки привстал…
Да не взлеталось никак.
Вот он щёки надул,
Да взлететь не смог!
Он и плакал, и молился, и два раза вздыхал,
Закатив глаза, подпрыгивал по-заячьи.
Он поохивал, присвистывал и крыльями махал,
И ногами семенил, как в присядочку…
По земле стучали крылья,
Крест мотался на груди,
Обдавала пыль вельможного боярина.
Мужичку уже кричали:
«Ну чего же ты?! Лети!!!
Обещался, так взлетай, окаянина!!!»
И тогда он завопил:
«Да где ж ты?! Господи!!!»
И купца задел крылом, пробегаючи.
Вся Ивановская площадь взвыла в хохоте,
Так, что брызнули с крестов стаи галочьи.
А мужик упал на землю, как подрезанный,
И не слышал он ни хохота, ни карканья.
Сам боярин Троекуров не побрезговали —
Подошли к мужику и в личность харкнули.
И сказали так бояре:
«Будя! Досыта
Посмеялись! А теперь давай похмуримся:
Батогами его!
Да чтоб не дo смерти!
Чтоб денёчка два пожил, да помучился!»
Ой, взлетали батоги, посреди весны…
Вился каждый батожок в небе пташкою…
И оттудова — да поперёк спины!
Поперёк спины, да всё с оттяжкою!
Чтобы думал — знал!..
Чтобы впрок — для всех!..
Чтоб вокруг тебя стало красненько!..
Да с размахом — Ах!..
Чтоб до сердца — Эх!..
И ещё раз — Ох!..
И — полразика…
— В землю смотришь, холоп?
— В землю смотрю…
— Полетать хотел?
— И теперь хочу.
— Аки птица, говоришь?
— Аки птица, говорю…
— Ну, а дальше как?!
— Непременно взлечу!..
Мужичонка-лиходей, рожа варежкой…
Одичалых собак пугая стонами,
В ночь промозглую лежал на Ивановской,
Словно чёрный крест — руки в стороны.
Посредине государства, затаённого во мгле,
Посреди берёз и зарослей смородины,
На заплаканной, залатанной, загадочной земле
Хлеборобов,
Храбрецов
И юродивых.
Посреди иконных ликов и немыслимых личин,
Бормотанья и тоски неосознанной,
Посреди пиров и пыток, пьяных песен и лучин,
Человек лежал ничком, в крови собственной.
Он лежал один. И не было ни звёзд, ни облаков.
Он лежал, широко глаза открывши.
И спина его горела не от царских батогов,
Прорастали крылья в ней.
Крылья!..
Крылышки!..
На Пятой авеню
Я встретился случайно
С открытым внове шармом
И с юностью своей.
На солнечной витрине
Висел пиджак печально,
Такой же, что когда-то
Носил мой друг Андрей.
Мистическое чувство
Мне душу опалило.
И распахнул я двери,
Поверив в чудеса.
Но чуда не случилось.
И я ушел уныло
От образа Андрея,
Не осушив глаза.
Я перепутал годы,
Смешал все наши даты
В надежде, что нежданно
Жизнь обратится вспять.
Но друг мой виновато
Смотрел из дальней дали,
И ничего в ответ мне
Уже не мог сказать.
…Он мчался по Нью-Йорку,
С иголочки одетый,
Как будто поднимался
Над залами Москвы.
И васильки Шагала,
Что были им воспеты,
Смотрели вслед с плаката
Глазами синевы.
В машине пел Боб Дилан,
И давней песней этой
Певец прощался с другом,
О чем никто не знал.
Последняя поездка
Великого поэта…
Но ждал Политехнический —
Его любимый зал.
…Я вижу эту сцену.
Царит на ней цветасто
Сверхсовременный витязь
И поднята рука.
Встает над залом властно
Во весь свой рост великий
Единственная в мире
Надежная строка.
Он был пижон и модник
Любил цветные кепки
И куртки от Кардена.
И шарфик a Paris.
И рядом с ним нелепо
Светился чей-то галстук,
На чьих-то старых брюках
Вздувались пузыри.
Не зря же и в стихах он
Так увлекался формой,
Что вмиг был узнаваем
Почти в любом ряду.
А что всех удивляло, —
Ему казалось нормой,
Когда бросал алмазы
В словесную руду.
Я не хочу мириться
С его земным уходом.
Не может свет погаснуть,
Когда падет во тьму.
Андрей в своей стихии,
Как Байрон, мог быть лордом.
Судьба же подарила
Небесный сан ему.
И Господа просил он
Послать ему второго,
Чтоб поровну общаться,
Он так был одинок…
Господь не принял просьбу.
Не делят Божье слово.
Жил без дублера Пушкин.
И Лермонтов, и Блок.
По синему экрану
Летят куда-то птицы.
Легки и чутки крылья,
И музыкален звук…
Но птиц тех белоснежных
Я принял за страницы,
Умчавшиеся в вечность
С его уставших рук.
В своих стихах последних
Немногого просил он:
«Храните душу чистой,
Не троньте красоту…»
Был голос полон силы.
В нем столько было веры,
Что мир, устав от крика,
Услышал просьбу ту.
Убийственно тоскливы ночи финской осени.
В саду — злой ведьмой шепчет дождь;
он сыплется третьи сутки
и, видимо, не перестанет завтра,
не перестанет до зимы.
Порывисто, как огромная издыхающая собака, воет ветер.
Мокрую тьму пронзают лучи прожекторов;
голубые холодные полосы призрачного света
пронзает серый бисер дождевых капель.
Тоска. И — люди ненавистны.
Написал нечто подобное стихотворению.
— Облаков изорванные клочья
Гонят в небо желтую луну;
Видно, снова этой жуткой ночью
Я ни на минуту не усну.
Ветвь сосны в окно мое стучится.
Я лежу в постели, сам не свой,
Бьется мое сердце словно птица, -
Маленькая птица пред совой.
Думы мои тяжко упрямы,
Думы мои холодны, как лед.
Черная лапа о раму
Глухо, точно в бубен, бьет.
Гибкие, мохнатые змеи —
Тени дрожат на полу,
Трепетно вытягивают шеи,
Прячутся проворно в углу.
Сквозь стекла синие окна
Смотрю я в мутную пустыню,
Как водяной с речного дна
Сквозь тяжесть вод, прозрачно синих.
Гудит какой-то скорбный звук,
Дрожит земля в холодной пытке,
И злой тоски моей паук
Ткет в сердце черных мыслей нитки.
Диск луны, уродливо изломан,
Тонет в бездонной черной яме.
В поле золотая солома
Вспыхивает желтыми огнями.
Комната наполнена мраком,
Вот он исчез пред луной.
Дьявол, вопросительным знаком,
Молча встает предо мной.
Что я тебе, Дьявол, отвечу?
Да, мой разум онемел.
Да, ты всю глупость человечью
Жарко разжечь сумел!
Вот — вооруженными скотами
Всюду ощетинилась земля
И цветет кровавыми цветами,
Злобу твою, Дьявол, веселя!
Бешеные вопли, стоны,
Ненависти дикий вой,
Делателей трупов миллионы —
Это ли не праздник твой?
Сокрушая труд тысячелетий,
Не щадя ни храма, ни дворца,
Хлещут землю огненные плети
Стали, железа, свинца.
Все, чем гордился разум,
Что нам для счастия дано,
Вихрем кровавым сразу
В прах и пыль обращено.
На путях к свободе, счастью —
Ненависти дымный яд.
Чавкает кровавой пастью
Смерть, как безумная свинья.
Как же мы потом жить будем?
Что нам этот ужас принесет?
Что теперь от ненависти к людям
Душу мою спасет?
Тэффи
На скале, у самаго края,
Где река Елизабет, протекая,
Скалит камни, как зубы, был замок.
На его зубцы и бойницы
Прилетали тощия птицы,
Глухо каркали, предвещая.
А внизу, у самого склона,
Залегала берлога дракона,
Шестиногаго, с рыжей шерстью.
Сам хозяин был черен, как в дегте,
У него были длинные когти,
Гибкий хвост под плащем он прятал.
Жил он скромно, хотя не медведем,
И известно было соседям,
Что он просто-напросто дьявол.
Но соседи его были тоже
Подозрительной масти и кожи,
Ворон, оборотень и гиена.
Собирались они и до света
Выли у реки Елизабета,
А потом в домино играли.
И так быстро летело время,
Что простое крапивное семя
Успевало взойти крапивой.
Это было еще до Адама,
В небесах жил не Бог, а Брама,
И на все он смотрел сквозь пальцы.
Жить да жить бы им без печали!
Но однажды в ночь переспали
Вместе оборотень и гиена.
И родился у них ребенок,
Не то птица, не то котенок,
Он радушно был взят в компанью.
Вот собрались они как обычно
И, повыв над рекой отлично,
Как всегда, за игру засели.
И играли, играли, играли,
Как играть приходилось едва ли
Им, до одури, до одышки.
Только выиграл все ребенок:
И бездонный пивной боченок,
И поля, и угодья, и замок.
Закричал, раздувшись как груда:
«Уходите вы все отсюда,
Я ни с кем не стану делиться!
«Только добрую, старую маму
Посажу я в ту самую яму,
Где была берлога дракона». —
Вечером по берегу Елизабета
Ехала черная карета,
А в карете сидел старый дьявол.
Позади тащились другие,
Озабоченные, больные,
Глухо кашляя, подвывая.
Кто храбрился, кто ныл, кто сердился…
А тогда уж Адам родился,
Бог спаси Адама и Еву!
Давно две мраморных громады,
Из них воздвигнут был фронтон,
Под небом пламенным Эллады
Лелеяли свой бедный сон;
Мечтая меж подводных лилий,
Что Афродита все жива,
Два перла в бездне говорили
Друг другу странные слова,
Среди садов Генералифа,
Где бьют фонтаны с высоты,
Две розы при дворе калифа
Сплели между собой цветы.
В Венеции над куполами,
С ногами красными, как кровь,
Два голубя спустились сами,
Чтоб вечной стала их любовь.
Голубка, мрамор, перл и розы —
Все погибают в свой черед,
Перл тает, губят цвет морозы,
Смерть птицам, мрамор упадет.
И, расставаясь, каждый атом
Ложится в бездну вещества
Посевом царственно богатым
Для форм, творений Божества.
Но в превращеньях незаметных
Прекрасной плотью белый прах,
А роза красных губ приветных
В иных становятся телах.
Голубки снова бьют крылами
В сердцах, познавших мир утех,
И перлы, ставшие зубами,
Веселый освещают смех.
Здесь зарожденье тех симпатий,
Чей пыл и нежен и остер,
Чтоб души, чутки к благодати,
Друг в друге встретили сестер.
Покорный сладким ароматам,
Зовущим краскам иль лучам,
Все к атому стремится атом
Как жадная пчела к цветам.
И вспоминаются мечтанья
Там, на фронтоне иль в волнах,
Давно увядшие признанья
Перед фонтанами в садах,
Над куполами белой птицы
И взмахи крыльев и любовь,
И вот покорные частицы
Друг друга ищут, любят вновь.
Любовь как прежде стала бурной,
В тумане прошлое встает,
И на губах цветок пурпурный
Себя, как прежде, узнает.
В зубах отлива перламутра
Сияют перлы вечно те ж;
И, кожа девушек в час утра,
Старинный мрамор юн и свеж.
Голубка вновь находит голос,
Страданья эхо своего,
И как бы сердце ни боролось,
Пришелец победит его.
Вы, странных полная предвестий,
Какой фронтон, какой поток,
Сад иль собор нас знали вместе,
Голубку, мрамор, перл, цветок?
Орлица
Царица
Над стадом птиц была,
Любила истину, щедроты изливала,
Неправду, клевету с престола презирала.
За то премудрою у птиц она слыла,
За то ее любили,
Покой ее хранили.
Но наконец она Всемощною Рукой,
По правилам природы,
Прожив назначенные годы,
Взята была судьбой,
А попросту сказать — Орлица жизнь скончала;
Тоску и горести на птичий род нагнала;
И все в отчаянье горчайши слезы льют,
Унылым тоном
И со стоном
Хвалу покойнице поют.
Что сердцу тягостно, легко ли то забыть?
Слеза — души отрада
И доброй памяти награда.
Но — как ни горестно — ее не воскресить, —
Пернаты рассуждают,
И так друг друга уверяют,
Что без царя нельзя на свете жить
И что царю у них, конечно, должно быть!
И тотчас меж собой совет они собрали
И стали толковать,
Кого в цари избрать?
И наконец избрали…
Великий Боже!
Кого же?
Турухтана!
Хоть знали многие, что нрав его крутой,
Что будет царь лихой,
Что сущего тирана
Не надо избирать,
Но должно было потакать, —
И тысячу похвал везде ему трубили:
Иной разумным звал, другие находили,
Что будет он отец отечества всего,
Иные клали всю надежду на него,
Иные до небес ту птицу возносили,
И злого петуха в корону нарядили.
А он —
Лишь шаг на трон,
То хищной тварию себя и окружил:
Сычей, сорок, ворон — в павлины нарядил,
И с сею сволочью он тем лишь забавлялся,
Что бедной дичию без милости ругался:
Кого велит до смерти заклевать,
Кого в леса дальнейшие сослать,
Кого велит терзать сорокопуту, —
И всякую минуту
Несчастья каждый ждал.
Томился птичий род, стонал…
В ужасном страхе все, а делать что — не знают!
«Виновны сами мы, — пернаты рассуждают, —
И, знать, карает нас вселенныя Творец
За наши каверзы, тираном сим вконец,
Или за то, что мы в цари избрали птицу
Кровопийцу!..»
И в горести своей летят толпой к леску,
Размыкать чтобы там смертельную тоску.
Не гимны, Турухтан, тебе дичина свищет,
Возмездия делам твоим тиранским ищет.
Когда народ стенет, всяк час беда, напасть,
Пернатые терпеть злодейств не станут боле!
Им нужен добрый царь, — ты гнусен на престоле!
Коль необуздан ты — твоя несносна власть!
И птичий весь совет решился,
Чтоб жизни Турухтан и царствия лишился.
К такому делу приступить
Гораздо трудно!
Однако ж, как же быть?
Казалось многим и безумно,
Ужасно действие, и пропасть в нем греха,
Да как ни есть
Свершили месть —
Убили петуха!
Не стало Турухтана, —
Избавились тирана!
В восторге, в радости, все птицы вне себя,
Злодея истребя,
Друг друга лобызают
И так болтают:
«Теперь в спокойствии и неге поживем,
Как птицу смирную на царство изберем!»
И в той сумятице на трон всяк предлагает:
Кто гуся, кто сову, кто курицу желает,
И в выборе царя у птиц различный толк.
О рок!
Проникнуть можно ли судеб твоих причину?
Караешь явно ты пернатую дичину!
И вдруг стакнулись все, во всех углах запели,
И все согласно захотели,
Чтоб Тетерев был царь.
Хоть он глухая тварь,
Хоть он разиня бестолковый,
Хоть всякому стрелку подарок он готовый, —
Но все в надежде той,
Что Тетерев глухой
Пойдет стезей Орлицы…
Ошиблись бедны птицы!
Глухарь безумный их —
Скупяга из скупых,
Не царствует — корпит над скопленной добычью,
А управлять другим несчастной отдал дичью.
Не бьет он, не клюет,
Лишь крохи бережет.
Любимцы ж царство разоряют,
Невинность гнут в дугу, страмцов обогащают…
Их гнусной прихотью — кто по миру пошел,
Лишен гнезда — у них коль не нашел.
Нет честности ни в чем, идет все на коварстве,
И сущий стал разврат во всем дичином царстве.
Чего же ожидать от птицы столь безумной?
Ваш выбор безрассудный
Урок вам дал таков:
Не выбирать ни злых, ни глупых петухов.
Пусть будет царственный глашатай
Та птица, что живет одна
Родной Аравии верна;
Чью песню чтит весь род пернатый!
Но ты, посланник хриплый, бледный,
Предтеча демона и зла
И агонии вождь победный,
В их рой не вмешивай крыла.
И птицы хищные не смеют
Примкнуть к обряду. Лишь орлы,
Цари воздушной светлой мглы,
Пускай при погребеньи реют.
Священник в белом стихаре
Пусть лебедь будет; он, незлобный,
Кончину чует. На заре
Споет он реквием надгробный.
Ты, черный ворон трехвековый,
Один дыханием несешь
Питомцу траур свой суровый.
Ты первый в шествии пойдешь.
Начало антифона свято:
Любовь и верность стали сном.
Голубка с Фениксом вдвоем
В огне исчезли без возврата.
Они любили. Их слила
Любовь живая воедино.
Одна лишь жизнь чиста, невинна
У двух любовников была.
Два разных сердца отделяло
Лишь расстоянье, но не даль.
Голубку с Фениксом едва ль
Не чудо светлое сливало.
Их свет любовный озарял.
Во взгляде Феникса встречала
Она свой лик и повторяла
Того, кто перед ней сиял.
Подобны, но не однородны;
В два имя то заключено,
Что нераздельно и свободно,
Не два, но также не одно.
И сам собою с толку сбитый,
Вдвойне рассудок видел свет:
Единство в двойственности слитой
И в solo пламенный дуэт.
Нет у любви ума, помимо
Того, что может вместе слить,
То, что раздельно и делимо, -
И нет, да и не может быть.
И двум звездам любви могучей:
Голубке, Фениксу, скорбя,
Сложила дружба гимн певучий,
Роль хора взявши на себя.
Надгробный гимн
Здесь, возвышенно чиста,
Опочила красота,
Пеплом верность стала.
Смерть - для Феникса приют;
И Голубки сердце тут
Вечный сон прияло.
Их детей не видел свет.
То не знак бессилья, нет!
Оба чисты были.
Верность есть, - она не та,
Умерла и красота -
Здесь они почили.
Все, кто сердцем добр и тих,
Помолитесь за святых
Птичек на могиле.
Ходит по полям босой монашек,
Созывает птиц, рукою машет,
И тростит ногами, точно пляшет,
И к плечу полено прижимает,
Палкой как на скрипочке играет,
Говорит, поет и причитает:
«Брат мой, Солнце! старшее из тварей,
Ты восходишь в славе и пожаре,
Ликом схоже с обликом Христовым,
Одеваешь землю пламенным покровом.
Брат мой, Месяц, и сестрички, звезды,
В небе Бог развесил вас, как грозды,
Братец ветер, ты гоняешь тучи,
Подметаешь небо, вольный и летучий.
Ты, водица, милая сестрица,
Сотворил тебя Господь прекрасной,
Чистой, ясной, драгоценной,
Работящей и смиренной.
Брат огонь, ты освещаешь ночи,
Ты прекрасен, весел, яр и красен.
Матушка земля, ты нас питаешь
И для нас цветами расцветаешь.
Брат мой тело, ты меня одело,
Научило боли и смиренью, и терпенью,
А чтоб души наши не угасли,
Бог тебя болезнями украсил.
Смерть земная — всем сестра старшая,
Ты ко всем добра, и все смиренно
Чрез тебя проходят, будь благословенна!»
Вереницами к нему слетались птицы,
Стаями летали над кустами,
Легкокрылым кругом окружали,
Он же говорил им:
«Пташки-птички, милые сестрички,
И для вас Христос сходил на землю.
Оком множеств ваших не обемлю.
Вы в полях не сеете, не жнете,
Лишь клюете зерна да поете;
Бог вам крылья дал да вольный воздух,
Перьями одел и научил вить гнезда,
Вас в ковчеге приютил попарно:
Божьи птички, будьте благодарны!
Неустанно Господа хвалите,
Щебечите, пойте и свистите!»
Приходили, прибегали, приползали
Чрез кусты, каменья и ограды
Звери кроткие и лютые и гады.
И, крестя их, говорил он волку:
«Брат мой волк, и вявь, и втихомолку
Убивал ты Божия творенья
Без Его на это разрешенья.
На тебя все ропщут, негодуя:
Помирить тебя с людьми хочу я.
Делать зло тебя толкает голод.
Дай мне клятву от убийства воздержаться,
И тогда дела твои простятся.
Люди все твои злодейства позабудут,
Псы тебя преследовать не будут,
И, как странникам, юродивым и нищим,
Каждый даст тебе и хлеб, и пищу.
Братья-звери, будьте крепки в вере:
Царь Небесный твари бессловесной
В пастухи дал голод, страх и холод,
Научил смиренью, мукам и терпенью».
И монашка звери окружали,
Перед ним колени преклоняли,
Ноги прободенные ему лизали.
И синели благостные дали,
По садам деревья расцветали,
Вишеньем дороги устилали,
На лугах цветы благоухали,
Агнец с волком рядышком лежали,
Птицы пели и ключи журчали,
Господа хвалою прославляли.
23 ноября 1919
Коктебель
ПОГИБЕЛЬ СЕРБСКАГО ЦАРСТВА.
Полетела птица-сокол сизый
От Иерусалима святого;
В когтяг несет ласточку птицу.
А то был не сокол сизый —
Сам Илья пророк, святитель Божий.
Нес Илья пророк не ласточку птицу,
А грамоту от пречистой Девы.
Как принес на Косово поле
Опустил к царю на колени.
А грамота вымолвила слово:
«Честное ты племя, царь Лазарь!
Какого ты хочешь себе царства?
Хочешь ли небеснаго царства,
Или хочешь царства земного?
Коли хочешь царства земного —
Седлай коня, надевай доспехи,
Опояшься богатырской саблей;
Бей врагов турок без пощады —
И все вражье войско погибнет;
А хочешь небеснаго царства —
На Косовом поле строй церковь,
Выводи не мраморныя стены,
А чистаго бархату и шелку,
И дай всему войску приобщиться:
Все твой воины погибнут,
А с ними и ты, царь Лазарь.»
Выслушал царь Лазарь речи,
Стал про себя царь думать:
«Боже ты мой, Боже милосердый!
Какое мне выбрать царство?
Выбрать ли небесное царство,
Или выбрать царство земное?
Если я выберу царство,
Временное царство земное:
То земное царство не на долго,
А царство небесное на веки.»
И выбрал царь царство неземное,
Вечное небесное царство.
На Косове поле создал церковь,
Вывел не мраморныя стены,
А чистаго бархату и шолку;
Сербскаго призвал патриарха,
Двенадцать владык великих,
И войску святое дал причастье.
Сам князь урядил свое войско;
А турок на Косово ударил.
Войско вел старый Богдан-Юг,
А с ним сынов Юговичей девять,
Словно девять обколов сизых,
У каждаго девять тысяч войска,
У Юга двенадцать тысячь.
С турками бились, рубились,
Семь нашей турецких убили;
А как стали бить осьмого,
Пал сам Богдан-Юг старый;
С ним погибли Юговичей девять,
Словно девять соколов сизых,
И войско их все погибло.
Вышли три Марлявчевича с войском
Бан Углеша с Гонком воеводой,
И сам Вукашин король с ними;
У каждаго тридцать тысячь войска.
С турками бились, рубились,
Восемь нашей убили,
Только стали биться с девятым,
Двое Марлявчевигчей пали,
Бан Углеша с Гойком воеводой.
Храбраго краля Вукашнна
Турки конями притоптали,
С ними войско их погибло.
Вышел Стефан герцог с войском
Много у герцога силы:
Целых шестьдесят тысяч войска.
С турками бились, рубились,
Девять нашей убили,
Только стали биться с десятым,
Как герцог Стефан был изрублен,
Q все его войско погибло.
Вышел с войском Лазарь, царь Сербский,
Много было с Лазарем сербов:
Было с ним семьдесят семь тысяч;
Разбили, погнали по Косову турок,
Туркам не дадут и оглянуться,
Не только что туркам с ними биться.
Тут и одолел бы царь Лазарь,
Да Бог судья Бранковичу Вуку,
Что выдал на Косове тестя:
Лазаря турки одолели,
И пал тогда Сербский царь Лазарь,
А с ним и все его войско —
Семьдесят семь тысяч войска.
Оно было честно и свято
И к Господу Богу прибежно.
П. Киреевской.
Не думай, дарагая,
Чтоб мной забвенно было
Все то, чем мне, драгая,
Ты тщилась угождати.
Все дух мой то прельщает
И все одной тобою
Мое веселье множит,
Мое стенанье рушит
И сердце услаждает!
И самы, ах, тропинки,
По коим ты ходила,
По коим ты ступала;
Цветы, которы ходя
Ты по саду срывала;
Цветы и древ листочки,
Ты к коим мимоходом,
Драгая, прикасалась;
Иль идучи по тропкам,
С кустов прелестных мелких
Любимы мне цветочки
Сорвав, где подавала;
Где рвав рукой прелестной,
Рукой дражайшей нежной,
Рукой дрожащей слабой
На грудь мне прикрепляла;
Где резво их срывая,
Со мной ты там, драгая,
Где робко озиралась...
А там, где меж кусточков
Тропинка пролегает?
По той ты по тропинке
Дойдя со мной, драгая,
Где цвет румяный дышит,
Где цвет любезный музам
Сугубей процветает,
Цветя который дышит
Тем сладким дыхновеньем,
Ты коим мне, драгая,
Из уст в уста дыхаешь,
Из уст в уста мне дышишь...
Сей цвет толико нежный,
В садах твоих цветущий,
Во всем подобен цвету
Твоим щекам румяным
В лилеях погруженну...
Сей цвет, твой взор влекущий,
А мой, твоим влекущись,
Мой взор с твоим тут взором
На цвет сей упадали...
Сей цвет как ты, драгая,
Срывати покусилась,
Подобно гибкой лозе
Ты вдруг тут приклонилась.
Двукратно приклонилась,
Плечам моим касалась,
Плечам моим коснувшись,
Коленям прикоснулась.
Зеленый лист как к цвету
И так, как лист где к цвету
Всколеблен прилипает,
Так точно ты, драгая,
Пустив свой взор ко цвету,
Рукой своей прелестной,
Рукой дрожащей мягкой,
Подобно пуху птицы
Венере посвященной,
Подобно пуху птицы
Рукой своей мне нежной
Моим коленям робким
Внезапно ткасалась...
Мои тут члены страстны,
Спознав твой огнь, вложенный
В мои колени гибки,
Мои колени робки
Едва не подломили...
К чему б ни прикасалась,
На что б ты ни глядела,
То все меня прельщает!
Есть ли что любезней в свете,
Как держать перед собою
Цвет Ероту посвященный?
Есть ли что любезней в свете,
Как приять из рук драгия
Цвет Киприде посвященный?
И ее питаться вздором,
И ея питаться духом...
А тобой я цвет сей принял,
От руки твоей как принял,
Я вздохнул... и ты вздохнула.
(этюд)
Посв. И.А. Дашкевичу
Вам, чьи прекрасные уроки
В душе запечатлели след,
Вам посвящает эти строки
Вас понимающий поэт.
В них не таится смысл глубокий
И мысли в них великой нет,
Но в них надежна вера в свет —
Кипучей молодости соки.
Примите ж, друг мой дорогой,
Этюд, подсказанный душой —
Дитя минуты вдохновенья,
Безвестный автор просит Вас
Мольбой своих печальных глаз
Не похвалы, а снисхожденья.I
От подводных ключей незамерзшая,
Речка льется, поспешная синяя;
Лишь природа, зимою обмершая,
Заколдована в снежном унынии.
Оголились деревья кудрявые,
Притаились за речкой застенчиво —
Словно витязь, увенчанный славою,
Вдруг развенчан судьбою изменчивой.
Солнце, пылкое в летние месяцы,
Утомилося жизнью палящею,
Бредом солнцу минувшее грезится,
И отрадно ему настоящее.
Часто люди, безделицей каждою
Увлекаясь, палятся порывами
И, упившись мучительной жаждою,
Отдыхают мечтами счастливыми.II
Я иду и ищу по наитию
В лабиринте лесном указания;
А тропа ариадниной нитию
Сокращает пути расстояния.
Много символов мира далекого:
Духа доброго, Зла инфузорию,
Вплоть до Бога, Собою высокого, —
Мог найти в сосен, елок узоре я.
Вот я вижу лицо Мефистофеля —
Два рожка и бородка козлиная;
Рядом с ним выплывают два профиля —
Чертенята с улыбкой змеиною.
Отстрани от меня нечестивого,
От соблазна избавив угарного;
Силой разума, злого и льстивого,
Да не сделают мне зла коварного.
Вот три ели слились в одной линии
И одною мерешатся издали.
Что за символ над снежной пустынею,
Да и место рожденья их чисто ли?
Преклонись, духом смысл прозревающий
Откровенья Творца всеединого:
Этот символ, тебя поражающий, —
Знак святой Божества триединого.III
Вечер мягко вздохнул и приветливо
Убаюкивал лес засыпающий;
Ветерок обнимался кокетливо
С липой, днями былыми мечтающей.
Снег кружился воздушными грезами,
Как они, рассыпаяся в воздухе,
Или плакал, растаявший слезами,
Как о силах, накопленных в роздыхе.
Сколько грусти в момент усыпления
В зимний вечер в деревьях мертвеющих —
Словно тысячи душ в угнетении
Здесь собрались, о рае жалеющих!
Ветерок напевает мелодии,
От которых душа разрывается.
Это — песенки смерти пародии;
Кто-то с кем-то надолго прощается…IV
Заблестит солнце яркое, вешнее,
Разукрасятся ветви одеждою,
И пробудится — силой нездешнею —
Вновь природа горячей надеждою.
Забурлят воды радостным говором,
Пробужденные царственным голосом;
Разогретые солнечным поваром,
Вновь поля разукрасятся колосом.
Птица станет слетаться за птицею
Из-за синего моря свободного…
Как отрадно весною-царицею
Грезить в царстве Мороза холодного! V
Так и мы, как природа уснувшая
В пору зимнюю — в смерти мгновение:
Нас не манит земное минувшее
И бодрит светлый луч возрождения.
О, не плачьте, друзья безутешные:
Мы ведь живы душою бессмертною —
Нашей мыслью последней безгрешною,
Наших близких молитвой усердною.
И
Здесь осень светлая и тихая стоит.
У нас, на севере, теперь зима уж скоро,
И северных лесов угрюмый, строгий вид
Багряною листвой не утешает взора.
Цветов и певчих птиц давно уж в чащах нет,
И гулко каждый звук по чащам раздается…
В полураскрытый верх деревьев грустно льется
Осенний полусвет.
А в северных полях, пустынных и туманных,
В такие дни еще тоскливей и грустней, —
Лишь караваны туч седых и оловянных
Плывут над скучною пустынею полей.
Когда же гаснет день, и сумерки скрывают
Безмолвные поля в свою густую тень, —
Печально огоньки среди лесов мерцают
Из бедных деревень.
ИИ
Но далеко от нас все это.
Здесь ночи звездны, ясны дни,
И сколько в них тепла и света,
Как упоительны они!
Ни тучки нет на небосклоне.
Проснешься утром — тишина,
Тень от деревьев на балконе
Прохладой бодрою полна.
В долинах пар на солнце блещет,
Синеют влажно цепи гор,
Под ними золотом трепещет
Морской лазоревый простор.
И там, где с ласкою прощальной,
Белея, тонут паруса, —
Чертою призрачно-хрустальной
Слилися с морем небеса…
ИИИ
И в горы я с утра с двухстволкой ухожу;
Там воздух по турам еще свежей и чище,
И целый день один я в тишине брожу
Среди пустынных гор, как будто на кладбище.
На скатах их видны лишь камни да трава,
И кажется внизу, в долинах меж горами,
Что неба яркая, густая синева
Отрезана вверху гранитными скалами.
И я иду туда, к той светлой вышине,
Не отрываю глаз от синего простора,
Но тонут небеса в воздушной глубине,
Уходят медленно от взора…
Зато какая даль открылась предо мной! —
Извивы рек, леса, кустарник ярко-алый,
Долины, цепи гор, вершины, перевалы,
А там и ширь полей — дорога в край родной!
ИV
Степь равниной пожелтевшею
Безграничною лежит,
И в дали воздушной марево
Над равниною дрожит.
И курганы одинокие,
Молчаливые видны,
Беззаветной, грустной думою
О бывалых днях полны.
И в выси небесной с севера,
Чуть заметные вдали,
Над степями, над курганами
Тихо тянут журавли.
И скликаются, и слышится
В перекличке их печаль…
Не родимого ли севера
Перелетным птицам жаль?
Если так, — снесите к северу,
Возвращаясь по весне,
И мою печаль по родине,
Мой поклон родной стране!
У светлой райской двери,
Стремясь в Эдем войти,
Евангельские звери
Столпились по пути.
Помногу и по паре
Сошлись, от всех границ,
Земли и моря твари,
Сонм гадов, мошек, птиц,
И Петр, ключей хранитель,
Спросил их у ворот:
«Чем в райскую обитель
Вы заслужили вход?»
Ослят неустрашимо:
«Закрыты мне ль врата?
В врата Иерусалима
Не я ль ввезла Христа?»
«В врата не впустят нас ли?»
Вол мыкнул за волом:
«Не наши ль были ясли
Младенцу — первый дом?»
Да стукнув лбом в ворота:
«И речь про нас была:
„Не поит кто в субботу
Осла или вола?“»
«И нас — с ушком игольным
Пусть также помянут!» —
Так, гласом богомольным,
Ввернул словцо верблюд.
А слон, стоявший сбоку
С конем, сказал меж тем:
«На нас волхвы с Востока
Явились в Вифлеем».
Рот открывая, рыбы:
«А чем, коль нас отнять,
Апостолы могли бы
Семь тысяч напитать?»
И, гласом человека,
Добавила одна:
«Тобой же в рыбе некой
Монета найдена!»
А, из морского лона
Туда приплывший, кит:
«Я в знаменьи Ионы, —
Промолвил, — не забыт!»
Взнеслись: «Мы званы тоже!» —
Все птичьи племена, —
«Не мы ль у придорожий
Склевали семена?»
Но горлинки младые
Поправили: «Во храм
Нас принесла Мария,
Как жертву небесам!»
И голубь, не дерзая
Напомнить Иордан,
Проворковал, порхая:
«И я был в жертву дан!»
«От нас он (вспомнить надо ль?)
Для притчи знак обрел:
„Орлы везде, где падаль!“» —
Заклекотал орел.
И птицы пели снова,
Предвосхищая суд:
«Еще об нас есть слово:
„Не сеют и не жнут!“
Пролаял пес: „Не глуп я:
Напомню те часы,
Как Лазаревы струпья
Лизать бежали псы!“
Но, не вступая в споры,
Лиса, без дальних слов:
„Имеют лисы норы“, —
Об нас был глас Христов!»
Шакалы и гиены
Кричали, что есть сил:
«Мы те лизали стены,
Где бесноватый жил!»
А свиньи возопили:
«К нам обращался он!
Не мы ли потопили
Бесовский легион?»
Все гады (им не стыдно)
Твердили грозный глас:
«Вы — змии, вы — ехидны!» —
Шипя; «Он назвал нас!»
А скорпион, что носит
Свой яд в хвосте, зубаст,
Ввернул: «Яйцо коль просят,
Кто скорпиона даст?»
«Вы нас не затирайте!» —
Рой мошек пел, жужжа, —
«Сказал он: „Не сбирайте
Богатств, где моль и ржа!“»
Звучало пчел в гуденьи:
«Мы званы в наш черед:
Ведь он, по воскресеньи,
Вкушал пчелиный мед!»
И козы: «Нам дорогу!
Внимать был наш удел,
Как „Слава в вышних богу!“
Хор ангелов воспел!»
И нагло крикнул петел:
«Мне ль двери заперты?
Не я ль, о Петр, отметил,
Как отрекался ты?»
Лишь агнец непорочный
Молчал, потупя взор…
Все созерцали — прочный
Эдемских врат запор.
Но Петр, скользнувши взглядом
По странной полосе,
Где змий был с агнцем рядом,
Решил: «Входите все!
Вы все, в земной юдоли, —
Лишь знак доброт и зол.
Но горе, кто по воле
Был змий иль злой орел!»
В некотором царстве, за тридевять земель,
В тридесятом государстве — Ой звучи, моя свирель! —
В очень-очень старом царстве жил могучий сильный Царь,
Было это в оно время, было это вовсе встарь.
У Царя, в том старом царстве, был Стрелец-молодец.
У Стрельца у молодого был проворный конь,
Как пойдет, так мир пройдет он из конца в конец,
Погонись за ним, уйдет он от любых погонь.
Раз Стрелец поехал в лес, чтобы потешить ретивое,
Едет, видит он перо из Жар-Птицы золотое,
На дороге ярко рдеет, золотой горит огонь,
Хочет взять перо — вещает богатырский конь:
«Не бери перо златое, а возьмешь — узнаешь горе».
Призадумался Стрелец, Размышляет молодец,
Ваять — не взять, уж больно ярко, будет яхонтом в уборе,
Будет камнем самоцветным. Не послушался коня.
Взял перо. Царю приносит светоносный знак Огня.
«Ну, спасибо, — царь промолвил, — ты достал перо Жар-Птицы,
Так достань мне и невесту по указу Птицы той,
От Жар-Птицы ты разведай имя царственной девицы,
Чтоб была вступить достойна в царский терем золотой!
Не достанешь — вот мой меч, Голова скатится с плеч».
Закручинился Стрелец, пошел к коню, темно во взоре.
«Что, хозяин?» — «Так и так», мол. — «Видишь, правду я сказал:
Не бери перо златое, а возьмешь — узнаешь горе.
Ну, да что ж, поедем к краю, где всегда свод Неба ал.
Там увидим мы Жар-Птицу, путь туда тебе скажу.
Так и быть уж, эту службу молодому сослужу».
Вот они приехали к садам неземным,
Небо там сливается с Морем голубым,
Небо там алеет невянущим огнем,
Полночь ослепительна, в полночь там как днем.
В должную минутку, где вечный цвет цветет,
Конь заржал у Древа, копытом звонким бьет,
С яблоками Древо алостью горит,
Море зашумело. Кто-то к ним летит.
Кто-то опустился, жар еще сильней,
Вся игра зарделась всех живых камней.
У Стрельца закрылись очи от Огня,
И раздался голос, музыкой звеня.
Где пропела песня? В сердце иль в саду?
Ой свирель, не знаю! Дальше речь веду.
Та песня пропела: «Есть путь для мечты.
Скитанья мечты хороши.
Кто хочет невесты для светлой души,
Тот в мире ищи Красоты».
Жар-Птица пропела: «Есть путь для мечты.
Где Солнце восходит, горит полоса,
Там Елена-Краса золотая коса.
Та Царевна живет там, где Солнце встает,
Там где вечной Весне сине Море поет».
Тут окончился звук, прошумела гроза,
И Стрелец мог раскрыть с облегченьем глаза: —
Никого перед ним, ни над ним,
Лишь бескрайность Воды, бирюза, бирюза,
И рубиновый пламень над сном голубым.
В путь, Стрелец. Кто Жар-Птицу услышал хоть раз,
Тот уж темным не будет в пути ни на час,
И найдет, как находятся клады в лесу,
Ту царевну Елену-Красу.
Вот поехал Стрелец, гладит гриву коня,
Приезжает он к вечно-зеленым лугам,
Он глядит на рождение вечного дня,
И раскинул шатер-златомаковку там.
Он расставил там яства и вина, и ждет.
Вот по синему Морю Царевна плывет,
На серебряной лодке, в пути голубом,
Золотым она правит веслом.
Увидала она златоверхий шатер,
Златомаковкой нежный пленяется взор,
Подплыла, и как Солнце стоит пред Стрельцом,
Обольщается тот несказанным лицом.
Стали есть, стали пить, стали пить, и она
От заморского вдруг опьянела вина,
Усмехнулась, заснула — и тотчас Стрелец
На коня, едет с ней молодец.
Вот приехал к Царю. Конь летел как стрела,
А Елена-Краса все спала да спала.
И во весь-то их путь, золотою косой
Озарялась Земля, как грозой.
Пробудилась Краса, далеко от лугов,
Где всегда изумруд расцветать был готов,
Изменилась в лице, ну рыдать, тосковать,
Уговаривал Царь, невозможно унять.
Царь задумал венчаться с Еленой-Красой,
С той Еленой-Красой золотою косой.
Но не хочет она, говорит среди слез,
Чтобы тот, кто ее так далеко завез,
К синю Морю поехал, где Камень большой,
Подвенечный наряд там ее золотой.
Подвенечный убор пусть достанет сперва,
После, может быть, будут другие слова.
Царь сейчас за Стрельцом, говорит: «Поезжай,
Подвенечный наряд Красоты мне давай,
Отыщи этот край — а иначе, вот меч,
Коротка моя речь, голова твоя с плеч»
Уж нс вовсе ль Стрельцу огорчаться пора?
Вспомнил он: «Не бери золотого пера».
Снова выручил конь: перед бездной морской
Наступил на великого рака ногой,
Тот сказал: «Не губи». Конь сказал: «Пощажу.
Ты зато послужи». — «Честью я послужу»
Диво-Рак закричал на простор весь морской,
И такие же дива сползлися гурьбой,
В глубине голубой из-под Камня они
Чудо-платье исторгли, блеснули огни.
И Стрелец-молодец подвенечный убор
Пред Красой положил, но великий упор
Тут явила она, и велит наконец,
Чтоб в горячей воде искупался Стрелец.
Закипает котел Вот беда так беда.
Брызги бьют. Говорит, закипая, вода
Коль добра ты искал, вот настало добро.
Ты бери не бери золотое перо.
Испугался Стрелец, прибегает к коню,
Добрый конь-чародей заклинает огню
Не губить молодца, молодого Стрельца,
Лишь его обновить красотою лица.
Вот в горячей воде искупался Стрелец,
Вышел он невредим, вдвое стал молодец,
Что ни в сказке сказать, ни пером написать.
Тут и Царь, чтобы старость свою развязать,
Прямо в жаркий котел. Ты желай своего,
Не чужого Погиб Вся тут речь про него.
А Елена-Краса золотая коса —
Уж такая нашла на нее полоса —
Захотела Стрельца, обвенчалась с Стрельцом,
Мы о ней и о нем на свирели поем.
Как лось охрипший, ветер за окошком
Ревет и дверь бодает не щадя,
А за стеной холодная окрошка
Из рыжих листьев, града и дождя.
А к вечеру — ведь есть же чудеса —
На час вдруг словно возвратилось лето.
И на поселок, рощи и леса
Плеснуло ковш расплавленного света.
Закат мальцом по насыпи бежит,
А с двух сторон, в гвоздиках и ромашках,
Рубашка-поле, ворот нараспашку,
Переливаясь, радужно горит.
Промчался скорый, рассыпая гул,
Обдав багрянцем каждого окошка.
И рельсы, словно «молнию»-застежку,
На вороте со звоном застегнул.
Рванувшись к туче с дальнего пригорка,
Шесть воронят затеяли игру.
И тучка, как трефовая шестерка,
Сорвавшись вниз, кружится на ветру.
И падает туда, где, выгнув талию
И пробуя поймать ее рукой,
Осина пляшет в разноцветной шали,
То дымчатой, то красно-золотой.
А рядом в полинялой рубашонке
Глядит в восторге на веселый пляс
Дубок-парнишка, радостный и звонкий,
Сбив на затылок пегую кепчонку,
И хлопая в ладоши, и смеясь.
Два барсука, чуть подтянув штаны
И, словно деды, пожевав губами,
Накрыли пень под лапою сосны
И, «тяпнув» горьковатой белены,
Закусывают с важностью груздями.
Вдали холмы подстрижены косилкой,
Топорщатся стернею там и тут,
Как новобранцев круглые затылки,
Что через месяц в армию уйдут.
Но тьма все гуще снизу наползает,
И белка, как колдунья, перед сном
Фонарь луны над лесом зажигает
Своим багрово-пламенным хвостом.
Во мраке птицы словно растворяются.
А им взамен на голубых крылах
К нам тихо звезды первые слетаются
И, размещаясь, ласково толкаются
На проводах, на крышах и ветвях.
И у меня такое ощущенье,
Как будто бы открылись мне сейчас
Душа полей и леса настроенье,
И мысли трав, и ветра дуновенье,
И даже тайна омутовых глаз…
И лишь одно с предельной остротой
Мне кажется почти невероятным:
Ну как случалось, что с родной землей
Иные люди разлучась порой,
Вдруг не рвались в отчаянье обратно?!
Пусть так бывало в разные века.
Да и теперь бывает и случается.
Однако я скажу наверняка
О том, что настоящая рука
С родной рукой навеки не прощается!
И хоть корил ты свет или людей,
Что не добился денег или власти,
Но кто и где действительное счастье
Сумел найти без Родины своей?!
Все что угодно можно испытать:
И жить в чести, и в неудачах маяться,
Однако на Отчизну, как на мать,
И в смертный час сыны не обижаются!
Ну вот она — прекраснее прекрас,
Та, с кем другим нелепо и равняться,
Земля, что с детства научила нас
Грустить и петь, бороться и смеяться!
Уснул шиповник в клевере по пояс,
Зарницы сноп зажегся и пропал,
В тумане где-то одинокий поезд,
Как швейная машинка, простучал…
А утром дятла работящий стук,
В нарядном первом инее природа,
Клин журавлей, нацеленный на юг,
А выше, грозно обгоняя звук,
Жар-птица — лайнер в пламени восхода.
Пень на лугу как круглая печать.
Из-под листа — цыганский глаз смородины.
Да, можно все понять иль не понять,
Все пережить и даже потерять.
Все в мире, кроме совести и Родины!
Северозападный ветер его поднимает над
сизой, лиловой, пунцовой, алой
долиной Коннектикута. Он уже
не видит лакомый променад
курицы по двору обветшалой
фермы, суслика на меже.
На воздушном потоке распластанный, одинок,
все, что он видит — гряду покатых
холмов и серебро реки,
вьющейся точно живой клинок,
сталь в зазубринах перекатов,
схожие с бисером городки
Новой Англии. Упавшие до нуля
термометры — словно лары в нише;
стынут, обуздывая пожар
листьев, шпили церквей. Но для
ястреба, это не церкви. Выше
лучших помыслов прихожан,
он парит в голубом океане, сомкнувши клюв,
с прижатою к животу плюсною
— когти в кулак, точно пальцы рук —
чуя каждым пером поддув
снизу, сверкая в ответ глазною
ягодою, держа на Юг,
к Рио-Гранде, в дельту, в распаренную толпу
буков, прячущих в мощной пене
травы, чьи лезвия остры,
гнездо, разбитую скорлупу
в алую крапинку, запах, тени
брата или сестры.
Сердце, обросшее плотью, пухом, пером, крылом,
бьющееся с частотою дрожи,
точно ножницами сечет,
собственным движимое теплом,
осеннюю синеву, ее же
увеличивая за счет
еле видного глазу коричневого пятна,
точки, скользящей поверх вершины
ели; за счет пустоты в лице
ребенка, замершего у окна,
пары, вышедшей из машины,
женщины на крыльце.
Но восходящий поток его поднимает вверх
выше и выше. В подбрюшных перьях
щиплет холодом. Глядя вниз,
он видит, что горизонт померк,
он видит как бы тринадцать первых
штатов, он видит: из
труб поднимается дым. Но как раз число
труб подсказывает одинокой
птице, как поднялась она.
Эк куда меня занесло!
Он чувствует смешанную с тревогой
гордость. Перевернувшись на
крыло, он падает вниз. Но упругий слой
воздуха его возвращает в небо,
в бесцветную ледяную гладь.
В желтом зрачке возникает злой
блеск. То есть, помесь гнева
с ужасом. Он опять
низвергается. Но как стенка — мяч,
как падение грешника — снова в веру,
его выталкивает назад.
Его, который еще горяч!
В черт-те что. Все выше. В ионосферу.
В астрономически объективный ад
птиц, где отсутствует кислород,
где вместо проса — крупа далеких
звезд. Что для двуногих высь,
то для пернатых наоборот.
Не мозжечком, но в мешочках легких
он догадывается: не спастись.
И тогда он кричит. Из согнутого, как крюк,
клюва, похожий на визг эриний,
вырывается и летит вовне
механический, нестерпимый звук,
звук стали, впившейся в алюминий;
механический, ибо не
предназначенный ни для чьих ушей:
людских, срывающейся с березы
белки, тявкающей лисы,
маленьких полевых мышей;
так отливаться не могут слезы
никому. Только псы
задирают морды. Пронзительный, резкий крик
страшней, кошмарнее ре-диеза
алмаза, режущего стекло,
пересекает небо. И мир на миг
как бы вздрагивает от пореза.
Ибо там, наверху, тепло
обжигает пространство, как здесь, внизу,
обжигает черной оградой руку
без перчатки. Мы, восклицая «вон,
там!» видим вверху слезу
ястреба, плюс паутину, звуку
присущую, мелких волн,
разбегающихся по небосводу, где
нет эха, где пахнет апофеозом
звука, особенно в октябре.
И в кружеве этом, сродни звезде,
сверкая, скованная морозом,
инеем, в серебре,
опушившем перья, птица плывет в зенит,
в ультрамарин. Мы видим в бинокль отсюда
перл, сверкающую деталь.
Мы слышим: что-то вверху звенит,
как разбивающаяся посуда,
как фамильный хрусталь,
чьи осколки, однако, не ранят, но
тают в ладони. И на мгновенье
вновь различаешь кружки, глазки,
веер, радужное пятно,
многоточия, скобки, звенья,
колоски, волоски —
бывший привольный узор пера,
карту, ставшую горстью юрких
хлопьев, летящих на склон холма.
И, ловя их пальцами, детвора
выбегает на улицу в пестрых куртках
и кричит по-английски «Зима, зима!»