С тех пор, как истины прияли люди свет,
Свершилось 1618 лет.
На небе знойный день. У пышного примаса
Гостей по городу толпится с ночи масса; Слились и яркий звон и гул колоколов,
И море зыблется на площади голов.
По скатам красных крыш и в волны злато льется,
И солнце городу нарядному смеется, На стены черные обители глядит,
Мосты горбатые улыбкой золотит,
И блещет меж зубцов кривых и старых башен,
Где только что мятеж вставал и зол, и страшен.Протяжным рокотом, как гулом вешних вод,
Тупик, и улицу, и площадь, и проход,
Сливаясь, голоса и шумы заливают,
И руки движутся, и плечи напирают.Все в белом иноки: то черный, то седой,
То гладко выбритый, то с длинной бородой,
Тонсуры, лысины, шлыки и капюшоны,
На кровных скакунах надменные бароны, Попоны, шитые девизами гербов,
И ведьмы старые с огрызками зубов…
И дамы пышные на креслах и в рыдванах,
И белые брыжжи на розовых мещанах, И винный блеск в глазах, и винный аромат
Меж пестрой челяди гайдучьей и солдат.
Шуты и нищие, ханжи и проститутки,
И кантов пение, и площадные шутки, И с ночи, кажется, все эти люди тут,
Чтоб видеть, как живым еретика сожгут.
А с высоты костра, по горло цепью скручен,
К столбу дубовому привязан и измучен, На море зыбкое взирает еретик,
И мрачной горечью подернут строгий лик.
Он видит у костра безумных изуверов,
Он слышит вопли их и гимны лицемеров.В горячке диких снов воздев себе венцы,
Вот злые двинулись попарно чернецы;
Дрожат уста у них от бешеных хулений,
Их руки грязные бичуют светлый гений, Из глаз завистливых струится темный яд:
Они пожрать его, а не казнить хотят.
И стыдно за людей прикованному стало…
Вдруг занялся огонь, береста затрещала, Вот пурпурный язык ступни ему лизнул
И быстро по пояс змеею обогнул.
Надулись волдыри и лопнули, и точно
Назревшей мякотью плода кто брызнул сочной.Когда ж огонь ему под сердце подступил,
«О Боже, Боже мой!» — он в муках возопил.
А с площади монах кричит с усмешкой зверской:
«Что, дьявольская снедь, отступник богомерзкий? О Боге вспомнил ты, да поздно на беду.
Ну, здесь не догоришь — дожаришься в аду».
И муки еретик гордыней подавляя
И страшное лицо из пламени являя, Где кожу черную кипящий пот багрил,
На жалком выродке глаза остановил
И словом из огня стегнул его, как плетью:
«Холоп, не радуйся напрасно… междометью!»Тут бешеный огонь слова его прервал,
Но гнев и меж костей там долго бушевал…
Шел по улице отряд —
сорок мальчиков подряд:
раз,
два,
три,
четыре
и четырежды
четыре,
и четыре
на четыре,
и еще потом четыре.
В переулке шел отряд —
сорок девочек подряд:
раз, два,
три, четыре,
и четырежды
четыре,
и четыре
на четыре,
и еще потом четыре.
Да как встретилися вдруг —
стало восемьдесят вдруг!
Раз,
два,
три,
четыре,
и четыре
на четыре,
на четырнадцать
четыре,
и еще потом четыре.
А на площадь
повернули,
а на площади стоит
не компания,
не рота,
не толпа,
не батальон,
и не сорок,
и не сотня,
а почти что
МИЛЛИОН!
Раз, два, три, четыре,
и четырежды
четыре,
сто четыре
на четыре,
полтораста
на четыре,
двести тысяч на четыре!
И еще потом четыре!
Лубянская площадь.
На площади той,
как грешные верблюды в конце мира,
орут папиросники:
«Давай, налетай!
«Мурсал» рассыпной!
Пачками «Ира»!
Никольские ворота.
Часовня у ворот.
Пропахла ладаном и елеем она.
Тиха,
что воды набрала в рот,
часовня святого Пантеле́ймона.
Против Никольских — Наркомвнудел.
Дела и люди со дна до крыши.
Гремели двери,
авто дудел.
На площадь
чекист из подъезда вышел.
«Комиссар!» — шепнул, увидев
наган,
мальчишка один,
юркий и скользкий,
а у самого
на Лубянской одна нога,
а другая —
на Никольской.
Чекист по делам на Ильинку
шел,
совсем не в тот
и не из того отдела, —
весь день гонял,
устал как вол.
И вообще —
какое ему до этого дело?!
Мальчишка
с перепугу
в часовню шасть.
Конспиративно закрестились папиросники.
Набились,
аж яблоку негде упасть!
Возрадовались святители,
апостолы
и постники.
Дивится Пантеле́ймон:
— Уверовали в бога! —
Дивится чекист:
— Что они,
очумели?! —
Дивятся мальчишки:
— Унесли, мол, ноги! —
Наудивлялись все,
аж успокоились еле.
И вновь по-старому.
В часовне тихо.
Чекист по улицам гоняет лих.
Черт его знает какая неразбериха!
А сколько их,
таких неразберих?!
«Жалеть о нем не должно,
… он сам виновник всех своих злосчастных бед,
Терпя, чего терпеть без подлости — не можно…»
Н. Карамзин
…Быть бы мне поспокойней,
Не казаться, а быть!
…Здесь мосты, словно кони —
По ночам на дыбы!
Здесь всегда по квадрату
На рассвете полки —
От Синода к Сенату,
Как четыре строки!
Здесь, над винною стойкой,
Над пожаром зари
Наколдовано столько,
Набормотано столько,
Наколдовано столько,
Набормотано столько,
Что пойди — повтори!
Все земные печали —
Были в этом краю…
Вот и платим молчаньем
За причастность свою!
Мальчишки были безусы —
Прапоры и корнеты,
Мальчишки были безумны,
К чему им мои советы?!
Лечиться бы им, лечиться,
На кислые ездить воды —
Они ж по ночам: «Отчизна!
Тираны! Заря свободы!»
Полковник я, а не прапор,
Я в битвах сражался стойко,
И весь их щенячий табор
Мне мнился игрой, и только.
И я восклицал: «Тираны!»
И я прославлял свободу,
Под пламенные тирады
Мы пили вино, как воду.
И в то роковое утро,
(Отнюдь не угрозой чести!)
Казалось, куда как мудро
Себя объявить в отъезде.
Зачем же потом случилось,
Что меркнет копейкой ржавой
Всей славы моей лучинность
Пред солнечной ихней славой?!
…Болят к непогоде раны,
Уныло проходят годы…
Но я же кричал: «Тираны!»
И славил зарю свободы!
Повторяется шепот,
Повторяем следы.
Никого еще опыт
Не спасал от беды!
О, доколе, доколе,
И не здесь, а везде
Будут Клодтовы кони —
Подчиняться узде?!
И все так же, не проще,
Век наш пробует нас —
Можешь выйти на площадь,
Смеешь выйти на площадь,
Можешь выйти на площадь,
Смеешь выйти на площадь
В тот назначенный час?!
Где стоят по квадрату
В ожиданьи полки —
От Синода к Сенату,
Как четыре строки?!
Саксонская площадь;
с площади плоской,
парадами пропылённой,
встает
металлический
пан Понятовский —
маршал
Наполеона.
Штанов нет.
Жупан с плеч.
Конь
с медным хвостом.
В правой руке
у пана
меч,
направленный на восток.
Восток — это мы.
Восток — Украина,
деревни
и хаты наши.
И вот
обратить
Украину
в руины
грозятся
меч и маршал.
Нам
драться с вами —
нету причин,
мы —
братья польскому брату.
А будете лезть,
обломаем мечи
почище,
чем Бонапарту.
Не надо нам
вашего
ни волокна.
Пусть шлет вас
народ,
а не клика, —
и, сделайте милость,
пожалуйте к нам,
как член
Всесоюзного ЦИКа.
А если вы
спец
по военной беде,
под боком —
врагов орава,
ваш меч
оберните
на Бельведер,
градусов на девяносто
вправо.
Там маршал
и лошадь
с трубою хвоста
любого поляка
на русского
за то,
что русский
первым восстал,
оттуда
будут
науськивать.
Но в Польше
маршалов
мало теперь.
Трудящихся —
много больше,
и если
ты
за Польшу,
тебе
придется
с нами стоять теперь
вдвоем
против панской Польши.
А памятники
есть и у нас.
Это —
дело везения.
И брюки дадим
из чугуна-с;
заслужишь
и стой…
До видзения!
Я думаю: как я была глупа,
когда стыдилась собственного лба -
зачем он так от гения свободен?
Сегодня, став взрослее и трезвей,
хочу обедать посреди друзей -
лишь их привет мне сладок и угоден.
Мне снился сон: я мучаюсь и мчусь,
лицейскою возвышенностью чувств
пылает мозг в честь праздника простого.
Друзья мои, что так добры ко мне,
должны собраться в маленьком кафе
на площади Восстанья в полшестого.
Я прихожу и вижу: собрались.
Благословляя красоту их лиц,
плач нежности стоит в моей гортани.
Как встарь, моя кружится голова.
Как встарь, звучат прекрасные слова
и пенье очарованной гитары.
Я просыпаюсь и спешу в кафе,
я оставляю шапку в рукаве,
не ведая сомнения пустого.
Я твердо помню мой недавний сон
и стол прошу накрыть на пять персон
на площади Восстанья в полшестого.
Я долго жду и вижу жизнь людей,
которую прибоем площадей
выносит вдруг на мой пустынный остров.
Так мне пришлось присвоить новость встреч,
чужие тайны и чужую речь,
борьбу локтей неведомых и острых.
Вошел убийца в сером пиджаке.
Убитый им сидел невдалеке.
Я наблюдала странность их общенья.
Промолвил первый:
— Вот моя рука,
но всё ж не пейте столько коньяка.-
И встал второй и попросил прощенья.
Я у того, кто встал, спросила:
— Вы
однажды не сносили головы,
неужто с вами что-нибудь случится? -
Он мне сказал:
— Я узник прежних уз.
Дитя мое, я, как тогда, боюсь -
не я ему, он мне ночами снится.
Я поняла: я быть одна боюсь.
Друзья мои, прекрасен наш союз! *
О, смилуйтесь, хоть вы не обещали.
Совсем одна, словно Мальмгрен во льду,
заточена, словно мигрень во лбу.
Друзья мои, я требую пощады!
И всё ж, пока слагать стихи смогу,
я вот как вам солгу иль не солгу:
они пришли, не ожидая зова,
сказали мне: — Спешат твои часы.-
И были наши помыслы чисты
на площади Восстанья в полшестого.
* Строчка из стихотворения А. Пушкина.
Так и надо — крой, спартакиада! Щеки,
знамена —
красные маки.
Золото
лозунгов
блещет на спуске.
Синие,
желтые,
красные майки.
Белые,
синие,
черные трусики.
Вздыбленные лыжи
лава
движет.
Над отрядом
рослым
проплывают весла.
К молодцу молодцы —
гребцы,
пловцы.
Круг
спасательный
спасет обязательно.
Искрятся
сетки
теннисной ракетки.
Воздух
рапирами
издырявлен дырами.
Моторы зацикали.
Сопит,
а едет!
На мотоцикле,
на велосипеде.
Цветной
водищей
от иверских шлюзов
плещут
тыщи
рабочих союзов.
Панёвы,
папахи,
плахты
идут,
и нету убыли —
мускулы
фабрик и пахоты
всех
советских республик.
С площади покатой
льются плакаты:
«Нет
аполитичной
внеклассовой физкультуры».
Так и надо —
крой, Спартакиада!
С целого
белого,
черного света
по Красной
по площади
топочут иностранцы.
Небось
у вас
подобного нету?!
Трудно добиться?
Надо стараться!
На трибуны глядя,
идет
Финляндия.
В сторону
в нашу
кивают
и машут.
Хвост им
режется
шагом норвежцев.
Круглые очки,
оправа роговая.
Сияют значки
футболистов Уругвая.
За ними
виться
колоннам латвийцев.
Гордой
походкой
идут англичане.
Мистер Хикс,
скиснь от отчаянья!
Чтоб нашу
силу
буржуи видели,
чтоб легче
ска̀лились
в военной злости,
рабочих
мира
идут представители,
стран
кандальных
смелые гости.
Веют знаменами,
золотом клейменными.
«Спартакиада —
международный
смотр
рабочего класса».
Так и надо —
крой, Спартакиада!
Щеки,
знамена —
красные маки.
Золото
лозунгов
блещет на спуске.
Синие,
желтые,
красные майки.
Белые,
синие,
черные трусики.
Вздыбленные лыжи
лава
движет.
Над отрядом
рослым
проплывают весла.
К молодцу молодцы —
гребцы,
пловцы.
Круг
спасательный
спасет обязательно.
Искрятся
сетки
теннисной ракетки.
Воздух
рапирами
издырявлен дырами.
Моторы зацикали.
Сопит,
а едет!
На мотоцикле,
на велосипеде.
Цветной
водищейот иверских шлюзов*плещут
тыщи
рабочих союзов.
Панёвы,
папахи,
плахты
идут,
и нету убыли —
мускулы
фабрик и пахоты
всех
советских республик.
С площади покатой
льются плакаты:
«Нет
аполитичной
внеклассовой физкультуры».
Так и надо —
крой, Спартакиада!
С целого
белого,
черного света
по Красной
по площади
топочут иностранцы.
Небось
у вас
подобного нету?!
Трудно добиться?
Надо стараться!
На трибуны глядя,
идет
Финляндия.
В сторону
в нашу
кивают
и машут.
Хвост им
режется
шагом норвежцев.
Круглые очки,
оправа роговая.
Сияют значки
футболистов Уругвая.
За ними
виться
колоннам латвийцев.
Гордой
походкой
идут англичане.Мистер Хикс*, скиснь от отчаянья!
Чтоб нашу
силу
буржуи видели,
чтоб легче
ска̀лились
в военной злости,
рабочих
мира
идут представители,
стран
кандальных
смелые гости.
Веют знаменами,
золотом клейменными.
«Спартакиада —
международный
смотр
рабочего класса».
Так и надо —
крой, Спартакиада!
1928 г.
(Посвящено княжне А. И. Трубецкой)«Валяй, ямщик, да говори,
Далеко ль Новград?» — «Недалеко,
Версты четыре или три.
Вот видишь что-то там высоко,
Как черный лес издалека…»
«Ну, вижу; это облака».
«Нет! Это Новградские кровли».Ты ль предо мной, о древний град
Довольства, славы и торговли!
Как живо сердцу говорят
Холмы рассеянных обломков!
Не смолкли в них твои дела,
И слава предков перешла
В уста правдивые потомков.«Ну, тройка, духом донесла!»
«Потише. Где собор Софийской?»
«Собор отсюда, барин, близко.
Вот улица, да влево две,
А там найдешь хоть сам собою,
И крест на голубой главе
Уж будет прямо пред тобою».Везде былого свежий след.
Века прошли… но их полет
Промчался здесь, не разрушая.
«Ямщик! Где площадь вечевая?»
«Прозванья этого здесь нет…»«Как нет?» — «А площадь недалеко:
За этой улицей широкой…
Вот площадь. Видишь шесть столбов;
По сказкам наших стариков,
На сих столбах висел когда-то
Огромный колокол, но он
Давно отсюда увезен».«Где Волхов?» — «Он перед тобой
Течет под этою горой…»
Все так же он волною шумной,
Играя, весело бежит.
Он о минувшем не грустит.Так все здесь близко, как и прежде.
Теперь ты сам ответствуй мне,
О Новград! в вековой одежде
Ты предо мной, как в седине,
Бессмертных витязей ровесник.
Твой прах гласит, как бдящий вестник,
О непробудной старине.
Ответствуй, город величавый:
Где времена цветущей славы,
Когда твой голос, бич князей
Звучит здесь медью в бурном вече,
К суду или к кровавой сече
Сзывал послушных сыновей;
Когда твой меч, гроза соседа,
Карал Ливонию и шведа,
И эта гордая волна
Носила дань войны жестокой?
Скажи, где эти времена? —
Они далеко, ах, далеко!
Мы дети эпохи.
Атомная копоть,
Рыдают оркестры
На всех площадях.
У этой эпохи
Свирепая похоть —
Все дразнится, морда,
Детей не щадя.
Мы славим страданье,
Боимся успеха.
Нам солнце не в пору
И вьюга не в лад.
У нашего смеха
Печальное эхо,
У нашего счастья
Запуганный взгляд.
Любой зазывала
Ползет в запевалы,
Любой вышибала —
Хранитель огня.
Забыта основа
Веселого слова.
Монахи, монахи,
Простите меня!
Не схимник, а химик
Решает задачу.
Не схема, а тема
Разит дураков.
А если уж схема,
То схема поэмы,
В которой гипотезы
Новых веков.
Простим же двадцатому
Скорость улитки,
Расчеты свои
Проведем на бегу.
Давайте же выпьем
За схему улыбки,
За график удачи
И розы в снегу.
За тех, кто услышал
Трубу на рассвете.
За женщин
Упрямые голоса,
Которые звали нас,
Как Андромеда,
И силой тащили
Нас в небеса.
Полюбим наш век,
Забыв отупенье.
Омоется старость
Живою водой.
От света до тени,
От снеди до денег
Он алый, как парус
Двадцатых годов.
Мы рваное знамя
«Бээфом» заклеим,
Мы выдуем пыль
Из помятой трубы.
И солнце над нами —
Как мячик в алее,
Как бубен удачи
И бубен судьбы.
Давайте же будем
Звенеть в этот бубен,
Наплюнем на драмы
Пустых площадей.
Мы, смертные люди, —
Бессмертные люди!
Не стадо баранов,
А племя вождей!
Отбросим заразу,
Отбросим обузы,
Отбросим игрушки
Сошедших с ума!
Да здравствует разум!
Да здравствуют музы!
Да здравствует Пушкин!
Да скроется тьма!
«Валяй, ямщик, да говори,
Далеко ль Новград?» — «Недалеко,
Версты четыре или три.
Вон видишь что-то там высоко,
Как черный лес издалека…»
— «Ну, вижу; это облака».
— «Нет! Это Новградские кровли».
Ты ль предо мной, о древний град
Свободы, славы и торговли!
Как живо сердцу говорят
Холмы разбросанных обломков!
Не смолкли в них твои дела,
И слава предков перешла
В уста правдивые потомков.
«Ну, тройка! духом донесла!»
— «Потише. Где собор Софийской?»
— «Собор отсюда, барин, близко.
Вот улица, да влево две,
А там найдешь уж сам собою,
И крест на золотой главе
Уж будет прямо пред тобою».
Везде былого свежий след!
Века прошли… но их полет
Промчался здесь, не разрушая.
«Ямщик! Где площадь вечевая?»
— «Прозванья этого здесь нет…»
— «Как нет?» — «А, площадь? Недалеко:
За этой улицей широкой.
Вот площадь. Видишь шесть столбов?
По сказкам наших стариков,
На сих столбах висел когда-то
Огромный колокол, но он
Давно отсюда увезен».
— «Молчи, мой друг; здесь место свято:
Здесь воздух чище и вольней!
Потише!.. Нет, ступай скорей:
Чего ищу я здесь, безумный?
Где Волхов?» — «Вот перед тобой
Течет под этою горой…»
Всё так же он, волною шумной
Играя, весело бежит!..
Он о минувшем не грустит.
Так всё здесь близко, как и прежде…
Теперь ты сам ответствуй мне,
О Новград! В вековой одежде
Ты предо мной, как в седине,
Бессмертных витязей ровесник.
Твой прах гласит, как бдящий вестник,
О непробудной старине.
Ответствуй, город величавый:
Где времена цветущей славы,
Когда твой голос, бич князей,
Звуча здесь медью в бурном вече,
К суду или к кровавой сече
Сзывал послушных сыновей?
Когда твой меч, гроза соседа,
Карал и рыцарей, и шведа,
И эта гордая волна
Носила дань войны жестокой?
Скажи, где эти времена?
Они далёко, ах, далёко!
Один Париж —
адвокатов,
казарм,
другой —
без казарм и без Эррио.
Не оторвать
от второго
глаза —
от этого города серого.
Со стен обещают:
«Un verre de Koto
donne de l’energie».
Вином любви
каким
и кто
мою взбудоражит жизнь?
Может,
критики
знают лучше.
Может,
их
и слушать надо.
Но кому я, к черту, попутчик!
Ни души
не шагает
рядом.
Как раньше,
свой
раскачивай горб
впереди
поэтовых арб —
неси,
один,
и радость,
и скорбь,
и прочий
людской скарб.
Мне скучно
здесь
одному
впереди, —
поэту
не надо многого, —
пусть
только
время
скорей родит
такого, как я,
быстроногого.
Мы рядом
пойдем
дорожной пыльцой.
Одно
желанье
пучит:
мне скучно —
желаю
видеть в лицо,
кому это
я
попутчик?!
«Je suis un chameau»,
в плакате стоят
литеры,
каждая — фут.
Совершенно верно:
«je suis», —
это
«я»,
a «chameau» —
это
«я верблюд».
Лиловая туча,
скорей нагнись,
меня
и Париж полей,
чтоб только
скорей
зацвели огни
длиной
Елисейских полей.
Во всё огонь —
и небу в темь
и в чернь промокшей пыли.
В огне
жуками
всех систем
жужжат
автомобили.
Горит вода,
земля горит,
горит
асфальт
до жжения,
как будто
зубрят
фонари
таблицу умножения.
Площадь
красивей
и тысяч
дам-болонок.
Эта площадь
оправдала б
каждый город.
Если б был я
Вандомская колонна,
я б женился
на Place de la Concorde.
Рождение басни.
(ЛЕГЕНДА.)
Торжество. Трубят герольды.
Завтра утром на заре
Будут жечь нагую Правду
Всенародно на костре.
Ждет весь город. Даже дети
Просят: «мама, разбуди».
До зари, толпа народа
Собралась на площади.
Там чернел костер зловещий
Заготовленный в ночи,
И назначеннаго часа
Дожидались палачи.
Наконец… Сверкают шлемы
И идет она, в цепях,
Эта наглая, нагая, —
Со скрижалями в руках.
Привели. И привязали
У позорнаго столпа.
И костер мгновенно вспыхнул, —
Так и ахнула толпа.
Пламя, взвившись по скрижалям,
Крепко сжало их в тиски
И коробило, и рвало,
И ломало их в куски.
A судья глядел безстрастно
На караемое зло,
И среди толпы у многих
На душе поотлегло.
Лишь вдали стоял уныло,
Головой на грудь поник,
И пугливо озираясь,
Плакал «тайный ученик».
Обгорелыя скрижали
Грузно рухнули в дрова,
И в последнюю минуту
Ярко вспыхнули слова.
Это буквы раскалились —
И мильонами огней
Разлетелись в жгучих брызгах
В сердце чистое детей.
Совершилось. Груда пепла,
Чуть синеющий дымок…
От преступницы остался--
Догоравший уголек.
Вдруг—из пепла, невредима
И не тронута огнем,
Появилась та же Правда —
Со смеющимся лицом.
Прикрываясь прибауткой,
Добродушно хохоча,
Держит речь она к народу
На глазах y палача.
Говорит она все то же…
A они—гляди, гляди:
Целый гром рукоплесканий
Раздался на площади.
Вот, ведут обратно в город
Правду-Басню с торжеством.
Сам судья ее с поклоном
Званой гостьей ввел в свой дом.
Повели ее по школамь
И заставили детей
Повторять ея уроки
Под диктовку матерей.
1
В других столовых
люди — тени.
Лишь в «Моссельпроме»
сытен кус.
Там —
и на кухне
и на сцене
здоровый обнаружен вкус.
Там пиво светло,
блюда полны,
там —
лишь пробьет обеда час —
вскипают вдохновенья волны,
по площади Арбатской мчась.
Там —
на неведомых дорожках
следы невиданных зверей,
там все писатели
на ножках
стоят,
дежуря у дверей.
Там чудеса,
там Родов
бродит,
Есенин на заре сидит,
и сообща они находят
приют, и ужин, и кредит.
Там пылом выспренним охвачен,
грозясь Лелевичу-врагу,
пред представителем рабфачьим
Пильняк внедряется
в рагу…
Поэт, художник или трагик,
забудь о днях тяжелых бед.
У «Моссельпрома»,
в бывшей «Праге»,
тебе готовится обед.
2
Где провести сегодня вечер?
Где назначить с приятелем встречу?
Решенья вопросов
не может быть проще:
«Все дороги ведут…»
на Арбатскую площадь.
Здоровье и радость —
высшие блага —
в столовой «Моссельпрома»
(бывшая «Прага»).
Там весело, чисто,
светло, уютно,
обеды вкусны,
пиво не мутно.
Там люди
различных фронтов искусств
вдруг обнаруживают
общий вкус.
Враги
друг на друга смотрят ласково —
от Мейерхольда
до Станиславского.
Там,
если придется рядом сесть,
Маяковский Толстого
не станет есть.
А оба
заказывают бефстроганов
(не тронув Петра Семеныча Когана).
Глядя на это с усмешкой, —
и ты там
весь проникаешься аппетитом.
А видя,
как мал поразительно счет,
требуешь пищи
еще и еще.
Все, кто здоров,
весел
и ловок,
не посещают других столовок.
Черта ли с пищей
возиться дома,
если дешевле
у «Моссельпрома»…
Какая ночь! Мороз трескучий,
На небе ни единой тучи;
Как шитый полог, синий свод
Пестреет частыми звездами.
В домах все темно. У ворот
Затворы с тяжкими замками.
Везде покоится народ;
Утих и шум, и крик торговый;
Лишь только лает страж дворовый
Да цепью звонкою гремит.
И вся Москва покойно спит,
Забыв волнение боязни.
А площадь в сумраке ночном
Стоит, полна вчерашней казни,
Мучений свежий след кругом:
Где труп, разрубленный с размаха,
Где столп, где вилы; там котлы,
Остывшей полные смолы;
Здесь опрокинутая плаха;
Торчат железные зубцы,
С костями груды пепла тлеют,
На кольях, скорчась, мертвецы
Оцепенелые чернеют…
Недавно кровь со всех сторон
Струею тощей снег багрила,
И подымался томный стон,
Но смерть уже, как поздний сон,
Свою добычу захватила.
Кто там? Чей конь во весь опор
По грозной площади несется?
Чей свист, чей громких! разговор
Во мраке ночи раздается?
Кто сей? — Кромешник удалой.
Спешит, летит он на свиданье,
В его груди кипит желанье,
Он говорит: «Мой конь лихой,
Мой верный конь! лети стрелой!
Скорей, скорей!..» Но конь ретивый
Вдруг размахнул плетеной гривой
И стал. Во мгле между столпов
На перекладине дубовой
Качался труп. Ездок суровый
Под ним промчаться был готов,
Но борзый конь под плетью бьется,
Храпит, и фыркает, и рвется
Назад. «Куда? мой конь лихой!
Чего боишься? Что с тобой?
Не мы ли здесь вчера скакали,
Не мы ли яростно топтали,
Усердной местию горя,
Лихих изменников царя?
Не их ли кровию омыты
Твои булатные копыты!
Теперь ужель их не узнал?
Мой борзый конь, мой конь удалый,
Несись, лети!..» И конь усталый
В столбы под трупом проскакал.
О боге болтая,
О боге болтая, о смирении говоря,
помни день —
помни день — 9-е января.
Не с красной звездой —
Не с красной звездой — в смирении тупом
с крестами шли
с крестами шли за Гапоном-попом.
Не в сабли
Не в сабли врубались
Не в сабли врубались конармией-птицей —
белели
белели в руках
белели в руках листы петиций.
Не в горло
Не в горло вгрызались
Не в горло вгрызались царевым лампасникам —
плелись
плелись в надежде на милость помазанника.
Скор
Скор ответ
Скор ответ величества
Скор ответ величества был:
«Пули в спины!
«Пули в спины! в груди!
«Пули в спины! в груди! и в лбы!»
Позор без названия,
Позор без названия, ужас без имени
покрыл и царя,
покрыл и царя, и площадь,
покрыл и царя, и площадь, и Зимний.
А поп
А поп на забрызганном кровью требнике
писал
писал в приход
писал в приход царевы серебреники.
Не все враги уничтожены.
Не все враги уничтожены. Есть!
Раздуйте
Раздуйте опять
Раздуйте опять потухшую месть.
Не сбиты
Не сбиты с Запада
Не сбиты с Запада крепости вражьи.
Буржуи
Буржуи рабочих
Буржуи рабочих сгибают в рожья.
Рабочие,
Рабочие, помните русский урок!
Затвор осмотрите,
Затвор осмотрите, штык
Затвор осмотрите, штык и курок.
В споре с врагом —
В споре с врагом — одно решение:
Да здравствуют битвы!
Да здравствуют битвы! Долой прошения!
1924
Позорной казни обреченной,
Лежит в цепях венгерский граф.
Своей отчизне угнетенной
Хотел помочь он: гордый нрав
В нем возмущался; межь рабами
Себя он чувствовал рабом —
И взят в борьбе с могучим злом,
И к петле присужден врагами.
Едва двадцатая весна
Настала для него — и надо
Покинуть мир! Не смерть страшна:
Больному сердцу в ней отрада!
Ужасно в петле роковой
Средь людной площади качаться…
Вороны жадныя слетятся,
И над опальной головой
Голодный рой их станет драться.
Но граф в тюрьме, в углу сыром,
Заснул спокойным, детским сном.
Поу́тру, грустно мать лаская,
Он говорил: „Прощай, родная!
Я у тебя дитя одно;
А мне так скоро суждено
Разстаться с жизнью молодою!
Погибнет без следа со мною
И имя честное мое.
Ах, пожалей дитя свое!
Я в вихре битв не знал боязни,
Я не дрожал в дыму, в огне;
Но завтра, при позорной казни,
Дрожать как лист придется мне.“
Мать говорила, утешая:
„Не бойся, не дрожи, родной!
Я во дворец пойду, рыдая:
Слезами, воплем и мольбой
Я сердце разбужу на троне…
И поутру́, как поведут
Тебя на площадь, стану тут,
У места казни, на балконе.
Коль в черном платье буду я,
Знай — неизбежна смерть твоя…
Не правда ль, сын мой! шагом смелым
Пойдешь на встречу ты судьбе?
Ведь кровь венгерская в тебе!
Но если в покрывале белом
Меня увидишь над толпой,
Знай — вымолила я слезами
Пощаду жизни молодой.
Пусть будешь схвачен палачами —
Не бойся, не дрожи, родной!“
И графу тихо, мирно спится,
И до утра он будет спать…
Ему все на балконе мать
Под белым покрывалом снится.
Гудит набат; бежит народ…
И тихо улицей идет,
Угрюмой стражей окруженный,
На площадь граф приговоренный.
Все окна настежь. Сколько глаз
Его слезами провожает,
И сколько женских рук бросает
Ему цветы в последний раз!
Граф ничего не замечает:
Вперед, на площадь он глядит.
Там на балконе мать стоит —
Спокойна, в покрывале белом.
И заиграло сердце в нем!
И к месту казни шагом смелым
Пошел он… с радостным лицом
Вступил на по́мост с палачом…
И ясен к петле поднимался…
И в самой петле — улыбался!
Зачем же в белом мать была?..
О ложь святая!.. Так могла
Солгать лишь мать, полна боязнью,
Чтоб сын не дрогнул перед казнью!
И
Позорной казни обреченный,
Лежит в цепях венгерский граф.
Своей отчизне угнетенной
Хотел помочь он: гордый нрав
В нем возмущался; меж рабами
Себя он чувствовал рабом —
И взят в борьбе с могучим злом,
И к петле присужден врагами.
Едва двадцатая весна
Настала для него — и надо
Покинуть мир! Не смерть страшна:
Больному сердцу в ней отрада!
Ужасно в петле роковой
Средь людной площади качаться…
Вороны жадные слетятся,
И над опальной головой
Голодный рой их станет драться.
Но граф в тюрьме, в углу сыром,
Заснул спокойным, детским сном.
Поу́тру, грустно мать лаская,
Он говорил: «Прощай, родная!
Я у тебя дитя одно;
А мне так скоро суждено
Расстаться с жизнью молодою!
Погибнет без следа со мною
И имя честное мое.
Ах, пожалей дитя свое!
Я в вихре битв не знал боязни,
Я не дрожал в дыму, в огне;
Но завтра, при позорной казни,
Дрожать как лист придется мне».
Мать говорила, утешая:
«Не бойся, не дрожи, родной!
Я во дворец пойду, рыдая:
Слезами, воплем и мольбой
Я сердце разбужу на троне…
И поутру́, как поведут
Тебя на площадь, стану тут,
У места казни, на балконе.
Коль в черном платье буду я,
Знай — неизбежна смерть твоя…
Не правда ль, сын мой! шагом смелым
Пойдешь навстречу ты судьбе?
Ведь кровь венгерская в тебе!
Но если в покрывале белом
Меня увидишь над толпой,
Знай — вымолила я слезами
Пощаду жизни молодой.
Пусть будешь схвачен палачами —
Не бойся, не дрожи, родной!»
И графу тихо, мирно спится,
И до утра он будет спать…
Ему все на балконе мать
Под белым покрывалом снится.
ИИ
Гудит набат; бежит народ…
И тихо улицей идет,
Угрюмой стражей окруженный,
На площадь граф приговоренный.
Все окна настежь. Сколько глаз
Его слезами провожает,
И сколько женских рук бросает
Ему цветы в последний раз!
Граф ничего не замечает:
Вперед, на площадь он глядит.
Там на балконе мать стоит —
Спокойна, в покрывале белом.
И заиграло сердце в нем!
И к месту казни шагом смелым
Пошел он… с радостным лицом
Вступил на по́мост с палачом…
И ясен к петле поднимался…
И в самой петле — улыбался!
Зачем же в белом мать была?..
О, ложь святая!.. Так могла
Солгать лишь мать, полна боязнью,
Чтоб сын не дрогнул перед казнью!
Точно море в час прибоя,
Площадь Красная гудит.
Что за говор? Что там против
Места лобного стоит? Плаха чёрная далёко
От себя бросает тень…
Нет ни облачка на небе…
Блещут главы… Ясен день. Ярко с неба светит солнце
На кремлёвские зубцы,
И вокруг высокой плахи
В два ряда стоят стрельцы. Вот толпа заколыхалась, –
Проложил дорогу кнут.
Той дороженькой на площадь
Стеньку Разина ведут. С головы казацкой сбриты
Кудри, чёрные как смоль;
Но лица не изменили
Казни страх и пытки боль. Так же мрачно и сурово,
Как и прежде, смотрит он, –
Перед ним былое время
Восстаёт, как яркий сон: Дона тихого приволье,
Волги-матушки простор,
Где с судов больших и малых
Брал он с вольницей побор; Как он с силою казацкой
Рыскал вихорем степным
И кичливое боярство
Трепетало перед ним. Душит злоба удалого,
Жгёт огнём и давит грудь,
Но тяжёлые колодки
С ног не в силах он смахнуть. С болью тяжкою оставил
В это утро он тюрьму:
Жаль не жизни, а свободы,
Жалко волюшки ему. Не придётся Стеньке кликнуть
Клич казацкой голытьбе
И призвать её на помощь
С Дона тихого к себе. Не удастся с этой силой
Силу ратную тряхнуть –
Воевод, бояр московских
В три погибели согнуть. «Как под городом Симбирском
(Думу думает Степан)
Рать казацкая побита,
Не побит лишь атаман. Знать, уж долюшка такая,
Что на Дон казак бежал,
На родной своей сторонке
Во поиманье попал. Не больна мне та обида,
Та истома не горька,
Что московские бояре
Заковали казака, Что на помосте высоком
Поплачусь я головой
За разгульные потехи
С разудалой голытьбой. Нет, мне та больна обида,
Мне горька истома та,
Что изменною неправдой
Голова моя взята! Вот сейчас на смертной плахе
Срубят голову мою,
И казацкой алой кровью
Чёрный пОмост я полью… Ой ты, Дон ли мой родимый!
Волга-матушка река!
Помяните добрым словом
Атамана-казака!..» Вот и пОмост перед Стенькой…
Разин бровью не повёл.
И наверх он по ступеням
Бодрой поступью взошёл. Поклонился он народу,
Помолился на собор…
И палач в рубахе красной
Высоко взмахнул топор… «Ты прости, народ крещёный!
Ты прости-прощай, Москва!..»
И скатилась с плеч казацких
Удалая голова.
Жили в парке два трамвая:
Клик и Трам.
Выходили они вместе
По утрам.
Улица-красавица, всем трамваям мать,
Любит электричеством весело моргать.
Улица-красавица, всем трамваям мать,
Выслала метельщиков рельсы подметать.
От стука и звона у каждого стыка
На рельсах болела площадка у Клика.
Под вечер слипались его фонари:
Забыл он свой номер — не пятый, не третий…
Смеются над Кликом извозчик и дети:
— Вот сонный трамвай, посмотри!
— Скажи мне, кондуктор, скажи мне, вожатый,
Где брат мой двоюродный Трам?
Его я всегда узнаю по глазам,
По красной площадке и спинке горбатой.
Начиналась улица у пяти углов,
А кончалась улица у больших садов.
Вся она истоптана крепко лошадьми,
Вся она исхожена дочерна людьми.
Рельсы серебристые выслала вперед.
Клика долго не было: что он не идет?
Кто там смотрит фонарями в темноту?
Это Клик остановился на мосту,
И слезятся разноцветные огни:
— Эй, вожатый, я устал, домой гони!
А Трам швырк-шварк —
Рассыпает фейерверк;
А Трам не хочет в парк,
Громыхает громче всех.
На вокзальной башне светят
Круглолицые часы,
Ходят стрелки по тарелке,
Словно черные усы.
Здесь трамваи словно гуси
Поворачиваются.
Трам с товарищами вместе
Околачивается.
— Вот летит автомобиль-грузовик —
Мне не страшно. Я трамвай. Я привык.
Но скажите, где мой брат, где мой Клик?
— Мы не знаем ничего,
Не видали мы его.
— Я спрошу у лошадей, лошадей,
Проходил ли здесь трамвай-ротозей,
Сразу видно — молодой, всех глупей.
— Мы не знаем ничего,
Не видали мы его.
— Ты скажи, семиэтажный
Каменный глазастый дом,
Всеми окнами ты видишь
На три улицы кругом,
Не слыхал ли ты о Клике,
О трамвае молодом?
Дом ответил очень зло:
— Много здесь таких прошло.
— Вы, друзья-автомобили,
Очень вежливый народ
И всегда-всегда трамваи
Пропускаете вперед,
Расскажите мне о Клике,
О трамвае-горемыке,
О двоюродном моем
С бледно-розовым огнем.
— Видели, видели и не обидели.
Стоит на площади — и всех глупей:
Один глаз розовый, другой темней.
— Возьми мою руку, вожатый, возьми,
Поедем к нему поскорее;
С чужими он там говорит лошадьми,
Моложе он всех и глупее.
Поедем к нему и найдем его там.
И Клика находит на площади Трам.
И сказал трамвай трамваю:
— По тебе я, Клик, скучаю,
Я услышать очень рад,
Как звонки твои звенят.
Где же розовый твой глаз? Он ослеп.
Я возьму тебя сейчас на прицеп:
Ты моложе — так ступай на прицеп!
Не глядя на непогоду,
презирая протесты дождей,
Идут молодые художники
к полотнищам площадей.
Они не жалеют красок,
они не жалеют трудов,
И вспыхивают плакаты
на улицах городов.
И вот выплывает в небо
холодная луна.
Осталась до годовщины
короткая ночь одна.
И кажется мне —
начиная
пятнадцатый свой год,
Октябрьская революция
свершает ночной обход.
Она проверяет твердость
армии своей,
Она проверяет оружие,
она проверяет людей.
И прежде всего она спрашивает
каждого из нас:
— Под знаменем партии Ленина
идет ли рабочий класс? —
И мы отвечаем —
впрочем,
надо сказать точней —
Автомобили АМО
за нас отвечают ей,
Молодые кузнецкие домны
чугуном отвечают ей,
И ясли ей отвечают
ровным дыханьем детей.
Ее приветствуют школы
каракулями ребят,
Ей орденом салютуют
герои ударных бригад.
И хоть работы немало
и некогда им присесть,
— Вперед! —
говорит Революция.
И они отвечают:
— Есть…-
Она проходит дальше,
и спрашивает она:
— А что моя Красная Армия,
по-прежнему ли сильна? —
Вопрос ее затихает,
встреченный тишиной.
Нельзя говорить часовому,
а армия — часовой.
И это лучше ответа,
недаром вопят в ночи
Французские генералы,
бухарские басмачи.
Недаром сжимается злобно
в расшитых шевронах рука.
Овладевают техникой
дивизии РККА.
Умножь ее на соревнование
и силы попробуй учесть.
— Готовсь, -
говорит Революция.
И бойцы отвечают:
— Есть! —
Она проходит дальше,
и хочет она узнать:
Быть может, сошла на Европу
Гуверова благодать?
Но полицейские залпы
оттуда гремят в ответ.
Глотает газ безработный —
самый дешевый обед.
С грохотом рушатся биржи,
пылает банкиров закат.
— «Рот фронт», -
говорят ей компартии
на сорока языках.
Миллионы угрюмых рабочих
они ведут за собой,
— В бой, -
говорит Революция.
И они отвечают:
— В бой! —
И дальше идет Революция.
И рапорт ей отдает
Мой девятьсот девятый.
довольно отважный год.
Он в призывных комиссиях
стоит, к обороне готов.
Его врачи выслушивают,
и он говорит — здоров.
И нам дают назначенье
и круглую ставят печать.
Наша приходит очередь
Республику защищать.
Мы, конечно, молоды,
но поступь у нас тверда.
— Вперед, -
говорит Революция.
И мы отвечаем:
— Да! —
Не глядя на непогоду,
презирая протесты дождей,
Идут молодые художники
к полотнищам площадей,
Они не жалеют красок,
они не жалеют трудов,
И вспыхивают плакаты
на улицах городов.
И вот выплывает в небо
холодная луна.
Осталась до годовщины
короткая ночь одна.
1Уже дрожит ночей сопутница
Сквозь ветви сосен вековых,
Заговоривших грустным шелестом
Вокруг безмолвия могил.Под сенью сосен заступ светится
В руках монаха — лунный луч
То серебрится вдоль по заступу,
То, чуть блистая, промолчит.Устал монах… Могила вырыта.
Облокотясь на заступ свой,
Внимательно с крутого берега
На Волхов труженик глядит.Проводит взглядом волны темные —
Шумя, пустынные, бегут,
И вновь тяжелый заступ движется,
И вновь расходится земля.Кому могилу за могилою
Готовит старец? На свой труд
Чернец приходит до полуночи,
Уходит в келью до зари.2Не саранчи ли тучи шумные
На нивах поглощают золото?
Не тучи саранчи!
Что голод ли с повальной язвою
По стогнам рыщет, не нарыщет?
Не голод и не мор.Софии поглощает золото,
По стогнам посекает головы
Московский грозный царь.
Незваный гость приехал в Новгород,
К святой Софии в дом разрушенный
И там устроил торг.Он ненасытен: на распутиях,
Вдоль берегов кручинных Волхова,
Во всех пяти концах,
Везде за бойней бойни строятся,
И человечье мясо режется
Для грозного царя.Средь площади, средь волн немеющих
Блестящий круг описан копьями,
Стоит над плахою палач; —
Безмолвно ждут… вдруг площадь вскрикнула,
Глухими отозвалось воплями
Паденье топора.В толпе монах молился шепотом,
В молитвенном самозабвении
Он имя называл.
Взглянул… Палач, покрытый кровию,
Держал отсеченную голову
Над бледною толпой.Он бросил… и толпа отхлынула.
Палач взял плат… отер им медленно
Свой каплющий топор,
И поднял снова… Имя новое
Святой отец прерывным шепотом
В молитве поминал.Он молится, а трупы падают.
Неутолимой жаждой мучится
Московский грозный царь.
Везде за бойней бойни строятся
И мечут ночью в волны Волхова
Безглавые тела.3Что, парус, пена ли белеется
На темных Волхова волнах?
На берег пену с трупом вынесло,
И тень спускается к волнам.Покровом черным труп окинула,
Его взложила на себя
И на берег под ношей влажною
Восходит медленной стопой.И пена вновь плывет вдоль берега
По темным Волхова волнам,
И тихо тень к реке спускается,
Но пена мимо пронеслась.Опять плывет… Во тьме по Волхову
Засребрилася чешуя
Ответно облаку блестящему
В пространном сумраке небес.Сквозь тучи тихий рог прорезался,
И завиднелись на волнах
Тела безглавые, и головы,
Качаясь медленно, плывут.Людей развалины разметаны
По полусумрачной реке, —
Течет живая, полна ласкою,
И трупы трепетно несет.Стоит чернец, склонясь над Волховом,
На плечи он подъемлет труп,
И на берег под ношей влажною
Восходит медленной стопой.
Забыли вы меня! Я сам же виноват:
Где я теперь, зачем меня взяла чужбина?
Где я перебывал? Вот он, Мариенбад;
Ганау, старый Диц, его тенистый сад;
Вот рейнских берегов красивая картина.
Крейцнах, и черные сараи, и Гофрат,
Полковник, колесо, Амалия и Пина!
Вот край подоблачный! Громады гор и скал,
Чудесные мосты, роскошные дороги,
Гастуна славная, куда я так желал…
Вот Зальцбург, и Тироль, и Альпов выси строги,
Их вечный лед и с них лиющийся кристалл,
Кричат орлы и скачут козероги,
И ветер осени качает темный лес!
Вот и Ломбардия! Веселые долины,
Румяный виноград, каштаны и раины,
Лазурь и пурпуры полуденных небес!
Великолепные палаты и столбницы
Над ясным зеркалом потоков и озер!
Часовни странные, пугающие взор,
Канюки, и калек и нищих вереницы,
Ватага южных ведьм, красавицы-девицы…
Вдали концы швейцарских гор!
Вот Комо! Берега с прозрачными домами!
Вот площадь и фигляр, махающий руками!
И пристань, озеро, и в чистоте зыбей
Колеблются цвета расписанных ладей
И белых парусов играющие плески;
На площади народ гульливый и живой,
Италии народ певучий, удалой,
И деревянные тедески!
Вот пасмурный Милан с поникшей головой,
Турин и Пиемонт гористый! Вот Савона!
Отважный путь лежит над бездной, на тычке!
И вот он, островок, чуть видный вдалеке,
Как облачко на крае небосклона,
Не важный на морях, но важный на реке
Времен, где он горит звездой Наполеона!
Вот Ницца — вот где я! Вот город и залив,
Приморские сады лимонов и олив,
И светлый ряд домов с заезжими гостями,
И воздух сладостный, как мед!
О, много, много стран в мой длинный, черный год
Я видел скучными глазами!
Скитаюсь по водам целебным и — увы!
Еще пью чашу вод! Горька мне эта чаша!
Тоска меня томит! Дождусь ли я Москвы?
Когда узнаю я, что делаете вы?
Как распевает муза ваша?
Какой венок теперь на ней?
Теперь, когда она, родная нам, гуляет
Среди московских муз и царственно сияет!
Она, любезная начальница моей!
(Гробокопатель)1Уже дрожит ночей сопутница
Сквозь ветви сосен вековых,
Заговоривших грустным шелестом
Вокруг безмолвия могил.Под сенью сосен заступ светится
В руках монаха — лунный луч
То серебрится вдоль по заступу,
То, чуть блистая, промолчит.Устал монах… Могила вырыта.
Облокотясь на заступ свой,
Внимательно с крутого берега
На Волхов труженик глядит.Проводит взглядом волны темные —
Шумя, пустынные, бегут,
И вновь тяжелый заступ движется.
И вновь расходится земля.Кому могилу за могилою
Готовит старец? На свой труд
Чернец приходит до полуночи,
Уходит в келью до зари.2Не саранчи ли тучи шумные
На нивах поглощают золото?
Не тучи саранчи!
Что голод ли с повальной язвою
По стогнам рыщет, не нарыщет?
Не голод и не мор.Соф_и_и поглощает золото,
По стогнам посекает головы
Московский грозный царь.
Незваный гость приехал в Новгород,
К святой Софии в дом разрушенный
И там устроил торг.Он ненасытен: на распутиях,
Вдоль берегов кручинных Волхова,
Во всех пяти концах,
Везде за бойней бойни строятся,
И человечье мясо режется
Для грозного царя.Средь площади, средь волн немеющих
Блестящий круг описан копьями,
Стоит над плахою палач; —
Безмолвно ждут… вдруг площадь вскрикнула,
Глухими отозвалось воплями
Паденье топора.В толпе монах молился шепотом,
В молитвенном самозабвении
Он имя называл.
Взглянул… Палач, покрытый кровию,
Держал отсеченную голову
Над бледною толпой.Он бросил… и толпа отхлынула.
Палач взял плат… отер им медленно
Свой каплющий топор,
И поднял снова… Имя новое
Святой отец прерывным шепотом
В молитве поминал.Он молится, а трупы падают.
Неутолимой жаждой мучится
Московский грозный царь.
Везде за бойней бойни строятся
И мечут ночью в волны Волхова
Безглавые тела.3Что, парус, пена ли белеется
На темных Волхова волнах?
На берег пену с трупом вынесло,
И тень спускается к волнам.Покровом черным труп окинула,
Его взложила на себя
И на берег под ношей влажною
Восходит медленной стопой.И пена вновь плывет вдоль берега
По темным Волхова волнам,
И тихо тень к реке спускается,
Но пена мимо пронеслась.Опять плывет… Во тьме по Волхову
Засребрилася чешуя
Ответно облаку блестящему
В пространном сумраке небес.Сквозь тучи тихий рог прорезался,
И завиднелись на волнах
Тела безглавые, и головы,
Качаясь медленно, плывут.Людей развалины разметаны
По полусумрачной реке, -
Течет живая, полна ласкою,
И трупы трепетно несет.Стоит чернец, склонясь над Волховом,
На плечи он подъемлет труп,
И на берег под ношей влажною
Восходит медленной стопой.1829 или 1830ст. 7 Когда вздохнет по казням Новгород? В стихотворении (как и в «Кутье») имеются в виду массовые казни 1570 г. в Новгороде. В основе стихотворения лежит, возможно, упоминание в «Истории…» H. M. Карамзина о нищем старце Иоанне Жгальцо, который «один с молитвою предавал мертвых земле в сие ужасное время» (см. H. M. Карамзин. История государства Российского, кн.
3.
СПб., 1845, стлб. 89).
1
Да, фейерверком из Пуччини
Был начат праздник. Весь Милан
Тонул в восторженной пучине
Веселья. Выполняя план
Забав, когда, забыв о чине,
И безголосый стал горлан…
Однако по какой причине
Над городом аэроплан?
2
Не делегаты ль авиаций
Готовят к празднику салют?
Не перемену ль декораций
Увидит падкий к трюкам люд?
Остолбились в тени акаций
Лакеи при разносе блюд.
Уж то не классик ли Гораций
Встает из гроба, к нови лют?..
3
Как странно вздрогнула синьора!
Как странно побледнел синьор! —
Что на террасе у собора
Тянули розовый ликер!
И вот уж им не до ликера,
И в небеса за взором взор —
Туда, где стрекотня мотора
Таит нещадный приговор…
4
На людной площади Милана
Смятенье, давка, крик и шум:
Какого-то аэроплана
Сниженье прямо наобум —
Мертва испанская гитана
И чей-то обезглавлен грум,
И чья-то вся в крови сутана,
И у толпы за разум ум!
5
Умолк оркестр на полуноте, —
Трещит фарфор, звенит стакан,
И вы, бутылки, вина льете!
Тела! вы льете кровь из ран…
В испуге женщины в капоте
Спешат из дома в ресторан.
Аэроплан опять в полете,
Таинственный аэроплан…
6
И в ресторане у собора,
Упавши в пролитый ликер,
«Держите дерзостного вора!» —
Кричит в отчаяньи синьор:
«Жена моя, Элеонора, —
Ее похитил тот мотор!..»
Да, если вникнуть в крик синьора,
Жену вознес крылатый вор.
7
Но — миг минут, и в ресторане,
Как и на площади на всей,
Опять веселое гулянье, —
Быть может, даже веселей…
Взамен Пуччини из Масканьи
Несутся взрывы трубачей,
И снова жизнь кипит в Милане
Во всей стихийности своей.
8
А результат недавней драмы —
Вполне понятный результат:
Во все концы радиограммы
О происшествии летят.
Портреты увезенной дамы
Тут выставлены в яркий ряд
И в целом мире этот самый
Аэроплан искать велят…
9
Одни в безумьи, муж без цели
Смотря на небо, скрежетал
Зубами, и гитаны пели,
Печально озаряя зал,
Как бы над мертвыми в капелле
Прелат служенье совершал,
Вдруг неожиданно пропеллер
Над площадью заскрежетал.
10
И вот, почти совсем откосно,
Убив с десяток горожан,
Летит с небес молниеносно
В толпу другой аэроплан.
Пока гудел многовопросно
В толпе угрозный ураган, —
Похитив мужа, гость несносный
Вспорхнул, и вот — под ним Милан!..
11
Летели в небе два мотора, —
Один на Тихий океан,
На ширь и гладь его простора,
На дальний остров из лиан.
Другой на север, за озера
Норвегии, где воздух льдян.
И на одном — Элеонора,
И на другом — ее Жуан.
12
На островках, собой несхожих,
Машины скинули их двух.
На двух совсем различных ложах
С тех пор тиранили свой дух
Супруги: муж лежал на кожах
Тюленьих, под женой был пух
Тропичных птиц. И глаз прохожих
Не жег их: каждый остров глух.
13
Ласкал серебряные косы
Проникнутый мимозой бриз.
Что на траве сверкало: росы
Иль слезы женские? Кто вниз
Сбегал к воде? Кому откосы
Казались кочками? «Вернись!» —
Стонало эхо. Ноги босы…
От безнадежья стан повис…
14
Хрустел седыми волосами
Хрустальный ветер ледяной.
Жуан стоял у моря днями,
В оцепенении, больном,
С глубоко впавшими глазами,
С ума сводящею мечтой,
Что, разделен с женой морями,
Он не увидится с женой.
15
Хохочут злобно два пилота,
Что их поступок — без следа,
Что ими уничтожен кто-то,
Что тайну бережет вода,
Что вот возникло отчего-то
Тому, кто юн, кто молода,
«Всегда» любившим без отчета
Карающее «Никогда!»
Сбивая привычной толпы теченье,
Высокий над уровнем шляп и спин,
У аптеки на площади Возвращения
В чёрной полумаске стоит гражданин.Но где же в бархате щели-глазки,
Лукавый маскарадный разрез косой?
По насмерть зажмуренной чёрной маске
Скользит сумбур пестроты земной.Проходит снаружи, не задевая,
Свет фар, салютные искры трамвая
И блеск слюдяной
Земли ледяной.А под маской — то, что он увидал
В последний свой зрячий миг:
Кабины вдруг замерцавший металл,
Серого дыма язык,
Земля, поставленная ребром,
И тонкий бич огня под крылом.Когда он вернулся… Но что рассказ –
Что объяснит он вам?
А ну зажмурьтесь хотя б на час –
Ступайте-ка в путь без глаз.Когда б без света вы жить смогли
Хоть час на своём веку,
Натыкаясь на каждую вещь земли.
На сочувствие, на тоску, —Представьте: это не шутка, не сон –
Вы век так прожить должны…
О чём вы подумали? Так и он
Думал, вернувшись с войны.Как жить? Как люди живут без глаз,
В самом себе, как в тюрьме, заточась,
Без окон в простор зелёный?
Расписаться за пенсию в месяц раз
При поддержке руки почтальона,
Запомнить где койка, кухня, вода,
Да плакать под радио иногда… Приди, любовь, если ты жива!
Пришла. Но как над живой могилой –
Он слышит — мучительно клея слова
Гримасничает голос милой.«Уйди, не надо, — сказал он ей, —
Жалость не сделаешь лаской».
Дверь — хлоп. И вдруг стало втрое темней
Под бархатной полумаской.Он сидел до полуночи не шевелясь.
А в городе за стеной
Ликовала огней звёздная вязь
Сказкою расписной.Сверкают — театр, проспект, вокзал,
Алмазинки пляшут в инее,
И блистают у молодости глаза –
Зелёные, карие, синие… Морозу окно распахнул слепой,
И крикнул в ночь: «Не возьмёшь, погоди ты!..»
А поздний прохожий на мостовой
Нашёл пистолет разбитый.Недели шли ощупью. Но с тех пор
Держал он данное ночью слово.
В сто двадцать секунд сложнейший прибор
Собирают мудрые пальцы слепого.По прибору, который слепой соберёт,
Зрячий водит машину в слепой полёт.И когда через месяц опять каблучки
Любимую в дом занесли несмело,
С ней было поступлено по-мужски,
И больше она уйти не сумела.И теперь, утомясь в теплоте ночной,
Она шепчет о нём: «Ненаглядный мой!»Упорством день изнутри освещён –
И отступает несчастье слепое.
Сегодня курсантам читает он
Лекцию «Стиль воздушного боя».И теперь не заметить вам, как жестоко
Прошла война по его судьбе.
Только вместо «Беречь как зеницу ока»
Говорит он — «Беречь, как волю к борьбе».Лицо его пристально и сурово,
Равнодушно к ласке огней и теней.
Осмотрели зоркие уши слепого
Улицу, площадь, машины на ней.Пред ними ревели, рычали, трубили
И взвивали шинами снежный прах.
Мчался чёрный ледоход автомобилей
В десятиэтажных берегах.Я беру его под руку «Разреши?»
Он чуть улыбается в воротник:
«Спасибо, не стоит, сам привык…» —
И один уходит в поток машин.На миг немею я от смущенья:
Зачем ты отнял руку? Постой!
Через грозную улицу Возвращенья
Переведи ты меня, слепой!
Он придет, обезумевший мир,
Который поэтом прославлен.
Будет сладостным ядом отравлен
Воздух и самый эфир.
С каждым мигом впивая отраву,
Обезумеют бедные дети земли:
Мудрецы — земледельцы — певцы — короли —
Звери — птицы — деревья — и травы.
Станут распускаться странные цветы,
Яркие как солнце, дышащие пряно,
Открывая к воздуху жаждущие рты.
Яркостью нежданной заблестев, поляны
Заструят томительный, жгучий аромат.
Птицы исступленные стаями взлетят,
Над блестящим городом и на месте диком
Замелькают с радостным, многосложным криком.
Островами новыми встанут в океане
Сонмы рыб, теснящихся в ярости желаний.
Разбегутся звери по полям и нивам,
Прыгая, кувыркаясь в полусне счастливом;
И на белой площади северной столицы
Будут ползать змеи и скакать тигрицы.
И люди, медленно пьянея,
Забудут скудные дела,
Как будто первая Астрея
В мир изнемогший снизошла.
Затихнут страшные машины
И фабрик резкие гудки,
И не подымет ни единый
Пилы, лопаты иль кирки.
Все будут в праздничных одеждах,
В полях, в пути, на площадях,
Твердя о сбывшихся надеждах,
Восторженно целуя прах.
И вдруг все станет так понятно:
И жизнь земли, и голос рек,
И звезд магические пятна,
И золотой наставший век.
Восстанут новые пророки,
С святым сияньем вкруг волос,
Твердя, что совершились сроки
И чаянье всемирных грез!
И люди все, как сестры-братья,
Семья единого отца,
Протянут руки и объятья,
И будет радость без конца.
Земля, как всегда, не устанет кружиться,
Вкушая то знойного света, то ночи,
Но снами никто не захочет упиться,
И будут во мраке восторженней очи.
В полярных пустынях, в тропических чащах,
В открытых дворцах и на улицах шумных
Начнутся неистовства сонмов кипящих,
Пиры и веселья народов безумных.
Покорные тем же властительным чарам,
Веселые звери вмешаются в игры,
И девушки в пляске прильнут к ягуарам,
И будут с детьми как ровесники тигры.
Безмерные хоры и песен и криков,
Как дымы, подымутся в небо глухое,
До божьих подножий, до ангельских ликов,
Мирам славословя блаженство земное.
Дыханьем, наконец, бессильно опьянев,
Где в зимнем блеске звезд, где в ярком летнем
свете,
Возжаждут все любви — и взрослые и дети —
И будут женщины искать мужчин, те — дев.
И все найдут себе кто друга, кто подругу,
И сил не будет им насытить страсть свою,
И с Севера на Юг и вновь на Север с Юга
Помчит великий вихрь единый стон: «Люблю!»
И звери меж людей на тех же камнях лягут,
Ласкаясь и любясь, визжа и хохоча,
На ступенях дворцов, у позабытых пагод,
В раздолии полей, близ моря, у ключа.
И странные цветы живыми лепестками
Засыплют, словно снег, лежащие тела.
И будет в яркий день лазурь гореть звездами,
И будет ночи мгла, как знойный час, тепла.
Среди чудовищных видений и фантазий,
Среди блуждающих и плоть принявших снов
Все жившее замрет в восторженном экстазе
И Смерть закинет сеть на свой последний лов.
Ничто не избежит своей судьбы блаженной,
Как первые в раю — последние уснут…
И ангел вострубит над смолкнувшей вселенной,
Все тысячи веков зовя на общий суд.
Откуда же взойдет та новая заря
Свободы истинной, — любви и пониманья?
Из-за ограды ли того монастыря,
Где Нестор набожно писал свои сказанья?
Из-за кремля ли, смявшего татар
И посрамившего сарматские знамена,
Из-за того кремля, которого пожар
Обжег венцы Наполеона? —
Из-за Невы ль, увенчанной Петром,
Тем императором, который не жезлом
Ивана Грозного владел, а топором?.. —
На запад просеки рубил и строил флоты,
К труду с престола шел, к престолу от труда,
И не чуждался никогда
Ни ученической, ни черновой работы. —
Оттуда ли, где хитрый иезуит,
Престола папского орудие и щит, Во имя нетерпимости и барства,
Кичась, расшатывал основы государства?
Оттуда ли, где Гус, за чашу крест подняв,
Учил на площадях когда-то славной Праги,
Где Жишка страшно мстил за поруганье прав,
Мечем тушил костры и, цепи оборвав,
Внушал страдальцам дух отваги?
Или от запада, где партии шумят,
Где борются с трибун народные витии,
Где от искусства к нам несется аромат,
Где от наук целебно жгучий яд,
Того гляди, коснется язв России?..
Мне, как поэту, дела нет,
Откуда будет свет, лишь был бы это свет, —
Лишь был бы он, как солнце для природы,
Животворящ для духа и свободы
И разлагал бы все, в чем духа больше нет…
Откуда же взойдет та новая заря
Свободы истинной, — любви и пониманья?
Из-за ограды ли того монастыря,
Где Нестор набожно писал свои сказанья?
Из-за кремля ли, смявшего татар
И посрамившего сарматские знамена,
Из-за того кремля, которого пожар
Обжег венцы Наполеона? —
Из-за Невы ль, увенчанной Петром,
Тем императором, который не жезлом
Ивана Грозного владел, а топором?.. —
На запад просеки рубил и строил флоты,
К труду с престола шел, к престолу от труда,
И не чуждался никогда
Ни ученической, ни черновой работы. —
Оттуда ли, где хитрый иезуит,
Престола папского орудие и щит,
Во имя нетерпимости и барства,
Кичась, расшатывал основы государства?
Оттуда ли, где Гус, за чашу крест подняв,
Учил на площадях когда-то славной Праги,
Где Жишка страшно мстил за поруганье прав,
Мечем тушил костры и, цепи оборвав,
Внушал страдальцам дух отваги?
Или от запада, где партии шумят,
Где борются с трибун народные витии,
Где от искусства к нам несется аромат,
Где от наук целебно жгучий яд,
Того гляди, коснется язв России?..
Мне, как поэту, дела нет,
Откуда будет свет, лишь был бы это свет, —
Лишь был бы он, как солнце для природы,
Животворящ для духа и свободы
И разлагал бы все, в чем духа больше нет…
Большевики
надругались над верой православной.
В храмах-клубах —
словесные бои.
Колокола без языков —
немые словно.
По божьим престолам
похабничают воробьи.
Без веры
и нравственность ищем напрасно.
Чтоб нравственным быть —
кадилами вей.
Вот Мексика, например,
потому и нравственна,
что прут
богомолки
к вратам церквей.
Кафедраль —
богомольнейший из монашьих
институтцев.
Брат «Notre Dame’a»
на площади, —
а около,
запружена народом,
«Площадь Конституции»,
в простонародии —
«Площадь Со́кола».
Блестящий
двенадцатицилиндровый
Пакард
остановил шофер,
простоватый хлопец.
— Стой, — говорит, —
помолюсь пока… —
донна Эсперанца Хуан-де-Лопец.
Нету донны
ни час, ни полтора.
Видно, замолилась.
Веровать так веровать.
И снится шоферу —
донна у алтаря.
Парит
голубочком
душа шоферова.
А в кафедрале
безлюдно и тихо:
не занято
в соборе
ни единого стульца.
С другой стороны
у собора —
выход
сразу
на четыре гудящие улицы.
Донна Эсперанца
выйдет как только,
к донне
дон распаленный кинется.
За угол!
Улица «Изабелла Католика»,
а в этой улице —
гостиница на гостинице.
А дома —
растет до ужина
свирепость мужина.
У дона Лопеца
терпенье лопается.
То крик,
то стон
испускает дон.
Гремит
по квартире
тигровый соло:
— На восемь частей разрежу ее! —
И, выдрав из уса
в два метра волос,
он пробует
сабли своей остриё.
— Скажу ей:
«Ина́че, сеньора, лягте-ка!
Вот этот
кольт
ваш сожитель до гроба!» —
И в пумовой ярости
— все-таки практика! —
сбивает
с бутылок
дюжину пробок.
Гудок в два тона —
приехала донна.
Еще
и рев
не успел уйти
за кактусы
ближнего поля,
а у шоферских
виска и груди
нависли
клинок и пистоля.
— Ответ или смерть!
Не вертеть вола!
Чтоб донна
не могла
запираться,
ответь немедленно,
где была
жена моя
Эсперанца? —
— О дон-Хуан!
В вас дьяволы зло́бятся.
Не гневайте
божью милость.
Донна Эсперанца
Хуан-де-Лопец
сегодня
усердно
молилась.
Рассказ в сицилианах
Да, фейерверком из Пуччини
Был начат праздник. Весь Милан
Тонул в восторженной пучине
Веселья. Выполняя план
Забав, когда, забыв о чине,
И безголосый стал горлан…
Однако по какой причине
Над городом аэроплан?
Не делегаты ль авиаций
Готовят к празднику салют?
Не перемену ль декораций
Увидит падкий к трюкам люд?
Остолбились в тени акаций
Лакеи при разносе блюд.
Уж то не классик ли Гораций
Встает из гроба, к нови лют?…
Как странно вздрогнула синьора!
Как странно побледнел синьор! —
Что на террасе у собора
Тянули розовый ликер!
И вот уж им не до ликера,
И в небеса за взором взор —
Туда, где стрекотня мотора
Таит нещадный приговор…
На людной площади Милана
Смятенье, давка, крик и шум:
Какого-то аэроплана
Сниженье прямо наобум —
Мертва испанская гитана
И чей-то обезглавлен грум,
И чья-то вся в крови сутана,
И у толпы за разум ум!
Умолк оркестр на полуноте, —
Трещит фарфор, звенит стакан,
И вы, бутылки, вина льете!
Тела! вы льете кровь из ран…
В испуге женщины в капоте
Спешат из дома в ресторан.
Аэроплан опять в полете,
Таинственный аэроплан…
И в ресторане у собора,
Упавши в пролитый ликер,
«Держите дерзостного вора!» —
Кричит в отчаяньи синьор:
«Жена моя, Элеонора, —
Ее похитил тот мотор!..»
Да, если вникнуть в крик синьора,
Жену вознес крылатый вор.
Но — миг минут, и в ресторане,
Как и на площади на всей,
Опять веселое гулянье, —
Быть может, даже веселей…
Взамен Пуччини из Масканьи
Несутся взрывы трубачей,
И снова жизнь кипит в Милане
Во всей стихийности своей.
А результат недавней драмы —
Вполне понятный результат:
Во все концы радиограммы
О происшествии летят.
Портреты увезенной дамы
Тут выставлены в яркий ряд
И в целом мире этот самый
Аэроплан искать велят…
Одни в безумьи, муж без цели
Смотря на небо, скрежетал
Зубами, и гитаны пели,
Печально озаряя зал,
Как бы над мертвыми в капелле
Прелат служенье совершал,
Вдруг неожиданно пропеллер
Над площадью заскрежетал.
И вот, почти совсем откосно,
Убив с десяток горожан,
Летит с небес молниеносно
В толпу другой аэроплан.
Пока гудел многовопросно
В толпе угрозный ураган, —
Похитив мужа, гость несносный
Вспорхнул, и вот — под ним Милан!..
Летели в небе два мотора, —
Один на Тихий океан,
На ширь и гладь его простора,
На дальний остров из лиан.
Другой на север, за озера
Норвегии, где воздух льдян.
И на одном — Элеонора,
И на другом — ее Жуан.
На островках, собой несхожих,
Машины скинули их двух.
На двух совсем различных ложах
С тех пор тиранили свой дух
Супруги: муж лежал на кожах
Тюленьих, под женой был пух
Тропичных птиц. И глаз прохожих
Не жег их: каждый остров глух.
Ласкал серебряные косы
Проникнутый мимозой бриз.
Что на траве сверкало: росы
Иль слезы женские? Кто вниз
Сбегал к воде? Кому откосы
Казались кочками? «Вернись!» —
Стонало эхо. Ноги босы…
От безнадежья стан повис…
Хрустел седыми волосами
Хрустальный ветер ледяной.
Жуан стоял у моря днями,
В оцепенении, больном,
С глубоко впавшими глазами,
С ума сводящею мечтой,
Что, разделен с женой морями,
Он не увидится с женой.
Хохочут злобно два пилота,
Что их поступок — без следа,
Что ими уничтожен кто-то,
Что тайну бережет вода,
Что вот возникло отчего-то
Тому, кто юн, кто молода,
«Всегда» любившим без отчета
Карающее «Никогда!»
Город чудный, чресполосный —
Суша, море по клочкам, —
Безлошадный, бесколесный,
Город — рознь всем городам!
Пешеходу для прогулки
Сотни мостиков сочтешь;
Переулки, закоулки, —
В их мытарствах пропадешь.
Вместо улиц — коридоры,
Где народ валит гуськом,
Зданья — мраморные горы,
Изваянные резцом.
Здесь — прозрачные дороги,
И в их почве голубой
Отражаются чертоги,
Строя город под водой.
Экипажи — точно гробы,
Кучера — одни гребцы.
Рядом — грязные трущобы
И роскошные дворцы.
Нищеты, великолепья
Изумительная смесь;
Злато, мрамор и отрепья:
Падшей славы скорбь и спесь!
Здесь живое населенье
Меди, мрамора, картин,
И прошло их поколенье
Сквозь грозу и мрак годин.
Живо здесь бессмертьем славы
Племя светлых сограждан:
Сансовино величавый,
Тинторетто, Тициан,
Жиордано, Порденоне,
Гвидо-Рени, Веронез, —
Мир, зачавшийся в их лоне,
При австрийцах не исчез.
Торжествуя над веками
И над злобною враждой,
Он цветет еще пред нами
Всемогущей красотой.
Здесь лишь статуи да бюсты
Жизнь домашнюю ведут;
Люди — их жилища пусты —
Все на площади живут.
Эта площадь — их казино,
Вечный раут круглый год:
Убрал залу Сансовино,
Крыша ей — небесный свод.
Здесь с факином правнук дожа,
Здесь красавиц рой блестит,
Взглядом нежа и тревожа
Двор подвластных волокит.
Вот аббат в мантилье черной,
В нем минувший быт и век;
Словно вышел из уборной
Принчипессы — имярек.
В круглой шляпке, с водоноской
Черноглазая краса;
Из-под шляпки черным лоском
Блещет тучная коса.
Здесь разносчиков ватага,
Разной дряни торгаши,
И что шаг — то побродяга,
Промышляющий гроши.
Тенор здесь хрипит рулады,
Там скрипит скрипач слепой
Так, что все оглохнуть рады,
Только б дать ушам покой.
Кофе пьют, едят сорбети
И, свою балуя лень,
Юга сча́стливые дети
Так проводят праздный день.
Здесь, как в пестром маскараде,
Разноцветный караван;
Весь восток в своем наряде:
Грек — накинув долиман,
Турок — феску нахлобуча,
И средь лиц из разных стран
Голубей привольных куча,
А тем паче англичан.
Все они несут под мышкой
Целый пук карандашей,
Телескоп с дорожной книжкой,
Проверяя все по ней.
Дай им волю — и в Сан-Марко
Впишут, не жалея стен,
Святотатственно и марко
Длинный ряд своих имен.
Если ж при ночном светиле
Окуется серебром
Базилика, Кампаниле
И дворец, почивший сном,
И крылатый лев заблещет,
И спросонья, при луне,
Он крылами затрепещет,
Мчась в воздушной вышине,
И весь этот край лагунный,
Весь волшебный этот мир
Облечется ночью лунной
В злато, жемчуг и сафир;
Пред картиной этой чудной
Цепенеют глаз и ум —
И, тревоги многолюдной
Позабыв поток и шум,
Ты душой уединишься!
Весь ты зренье и любовь,
Ты глядишь и заглядишься,
И глядеть все хочешь вновь,
И, всем прочим не в обиду, —
Красоту столиц земных,
Златовласую Киприду,
Дочь потоков голубых,
Приласкаешь, приголубишь
Мыслью, чувством и мечтой,
И Венецию полюбишь
Без ума и всей душой.
Но одно здесь спорит резко
С красотою здешних мест:
Наложил лихой тедеско
На Венецию арест.
Здесь, где дожей память славит
Вековечная молва,
Тут пятой Горшковский давит
Цепью скованного льва;
Он и скованный сатрапу
Страшен. Все в испуге ждет:
Не подымет ли он лапу?
Гривой грозно ль не тряхнет?
В тумане лики строгих башен,
Все очертанья неясны,
А дали дымны и красны,
И вид огней в предместьях страшен.
Весь изогнувшись, виадук
Над грустною рекой вздымался,
Громадный поезд удалялся
И дрбезжал, скользил,—и вдруг
Вдали рождал усталый звук.
Как звук рожка, свист пароходов…
И вот по улицам, мостам,
По переулкам, площадям
Толпы спешащих пешеходов
Скользят, как в вихре суеты,
На фоне мрачной пустоты,
Как тени, призрачные тени.
А запах нефти, запах серы
Ползет над городом без меры.
Душе людей теперь желанно,
Что невозможно и что странно,
И скрыты в блеске украшений
Следы добра и преступлений.
Кругом, закутавшись в туманы,
Грустят на площади фонтаны.
Колонна золотая, белеющий фронтон—
Как чей-то вечно мертвый, всегда гигантский сон.
На город давит мощь столетий,
И мигом прошлое восстанет,
И обольстит, и нас обманет,
И тени прошлого пройдут.
Мы в лоне прошлого, как дети;
На город давит мощь столетий,
Века, века парят над ним,
Живут бессмертием своим,
Всегда могучим и преступным,
И в преступленьях вечно крупным;
И каждый дом и каждый камень
Живит страстей безумный пламень.
Сначала хижины и несколько монахов…
Убежище для всех и церковь вся в тиши,
Что льет наивность в полумрак души
И теплый свет бесспорного ученья,
Как жизнь, как цель, как утешенье.
Вот замки в кружевах, массивные дворцы
Монахи, приоры, бароны и вилланы,
Вот митры золотые, каски и султаны.
Борьба влечений без борьбы души;
Хоругви развеваются в тиши;
Монархов на войну влечет кичливость;
Вот лилии фальшивых луидоров,
Чтоб скрыть грабеж страны от смелых взоров.
Мечом они ваяют справедливость,
И преступленье здесь одно: «трусливость».
Но вот рождается наш город современный,
На праве хочет он воздвигнуться, нетленный;
Народов когти, челюсти царей;
Чудовища тревожат сон ночей;
Подземный гул могучего стремленья
Несется к идеалам вожделенья;
А вечером здесь слышен стон набата,
Душа пожаром разума обята
И речи воли радостно твердит,
А сзади Революция стоит;
И книги новые стремительно хватают,
Как предки библию, их с жадностью читают
И ими жгут сердца свои.
Потоки крови потекли,
Катятся головы, вот строят эшафоты,
Душа у всех полна властительной заботы;
Но несмотря на казни и пожары
В сердцах сверкают те же чары.
На город давит мощь столетий,
Но город вечно тот же, тот,
Хотя на штурм пойдет народ
И будет поджигать убийственные мины.
Свидетелем Он будет мировой кончины,
И будет город жить, как в час свой первый.
Какое море дух его! Какая буря его нервы!
Влечений узел—жизни тайна
В нем усложняется случайно.
Всю землю лапою железной
В своей победе он займет
И в поражении найдет
Весь мир своею бездной.
И города могучий свет
Доходит даже до планет.
Века, века парят над ним.
В клубах туманов и паров
Его Душа блуждает утром,
Заря дарит их перламутром,
Грустит Душа безумных городов.
Душа пустынна, как соборы,
Что сквозь туманы бросят взоры;
Его Душа блуждает в тенях
На этих мраморных ступенях;
В душе прохожего нависли
Лишь города больные мысли;
В ночной и дремлющей тиши
Услышь конвульсию души.
И мир восстал от долгой спячки,
Свое дыханье затаив,
Он сохраняет свой порыв,
Охвачен грезами горячки;
Порыв к тому, что невозможно,
Что только больно и тревожно;
И правят здесь землей законы золотые,
Их откопав во мгле, на алтари пустые,
Где больше нет кумира,
Мы возведем Законы Мира.
Века, века парят над ним.
Но умер старый Сон, еще не скован новый,
Еще дымится он в поту, в мечте суровой
Тех гордых сил, которым имя: труд;
Проклятья в горле их властительно встают,
Чтоб этот плач и этот крик
До неба ясного проник.
И отовсюду, отовсюду
К нему идут толпы людей,
Откроет в пасти он своей
Приют оторванному люду;
Покинув слободы, деревни,
Поля и дали, храм свой древний,
Они идут, идут к нему,
Как в безнадежную тюрьму.
Растет прилив людского моря,
И ритм мы слышим на просторе,
И он течет, как в жилах кровь,
Все вновь и вновь.
Наш сон вздымается здесь выше,
Чем дым, стелящийся по крыше
И отравляющий простор,
Куда бы ни проникнул взор.
Он всюду здесь: в тоске, и скуке,
И в страхе беспредельной муки.
Что значит зло часов безумных,
Порок в своих берлогах шумных,
Когда разверзнется стихия,
И новый явится Мессия,
Чтоб человечество крестить,
Звездою новой озарить?
Мужичонка-лиходей, рожа варежкой,
Дня двадцатого апреля, года давнего,
Закричал вовсю в Москве, на Ивановской,
Дескать, дело у него. Государево!
Кто такой?
Почто вопит?
Во что верует?
Отчего в глаза стрельцов глядит без робости?
Вор — не вор, однако, кто ж его ведает?
А за крик держи ответ по всей строгости!
Мужичка того недремлющая стража взяла.
На расспросе объявил этот странный тать,
Что клянётся смастерить два великих крыла
И на оных, аки птица, будет в небе летать.
Подземелье, стол дубовый и стена на три крюка.
По стене плывут, качаясь, тени страшные…
Сам боярин Троекуров у смутьяна мужика,
Бородой тряся, грозно спрашивает:
— Что творишь, холоп?
— Не худое творю!
— Значит, хочешь взлететь?
— Даже очень хочу!
— Аки птица говоришь?
— Аки птица, говорю!
— Ну, а как не взлетишь?
— Непременно взлечу!
Был расспрашиван холоп строгим способом.
Шли от засветла расспросы и до затемна.
Дыбой гнули мужика, а он упорствовал:
«Обязательно взлечу!.. Обязательно!..»
— Вдруг и вправду полетит, мозгля крамольная?
Вдруг понравится царю потеха знатная?
Призадумались бояре и промолвили:
«Ладно. Что тебе, холоп, к работе надобно?»
Дали всё, что просил, для крылатых дел:
Два куска холста, драгоценной слюды,
Прутьев ивовых, на неделю еды,
И подъячного, чтоб смотрел-глядел.
Необычное мужичок мастерил:
Вострым ножиком он холст кромсал,
Из белужьих жабр хитрый клей варил,
Прутья ивовые в три ряда вязал.
От рассветной зари до тёмных небес
Он работал и не печалился.
Он старался — чёрт! Он смеялся — бес!
«Получается!.. Ой… получается!!!»
Слух прошёл по Москве:
— Лихие дела!
— Мужичонка?
— Чтоб мне с места не встать!
— Завтра в полдень, слышь?
— Два великих крыла…
— На Ивановской!
— Аки птица, летать?
— Что? Творишь, холоп?
— Не худое творю…
— Значит, хочешь взлететь?
— Даже очень хочу!
— Аки птица, говоришь?
— Аки птица, говорю!
— Ну, а как не взлетишь?!
— Непременно взлечу!
Мужичонка-лиходей, рожа варежкой,
Появившись из ворот, скособоченный,
Дня тридцатого апреля, на Ивановскую
Вышел — вынес два крыла перепончатых.
Отливали эти крылья сверкающие
Толи кровушкою, толи пожарами.
Сам боярин Троекуров, со товарищами,
Поглазеть на это чудо пожаловали.
Крыльев радужных таких земля не видела.
И надел их мужик, слегка важничая.
Вся Ивановская площадь шеи вытянула…
Приготовилася ахнуть вся Ивановская!
Вот он крыльями взмахнул,
Сделал первый шаг…
Вот он чаще замахал,
От усердья взмок…
Вот на цыпочки привстал…
Да не взлеталось никак.
Вот он щёки надул,
Да взлететь не смог!
Он и плакал, и молился, и два раза вздыхал,
Закатив глаза, подпрыгивал по-заячьи.
Он поохивал, присвистывал и крыльями махал,
И ногами семенил, как в присядочку…
По земле стучали крылья,
Крест мотался на груди,
Обдавала пыль вельможного боярина.
Мужичку уже кричали:
«Ну чего же ты?! Лети!!!
Обещался, так взлетай, окаянина!!!»
И тогда он завопил:
«Да где ж ты?! Господи!!!»
И купца задел крылом, пробегаючи.
Вся Ивановская площадь взвыла в хохоте,
Так, что брызнули с крестов стаи галочьи.
А мужик упал на землю, как подрезанный,
И не слышал он ни хохота, ни карканья.
Сам боярин Троекуров не побрезговали —
Подошли к мужику и в личность харкнули.
И сказали так бояре:
«Будя! Досыта
Посмеялись! А теперь давай похмуримся:
Батогами его!
Да чтоб не дo смерти!
Чтоб денёчка два пожил, да помучился!»
Ой, взлетали батоги, посреди весны…
Вился каждый батожок в небе пташкою…
И оттудова — да поперёк спины!
Поперёк спины, да всё с оттяжкою!
Чтобы думал — знал!..
Чтобы впрок — для всех!..
Чтоб вокруг тебя стало красненько!..
Да с размахом — Ах!..
Чтоб до сердца — Эх!..
И ещё раз — Ох!..
И — полразика…
— В землю смотришь, холоп?
— В землю смотрю…
— Полетать хотел?
— И теперь хочу.
— Аки птица, говоришь?
— Аки птица, говорю…
— Ну, а дальше как?!
— Непременно взлечу!..
Мужичонка-лиходей, рожа варежкой…
Одичалых собак пугая стонами,
В ночь промозглую лежал на Ивановской,
Словно чёрный крест — руки в стороны.
Посредине государства, затаённого во мгле,
Посреди берёз и зарослей смородины,
На заплаканной, залатанной, загадочной земле
Хлеборобов,
Храбрецов
И юродивых.
Посреди иконных ликов и немыслимых личин,
Бормотанья и тоски неосознанной,
Посреди пиров и пыток, пьяных песен и лучин,
Человек лежал ничком, в крови собственной.
Он лежал один. И не было ни звёзд, ни облаков.
Он лежал, широко глаза открывши.
И спина его горела не от царских батогов,
Прорастали крылья в ней.
Крылья!..
Крылышки!..
Бил барабан.
Был барабанщиком конный с гранитной глыбы.
Бой копыт Фальконета заставил даже пыль Марсова поля звенеть.
Герольды—трубач с дворцовой колоны, рубака с Мариинской Площади и третий—в медалях грудь—трехсотпудовой медной рудою на квартирной булыжной груде стал.
там,
Где медовые дали Азии, Сибирью зияя, за решеткой окна в Европу теплятся.
Гулко герольды сзывают:
— На митинг, на митинг, на митинг…
Шли.
Над братской оградой, рада не рада, дворцов затаенная рада метнулась в знамя невероятной речи.
Зимний двуглавый с пачкой орлов обезглавленных, красный от крови, которой цари мокли, пришел на порог братский и тупо бросил единственный в мире барок.
Нервный Инженерный Замок с надменностью мальтийца лез искаженной рожей через лысые липы Летнего Сада-
Ласковым бархатом лени барской ползучие высились арки над темнеющей ракой отверженной Аркадии.
Истовым крестом—набожный красавец—крестился Аничков. Ничком пробирался на площадь. Под мышкою с домовым богом, побирался.
Понуро привел панургово театров стадо Глинка.
Желтела, белела Александринка, слоновыя челюсти колон оскалив.
Голубой калиф, мечтала мечеть в небо руками.
Тонко…
Цирк Модерн в сторонке.
У ног Цитадель, как серый камень.
Биржа делегатами прислала Ростры, корабельных корпусов чреватые кесаревым сечением.
Легатами Мраморного стояли рамы пилястров тускнеющих.
Какой-то молью изеденный с Мойки.
И стройный Смольного Девиц Растрелли.
Четырех перспектив бессменный председатель, глава ватаги гигантов, небрежно играя игрою курантов, в стрельчатый локон волосы выся, доклад грохочет голосом выси:
Товарищи! Города горло сжато. Не смеют рынков хоры туманов охры рвать в рыданьях о старом. На ветошь татарам наветов продали ненужных оранжереи. Пальбою сдавленные по панели хиреют хвостов удавы. Куда вы? Куда вы'? Былому точка выбита в пулеметной очереди. Впереди, ради наших сынов хвастливой радости, еще ли дикие оргии штыки расправили?
Правы ли те, которые правили? Или оравы поведут города?
Не хватит четырех дум мудрости опровергнуть злоречие грудам на грудь припавших трупов.
Правы ли те, которые правду в муках сердцем окровавленным выродили? Или те, чьих брюх выродившаяся трусость над миром породисто пушками по родинам бухает?
Война поперхнулась. Бой—обалдел. Не беда, что мир не у дел. Тает печаль без вести повешенных. На цыпочках завтра к набату. Всех на цепи приведет парад расплаты. Сбросив трехцветные латы, смерть первая взойдет на баррикаду.
Вы, товарищи, древнейшая в городе нация. Вы целовали уста и черным и красным любовницам столицы. Поймите—ведь небо не синяя ассигнация, не разменная по курсу золота зорь. Небо не только людям полезно. Небо—вещь и хочет, забившись в щель бездны, бояться глупых выстрелов. Быть может оно, роняя глазницы звезд, с солнцем, вытекшим от зноя революций, в зените не выстоит и грянет под ноги людям, не сберегшим зеницы ока.
Товарищи! сегодня дворцам речь. Слов много выкрикнем в ухо эху. Анналов не надо. Кандалы каналов сложим на аналое бессонной ночи. Горят площадей чадные плошки. Мглятся лица пощечиной. Лощины улиц юлят. Гулко лощит трескотня переулки. Ручища орут мятежа.
Тяжкой поступью, по ступицу увязая в гнев сердца, пятная оторопь прохожих, проходят на попятный осужденные. Пятый день торопливо скрипит бегущий такелаж восстания под пятой Авроры. Горы прошлого в страхе прахом раз’аханы. Сколько таких непрошеных погибло на эшафоте. Последний еще и убрать не успели. Лежит он мертвый где-то на Невском, на Кирочной, очной ставкой грозя ночи покою.
А люди из Смольного смогут ли? Тоже не больно. В фейерверки укутались. Западу молятся крамольно.
Вот бароны головы монархов, верки обороны в западни хохлят.
Затмилась лозами пальма. Возами вечные лозунги на свалку. И даже последний туда отвезли—в подпалинах, в нагольном тулупе—Стокгольм.
Пока гордый табун декретов без узды вымолачивает степь за Днепром, и Доном,—на Эльбе и Темзе, на Сене и нервных берегах Гудзона, в зоне все еще буйно помешанных, люди рушат города и бегут озорные, набрав каменьев, проломить другому глупому голову. Там, говорят, голова дешевле, чем в Чарджуе гнилая дыня. Головы дешевы, да камни дороги. Дорогие товарищи! неужели допустим, чтоб благородный мрамор, столетний гранит, серый и красный, как сердце граната—тела наши—были растасканы убийцам на гранаты.
Хорошо ночью над городом, товарищи. Глухо как дворняжка спросоня, взвизгивает Викжель, языком железа лизнув окраину.
О крае ином сном заботливы юноши.
Легка синь ноши.
Пока легкомысленный день не пришел развалиться на подушках неба,
с лютиком солнца в петлице.
посылая кальян океана,
Пуская, кольца облаков вереницей.
Товарищи, вволю насытив тишину молчанием, обявим и мы нашу волю отчаянья.
Внемли:
По глубоким пролежням земли, от тихого нашего рая до дального края, вплоть до долларов янки—океан разметался беспомощный, умирающий от водянки.
На троне просторов нетронутых Алтая дремлет стена литая.
Кавказа горбы
Баррикадой Урал, крикнуть хребтами—ура!
Пора предявить ко взысканию опротестованную декларацию прав угнетенной вещи.
Прямая и тайная рада
всем датам:
наш ультиматум—от звезды до звезды автономия вещи.
Кончил, и все согласны.
Голосуют гиганты.
Председатель вынимает из кармана куранты.
Принято единогласно.
Грузно дворцы расходятся. Бредут каменным шагом ухая. По мостам грохочут.
Лихо купол заламывая, жестом паническим, флигелей руками разводя лирически, взмыл по Шпалерной Таврический.
Краснея, но понимая отлично язык вражеский, Пажеский семенит за Публичной.
Лично на свое попечение берет Корпуса и Учебные Заведения белых ночей Иеремия—Академия.
Все разбрелись феерического города парки.
В Гатчино Гатчинский, в Петергоф Петергофский ушли в тенистые парки.
И Смольный ушел на окраину. К груди пушку прижимает невольно. Хмурится на запад, мудрый и недовольный.
И. Парижский обелиск
Разрозненному обелиску
На площади что за тоска!
Снег, дождь, туман, нависший низко,
Мертвят изрытые бока.
Мой старый шпиль, что был победным
В печи под солнцем золотым,
Он бледен здесь, под небом бледным
И никогда не голубым.
Перед колоссом непреклонным
В Луксоре, там, где горячо,
Там с братом, солнцем озаренным,
Зачем я не стою еще.
Чтоб в небо острие вонзала
Моя пурпурная игла
И чтобы на песке писала
Путь солнца тень моя, светла.
Рамзес мой камень величавый,
В котором, Вечность, ты молчишь!
Швырнул, как горсть травы трухлявой,
И подобрал его Париж.
Свидетель пламенных закатов,
Сородич гордых пирамид,
Перед палатой депутатов
И храмом-шуткою стоит.
На эшафоте Людовика
Утес, кому уж близких нет,
Взвалили мой секрет, великий
Забвеньем пяти тысяч лет.
И, откровенные ребята,
Мой лоб марают воробьи,
Где только ибисы когда-то
Держали сборища свои.
А Сена, грязная канава,
Грязнит мои устои там,
Где их, разлившись величаво,
Нил целовал, отец богам.
Гигант седой, всегда безбурный,
Средь лотусов и тростника
Выплескивающий из урны
Рой крокодилов в пыль песка.
И фараоны, словно сказка,
Стремились вдоль стены моей,
Где ныне катится коляска
Последнего из королей.
Когда-то пред моей колонной
Толпа восторженных жрецов
Слагала танец, вдохновенный
Окраской яркою богов.
А ныне жалкому останку
Стоять на городской тропе,
Любуяся на куртизанку,
Простертую в своем купе!
Я вижу горожан, за плату
Волнующихся полчаса,
Солонов, что идут в палату,
Артуров, что идут в леса.
О, самой мерзостной из сказок
Род этот явится в веках,
Что засыпает без повязок
В едва сколоченных гробах.
И не имеет даже тени
Неколебимых пирамид
Земля, где сотня поколений,
Уложена веками, спит.
Страна святых иероглифов,
Где некогда и я стоял,
Где когти сфинксов или грифов
О мой точились пьедестал.
И где звенит обломок крипта
Под дерзновенною ногой!
Я плачу о земле Египта
Своею каменной слезой.
ИИ. Луксорский обелиск
Стою, единственною стражей
Опустошенному дворцу,
В уединеньи, как в мираже,
И с вечностью лицом к лицу.
На горизонте бесконечном,
Ненужный, горький и немой,
Развертывает в блеске вечном
Пустыня желтый саван свой.
И над землей, от солнца жгучей,
Другой пустыни высота,
Где никогда не бродят тучи,
Висит безжалостно чиста!
А Нил сверкает перед храмом
Струей топленого свинца,
Волнуемый гиппопотамом
И истомленный до конца.
Прожорливые крокодилы
В песке горячих островов,
Полусваренные, без силы,
Печальный поднимают рев.
И неподвижный ибис что-то
Бормочет, ногу подогнув,
В иероглифы бога Тота
Стучит его огромный клюв.
Шакал мяучит, убегая,
И, в воздухе круги чертя,
Голодный коршун, запятая
В лазури, плачет, как дитя.
Но звуки стонов отдаленных
Покрыли тяжестью зевка
Два сфинкса, позой утомленных,
В которой спят они века.
Дитя пылающего ока
И белых отсветов песка,
С тобою, о тоска Востока,
Сравнится ль чья-нибудь тоска!
Заставишь ты просить пощады
Пресыщенность земных царей,
Тоскующих у балюстрады, —
И я под тяжестью твоей.
Здесь ветер никогда не сушит
Слезу в сухих глазах небес
И время медленное душит
Дворцы и тихих башен лес.
Здесь случаем, всегда мгновенным,
Лик вечности не омрачен,
Египет в мире переменном
На неизменном ставит трон.
Товарищей в часы раздумий,
Когда тоска встает, горя,
Феллахов вижу я и мумий,
Рамзеса помнящих царя.
Я вижу строй ненужных арок,
Колосса, что без сил поник,
И паруса тяжелых барок,
На Ниле зыблющих тростник.
Как я хотел бы вместе с братом —
Увижу ль я его опять? —
В Париже, городе богатом,
На белой площади стоять.
Там у его огромной тени
Сбирается народ живой
Смотреть на ряд изображений,
Что наполняет ум мечтой.
Друг перед другом встав, фонтаны
На вековой его гранит
Бросают радуги-туманы,
Он молодеет, он царит.
Из розоватых жил Сиены,
Как я, однако, вышел он,
Но мне стоять без перемены,
Он жив, а я похоронен.