Среди песков рыдает Mиsеrеrе,
со всех сторон, пылая, дышит ад,
мы падаем, стеня, за рядом ряд,
и дрогнул дух в железном тамплиере.
Лукав, как демон, черный проводник.
к своим следам мы возвращались дважды,
кровь конская не утоляет жажды,
растущей каждый час и каждый миг.
В безветрии хоругви и знамена
повисли, как пред бурей паруса;
безмолвно все. ни жалобы ни стона,
лишь слезный гимн восходит в небеса.
Господне око жжет и плавит латы,
бросает лук испуганный стрелок,
и золотые падают прелаты,
крестом простерши руки, на песок.
Роскошная палатка короля
вся сожжена Господними лучами…
А там, вдали, тяжелыми мечами
навек опустошенная страна.
Мы ждем конца, вдруг легкая чета
двух ласточек, звеня, над нами вьется
и кличет нас и плачет и смеется
и вдруг приникла к дереву креста.
И путникам, чей кончен путь земной,
воздушный путь до стен Иерусалима,—
путь благодатный, радостный, иной
вещают два крылатых пилигрима.
Над низкой водою пустые пески,
Косматые скалы и тина,
Сюда контрабанду свозили дубки,
Фелюги и бригантины.
На греческой площади рынок шумел,
Горели над городом зори,
Дымились кофейни, и Пушкин смотрел
На свежее сизое море.
Одесса росла, и торговым рядам
Тяжелая вышла работа:
По грудам плодов, по дровам, по тюкам
Хмельная легла позолота.
И в золоте этом цвели берега,
И в золоте этом пылали
И фески матросов, и пыль, и стога,
Что силой пшеничною встали.
Спиною к степям — и глазами к воде —
Ты кинулась и обомлела.
Зюйд-вест над тобою весною гудел,
Зимою морянка шумела.
Зимою дожди, по весне тишина,
Платанами пели бульвары;
Сто лет ударялась о берег волна,
Сто лет гомонили базары.
В предместьях горланили утром гудки,
Трактиры кипели котлами;
Гвоздями подкованные башмаки
С размаху гремели о камень.
В предместьях, в запекшихся сгустках сердец,
Средь копоти, сажи и пыли,
Скрипело: «Пора, наступает конец!»
И пальцы сжимались и ныли.
Был пафос дождей и осенняя муть;
Октябрь по тропе спозаранку
Прошел. И наотмашь распахнута грудь,
И порвана пулей голландка.
Не Пушкину петь о рабочей страде!
Мы вышли из черных кварталов,
Над нами норд-ост, пролетая, гудел,
Внизу мостовая стонала.
Навылет хлестала осенняя муть,
Колючая сыпь спозаранку
Легла. Но морянке распахнута грудь
И порвана пулей голландка.
А после: сраженья, и голод, и труд,
Винтовка, топор и машина.
В труде не заметишь, как годы идут, —
Восьмая идет годовщина!
Над морем, где древние фризы,
Готовя отважный поход,
Пускались в туман серо-сизый
По гребням озлобленных вод, —
Над морем, что, словно гигантский,
Титанами вырытый ров,
Отрезало берег британский
От нижнегерманских лугов, —
Бреду я, в томленьи счастливом
Неясно-ласкающих дум,
По отмели, вскрытой отливом,
Под смутно-размеренный шум.
Волна набегает, узорно
Извивами чертит песок
И снова отходит покорно,
Горсть раковин бросив у ног;
Летит красноклювая птица,
Глядя на меня без вражды,
И чаек морских вереница
Присела у самой воды;
Вдали, как на старой гравюре,
В тумане уходит из глаз,
Привыкший к просторам и к буре,
Широкий рыбацкий баркас…
Поют океанские струны
Напевы неведомых лет,
И слушают серые дюны
Любовно-суровый привет.
И кажутся сердцу знакомы
И эти напевы тоски,
И пенные эти изломы,
И влажные эти пески,
И этот туман серо-сизый
Над взрытыми далями вод…
Не с вами ли, древние фризы,
Пускался я в дерзкий поход?
5 июля 1913
Вдоль Наровы ходят волны;
Против солнца — огоньки!
Волны будто что-то пишут,
Набегая на пески.
Тянем тоню; грузен невод;
Он по дну у нас идет
И захватит все, что встретит,
И с собою принесет.
Тянем, тянем... Что-то будет?
Окунь, щука, сиг, лосось?
Иль щепа́ одна да травы, —
Незадача, значит, брось!
Ближе, ближе... Замечаем:
Что-то грузное в мотне;
Как барахтается, бьется,
Как мутит песок на дне.
Вот всплеснула, разметала
Воды; всех нас облила!
Моря синего царица
В нашем неводе была:
Засверкала чешуею
И короной золотой,
И на нас на всех взглянула
Жемчугом и бирюзой!
Все видали, все слыхали!
Все до самых пят мокры́...
Если б взяли мы царицу,
То-то б шли у нас пиры!
Значит, сами виноваты,
Недогадливый народ!
Поворачивайте во́рот, —
Тоня новая идет...
И — как тоня вслед за тоней —
За мечтой идет мечта;
Хороша порой добыча
И богата — да не та!..
По жнитвам, по дачам, по берегам
Проходит осенний зной.
Уже необычнее по ночам
За хатами псиный вой.
Да здравствует осень!
Сады и степь,
Горючий морской песок —
Пропитаны ею, как черствый хлеб,
Который в спирту размок.
Я знаю, как тропами мрак прошит,
И полночь пуста, как гроб;
Там дичь и туман
В травяной глуши,
Там прыгает ветер в лоб!
Охотничьей ночью я стану там,
На пыльном кресте путей,
Чтоб слушать размашистый плеск и гам
Гонимых на юг гусей!
Я на берег выйду:
Густой, густой
Туман от соленых вод
Клубится и тянется над водой,
Где рыбий косяк плывет.
И ухо мое принимает звук,
Гудя, как пустой сосуд;
И я различаю:
На юг, на юг
Осетры плывут, плывут!
Шипенье подводного песка,
Неловкого краба ход,
И чаек полет, и пробег бычка,
И круглой медузы лед.
Я утра дождусь…
А потом, потом,
Когда распахнется мрак,
Я на гору выйду…
В родимый дом
Направлю спокойный шаг.
Я слышал осеннее бытие,
Я море узнал и степь;
Я свистну собаку, возьму ружье
И в сумку засуну хлеб. .
Опять упадает осенний зной,
Густой, как цветочный мед, -
И вот над садами и над водой
Охотничий день встает…
Тихо с сумраком вечер подкрался;
Грозней бушевало море…
А я сидел на прибрежье, глядя
На белую пляску валов;
И сердце мне страстной тоской охватило —
Глубокой тоской по тебе,
Прекрасный образ,
Всюду мне предстающий,
Всюду зовущий меня,
Всюду — всюду —
В шуме ветра, и в рокоте моря,
И в собственных вздохах моих.
Легкою тростью я написал на песке:
«Агнеса!
Я люблю тебя!»
Но злые волны плеснули
На нежное слово любви
И слово то стерли и смыли.
Ломкий тростник,
Зыбкий песок и текучие волны!
Вам я больше не верю!
Темнеет небо — и сердце мятежней во мне…
Мощной рукою в норвежских лесах
С корнем я вырву
Самую гордую ель, и ее обмакну
В раскаленное Этны жерло,
И этим огнем-напоенным
Исполинским пером напишу
На темном своде небесном:
«Агнеса!
Я люблю тебя!»
И каждую ночь будут в небе
Неугасимо гореть письмена золотые,
И все поколения внуков и правнуков
Будут, ликуя, читать
Слова небесные:
«Агнеса!
Я люблю тебя!»
Ветер жгучий и сухой
Налетает от Востока.
У него как уголь око
Желтый лик, весь облик злой.
Одевается он мглой,
Убирается песками,
Издевается над нами,
Гасит Солнце, и с Луной
Разговор ведет степной.
Где-то липа шепчет к липе,
Вздрогнет в лад узорный клен.
Здесь простор со всех сторон,
На песчаной пересы́пи
Только духу внятный звон: —
Не былинка до былинки,
А песчинка до песчинки,
Здесь растенья не растут,
Лишь пески узор плетут.
Ходит ветер, жжет и сушит,
Мысли в жаркой полутьме,
Ходит ветер, мучит души,
Тайну будит он в уме.
Говорит о невозвратном,
Завлекая за курган,
К песням воли, к людям ратным,
Что раскинули свой стан
В посмеянье вражьих стран.
Желтоликий, хмурит брови,
Закрутил воронкой прах,
Повесть битвы, сказку крови
Ворошит в седых песках.
Льнет к земле как к изголовью,
Зноем носится в степи.
Поделись своею кровью,
Степь нам красной окропи!
Вот в песок, шуршащий сухо,
Нож я, в замысле моем,
Вверх втыкаю лезвием.
Уж уважу злого духа!
Вместе песню мы споем.
Кто-то мчится, шепчет глухо,
Дышит жаром, и глаза
Норовит засыпать прахом,
Укусил огнем и страхом,
Развернулся как гроза,
Разметался, умалился,
С малой горстью праха слился,
Сеет, сеет свой посев,
Очи — свечки, смерчем взвился,
Взвизгнул, острый нож задев.
И умчался, спешный, зыбкий,
Прочь за степи, в печь свою.
Я ж смотрю, со злой улыбкой,
Как течет по лезвию
Кровь, что кровь зажгла мою.
На песок у моря синего
Золотая верба клонится.
Алисафия за братьями
По песку морскому гонится.
— Что ж вы, братья, меня кинули?
Где же это в свете видано?
— Покорись, сестра: ты батюшкой
За морского Змея выдана.
— Воротитесь, братья милые!
Хоть еще раз попрощаемся!
— Не гонись, сестра: мы к мачехе
Поспешаем, ворочаемся.
Золотая верба по ветру
Во все стороны клонилася.
На сырой песок у берега
Алисафия садилася.
Вот и солнце опускается
В огневую зыбь помория,
Вот и видит Алисафия:
Белый конь несет Егория.
Он с коня слезает весело,
Отдает ей повод с плеткою:
— Дай уснуть мне, Алисафия,
Под твоей защитой кроткою.
Лег и спит, и дрогнет с холоду
Алисафия покорная.
Тяжелеет солнце рдяное,
Стала зыбь к закату черная.
Закипела она пеною,
Зашумела, закурчавилась:
— Встань, проснись, Егорий-батюшка!
Шуму на море прибавилось.
Поднялась волна и на берег
Шибко мчит глаза змеиные:
— Ой, проснись, — не медли, суженый,
Ни минуты ни единые!
Он не слышит, спит, покоится.
И заплакала, закрылася
Алисафия — и тяжкая
По щеке слеза скатилася
И упала на Егория,
На лицо его, как олово.
И вскочил Егорий на ноги,
И срубил он Змею голову.
Золотая верба, звездами
Отягченная, склоняется,
С нареченным Алисафия
В Божью церковь собирается.
Восточное сказаниеВ песчаных степях аравийской земли
Три гордые пальмы высоко росли.
Родник между ними из почвы бесплодной,
Журча, пробивался волною холодной,
Хранимый, под сенью зеленых листов,
От знойных лучей и летучих песков.И многие годы неслышно прошли;
Но странник усталый из чуждой земли
Пылающей грудью ко влаге студеной
Еще не склонялся под кущей зеленой,
И стали уж сохнуть от знойных лучей
Роскошные листья и звучный ручей.И стали три пальмы на бога роптать:
«На то ль мы родились, чтоб здесь увядать?
Без пользы в пустыне росли и цвели мы,
Колеблемы вихрем и зноем палимы,
Ничей благосклонный не радуя взор?..
Не прав твой, о небо, святой приговор!»И только замолкли — в дали голубой
Столбом уж крутился песок золотой,
Звонком раздавались нестройные звуки,
Пестрели коврами покрытые вьюки,
И шел, колыхаясь, как в море челнок,
Верблюд за верблюдом, взрывая песок.Мотаясь, висели меж твердых горбов
Узорные полы походных шатров;
Их смуглые ручки порой подымали,
И черные очи оттуда сверкали…
И, стан худощавый к луке наклоня,
Араб горячил вороного коня.И конь на дыбы подымался порой,
И прыгал, как барс, пораженный стрелой;
И белой одежды красивые складки
По плечам фариса вились в беспорядке;
И с криком и свистом несясь по песку,
Бросал и ловил он копье на скаку.Вот к пальмам подходит, шумя, караван:
В тени их веселый раскинулся стан.
Кувшины звуча налилися водою,
И, гордо кивая махровой главою,
Приветствуют пальмы нежданных гостей,
И щедро их поит студеный ручей.Но только что сумрак на землю упал,
По корням упругим топор застучал,
И пали без жизни питомцы столетий!
Одежду их сорвали малые дети,
Изрублены были тела их потом,
И медленно жгли до утра их огнем.Когда же на запад умчался туман,
Урочный свой путь совершал караван;
И следом печальный на почве бесплодной
Виднелся лишь пепел седой и холодный;
И солнце остатки сухие дожгло,
А ветром их в степи потом разнесло.И ныне все дико и пусто кругом —
Не шепчутся листья с гремучим ключом:
Напрасно пророка о тени он просит —
Его лишь песок раскаленный заносит
Да коршун хохлатый, степной нелюдим,
Добычу терзает и щиплет над ним.
Он лежит на траве
под сосной
на поляне лесной
и, прищурив глаза,
неотрывно глядит в небеса —
не мешайте ему,
он занят,
он строит,
он строит воздушные замки.
Галереи и арки,
балконы и башни,
плафоны,
колонны,
пилоны,
пилястры,
рококо и барокко,
ампир
и черты современного стиля,
и при всем
совершенство пропорций,
изящество линий —
и какое богатство фантазии,
выдумки, вкуса! На лугу,
на речном берегу,
при луне,
в тишине,
на душистой копне,
он лежит на спине
и, прищурив глаза,
неотрывно глядит в небеса —
не мешайте,
он занят,
он строит,
он строит воздушные замки,
он весь в небесах,
в облаках,
в синеве,
еще масса идей у него в голове,
конструктивных решений
и планов,
он уже целый город воздвигнуть готов,
даже сто городов —
заходите, когда захотите,
берите,
живите! Он лежит на спине,
на дощатом своем топчане,
и во сне,
закрывая глаза,
все равно продолжает глядеть в небеса,
потому что не может не строить
своих фантастических зданий.
Жаль, конечно,
что жить в этих зданьях воздушных,
увы, невозможно,
ни мне и ни вам,
ни ему самому,
никому,
ну, а все же,
а все же,
я думаю,
нам не хватало бы в жизни чего-то
и было бы нам неуютней на свете,
если б не эти
невидимые сооруженья
из податливой глины
воображенья,
из железобетонных конструкций
энтузиазма,
из огнем обожженных кирпичиков
бескорыстья
и песка,
золотого песка простодушья, —
когда бы не он,
человек,
строящий воздушные замки.
П.Я. МорозовуЯ иду со свитою по лесу.
Солнце лавит с неба, как поток.
Я смотрю на каждую принцессу,
Как пчела на медовый цветок.
Паутинкой златно перевитый
Веселеет по’лдневный лесок.
Я иду с принцессовою свитой
На горячий моревый песок.
Олазорен шелковою тканью,
Коронован розами венка,
Напевая что-то из Масканьи,
Вспоминаю клумбу у окна…
Наклонясь с улыбкой к адъютанту —
К девушке, идущей за плечом, —
Я беру ее за аксельбанты,
Говоря про все и ни о чем…
Ах, мои принцессы не ревнивы,
Потому что все они мои…
Мы выходим в спеющие нивы —
Образцом изысканной семьи…
Вьются кудри: золото и бронза,
Пепельные, карие и смоль.
Льются взоры, ласково и грезно —
То лазорь, то пламя, то фиоль.
Заморело! — глиняные глыбки
Я бросаю в море, хохоча.
А вокруг — влюбленные улыбки,
А внизу — песчаная парча!
На pliant из алой парусины
Я сажусь, впивая горизонт.
Адъютант приносит клавесины?
Раскрывает надо мною зонт.
От жары все личики поблекли,
Прилегли принцессы на песке;
Созерцают море сквозь бинокли
И следят за чайкой на мыске.
Я взмахну лорнетом, — и Сивилла
Из Тома запела попурри,
Всю себя офлерила, овила,
Голоском высоко воспарив.
Как стройна и как темноголова!
Как ее верхи звучат свежо!
Хорошо!.. — и нет другого слова,
Да и то совсем не хорошо!
В златосне, на жгучем побережье,
Забываю свой высокий сан,
И дышу, в забвении, все реже,
Несказанной Грезой осиян…складной стул (фр.)
Их вывели тихо под стук барабана,
За час до рассвета, пред радужным днем —
И звезды среди голубого тумана
Горели холодным огнем.
Мелькнули над темной водой альбатросы,
Светился на мачте зеленый фонарь…
И мрачно, и тихо стояли матросы —
Расстрелом за алое знамя мстит царь.
. . . . . . . . . . . .Стоял он такой же спокойный и властный,
Как там средь неравной борьбы,
Когда задымился горящий и красный
«Очаков» под грохот пальбы.
Все взглядом округленным странно, упрямо
Зачем-то смотрели вперед:
Им чудилась страшная, темная яма…
Команда… Построенный взвод…
А вот Березань, точно карлик горбатый;
Сухая трава и пески…
Шеренгою серой застыли солдаты…
Гроба из досок у могилы, мешки…
На море свободном, на море студеном,
Здесь казнь приготовил им старый холоп,
И в траурной рясе с крестом золоченым
Подходит услужливый поп…
Поставили… Саван надели холщовый…-
Он гордо отбросил мешок…
Взгляд грустный, спокойно-суровый
Задумчив и странно глубок.
. . . . . . . . . . . . .Все кончено было, когда позолота
Блеснула на небе парчой огневой,
И с пеньем и гиканьем рота
Прошлась по могиле сырой.
. . . . . . . . . . . .Напрасно!.. Не скроете глиной
И серым, сыпучим песком
Борьбы их свободной, орлиной
И бледные трупы с кровавым пятном.
Третий день идут с востока тучи,
Набухая черною грозой.
Пробормочет гром — и снова мучит
Землю тяжкий, беспощадным зной,
Да взбегают на песок колючий
Волны слюдяною чередой.Тают клочья медленного дыма…
Хоть бы капля на сухой ковыль,
Хоть бы ветер еле уловимый
Сдвинул в складки плавленую стыль!
Ничего… Гроза проходит мимо,
А на языке огонь и пыль.Босиком па скомканной шинели,
С головой, обритой наголо,
Он сидит. Усы заиндевели,
Брови нависают тяжело.
А глаза уставились без цели
В синеву, в каспийское стекло.Перед ним в ушастом малахае
Кадырбай с подругою-домброй.
Скупо струны он перебирает
Высохшей коричневой рукой
И следит, как медленно взбегает
Мутный Каспий на песок тугой.«Запевай, приятель, песню, что ли!
Поглядишь — и душу бросит в дрожь.
Не могу привыкнуть я к неволе,
Режет глаз мне Каспий, словно нож.
Пой, дружок! В проклятой этой соли
Без души, без песни — пропадешь».И казах звенящий поднял голос.
Он струился долгим серебром,
Он тянулся, словно тонкий волос,
Весь горящий солнцем. А потом
Сердце у домбры вдруг раскололось,
И широкострунный рухнул гром.Пел он о верблюдах у колодца,
Облаках и ковыле степей,
О скоте, что на горах пасется,
Бедной юрте, девушке своей.
Пел о том, что и кумыс не льется,
Если ты изгнанник и кедей*.А солдат, на пенные морщины
За день наглядевшись допьяна,
Трубку погасил и в песне длинной
Слушает, как плачется струна,
Как пчелой жужжит про Украину,
Что цветами вишен убрана.Хата ли в медвяных мальвах снилась,
Тополь ли прохладной тенью лег, —
Сердце задыхалось, торопилось,
Волосы чуть трогал ветерок,
И слеза свинцовая катилась
По усам солдатским на песок.Уходило солнце, длилось пенье,
Гасла степь, был вечер сух и мглист.
Замер и растаял в отдаленье
Вздох домбры, неповторимо чист,
И в ответ в казармах укрепленья
Трижды зорю проиграл горнист.
________________
*Кедей — бедняк.
Монмартр… Внизу ревёт Париж —
Коричневато-серый, синий…
Уступы каменистых крыш
Слились в равнины тёмных линий.
То купол зданья, то собор
Встаёт из синего тумана.
И в ветре чуется простор
Волны солёной океана…
Но мне мерещится порой,
Как дальних дней воспоминанье,
Пустыни вечной и немой
Ненарушимое молчанье.
Раскалена, обнажена,
Под небом, выцветшим от зноя,
Весь день без мысли и без сна
В полубреду лежит она,
И нет движенья, нет покоя…
Застывший зной. Устал верблюд.
Пески. Извивы жёлтых линий.
Миражи бледные встают —
Галлюцинации Пустыни.
И в них мерещатся зубцы
Старинных башен. Из тумана
Горят цветные изразцы
Дворцов и храмов Тамерлана.
И тени мёртвых городов
Уныло бродят по равнине
Неостывающих песков,
Как вечный бред больной Пустыни.
Царевна в сказке, — словом властным
Степь околдованная спит,
Храня проклятой жабы вид
Под взглядом солнца, злым и страстным.
Но только мёртвый зной спадет
И брызнет кровь лучей с заката —
Пустыня вспыхнет, оживёт,
Струями пламени объята.
Вся степь горит — и здесь, и там,
Полна огня, полна движений,
И фиолетовые тени
Текут по огненным полям.
Да одиноко городища
Чернеют жутко средь степей:
Забытых дел, умолкших дней
Ненарушимые кладбища.
И тлеет медленно закат,
Усталый конь бодрее скачет,
Копыта мерно говорят,
Степной джюсан звенит и плачет.
Пустыня спит, и мысль растёт…
И тихо всё во всей Пустыне:
Широкий звёздный небосвод
Да аромат степной полыни…
До рассвета поднявшись, извозчика взял
Александр Ефимыч с Песков
И без отдыха гнал от Песков чрез канал
В желтый дом, где живет Бирюков;
Не с Цертелевым он совокупно спешил
На журнальную битву вдвоем,
Не с романтиками переведаться мнил
За баллады, сонеты путем.
Но во фраке был он, был тот фрак запылен,
Какой цветом — нельзя распознать;
Оттопырен карман: в нем торчит, как чурбан,
Двадцатифунтовая тетрадь.
Вот к обеду домой возвращается он
В трехэтажный Моденова дом,
Его конь опенен, его Ванька хмелен,
И согласно хмелен с седоком.
Бирюкова он дома в тот день не застал —
Он с Красовским в цензуре сидел,
Где на Олина грозно вдвоем напирал,
Где фон Поль улыбаясь глядел.
Но изорван был фрак, на манишке табак,
Ерофеичем весь он облит.
Не в парнасском бою, знать в питейном дому
Был квартальными больно побит.
Соскочивши на Конной с саней у столба,
Притаяся у будки, стоял;
И три раза он кликнул Бориса-раба,
Из харчевни Борис прибежал.
«Подойди ты, мой Борька, мой трагик смешной,
И присядь ты на брюхо мое;
Ты скотина, но, право, скотина лихой,
И скотство — по нутру мне твое».
(Продолжение когда-нибудь)
Ариадна! Ариадна!
Ты, кого я на песке,
Где-то, в бездне беспощадной
Моря, бросил вдалеке!
Златоокая царевна!
Ты, кто мне вручила нить,
Чтобы путь во тьме бездневной
Лабиринта различить!
Дочь угрюмого Миноса!
Ты, кто ночью, во дворце,
Подошла — светловолосой
Тенью, с тайной на лице!
Дева мудрая и жрица
Мне неведомых богов,
В царстве вражьем, чья столица
На меня ковала ков!
И — возлюбленная! тело,
Мне предавшая вполне,
В час, когда ладья летела
По зыбям, с волны к волне!
Где ты? С кем ты? Что сказала,
Видя пенную корму,
Что, качаясь, прорезала
Заревую полутьму?
Что подумала о друге,
Кто тебя, тобой спасен,
Предал — плата за услуги! —
Обманул твой мирный сон?
Стала ль ты добычей зверя
Иль змеей уязвлена, —
Страшной истине не веря,
Но поверить ей должна?
Ты клянешь иль кличешь, плача,
Жалко кудри теребя?
Или, — горькая удача! —
Принял бог лесной тебя?
Ах! ждала ль тебя могила,
Иль обжег тебя венец, —
За тебя Судьба отметила:
В море сгинул мой отец!
Я с подругой нелюбимой
Дни влачу, но — реешь ты
Возле ложа, еле зримый
Призрак, в глубях темноты!
Мне покорствуют Афины;
Но отдать я был бы рад
Эту власть за твой единый
Поцелуй иль нежный взгляд!
Победитель Минотавра,
Славен я! Но мой висок
Осребрен: под сенью лавра
Жизнь я бросил на песок!
Бросил, дерзкий! и изменой
За спасенье заплатил…
Белый остров, белой пеной
Ты ль мне кудри убелил?
Я не люблю пустого словаря
Любовных слов и жалких выражений:
«Ты мой», «Твоя», «Люблю», «Навеки твой».
Я рабства не люблю. Свободным взором
Красивой женщине смотрю в глаза
И говорю: «Сегодня ночь. Но завтра —
Сияющий и новый день. Приди.
Бери меня, торжественная страсть.
А завтра я уйду — и запою».Моя душа проста. Соленый ветер
Морей и смольный дух сосны
Ее питал. И в ней — всё те же знаки,
Что на моем обветренном лице.
И я прекрасен — нищей красотою
Зыбучих дюн и северных морей.Так думал я, блуждая по границе
Финляндии, вникая в темный говор
Небритых и зеленоглазых финнов.
Стояла тишина. И у платформы
Готовый поезд разводил пары.
И русская таможенная стража
Лениво отдыхала на песчаном
Обрыве, где кончалось полотно.
Так открывалась новая страна —
И русский бесприютный храм глядел
В чужую, незнакомую страну.Так думал я. И вот она пришла
И встала на откосе. Были рыжи
Ее глаза от солнца и песка.
И волосы, смолистые как сосны,
В отливах синих падали на плечи.
Пришла. Скрестила свой звериный взгляд
С моим звериным взглядом. Засмеялась
Высоким смехом. Бросила в меня
Пучок травы и золотую горсть
Песку. Потом — вскочила
И, прыгая, помчалась под откос… Я гнал ее далёко. Исцарапал
Лицо о хвои, окровавил руки
И платье изорвал. Кричал и гнал
Ее, как зверя, вновь кричал и звал,
И страстный голос был — как звуки рога.
Она же оставляла легкий след
В зыбучих дюнах, и пропала в соснах,
Когда их заплела ночная синь.И я лежу, от бега задыхаясь,
Один, в песке. В пылающих глазах
Еще бежит она — и вся хохочет:
Хохочут волосы, хохочут ноги,
Хохочет платье, вздутое от бега…
Лежу и думаю: «Сегодня ночь
И завтра ночь. Я не уйду отсюда,
Пока не затравлю ее, как зверя,
И голосом, зовущим, как рога,
Не прегражу ей путь. И не скажу:
«Моя! Моя!» — И пусть она мне крикнет:
«Твоя! Твоя!»
В базарной суете, средь толкотни и гама,
Где пыль торгашества осела на весы,
Мне как-то довелось в унылой куче хлама
Найти старинные песочные часы.На парусных судах в качании каюты,
Должно быть, шел их век — и труден и суров —
В одном стремлении: отсчитывать минуты
Тропической жары и ледяных ветров.Над опрокинутой стеклянною воронкой,
Зажатою в тугой дубовый поясок,
Сквозь трубку горлышка всегда струею тонкой
Спокойно сыпался сползающий песок… Песочные часы! Могли они, наверно,
Все время странствуя, включить в свою судьбу
Журнал Лисянского, промеры Крузенштерна,
Дневник Головнина и карты Коцебу! И захотелось мне, как в парусной поэме
Отважных плаваний, их повесть прочитать,
В пузатое стекло запаянное время,
Перевернув вверх дном, заставить течь опять.Пускай струится с ним романтика былая,
Течет уверенно, как и тогда текла,
Чтоб осыпь чистая, бесшумно оседая,
Сверкнула золотом сквозь празелень стекла.Пускай вернется с ней старинная отвага,
Что в сердце моряка с далеких дней жива,
Не посрамила честь андреевского флага
И русским именем назвала острова.Адмиралтейские забудутся обиды,
И Беллинсгаузен, идущий напрямик,
В подзорную трубу увидит Антарктиды
Обрывом ледяным встающий материк.Пусть струйкой сыплется высокая минута
В раскатистом «ура!», в маханье дружных рук,
Пусть дрогнут айсберги от русского салюта
В честь дальней Родины и торжества наук! Мне хочется вернуть то славное мгновенье,
Вновь пережить его — хотя б на краткий срок —
Пока в моих руках неспешное теченье
Вот так же будет длить струящийся песок.
В одном переулке
Стояли дома.
В одном из домов
Жил упрямый Фома.
Ни дома, ни в школе,
Нигде, никому —
Не верил
Упрямый Фома
Ничему.
На улицах слякоть,
И дождик,
И град.
«Наденьте калоши», —
Ему говорят.
«Неправда, —
Не верит Фома, —
Это ложь…»
И прямо по лужам
Идет без калош.
Мороз.
Надевают ребята коньки.
Прохожие подняли воротники.
Фоме говорят:
«Наступила зима».
В трусах
На прогулку выходит Фома.
Идет в зоопарке
С экскурсией он.
«Смотрите, — ему говорят, —
Это слон».
И снова не верит Фома:
«Это ложь.
Совсем этот слон
На слона не похож».
Однажды
Приснился упрямому сон,
Как будто шагает по Африке он.
С небес
Африканское солнце печет,
Река под названием Конго
Течет.
Подходит к реке
Пионерский отряд.
Ребята Фоме
У реки говорят:
«Купаться нельзя:
Аллигаторов тьма».
«Неправда», —
Друзьям отвечает Фома.
Трусы и рубашка
Лежат на песке.
Упрямец плывет
По опасной реке.
Близка
Аллигатора хищная
Пасть.
«Спасайся, несчастный,
Ты можешь пропасть!»
Но слышен ребятам
Знакомый ответ:
«Прошу не учить,
Мне одиннадцать лет!»
Уже крокодил
У Фомы за спиной,
Уже крокодил
Поперхнулся Фомой;
Из пасти у зверя
Торчит голова.
До берега
Ветер доносит слова:
«Непра…
Я не ве…»
Аллигатор вздохнул
И, сытый,
В зеленую воду нырнул.
Трусы и рубашка
Лежат на песке.
Никто не плывет
По опасной реке.
Проснулся Фома,
Ничего не поймет,
Трусы и рубашку
Со стула берет.
Фома удивлен,
Фома возмущен:
«Неправда, товарищи,
Это не сон!»
Ребята,
Найдите такого Фому
И эти стихи
Прочитайте ему.
Мы выходим из ворот.
Видим: на прогулку
Дружным шагом сад идет
Вдоль по переулку.
Да, да, да, шагает сад!
Перешел дорогу,
И запел он песню в лад,
Выступая в ногу.
Разве может сад идти,
Распевая по пути?
Не такой, как все сады,
Этот сад ходячий.
Он ложится у воды
На песок горячий.
Быстро сбросил у реки
Тапочки и майки,
Лепит булки, пирожки,
Куличи и сайки.
Полежал на солнце сад
И забрался в воду.
До чего воде он рад
В жаркую погоду!
Брызжет пеной водопад,
Вверх летят фонтаны,
Чуть сбежит раздетый сад
С отмели песчаной.
Вот он вышел из воды,
Ежится, как ежик.
На песке видны следы —
Шесть десятков ножек.
Славно выкупался сад,
Отдохнул немного
И отправился назад
Прежнею дорогой.
Сад заходит в новый дом,
Где в большой столовой
Тридцать кружек с молоком
Для него готовы.
Поиграл он пять минут
В куклы и в лошадки,
А потом его кладут
В белые кроватки.
Разве сад ложится спать
После завтрака в кровать?
Если сад гулял с утра, —
Саду отдых нужен.
А когда придет пора,
Будет он разбужен.
Приберет свою кровать,
Простыни, подушки
И опять пойдет играть
В игры и в игрушки.
Есть у сада паровоз,
Шесть автомобилей,
Черный пес — блестящий нос,
Белый кот Василий,
Восемь куколок в одной
Кукле деревянной
И Петрушка заводной,
Рыжий и румяный.
Этот сад — не зоосад,
Но в саду есть полка
Для тигрят и медвежат,
Кролика и волка.—
Каждый вечер тридцать мам
В новый дом приходят,
Каждый вечер по домам
Сад они разводят.
Этот сад ходячий нам
Называть не надо,
Потому что ты и сам
Из такого сада!
«Завистью гонима, я бегу стыда —
И никто не сыщет моего следа.Кущи господина! сени госпожи!
Вертоград зеленый! столб родной межи! Поле, где доила я веселых коз!
Ложе, где так много пролила я слёз! И очаг домашний, и святой алтарь! —
Все прости навеки!» — говорит Агарь.И ее в пустыню дух вражды влечет,
И пустыня словно все за ней идет, Все вперед заходит, и со всех сторон
Ей грозить и душит, как тяжелый сон.Серые каменья, лава и песок
Под лучами солнца жгут подошвы ног.Пальм высоких листья сухо шелестят;
Тени без прохлады по лицу скользят; И в лицо ей ветер дышит горячо;
И кувшин ей давит смуглое плечо.Сердце замирает, ноги устают,
Слезы высыхают и опять текут… Чу! вдали журчанье ключевой воды,
По краям оврага свежие следы.Знать, не даром пастырь здесь прогнал стада,
Вот, — скамья и жёлоб, зелень и вода.И, слагая ношу, села отдыхать
Бывшая рабыня — будущая мать.И страшась пустыни и боясь пути,
И не зная где ей спутников найти, Головой поникла с тайною мольбой.
Вдруг, как будто с ветром, сладостно живойГолос не воздушный, но и не земной
Прозвучал в пустыне, говоря с душой.И она очнулась… слушая, глядит,
Видит, — ангел Божий на песке стоит.Белая одежда, белое крыло,
Кроткое сиянье — строгое чело.«Ты куда?» — спросил он. — «Я иду в Кадис».
И сказал ей ангел: «С миром воротись.» —«Я бегу от Сары, госпожи моей».
И сказал ей ангел: «Примирися с ней!.. И родишь ты сына, силу многих сил…
Наречеши имя ему Измаил: И рука Господня будет вечно с ним…
Населятся страны семенем твоим…» —И с отрадой в сердце начала вставать
Бывшая рабыня — будущая мать.Год написания: без даты
В кибитках у колодцев ночевать
случалось и неделями подряд.
Хозяева укладывали спать
ногами к Мекке, — помни шариат!
В далекие кочевья ты проник,
не выучил, а понял их язык,
которому научит навсегда
слегка солоноватая вода.Ты загорел под пламенем лучей,
с судьбой дехкан связал судьбу свою
Ты выводил отряд на басмачей
и потерял товарища в бою.Был враг разбит. Но тихо друг лежал.
и кровь еще сочилась из виска.
Ты сам его обмыл и закопал
и взял с могилы горсточку песка.
И дальше жил, работал, отдыхал…
В колючие ветра и в лютый жар
живую воду запасал в меха,
на дальние колодцы уезжал.
Песок и небо тянутся кругом…
Сухой полынью пахнет хорошо… Ты телеграммой вызван был в обком
и распрощался. И верблюд пошел
Верблюд пошел, вздыхая и пыля.
Цвели узбекистанские поля.
Навстречу из Ташкента шли сады,
Текли арыки, полные воды,
Стояли голубые тополя,
верхушкой доставая до звезды,
и сладко пахла теплая земля.Партсекретарь ладонь держал у глаз,
другой рукой перебирал листы.
Партсекретарь сказал, что есть приказ, —
немедленно в Москву поедешь ты.Ребята проводили на вокзал,
махнули тюбетейками вослед.
Ты многого, спеша, не досказал,
не разобрал: доволен или нет.
И огляделся только лишь в Москве.
Перед вокзалом разбивали сквер.
В киоске выпил теплое ситро.
«Каким трамваем?» — продавца спросил.
И улыбнулся: «Можно на метро!»
И улыбнулся: «Можно на такси!»Направили во Фрунзенский райкам,
нагрузку дали, взяли на учет.
И так ты зажил, временем влеком.
Ему-то что! Оно, гляди, течет.
Оно спешит. И ты, и ты спеши.
Прислушивайся. Песню запевай.
Товарищи, как всюду, хороши.
Работы, как и всюду, — поспевай!
Загара не осталось и следа,
и все в порядке. Только иногда,
когда в Москве проходит первый дождь,
последний снег смывая с мостовой,
и ты с работы запоздно придешь,
негромко поздоровайся с женой.
Ты чувствуешь? Скорее выпей чай,
большую папиросу закури.
А спросит, что с тобой: не отвечай.
А спросит, что с тобой: не говори.
И сделай вид, как будто ты уснул,
зажмурь глаза, а сам лежи без сна… В пустыне зацветает саксаул.
В пустыне начинается весна.
Внезапный ветер сладок и горяч.
Идут дожди. Слышней шакалий плач.
Идут дожди который день подряд,
и оползает глиняный дувал.
Перед райкомом рос кривой гранат.
Он вдруг, бывало, за ночь зацветал.И тихо встань. И подойди к столу,
переступая с пятки на носок.
Там, в баночке, прижавшийся к стеклу,
живет руками собранный песок.
От одиночества и от тоски
он потускнел, он потемнел, притих… А там лежат начесами пески,
и ветер разворачивает их.
Насущный хлеб, насущная вода,
оазисы — цветные города,
где в улицах висит прозрачный зной,
стоят домишки к улице спиной,
они из глины, и они низки.
И посреди сгущающейся тьмы
бесшумные сухие старики
высоко носят белые чалмы.Народ спешит. И ты, и ты спеши!
Скрипит арба, и кашляет верблюд.
На регистане новые бахши
«Последние известия» поют.
Один кончает и в поднос стучит,
глоточек чая пьет из пиалы.
…Безлунна ночь, дороги горячи,
и звезды невысокие белы… Уже светает… За окном — Москва…
Шуршит в ладони горсточка песка.
«Не забывай своих земных дорог.
Ты с нами жил… Тебя мы помним, друг.
Ты нас любил… Ты много нам помог…»Рабочий день восходит на порог,
и репродуктор запевает вдруг.
Как широка она и как стройна,
большая песня наступленья дня!
И в комнату врывается страна,
великими просторами маня,
звеня песками, травами шурша,
зовя вскочить, задумчивость стряхнуть,
сверкающие окна распахнуть,
освобожденным воздухом дыша,
ветрам республик подставляя грудь.
Лев—могучий царь пустыни. Как прийдет ему охота
Обозреть свои владеньи,—он идет, и у болота,
В тростнике густом залегши, в даль вперяет жадный взор…
Над владыкою трепещут ветви робких сикомор.
Вот ужь вечер. Солнце скрылось за далекими горами;
Степь пустыни осветилась готтентотскими кострами;
Тьма ночная быстро сходит; все готовится ко сну —
Под кустом ложится серна, у потока дремлет гну.
В этот час, жираф, походкой величавою и стройной,
Направляется к болоту, истомленный жаждой знойной;
На коленях, протянувши шею длинную свою,
Он впивает с наслажденьем мутно-желтую струю.
Вдруг, тростник зашевелился… С ревом бешеным, в мгновенье,
Лев в жирафу сел на спину… Что за лошадь! Загляденье!
Что за кожа росписная! На конюшне у царей
Чепрака не сыщешь мягче, и роскошней, и пестрей!
Всадник-лев коня торопит: он впился зубами в шею.
Грива желтая, как знамя, развевается над нею;
Криком боли огласилась степь широкая,—и вот
Повелителя пустыни исполинский конь несет.
Быстро, быстро мчится жертва,—мчится, точно привиденье…
В тишине пустыни слышно сердца громкое биенье,
Губи в пене, очи дико выступают из орбит,
Нa песок рекою черной кровь горячая бежит.
И, вертясь, за ними следом, мчатся целыя колонны
Желтой пыли,—мчатся, точно исполинские тифоны
На песчаном океане… А меж тем, из логовищ,
Из лесов непроходимых, из заоблачных жилищ,
Собирается поспешно свита зверя-властелина…
Криком, ревом, завываньем оглашается равнина;
Под густыми облаками, по горячему песку,
Мчатся птицы, скачут звери вслед коню и седоку.
Разнородный, длинный поезд! Тут и коршун быстрокрылый,
И гиена—нечестивец, оскверняющий могилы,
И пантера—гнусный хищник, бич капландских пастухов…
Кровь и пот обозначают путь властителя лесов.
Смотрят все, дрожа от страха, как послушный дикой воле,
Их владыка возседает на живом своем престоле,
И покров его нарядный рвет когтями на куски,
И летит все дальше, дальше, в безконечные пески.
Нет пощады, нет спасенья! Но жираф изнемогает…
Весь в крови, лоту и пене, тише он переступает…
Вот с отчаянным усильем сделал он еще прыжок,
Захрипел—и труп бездушный повалялся на песок.
И тогда за сытный ужин всадник весело садится,
Между тем как на востоке загарается денница
О природа шепчет «здравствуй!» первым солнечным лучам…
Вот как лев свои владенья обезжает по ночам.
С любовью —
прекрасному художнику
Г. Якулову
Пой песню, поэт,
Пой.
Ситец неба такой
Голубой.
Море тоже рокочет
Песнь.
Их было
2
6.
26 их было,
2
6.
Их могилы пескам
Не занесть.
Не забудет никто
Их расстрел
На 207-ой
Версте.
Там за морем гуляет
Туман.
Видишь, встал из песка
Шаумян.
Над пустыней костлявый
Стук.
Вон еще 50
Рук
Вылезают, стирая
Плеснь.
26 их было,
2
6.
Кто с прострелом в груди,
Кто в боку,
Говорят:
«Нам пора в Баку —
Мы посмотрим,
Пока есть туман,
Как живет
Азербайджан».
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . .
Ночь, как дыню,
Катит луну.
Море в берег
Струит волну.
Вот в такую же ночь
И туман
Расстрелял их
Отряд англичан.
Коммунизм —
Знамя всех свобод.
Ураганом вскипел
Народ.
На империю встали
В ряд
И крестьянин
И пролетариат.
Там, в России,
Дворянский бич
Был наш строгий отец
Ильич.
А на Востоке
Здесь
Их было
2
6.
Все помнят, конечно,
Тот,
18-ый, несчастный
Год.
Тогда буржуа
Всех стран
Обстреливали
Азербайджан.
Тяжел был Коммуне
Удар.
Не вынес сей край
И пал,
Но жутче всем было
Весть
Услышать
Про 2
6.
В пески, что как плавленый
Воск,
Свезли их
За Красноводск.
И кто саблей,
Кто пулей в бок,
Всех сложили на желтый
Песок.
26 их было,
2
6.
Их могилы пескам
Не занесть.
Не забудет никто
Их расстрел
На 207-ой
Версте.
Там за морем гуляет
Туман.
Видишь, встал из песка
Шаумян.
Над пустыней костлявый
Стук.
Вон еще 50
Рук
Вылезают, стирая
Плеснь.
26 их было,
2
6.
. . . . . . . . . . . .
Ночь как будто сегодня
Бледней.
Над Баку
26 теней.
Теней этих
2
6.
О них наша боль
И песнь.
То не ветер шумит,
Не туман.
Слышишь, как говорит
Шаумян:
«Джапаридзе,
Иль я ослеп,
Посмотри:
У рабочих хлеб.
Нефть — как черная
Кровь земли.
Паровозы кругом…
Корабли…
И во все корабли,
В поезда
Вбита красная наша
Звезда».
Джапаридзе в ответ:
«Да, есть.
Это очень приятная
Весть.
Значит, крепко рабочий
Класс
Держит в цепких руках
Кавказ.
Ночь, как дыню,
Катит луну.
Море в берег
Струит волну.
Вот в такую же ночь
И туман
Расстрелял нас
Отряд англичан».
Коммунизм —
Знамя всех свобод.
Ураганом вскипел
Народ.
На империю встали
В ряд
И крестьянин
И пролетариат.
Там, в России,
Дворянский бич
Был наш строгий отец
Ильич.
А на Востоке
Здесь
26 их было,
2
6.
. . . . . . . . . . .
Свет небес все синей
И синей.
Молкнет говор
Дорогих теней.
Кто в висок прострелен,
А кто в грудь.
К Ахч-Куйме
Их обратный путь…
Пой, поэт, песню,
Пой,
Ситец неба такой
Голубой…
Море тоже рокочет
Песнь.
26 их было,
2
6.
В песчаных степях Аравийской земли
Три гордыя пальмы высоко росли.
Родник между ними из почвы безплодной,
Журча, пробивался волною холодной,
Хранимый под сенью зеленых листов
От знойных лучей и летучих песков.
И многие годы неслышно прошли;
Но странник усталый из чуждой земли
Пылающей грудью ко влаге студеной
Еще не склонялся под кущей зеленой;
И стали уж сохнуть от знойных лучей
Роскошные листья и звучный ручей.
И стали три пальмы на Бога роптать:
„На то ль мы родились, чтоб здесь увядать?
Без пользы в пустыне росли и цвели мы,
Колеблемы вихрем и зноем палимы,
Ничей благосклонный не радуя взор...
Не прав твой, о небо, святой приговор!..”
И только замолкли, — в дали голубой
Столбом уж крутился песок золотой,
Звонков раздавались нестройные звуки,
Пестрели коврами покрытые вьюки,
И шел, колыхаясь, как в море челнок,
Верблюд за верблюдом, взрывая песок.
Мотаясь, висели меж твердых горбов
Узорные полы походных шатров;
Их смуглые ручки порой подымали,
И черныя очи оттуда сверкали...
И, стан худощавый к луке наклоня,
Араб горячил вороного коня.
И конь на дыбы подымался порой,
И прыгал, как барс, пораженный стрелой;
И белой одежды красивые складки
По плѐчам фариса вились в безпорядке;
И, с криком и свистом несясь по песку,
Бросал и ловил он копье на-скаку.
Вот к пальмам подходит, шумя, караван,
В тени их веселый раскинулся стан.
Кувшины, звуча, налилися водою,
И, гордо кивая махровой главою,
Приветствуют пальмы нежданных гостей,
И щедро поит их студеный ручей.
Но только что сумрак на землю упал,
По корням упругим топор застучал, —
И пали без жизни питомцы столетий!
Одежду их со̀рвали малые дети,
Изрублены были тела их потом,
И медленно жгли их до у̀тра огнем.
Когда же на запад умчался туман,
Урочный свой путь совершал караван,
И следом печальным на почве безплодной
Виднелся лишь пепел седой и холодной.
И солнце остатки сухие дожгло,
А ветром их в степи потом разнесло.
И ныне все дико и пусто кругом;
Не шепчутся листья с гремучим ключом:
Напрасно пророка о тени он просит, —
Его лишь песок раскаленный заносит,
Да коршун хохлатый, степной нелюдим,
Добычу терзает и щиплет над ним.
Сей друг, кого и ветр в полях не обгонял,
Он спит — на зыбкий одр песков пустынных пал.
О путник, со мною страданья дели:
Царь быстрого бега простерт на земли;
И воздухом брани уже он не дышит;
И грозного ржанья пустыня не слышит;
В стремленье погибель его нагнала;
Вонзенная в шею, дрожала стрела;
И кровь благородна струею бежала;
И влагу потока струя обагряла.
Сей друг, кого и ветр в полях не обгонял,
Он спит — на зыбкий одр песков пустынных пал.
Убийцу сразила моя булава:
На прах отделенна скатилась глава;
Железо вкусило напиток кровавый,
И труп истлевает в пустыне без славы…
Но спит он, со мною летавший на брань;
Трикраты воззвал я: сопутник мой, встань!
Воззвал… безответен… угаснула сила…
И бранные кости одела могила.
Сей друг, кого и ветр в полях не обгонял,
Он спит — на зыбкий одр песков пустынных пал.
С того ненавистного, страшного дня
И солнце не светит с небес для меня;
Забыл о победе, и в мышцах нет силы;
Брожу одинокий, задумчив, унылый;
Иемена доселе драгие края
Уже не отчизна — могила моя;
И мною дорога верблюда забвенна,
И дерево амвры, и куща священна.
Сей друг, кого и ветр в полях не обгонял,
Он спит — на зыбкий одр песков пустынных пал.
В час зноя и жажды скакал он со мной
Ко древу прохлады, к струе ключевой;
И мавра топтали могучи копыта;
И грудь от противных была мне защита;
Мой верный соратник в бою и трудах,
Он, бодрый, при первых денницы лучах,
Стрелою, покорен велению длани,
Летал на свиданья любови и брани.
О друг! кого и ветр в полях не обгонял,
Ты спишь — на зыбкий одр песков пустынных пал.
Ты видел и Зару — блаженны часы! —
Сокровище сердца и чудо красы;
Уста вероломны тебя величали,
И нежные длани хребет твой ласкали;
Ах! Зара, как серна, стыдлива была;
Как юная пальма долины цвела;
Но Зара пришельца пленилась красою
И скрылась… ты, спутник, остался со мною.
Сей друг, кого и ветр в полях не обгонял,
Он спит — на зыбкий одр песков пустынных пал.
О спутник! тоскует твой друг над тобой;
Но скоро, покрыты могилой одной,
Мы вкупе воздремлем в жилище отрады;
Над нами повеет дыханье прохлады;
И скоро, при гласе великого дня,
Из пыльного гроба исторгнув меня,
Величествен, гордый, с бессмертной красою,
Ты пламенной солнца помчишься стезею.
За сосняком, среди пустого поля —
Где все пути песками замело —
Из века в век — стоит моя "Недоля" —
Землей забытое российское село...
В нем — двадцать хат, всегда стоявших криво —
Печальный ряд, склонившийся от бед —
Дырявый мост, за ним — сухая ива —
Грозой разбитая во тьме минувших лет...
И что ни день — от ивы суковатой
Каких-то лиц бессменный, серый ряд —
И на ногах, претонких и паучьих —
Крадутся сны в заулки вдовьих хат...
И там — встают из мрака и печали —
Неисчислимые... То муж, что был убит —
В глуши Карпатских гор... То сын, кого забрали —
И "вывели в расход" без слов и панихид!
И их — ряды, ряды!.. Терзают душу вдовью
Стеклянноглазые, живые прежних лет —
А ножки пауков — шуршат по изголовью
И до утра кричит упырь на лунный свет!
А утром вновь — печаль и непогода —
И черствый хлеб, и злой печали гнет —
И тот же дух забвения у входа —
Из века в век, из года в новый год...
. . . . . . . . . . . . . . . .
Живет земля!.. А средь пустого поля —
Где все пути песками замело —
Из века в век стоит моя "Недоля" —
Землей забытое российское село!
1Оранжевый на солнце дым
и перестук автомобильный.
Мы дерево опередим:
отпрыгни, граб, в проулок пыльный.
Колючей проволоки низ
лоскут схватил на повороте.
— Ну, что, товарищ?
— Не ленись,
спроси о караульной роте.
Проглатывает кабинет,
и — пес, потягиваясь, трется
у кресла кожаного.
Нет:
живой и на портрете Троцкий!
Контрреволюция не спит:
все заговор за заговором.
Пощупать надо бы РОПИТ.
А завтра…
Да, в часу котором?
По делу 1106
(в дверях матрос и брюки клешем)
перо в чернила — справку:
— Есть. —
И снова отдан разум ношам.
И бремя первое — тоска,
сверчок, поющий дни и ночи:
ни погубить, ни приласкать,
а жизнь — все глуше, все короче.
До боли гол и ярок путь —
вторая мертвая обуза.
Ты небо свежее забудь,
душа, подернутая блузой!
Учись спокойствию, душа,
и будь бесстрастна — бремя третье.
Расплющивая и круша,
вращает жернов лихолетье.
Истыкан пулею шпион,
и спекулянт — в истоме жуткой.
А кабинет, как пансион,
где фрейлина да институтки.
И цедят золото часы,
песка накапливая конус,
чтоб жало тонкое косы
лизало красные законы;
чтоб сыпкий и сухой песок
швырнуть на ветер смелой жменей,
чтоб на фортуны колесо
рабочий наметнулся ремень! 2Не загар, а малиновый пепел,
и напудрены густо ключицы.
Не могло это, Герман, случиться,
что вошел ты, взглянул и — как не был!
Революции бьют барабаны,
и чеканит Чека гильотину.
.
Но старуха в наколке трясется
и на мертвом проспекте бормочет.
Не от вас ли чего она хочет,
Александр, Елисеев, Высоцкий?
И суровое Гоголя бремя,
обомшелая сфинксова лапа
не пугаются медного храпа
жеребца над гадюкой, о Герман!
Как забыть о громоздком уроне?
Как не помнить гвоздей пулемета?
А Россия?
— Все та же дремота
В Петербурге и на Ланжероне:
и все той же малиновой пудрой
посыпаются в полдень ключицы;
и стучится, стучится, стучится
та же кровь, так же пьяно и мудро…
В брюхе Дугласа ночью скитался меж туч
и на звезды глядел,
и в кармане моем заблудившийся ключ
все звенел не у дел,
и по сетке скакал надо мной виноград,
акробат от тоски;
был далек от меня мой родной Ленинград,
и все ближе — пески.
Бессеребряной сталью мерцало крыло,
приближаясь к луне,
и чучмека в папахе рвало, и текло
это под ноги мне.
Бился льдинкой в стакане мой мозг в забытьи.
Над одною шестой
в небо ввинчивал с грохотом нимбы свои
двухголовый святой.
Я бежал от судьбы, из-под низких небес,
от распластанных дней,
из квартир, где я умер и где я воскрес
из чужих простыней;
от сжимавших рассудок махровым венцом
откровений, от рук,
припадал я к которым и выпал лицом
из которых на Юг.
Счастье этой земли, что взаправду кругла,
что зрачок не берет
из угла, куда загнан, свободы угла,
но и наоборот:
что в кошачьем мешке у пространства хитро
прогрызаешь дыру,
чтобы слез европейских сушить серебро
на азийском ветру.
Что на свете — верней, на огромной вельми,
на одной из шести —
что мне делать еще, как не хлопать дверьми
да ключами трясти!
Ибо вправду честней, чем делить наш ничей
круглый мир на двоих,
променять всю безрадостность дней и ночей
на безадресность их.
Дуй же в крылья мои не за совесть и страх,
но за совесть и стыд.
Захлебнусь ли в песках, разобьюсь ли в горах
или Бог пощадит —
все едино, как сбившийся в строчку петит
смертной памяти для:
мегалополис туч гражданина ль почтит,
отщепенца ль — земля.
Но услышишь, когда не найдешь меня ты
днем при свете огня,
как в Быково на старте грохочут винты:
это — помнят меня
зеркала всех радаров, прожекторов, лик
мой хранящих внутри;
и — внехрамовый хор — из динамиков крик
грянет медью: Смотри!
Там летит человек! не грусти! улыбнись!
Он таращится вниз
и сжимает в руке виноградную кисть,
словно бог Дионис.
Холм, острый холм! Быстролетный песок,
Что ты стоишь под крестом одинок?
Подле холмы из таких же песков,
Только не видно над ними крестов!
А кипарисы твои — чернобыль!
Тени Бог дал — будяков насадил!
Ох! Для чего-то ты, холм, вырастал?..
Место в себе человеку ты дал...
Был, как другие холмы, ты холмом,
Стал ты могилою — стал алтарем!
И, понятны душе, но незримы очам,
Думы вьются с тебя и плывут к небесам...
Ты с открытым лицом смело в небо глядишь,
И как будто бы так из себя говоришь:
Не велик, кто велик, а велик, кто умрет!
В малом теле своем вечный сон он несет.
Для болевших умов, для страдавших душой
Приготовлен давно необятный покой...
Кто бы ни были вы, и куда бы ни шли,
Всех вас примет в себя грудь молчащей земли!
Чем печали сильней, чем страданья острей,
Тем покой необятный вам будет милей!..
Вы, кого от решений злой воли не мог
Ни закон отвратить, ни помиловать Бог;
Тьмы ненужных, больных, неудачных людей,
Тьмы натруженных сил, распаленных страстей;
Легионы обманутых всех величин,
Жертвы признанных прав, жертвы скрытых причин,
Жертвы зла и добра и несбывшихся снов...
Всем вам вечный покой от рожденья готов!..
Никому не дано так, как людям, страдать,
Оттого никому так глубоко не спать!
Оттого-то и холм, бывший только холмом,
Став могилой — становится вдруг алтарем!..
И, понятны душе, но незримы очам,
Вьются думы с него и плывут к небесам...
Все пустыни друг другу от века родны,
Но Аравия, Сирия, Гоби, —
Это лишь затиханье сахарской волны,
В сатанинской воспрянувшей злобе.Плещет Красное море, Персидский залив,
И глубоки снега на Памире,
Но ее океана песчаный разлив
До зеленой доходит Сибири.Ни в дремучих лесах, ни в просторе морей,
Ты в одной лишь пустыне на свете
Не захочешь людей и не встретишь людей,
А полюбишь лишь солнце да ветер.Солнце клонит лицо с голубой вышины,
И лицо это девственно юно,
И, как струи пролитого солнца, ровны
Золотые песчаные дюны.Всюду башни, дворцы из порфировых скал,
Вкруг фонтаны и пальмы на страже,
Это солнце на глади воздушных зеркал
Пишет кистью лучистой миражи.Живописец небесный осенней порой
У подножия скал и растений
На песке, как на гладкой доске золотой,
Расстилает лиловые тени.И, небесный певец, лишь подаст она знак,
Прозвучат гармоничные звоны,
Это лопнет налитый огнем известняк
И рассыплется пылью червленой.Блещут скалы, темнеют над ними внизу
Древних рек каменистые ложа,
На покрытое волнами море в грозу,
Ты промолвишь, Сахара похожа.Но вглядись: эта вечная слава песка —
Только горнего отсвет пожара,
С небесами, где легкие спят облака,
Бродят радуги, схожа Сахара.Буйный ветер в пустыне второй властелин.
Вот он мчится порывами, точно
Средь высоких холмов и широких долин
Дорогой иноходец восточный.И звенит и поет, поднимаясь, песок,
Он узнал своего господина,
Воздух меркнет, становится солнца зрачок,
Как гранатовая сердцевина.И чудовищных пальм вековые стволы,
Вихри пыли взметнулись и пухнут,
Выгибаясь, качаясь, проходят средь мглы,
В Тайно веришь — вовеки не рухнут.Так и будут бродить до скончанья веков,
Каждый час все грозней и грознее,
Головой пропадая среди облаков,
Эти страшные серые змеи.Но мгновенье… отстанет и дрогнет одна
И осядет песчаная груда,
Это значит — в пути спотыкнулась она
О ревущего в страхе верблюда.И когда на проясневшей глади равнин
Все полягут, как новые горы,
В Средиземное море уходит хамсин
Кровь дурманить и сеять раздоры.И стоит караван, и его проводник
Всюду посохом шарит в тревоге,
Где-то около плещет знакомый родник,
Но к нему он не знает дороги.А в оазисах слышится ржанье коня
И под пальмами веянье нарда,
Хоть редки острова в океане огня,
Точно пятна на шкуре гепарда.Но здесь часто звучит оглушающий вой,
Блещут копья и веют бурнусы.
Туарегов, что западной правят страной,
На востоке не любят тиббусы.И пока они бьются за пальмовый лес,
За верблюда иль взоры рабыни,
Их родную Тибести, Мурзук, Гадамес
Заметают пески из пустыни.Потому что пустынные ветры горды
И не знают преград своеволью,
Рушат стены, сады засыпают, пруды
Отравляют белеющей солью.И, быть может, немного осталось веков,
Как на мир наш, зеленый и старый,
Дико ринутся хищные стаи песков
Из пылающей юной Сахары.Средиземное море засыпят они,
И Париж, и Москву, и Афины,
И мы будем в небесные верить огни,
На верблюдах своих бедуины.И когда, наконец, корабли марсиан
У земного окажутся шара,
То увидят сплошной золотой океан
И дадут ему имя: Сахара.
(В Нормандии)
На берегах Нормандии счастливой,
Где стенами фалез земля окаймлена,
Привольно людям, счастье не химера.
Труд не гнетет и жизнь не голодна.
Еще всесильны пестрые Мадонны
И, приношеньями обвешаны, глядят,
И депутаты здешних мест в Париже
На крайней правой исстари сидят.
Еще живет старинная отвага
И крепкая душа в нормандских рыбаках:
Их мощный тип не может измениться,
Он сохранен, он взрос в морских солях!
Нейдет отсюда жить к американцам
Избыток сил людских; есть место для гробов;
Бессчетных фабрик пламенные печи
Не мечут в ночь пунцовых языков.
Меж темных рощ, над тучными холмами, —
Стада и табуны, и замки, и дворы;
Из них, что день, развозятся повсюду
И молоко, и масло, и сыры.
Здесь, вдоль черты приливов и отливов,
В волнах, играющих между прибрежных глыб,
Роятся тьмы вертящихся креветок;
Морской песок — и этот полон рыб.
Повсюду, словно гроздья винограда,
Лежат синеющие мули под водой,
И всякой рыбою полны рыбачьи боты,
Бегущие на утре дня домой.
Пластом ракушки берег покрывают,
И крабов маленьких веселые семьи,
Заслышав шум, под камни убегают,
Бочком ползут в пристанища свои;
И всюду между них, спокойней чем другие,
Отцы-«отшельники» различных форм живут:
То рачки умные, засевшие в скорлупки
Погибших братьев, в даровой приют.
Лежит «отшельник», счастлив и беспечен,
Лежит в песке и преспокойно ждет, —
Квартирою дешевой обеспечен,
А кушанье доставит море в рот.
Свой вкусный хвостик глубоко запрятав,
Таращит этот рак проворные клешни...
То дармоеды, феодалы моря,
Невозмутимей всех других они!..
В Июле, в самый зной, в полуденную пору,
Сыпучими песками, в гору,
С поклажей и с семьей дворян,
Четверкою рыдван
Тащился.
Кони измучились, и кучер как ни бился,
Пришло хоть стать. Слезает с козел он
И, лошадей мучитель,
С лакеем в два кнута тиранит с двух сторон:
А легче нет. Ползут из колымаги вон
Боярин, барыня, их девка, сын, учитель.
Но, знать, рыдван был плотно нагружен,
Что лошади, хотя его трону́ли,
Но в гору по песку едва-едва тянули.
Случись тут Мухе быть. Как горю не помочь?
Вступилась: ну жужжать во всю мушину мочь;
Вокруг повозки суетится;
То над носом юлит у коренной,
То лоб укусит пристяжной,
То вместо кучера на козлы вдруг садится,
Или, оставя лошадей,
И вдоль и поперек шныряет меж людей;
Ну, словно откупщик на ярмарке, хлопочет,
И только плачется на то,
Что ей ни в чем, никто
Никак помочь не хочет.
Гуторя слуги вздор, плетутся вслед шажком;
Учитель с барыней шушукают тишком;
Сам барин, позабыв, как он к порядку нужен,
Ушел с служанкой в бор искать грибов на ужин;
И Муха всем жужжит, что только лишь она
О всем заботится одна.
Меж тем лошадушки, шаг за́ шаг, понемногу
Втащилися на ровную дорогу.
«Ну», Муха говорит: «теперя слава богу!
Садитесь по местам, и добрый всем вам путь;
А мне уж дайте отдохнуть:
Меня насилу крылья носят».
Куда людей на свете много есть,
Которые везде хотят себя приплесть
И любят хлопотать, где их совсем не просят.
Я ехал в Ашхабад. Проснулся на рассвете.
Тишь. Маленькая станция. Дома.
Пески. Безоблачное небо. Ветер.
Сосед взглянул в окно: — Ахча-Куйла.
Я выбежал, не в силах скрыть волненье.
Мне ветер руки теплые простер.
И тенью горя, самой грустной тенью
Подернулся безоблачный простор.
Вот здесь вы шли, детишек вспоминали,
Вот здесь страдали вы, не проливая слез.
Вот здесь вас интервенты расстреляли,
Вот здесь бессмертие ваше началось!
Ахча-Куйма, пески Туркменистана.
Наш поезд две минуты простоял.
Я никогда не видел Шаумяна,
Я Джапаридзе рук не пожимал.
Мне незнаком был Ваня Фиолетов
И Азизбеков, презиравший страх,
И все, погибшие за власть Советов
В ахча-куйминских пламенных песках.
Я в жизнь входил, их сыновьям ровесник.
Нас, школьников, их образ волновал.
Живыми, близкими в сказаньях, в песнях
Я имена их в детстве услыхал.
В глуши лесов и возле океанов
О них народы древние поют.
На улице Степана Шаумяна
Танкисты и подводники живут.
И мужество бессмертных вспоминают
Бойцы на трудном воинском пути.
И дети, их не знавшие, играют
В тенистом парке Двадцати Шести.
Встань, Родина, в почетном карауле!
Взгляни: уходит вдаль гряда холмов.
Каких убийц, каких разведок пули
Не целили в сердца твоих сынов!
...Да, двадцать шесть — живут!
Над ними знамя вьется,
Шумят ветра, идет за годом год.
Все меньше знавших их на свете остается
Все больше их народ наш узнает.
О них певцы сказания слагают,
И молодые, жизнью их горды,
К их мужеству и силе припадают,
Как жаждущий к источнику воды.
Они средь нас. Не смеют смерть и время
Стереть их жизни небывалый след.
Так закаляет молодое племя
История борьбы, история побед.
В глуши лесов и возле океанов
Их образы могучие живут.
На улице Степана Шаумяна
Танкисты о Чапаеве поют.
И мужество бессмертных вспоминают
Бойцы на трудном воинском пути.
И дети, их не знавшие, играют
В тенистом парке Двадцати Шести.
Геликону
1
Пустоты отроческих глаз! Провалы
В лазурь! Как ни черны — лазурь!
Игралища для битвы небывалой,
Дарохранительницы бурь.
Зеркальные! Ни зыби в них, ни лона,
Вселенная в них правит ход.
Лазурь! Лазурь! Пустынная до звону!
Книгохранилища пустот!
Провалы отроческих глаз! — Пролеты!
Душ раскаленных — водопой.
— Оазисы! — Чтоб всяк хлебнул и отпил,
И захлебнулся пустотой.
Пью — не напьюсь. Вздох — и огромный выдох,
И крови ропщущей подземный гул.
Так по ночам, тревожа сон Давидов,
Захлебывался Царь Саул.
2
Огнепоклонник! Красная масть!
Заворожённый и ворожащий!
Как годовалый — в красную пасть
Льва, в пурпуровую кипь, в чащу —
Око и бровь! Перст и ладонь!
В самый огонь, в самый огонь!
Огнепоклонник! Страшен твой Бог!
Пляшет твой Бог, на́смерть ударив!
Думаешь — глаз? Красный всполох —
Око твое! — Перебег зарев…
А пока жив — прядай и сыпь
В самую кипь! В самую кипь!
Огнепоклонник! Не опалюсь!
По мановенью — горят, гаснут!
Огнепоклонник! Не поклонюсь!
В черных пустотах твоих красных
Стройную мощь выкрутив в жгут
Мой это бьет — красный лоскут!
3
Простоволосая Агарь — сижу,
В широкоокую печаль — гляжу.
В печное зарево раскрыв глаза,
Пустыни карие — твои глаза.
Забывши Верую, купель, потир —
Справа-налево в них читаю Мир!
Орлы и гады в них, и лунный год, —
Весь грустноглазый твой, чужой народ.
Пески и зори в них, и плащ Вождя…
Как ты в огонь глядишь — я на тебя.
Пески не кончатся… Сынок, ударь!
Простой поденщицей была Агарь.
Босая, темная бреду, в тряпье…
— И уж не помню я, что там — в котле!
4
Виноградины тщетно в садах ржавели,
И наложница, тщетно прождав, уснула.
Палестинские жилы! — Смолы тяже́ле
Протекает в вас древняя грусть Саула.
Пятидневною раною рот запекся.
Тяжек ход твой, о кровь, приближаясь к сроку!
Так давно уж Саулу-Царю не пьется,
Так давно уже землю пытает око.
Иерихонские розы горят на скулах,
И работает грудь наподобье горна.
И влачат, и влачат этот вздох Саулов
Палестинские отроки с кровью черной.