Среди людей отброшенный к презренью,
Их преступленья жертвою я стал,
Друг друга ненавидеть избегают,
И сгромоздили ненависть во мне.
И, в руку мне вложив всю злую память,
Велели мне быть мстителем за них.
Так про себя промолвили: — «Пусть мщенье,
За нас, за всех, пусть месть в него падет.
Пусть лоб его хранит проклятье наше,
Пусть месит хлеб на желчи с кровью он,
И герб его есть вечность поношенья,
Его в наследство сыну передаст,
Он про́клятый от общества навеки».
И вин своих покров швырнули мне,
И от меня поспешно убежали, —
Мой плач, мой крик, — нет жалости ему.
Кто к смерти присуждает, он возвышен.
Судья ли человеку человек?
Не чувствует палач, не человек он, —
Воображают люди иногда.
Не видно им, что тот же образ Божий
Есть и во мне! А я для них как зверь,
И зверю в пасть, порой, добычу бросят.
Как жертва там в зубах его хрустит,
Так гений зла, меня избрав орудьем,
Бросает человека мне на смерть.
И справедливо, я же лишь проклятый,
Без преступленья, но преступник я? —
Взгляните, как, за смерть платя, надменен
Кто платит мне, — как деньги он швырнет
На землю, — мне, тому, кто здесь с ним равный!
Та пытка, что ломает кости, хруст,
И жалкий вскрик, с которым осужденный
Промолвит: — «Ай!», и треск разятых жил,
Под топором, который рухнул книзу,
Моя услада. И когда под гул,
С которым голова падет на камни,
Несчастная в кровавых брызгах вся,
Народ обят свирепой суматохой,
Мой лоб спокойно светит над толпой,
Ужасный, с торжеством неумолимым.
Весь гнев людей, и вся людская злость
Во мне, жестокость душ их нечестивых
Вся перешла дыханьем на меня,
И я, их месть, и месть мою свершая,
Весь упиваюсь ужасом моим.
Он более высок был, чем властитель,
Способный гордо растоптать закон,
Палач, вниманьем этим всенародным
Взнесенный, — власть была в его плечах,
Насытился он ею, опьянился,
И в этот день он так был услажден,
Что не могли не увидать веселья
В его лице его жена, семья: —
Взамен густого мрака страшной жути,
Увидели усмешку в горьком рте,
В глазах огонь, судьбинный и упорный.
Палач с враждой взнесен был на престол,
И тот народ, который с громким криком
Его бы мог поднять на высоту,
Дрожа, признал, что он владыка мщенья.(?)
Во мне живет, как в летописи, мир,
Судьба тот свиток кровью написала,
И на страницах красных тех сам Бог
Напечатлел мой образ величавый.
Уж вечность поглотила сто веков,
И сто еще, а зло во мне, как прежде,
Свой памятник тяжелый зрит и зрит.
И тщетно человек, как ветром взятый,
Туда, где расцветает свет, летит,
Столетьями еще палач все правит!
И с каждой каплей красной, что на мне,
Вновь зримо преступленье человека,
Неразлучимо-двойственная связь: —
Отображенье всех времен прошедших,
И гневных, вслед за ними, сто теней.
О, почему от палача рожден ты,
Мой сын, мой мальчик, чистый как хрусталь?
Твой нежен рот, как будто это ангел
Сквозь детский смех улыбку показал.
Твое чистосердечие, невинность, —
О, горе мне! — вся красота твоя,
В моей душе рождают только ужас,
Зачем с несчастным этим тратишь ты,
О, женщина, любовность нежной ласки?
Явись как сострадательная мать,
И утопи его, он будет счастлив,
Ты можешь быть уверена вполне.
Что в том, что мир тебя сочтет жестокой?
Иль хочешь ты, чтобы мое избрал
Презренное он дело? Или хочешь,
Чтоб научился проклинать тебя?
Подумай, будет день, и ты однажды
Того, кто здесь играет пред тобой,
Увидишь, как меня, проклятым в мире,
Преступным, затемненным, как меня!
Приветствую тебя, о Цинтия младая!
Исходишь из ночных печальных туч
И, взор умильный осклабляя,
Лиешь свой ясный, тихий луч
На гор хребты, в поля безмолвны,
На дремлющий в тумане лес,
И сыплешь на катящиеся волны
Сребро свое с небес.
Какое зрелище, светил нощных царица,
Являешь ты моим восторженным очам:
Плывет твоя жемчужна колесница
По сизым облачным зыбям.
И ночь от ней бежит — земля в своей дремоте
Мечтает быти снова дню;
Но ты, о кроткая, претишь дневной заботе
И любишь сладку тишину! —
Теперь и ветерок с Сильфидой
Шептаться в роще перестал:
Волшебный зрак твой сребровидной
Его очаровал.
И нимфы сих потоков чистых,
Твой образ девственный любя,
Во осененьи древ ветвистых
Являют на струях себя;
Нереид сонм средь морь изник в кругах струистых,
И роги раковин Тритон вознес, трубя.
А здесь на ветке воспевает
Среброгортанный соловей,
И восхищенье изражает
Он трелию своей.
Фиалка кроткая, ночная,
От сладких недр свой в жертву дух
Тебе, богиня, воссылая,
Росистый окурила луг.
Лишь филин, сын угрюмой ночи,
Твой ясный ненавидит свет;
Он с трепетом, сжав мутны очи,
В дупло свое ползет.
Луна, не истине ль подобна ты святой!
А птица темная — неправде, ибо той
Противно просвещенье,
Любезен лишь душевный мрак;
Ей истины небесной зрак
Наводит ослепленье.
Но ах, за тучу скрылась ты:
Как дева скромная похвал себе стыдишься? —
Нет! в новом блеске красоты
Явилась ты опять: в кристалл ручья глядишься.
С веселием ручей в себе твой образ зрит;
Он струйкам не велит игривым колыхаться,
И стелется стеклом, недвижимо лежит,
Чтоб доле зрелищем волшебным наслаждаться.
Ах, никогда ты столь прелестна
Мне не казалась, нежна луна!
В блеске перловом убранства небесна
Столь восхитительна, столько ясна!
Или, украсившись для пастуха любезна,
Течешь ты посетить его средь тонка сна?..
На Латмосе многолесистом
Твой милый спит Эндимион,
И бурны ветры наглым свистом
Его прервать не смеют сон.
Амуры одр покойный
Постлали средь цветов,
Над оным в полдень знойный
Сплели зеленый кров,
Затем, чтоб жар полдневный
Не жег его ланит;
Эндимион блаженный,
Храним любовью, спит.
Он спит, сей юноша прелестный,
Любимец чистой красоты;
Он спит — веселия небесны
Ему во снах являешь ты.
Все радостью и счастьем дышит,
Смеется все его вокруг;
Он голос дев парнасских слышит
И струн Аполлоновых звук.
Видит пляску граций нежных
Он на бархатных лугах,
В элисейских, безмятежных,
Восхитительных полях;
Он амврозию вкушает,
Нектар благовонный пьет;
Жизнь божественну мечтает
И спит, не чувствуя забот.
Спеши, Прекрасная, его умножить счастье,
В обятиях любви покоем насладись;
Бессмертны боги все любви покорны власти,
Носить оков ее приятных не страшись!
На блещущем престоле возлегая,
Глубокой ты внимаешь тишине
И, свет волшебный разливая,
Смеешься кротко мне!
Волнистые вдруг тучи нагоняет
Зефир, твой от меня скрывая взор;
Но вот опять он резво увлекает
Легкоплывущих облак флер…
Ах, не надолго! — ты уже свершить готова
Небесный путь; с тобой расстаться должен я!
Се в недрах облака густого
Сокрылась, обелив одни его края…
И нощь свой черный скиптр уже приемлет паки,
Чтобы покрыть природу мглой;
Блуждают призраки вокруг ее толпой
И тихий сон свои повсюду стелет маки.
Все-все в молчанье!
И соловей уж не поет;
Лишь источника журчанье
Сквозь кустарник в слух мне бьет.
Ах прощай, светило ночи,
Цинтия, поэтов друг!
Зреть тебя стремятся очи,
Петь тебя стремится дух.
Светила дневного златая колесница
Когда во океан вечерний погрузится,
Угаснут сумерки, и все обымет мгла, —
Тогда ты посети дубравы и луга;
Будь мне подругою в святом уединенье,
Забот моих туман лучом своим рассей
И вместе с оным мне в смущенну душу лей
Бальзам успокоенья!
К тебе мой стих. Прошло безумье!
Теперь, покорствуя судьбе,
Спокойно, в тихое раздумье
Я погружаюсь о тебе,
Непостижимое созданье!
Цвет мира — женщина — слиянье
Лучей и мрака, благ и зол!
В тебе явила нам природа
Последних тайн своих символ,
Грань человеческого рода
Тобою перст ее провел.
Она, готовя быт мужчины,
Глубоко мыслила, творя,
Когда себе из горсти глины
Земного вызвала царя;
Творя тебя, она мечтала,
Начальным звукам уст своих
Она созвучья лишь искала
И извлекла волшебный стих.
Живой, томительный и гибкой
Сей стих — граница красоты,
Сей стих с слезою и с улыбкой,
С душой и сердцем — это ты!
В душе ты носишь свет надзвездный,
А в сердце пламенную кровь —
Две дивно сомкнутые бездны,
Два моря, слитые в любовь.
Земля и небо сжали руки
И снова братски обнялись,
Когда, познав тоску разлуки,
Они в груди твоей сошлись,
Но демон их расторгнуть хочет,
И в этой храмине красот
Земля пирует и хохочет,
Тогда как небо слезы льет.
Когда ж напрасные усилья
Стремишь ты ввысь — к родной звезде,
Я мыслю: бедный ангел, где
Твои оторванные крылья?
Я их найду, я их отдам
Твоим небесным раменам…
Лети!.. Но этот дар бесценный
Ты захотела ль бы принять
И мир вещественности бренной
На мир воздушный променять?
Нет! Иль с собой в край жизни новой
Дары земли, какие есть,
Взяла б ты от земли суровой,
Чтобы туда их груз свинцовый
На нежных персях перенесть!
Без обожаемого праха
Тебе и рай — обитель страха,
И грустно в небе голубом:
Твой взор, столь ясный, видит в нем
Одни лазоревые степи;
Там пусто — и душе твоей
Земные тягостные цепи
Полета горнего милей!
О небо, небо голубое!
Очаровательная степь!
Разгул, раздолье вековое
Блаженных душ, сорвавших цепь!
Там млечный пояс, там зарница,
Там свет полярный — исполин,
Там блещет утра багряница,
Там ездит солнца колесница,
Там бродит месяц — бедуин,
Там идут звезды караваном,
Там, бросив хвост через зенит,
Порою вихрем — ураганом
Комета бурная летит.
Там, там когда-то в хоре звездном,
Неукротим, свободен, дик,
Мой юный взор, скользя по безднам,
Встречал волшебный женский лик;
Там образ дивного созданья
Сиял мне в сумрачную ночь,
Там… Но к чему воспоминанья?
Прочь, возмутительные, прочь!
Широко, ясно небо Божье, -
Но ты, повитая красой,
Тебе земля, твое подножье,
Милей, чем свод над головой!
Упрека нет, — такая доля
Тебе, быть может, суждена;
Твоя младенческая воля
Чертой судеб обведена.
Должна от света ты зависеть,
Склоняться, падать перед ним,
Чтоб, может быть, его возвысить
Паденьем горестным твоим;
Должна и мучиться и мучить,
Сливаться с бренностью вещей,
Чтоб тяжесть мира улетучить
Эфирной легкостью твоей;
Не постигая вдохновенья,
Его собой воспламенять
И строгий хлад благоговенья
Слезой сердечной заменять;
Порою на груди безверца
Быть всем, быть верой для него,
Порою там, где кету сердца,
Его создать из ничего,
Бездарному быть божьим даром;
Уму надменному назло,
Отринув ум, с безумным жаром
Лобзать безумное чело;
Порой быть жертвою обмана,
Мольбы и вопли отвергать,
Венчать любовью истукана
И камень к сердцу прижимать.
Ты любишь — нет тебе укора!
В нас сердце, полное чудес,
И нет земного приговора
Тебе, посланнице небес!
Не яркой прелестью улыбки
Ты искупать должна порой
Свои сердечные ошибки,
Но мук ужасных глубиной,
Томленьем, грустью безнадежной
Души, рожденной для забав
И небом вложенной так нежно
В телесный, радужный состав.
Жемчужина в венце творений!
Ты вся любовь; все дни твои —
Кругом извитые ступени
Высокой лестницы любви!
Дитя, ты пьешь святое чувство
На персях матери, оно
Тобой в глубокое искусство
Нежнейших ласк облечено.
Ты дева юная, любовью,
Быть может, новой ты полна;
Ты шепчешь имя изголовью,
Забыв другие имена,
Таишь восторг и втайне плачешь,
От света хладного в груди
Опасный пламень робко прячешь
И шепчешь сердцу: погоди!
Супруга ты, — священным клиром
Ты в этот сан возведена;
Твоя любовь пред целым миром
Уже открыта, ты — жена!
Перед лицом друзей и братий
Уже ты любишь без стыда!
Тебя супруг кольцом объятий
Перепоясал навсегда;
Тебе дано его покоить,
Судьбу и жизнь его делить,
Его все радости удвоить,
Его печали раздвоить.
И вот ты мать переселенца
Из мрачных стран небытия —
Весь мир твой в образе младенца
Теперь на персях у тебя;
Теперь, как в небе беспредельном,
Покоясь в лоне колыбельном,
Лежит вселенная твоя;
Ее ты воплям чутко внемлешь,
Стремишься к ней — и посреди
Глубокой тьмы ее подъемлешь
К своей питательной груди,
И в этот час, как все в покое,
В пучине снов и темноты,
Не спят, не дремлют только двое:
Звезда полночная да ты!
И я, возникший для волнений,
За жизнь собратий и свою
Тебе венец благословений
От всех рожденных подаю!
(Идиллия)
(Посвящается В. И. Григоровичу)
«В кущу ко мне, пастухи и пастушки! В кущу скорее,
Старцы и жены, годами согбенные! К чуду вас кличу!
Боги благие меня, презренного девой жестокой,
Дивно возвысили! Слабые взоры мои усладились
Светлым, небесным видением! Персты мои совершили,
Смертные, дело бессмертное! Зов мой услышьте, бегите
В кущу ко мне, пастухи и пастушки! В кущу скорее,
Старцы и жены, годами согбенные! К чуду вас кличу!»
Так по холмам и долинам бегал и голосом звонким
Кликал мирно пасущих стада пастухов ионийских
Ликидас юный, из розовой глины творивший искусно
Чаши, амфоры и урны печальные, именем славный,
Пламенным сердцем несчастный! Любовь без раздела — несчастье!
Ликидас, всеми любимый, был презрен единой пастушкой,
Злою Харитой, которою он безрассудно пленился!
«Образ Хариты! Харита живая! Харита из глины!» —
Разом вскричали вбежавшие в кущу. Крики слилися
В радостный вой, восходящий до неба, и в узкие двери,
Словно река, пастухи потекли, толпа за толпою.
«Други, раздайтесь! — им Ликидас молвил. — Так, образ Хариты,
Девы жестокой, вы видите! Боги сей подвиг великий
Мне помогли совершить и глину простую в небесный
Облик одели, но в прочности ей отказали! Раздайтесь,
Други, молю вас! Может иной, в тесноте продираясь,
Вдруг без намеренья ринуться прямо на лик сей и глину
Смять и меня еще в злейшую долю повергнуть! Садитесь,
Крайние, вы же все замолчите, вам чудо скажу я!
Много дней и ночей, томим безнадежной любовью,
Сна не знал я, пищи не брал и дела не делал.
Словно призрак печальный, людей убегая, блуждал я
Вдоль по пустынному брегу морскому; слушал стенанье
Волн и им отвечал неутешным рыданием. Нынче
Ночью — как и когда, не припомню — упал на песок я,
Смолк и забылся. К утру, чувствую, теплой рукою
Кто-то плечо мое тронул и будит меня, и приятно
На ухо шепчет: «Ликидас, встань! Подкрепи себя пищей,
В кущу иди и за дело примися! Что сотворишь ты,
Вечной Киприде в дар принеси: уврачует богиня
Сердце недужное!» Взоры я поднял — напрасно! Поднялся —
Нет никого ни вблизи, ни вдали! Но советы благие
В сердце запали послушное: в кущу иду я и глину
Мну и, мягкий кусок отделивши, на круг повергаю;
Сел я, не зная, что делать; по глыбе послушной без мыслей
Пальцы блуждают, глаза не смотрят за ними, а сердце —
Сердце далеко, на гордость Хариты, несчастное, ропщет!
Вдруг, как лучом неожиданным в бурю, меня поразило
Что-то знакомое, я встрепенулся, и сердце забилось.
Боги! на глине я вижу очерк прямой и чудесный
Лба и носа прекрасной Хариты, дивно похожий!
Вижу: и кудри густые, кругом завиваясь, повисли;
Место для глаз уж назначено, пальцы ж трудятся добраться
В мякоти чудной до уст говорливых! С этого мига
Я не знаю, что было со мною! Пламя, не сердце,
Билось во мне, и не в персях, а в целом разлитое теле,
С темя до ног! И руки мои, и глина, и куща,
Дивно блистая, вертелись! Лишь помню: прекрасный младенец
Стрелкой златою по глине сверкал, придавая то гордость
Светлому лбу, то понятливость взгляду, то роскошь ланитам.
Кончил улыбкой, улыбкой заманчиво-сладкой! Свершил ось!
С места восстал я, закрыл рукою глаза, а другою —
Кудри свои захватил и подернул: хотел я скорее
Боль почувствовать, все ли живу я, узнать! — «Совершилось
Смертным бессмертное! — голос священный внезапно раздался. —
Эрмий, раскуй Промефея! Старец, утешься меж славных
Теней! Небесный огонь не вотще похищен был тобою!
Пользой твое святотатство изгладилось! Ты же, мгновенной,
Бренной красе даровавший бессмертье, взглянь, как потомкам
Поздним твоим представятся боги в нетленном сияньи,
Камень простой искусством твоим оживить в их подобьи,
Смертных красой к небесам восхищать и о Зевсе глаголать!»
Где я? Стрела прорезала небо! Олимп предо мною!
Феб-Аполлон, это ты, это ты! Тетива еще стонет,
Взор за стрелой еще следует, славой чело и ланиты
Блещут; лишь длань успокоилась, смерть со стрелою пустивши!
Мне ли пред вами стоять, о бессмертные боги! Колени
Гнутся, паду! Тебе я сей лик приношу, Киферея,
Дивно из моря исшедшая в радость бессмертным и смертным!
Слепну! Узрел я Зевеса с Горгоной на длани могучей!
Кудри, как полные грозды, венчают главу золотую,
В легком наклоне покрывшую вечный Олимп и всю землю!»
О, бедность—нужда роковая,
Ты гнетом на мир налегла;
Всю землю от края до края
Покровом своим облегла….
Во власть ты свою безпощадно
Всего человека берешь,
С рожденья следишь за ним жадно
И к ранней могиле ведешь;
Ты радостно слезы глотаешь,
Что льются по бледным щекам,
Ни крикам тоски не внимаешь,
Ни жалобным, кротким мольбам.
О, мать неисходной печали!
Хотел я, чтоб в песнях моих
Отчаянья вопли звучали
Всех жертв безответных твоих;
Хотел, чтоб ты грозно предстала
Во всем безобразьи своем
Пред тем, кого жизнь баловала,
Кто шол в ней цветущим путем,
Хотел, чтобы в чорствыя души
Луч кроткаго света проник,
И каждый, имеющий уши,
Услышал отчаянья крик.
Чтоб стало в нем менее злобы,
Внушающей брата клеймить,
И каждое сердце могло бы,
Прощая, сильнее любить.
О, бедность, ты горькая доля!
Я песни сложил о тебе,
Чтоб всюду, где гнет и неволя,
Нашли оне отклик себе.
Желал бы я гимном суровым
Созвать с необятной земли
Защитников делом и словом
Несметной голодной семьи!
Для благ человечества нужно
Всем людям с правдивой душой
Возстать энергично и дружно
На язвы нужды вековой.
Прогнать надо голод с порога
Страдающих братьев меньших,
Ведь хлеба на свете там много,
Что хватит с избытком на них.
Здесь каждаго смертнаго кровом
Надежным пора наделить,
И теплой одежды покровом
Лохмотья его заменить.
Да, бедность проклятая! надо
Отнять у тебя из когтей
Голодное, бледное стадо
Тобой изнуренных людей.
Все силы ума напрягая,
Быть может, удастся решить —
Как в мире, нужда роковая,
На веки тебя истребить.
Но если нам даже придется
Прогнать нищету от людей,
На долю их все-ж остается
Довольно гнетущих скорбей….
Где люди—там будет и горе,
Страданья там будут всегда,
И слез необятное море
Не высушить нам никогда!
В борьбе изнывая напрасной,
Всегда будет жить род людской
Надеждою робкой, неясной
На счастие жизни иной.
Ю. Доппельмайер.
Полный скорби, покинул я землю родимую —
Не увижу я снова холмов зеленеющих,
Но я в сердце унес память свято хранимую
О полях неоглядных, хлебами пестреющих,
О ласкающем веяньи ветра душистаго,
О тропинках, извилисто вдаль убегающих,
И о свежести яснаго утра росистаго,
И о водах, обильно луга орошающих.
О, родная земля! твои дети несчастныя,
Мы тебя оставляем—босые, голодные,
И уносят нас волны под небо ненастное,
На чужбину далекую, в страны холодныя!—
Здесь в нолях, переполненных жатвой богатою,
Мы знавали довольно нужды и гонения,
И лохмотья дырявыя были нам платою
За все долгие годы труда и терпения.
А те нивы, ведь, потом своим поливали мы
Так зачем же плоды их от нас отнималися?
Наши рука водами озер омывали мы,
Но их теплою тканью не мы одевалися.
О, зачем безпощадной судьбою гонимые,
Грудью матери нашей мы все не питаемся?
И зачем покидаем поля мы родимыя,
От Ирландии милой на век отрываемся?
Не могли побороть мы ту силу гнетущую
Непрестанной вражды, озлобленья упорнаго,
Что давно превратила отчизну цветущую
В страну горькаго плача и рабства позорнаго!
Я предвижу судьбу твою, родина милая,
Уступая давлению гнета жестокаго,
Раззоренная, падшая, вечно унылая,
Ты изчезнешь в волнах океана глубокаго.
Но счастливы стада, что привольно питаются
На родимых полянах травою душистою,
И те вольныя птицы, чья песнь разливается
По шумящим дубравам волной серебристою!..
Там все полно такой, красоты упоительной;
Такой негою дышет природа спокойная,
Что в далекой чужбины, тоскуя мучительно,
Сердце рвется к тебе, о, отчизна бездольная!
Ю. Доппельмайер.
Дант, старый Гибеллин! Я снова увидал
Твой образ мраморный, что силою искуства
Резец художника потомкам завещал,
И сердце дрогнуло от тягостнаго чувства: —
Так ярко на твое суровое чело
Наложена печать безмолвнаго страданья;
Что эти резкия морщины провело
На лбу безжизненном? Томление изгнанья
Иль думы горькия об участи людей,
Когда отверженный, покинутый, гонимый,
В проклятьях ты излил наплыв твоих скорбей,
Измученной души недуг неисцелимый?
Улыбкой озарен печальный образ твой —
В ней не застыла-ль мысль последняя поэта,
Не горький ли то смех над жалкою толпой?
К твоим губам, о Дант, идет улыбка эта!
Ты родился в стране, где солнце горячей,
Где страсти буйныя кипят неудержимо,
Ты видел, как и мы, безумие людей
И в них живущий Дух вражды непримиримой:
В борьбе за первенство низверженныя в прах
Смирялись партии и снова поднимались,
Ты много видел жертв горящих на кострах,
В твоей больной душе их вопли отзывались!
Да, тридцать долгих лет прошли перед тобой,
А все царило зло, стеснялася свобода,
Любовь к отечеству была лишь звук пустой,
На ветер брошенный без пользы для народа!
Повсюду мрак и ложь…. Озлобленный певец,
На вечную тоску изгнанья осужденный,
Ты величаво нес терновый свой венец
И гордо умер в нем с людьми непримиренный.
Но не безплоден был, о Дант, твой скорбный путь!
Огонь святой любви и ненависти правой,
Что долго так терзал измученную грудь,
Да жолчи яд в тебе кипевший жгучей лавой —
Все излилось в строфах бичующих стихов
И отразилось в той картине безотрадной
Пороков и страстей Флоренции сынов,
Тобою созданной, каратель безпощадный,
С такою силою и правдой, что порой
Детей играющих испуганное стадо,
Завидя вдалеке твой облик гробовой,
Бежало с криками: «вот выходец из ада!»
Ю. Доппельмайер.
Есть во мне горячая струя
Непоседливой монгольской крови.
И пускай не вспоминаю я
Травянистых солнечных становий.
И пускай не век, а полтора
Задавили мой калмыцкий корень, –
Не прогнать мне предков со двора,
Если я, как прадед, дик и черен!
Этот прадед, шут и казачок,
В сальном и обтерханном камзоле,
Верно, наслужить немного мог,
Если думал день и ночь о воле.
Спал в углу и получал щелчки.
Кривоногий, маленький, нечистый –
Подавал горшки и чубуки
Барыне плешивой и мясистой.
И, недосыпая по ночам,
Мимо раскоряченных диванов
Крадучись, согнувшись пополам,
Сторонясь лакеев полупьяных,
Покидал буфетную и брел
Вспоминать средь черной пермской ночи
Ржание кобыл да суходол,
Да кибиток войлочные клочья.
Видно, память предков горяча,
Если до сих пор я вижу четко,
Как стоит он – а в руке свеча –
С проволочной реденькой бородкой.
Наконец, отмыт, одет, обут,
В бариновом крапленом жилете.
Сапоги до обморока жмут,
А жилет обвис, как на скелете.
А невеста в кике, в распашной
Телогрее, сдвинув над глазами
Локти, разливается рекой,
Лежа на полу под образами.
"Замуж за уродца не хочу!
Только погляжу, как всю ломает!"
А уродец, выронив свечу,
Ничего, как есть, не понимает.
Девка хороша, как напоказ,
В лентах розовых и золоченых.
Но лишь только барынин приказ
Исполняет жалкий калмычонок.
Он не видит трефовой косы,
Бисерного обруча на шее,
Как не спит, как в горькие часы,
Убиваясь, девка хорошеет;
Как живет, смирившись, с калмыком…
Так восходит, цепкий и двукровный,
Из-за пермских сосен, прямиком,
Дуб моей жестокой родословной.
Смуглолиц, плечист и горбонос,
В плисовой подбористой поддевке
И в сорокаградусный мороз
В сапожках на звончатых подковках,
Сдерживая жарких рысаков,
Страшных и раскормленных, что кадки,
Он сдирал с обмерзших кулаков
Кожу из-под замшевой перчатки.
И едва, как колокол, бочком,
Тучная купчиха выплывала,
Мир летел из-под копыт волчком:
Слева – вороной, а справа – чалый.
Тракт визжал, и кланялись дома.
Мокрый снег хлестал, как банный веник.
И купчиха млела: "Ну, Кузьма!
Хватит! Поезжай обыкновенно!
Ублажил. Спасибо, золотой!"
И косилась затомленным глазом
На вихор и на кушак цветной,
Словно радугой он был подвязан,
Строгий воспитатель жеребцов
В городах губернских и уездных,
Из молодцеватых кучеров
Дед мой вскоре сделался наездник.
И отцов калмыцкий огонек
Жег, должно быть, волжскими степями,
Если он, усаживаясь вскок
И всплеснув, как струнами, вожжами,
С бородой, отвеянной к плечам,
С улыбающимися клыками
По тугим оранжевым кругам
Гнался за литыми рысаками.
Богатейки выдыхали: "Ах!"
В капорах, лисицах, пелеринах,
Загодя гадая о бровях
Сросшихся и взглядах ястребиных.
И не раз в купеческом тепле,
У продолговатых, жесткокрылых
Фикусов, с гитарой на столе,
Посреди графинов, рюмок, вилок,
Обнимаясь с влюбчивой вдовой,
Он размашистые брови хмурил
Перед крутобокой, городской
Юбкою на щегольском турнюре…
И когда ревнивица, курком
Щелкнув в истерической горячке,
Глянула: на простынях ничком
Он лежал, забыв бега и скачки.
И, как будто вольный человек,
А купцов холуй на самом деле,
Свой завившийся короткий век
Кончил на купчихиной постели.
Что же, – видно, очередь за внуком?
Вот я – лысоват, немолод, дик.
Знать, не сразу трудную науку
Жизни человеческой постиг.
Я родился в стародавнем мире –
Под пасхальный гром колоколов
С образами, с ладаном в квартире,
С пеньем камилавочных попов.
Маменькин сынок и недотрога,
Я тихонько жил, тихонько рос,
И катилась предо мной дорога,
Легкая для жизненных колес.
Ввергнутый в закон старозаветный
Со своей судьбишкой – не судьбой, –
Я, обремененный, многодетный,
Звезд не видел бы над головой.
Но страна хотела по-другому.
И крутой падучий ледоход
Смыл дорогу, разметал хоромы
И, как льдинку, выбросил вперед.
И среди широкой звездной ночи,
Посреди бугристых падунов
Вдруг очнулся маменькин сыночек
Голеньким, почти что без штанов.
…Был учителем, чернорабочим,
Был косцом, бродягой, рыбаком.
И по-лисьи облезали клочья
Старой шкуры с вешним ветерком.
И звериная тугая линька
По пути не раз лишала сил,
Потому что каждую шерстинку
Я из сердца сызмала растил.
И она тем медленней, труднее
Проходила, что в моей крови
Кровь текла дворовых и лакеев,
Ваша кровь, о, родичи мои!
Эта кровь, не верившая в небо,
В право правды, в честные глаза,
В сладость человеческого хлеба,
Покрывала всюду, где б я ни был,
Черной двойкой красного туза.
И когда б не годы, не учеба
У плечистых, грубоватых лет,
Может быть, как волк широколобый,
Я блуждал, разнюхивая след.
Может быть, и я бы лег на отдых
Под многопудовою плитой
Возле сосен в желтоперых звездах
Домовитым страшным Калитой.
Сиянье радужных небес,
Души чистейшее спокойство, Блеск тихих вод, Эдем очес,
О Кротость, ангельское свойство!
Отлив от Бога самого!
Тебе, тобою восхищенный,
Настроиваю, вдохновенный,
Я струны сердца моего.
Когда среди усердна жара
Других пиитов лирный звук
Царя земного полушара
Гремит — и он из щедрых рук
Им сыплет бисер многоценный,
Его наград я не прошу;
Но, после всех, лепт чувствий бренный
Тебе я, Кротость, приношу.
Тебе! и ты того достойна:
Ты ожерелье красоты,
Ты сану мудрости пристойна,
Все лучшим сотворяешь ты:
И добродетели святые
Усовершаются тобой;
У зависти и стрелы злые
Отемлет милый образ твой.
Подруга ль где ты дев прекрасных, —
Их скромный взгляд — магнит сердец:
Наперсница ль в любви жен страстных,
В семействах счастья ты венец;
Идут ли за твоей рукою В советах мужи и в боях, —
Пленяют и врагов тобою
В их самых страшных должностях.
А если царская порфира
И скиптр украсятся тобой,
Монарх тот благодетель мира.
Не солнцу ль равен он красой?
На высоте блистая трона,
Он освещает и живит;
В пределах своего закона
Течет — и всем благотворит.
Не совмещаяся с звездами,
Он саном выше всех своим;
Но равными для всех лучами
Он светит праведным и злым;
Проходит взор его сквозь бездны
И чела узников златит;
Чертоги наполняя звездны,
Сияньем в хижины летит.
Куда свой путь ни обращает,
В село, обитель или град:
Народ его волной встречает,
И дети на него так зрят, Как бы на Бога лучезарна.
Преклоншись старцы на клюках,
Движеньем сердца благодарна,
Сверкают радостью в очах.
Так, Кротость, так ты привлекаешь
Народные к себе сердца;
Всех паче качеств составляешь
В царе отечества отца.
Ты милосерда и снисходишь
В людские страсти, суеты;
Надломленные не преломишь
Былинки, по неправде, ты.
Сквозь врат проходит сокровенных
Всеобщая к тебе любовь;
В странах ты слышишь отдаленных
Пролитую слезу и кровь;
И как елень в жар к току водну
Стремится жажду утолять, Так человечества ты к стону
Спешишь, чтоб их скорей унять.
Ты не тщеславна, не спесива,
Приятельница тихих Муз,
Приветлива и молчалива;
Во всем умеренность — твой вкус;
Язык и взгляд твой не обидел
Нигде, никак и никого:
О! если б я тебя не видел,
Не написал бы я сего.
Сиянье радужных небес,
Души чистейшее спокойство,
Блеск тихих вод, Эдем очес,
О Кротость, ангельское свойство!
Отлив от Бога самого!
Тебе, тобою восхищенный,
Настроиваю, вдохновенный,
Я струны сердца моего.
Когда среди усердна жара
Других пиитов лирный звук
Царя земного полушара
Гремит — и он из щедрых рук
Им сыплет бисер многоценный,
Его наград я не прошу;
Но, после всех, лепт чувствий бренный
Тебе я, Кротость, приношу.
Тебе! и ты того достойна:
Ты ожерелье красоты,
Ты сану мудрости пристойна,
Все лучшим сотворяешь ты:
И добродетели святые
Усовершаются тобой;
У зависти и стрелы злые
Отемлет милый образ твой.
Подруга ль где ты дев прекрасных, —
Их скромный взгляд — магнит сердец:
Наперсница ль в любви жен страстных,
В семействах счастья ты венец;
Идут ли за твоей рукою
В советах мужи и в боях, —
Пленяют и врагов тобою
В их самых страшных должностях.
А если царская порфира
И скиптр украсятся тобой,
Монарх тот благодетель мира.
Не солнцу ль равен он красой?
На высоте блистая трона,
Он освещает и живит;
В пределах своего закона
Течет — и всем благотворит.
Не совмещаяся с звездами,
Он саном выше всех своим;
Но равными для всех лучами
Он светит праведным и злым;
Проходит взор его сквозь бездны
И чела узников златит;
Чертоги наполняя звездны,
Сияньем в хижины летит.
Куда свой путь ни обращает,
В село, обитель или град:
Народ его волной встречает,
И дети на него так зрят,
Как бы на Бога лучезарна.
Преклоншись старцы на клюках,
Движеньем сердца благодарна,
Сверкают радостью в очах.
Так, Кротость, так ты привлекаешь
Народные к себе сердца;
Всех паче качеств составляешь
В царе отечества отца.
Ты милосерда и снисходишь
В людские страсти, суеты;
Надломленные не преломишь
Былинки, по неправде, ты.
Сквозь врат проходит сокровенных
Всеобщая к тебе любовь;
В странах ты слышишь отдаленных
Пролитую слезу и кровь;
И как елень в жар к току водну
Стремится жажду утолять,
Так человечества ты к стону
Спешишь, чтоб их скорей унять.
Ты не тщеславна, не спесива,
Приятельница тихих Муз,
Приветлива и молчалива;
Во всем умеренность — твой вкус;
Язык и взгляд твой не обидел
Нигде, никак и никого:
О! если б я тебя не видел,
Не написал бы я сего.
Родился я в деревне. Как скончались
Отец и мать, ушел взыскати
Пути спасения в обитель к преподобным
Зосиме и Савватию. Там иноческий образ
Сподобился принять. И попустил Господь
На стол на патриарший наскочити
В те поры Никону. А Никон окаянный
Арсена-жидовина
В печатный двор печатать посадил.
Тот грек и жидовин в трех землях трижды
Отрекся от Христа для мудрости бесовской
И зачал плевелы в церковны книги сеять.
Тут плач и стон в обители пошел:
Увы и горе! Пала наша вера.
В печали и тоске, с благословенья
Отца духовного, взяв книги и иная,
Потребная в молитвах, аз изыдох
В пустыню дальнюю на остров на Виданьской —
От озера Онега двенадцать верст.
Построил келейку безмолвья ради
И жил, молясь, питаясь рукодельем.
О, ты моя прекрасная пустыня!
Раз, надобен от кельи отлучиться,
Я образ Богоматери с Младенцем —
Вольяшный, медный — поставил ко стене:
«Ну, Свет-Христос и Богородица, храните
И образ свой, и нашу с вами келью».
Пришел на третий день и издали увидел
Келейку малую как головню дымящу.
И зачал зря вопить: «Почто презрела
Мое моление? Приказу не послушала? Келейку
Мою и Твоея не сохранила?» Идох
До кельи обгорелой, ан кругом
Сенишко погорело вместе с кровлей,
А в кельи чисто: огнь не смел войти.
И образ на стене стоит — сияет.
В лесу окрест живуще бесы люты.
И стали в келью приходить ночами.
Страшат и давят: сердце замирает,
Власы встают, дрожат и плоть, и кости.
О полночи пришли однажды двое:
Один был наг, другой одет в кафтане.
И, взяв скамью — на ней же почиваю, —
Нача меня качати, как младенца.
Я ж, осерчав, восстал с одра и беса
Взял поперек и бить учал
Бесищем тем о лавку, вопиюще:
«Небесная Царица, помоги мне».
А бес другой к земле прилип от страха,
Не может ног от пола оторвать.
И сам не вем, как бес в руках изгинул.
Возбнухся ото сна — зело устал, — а руки
Мокром мокры от скверного мясища.
В другой же раз, уснуть я не успел —
Сенные двери пылко растворились,
И в келью бес вскочил, что лютый тать,
Согнул меня и сжал так крепко, туго,
Что пикнуть мне не можно, ни дохнуть.
Уж еле-еле пискнул: «Помози ми».
И сгинул бес, а я же со слезами
Глаголю к образу: «Владычица, почто
Не бережешь меня? Ведь в мале-мале
Злодей не погубил». Тут сон нашел
С печали той великия, и вижу,
Что Богородица из образа склонилась,
Руками беса мучает, измяла
Злодея моего и мне дала.
Я с радости учал его крушить и мять,
Как ветошь драную, и выкинул в окошко:
Измучил ты меня и сам пропал.
По долгой по молитве взглянул в окно — светает.
Лежит бесище то, как мокрое тряпье.
Помале дрогнул и ногу подтянул,
А после руку…
И паки ожил. Встал, как будто пьян.
И говорит: «Ужо к тебе не буду, —
Пойду на Вытегру». А я ему: «Не смей
Ходить на Вытегру — там волость людна.
Иди, где нет людей». А он, как сонный,
От келейки по просеке пошел.
Увидел хитрый Дьявол, что не может
Ни сжечь меня, ни силой побороть,
Так насади мне в келию червей,
Рекомых мравии. Начаша мураши
Мне тайны уды ясть, и ничего иного —
Ни рук, ни ног, а токмо тайны уды.
И горько мне и больно — инда плачу.
Аз стал их, грешный, варом обливать,
Рукой ловить, топтать ногой, они же
Под стены проползают. Окопал я
Всю келейку и камнем затолок.
Они ж сквозь камни лезут и под печь.
Кошницею в реке топить носил.
Мешок на уды шил: не помогло — кусают.
Ни рукоделья делать, ни обедать,
Ни правил править. Бесьей той напасти
Три было месяца. На последях
Обедать сел, закутав уды крепко.
Они ж, не вем как, — все-таки кусают.
Не до обеда стало: слезы потекли.
Пречистую тревожить все стеснялся,
А тут взмолился к образу: «Спаси,
Владычица, от бесьей сей напасти».
И вот с того же часа
Мне уды грызть не стали мураши.
Колико немощна вся сила человека.
Худого мравия не может одолеть,
Не токмо Дьявола, без Божьей благодати.
Пока в пустыне с бесами боролся,
Иной великой Дьявол Церковь мучал
И праведную веру искажал,
Как мурашей, святые гнезда шпарил,
Да и до нас дошел.
Отец Илья, игумен Соловецкий,
Велел писать мне книги в обличенье
Антихриста, в спасение Царя.
Никонианцы, взяв меня в пустыне,
В темнице утомили, а потом
Пред всем народом пустозерским руку
На площади мне секли. Внидох паки
В темницу лютую и начал умирать.
Весь был в поту, и внутренность горела.
На лавку лег и руку свесил — думал
Души исходу лучше часа нет.
Темница стала мокрая, а смерть нейдет.
Десятник Симеон засушины отмыл
И серою еловой помазал рану.
И снова маялся я днями на соломе.
На день седьмой на лавку всполз и руку
Отсечену на сердце положил.
И чую: Богородица мне руку
Перстами осязает. Я Ее хотел
За руку удержать, а пальцев нету.
Очнулся, а рука платком повязана.
Ощупал левой сеченую руку:
И пальцев нет, и боли нет, а в сердце радость.
Был на Москве в подворье у Николы
Угрешского. И прискочи тут скоро
Стрелецкий голова — Бухвостов — лют разбойник
И поволок на плаху на Болото.
Язык урезал мне и прочь помчал.
В телеге душу мало не вытряс мне,
Столь боль была люта…
О, горе дней тех! Из моей пустыни
Пошел Царя спасать, а языка не стало.
Что нужного, и то мне молвить нечем.
Вздохнул я к Господу из глубины души:
«О скорого услышанья Христова!»
С того язык от корня и пополз,
И до зубов дошел, и стал глаголить ясно.
Свезли меня в темницу в Пустозерье.
По двух годех пришел ко мне мучитель
Елагин — полуголова стрелецкой,
Чтоб нудить нас отречься веры старой.
И непослушливым велел он паки
Языки резать, руки обрубать.
Пришел ко мне палач с ножом, с клещами
Гортань мне отворять, а я вздохнул
Из сердца умиленно: «Помоги мне».
И в мале ощутил, как бы сквозь сон,
Как мне палач язык под корень резал
И руку правую на плахе отсекал.
(Как впервой резали — что лютый змей кусал.)
До Вологды шла кровь проходом задним.
Теперь в тюрьме три дня я умирал.
Пять дней точилась кровь из сеченой ладони.
Где был язык во рте — слин стало много,
И что под головой — все слинами омочишь,
И ясть нельзя, понеже яди
Во рту вращати нечем.
Егда дадут мне рыбы, щей да хлеба,
Сомну в единый ком, да тако вдруг глотаю.
А по отятии болезни от руки
Я начал правило в уме творити.
Псалмы читаю, а дойду до места:
«Возрадуется мой язык о правде Твоея», —
Вздохну из глубины — слезишка
Из глазу и покатится:
«А мне чем радоваться? Языка и нету».
И паки: «Веселися сердце, радуйся язык».
Я ж, зря на крест, реку: «Куда язык мой дели?
Нет языка в устах, и сердце плачет».
Так больше двух недель прошло, а все молю,
Чтоб Богородица язык мне воротила.
Возлег на одр, заснул и вижу: поле
Великое да светлое — конца нет…
Налево же на воздухе повыше
Лежат два языка мои:
Московский — бледноват, а пустозерской
Зело краснешенек.
Взял на руку красной и зрю прилежно:
Ворошится живой он на ладони,
А я дивлюсь красе и живости его.
Учал его вертеть в руках, расправил
И местом рваным к резаному месту,
Идеже прежде был, его приставил, —
Он к корню и прильни, где рос с рожденья.
Возбнух я радостен: что хочет сие быти?
От времени того по малу-малу
Дойде язык мой паки до зубов
И полон бысть. К яденью и молитве
По-прежнему способен, как в пустыне.
И слин нелепых во устах не стало,
И есть язык, мне Богом данный, — новый —
Короче старого, да мало толще.
И ныне веселюсь, и славлю, и пою
Скорозаступнице, язык мне давшей новой.
Сказанье о кончине
Страдальца Епифания и прочих,
С ним вместе пострадавших в Пустозерске:
Был инок Епифаний положен в сруб,
Обложенный соломой, щепой и берестом
И политый смолою.
А вместе Федор, Аввакум и Лазарь.
Когда костер зажгли, в огне запели дружно:
«Владычица, рабов своих прими!»
С гудением великим огнь, как столб,
Поднялся в воздухе, и видели стрельцы
И люди пустозерские, как инок Епифаний
Поднялся в пламени божественною силой
Вверх к небесам и стал невидим глазу.
Тела и ризы прочих не сгорели,
А Епифания останков не нашли.
1.
Леля
Четырнадцать имен назвать мне надо…
Какие выбрать меж святых имен,
Томивших сердце мукой и отрадой?
Все прошлое встает, как жуткий сон.
Я помню юность; синий сумрак сада;
Сирени льнут, пьяня, со всех сторон;
Я — мальчик, я — поэт, и я — влюблен,
И ты со мной, державная Дриада!
Ты страсть мою с улыбкой приняла,
Ласкала, в отроке поэта холя,
Дала восторг и, скромная, ушла…
Предвестье жизни, мой учитель, Леля!
Тебя я назвал первой меж других
Имен любимых, памятных, живых.
2.
Таля
Имен любимых, памятных, живых
Так много! Но, змеей меня ужаля,
Осталась ты царицей дней былых,
Коварная и маленькая Таля.
Встречались мы средь шумов городских;
Являлась ты под складками вуаля,
Но нежно так стонала: «милый Валя», —
Когда на миг порыв желаний тих.
Все ж ты владела полудетской страстью;
Навек меня сковать мечтала властью
Зеленых глаз… А воли жаждал я…
И я бежал, измены не тая,
Тебе с безжалостностью кинув: «Падай!»
С какой отравно-ранящей усладой!
3.
Маня
С какой отравно-ранящей усладой
Припал к другим я, лепетным, устам!
Я ждал любви, я требовал с досадой,
Но чувству не хотел предаться сам.
Мне жизнь казалась блещущей эстрадой;
Лобзанья, слезы, встречи по ночам, —
Считал я все лишь поводом к стихам,
Я скорбь венчал сонетом иль балладой.
Был вечер; буря; вспышки облаков;
В беседке, там, рыдала ты, — без слов
Поняв, что я лишь роль играю, раня…
Но роль была — мой Рок! Прости мне, Маня!
Себя судил я в строфах огневых…
Теперь, в тоске, я повторяю их.
4.
Юдифь
Теперь, в тоске, я повторяю их,
Но губы тяготит еще признанье.
Так! Я сменил стыдливые рыданья
На душный бред безвольностей ночных.
Познал я сладость беглого свиданья,
Поспешность ласк и равный пыл двоих,
Тот «тусклый огнь» во взорах роковых,
Что мучит наглым блеском ожиданья.
Ты мне явила женщину в себе,
Клейменую, как Пасифая в мифе,
И не забыть мне «пламенной Юдифи»!
Безлюбных больше нет в моей судьбе,
Спешу к любви от сумрачного чада,
Но боль былую память множить рада.
5.
Лада
Да! Боль былую память множить рада!
Светлейшая из всех, кто был мне дан!
Твой чистый облик нимбом осиян,
Моя любовь, моя надежда, Лада!
Нас обручили гулы водопада,
Благословил, в чужих горах, платан,
Венчанье наше славил океан,
Нам алтарем служила скал громада!
Что б ни было, нам быть всегда вдвоем;
Мы рядом в мир неведомый войдем;
Мы связаны звеном святым и тайным!
Но путь мой вел еще к цветам случайным;
Я Должен вспомнить ряд часов иных…
О, счастье мук, порывов молодых!
6.
Таня
О, счастье мук, порывов молодых!
Ты вдруг вошла, с усмешкой легкой, Таня,
Стеблистым телом думы отуманя,
Смутив узорностью зрачков косых.
Стыдясь, ты требовала ласк моих,
Любовница, меня вела, как няня,
Молилась, плакала, меня тираня,
Прося то перлов, то цветов простых.
Невольно влекся я к твоей причуде,
И нравились мне маленькие груди,
Похожие на форму груш лесных.
В алькове брачном были мы, — как дети,
Переживая ряд часов-столетий,
Навек закрепощенных в четкий стих!
7.
Лила
Навек закрепощенных в четкий стих,
Прореяло немало мигов. Было
Светло и страшно, жгуче и уныло…
Привет тебе, среди цариц земных,
Недолгий призрак, царственная Лила!
Меня внесла ты в счет рабов своих…
Но в цепи я играл: еще ничьих
Оков — душа терпеть не снисходила.
Актер, я падая пред тобой во прах,
Я лобызал следы твоих сандалий,
Я дел терцинами твой лик медалей…
Но страсть уже стояла на часах…
И вдруг вошла с палящей сталью взгляда,
Ты — слаще смерти, ты — желанней яда.
8.
Дина
Ты — слаще смерти, ты — желанней яда,
Околдовала мой свободный дух!
И взор померк, и воли огнь потух
Под чарой сатанинского обряда.
В коленях — дрожь; язык — горяч и сух;
В раздумьях — ужас веры и разлада;
Мы — на постели, как я провалах Ада,
И меч, как благо, призываем вслух!
Ты — ангел или дьяволица. Дина?
Сквозь пытки все ты провела меня,
Стыдом, блаженством, ревностью казня.
Ты помниться проклятой, но единой!
Другие все проходят за тобой,
Как будто призраков туманный строй.
9.
Любовь
Как будто призраков туманный строй,
Все те, к кому я из твоих объятий
Бежал в безумьи… Ах! твоей кровати
Возжжен был стигман в дух смятенный мой.
Напрасно я, обманут нежней тьмой,
Уста с устами близил на закате!
Пронзен до сердца острием заклятий,
Я был на ложах — словно труп немой.
И ты ко мне напрасно телом никла,
Ты, имя чье стозвучно, как Любовь!
Со стоном прочь я отгибался вновь…
Душа быть мертвой — сумрачно привыкла,
Тот облик мой, как облик гробовой,
В вечерних далях реет предо мной.
1
0.
Женя
В вечерних далях реет предо мной
И новый образ, полный женской лени,
С изнеженной беспечностью движений,
С приманчивой вкруг взоров синевой.
Но в ароматном будуаре Жени
Я был все тот же, тускло-неживой;
И нудил ропот, женственно-грудной,
Напрасно — миги сумрачных хотений.
Я целовал, но — как восставший труп,
Я слышал рысий, истерийный хохот,
Но мертвенно, как заоконный грохот…
Так водопад стремится на уступ,
Хоть страшный путь к провалу непременен…
Но каждый образ для меня священен.
1
1.
Вера
Да! Каждый образ для меня священен!
Сберечь бы все! Сияй, живи и ты,
Владычица народа и мечты,
В чьей свите я казался обесценен!
На краткий миг, но были мы слиты,
Твой поцелуй был трижды драгоценен;
Он мне сказал, что вновь я дерзновенен,
Что властен вновь я жаждать высоты!
Тебя зато назвать я вправе «Верой»;
Нас единила общность ярких грез,
И мы взлетали в область вышних гроз,
Как два орла, над этой жизнью серой!
Но дремлешь ты в могильной глубине…
Вот близкие склоняются ко мне.
1
3.
Надя
Вот близкие склоняются ко мне,
Мечты недавних дней… Но суесловью
Я не предам святыни, что с любовью
Таю, как клад, в душе, на самом дне.
Зачем, зачем к святому изголовью
Я поникал в своем неправом сне?
И вот — вечерний выстрел в тишине, —
И грудь ребенка освятилась кровью.
О, мой недолгий, невозможный рай!
Смирись, душа, казни себя, рыдай!
Ты приговор прочла в последнем взгляде.
Не смея снова мыслить о награде
Склоненных уст, лежал я в глубине,
В смятеньи — думы, вся душа — в огне…
1
3.
Елена
В смятеньи — думы; вся душа — в огне
Пылала; грезы — мчались в дикой смене…
Молясь кому-то, я сгибал колени…
Но был так ласков голос в вышине.
Еще одна, меж радужных видений,
Сошла, чтоб мне напомнить о весне…
Челнок и чайки… Отблеск на волне…
И женски-девий шепот; «Верь Елене!»
Мне было нужно — позабыть, уснуть;
Мне было нужно — в ласке потонуть,
Мне, кто недавно мимо шел, надменен!
Над озером клубился белый пар…
И принял я ее любовь, как дар…
Но ты ль, венок сонетов, неизменен?
1
4.
Последняя
Да! Ты ль, венок сонетов, неизменен?
Я жизнь прошел, казалось, до конца;
Но не хватало розы для венца,
Чтоб он в столетьях расцветал, нетленен.
Тогда, с улыбкой детского лица,
Мелькнула ты. Но — да будет покровенен
Звук имени последнего: мгновенен
Восторг признаний и мертвит сердца!
Пребудешь ты неназванной, безвестной, —
Хоть рифмы всех сковали связью тесной.
Прославят всех когда-то наизусть.
Ты — завершенье рокового ряда:
Тринадцать названо; ты — здесь, и пусть —
Четырнадцать назвать мне было надо!
1
5.
Заключительный
Четырнадцать назвать мне было надо
Имен любимых, памятных, живых!
С какой отравно-ранящей усладой
Теперь, в тоске, я повторяю их!
Но боль былую память множить рада;
О, счастье мук, порывов молодых,
Навек закрепощенных в четкий стих!
Ты — слаще смерти! ты — желанней яда!
Как будто призраков туманный строй
В вечерних далях реет предо мной, —
Но каждый образ для меня священен.
Вот близкие склоняются ко мне…
В смятеньи — думы, вся душа — в огне…
Но ты ль, венок сонетов, неизменен?
22 мая 1916
1
6.
Кода
Да! ты ль, венок сонетов, неизменен?
Как прежде, звезды жгучи; поздний час,
Как прежде, душен; нежны глуби глаз;
Твой поцелуй лукаво-откровенен.
Твои колени сжав, покорно-пленен,
Мир мерю мигом, ах! как столько раз!
Но взлет судьбы, над бурей взвивший нас,
Всем прежним вихрям грозно равномерен.
Нет, он — священней: на твоем челе
Лавр Полигимнии сквозит во мгле,
Песнь с песней мы сливаем властью лада.
Пусть мне гореть! — но в том огне горишь
И ты со мной! — я был неправ, что лишь
Четырнадцать имен назвать мне надо.
Перевод с английского
В II ч. «Детского чтения» напечатан вольный
прозаический перевод сей повести.
Кажется, что в сем новом метрическом переводе
удержано более красот подлинника; и потому можно
надеяться, что читателям будет он не неприятен.
Любезная душой, Лавиния младая,
Имела перед сим приятелей, друзей,
И счастье в день ее рожденья улыбалось.
Но вдруг лишась всего во цвете юных лет,
Лишась подпоры всей — кроме подпоры неба,
Невинности своей, — она и мать ея,
Беднейшая вдова и в старости больная,
Под кровом шалаша спокойно жизнь вели
В излучинах лесов, среди большой долины,
Уединенной тьмой густых, ветвистых древ,
Но более стыдом и скромностью укрыты.
Оставя свет, они хотели избежать
Презрения людей, и ветреных и гордых,
Которые в бедах невинность не щадят.
Они питались там почти единым даром
Простого Естества, подобно птицам тем,
Которые свои приятнейшие песни
В забаву пели им; — довольны были всем,
Не думая о том, чем завтра им питаться.
Сколь роза на заре бывает ни свежа,
Когда листы ее окроплены росою,
Лавиния была свежее розы сей.
Как лилия, как снег, лежащий на Кавказе,
Была она чиста. В очах ее всегда
Достоинства души кротчайшие сияли —
Все влажные лучи ее прекрасных глаз,
Потупленных всегда, в цветы рекой лилися.
Когда же мать ее рассказывала ей,
Чем некогда судьба коварная им льстила,
Она, внимая ей, задумчива была,
И слезы у нее в глазах светло блистали,
Как росная звезда сияет ввечеру.
Приятность Естества, размеренная стройно,
Блистала в ней везде, во всех ее частях,
Скрываемых от глаз одеждою простою,
Которая была превыше всех убранств.
Любезности чужда вся помощь украшений,
И без прикрас она прекраснее всегда.
Не мысля о красе, была она красою,
Сокрытою в лесах дремучих и больших.
Как в недрах пустоты седого Апеннина,
Под тению бугров, рассеянных кругом,
Восходит юный мирт, неведомый всем людям,
И сладкую воню во всю пустыню льет, —
Лавиния цвела сим образом во мраке,
Не зримая никем. Но некогда пошла
Понужде хлеб сбирать на поле к Палемону, —
С улыбкой на устах, с терпением в душе.
Все жители села гордились Палемоном.
Он был богат и добр и вел простую жизнь
Счастливейших веков, в аркадских нежных песнях
Воспетых издавна, — жизнь сих невинных дней,
Когда неведом был еще обычай зверской,
И тот по моде жил, кто жил по Естеству.
Гуляя по полям и мысль свою вперяя
В осенни красоты, он вдруг увидел там
Лавинию в трудах, которая не знала
Всей силы своея, и, застыдясь, тотчас
Укрылась от него. Он прелести увидел,
Но только третью часть сокрытых от него
Смирением ее. Почувствовал он в сердце
Невинную любовь, не зная сам того.
Ему был страшен свет, которого насмешку
Едва ли философ решится презирать.
Избрать в супруги ту, которая сбирает
Понужде хлеб в полях! — Он так вздыхал в себе:
«Как жалко, что она, быв так нежна, прекрасна,
Быв в чувствах столь жива, являя доброту,
Столь редкую в других, — готовится в объятья
Кого-нибудь из сих суровых поселян!
Она сходна лицом с фамилией Акаста…
Приводит мне на мысль виновника всех благ
Моих счастливых дней, лежащего во прахе.
Его земля и дом — цветущая семья —
Всё вдруг разорено. Я слышал, что сокрылась
Жена и дочь его в дремучие леса,
Чтоб им не видеть сцен своей счастливой жизни,
Которые могли б умножить их печаль,
Унизить гордость их; но тщетен был мой поиск.
О, если б это дочь была его!..
Мечта!»
Когда же, расспросив ее о всем подробно,
Узнал, что друг его, сей щедрый друг Акаст,
Был точно ей отец, — как выразить все страсти,
Которые в душе его восстали вдруг
И трепетный восторг всем нервам сообщили?
Вдруг искра, быв пред сим скрываема в душе,
Свободно, смело там во пламя превратилась.
Осматривав ее с огнем любви, он вдруг
Слезами залился… Любовь, и благодарность,
И жалость извлекли сии потоки слез.
Смещаясь, — устрашась внезапности сих знаков, —
Прекраснее еще была она в тот час.
Так страстный Палемон, и купно справедливый,
Излил души своей священнейший восторг:
«Ты друга моего любезнейшая отрасль?
Та, кою тщетно я, покоя не имев,
Везде, везде искал?.. О небо! та, конечно.
В сей кротости твоей Акастов образ зрю —
И каждый взор его — черты его все живы —
Но всем нежнее ты. Краснейшая весны!
О ты, единый цвет, оставшийся от корня,
Который воспитал всё счастие мое!
Скажи мне, где, в какой пустыне ты питалась
Лучом любви небес, столь щедрых для тебя,
С такою красотой расцветши, распустившись,
Хотя суровый ветр, дождь бурный нищеты
На нежность лет твоих всей силой устремлялись?
Позволь же мне теперь тебя пересадить
На лучший слой земли, где луч весенний солнца
И тихий дождь лиют щедрейшие дары!
Будь сада моего отличной красотою!
Пристойно ли тебе, рожденной от того,
Кто житницы свои, наполненные хлебом,
Отверстые для всех, считал еще ничем,
Кто был отцом сих сел, — сбирать изверг на нивах,
Доставшихся мне в дар от милости его?
Ах! выбрось же сию постыдную безделку
Из рук, не для снопов созданных Красотой!
Поля и господин твоими ныне будут,
Любезная моя, когда захочешь ты
Умножить те дары, которыми осыпал
Меня твой щедрый дом, дав мне драгую власть
Устроить часть твою, тебя счастливой сделать».
Тут юноша умолк; но взор его являл
Святый триумф души, вкушавшей благодарность,
Любовь и сладкий мир, божественно взнесясь
Превыше всех утех души обыкновенной.
Ответа он не ждал. Быв тронута его
Сердечной красотой, в прелестном беспорядке,
Румянцем нежным щек, она сказала: да!
Потом тотчас пошла к родительнице с вестью,
Грустившей о судьбе Лавинии своей,
Считавшей всякий миг. Услыша, изумяся,
Не смела верить ей; и радость вдруг влилась
В увядшие ее сосуды хладной крови —
Слабевшей жизни луч со блеском осветил
Ее вечерний час. Она была в восторге
Не менее самой счастливейшей четы,
Которая цвела в блаженстве нежном долго,
Воспитывая чад любезных, милых всем —
Подобно ей самой — и бывших красотою
Всей тамошней страны.
Прекрасное изображение Фелицы,
сочинение Гавриила Романовича Державина,
дало мне повод к написанию ответа Рафаэла,
в котором весь пятый куплет заимствован
из следующих трех прекрасных строф его:
Престол ее на скандинавских,
Камчатских и златых горах,
От стран таймурских до кубанских
Поставь на сорок двух столбах.
Как зеркал восемь бы, стояли
Ее великие моря.
С полнеба звезды освещали,
Вокруг — багряная заря.
Строфа 8
На сребролунно государство
Простри крылатый, сизый гром;
В железно-каменное царство
Брось молньи и поставь вверх дном.
Орел царевнин бы ногою
Вверху рога Луны сгибал;
Тогда ж бы на земле другою
У Льва голодный зев сжимал.
Строфа 47
Представь, чтоб глас сей светодарный,
Как луч с небес, проник сердца,
Извлек бы слезы благодарны,
И все монарха и отца
И бога бы в Фелице зрели,
Который праведен и благ;
Из уст бы громы лишь гремели,
Которы у нее в руках.
Строфа 26
Рафаэл Санкцио Урбинской,
За Стикс отшедший на покой,
Мурзе Орды Киргизской, Крымской,
Каракалпацкой, Золотой,
А подлинно какой, не знает,
Здоровья, счастия желает
И просит сей принять ответ
На то посланье длинновато,
Которое Эрмий крылатый
Ему на сей доставил свет.
Мурза! Сто тридцать повелений,
Предписанных тобою мне,
Признаться, удивили тени,
Живущи в здешней стороне:
Казалось им то очень странно,
Что так слегка и столь пространный
Ты вздумал мне урок задать,
Над коего и сотой долей,
Поверь, со всею доброй волей
Пришло бы в пень Апеллу стать.
Ты, видно, думал, что не диво
Изобразившим вещество
Изобразить достойно, живо
И непостижно божество;
Что как воображенью слово,
Так краской мастерство готово
Высоку мысль глазам казать;
И как ума паренья скоры,
Так кисти смелые узоры
И чувствам образ могут дать.
Но нет, Мурза! не так не трудно,
Как то себе мечтаешь ты,
Всех прелестей собранье чудно
Искусно слить в одни черты,
Чтоб душу ангела небесна
Представила краса телесна.
Мы солнце видим каждый день,
Однако вся искусства сила
Изобразить сего светила
Одну подобья может тень.
Не так легко «над полвселенной
На сорок токмо двух столбах
Престол поставить вознесенный,
В осьми смотрящийся морях;
Так ноги распростерть Орлины,
Чтоб сжал одною зев он Львиный,
Другой рога Луны сгибал;
И написать, как гром горящий,
В деснице кроткой, злым грозящий,
Гремел из уст, но не сражал».
А ты хотел, чтобы все дива,
Которы нам ты возвестил,
Чтоб опись славных дел архива
В одну картину я вместил!
Хоть знал я тщетное желанье,
Но все употребил старанье
Тебе сколь можно угодить;
И так пустяся наудачу,
Чтобы решить твою задачу,
Я предприял ее дробить.
Сперва, созвав в совет согласный
Весь живописный наш синклит,
Фелицы твоея прекрасной
Решился я представить вид;
А чтоб исполнить чудно дело,
Юноны сановитой тело
Минервиной главой свершил;
И, прелестьми трех граций нежных
Покрыв, о чреслах белоснежных
Кипридин пояс обложил.
И восхищался... как, пред мною
Представши, бей каких-то орд,
Под шайкой, бритой головою
И длинными усами горд,
Спросил: кого изображаю?
«Фелицу». — «Как, ее? — я чаю,
Что бредишь ты, — брось кисти прочь,
И труд, мой друг, оставь напрасный:
Ее ли образ то прекрасный?
Он сходен с ним, как с полднем ночь».
Сказал и с гневом удалился.
Приветством удивлен таким,
Я речь завесть поторопился
О чудной сей Фелице с ним;
Догнав его: «О бей почтенный! —
Сказал. — Оставим несравненный
Фелицын вид; позволь спросить
Совета, как бы кисть счастлива
Могла сего осьмого дива
Хоть подвиги изобразить?»
«Хоть подвиги? Не трудно дело
Затеял ты в уме своем!
Хотя б вас сто над ним сидело
Весь век, вы стали бы ни с чем.
Для рам обширной толь картины
Мал лес всей здешней Палестины;
А где взять красок и кистей?
Опомнися, тебе ль пристало
Явить нам ясное зерцало
Великих дел царевны сей?
Над всеми царствами вселенной
Она возносится как кедр
Над тростью гибкой, униженной,
Чуть выросшей из влажных недр.
Державный скипетр простирает:
На царства там граждан венчает,
В подданство царствы здесь берет:
Тут в брань текущи зря державы,
Претит потоки лить кровавы,
И суд и мир им подает.
Се гром и треск ее перуна,
Страшилища владык земли,
С полнощи грянув, дом Нептуна
В Средземном понте потрясли.
Там гидр она в волнах сжигала,
Луну надменну затмевала
Крылами своего Орла;
И, царств не возмутя покою,
В предел свой сильною рукою
Пространно море вовлекла.
Но слова ли возможет сила
Явить в величии своем,
Как мрак полнощи просветила
Она премудрости лучом?
Как с подданных сняла оковы,
В них души поселила новы
И как, где труд свой не свершен
За прагом гроба оставляла,
Она там счастье засевала
Для жатвы будущих племен.
Но что! по всей вселенной ныне
Гремят дела ее одной,
И на пространной сей холстине
Насилу кистию златой
Писать их слава успевает,
То как рука твоя дерзает
Подять толь непомерный труд?
Оставь, мой друг, не суетися;
Кому дивится свет — дивися,
А кисть и краски спрячь под спуд».
Премудрого сего совета,
Мурза! отнюдь не презрю я.
Итак, Фелицына портрета,
Ниже картины дел ея
Тебе доставить не намерен.
Когда ж ты в способах уверен
Те чуда живо написать,
То кисть и краски пред тобою:
Пиши волшебною рукою,
Что живо так умел сказать.
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь, Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки, И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже: Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь,
Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки,
И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают
Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже:
Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?
Лиющее златые реки
С неизмеримой высоты,
Неиссякаемые в веки
Непостижимы красоты,
О солнце! о душа вселенной! О точный облик божества!
Позволь, да мыслью восхищенной,
О благодетель вещества!
Дивящеся лучам твоим,
Пою тебе священный гимн.
Услышь меня, светило миру!
И пламенным с высот лицом,
Бог света, преклонись на лиру,
И озари твоим лучом,
Да гласы с струн ее прольются;
Как протяженны с звезд лучи,
Мои вещанья раздадутся
Глубокой вечности в ночи,
И повторят твои хвалы
Земля и ветры и валы.
Как в первый раз на трон вступило
Ты, тихие зари в венце,
Блистаньем холмы озлатило,
Земное расцвело лице:
Ушли и бури и морозы,
Снеслись зефир и тишина,
Отверзлись благовонны розы,
И, улыбнувшися, весна
Дохнула радость, торжество.
Всем благотворно божество!
Носяся в воздухе высоко,
Сквозь неизмерны бездны зришь;
Небес всевидящее око,
Собой все держишь и живишь; Делишь вселенну в небосклоны,
Определяешь времена;
Ты пишешь ей твои законы,
Кладешь пределы нощи, дня;
Льешь блеск звездам, свет твари всей,
И учишь царствовать царей.
Порфирою великолепной
Обяв твоею шар земной,
Рукой даруешь неприметной
Обилье, жизнь, тепло, покой.
Орлов лучами воскрыляешь,
На насекомых в тме блестишь,
Со влагой огнь свой возвращаешь
И несгараемо горишь.
Предвечно бытие твое,
С тобой, царь мира, и мое.
Так, света океан чудесный!
Кто истины не видит сей,
Того ума пределы тесны,
Не знает сущности твоей;
Не зрит: чем больше разделяешь
Себя ты на других телах, —
Любезнее очам сияешь
На холмах, радугах, морях.
Ты образ доброго царя:
Край ризы твоея — заря.
Любезно, тихо, постоянно,
Не воспящаяся ничем,
Блистательно и лучезарно Век шествуешь своим путем.
Над безднами и высотами
Без ужаса взнося свой зрак,
Ты исполинскими шагами
Отвсюду прогоняешь мрак;
Несовратим, непобедим
Природы сильный властелин!
Я истины ищу священной,
Блаженства, сердца чистоты,
Красы и доблести нетленной :
Мне вкупе их являешь ты.
Когда же ты благим и злобным
Не престаешь вовек сиять,
Восторгом некаким духовным
Тебя стремлюсь я обожать:
Так, так: кто больше благ быть мог?
Дивлюсь, едва ли ты не Бог!
О мудрых цель ума и взора!
Монаршей власти образец!
Средь звезд блистающего хора,
Как царь, иль вождь, или отец,
Сдящий на сапфирном троне,
Свое сияние делишь
И, сам ходя в твоем законе,
Круг мироздания крепишь:
Там блещет каждый свет другим,
А все присутствием твоим.
Величеств и доброт зерцало!
Безумию невежд прости,
Тебя они коль знают мало:
Твоим их светом просвети.
Наставь, чтоб всяк был меньше злобным;
В твое подобье облачи
Быть кротким, светлым, а не гордым,
Твоим примером научи:
Как ты, чтоб жили для других
Не ради лишь себя одних.
Лиющее златые реки
С неизмеримой высоты,
Неиссякаемые в веки
Непостижимы красоты,
О солнце! о душа вселенной!
О точный облик божества!
Позволь, да мыслью восхищенной,
О благодетель вещества!
Дивящеся лучам твоим,
Пою тебе священный гимн.
Услышь меня, светило миру!
И пламенным с высот лицом,
Бог света, преклонись на лиру,
И озари твоим лучом,
Да гласы с струн ее прольются;
Как протяженны с звезд лучи,
Мои вещанья раздадутся
Глубокой вечности в ночи,
И повторят твои хвалы
Земля и ветры и валы.
Как в первый раз на трон вступило
Ты, тихие зари в венце,
Блистаньем холмы озлатило,
Земное расцвело лице:
Ушли и бури и морозы,
Снеслись зефир и тишина,
Отверзлись благовонны розы,
И, улыбнувшися, весна
Дохнула радость, торжество.
Всем благотворно божество!
Носяся в воздухе высоко,
Сквозь неизмерны бездны зришь;
Небес всевидящее око,
Собой все держишь и живишь;
Делишь вселенну в небосклоны,
Определяешь времена;
Ты пишешь ей твои законы,
Кладешь пределы нощи, дня;
Льешь блеск звездам, свет твари всей,
И учишь царствовать царей.
Порфирою великолепной
Обяв твоею шар земной,
Рукой даруешь неприметной
Обилье, жизнь, тепло, покой.
Орлов лучами воскрыляешь,
На насекомых в тме блестишь,
Со влагой огнь свой возвращаешь
И несгараемо горишь.
Предвечно бытие твое,
С тобой, царь мира, и мое.
Так, света океан чудесный!
Кто истины не видит сей,
Того ума пределы тесны,
Не знает сущности твоей;
Не зрит: чем больше разделяешь
Себя ты на других телах, —
Любезнее очам сияешь
На холмах, радугах, морях.
Ты образ доброго царя:
Край ризы твоея — заря.
Любезно, тихо, постоянно,
Не воспящаяся ничем,
Блистательно и лучезарно
Век шествуешь своим путем.
Над безднами и высотами
Без ужаса взнося свой зрак,
Ты исполинскими шагами
Отвсюду прогоняешь мрак;
Несовратим, непобедим
Природы сильный властелин!
Я истины ищу священной,
Блаженства, сердца чистоты,
Красы и доблести нетленной :
Мне вкупе их являешь ты.
Когда же ты благим и злобным
Не престаешь вовек сиять,
Восторгом некаким духовным
Тебя стремлюсь я обожать:
Так, так: кто больше благ быть мог?
Дивлюсь, едва ли ты не Бог!
О мудрых цель ума и взора!
Монаршей власти образец!
Средь звезд блистающего хора,
Как царь, иль вождь, или отец,
Сдящий на сапфирном троне,
Свое сияние делишь
И, сам ходя в твоем законе,
Круг мироздания крепишь:
Там блещет каждый свет другим,
А все присутствием твоим.
Величеств и доброт зерцало!
Безумию невежд прости,
Тебя они коль знают мало:
Твоим их светом просвети.
Наставь, чтоб всяк был меньше злобным;
В твое подобье облачи
Быть кротким, светлым, а не гордым,
Твоим примером научи:
Как ты, чтоб жили для других
Не ради лишь себя одних.
Лиющее златыя реки
С неизмеримой высоты,
Неизсякаемыя в веки
Непостижимы красоты,
О солнце! о душа вселенной! О точный облик божества!
Позволь, да мыслью восхищенной,
О благодетель вещества!
Дивящеся лучам твоим,
Пою тебе священный гимн.
Услышь меня, светило миру!
И пламенным с высот лицом,
Бог света, преклонись на лиру,
И озари твоим лучем,
Да гласы с струн ея прольются;
Как протяженны с звезд лучи,
Мои вещанья раздадутся
Глубокой вечности в ночи,
И повторят твои хвалы
Земля и ветры и валы.
Как в первый раз на трон вступило
Ты, тихия зари в венце,
Блистаньем холмы озлатило,
Земное расцвело лице:
Ушли и бури и морозы,
Снеслись зефир и тишина,
Отверзлись благовонны розы,
И, улыбнувшися, весна
Дохнула радость, торжество.
Всем благотворно божество!
Носяся в воздухе высоко,
Сквозь неизмерны бездны эришь;
Небес всевидящее око,
Собой все держишь и живишь; Делишь вселенну в небосклоны,
Определяешь времена;
Ты пишешь ей твои законы,
Кладешь пределы нощи, дня;
Льешь блеск звездам, свет твари всей,
И учишь царствовать царей.
Порфирою великолепной
Обяв твоею шар земной,
Рукой даруешь неприметной
Обилье, жизнь, тепло, покой.
Орлов лучами воскрыляешь,
На насекомых в тме блестишь,
Со влагой огнь свой возвращаешь
И несгараемо горишь.
Предвечно бытие твое,
С тобой, царь мира, и мое.
Так, света океан чудесный!
Кто истины не видит сей,
Того ума пределы тесны,
Не знает сущности твоей;
Не зрит: чем больше разделяешь
Себя ты на других телах, —
Любезнее очам сияешь
На холмах, радугах, морях.
Ты образ добраго царя:
Край ризы твоея — заря.
Любезно, тихо, постоянно,
Не воспящаяся ничем,
Блистательно и лучезарно Век шествуешь своим путем.
Над безднами и высотами
Без ужаса взнося свой зрак,
Ты исполинскими шагами
Отвсюду прогоняешь мрак;
Несовратим, непобедим
Природы сильный властелин!
Я истины ищу священной,
Блаженства, сердца чистоты,
Красы и доблести нетленной :
Мне вкупе их являешь ты.
Когда же ты благим и злобным
Не престаешь вовек сиять,
Восторгом некаким духовным
Тебя стремлюсь я обожать:
Так, так: кто больше благ быть мог?
Дивлюсь, едва ли ты не Бог!
О мудрых цель ума и взора!
Монаршей власти образец!
Средь звезд блистающаго хора,
Как царь, иль вождь, или отец,
Сдящий на сапфирном троне,
Свое сияние делишь
И, сам ходя в твоем законе,
Круг мироздания крепишь:
Там блещеть каждый свет другим,
А все присутствием твоим.
Величеств и доброт зерцало!
Безумию невежд прости,
Тебя они коль знают мало:
Твоим их светом просвети.
Наставь, чтоб всяк был меньше злобным;
В твое подобье облачи
Быть кротким, светлым, а не гордым,
Твоим примером научи:
Как ты, чтоб жили для других
Не ради лишь себя одних.
Лиющее златыя реки
С неизмеримой высоты,
Неизсякаемыя в веки
Непостижимы красоты,
О солнце! о душа вселенной!
О точный облик божества!
Позволь, да мыслью восхищенной,
О благодетель вещества!
Дивящеся лучам твоим,
Пою тебе священный гимн.
Услышь меня, светило миру!
И пламенным с высот лицом,
Бог света, преклонись на лиру,
И озари твоим лучем,
Да гласы с струн ея прольются;
Как протяженны с звезд лучи,
Мои вещанья раздадутся
Глубокой вечности в ночи,
И повторят твои хвалы
Земля и ветры и валы.
Как в первый раз на трон вступило
Ты, тихия зари в венце,
Блистаньем холмы озлатило,
Земное расцвело лице:
Ушли и бури и морозы,
Снеслись зефир и тишина,
Отверзлись благовонны розы,
И, улыбнувшися, весна
Дохнула радость, торжество.
Всем благотворно божество!
Носяся в воздухе высоко,
Сквозь неизмерны бездны эришь;
Небес всевидящее око,
Собой все держишь и живишь;
Делишь вселенну в небосклоны,
Определяешь времена;
Ты пишешь ей твои законы,
Кладешь пределы нощи, дня;
Льешь блеск звездам, свет твари всей,
И учишь царствовать царей.
Порфирою великолепной
Обяв твоею шар земной,
Рукой даруешь неприметной
Обилье, жизнь, тепло, покой.
Орлов лучами воскрыляешь,
На насекомых в тме блестишь,
Со влагой огнь свой возвращаешь
И несгараемо горишь.
Предвечно бытие твое,
С тобой, царь мира, и мое.
Так, света океан чудесный!
Кто истины не видит сей,
Того ума пределы тесны,
Не знает сущности твоей;
Не зрит: чем больше разделяешь
Себя ты на других телах, —
Любезнее очам сияешь
На холмах, радугах, морях.
Ты образ добраго царя:
Край ризы твоея — заря.
Любезно, тихо, постоянно,
Не воспящаяся ничем,
Блистательно и лучезарно
Век шествуешь своим путем.
Над безднами и высотами
Без ужаса взнося свой зрак,
Ты исполинскими шагами
Отвсюду прогоняешь мрак;
Несовратим, непобедим
Природы сильный властелин!
Я истины ищу священной,
Блаженства, сердца чистоты,
Красы и доблести нетленной :
Мне вкупе их являешь ты.
Когда же ты благим и злобным
Не престаешь вовек сиять,
Восторгом некаким духовным
Тебя стремлюсь я обожать:
Так, так: кто больше благ быть мог?
Дивлюсь, едва ли ты не Бог!
О мудрых цель ума и взора!
Монаршей власти образец!
Средь звезд блистающаго хора,
Как царь, иль вождь, или отец,
Сдящий на сапфирном троне,
Свое сияние делишь
И, сам ходя в твоем законе,
Круг мироздания крепишь:
Там блещеть каждый свет другим,
А все присутствием твоим.
Величеств и доброт зерцало!
Безумию невежд прости,
Тебя они коль знают мало:
Твоим их светом просвети.
Наставь, чтоб всяк был меньше злобным;
В твое подобье облачи
Быть кротким, светлым, а не гордым,
Твоим примером научи:
Как ты, чтоб жили для других
Не ради лишь себя одних.
В стольном городе в Киеве,
Что у ласкова сударь-князя Владимера
Было пирование-почестной пир,
Было столование-почестной стол
На многие князи и бояра
И на русския могучия богатыри.
А и будет день в половина дня,
И будет стол во полустоле,
Владимер-князь распотешился,
По светлой гридни похаживает,
Черны кудри расчесовает,
Таковы слова поговаривает:
«Есть ли в Киеве тако(й) человек
Из сильных-могучих богатырей,
А кто бы сослужил службу дальную,
А и дальну службу заочную,
Кто бы сездил в орды немирныя
И очистил дороги прямоезжия
До моево тестя любимова,
До грозна короля Этмануила Этмануиловича;
Вырубил чудь белоглазую,
Прекротил сорочину долгополую,
А и тех черкас петигорскиех
И тех калмыков с татарами,
Чукши все бы и алюторы?».
Втапоры большой за меньшева хоронится,
А от меньшева ему, князю, ответу нет.
Из тово было стола княженецкова,
Из той скамьи богатырские
Выступается удал доброй молодец,
Молоды Добрыня Никитич млад:
«Гой еси, сударь ты мой дядюшка,
Ласково со(л)нцо Владимер-князь!
Нет у тебе в Киеве охотников
Быть перед князем невольником.
Я сослужу службу дальную,
Службу дальную заочную,
Сезжу я в орды немирныя,
Очищу дороги прямоезжия
До твоего тестя любимова,
До грозна короля Этмануила Этмануиловича,
А и вырублю чудь белоглазую,
Прекрочу сорочину долгополую,
А и тех черкас петигорскиех
И тех колмыков с татарами,
Чукши все и алюторы!».
Втапоры Владимер-князь
Приказал наливать чару зелена вина в полтора ведра,
И турей рог меду сладкова в полтретья ведра,
Подавали Добрыни Никитичу,
Принимает он, Добрыня, единой рукой,
Выпивает молодец едины́м духо́м
И турей рог меду сладкова.
И пошел он, Добрыня Никитич млад,
С княженецкова двора
Ко своей сударыни-матушки
Просить благословение великое:
«Благослови мене, матушка,
Матера вдова Афимья Александровна,
Ехать в дальны орды немирныя,
Дай мне благословение на шесть лет,
Еще в запас на двенадцать лет!».
Говорила ему матушка:
«На ково покидаешь молоду жену,
Молоду Настасью Никулишну?
Зачем же ты, дитетка, и брал за себе?
Что не прошли твои дни свадбенные,
Не успел ты отпраз(д)новати радости своей,
Да перед князем расхвастался в поход итить?».
Говорил ей Добрынюшка Никитьевич:
«А ты гой еси, моя сударыня-матушка,
Честна вдова Афимья Александровна!
Что же мне делать и как же быть?
Из чево же нас, богатырей, князю и жаловати?»
И дает ему матушка свое благословение великое
На те годы уреченныя.
Прощается Добрыня Никитич млад
С молодой женой, с душой Настасьей Никулишной,
Сам молодой жене наказывает:
«Жди мене, Настасья, шесть лет,
А естли бо не дождешься в шесть лет,
То жди мене в двенадцать лет.
Коли пройдет двенадцать лет,
Хоть за князя поди, хоть за боярина,
Не ходи только за брата названова,
За молода Алешу Поповича!».
И поехал Добрыня Никитич млад
В славныя орды немирныя.
А и ездит Добрыня неделю в них,
В тех ордах немирныех,
А и ездит уже другую,
Рубит чудь белоглазую
И тое сорочину долгополую,
А и тех черкас петигорскиех,
А и тех калмык с татарами,
И чукши все и алюторы, —
Всяким языком спуску нет.
Очистил дорогу прямоезжую
До ево-та тестя любимова,
До грознова короля Этмануила Этмануиловича.
А втапоры Настасьи шесть лет прошло,
И немало время замешкавши,
Прошло ей, Никулишне, все сполна двенадцать лет,
А некто́ уже на Настасьи не сватается,
Посватался Владимер-князь стольной киевской
А за молода Алешуньку Поповича.
А скоро эта свадьба учинилася,
И скоро ту свадьбу ко венцу повезли.
Втапоры Добрыня едет в Киев-град,
Старые люди переговаривают:
«Знать-де полетка соколиная,
Видеть и пое(зд)ка молодецкая —
Что быть Добрыни Никитичу!».
И проехал молодец на вдовей двор,
Приехал к ней середи двора,
Скочил Добрыня со добра коня,
Привезал к дубову столбу,
Ко тому кольцу булатному.
Матушка ево старехунька,
Некому Добрынюшку встретити.
Походил Добрыня во светлу гридню,
Он Спасову образу молится,
Матушке своей кланеется:
«А ты здравствуй, сударыня-матушка,
Матера вдова Афимья Александровна!
В доме ли женишка моя?».
Втапоры ево матушка заплакала,
Говорила таковы слова:
«Гой еси, мое чадо милая,
А твоя ли жена замуж пошла
За молода Алешу Поповича,
Ныне оне у венца стоят».
И походит он, Добрыня Никитич млад,
Ко великому князю появитися.
Втапоры Владимер-князь
С тою свадьбою приехал от церкви
На свой княженецкой двор,
Пошли во светлы гридни,
Садилися за убраныя столы.
Приходил же тут Добрыня Никитич млад,
Он молится Спасову образу,
Кланеется князю Владимеру и княгине Апраксевне,
На все четыре стороны:
«Здравствуй ты, асударь Владимер-князь
Со душою княгинею Апраксевною!
Сослужил я, Добрыня, тебе, князю, службу заочную,
Сездил в дальны орды немирныя
И сделал дорогу прямоезжую
До твоего тестя любимова,
До грознова короля Этмануила Этмануиловича;
Вырубил чудь белоглазую,
Прекротил сорочину долгополую
И тех черкас петигорскиех,
А и тех калмыков с татарами,
Чукши все и алюторы!».
Втапоры за то князь похвалил:
«Исполать тебе, доброй молодец,
Что служишь князю верою и правдою!».
Говорил тут Добрыня Никитич млад:
«Гой еси, сударь мой дядюшка,
Ласково со(л)нцо Владимер-князь!
Не диво Алеши Поповичу,
Диво князю Владимеру —
Хочет у жива мужа жену отнять!».
Втапоры Настасья засавалася,
Хочет прямо скочить, избесчестить столы.
Говорил Добрыня Никитич млад:
«А и ты душка Настасья Никулишна!
Прямо не скачи, не бесчести столы, —
Будет пора, кругом обойдешь!».
Взял за руку ее и вывел из-за убраных столов,
Поклонился князю Владимеру
Да и молоду Алеши Поповичу,
Говорил таково слово:
«Гой еси, мой названой брат
Алеша Попович млад!
Здравствуй женивши, да не с ким спать!».
На темно-голубом эфире
Златая плавала луна;
В серебряной своей порфире
Блистаючи с высот, она
Сквозь окна дом мой освещала
И палевым своим лучом
Златые стекла рисовала
На лаковом полу моем.
Сон томною своей рукою
Мечты различны рассыпал,
Кропя забвения росою,
Моих домашних усыплял;
Вокруг вся область почивала,
Петрополь с башнями дремал,
Нева из урны чуть мелькала,
Чуть Бельт в брегах своих сверкал;
Природа, в тишину глубоку
И в крепком погруженна сне,
Мертва казалась слуху, оку
На высоте и в глубине;
Лишь веяли одни зефиры,
Прохладу чувствам принося.
Я не спал, — и, со звоном лиры
Мой тихий голос соглася,
Блажен, воспел я, кто доволен
В сем свете жребием своим,
Обилен, здрав, покоен, волен
И счастлив лишь собой самим;
Кто сердце чисто, совесть праву
И твердый нрав хранит в свой век
И всю свою в том ставит славу,
Что он лишь добрый человек;
Что карлой он и великаном
И дивом света не рожден,
И что не создан истуканом
И оных чтить не принужден;
Что все сего блаженствы мира
Находит он в семье своей;
Что нежная его Пленира
И верных несколько друзей
С ним могут в час уединенный
Делить и скуку и труды!
Блажен и тот, кому царевны
Какой бы ни было орды
Из теремов своих янтарных
И сребро-розовых светлиц,
Как будто из улусов дальных,
Украдкой от придворных лиц,
За россказни, за растабары,
За вирши иль за что-нибудь
Исподтишка драгие дары
И в досканцах червонцы шлют;
Блажен! — Но с речью сей незапно
Мое все зданье потряслось,
Раздвиглись стены, и стократно
Ярчее молний пролилось
Сиянье вкруг меня небесно;
Сокрылась, побледнев, луна.
Виденье я узрел чудесно:
Сошла со облаков жена, —
Сошла — и жрицей очутилась
Или богиней предо мной.
Одежда белая струилась
На ней серебряной волной;
Градская на главе корона,
Сиял при персях пояс злат;
Из черно-огненна виссона,
Подобный радуге, наряд
С плеча десного полосою
Висел на левую бедру;
Простертой на алтарь рукою
На жертвенном она жару
Сжигая маки благовонны,
Служила вышню Божеству.
Орел полунощный, огромный,
Сопутник молний торжеству,
Геройской провозвестник славы,
Сидя пред ней на груде книг,
Священны блюл ее уставы;
Потухший гром в кохтях своих
И лавр с оливными ветвями
Держал, как будто бы уснув.
Сафиро-светлыми очами,
Как в гневе иль в жару, блеснув,
Богиня на меня воззрела. —
Пребудет образ ввек во мне,
Она который впечатлела! —
«Мурза! — она вещала мне, —
Ты быть себя счастливым чаешь,
Когда по дням и по ночам
На лире ты своей играешь
И песни лишь поешь царям.
Вострепещи, мурза несчастный!
И страшны истины внемли,
Которым стихотворцы страстны
Едва ли верят на земли;
Одно к тебе лишь доброхотство
Мне их открыть велит. Когда
Поэзия не сумасбродство,
Но вышний дар богов, — тогда
Сей дар богов лишь к чести
И к поученью их путей
Быть должен обращен, не к лести
И тленной похвале людей.
Владыки света люди те же,
В них страсти, хоть на них венцы;
Яд лести их вредит не реже,
А где поэты не льстецы?
И ты Сирен поющих грому
В вред добродетели не строй;
Благотворителю прямому
В хвале нет нужды никакой.
Хранящий муж честные нравы,
Творяй свой долг, свои дела,
Царю приносит больше славы,
Чем всех пиитов похвала.
Оставь нектаром наполненну
Опасну чашу, где скрыт яд».
Кого я зрю столь дерзновенну,
И чьи уста меня разят?
Кто ты? Богиня или жрица? —
Мечту стоящу я спросил.
Она рекла мне: «Я Фелица»;
Рекла — и светлый облак скрыл
От глаз моих ненасыщенных
Божественны ее черты;
Курение мастик бесценных
Мой дом и место то цветы
Покрыли, где она явилась.
Мой бог! мой ангел во плоти!..
Душа моя за ней стремилась;
Но я за ней не мог идти,
Подобно громом оглушенный,
Бесчувствен я, безгласен был.
Но, током слезным орошенный,
Пришел в себя и возгласил:
Возможно ль, кроткая царевна!
И ты к мурзе чтоб своему
Была сурова столь и гневна,
И стрелы к сердцу моему
И ты, и ты чтобы бросала,
И пламени души моей
К себе и ты не одобряла?
Довольно без тебя людей,
Довольно без тебя поэту,
За кажду мысль, за каждый стих,
Ответствовать лихому свету
И от сатир щититься злых!
Довольно золотых кумиров,
Без чувств мои что песни чли;
Довольно Кадиев, Факиров,
Которы в зависти сочли
Тебе их неприличной лестью;
Довольно нажил я врагов!
Иной отнес себе к бесчестью,
Что не дерут его усов;
Иному показалось больно,
Что он наседкой не сидит;
Иному — очень своевольно
С тобой мурза твой говорит;
Иной вменял мне в преступленье,
Что я посланницей с небес
Тебя быть мыслил в восхищенье
И лил в восторге токи слез.
И словом: тот хотел арбуза,
А тот соленых огурцов.
Но пусть им здесь докажет Муза,
Что я не из числа льстецов;
Что сердца моего товаров
За деньги я не продаю,
И что не из чужих анбаров
Тебе наряды я крою.
Но, венценосна добродетель!
Не лесть я пел и не мечты,
А то, чему весь мир свидетель:
Твои дела суть красоты.
Я пел, пою и петь их буду,
И в шутках правду возвещу;
Татарски песни из-под спуду,
Как луч, потомству сообщу;
Как солнце, как луну поставлю
Твой образ будущим векам;
Превознесу тебя, прославлю;
Тобой бессмертен буду сам.
1783—1784(?)
Умолкни, чернь непросвещенна,
Слепые мира мудрецы!
Небесна истина, священна!
Твою мне тайну ты прорцы.
Вещай: я буду ли жить вечно?
Бессмертна ли душа моя?
Се слово мне гремит предвечно:
Жив Бог! — Жива душа твоя.
Жива душа моя! и вечно
Она жить будет без конца;
Сиянье длится беспресечно,
Текуще света от Отца.
От лучезарной единицы,
В ком всех существ вратится круг,
Какие ни текут частицы,
Все живы, вечны: — вечен дух.
Дух тонкий, мудрый, сильный, сущий
В единый миг и там и здесь,
Быстрее молнии текущий
Всегда, везде и вкупе весь,
Неосязаемый, незримый,
В желаньи, в памяти, в уме
Непостижимо содержимый,
Живущий внутрь меня и вне.
Дух, чувствовать, внимать способный,
Все знать, судить и заключать;
Как легкий прах, так мир огромный
Вкруг мерить, весить, исчислять;
Ревущи отвращать перуны,
Чрез бездны преплывать морей,
Сквозь своды воздуха лазурны
Свет черпать солнечных лучей;
Могущий время скоротечность,
Прошедше с будущим вязать;
Воображать блаженство, вечность
И с мертвыми совет держать;
Пленяться истин красотою,
Надеяться бессмертным быть:
Сей дух возможет ли косою
Пресечься смерти и не жить?
Как можно, чтобы Царь всемирный,
Господь стихий и вещества —
Сей дух, сей ум, сей огнь эфирный,
Сей истый образ Божества —
Являлся с славою такою,
Чтоб только миг в сем свете жить,
Потом покрылся б вечной тьмою?
Нет, нет! — сего не может быть.
Не может быть, чтоб с плотью тленной,
Не чувствуя нетленных сил,
Противу смерти разяренной
В сраженье воин выходил;
Чтоб властью Царь не ослеплялся,
Судья против даров стоял
И человек с страстьми сражался,
Когда бы дух не укреплял.
Сей дух в Пророках предвещает,
Парит в Пиитах в высоту,
В Витиях сонмы убеждает,
С народов гонит слепоту;
Сей дух и в узах не боится
Тиранам правду говорить:
Чего бессмертному страшиться?
Он будет и за гробом жить.
Премудрость вечная и сила,
Во знаменье чудес своих,
В персть земну душу, дух вложила
И так во мне связала их,
Что сделались они причастны
Друг друга свойств и естества:
В сей водворился мир прекрасный
Бессмертный образ Божества!
Бессмертен я! — и уверяет
Меня в том даже самый сон;
Мои он чувства усыпляет,
Но действует душа и в нем;
Оставя неподвижно тело,
Лежащее в моем одре,
Она свой путь свершает смело,
В стихийной пролетая пре.
Сравним ли и прошедши годы
С исчезнувшим, минувшим сном:
Не все ли виды нам природы
Лишь бывших мечт явятся сонм?
Когда ж оспорить то не можно,
Чтоб в прошлом време не жил я:
По смертном сне так непреложно
Жить будет и душа моя.
Как тьма есть света отлученье:
Так отлученье жизни, смерть.
Но коль лучей, во удаленье,
Умершими нельзя почесть:
Так и души, отшедшей тела,
Она жива, — как жив и свет;
Превыше тленного предела
В своем источнике живет.
Я здесь живу, — но в целом мире
Крылата мысль моя парит;
Я здесь умру, — но и в эфире
Мой глас по смерти возгремит.
О! если б стихотворство знало
Брать краску солнечных лучей,
Как ночью бы луна, сияло
Бессмертие души моей.
Но если нет души бессмертной:
Почто ж живу в сем свете я?
Что в добродетели мне тщетной,
Когда умрет душа моя?
Мне лучше, лучше быть злодеем,
Попрать закон, низвергнуть власть,
Когда по смерти мы имеем
И злой и добрый равну часть.
Ах, нет! — коль плоть, разрушась, тленна
Мертвила б наш и дух с собой,
Давно бы потряслась вселенна,
Земля покрылась кровью, мглой;
Упали б троны, царства, грады,
И все погибло б зол в борьбе;
Но дух бессмертный ждет награды
От правосудия себе.
Дела, и сами наши страсти,
Бессмертья знаки наших душ.
Богатств алкаем, славы, власти:
Но все их получа, мы в ту ж
Минуту вновь — и близь могилы —
Не престаем еще желать;
Так мыслей простираем крилы,
Как будто б ввек не умирать.
Наш прах слезами оросится,
Гроб скоро мохом зарастет:
Но огнь от праха в том родится,
Надгробну надпись кто прочтет;
Блеснет, — и вновь под небесами
Начнет свой феникс новый круг;
Все движется, живет делами,
Душа бессмертна, мысль и дух.
Как серный пар прикосновеньем
Вмиг возгорается огня,
Подобно мысли сообщеньем
Возможно вдруг возжечь меня;
Вослед же моему примеру
Пойдет отважно и другой:
Так дел и мыслей атмосферу
Мы простираем за собой!
И всяко семя роду сродно
Как своему приносит плод:
Так всяка мысль себе подобно
Деянье за собой ведет.
Благие в мире духи, злые,
Суть вечны чада сих семен;
От них те свет, а тьму другие
В себя приемлют, жизнь иль тлен.
Бываю весел и спокоен,
Когда я сотворю добро;
Бываю скучен и расстроен,
Когда соделаю я зло:
Отколь же разность чувств такая?
Отколь борьба и перевес?
Не то ль, что плоть есть персть земная,
А дух влияние небес?
Отколь, и чувств по насыщенье,
Обемлет душу пустота?
Не оттого ль, что наслажденье
Для ней благ здешних суета?
Что есть для нас другой мир краше,
Есть вечных радостей чертог?
Бессмертие стихия наша,
Покой и верьх желаний — Бог!
Болезнью изнуренна смертной
Зрю мужа праведна в одре,
Покрытого уж тенью мертвой;
Но при возблещущей заре
Над ним прекрасной, вечной жизни
Горе он взор возводит вдруг,
Спеша в обятие отчизны,
С улыбкой испускает дух.
Как червь, оставя паутину
И в бабочке взяв новый вид,
В лазурну воздуха равнину
На крыльях блещущих летит,
В прекрасном веселясь убранстве,
С цветов садится на цветы:
Так и душа, небес в пространстве,
Не будешь ли бессмертна ты?
О нет! — бессмертие прямое
В едином Боге вечно жить,
Покой и счастие святое
В его блаженном свете чтить.
О радость! — О восторг любезный!
Сияй, надежда, луч лия,
Да на краю воскликну бездны:
Жив Бог! — Жива душа моя!
1785, 1797
Доколь, сын гордыя Юноны,
Враг свойства мудрых — тишины,
Ничтожа естества законы,
Ты станешь возжигать войны?
Подобно громам сединенны,
Доколе, Марс, трубы военны
Убийства будут возглашать?
Когда воздремлешь ты от злобы?
Престанешь города во гробы,
Селеньи в степи превращать?
Дни кротки мира пролетели,
Местам вид подал ты иной:
Где голос звонкой пел свирели.
Там слышен фурий адских вой.
Нимф нежных скрылись хороводы,
Бросаются наяды в воды,
Сонм резвых сатир убежал.
Твой меч, как молния, сверкает;
Народы так он посекает,
Как прежде серп там класы жал.
Какой еще я ужас внемлю!
Куда мой дух меня влечет!
Кровавый понт я зрю, не землю,
В дыму тускнеет солнца свет.
Я слышу стоны смертных рода...
Не расторгается ль природа?..
Не воскресает ли хаос?..
Не рушится ль вселенна вскоре?...
Не в аде ль я?.. Нет, в Финском море,
Где поражает готфа росс.
Где образ естества кончины
Передо мной изображен,
Кипят кровавые пучины,
И воздух молнией разжен.
Там плавают горящи грады,
Не в жизни, в смерти там отрады.
Повсюду слышно: гибнем мы!
Разят слух громы разяренны.
Там тьма подобна тьме геенны;
Там свет ужасней самой тьмы.
Но что внезапу укрощает
Отважны россиян сердца?
Умолк мятеж и не смущает
Вод Финских светлого лица.
Рассеян мрак, утихли стоны,
И нереиды и тритоны
Вкруг мирных флагов собрались,
Победы россиян воспели:
В полях их песни возгремели.
И по вселенной разнеслись.
Арей, спокойство ненавидя,
Питая во груди раздор,
Вздохнул, оливны ветви видя,
И рек, от них отвлекши взор:
«К тому ль, россияне суровы,
Растут для вас леса лавровы,
Чтобы любить вам тишину?
Дивя весь свет своим геройством,
Почто столь пленны вы спокойством
И прекращаете войну?
Среди огня, мечей и дыма
Я славу римлян созидал,
Я богом был первейшим Рима,
Мной Рим вселенной богом стал.
Мои одни признав законы,
Он грады жег и рушил троны,
Забаву в злобе находил;
Он свету был страшней геенны,
И на развалинах вселенны
Свою он славу утвердил.
А вы, перунами владея,
Страшней быв Рима самого,
Не смерти ищете злодея,
Хотите дружества его.
О росс, оставь толь мирны мысли:
Победами свой век исчисли,
Вселенну громом востревожь.
Не милостьми пленяй народы:
Рассей в них страх, лишай свободы,
Число невольников умножь».
Он рек и, чая новой дани,
Стирая хладну кровь с броней,
Ко пламенной готовил брани
Своих крутящихся коней...
Но вдруг во пропасти подземны
Бегут, смыкая взоры темны,
Мятеж, коварство и раздор:
Как гонит день ночны призраки,
Так гонит их в кромешны мрака
Один Минервы кроткий взор.
Подобно как луна бледнеет,
Увидя светла дней царя,
Так Марс мятется и темнеет,
В Минерве бога мира зря.
Уносится, как ветром прахи:
Пред ним летят смятеньи, страхи,
Ему сопутствует весь ад;
За ним ленивыми стопами
Влекутся, скрежеща зубами,
Болезни, рабство, бедность, глад.
И се на севере природа
Весенний образ приняла.
Минерва росского народа
Сердцам спокойство подала.
Рекла... и громов росс не мещет,
Рекла, и фин уж не трепещет;
Спокойны на морях суда.
Дивясь, дела ее велики
Нимф нежных воспевают лики;
Ликуют села и града.
Таков есть бог: велик во брани,
Ужасен в гневе он своем,
Но, коль прострет в знак мира длани,
Творца блаженства видим в нем.
Как воск пред ним, так тает камень;
Рука его, как вихрь и пламень,
Колеблет основанье гор;
Но в милостях Эдем рождает,
Сердца и души услаждает
Его единый тихий взор.
Ликуй, росс, видя на престоле
Владычицу подобных свойств;
Святой ее усердствуй воле;
Не бойся бед и неустройств.
Вотще когтями гидры злоба
Тебе копает двери гроба;
Вотще готовит чашу слез;
Один глагол твоей Паллады
Коварству становит преграды
И мир низводит к нам с небес.
О, сколь блаженны те державы,
Где, к подданным храня любовь.
Монархи в том лишь ищут славы,
Чтоб, как свою, щадить их кровь!
Народ в царе отца там видит,
Где царь раздоры ненавидит;
Законы дав, хранит их сам.
Там златом ябеда не блещет,
Там слабый сильных не трепещет,
Там трон подобен небесам.
Рассудком люди не боятся
Себя возвысить от зверей,
Но им они единым льстятся
Вниманье заслужить царей.
Невежество на чисты музы
Не смеет налагать там узы,
Не смеет гнать оно наук;
Приняв за правило неложно,
Что истребить их там не можно,
Где венценосец музам друг.
Там тщетно клевета у трона
Приемлет правды кроткий вид:
Непомраченна злом корона
Для льстивых уст ее эгид.
Не лица там, дела их зримы:
Законом все одним судимы —
Простый и знатный человек;
И во блаженной той державе,
Царя ее к бессмертной славе,
Цветет златой Астреи век.
Но кто в чертах сих не узнает
Россиян счастливый предел?
Кто, видя их, не вспоминает
Екатерины громких дел:
Она наукам храмы ставит,
Порок разит, невинность славит,
Дает художествам покой;
Под сень ее текут народы
Вкушать Астреи кроткой годы,
Астрею видя в ней самой.
Она неправедной войною
Не унижает царский сан,
И крови подданных ценою
Себе не ищет новых стран.
Врагов жалея поражает.
Когда суд правый обнажает
Разящий злобу меч ее,
Во гневе молниями блещет,
Ее десница громы мещет,
Но в сердце милость у нее.
О ты, что свыше круга звездна
Седишь, царей суды внемля,
Трон коего есть твердь небесна,
А ног подножие — земля,
Молитву чад России верных,
Блаженству общества усердных,
Внемли во слабой песни сей:
Чтоб россов продолжить блаженство
И зреть их счастья совершенство,
Давай подобных им царей!
Но что в восторге дух дерзает?
Куда стремлюся я в сей час?..
Кто свод лазурный отверзает,
И чей я слышу с неба глас?..
Вещает бог Екатерине:
«Владей, как ты владеешь ныне;
Народам правый суд твори,
В лице твоем ко мне языки
Воздвигнут песни хвал велики,
В пример тебя возьмут цари.
Предел россиян громка слава:
К тому тебе я дал их трон;
Угодна мне твоя держава,
Угоден правый твой закон.
Тобой взнесется росс высоко;
Над ним мое не дремлет око;
Я росский сам храню престол».
Он рек... и воздух всколебался,
Он рек... и в громах повторялся
Его божественный глагол.
«Фив и музы! нет вам жестокостью равных
В сонме богов — небесных, земных и подземных.
Все, кроме вас, молельцам благи и щедры:
Хлеб за труды земледельцев рождает Димитра,
Гроздие — Вакх, елей — Афина-Паллада;
Мощная в битвах, она ж превозносит ироев,
Правит Тидида копьем и стрелой Одиссея;
Кинфия славной корыстью радует ловчих;
Красит их рамо кожею льва и медведя;
Странникам путь указует Эрмий вожатый;
Внемлет пловцам Посидон и, смиряющий бурю,
Вводит утлый корабль в безмятежную пристань;
Пылкому юноше верный помощник Киприда:
Всё побеждает любовь, и, счастливей бессмертных,
Нектар он пьет на устах обмирающей девы;
Хрона державная дщерь, владычица Ира,
Брачным дарует детей, да спокоят их старость;
Кто же сочтет щедроты твои, о всесильный
Зевс-Эгиох, податель советов премудрых,
Скорбных и нищих отец, ко всем милосердный!
Боги любят смертных; и Аид незримый
Скипетром кротким пасет бесчисленных мертвых,
К вечному миру отшедших в луга Асфодели.
Музы и Фив! одни вы безжалостно глухи.
Горе безумцу, служащему вам! обольщенный
Призраком славы, тратит он счастье земное;
Хладной толпе в посмеянье, зависти в жертву
Предан несчастный, и в скорбях, как жил, умирает.
Повестью бедствий любимцев ваших, о музы,
Сто гремящих уст молва утомила:
Камни и рощи двигал Орфей песнопеньем,
Строгих Ерева богов подвигнул на жалость;
Люди ж не сжалились: жены певца растерзали,
Члены разметаны в поле, и хладные волны
В море мчат главу, издающую вопли.
Злый Аполлон! на то ли сам ты Омиру
На ухо сладостно пел бессмертные песни,
Дабы скиталец, слепец, без крова и пищи,
Жил он незнаем, родился и умер безвестен?
Всуе прияла ты дар красоты от Киприды,
Сафо-певица! Музы сей дар отравили:
Юноша гордый певицы чудесной не любит,
С девой простой он делит ложе Гимена;
Твой же брачный одр — пучина Левкада.
Бранный Эсхил! напрасно на камне чужбины
Мнишь упокоить главу, обнаженную Хроном:
С смертью в когтях орел над нею кружится.
Старец Софокл! умирай — иль, несчастней Эдипа,
В суд повлечешься детьми, прославлен безумным.
После великих примеров себя ли напомню?
Кроме чести, всем я жертвовал музам;
Что ж мне наградой? — зависть, хула и забвенье.
Тщетно в утеху друзья твердят о потомстве;
Люди те же всегда: срывают охотно
Лавр с недостойной главы, но редко венчают
Терном заросшую мужа благого могилу,
Музы! простите навек; соха Триптолема
Впредь да заменит мне вашу изменницу лиру.
Здесь в пустыне, нет безумцев поэтов;
Здесь безвредно висеть ей можно на дубе,
Чадам Эола служа и вторя их песни».
Сетуя, так вещал Евдор благородный,
Сын Полимаха-вождя и лепой Дориды,
Дщери Порфирия, славного честностью старца.
Предки Евдора издревле в дальнем Епире
Жили, между Додонского вещего леса,
Града Вуфрота, и мертвых вод Ахерузы;
Двое, братья родные, под Трою ходили:
Старший умер от язвы в брани суровой,
С Неоптолемом младший домой возвратился;
Дети и внуки их все были ратные люди.
Власть когда утвердилась владык македонских,
Вождь Полимах царю-полководцу Филиппу,
Сам же Евдор служил царю Александру;
С ним от Пеллы прошел до Индейского моря.
Бился в многих боях; но, духом незлобный,
Лирой в груди заглушал военные крики;
Пел он от сердца, и часто невольные слезы
Тихо лились из очей товарищей ратных,
Молча сидящих вокруг и внемлющих песни.
Сам Александр в Дамаске на пире вечернем
Слушал его и почтил нелестной хвалою;
Верно бы, царь наградил его даром богатым,
Если б Евдор попросил; но просьб он чуждался.
После ж, как славою дел ослепясь, победитель,
Клита убив, за правду казнив Каллисфена,
Сердцем враждуя на верных своих македонян,
Юных лишь персов любя, питомцев послушных,
Первых сподвижников прочь отдалил бесполезных, —
Бедный Евдор укрылся в наследие предков,
Меч свой и щит повесив на гвоздь для покоя;
К сельским трудам не привыкший, лирой любезной
Мнил он наполнить всю жизнь и добыть себе славу.
Льстяся надеждой, предстал он на играх Эллады;
Демон враждебный привел его! правда, с вниманьем
Слушал народ, вполголоса хвальные речи
Тут раздавались и там, и дважды и трижды
Плеск внезапный гремел; но судьи поэтов
Важно кивали главой, пожимали плечами,
Сердца досаду скрывая улыбкой насмешной.
Жестким и грубым казалось им пенье Евдора.
Новых поэтов поклонники судьи те были,
Коими славиться начал град Птолемея.
Юноши те предтечей великих не чтили:
Наг был в глазах их Омир, Эсхил неискусен,
Слаб дарованьем Софокл и разумом — Пиндар;
Друг же друга хваля и до звезд величая,
Юноши (семь их числом) назывались Плеядой,
В них уважал Евдор одного Феокрита
Судьи с обидой ему в венце отказали;
Он, не желая врагов печалию тешить,
Скрылся от них; но в дальнем, диком Епире,
Сидя у брега реки один и прискорбен,
Жалобы вслух воссылал на муз и на Фива.
Ночь расстилала меж тем священные мраки,
Луч вечерней зари на западе меркнул,
В небе безоблачном редкие искрились звезды,
Ветр благовонный дышал из кустов, и порою
Скрытые в гуще ветвей соловьи окликались.
Боги услышали жалобный голос Евдора;
Эрмий над ним повел жезлом благотворным —
Сном отягчилась глава и склонилась на рамо.
Дщерь Мнемозины, богиня тогда Каллиопа
Легким полетом снеслась от высокого Пинда.
Образ приемлет она младой Эгемоны,
Девы прелестной, Евдором страстно любимой
В юные годы; с нею он сладость Гимена
Думал вкусить, но смерти гений суровый
Дхнул на нее — и рано дева угасла,
Скромной подобно лампаде, на ночь зажженной
В хижине честной жены — престарелой вдовицы;
С помощью дщерей она при свете лампады
Шелком и златом спешит дошивать покрывало,
Редкий убор, заказанный царской супругой,
Коего плата зимой их прокормит семейство:
Долго трудятся они; когда ж пред рассветом
Третий петел вспоет, хозяйка опасно
Тушит огонь, и дщери ко сну с ней ложатся,
Радость семейства, юношей свет и желанье,
Так Эгемона, увы! исчезла для друга,
В сердце оставив его незабвенную память.
Часто сражений в пылу об ней он нежданно
Вдруг вспоминал, и сердце в нем билось смелее;
Часто, славя на лире богов и ироев,
Имя ее из уст излетало невольно;
Часто и в снах он видел любимую деву.
В точный образ ее богиня облекшись,
Стала пред спящим в алой, как маки, одежде;
Розы румянцем свежие рделись ланиты;
Светлые кудри вились по плечам обнаженным,
Белым как снег; и небу подобные очи
Взведши к нему, так молвила голосом сладким:
«Милый! не сетуй напрасно; жалобой строгой
Должен ли ты винить богов благодатных —
Фива и чистых сестр, пиерид темновласых?
Их ли вина, что терпишь ты многие скорби?
Властный Хронид по воле своей неиспытной
Благо и зло ив урн роковых изливает.
Втайне ропщешь ли ты на скудость стяжаний?
Лавр Геликона, ты знал, бесплодное древо;
В токе Пермесском не льется злато Пактола.
Злата искать ты мог бы, как ищут другие,
Слепо служа страстям богатых и сильных…
Вижу, ты движешь уста, и гнев благородный
Вспыхнул огнем на челе… о друг, успокойся:
Я не к порочным делам убеждаю Евдора;
Я лишь желаю спросить: отколе возникнул
В сердце твоем сей жар к добродетели строгой,
Ненависть к злу и к низкой лести презренье?
Кто освятил твою душу? — чистые музы.
С детства божественных пчел питаяся медом,
Лепетом отрока вторя высокие песни,
Очи и слух вперив к холмам Аонийским,
Горних благ ища, ты дольние презрел:
Так, если ветр утихнет, в озере светлом
Слягут на дно песок и острые камни,
В зеркале вод играет новое солнце,
Странник любуется им и, зноем томимый,
В чистых струях утоляет палящую жажду,
Кто укреплял тебя в бедствах, в ударах судьбины,
В горькой измене друзей, в утрате любезных?
Кто врачевал твои раны? — девы Парнаса.
Кто в далеких странах во брани плачевной,
Душу мертвящей видом кровей и пожаров,
Ярые чувства кротил и к стону страдальцев
Слух умилял? — они ж, аониды благие,
Печной подобно кормилице, ласковой песнью
Сон наводящей и мир больному младенцу.
Кто же и ныне, о друг, в земле полудикой,
Мглою покрытой, с областью Аида смежной,
Чарой мечты являет очам восхищенным
Роскошь Темпейских лугов и величье Олимпа?
Всем обязан ты им и счастлив лишь ими.
Судьи лишили венца—утешься, любезный:
Мид-судия осудил самого Аполлона.
Иль без венцов их нет награды поэту?
Ах! в таинственный час, как гений незримый
Движется в нем и двоит сердца биенья,
Оком объемля вселенной красу и пространство,
Ухом в себе внимая волшебное пенье,
Жизнию полн, подобной жизни бессмертных,
Счастлив певец, счастливейший всех человеков.
Если Хрон, от власов обнажающий темя,
В сердце еще не убил священных восторгов,
Пой, Евдор, и хвались щедротами Фива.
Или… страшись: беспечных музы не любят.
Горе певцу, от кого отвратятся богини!
Тщетно, раскаясь, захочет призвать их обратно:
К неблагодарным глухи небесные девы».
Смолкла богиня и, белым завесясь покровом,
Скрылась от глаз; Евдор, востревожен виденьем,
Руки к нему простирал и, с усилием тяжким
Сон разогнав, вскочил и кругом озирался.
Робкую шумом с гнезда он спугнул голубицу:
Порхнула вдруг и, сквозь частые ветви спасаясь,
Краем коснулась крыла висящия лиры:
Звон по струнам пробежал, и эхо дубравы
Сребряный звук стенаньем во тьме повторило.
«Боги! — Евдор воскликнул, — сон ли я видел?
Тщетный ли призрак, ночное созданье Морфея,
Или сама явилась мне здесь Эгемона?
Образ я видел ее и запела; но тени
Могут ли вспять приходить от полей Перзефоны?
Разве одна из богинь, несчастным утешных,
В милый мне лик облеклась, харитам подобный?..
Разум колеблется мой, и решить я не смею;
Волю ж ее я должен исполнить святую».
Так он сказал и, лиру отвесив от дуба,
Путь направил в свой дом, молчалив и задумчив.
На кровле ворон дико прокричал —
Старушка слышит и бледнеет.
Понятно ей, что ворон тот сказал:
Слегла в постель, дрожит, хладеет.
И во́пит скорбно: «Где мой сын чернец?
Ему сказать мне слово дайте;
Увы! я гибну; близок мой конец;
Скорей, скорей! не опоздайте!»
И к матери идет чернец святой:
Ее услышать покаянье;
И тайные дары несет с собой,
Чтоб утолить ее страданье.
Но лишь пришел к одру с дарами он,
Старушка в трепете завыла;
Как смерти крик ее протяжный стон…
«Не приближайся! — возопила. —
Не подноси ко мне святых даров;
Уже не в пользу покаянье…»
Был страшен вид ее седых власов
И страшно груди колыханье.
Дары святые сын отнес назад
И к страждущей приходит снова;
Кругом бродил ее потухший взгляд;
Язык искал, немея, слова.
«Вся жизнь моя в грехах погребена,
Меня отвергнул искупитель;
Твоя ж душа молитвой спасена,
Ты будь души моей спаситель.
Здесь вместо дня была мне ночи мгла;
Я кровь младенцев проливала,
Власы невест в огне волшебном жгла
И кости мертвых похищала.
И казнь лукавый обольститель мой
Уж мне готовит в адской злобе;
И я, смутив чужих гробов покой,
В своем не успокоюсь гробе.
Ах! не забудь моих последних слов:
Мой труп, обвитый пеленою,
Мой гроб, мой черный гробовой покров
Ты окропи святой водою.
Чтоб из свинца мой крепкий гроб был слит,
Семью окован обручами,
Во храм внесен, пред алтарем прибит
К помосту крепкими цепями.
И цепи окропи святой водой;
Чтобы священники собором
И день и ночь стояли надо мной
И пели панихиду хором;
Чтоб пятьдесят на крылосах дьячков
За ними в черных рясах пели;
Чтоб день и ночь свечи у образов
Из воску ярого горели;
Чтобы звучней во все колокола
С молитвой день и ночь звонили;
Чтоб заперта во храме дверь была;
Чтоб дьяконы пред ней кадили;
Чтоб крепок был запор церковных врат;
Чтобы с полуночного бденья
Он ни на миг с растворов не был снят
До солнечного восхожденья.
С обрядом тем молитеся три дня,
Три ночи сряду надо мною:
Чтоб не достиг губитель до меня,
Чтоб прах мой принят был землею».
И глас ее быть слышен перестал;
Померкши очи закатились;
Последний вздох в груди затрепетал;
Уста, охолодев, раскрылись.
И хладный труп, и саван гробовой,
И гроб под черной пеленою
Священники с приличною мольбой
Опрыскали святой водою.
Семь обручей на гроб положены;
Три цепи тяжкими винтами
Вонзились в гроб и с ним утверждены
В помост пред царскими дверями.
И вспрыснуты они святой водой;
И все священники в собранье:
Чтоб день и ночь душе на упокой
Свершать во храме поминанье.
Поют дьячки все в черных стихарях
Медлительными голосами;
Горят свечи́ надгробны в их руках,
Горят свечи́ пред образами.
Протяжный глас, и бледный лик певцов,
Печальный, страшный сумрак храма,
И тихий гроб, и длинный ряд попов
В тумане зыбком фимиама,
И горестный чернец пред алтарем,
Творящий до земли поклоны,
И в высоте дрожащим свеч огнем
Чуть озаренные иконы…
Ужасный вид! колокола звонят;
Уж час полуночного бденья…
И заперлись затворы тяжких врат
Перед начатием моленья.
И в перву ночь от свеч веселый блеск.
И вдруг… к полночи за вратами
Ужасный вой, ужасный шум и треск;
И слышалось: гремят цепями.
Железных врат запор, стуча, дрожит;
Звонят на колокольне звонче;
Молитву клир усерднее творит,
И пение поющих громче.
Гудят колокола, дьячки поют,
Попы молитвы вслух читают,
Чернец в слезах, в кадилах ладан жгут,
И свечи яркие пылают.
Запел петух… и, смолкнувши, бегут
Враги, не совершив ловитвы;
Смелей дьячки на крылосах поют,
Смелей попы творят молитвы.
В другую ночь от свеч темнее свет,
И слабо теплятся кадилы,
И гробовой у всех на лицах цвет,
Как будто встали из могилы.
И снова рев, и шум, и треск у врат;
Грызут замок, в затворы рвутся;
Как будто вихрь, как будто шумный град,
Как будто воды с гор несутся.
Пред алтарем чернец на землю пал,
Священники творят поклоны,
И дым от свеч туманных побежал,
И потемнели все иконы.
Сильнее стук — звучней колокола,
И трепетней поющих голос:
В крови их хлад, обемлет очи мгла,
Дрожат колена, дыбом волос.
Запел петух… и прочь враги бегут,
Опять не совершив ловитвы;
Смелей дьячки на крылосах поют,
Попы смелей творят молитвы.
На третью ночь свечи́ едва горят;
И дым густой, и запах серный;
Как ряд теней, попы во мгле стоят;
Чуть виден гроб во мраке черный.
И стук у врат: как будто океан
Под бурею ревет и воет,
Как будто степь песчаную оркан
Свистящими крылами роет.
И звонари от страха чуть звонят,
И руки им служить не вольны;
Час от часу страшнее гром у врат,
И звон слабее колокольный.
Дрожа, упал чернец пред алтарем;
Молиться силы нет; во прахе
Лежит, к земле приникнувши лицом;
Поднять глаза не смеет в страхе.
И певчих хор, досель согласный, стал
Нестройным криком от смятенья:
Им чудилось, что церковь зашатал
Как бы удар землетрясенья.
Вдруг затускнел огонь во всех свечах,
Погасли все и закурились;
И замер глас у певчих на устах,
Все трепетали, все крестились.
И раздалось… как будто оный глас,
Который грянет над гробами;
И храма дверь со стуком затряслась
И на пол рухнула с петлями.
И он предстал весь в пламени очам,
Свирепый, мрачный, разяренный;
И вкруг него огромный божий храм
Казался печью раскаленной!
Едва сказал: «Исчезните!» цепям —
Они рассылались золою;
Едва рукой коснулся обручам —
Они истлели под рукою.
И вскрылся гроб. Он к телу вопиет:
«Восстань, иди вослед владыке!»
И проступил от слов сих хладный пот
На мертвом, неподвижном лике.
И тихо труп со стоном тяжким встал,
Покорен страшному призванью;
И никогда здесь смертный не слыхал
Подобного тому стенанью.
И ко вратам пошла она с врагом…
Там зрелся конь чернее ночи.
Храпит и ржет и пышет он огнем,
И как пожар пылают очи.
И на коня с добычей прянул враг;
И труп завыл; и быстротечно
Конь полетел, взвивая дым и прах;
И слух об ней пропал навечно.
Никто не зрел, как с нею мчался он…
Лишь страшный след нашли на прахе;
Лишь, внемля крик, всю ночь сквозь тяжкий сон
Младенцы вздрагивали в страхе.
Далеко, далеко раскинулось поле,
Покрытое снегом, что белым ковром,
И звезды зажглися, и месяц, что лебедь,
Плывет одиноко над сонным селом.
Бог знает откуда с каким-то товаром
Обоз по дороге пробитой идет:
То взедет он тихо на длинную гору,
То в темной лощине из глаз пропадет.
И вот на дороге он вновь показался
И на гору стал подыматься шажком;
Вот слышно, как снег заскрипел под санями
И кони заржали под самым селом.
В овчинных тулупах, в коломенских шапках,
С обозом, и с правой и с левой руки,
В лаптях и онучах, в больших рукавицах,
Кряхтя, пожимаясь, идут мужики.
Избились их лапти от дальней дороги,
Их жесткие лица мороз заклеймил,
Высокие шапки, усы их, и брови,
И бороды иней пушистый покрыл.
Подходят они ко дворам постоялым;
Навстречу к ним дворник спешит из ворот
И шапку снимает, приветствуя словом:
«Откудова, братцы, Господь вас несет?»
— «Да едем вот с рыбой в Москву из Ростова, —
Передний извозчик ему отвечал, —
А что на дворе-то, не тесно ль нам будет? —
Теперь ты, я чаю, нас вовсе не ждал».
— «Для доброго гостя найдется местечко, —
Приветливо дворник плечистый сказал,
И, рыжую бороду тихо погладив,
Слегка ухмыляясь, опять продолжал: —
Ведь я не таков, как сосед-прощелыга,
Готовый за грош свою душу продать;
Я знаю, как надо с людьми обходиться,
Кого как приветить и чем угощать.
Овес мой — овинный, изба — та же баня,
Не как у соседа, — зубов не сберешь;
И есть где прилечь, посидеть, обсушиться,
А квас, то есть брага, и нехотя пьешь.
Везжайте-ка, братцы; нам стыдно считаться:
Уж я по-приятельски вас угощу,
И встречу, как водится, с хлебом и солью,
И с хлебом и солью с двора отпущу».
Послушались дворника добрые люди:
На двор поместились, коней отпрягли,
К саням привязали, и корму им дали,
И в теплую избу чрез сени вошли.
Сняв шапки, святым образам помолились,
Обчистили иней пушистый с волос,
Разделись, тулупы на нары поклали
И речь завели про суровый мороз.
Погрелись близ печки, и руки помыли,
И, грудь осенивши широким крестом,
Хозяйке хлеб-соль подавать приказали,
И ужинать сели за длинным столом.
И вот, в сарафане, покрытая кичкой,
К гостям молодая хозяйка вошла,
Сказала: «Здорово, родные, здорово!»
И каждому порознь поклон отдала;
По крашеной ложке им всем разложила,
И соли в солонке и хлеб подала,
И в чашке глубокой с надтреснутым краем
Из кухни горячие щи принесла.
И блюдо за блюдом пошла перемена…
Извозчики молча и дружно едят,
И пот начинает с них градом катиться,
Глаза оживились, и лица горят.
«Послушай, хозяюшка! — молвил извозчик,
С трудом проглотивши свинины кусок. —
Нельзя ли найти нам кваску-то получше,
Ведь этот слепому глаза продерет».
— «И, что ты, родимый! квасок-ат что брага,
Его и купцам доводилося пить».
— «Спасибо, хозяйка! — сказал ей извозчик, —
Не скоро нам брагу твою позабыть».
— «Ну, полноте спорить, вишь, с бабой связался! —
Промолвил другой, обтирая усы. —
Аль к теще приехал с женою на праздник?
Что есть, то и ладно, а нет — не проси».
— «Вестимо, Данилыч, — сказал ему третий. —
За хлебом и солью шуметь не рука;
Ведь мы не бояре: что есть, тем и сыты…
А ну-ка, хозяюшка, дай-ка гуська!»
— «Эх, братцы! — рукою расправивши кудри,
Товарищам молвил детина один. —
Раз ездил я летом в Макарьев на тройке,
Нанял меня, знаешь, купеческий сын.
Ну что за раздолье мне было в дороге!
Признаться, уж попил тогда я винца!
Как свистнешь, бывало, и тронешь лошадок,
Захочешь потешить порой молодца, —
И птицей несется залетная тройка,
Лишь пыль подымается черным столбом,
Звенит колокольчик, и версты мелькают,
На небе ни тучки, и поле кругом.
В лицо ветерок подувает навстречу,
И на сердце любо, и пышет лицо…
Приехал в деревню: готова закуска,
И дворника дочка подносит винцо.
А вечером, знаешь, мой купчик удалый,
Как этак порядком уже подгульнет,
На улицу выйдет, вся грудь нараспашку,
Вокруг себя парней толпу соберет,
Оделит деньгами и весело крикнет:
«А ну-ка, валяй: «Не белы-то снеги!..»
И парни затянут, и сам он зальется,
И тут уж его кошелек береги.
Бывало, шепнешь ему: «Яков Петрович!
Припрячь кошелек-то, — ведь спросит отец».
— «Молчи, брат! за словом в карман не полезу!
В товаре убыток — и делу конец».
Так, сидя на лавках за хлебом и солью,
Смеясь, мужички продолжают рассказ,
И, стоя близ печки, качаясь в дремоте,
Их слушает дворник, прищуривши глаз,
И думает сам он с собою спросонок:
«Однако, от этих барыш мне придет!
Овса-то, вот видишь, по мерочке взяли,
А есть — так один за троих уберет.
Куда ж это, Господи, все уложилось!
Баранина, щи, поросенок и гусь,
Лапша, и свинина, и мед на заедки…
Ну, я же по-своему с ними сочтусь».
Вот кончился ужин. Извозчики встали…
Хозяйка мочалкою вытерла стол,
А дворник внес в избу охапку соломы,
Взглянул исподлобья и молча ушел.
Проведав лошадок, сводив их к колодцу,
Извозчики снова все в избу вошли,
Постлали постель, помолилися Богу,
Разделись, разулись и спать залегли.
И все замолчало… Лишь в кухне хозяйка,
Поставив посуду на полку рядком,
Из глиняной чашки, при свете огарка,
Поила теленка густым молоком.
Но вот наконец и она улеглася,
Под голову старый зипун положив,
И крепко на печке горячей заснула,
Все хлопоты кухни своей позабыв.
Все тихо… все спят… и давно уже полночь.
Раскинувши руки, храпят мужики,
Лишь, хрюкая, в кухне больной поросенок
В широкой лоханке сбирает куски…
Светать начинает. Извозчики встали…
Хозяйка остаток огарка зажгла,
Гостям утереться дала полотенце,
Ковшом в рукомойник воды налила.
Умылися гости; пред образом стали,
Молитву, какую умели, прочли
И к спящему дворнику в избу другую
За корм и хлеб-соль рассчитаться вошли.
Сердитый, спросонок глаза протирая,
Поднялся он с лавки и счеты сыскал,
За стол сел, нахмурясь, потер свой затылок
И молвил: «Ну, кто из вас что забирал?»
— «Забор ты наш знаешь: мы поровну брали;
А ты вот за ужин изволь положить
Себе не в обиду и нам не в убыток,
С тобою хлеб-соль нам вперед чтоб водить».
— «Да что же, давай четвертак с человека:
Оно хоть и мало, да так уж и быть».
— «Не много ли будет, почтенный хозяин?
Богат скоро будешь! нельзя ли сложить?»
— «Нет, складки, ребята, не будет и гроша,
И эта цена-то пустяк пустяком;
А будете спорить — заплатите вдвое:
Ворота ведь заперты добрым замком».
Подумав, извозчики крепко вздохнули
И, нехотя вынув свои кошели,
Хозяину деньги сполна отсчитали
И в путь свой, в дорогу сбираться пошли.
Всю выручку в старый сундук положивши,
Хозяин оделся и вышел на двор
И, видя, что гости коней запрягают,
Взял ключ и замок на воротах отпер.
Накинув арканы на шеи лошадок,
Извозчики стали сезжать со двора.
«Спасибо, хозяин! — промолвил последний. —
Смотри, разживайся с чужого добра!»
— «Ну, с Богом, любезный! — сказал ему дворник, —
Еще из-за гроша ты стал толковать!
Вперед, просим милости, к нам заезжайте,
Уж нам не учиться, кого как принять!»
Демидов!—в сих стихах дерзаю пред Тобой
Смиренно повторить хвалебной глас, священной
России радостной, Европы удивленной. —
Ты славно совершил великой подвиг свой!
Твоя сокрытая от мира добродетель
Явилась наконец, как солнце в небесах!
Во имени Твоем, наш мудрый Благодетель,
Сама Любовь гремит и действует в сердцах!
Твой дар, которым днесь Отечество гордится,
Пред олтарем его, давно уже таясь,
Ждал горняго огня, чтоб к Небу воскуриться,
К наукам Царь воззрел, и—жертва вознеслась!
Природы дщерь, Зима, от взоров сокрывает
Богатства дивныя и лета и весны;
Но дней Твоих Зима в величестве являет,
Сквозь завес скромности, Твои цветущи дни.
Россию славящий, любви небесной Гений,
Друг прадедов Твоих и друг благотворений:
От самых юных лет беседовал с Тобой,
Чтоб оживить в Тебе и дух и образ свой;
Общественно добро Твоим блаженством стало!
В душе Твоей, как Бог, Отечество сияло;
Служа себе, ему усердно Ты служил,
И богатя себя, его Ты богатил.
Тогда уже об нас Ты пламенем раченья
Горел; как друг, отец, когда Ты собирал
Природы и искусств чудесныя творенья!..
Мое именье, жизнь, Ты сам себ вещал,
Все есть Отечества ко мне благодеянье! —
Я должен возрастить, и возвратить даянье!
Ни роскошь, ни тщета железною рукой
Не должны разделять Отечества со мной!
Блеск золоту дает его употребленье! —
Пусть дни мои текут во тьме уединенье
Невидны для людей!—их видеть будет Бог!
Так мыслил Ты всегда, и миру дал урок,
Что сердце доброе само себе отрада;
Что славы истинной не льзя нам скоро ждать:
Терпенье ей отец, a Добродетель—мать,
Чем далее от нас, тем радостней награда!
Трусливый честолюб с младенческой душой
В ближайшем призраке обресть ее желает;
Плывет за ней слепец под бурею страстей;
Оставил берега: волн жертва погибает;
Мудрец провидит вдаль; идет своей стезей,
Свободный в плене зол; богатый сам собой.
Стопою твердою небрежно попирает
И терны и цветы, что случай разсыпает.
Он любит многий труд, полезным быть любя,
Он в мрак гробовом зрит солнце для себя!
Демидов!—дивно ли для нас твое терпенье?
Предмет твой для тебя, и честь, и наслажденье
Отечество и Бог! что может больше льстить?
Возможно ли еще иное что любить? —
Почувствуй только их:—и в чувствах сих небесных
Исчезнет вся боязнь препятствий неизбежных.
И горесть сладостью, и щастие мечтой,
И гибель самая безсмертием явится —
И смертный полу-бог,—и мир ему дивится!—.
Он шествует своей особенной стезей. —
Незиждет пирамид огромных в удивленье,
Чтобы гордиться в них пред лютостью веков;
Не блещет пышностью, безумцов в ослепленье;
Нет нужды для него в сиянии чинов ;
Нет нужды для него в громадах мавзолеев,
Что нехотя гласят, сколь их строитель мал!….
Обычай иногда гробницу и злодеев
Великим именем святыни украшал,
Чтоб память бедную возвысить алтарями:
Но Вышний славится лишь добрыми делами!
И храм воздвигнутый, не славы для венца,
Не для хранения одних титулов пышных,
Но в пользу общества, но в пользу наших ближних,
Есть, может быт, один достойный храм Творца!
Велик, кто показал прямую добродетель;
Но больше, кто возжег любовь чистейшу к ней;
Велик единаго семейства благодетель,
Но больше, кто умел для счастия людей,
Свой век переживать, и мѵро лить безценно
Всегда на самое потомство отдаленно!
Демидов! Ты умел сей подвиг совершить!
Превыше всех добро—науки разширить!
Щедрота, правой суд, к несчастным состраданье
Есть застарелых зол и бедствий врачеванье:
Намеренье наук есть—зло предупреждать;
В сем очарованном жилище заблуждений
Он ведут меня, когда и друг и брат
Оставят беднаго на жертву злоключений!
Благотворитель нам на раны льет елей;
Благотворителя рождает просвещенье;
Один лишь милует;—сие творит людей;
Круг действий одного имеет огражденье,
Науки действие, как сей чудесный свет,
Как вечность целая, пределов не имеет:
С веками лучь ея растет и пламенеет,
Пока обнимет все, и в Боге процветет!
Великий человек!—я в радости теряюсь,
Когда простру свой взор к грядущим временам!
Напрасно исчислять все пользы покушаюсь,
Которыя текут во след Твоим трудам!
Одеянна вокруг небесными лучами
Средь изобилия, в глубокой тишине,
Как некий дивный храм, Россия зрится мне,
В котором пред осмью для Феба олтарями,
Курилец, и Вотяк, Черкесы и Сармат,
Став братья и друзья наукою святою,
Воззрят на образ Твой с сердечною слезою,
И имя славное Твое благословят! —
Отечество мое! позволь к себе склониться!
Демидова хвала есть лучь хвалы твоей!
Кто не прославится тобой, не возгордится? —
Каких имело ты, имеешь днесь детей! —
Одни прошли весь мир с победой и громами;
Другие мирными прославились делами;
Там Минин честь твою из плена искупил;
Пожарской дал Царя, и бунты усмирил; —
Там страждет Филарет, и в сонмище коварных,
В темниц, в смертной час, среди мечей, огней,
Он проповедует о славе лишь твоей! —
Дух сильный доблестей, дух кроткий, лучезарный,
Любви небесной дух, чрез десять ужь веков,
Наследство общее для всех твоих сынов!
Он с нашей славою мужал и укреплялся;
Как феникс в пепел, он в бедствах возраждался!
Благословение навек твоим Царям! —
Доброта и любовь—плоды святых законов!
Благотворительность от светлых Царских тронов
Идет,—и все себе преобращает в храм,
Царь добрый добрых слуг повсюду обретает,
Как животворное светило в небесах,
Возшед, на всей себя природе изражает:
Так Он все движет вкруг; и светится в сердцах!
Его пример—закон, на дске неизложенный,
Который не гремит, и тем сильней громов;
Его глагол—орган Всевышняго священный,
Которым зиждется гармония миров! —
МОНАРХ!—безсмертнаго Царя изображенье!
Тебе приносим мы; Тебе благодаренье
За благодетелей, защитников своих!
В Тебе сияет Бог, a Ты сияешь в них!
И где, и в чем для нас обрящутся препоны?
Вещай,—и новые Говарды, Вашингтоны, —
Еще Демидовы прославят Росский край,
И мир преобратят в блаженный, горний рай!
А Ты; явивший нам Россиян древнях нравы,
Споспешник Царскаго желанья, веселись!
Полвека дней Твоих—россадник вечной славы!
Стан в запад своем, и духом обратись
На поприще Твое!—Кому подумать- можно,
Чтоб сластолюбец жил счастливее Тебя?
Кто радости свои, свое безсмертье ложно,
Вместил в холодну спесь,—дышал ли для себя ? —
Великость Твоего безсмертнаго предмета,
Уничтожала все величья пышны света!
Ты человечество, душею обнимал,
Любовию к нему блаженствовал, пылал! —
Роскошество утех, для сердца умерщвленье;
В разделе наших благ прямое наслажденье!
Для добродетели все почести людей,
Одежда бренная, котору пременяет
Обычай и случай по резвости своей,
Пускай вселенная, Твой подвиг прославляет,
Пусть памятник Тебе Россия сотворит,
Пусть Музы соплетут Тебе хвалы нетленны!
Что сделают он ?—исполнят долг священный;
Но могут ли Тебе сиянья приложить?
Мы ищем, мы хотим с ничтожной похвалой,
Не украшать-Тебя, украсишься Тобою!
Но Ты не требуешь от мира ничего:
Твой дар унизился б наградою его!
Жизнь наша мрачная, тернистая дорога;
Не здесь конец ея, но пред престолом Бога!
Я слышу голос Твой :—когда сии цветы,
Политые моей усердною рукою,
Достойны принесут и зрелые плоды:
Тогда, тогда себя усердно успокою!.
Тогда мой дух, носясь среди моих детей,
Почувствует, что жил он в скорбной жизни сей!
Надейся, торжествуй душа благолюбива!
Ты сеешь не на терн, но в нежныя сердца!
Богату жатву даст Твоя богата нива.
Ты, вместо пышнаго гражданскаго венца,
Приимешь матерей, отцов благословенья!
Ты, вместо слабаго от чад благодаренья,
Услышишь сладкий глас Отечества к себе:
Он полезны мне, Твоих щедрот достойны;
Заслуги их, труды—хвала и честь тебе! —
Тогда при звук лир, гораздо боле стройных,
Шум славы Твоея, пройдя времен округ,
Сольется вечности в долинах разширенных
Со славою Царя, со славой дней блаженных,
России с торжеством, с безсмертием наук!
«Как! ты разплакался! слушать не хочешь и стараго друга!
Страшное дело: Дафна тебе ни пол-слова не скажет,
Песень с тобой не поет, не пляшет, почти лишь не плачет,
Только что встретит насмешливый взор Ликорисы, и обе
Мигом краснеют, краснее вечерней зари перед вихрем!
Взрослый ребенок, стыдись! иль не знаешь седого Сатира?
Кто же младенца тебя баловал? день целый бывало,
Бедный на холме сидишь ты один и смотришь за стадом:
Сердцем и сжалюсь я; старый, приду посмеяться с тобою,
В кости играя поспорить, попеть на свирели. Что жь вышло?
Кто же, как ты, свирелью владеет и в кости играет?
Сам ты знаешь, никто. Из чьих ты корзинок плоды ел?
Все из моих: я жимолость тонкую сам выбирая,
Плел из нея их узорами с легкой, цветною соломой.
Пил молоко из моих же ты чаш и кувшинов: тыквы
Полныя, словно широкия щеки младаго Сатира,
Я и сушил, и долбил, и на коже резал искусно
Грозды, цветы и образы сильных богов и героев.
То же никто не имел (могу похвалиться) подобных
Чаш и кувшинов и легких корзинок. Часто, бывало,
После оргий вакхальных другие Сатиры спешили
Либо в пещеры свои, отдохнуть на душистых постелях,
Либо к рощам пугать и преследовать юных пастушек:
Я же к тебе приходил, и покой и любовь забывая;
Пьяный, под песню твою плясал я с ученым козленком;
Резвый, на задних ногах выступал и прыгал неловко,
Тряс головой, и на роги мои и на бороду злился.
Ты задыхался от смеха веселаго, слезы блестели
В ямках щечек надутых: и все забывалося горе.
Горе жь какое тогда у тебя, у младенца, бывало?
Тыкву мою разобьешь, изломаешь свирель, да и только.
Нынче ль тебя не утешу я? нынче ль оставлю? поверь мне,
Слезы утри! успокойся и стараго друга послушай.»—
Так престарелый Сатир говорил молодому Микону,
В грусти безмолвной лежащему в темной каштановой роще.
К Дафне юный пастух разгорался в младенческом сердце
Пламенем первым и чистым: любил и любил не напрасно.
Все до вчерашняго вечера счастье ему предвещало:
Дафна охотно плясала и пела с ним; даже однажды
Руку пожала ему и что-то такое шепнула
Тихо, но сладко, когда он сказал ей: люби меня, Дафна!
Что же два вечера Дафна не та, не прежняя Дафна?
Только он к ней, она от него. Понятные взгляды,
Ласково-детския речи, улыбка сих уст пурпуровых,
Негой пылающих, все, как весенней водою уплыло!
Что случилось с прекрасной пастушкой? Не знает ли, полно,
Старый Сатир наш об этом? не просто твердит он: Послушай!
Ночь же прекрасная: тихо, на небе ни облака! Если
С каждым лучем богиня Диана шлет по лобзанью
Эндимиону счастливцу: то был ли на свете кто смертный
Столько, так страстно лобзаем и в полную пору любови!
Нет и не будет! лучи так и блещут, земля утопает
В их обаятельном свете; Иллис из урны прохладной
Льет серебро; соловьи разсыпаются в сладостных песнях;
Берег дышит томительным запахом трав ароматных:
Сердце полнее живет, и душа упивается негой.
Бедный Микон Сатира послушался, медленно поднял
Голову, сел, прислонился к каштану высокому, руки
Молча сложил, и взор устремил на Сатира; а старый
Локтем налегся на длинную ветвь, и качаясь, так начал:
«Ранней зарею вчера просыпаюсь я: — холодно что-то!
Разве с вечера я не прикрылся? где теплая кожа?
Как под себя не постлал я трав ароматных и свежих?
Глядь, и зажмурился! свет ослепительный утра, неслитый
С мраком ленивым пещеры! Что это? дернул ногами:
Ноги привязаны к дереву! Руку за кружкой: о боги!
Кружка разбита, разбита моя драгоценная кружка!
Ах, я хотел закричать: ты усерден по прежнему, старый,
Лишь не по прежнему силен, мой друг, на вакхических битвах!
Ты не дошел до пещеры своей, на дороге ты верно
Пал, побежденный вином, и насмешникам в руки попался!—
Но плесканье воды, но веселые женские клики
Мысли в уме, а слова в растворенных устах удержали.
Вот, не смея дышать, чуть-чуть я привстал, предомною
Частый кустарник; легко листы раздвигаю; подвинул
Голову в листья, гляжу: там синеют, там искрятся волны;
Далее двинулся: вижу, в волнах Ликориса и Дафна:
Обе прекрасны, как девы-Хариты, и наги, как Нимфы;
С ними два лебедя. Знаешь, любимые лебеди: бедных
Прошлой весною ты спас; их матерь клевала жестоко;—
Мать отогнал ты, поймал их и в дар принес Ликорисе:
Дафну тогда ужь любил ты, но ей подарить их боялся.
Первыя чувства любви, я помню, застенчивы, робки:
Любишь и милой страшишься наскучить и лаской излишней.
Белыя шеи двух лебеде́й обхватив, Ликориса
Вдруг поплыла, а Дафна нырнула в кристальныя воды.
Дафна явилась, и смех ее встретил: «Дафна, я Леда,
Новая Леда.»—А я Аматузия! видишь, не так ли
Я родилася теперь, как она, из пены блестящей?—
«Правда; но прежняя Леда ни что перед новой! мне служат
Два Зевеса: чем же похвалишься ты пред Кипридой?»
—Мужем не будет моим Ифест хромоногий, и старой!—
«Правда и то, моя милая Дафна; еще скажу: правда!
Твой прекрасен Микон; не сыскать пастуха, его лучше!
Кудри его в три ряда; глаза небеснаго цвета;
Взгляды их к сердцу доходят; как персик, в пору созревший.
Юный, он свеж и румян и пухом блестящим украшен;
Что жь за уста у него? Душистыя, алыя розы,
Полныя звуков и слов, сладчайших всех песень воздушных.
Дафна, мой друг, поцелуй же меня! ты скоро не будешь
Часто твою целовать Ликорису охотно; ты скажешь:
Слаще в лобзаньях уста пастуха, молодаго Микона!»
—Все ты смеешься, подруга лукавая! все понапрасну
В краску вводишь меня! и что мне Микон твой? хорош он—
Лучше ему! я к нему равнодушна». — «Зачем же краснеешь?»
—Я по неволе краснею: зачем все ко мне пристаешь ты?
Все говоришь про Микона! Микон да Микон; а он что мне?—
«Что жь ты трепещешь, и грудью ко мне прижимаешься? что так
Пламенно, что так не ровно дышет она? Послушай:
Если б (пошлюсь на безсмертных богов, я того не желаю)
Если б, гонясь за заблудшей овцою, Микон очутился
Здесь, вот на береге; что бы ты сделала?»—Я б? утопилась!—
«Точно, и я б утопилась! Но от чего? что за странность?
Разве хуже мы так? смотри, я плыву: не прекрасны ль
В золоте струй эти волны власов, эти нежныя перси?
Вот и ты поплыла; вот ножка в воде забелелась,
Словно наш снег, украшение гор! А вся так бела ты!
Шея же, руки: вглядися, скажешь — из кости слоновой
Мастер большой их отделал, а Зевс наполнил с избытком
Сладко-пленяющей жизнью. Дафна, чего жь мы стыдимся!»
—Друг Ликориса, не знаю; но знаю: стыдиться прекрасно!
«Правда; но все непонятнаго много тут скрыто! Подумай:
Что же мущины такое? не точно ль, как мы, они люди?
То же творенье прекрасное дивнаго Зевса-Кронида,
Как же мущин мы стыдимся, с другим же, нам чуждым созданьем,
С лебедем шутим свободно: то длинную шею лаская,
Клев его клоним к устам и целуем; то с нежностью треплем
Белыя крылья и персями жмемся ко груди пуховой.
Нет ли во взоре их силы ужасной, Медузиной силы,
В камень нас обращающей? что ты мне скажешь?»—Не знаю!
Только Ледой и я была бы охотно! и также
Друга ласкать и лобзать не устала б в сем образе скромном,
В сей красоте белизны ослепительной! Дерзкаго жь, боги
(Кто бы он ни был:) молю, обратите рогатым оленем,
Словно ловца Актеона, жертву Дианина гнева!
Ах, Ликориса, рога! — «Что рога?» — Рога за кустами!—
«Дафна, Миконов сатир!»—Уплывем, уплывем!—«Все он слышал,
Все он разскажет Микону! бедныя мы!»—Мы погибли!—
Так, осторожный, как юноша пылкий, я разговор их
Кончил внезапно! и все был доволен: Дафна, ты видишь,
Любит тебя, и невинная доли прекрасной достойна:
Сердцем Микона владеть на земли и в обителях Орка!
Что жь ты не плачешь по прежнему, взрослый ребенок! Сатира
Стараго, видно, слушать полезно? поди же в шалаш свой!
Сладким веленьям Морфея покорствуй! Эрот не оставит
Дела прекраснаго! верь мне, спокойся: он кончит, как начал.»
(Идиллия)
«Как! ты расплакался! слушать не хочешь и старого друга!
Страшное дело: Дафна тебе ни полслова не скажет,
Песень с тобой не поет, не пляшет, почти лишь не плачет.
Только что встретит насмешливый взор Ликорисы, и обе
Мигом краснеют, краснее вечерней зари перед вихрем!
Взрослый ребенок, стыдись! иль не знаешь седого сатира?
Кто же младенца тебя баловал? день целый, бывало,
Бедный, на холме сидишь ты один и смотришь за стадом:
Сердцем и сжалюсь я; старый, приду посмеяться с тобою,
В кости играя, поспорить, попеть на свирели. Что ж вышло?
Кто же, как ты, свирелью владеет и в кости играет?
Сам ты знаешь, никто. Из чьих ты корзинок плоды ел?
Все из моих: я, жимолость тонкую сам выбирая,
Плел из нее их узорами с легкой, цветною соломой.
Пил молоко из моих же ты чаш и кувшинов: тыквы
Полные, словно широкие щеки младого сатира,
Я и сушил, и долбил, и на коже резал искусно
Грозды, цветы и образы сильных богов и героев.
Тоже никто не имел (могу похвалиться) подобных
Чаш и кувшинов и легких корзинок. Часто, бывало,
После оргий вакхальных другие сатиры спешили
Либо в пещеры свои, отдохнуть на душистых постелях,
Либо к рощам пугать и преследовать юных пастушек —
Я же к тебе приходил, и покой, и любовь забывая;
Пьяный, под песню твою плясал я с ученым козленком;
Резвый, на задних ногах выступал и прыгал неловко,
Тряс головой и на ррги мои и на бороду злился.
Ты задыхался от смеха веселого, слезы блестели
В ямках щечек надутых — и все забывалося горе.
Горе ж какое тогда у тебя, у младенца, бывало?
Тыкву мою разобьешь, изломаешь свирель, да и только.
Нынче ль тебя не утешу я? нынче ль оставлю? поверь мне,
Слезы утри! успокойся и старого друга послушай». —
Так престарелый сатир говорил молодому Микону,
В грусти безмолвной лежащему в темной каштановой роще.
К Дафне юный пастух разгорался в младенческом сердце
Пламенем первым и чистым: любил, и любил не напрасно.
Все до вчерашнего вечера счастье ему предвещало:
Дафна охотно плясала и пела с ним; даже однажды
Руку пожала ему и что-то такое шепнула
Тихо, но сладко, когда он сказал ей: «Люби меня, Дафна!»
Что же два вечера Дафна не та, не прежняя Дафна?
Только он к ней — она от него. Понятные взгляды,
Ласково-детские речи, улыбка сих уст пурпуровых,
Негой пылающих, — все, как весенней водою, уплыло!
Что случилось с прекрасной пастушкой? Не знает ли, полно,
Старый сатир наш об этом? не просто твердит он: «Послушай!
Ночь же прекрасная: тихо, на небе ни облака! Если
С каждым лучом богиня Диана шлет по лобзанью
Эндимиону счастливцу — то был ли на свете кто смертный
Столько, так страстно лобзаем и в полную пору любови!
Нет и не будет! Лучи так и блещут, земля утопает
В их обаятельном свете; Иллис из урны прохладной
Льет серебро; соловьи рассыпаются в сладостных песнях;
Берег дышит томительным запахом трав ароматных;
Сердце полнее живет, и душа упивается негой».
Бедный Микон сатира послушался, медленно поднял
Голову, сел, прислонился к каштану высокому, руки
Молча сложил и взор устремил на сатира; а старый
Локтем налегся на длинную ветвь и, качаясь, так начал:
«Ранней зарею вчера просыпаюсь я: холодно что-то!
Разве с вечера я не прикрылся? где теплая кожа?
Как под себя не постлал я трав ароматных и свежих?
Глядь, и зажмурился! свет ослепительный утра, не слитый
С мраком ленивым пещеры! Что это? дернул ногами:
Ноги привязаны к дереву! Руку за кружкой: о боги!
Кружка разбита, разбита моя драгоценная кружка!
Ах, я хотел закричать: ты усерден по-прежнему, старый,
Лишь не по-прежнему силен, мой друг, на вакхических битвах!
Ты не дошел до пещеры своей, на дороге ты, верно,
Пал, побежденный вином, и насмешникам в руки попался! —
Но плесканье воды, но веселые женские клики
Мысли в уме, а слова в растворенных устах удержали.
Вот, не смея дышать, чуть-чуть я привстал; предо мною
Частый кустарник; легко листы раздвигаю; подвинул
Голову в листья, гляжу: там синеют, там искрятся волны;
Далее двинулся, вижу: в волнах Ликориса и Дафна —
Обе прекрасны, как девы-хариты, и наги, как нимфы;
С ними два лебедя. Знаешь, любимые лебеди: бедных
Прошлой весною ты спас; их матерь клевала жестоко, —
Мать отогнал ты, поймал их и в дар принес Ликорисе:
Дафну тогда уж любил ты, но ей подарить их боялся.
Первые чувства любви, я помню, застенчивы, робки:
Любишь и милой страшишься наскучить и лаской излишней.
Белые шеи двух лебедей обхватив, Ликориса
Вдруг поплыла, а Дафна нырнула в кристальные воды.
Дафна явилась, и смех ее встретил: «Дафна, я Леда,
Новая Леда». — «А я Аматузия! видишь, не так ли
Я родилася теперь, как она, из пены блестящей?»
— «Правда; но прежняя Леда ничто перед новой! мне служат
Два Зевеса. Чем же похвалишься ты пред Кипридой?»
— «Мужем не будет моим Ифест хромоногий, и старый!»
— «Правда и то, моя милая Дафна; еще скажу правда!
Твой прекрасен Микон; не сыскать пастуха его лучше!
Кудри его в три ряда; глаза небесного цвета;
Взгляды их к сердцу доходят; как персик, в пору созревший.
Юный, он свеж и румян и пухом блестящим украшен;
Что ж за уста у него? Душистые, алые розы,
Полные звуков и слов, сладчайших всех песень воздушных.
Дафна, мой друг, поцелуй же меня! Ты скоро не будешь
Часто твою целовать Ликорису охотно; ты скажешь:
«Слаще в лобзаньях уста пастуха, молодого Микона!»
— «Все ты смеешься, подруга лукавая! все понапрасну
В краску вводишь меня! и что мне Микон твой? хорош он —
Лучше ему! я к нему равнодушна». — «Зачем же краснеешь?»
— «Я поневоле краснею: зачем все ко мне пристаешь ты?
Все говоришь про Микона! Микон да Микон; а он что мне?»
— «Что ж ты трепещешь и грудью ко мне прижимаешься? что так
Пламенно, что так неровно дышит она? Послушай:
Если б (пошлюсь на бессмертных богов, я того не желаю), —
Если б, гонясь за заблудшей овцою, Микон очутился
Здесь вот, на береге, — что бы ты сделала?» — «Я б? утопилась!»
— «Точно, и я б утопилась! Но отчего? что за странность?
Разве хуже мы так? смотри, я плыву: не прекрасны ль
В золоте струй эти волны власов, эти нежные перси?
Вот и ты поплыла; вот ножка в воде забелелась,
Словно наш снег, украшение гор! А вся так бела ты!
Шея же, руки — вглядися, скажешь — из кости слоновой
Мастер большой их отделал, а Зевс наполнил с избытком
Сладко-пленяющей жизнью. Дафна, чего ж мы стыдимся!»
«Друг Ликориса, не знаю; но знаю: стыдиться прекрасно!»
— «Правда; но все непонятного много тут скрыто! Подумай:
Что же мужчины такое? не точно ль как мы, они люди?
То же творенье прекрасное дивного Зевса-Кронида,
Как же мужчин мы стыдимся, с другим же, нам чуждым созданьем,
С лебедем шутим свободно: то длинную шею лаская,
Клев его клоним к устам и целуем; то с нежностью треплем
Белые крылья и персями жмемся ко груди пуховой.
Нет ли во взоре их силы ужасной, Медузиной силы,
В камень нас обращающей? что ты мне скажешь?» — «Не знаю!
Только Ледой и я была бы охотно! и так же
Друга ласкать и лобзать не устала б в сем образе скромном,
В сей красоте белизны ослепительной! Дерзкого ж, боги
(Кто бы он ни был), молю, обратите рогатым оленем,
Словно ловца Актеона, жертву Дианина гнева!
Ах, Ликориса, рога!» — «Что рога?» — «Рога за кустами!»
— «Дафна, Миконов сатир!» — «Уплывем, уплывем!» — «Все он слышал,
Все он расскажет Микону! бедные мы!» — «Мы погибли!»
Так, осторожный, как юноша пылкий, я разговор их
Кончил внезапно! и все был доволен: Дафна, ты видишь,
Любит тебя, и невинная доли прекрасной достойна:
Сердцем Микона владеть на земли и в обителях Орка!
Что ж ты не плачешь по-прежнему, взрослый ребенок! Сатира
Старого, видно, слушать полезно? Поди же в шалаш свой!
Сладким веленьям Морфея покорствуй! Эрот не оставит
Дела прекрасного! Верь мне, спокойся: он кончит, как начал».
Очаровательныя окрестности Багдада, страна, исполненная прелестей, жилище учтивства и добродетелей любезных—ах! какое место во вселенной сравнится с вами!—Взоры тихо скользят по испещренным лугам, как будто по богатому ковру разноцветному. Один ветерок веет в сих местах прекрасных; он разливает в душе, кроткую веселость… Из влажной почвы полей возносится благовоние, приятнейшее самой амбры. Чистейший воздух, проникая тучную землю, производит плоды сладчайшие тобы, и неприметно соединяясь с водами орошающими оную, сообщает последним целительность Кауцера.
На цветущих берегах Тигра отроки, красотою превосходящие с белолицых Китайцов, группами составляют резвыя игры; и на смеющихся долинах хороводы юных дев, прелестных и милых как знаменитыя красавицы Кашемира, повсюду представллются очарованному взору.
Тысячи блестящих лодок быстро разсекают поверхность реки, и дают ей вид новаго неба, сияющаго безчисленными огнями.
В счастливое время года, когда лучезарное солнце блистает во всем своем величии, когда при восхождении зарницы зефир по цветам развевает запах благовонный,—в сие время перловая роса падает с облаков в нежную чашечку тюльпана, a зелень, кажется, скрывает в себе неистощимый запах благоуханий. При захождении солнца небо, украшенное отливом пурпура от миллиона роз, являет взору цветник прелестный; при восхождении же сего прекраснаго светила земля, блистая емалью цветов, кажется, похищает у неба лучезарнейшия его звезды. Там полузакрытая зеленью роза развертывается подобно алым щекам Китайских красавиц; здесь нарцисс—как кристальная чаша, в которой пенится вино—имеющий цвет амбры, склоняясь нежно на свой стебель, наливает приятнейшия благовония; несколько далее блистает живыми цветами тюльпан подобно златой кадильнице, в которой сожигается мускус и драгоценный алое; между тем соловей гибким горлышком, жаворонок воздушными пениями, показывают превосходство нежных своих звуков перед сладчайшею мелодией.
Таковы прелести сей счастливой страны! Побужденный сладкою надеждою, я решился отправиться в оную, и при благоприятных знамениях променял труды путевые на спокойствие, вкушаемое в обществе друзей искренних.
Настал час вечерней молитвы; солнце, скрываяся под горизонты уподоблялось золотому кораблю, лишенному снастей и теряющемуся в обширности моря. Скоро огненная полоса препоясала неизмеримый край свода небеснаго, подобно широкому золотому фризу, окружающему купол храма, воздвигнутаго из лазурита. Звезды, как светоносныя пери, оплакивали под покровом печали отсутствие солнца; дочери Нааха, обращаясь около полюса, оставляют следы своих стоп на синеве небесной, Млечной путь представляется полосою нарцисов пересекающею поле, усеянное голубыми фиалиями, и Плеяды, выходя из-за вершины гор, отделяются как седмь жемчужин блистающих в лазурной ткани.
Таким образом небо, каждую минуту открывая тысячи новых явлений, представляет взорам как бы чудесные ковры знаменитаго Мани.
Сатурн в знак Козерога блистали подобно отдаленному светильнику, повешенному среди безмолвнаго портика; Юпитер в знаке Рыб светился как прекрасной глаз, закрытый благовонною дымкою, Марс в одной чаше Весов сверкал подобно пурпуровому вину в светлом сосуде; лучезарной Меркурий, прекрасная Венера, как любовник с подругою, блистали соединенные в знаке Стрельца.
Между тем как твердь небесная, подобно искусному чародею, производила чудеса столь удивительная, я приготовлялся к отезду.
Тогда моя возлюбленная, прекрасная как заря утренняя, внезапно явилась предо мною. Своими розовыми перстами она безжалостно терзала благородный гиацинт черных своих волос, емаль ослепительных ея зубов оставляла на розовых ея тубах след кровавый; из томных глаз ея катились слезы, и упадая на волнистыя кудри, блистали, подобно перлам росы, трепещущих на полевом стебле, и скоро под ударами безчеловечной руки нежная роза ея щек восприяла синеватый цвет бледнаго лотуса.
«Вот, вероломный» сказала она мне с насмешкою, «вот та вечная любовь, те клятвы, которыя истребить одна смерть долженствовала. Увы! могла-ли я думать! что ты, подобно врагу безжалостному, оставить меня столь постыдно!… Нет, заклинаю тебя, не удивляйся, неизсушай ветви моего счастия! нелишай меня сих сладостных взоров; не ввергай меня в отчаяние! Как! не уже ли захочет променять драгоценные уборы гостеприимнаго шатра на бурное небо, и сие роскошное ложе, сделанное из редких Греческих тканей, на землю твердую и песчаную? сам ли Бог сказал, что присутствие друга есть изображение рая? A сии слова: путешествие есть образ ада, не вышли ли из уст самаго Могаммеда ? —
Куда хочешь идти ты, которой не знал другой ночи, кроме гебена черных волос моих? чем можешь наслаждаться ты, которой незнал другой зари, кроме сияния очей моих? И в той стране, в которую себя изгоняешь, есть ли мудрец равный тебе в познаниях? естьли ученый, который дерзнул бы вступить с тобою в состязание? Тысячи Платонов могли бы научишься в твоей школе. Ты один благоразумнее тысячи Аристотелей. Твои глубокия астрономическия исчисления по стыдили бы Птоломея, и сам Абу-Машар признал бы себя побежденным, когда бы начал оспориват твои достоинства. Так, во всем Ираке нет мудреца, которому прах, возметаемый твоими стопами, небыл бы драгоценным для очей лекарством.»
Прелестный идол,—отвечал я,—прекрати свои жалобы, которыми ты меня обременяешь; успокойся, и вверь себя судьбине! Укрепись терпением, и недерзай уклоняться от уставов Божиих! Увы! я не произвольно своим удалением предаю тебя мукам столь жестоким; мое сердце чуждо сего ужаснаго намерения: судьбы Вышняго изрекли свое повеление. Кто может уклониться от непреложных уставов Неба? Пусть в мирном убежище приятныя занятия сокращают для тебя время моего отсутствия; пусть счастливая планета руководствует меня в сем трудном путешествии!—При сих словах она меня оставила, удвоивши слезные токи.
Между тем серебряный свет уже разливался по лазуревому своду, и скоро лучезарное светило дня явилось на востоке под розовым покровом. Подобно рабу, ожидающему знака к отшествию, я взлетаю на молодаго коня, имеющаго жилистыя ноги, грудь широкую, стан лани, копыта тонкия и длинную шею. Гибкий как тигр, смелый как орел, он нападая на неприятеля, в пламенной своей ярости перегонял ветры. Убегает ли от сильнаго врага—тогда хитрый полет ворона не равняется с его быстротою. Когда же без принуждения несется по воле—то прекрасною своею походкою уподоблялся он горному фазану. Из Кабула услышал бы он звуки литавр Греческих; на пространств от Индии до Сузы ничто немогло укрыться от проницательных его взоров.
На сем благородном животном вступил я в Багдад. Скоро весть о моем прибытии достигла до слуха Обладателя мира, и сей великий Государь повелел включить меня в число приближенных, к своему престолу. Надеясь, что пресветлейший Повелитель отличит меня, осыплет чинами и богатствами, я сочинил в честь его стихи, блистающие чистотою и изящностию слога. Двух месяцов довольно было для меня, чтобы окончить сие знаменитое творение, которое—подобно произведениям Аристотеля, сохранившим имя Александрово—могло передать его память векам отдаленнейшим. Никогда из безбрежнаго океана моего воображения не черпал я столь совершенных перл, каковыми украсил сие творение; и, увы! мне отказали в даре стихотворца. Но я ли виноват в том, что при Дворе никто не умел ценить такого сокровища!
Так, клянусь блеском и гармониею стихов моих, клянусь всемогущим Богом, создавшим свод небесный, клянусь существом знания, доставившим множеству смертных безсмертие, живым светом разума—сим отличительным преимуществом гения, силою красноречия удобнаго усмирять упоеннаго слона и льва раздраженнаго; клянусь силою Рустема, правосудием Ануширвана, славою Хозроя и могуществом Нудера, Абубекром, Омаром, страшным Отманом и мудрым Алием, клянусь прахом ног великаго Котб-Едина, клянусь, что в сей стране нет человека, которой мог бы похитить y меня пальму красноречия, и ежели кто будет сумневаться в етом, то Бог да разсудит нас в тот день, когда истина откроется во всем своем сиянии!
Так я терпел несправедливость! Однажды поутру, когда веяние зефира сладостно нежило чувства, когда ресницы еще не освободились от бремени сна, я увидел возлюбленную, гибкой стан ея и белыя груди.
«Как текут дни твои?» сказала она с неизяснимою прелестию. «Не раскаеваешься ли ты, что не послушался моих советов? Увы! я заклинала тебя не оставлять меня, заклинала тебя не платить мрачною неблагодарностию за мою Любовь; теперь смотри, вероломной! как мщение падает на преступника!»—Ах! возлюбленная, не обременяй меня сими жестокими упреками; в первые дни моего прибытия счастие осыпало меня своими дарами, но потом Монарх, занятый великими предприятиями завоеваний, не мог уделит минуты своим обожателям.—«Не теряй надежды, ободрись, и новым усилием своей Музы обрати к себе внимание сего могущественнаго повелителя, котораго чело увенчано победами.»—Дарования мои слабы,—отвечал я,—для столь высокаго предмета, но ежели ты вдохновенна, ежели можешь достойно воспеть великое имя Маудуда-БенЗангви, то да возгремит оно теперь в стихах твоих!—И вдруг сия достойная соперница небесных Гурий воспела моему удивленному слуху сии красноречивыя хваления:
"O ты, котораго славныя деяния озаряют престол твой неизменяемым блеском, ты, котораго священные уставы повсюду водворяют правосудие! Тысячи Хаканов со всем своим могуществом, едва достойны охранять врата твоих чертогов. Простые виночерпцы, служащие тебе при пиршествах, блаженнее Кесарей. Исполненный благородной неустрашимости, ты безтрепетно грядешь на копия, грозящия смертию, и уверенный в своей правоте спокойно взираешь на перемены счастия. Кто из неприятелей дерзнет противиться острию непобедимаго меча твоего? какая вероломная душа, избегнет булатнаго твоего копия, когда, в минуты твоего гнева, и смелый лев неможет снести блеска мстящаго меча, когда тигр, проникнутый страхом, бежит при виде сверкающаго твоего кинжала!
"О ты, котораго благородная щедрость воздвигла из развалин храм благодеяния, ты, котораго десница низпровергла ужасное обиталище сребролюбия, как смущенный дух мои может вознестись к тебе? каким трепещущим голосом изясню восторг, меня одушевляющий?
,,И вы, двоица юных Князей, нежные потомки августейшей фамилии, знаменитые питомцы, коих слава и честь старались образовать и наставить, кто из вас вдохнет мне песни, вас достоиныя?
«Сеиф-Еддин все свои деяния устремляет ко славе отечества, Аззед-Дин уже прославился добродетелями; необыкновенными. Первой, кажется, дает пример самому правосудию, щедрость последняго ознаменовывает каждой день новыми благодеяниями. Так, из всех владык земли один токмо Селджун достоин разделить славу с Аззед-Дином. Кто другой, кроме знаменитаго Синджара может сравниться в юным Сеиф-Еддином? Да будут вечно окружены они славою, и родитель их да найдет в своих сынах твердыя подпоры своего престола!
„Удостой внимания, о Великий Государь, сию слабую дань похвал моих, и прости, что я дерзнул напомнить тебе об одном из рабов твоих, пресмыкающимся в забвении!“ Посвящая тебе плоды своих дарований, он ласкал себя надеждою, что заслужит участие в твоих милостях; он чаял приобретать ежедневно уважение при Дворе твоем: ныне по роковой судьбе находится он в пренебрежении, как последний ремесленник. Ах ежели ты бросишь на него взор ласковой, позволишь ему облобызать порог твоего чертога; с какою признательностию воспоет он деяния твои! Имя знаменитаго покровителя вечно будет греметь в безсмертных его песнях!»