Мужчины, дамы, девушки, внимайте
И ревности подписку собирайте!
У граждан Франкфурта решенье есть —
Во славу Гете памятник возвесть.
Их мысль: «В дни ярмарки купцы чужие
Увидят, что мы с Гете ведь родные,
Что наш навоз взростил такой цветок —
И будет наш кредит везде высок!»
Вечерело. Пели вьюги.
Хоронили Магдалину,
Цирковую балерину.
Провожали две подруги,
Две подруги — акробатки.
Шел и клоун. Плакал клоун,
Закрывал лицо перчаткой.
Он был другом Магдалины,
Только другом, не мужчиной,
Тебе бы одарить меня
молчанием суровым,
а ты наотмашь бьешь меня
непоправимым словом.
Как подсудимая стою…
А ты о прошлом плачешь,
а ты за чистоту свою
моею жизнью платишь.
А что глядеть тебе назад? —
там дарено, — не крадено
Некогда я проходил многолюдным городом, впечатывая в сознание, на долгую память, его зрелища, здания, обычаи, нравы;
Но теперь из всего этого города я помню только мужчину, который бродил там со мной, потому что любил меня;
День за днем, ночь за ночью мы были вместе;
Все остальное давно позабыто — я помню, клянусь, только грубого, неотесанного мужчину и как он, когда уезжал я, долго-долго держал мою руку, грустный, робкий, с немыми губами.
Напрочь путь ко мне отрезая,
чтоб не видеть и не писать,
ты еще пожалеешь, знаю,
станешь локти себе кусать.
Чтоб не видеть…
Но ты увидишь.
Взглянешь — взгляда не отведешь.
Ты в метельную полночь выйдешь,
а от памяти не уйдешь.
— Обхватить бы двумя руками,
Люблю я Палкина селянки,
Стихов нелепых пустоту,
Камин, валдайские баранки,
Шампанское, Жорж Санда, санки,
Шекспира, кошку на лежанке
И подражания тщету!
Люблю я блеск и лоск паркета,
Галоп, гризеток, море, мглу,
И нежный трепет полусвета
Я поняла —
Ты не хотел мне зла,
ты даже был предельно честен где-то,
ты просто оказался из числа
людей, не выходящих из бюджета.
Не обижайся,
Я ведь не в укор,
ты и такой мне бесконечно дорог.
Хорош ли, нет ли —
это сущий вздор.
Каждый день как с бою добыт.
Кто из нас не рыдал в ладони?
И кого не гонял следопыт
В тюрьме ли, в быту, фельетоне?
Но ни хищность, ни зависть, ни месть
Не сумели мне петлю сплесть,
Оттого что на свете есть
Женщина.
У мужчины рука — рычаг,
Жернова, а не зубы в мужчинах,
Хмурую землю
стужа сковала,
небо по солнцу
затосковало.
Утром темно,
и в полдень темно,
а мне всё равно,
мне всё равно!
А у меня есть любимый, любимый,
с повадкой орлиной,
Предвижу критиков ухмылки,
Их перекошенные рты.
Их презирает стих мой пылкий —
Явленье истой красоты!
Огонь святого вдохновенья
Растопит скептицизма лед,
И критиков в одно мгновенье
Закружит мой водоворот.
Ещё — ни холодов, ни льдин,
Земля тепла, красна калина,
А в землю лёг ещё один
На Новодевичьем мужчина.Должно быть, он примет не знал,
Народец праздный суесловит,
Смерть тех из нас всех прежде ловит,
Кто понарошку умирал.Коль так, Макарыч, — не спеши,
Спусти колки, ослабь зажимы,
Пересними, перепиши,
Переиграй — останься живым.Но, в слёзы мужиков вгоняя,
Картина в Лувре работы неизвестного
Его глаза — подземные озёра,
Покинутые царские чертоги.
Отмечен знаком высшего позора,
Он никогда не говорит о Боге.
Его уста — пурпуровая рана
От лезвия, пропитанного ядом.
Печальные, сомкнувшиеся рано,
Они зовут к непознанным усладам.
Поклон тебе, поэт! А было время, гнали
Тебя за речи смелые твои,
За песни, полные тревоги и печали,
За проповедь свободы и любви.
Прошли года. Спокойным, ясным взором
История, взглянув в былые времена,
Ниц пала пред тобой, покрыв навек позором
Гонителей суровых имена…
А ты пред нами здесь один царишь над троном,
Тебе весь этот блеск восторженных очей,
Нет, не думайте, дорогая,
О сплетеньи мышц и костей,
О святой работе, о долге…
Это сказки для детей.Под попреки санитаров
И томительный бой часов
Сам собой поправится воин,
Если дух его здоров.И вы верьте в здоровье духа,
В молньеносный его полет,
Он от Вильны до самой Вены
Неуклонно нас доведет.О подругах в серьгах и кольцах,
Как глуп мужчина, как неловок,
Когда предастся он любви!
Сначала скрытен он и робок,
И долго вздохи лишь одни.
Потом, собравшись страсть открыть,
Неумолимость, гнев встречает.
Все сносит; хочет верным быть
И в скуке, грусти утопает.
Любим стал — хуже, связан вдвое.
Ах, этот день двенадцатый апреля,
Как он пронёсся по людским сердцам.
Казалось, мир невольно стал добрее,
Своей победой потрясённый сам.
Какой гремел он музыкой вселенской,
Тот праздник, в пёстром пламени знамён,
Когда безвестный сын земли смоленской
Землёй-планетой был усыновлён.
С радости-веселья
Хмелем кудри вьются;
Ни с какой заботы
Они не секутся.
Их не гребень чешет —
Золотая доля,
Завивает в кольцы
Молодецка удаль.
За упокой Высоцкого Владимира
коленопреклоненная Москва,
разгладивши битловки, заводила
его потусторонние слова.
Владимир умер в 2 часа.
И бездыханно
стояли серые глаза,
как два стакана.
Б.П. Розановой
Пусть вороны гибель вещали
И кони топтали жнивье,
Мужскими считались вещами
Кольчуга, седло и копье.
Во время военной кручины
В полях, в ковылях, на снегу
Мужчины,
ЖенщиныСестрица-душенька, какая радость нам!
Ты стихотворица! на оды, притчи, сказки
Различны у тебя готовы краски,
И верно, ближе ты по сердцу к похвалам.
Мужчины ж, милая… Ах, боже упаси!
Язык — как острый нож!
В Париже, в Лондоне, — не только на Руси, —
Везде равны! заладят то ж да то ж:
Одни ругательства, — и все страдают дамы!
Ждем мадригалов мы, — читаем эпиграммы.
Мы в 40 лет —
тра-та —
Живем, как дети:
Фантазии и кружева
У нас в глазах.
Мы все еще —
тра-та
та-та —
В сияющем расцвете
Когда мужчине сорок лет,
ему пора держать ответ:
душа не одряхлела? -
перед своими сорока,
и каждой каплей молока,
и каждой крошкой хлеба. Когда мужчине сорок лет,
то снисхожденья ему нет
перед собой и перед богом.
Все слезы те, что причинил,
все сопли лживые чернил
I
Гудит Москва. Народ толпами
К заставе хлынул, как волна,
Вооруженными стрельцами
Вся улица запружена.
А за заставой зеленеют
Цветами яркими луга,
Колеблясь, волны ржи желтеют,
Реки чернеют берега…
Дым папиросный качнулся,
замер и загустел.
Частокол чужеземных винтовок
криво стоял у стен.
Кланяясь,
покашливая,
оглаживая клок бороды,
В середину табачного облака
сел Иган-Берды.
Пиала зеленого чая —
Вы ушли,
как говорится,
в мир в иной.
Пустота…
Летите,
в звезды врезываясь.
Ни тебе аванса,
ни пивной.
Трезвость.
Женщины, вы все, конечно, слабые!
Вы уж по природе таковы.
Ваши позолоченные статуи
со снопами пышными — не вы.И когда я вижу вас над рельсами
с ломами тяжелыми в руках,
в сердце моем боль звенит надтреснуто:
‘Как же это вам под силу, как? ’А девчонки с ломами веселые:
‘Ишь жалетель! Гляньте-ка каков! ’
И глаза синющие высовывают,
шалые глаза из-под платков.Женщин в геологию нашествие.
Я занят странными мечтами
в часы рассветной полутьмы:
что, если б Пушкин был меж нами —
простой изгнанник, как и мы?
Так, удалясь в края чужие,
он вправду был бы обречен
«вздыхать о сумрачной России»,
как пожелал однажды он.
Когда непросто женщине живётся —
одна живёт, одна растит ребят —
и не перебивается, а бьётся, —
«Мужской характер», — люди говорят. Но почему та женщина не рада?
Не деньги ведь, не дача, не тряпьё —
два гордых слова, чем бы не награда
за тихое достоинство её? И почему всё горестней с годами
два этих слова в сутолоке дня,
как две моих единственных медали,
побрякивают около меня?.. Ах, мне ли докопаться до причины!
Она сказала: «Он уже уснул!», —
задернув полог над кроваткой сына,
и верхний свет неловко погасила,
и, съежившись, халат упал на стул.Мы с ней не говорили про любовь,
Она шептала что-то, чуть картавя,
звук «р», как виноградину, катая
за белою оградою зубов.«А знаешь: я ведь плюнула давно
на жизнь свою… И вдруг так огорошить!
Мужчина в юбке. Ломовая лошадь.
И вдруг — я снова женщина… Смешно?»Быть благодарным — это мой был долг.
Среди балтийских солнечных просторов,
Над широко распахнутой Невой,
Как бог войны, встал бронзовый Суворов
Виденьем русской славы боевой.
В его руке стремительная шпага,
Военный плащ клубится за плечом,
Пернатый шлем откинут, и отвага
Зажгла зрачки немеркнущим огнем.
На берегу игривой Невки —
Она вилась то вверх, то вниз —
Сидели мраморные девки,
Явив невинности каприз.
Они вставали, вновь сидели,
Пока совсем не обалдели.
А в глубине картонных вод
Плыл вверх ногами пароход.
А там различные девчонки
Плясали танец фокс и трот,
Как светятся блески
На розе росы, —
Так милы усмешки
Невинной красы.
Младенческий образ —
Вид в капле зари.
А быстро журчащий
Меж роз и лилей,
Как перлом блестящий
Его глаза — подземные озера,
Покинутые царские чертоги.
Отмечен знаком высшего позора,
Он никогда не говорит о Боге.
Его уста — пурпуровая рана
От лезвия, пропитанного ядом.
Печальные, сомкнувшиеся рано,
Они зовут к непознанным усладам.
Фельдмаршалу графу Александру Васильевичу
Суворову-Рымшжскому на пребывание его
в таврическом дворце 1795 года
Когда увидит кто, что в царском пышном доме
По звучном громе Марс почиет на соломе*,
Что шлем его и меч хоть в лаврах зеленеют,
Но гордость с роскошью повержены у ног,
И доблести затмить лучи богатств не смеют, —
Не всяк ли скажет тут, что браней страшный бог.
У нас сегодня было бы смешно
Решать вопрос о равноправье женщины,
Он, как говорится, «обеспечено»
И жизнью всей давно подтверждено.
Мы говорим: жена, товарищ, мать.
Мы произносим: равенство, свобода,
И все-таки природа есть природа,
И что-то здесь не надо забывать.