Мужчины, дамы, девушки, внимайте
И ревности подписку собирайте!
У граждан Франкфурта решенье есть —
Во славу Гете памятник возвесть.
Их мысль: «В дни ярмарки купцы чужие
Увидят, что мы с Гете ведь родные,
Что наш навоз взростил такой цветок —
И будет наш кредит везде высок!»
О, сонм господ купцов! Оставь поэту
Его венок; держи свою монету.
Сам Гете памятник себе, поверь,
Воздвигнул. Правда, что в грязи пеленок,
О, торгаши, вам близок был ребенок;
Но между им и вами целый мир теперь.
Вечерело. Пели вьюги.
Хоронили Магдалину,
Цирковую балерину.
Провожали две подруги,
Две подруги — акробатки.
Шел и клоун. Плакал клоун,
Закрывал лицо перчаткой.
Он был другом Магдалины,
Только другом, не мужчиной,
Чистил ей трико бензином.
И смеялась Магдалина:
«Ну какой же ты мужчина?
Ты чудак, ты пахнешь псиной!»
Бедный piccolo bambino…
На кладбище снег был чище,
Голубее городского.
Вот зарыли Магдалину,
Цирковую балерину,
И ушли от смерти снова…
Вечерело. Город ник.
В темной сумеречной тени.
Поднял клоун воротник
И, упавши на колени,
Вдруг завыл в тоске звериной.
Он любил… Он был мужчиной,
Он не знал, что даже розы
От мороза пахнут псиной.
Бедный piccolo bambino!
Тебе бы одарить меня
молчанием суровым,
а ты наотмашь бьешь меня
непоправимым словом.
Как подсудимая стою…
А ты о прошлом плачешь,
а ты за чистоту свою
моею жизнью платишь.
А что глядеть тебе назад? —
там дарено, — не крадено
Там все оплачено стократ,
а мне гроша не дадено,
А я тебя и не виню,
а я сама себя ценю
во столько, сколько стою —
валютой золотою!
А за окном снега, снега,
зима во всю планету…
Я дорога, ах дорога!
Да только спросу нету.
Некогда я проходил многолюдным городом, впечатывая в сознание, на долгую память, его зрелища, здания, обычаи, нравы;
Но теперь из всего этого города я помню только мужчину, который бродил там со мной, потому что любил меня;
День за днем, ночь за ночью мы были вместе;
Все остальное давно позабыто — я помню, клянусь, только грубого, неотесанного мужчину и как он, когда уезжал я, долго-долго держал мою руку, грустный, робкий, с немыми губами.
Напрочь путь ко мне отрезая,
чтоб не видеть и не писать,
ты еще пожалеешь, знаю,
станешь локти себе кусать.
Чтоб не видеть…
Но ты увидишь.
Взглянешь — взгляда не отведешь.
Ты в метельную полночь выйдешь,
а от памяти не уйдешь.
— Обхватить бы двумя руками,
унести б ее за моря!
Почему же она такая?
Отчего она не моя?
Снег летит над землей застылой,
снег рассыпчатый и сухой, …
А ведь было бы счастье, было, —
оказался кузнец плохой.
Люблю я Палкина селянки,
Стихов нелепых пустоту,
Камин, валдайские баранки,
Шампанское, Жорж Санда, санки,
Шекспира, кошку на лежанке
И подражания тщету!
Люблю я блеск и лоск паркета,
Галоп, гризеток, море, мглу,
И нежный трепет полусвета
Луны полночной на полу!
Люблю я кейфа безмятежность,
Безбрежность злачную степей,
Медведя сонную медвежность
И сказки родины моей.
Люблю свою я статуэтку
В окошке Беггрова, кальян,
Дюма, весной Неву-кокетку,
Бореля, с трюфлями котлетку
И аравийский ураган.
Мой идеал—любовь, камена,
Пассаж, французские духи,
Мотивы нежные Шопена,
Статейки Шарля Сен-Жюльена
И Данилевского стихи.
Я поняла —
Ты не хотел мне зла,
ты даже был предельно честен где-то,
ты просто оказался из числа
людей, не выходящих из бюджета.
Не обижайся,
Я ведь не в укор,
ты и такой мне бесконечно дорог.
Хорош ли, нет ли —
это сущий вздор.
Любить так уж любить —
без оговорок.
Я стала невеселая.
Прости.
Пускай тебя раскаяние не гложет.
Сама себя попробую спасти,
никто другой меня спасти не сможет.
Забудь меня.
Из памяти сотри.
Была — и нет, и крест поставь на этом.
А раны заживают изнутри.
А я еще поеду к морю летом.
Я буду слушать, как идет волна,
Как в грохот шум ее перерастает,
как, отступая, шелестит она,
как будто книгу вечности листает.
Не помни лихом,
не сочти виной,
что я когда-то в жизнь твою вторгалась,
и не печалься —
все мое — со мной.
И не сочувствуй — я не торговалась.
Каждый день как с бою добыт.
Кто из нас не рыдал в ладони?
И кого не гонял следопыт
В тюрьме ли, в быту, фельетоне?
Но ни хищность, ни зависть, ни месть
Не сумели мне петлю сплесть,
Оттого что на свете есть
Женщина.
У мужчины рука — рычаг,
Жернова, а не зубы в мужчинах,
Коромысло в его плечах,
Чудо-мысли в его морщинах.
А у женщины плечи — женщина,
А у женщины локоть — женщина,
А у женщины речи — женщина,
А у женщины хохот — женщина…
И, томясь о венерах Буше,
О пленительных ведьмах Ропса,
То по звездам гадал я в душе,
То под дверью бесенком скребся.
На метле или в пене морей,
Всех чудес на свете милей
Ты — убежище муки моей,
Женщина!
Хмурую землю
стужа сковала,
небо по солнцу
затосковало.
Утром темно,
и в полдень темно,
а мне всё равно,
мне всё равно!
А у меня есть любимый, любимый,
с повадкой орлиной,
с душой голубиной,
с усмешкою дерзкой,
с улыбкою детской,
на всём белом свете
один-единый.
Он мне и воздух,
он мне и небо,
всё без него бездыханно
и немо…
А он ничего про это не знает,
своими делами и мыслями занят,
пройдёт и не взглянет,
и не оглянется,
и мне улыбнуться
не догадается.
Лежат между нами
на веки вечные
не дальние дали —
года быстротечные,
стоит между нами
не море большое —
горькое горе,
сердце чужое.
Вовеки нам встретиться
не суждено…
А мне всё равно,
мне всё равно,
а у меня есть любимый, любимый!
Предвижу критиков ухмылки,
Их перекошенные рты.
Их презирает стих мой пылкий —
Явленье истой красоты!
Огонь святого вдохновенья
Растопит скептицизма лед,
И критиков в одно мгновенье
Закружит мой водоворот.
В нем эти лысые, косые,
Кривые, пошлые и все,
Кем разукрашена Россия,
Вдруг явятся во всей красе.
И взвоют «евнухи Парнаса»,
Кружась передо мной волчком:
«Позволь, о автор „Ананасов“,
Тебя ругнуть… чуть-чуть… бочком:
Ведь при такой дороговизне
Как нам прожить без руготни?»…
Нет, кроме шуток, эти «слизни»
Существовали в оны дни.
Почти что мной напропалую
Меня угодливо браня,
В глаза — чуть руки не целуя
И ремесло свое кляня…
Ещё — ни холодов, ни льдин,
Земля тепла, красна калина,
А в землю лёг ещё один
На Новодевичьем мужчина.Должно быть, он примет не знал,
Народец праздный суесловит,
Смерть тех из нас всех прежде ловит,
Кто понарошку умирал.Коль так, Макарыч, — не спеши,
Спусти колки, ослабь зажимы,
Пересними, перепиши,
Переиграй — останься живым.Но, в слёзы мужиков вгоняя,
Он пулю в животе понёс,
Припал к земле, как верный пёс…
А рядом куст калины рос —
Калина красная такая.Смерть самых лучших намечает —
И дёргает по одному.
Такой наш брат ушёл во тьму!
Не буйствует и не скучает.А был бы «Разин» в этот год…
Натура где? Онега? Нарочь?
Всё — печки-лавочки, Макарыч, —
Такой твой парень не живёт! Ты белые стволы берёз
Ласкал в киношной гулкой рани,
Но успокоился всерьёз,
Решительней чем на экране.Вот после временной заминки
Рок процедил через губу:
«Снять со скуластого табу —
За то что он видал в гробу
Все панихиды и поминки.Того, с большой душою в теле
И с тяжким грузом на горбу,
Чтоб не испытывал судьбу,
Взять утром тёпленьким в постели!»И после непременной бани,
Чист перед Богом и тверёз,
Взял да и умер он всерьёз —
Решительней, чем на экране.Гроб в грунт разрытый опуская
Средь новодевичьих берёз,
Мы выли, друга отпуская
В загул без времени и края…
А рядом куст сирени рос —
Сирень осенняя, нагая…
Картина в Лувре работы неизвестного
Его глаза — подземные озёра,
Покинутые царские чертоги.
Отмечен знаком высшего позора,
Он никогда не говорит о Боге.
Его уста — пурпуровая рана
От лезвия, пропитанного ядом.
Печальные, сомкнувшиеся рано,
Они зовут к непознанным усладам.
И руки — бледный мрамор полнолуний,
В них ужасы неснятого проклятья,
Они ласкали девушек-колдуний
И ведали кровавые распятья.
Ему в веках достался странный жребий —
Служить мечтой убийцы и поэта,
Быть может, как родился он — на небе
Кровавая растаяла комета.
В его душе столетние обиды,
В его душе печали без названья.
На все сады Мадонны и Киприды
Не променяет он воспоминанья.
Он злобен, но не злобой святотатца,
И нежен цвет его атласной кожи.
Он может улыбаться и смеяться,
Но плакать… плакать больше он не может.
Поклон тебе, поэт! А было время, гнали
Тебя за речи смелые твои,
За песни, полные тревоги и печали,
За проповедь свободы и любви.
Прошли года. Спокойным, ясным взором
История, взглянув в былые времена,
Ниц пала пред тобой, покрыв навек позором
Гонителей суровых имена…
А ты пред нами здесь один царишь над троном,
Тебе весь этот блеск восторженных очей,
Один ты окружен бессмертным ореолом
Неугасающих лучей!
Нет, не думайте, дорогая,
О сплетеньи мышц и костей,
О святой работе, о долге…
Это сказки для детей.Под попреки санитаров
И томительный бой часов
Сам собой поправится воин,
Если дух его здоров.И вы верьте в здоровье духа,
В молньеносный его полет,
Он от Вильны до самой Вены
Неуклонно нас доведет.О подругах в серьгах и кольцах,
Обольстительных вдвойне
От духов и притираний,
Вспоминаем мы на войне.И мечтаем мы о подругах,
Что проходят сквозь нашу тьму
С пляской, музыкой и пеньем
Золотой дорогой муз.Говорим об англичанке,
Песней славшей мужчин на бой
И поцеловавшей воина
Пред восторженной толпой.Эта девушка с открытой сцены,
Нарумянена, одета в шелк,
Лучше всех сестер милосердия
Поняла свой юный долг.И мечтаю я, чтоб сказали
О России, стране равнин:
— Вот страна прекраснейших женщин
И отважнейших мужчин.
Как глуп мужчина, как неловок,
Когда предастся он любви!
Сначала скрытен он и робок,
И долго вздохи лишь одни.
Потом, собравшись страсть открыть,
Неумолимость, гнев встречает.
Все сносит; хочет верным быть
И в скуке, грусти утопает.
Любим стал — хуже, связан вдвое.
И в счастьи тьма ему помех,
То то перечит, то другое;
Отец, муж, мать, — он бойся всех.
Ну, все ли! — нет, в запасе честь,
Честь, наслаждений всех изнанка.
Управься с ней! — не тут-то есть.
Хоть к миру, а придет побранка.
Влюблен другой, еще забота!
Тут сон от глаз уходит прочь,
Бродить, стеречь пришла работа;
Тревожит ревность день и ночь.
Размучась, поцелуй схватить
Конец и цель вся похожденья.
Потух, как жар, рад в лес уйтить.
Ну! сено, стоило ль кошенья!
Ах, этот день двенадцатый апреля,
Как он пронёсся по людским сердцам.
Казалось, мир невольно стал добрее,
Своей победой потрясённый сам.
Какой гремел он музыкой вселенской,
Тот праздник, в пёстром пламени знамён,
Когда безвестный сын земли смоленской
Землёй-планетой был усыновлён.
Жилец Земли, геройский этот малый
В космической посудине своей
По круговой, вовеки небывалой,
В пучинах неба вымахнул над ней…
В тот день она как будто меньше стала,
Но стала людям, может быть, родней.
Ах, этот день, невольно или вольно
Рождавший мысль, что за чертой такой –
На маленькой Земле — зачем же войны,
Зачем же всё, что терпит род людской?
Ты знал ли сам, из той глухой Вселенной
Земных своих достигнув берегов,
Какую весть, какой залог бесценный
Доставил нам из будущих веков?
Почуял ли в том праздничном угаре,
Что, сын земли, ты у неё в гостях,
Что ты тот самый, но другой Гагарин,
Чьё имя у потомков на устах?
Нет, не родня российской громкой знати,
При княжеской фамилии своей,
Родился он в простой крестьянской хате
И, может, не слыхал про тех князей.
Фамилия — ни в честь она, ни в почесть,
И при любой — обычная судьба:
Подрос в семье, отбегал хлеботочец,
А там и время на свои хлеба.
А там и самому ходить в кормильцах,
И не гадали ни отец, и мать,
Что те князья у них в однофамильцах
За честь почтут хотя бы состоять;
Что сын родной, безгласных зон разведчик,
Там, на переднем космоса краю,
Всемирной славой, первенством навечным
Сам озаглавит молодость свою.
И неизменен жребий величавый,
На нём горит печать грядущих дней,
Что может смерть с такой поделать славой? –
Такая даже неподсудна ей.
Она не блекнет за последней гранью,
Та слава, что на жизненном пути
Не меньшее, чем подвиг, испытанье, –
Дай бог ещё его перенести.
Всё так, всё так. Но где во мгле забвенной
Вдруг канул ты, нам не подав вестей,
Не тот, венчанный славою нетленной,
А просто человек среди людей;
Тот свойский парень, озорной и милый,
Лихой и дельный, с сердцем нескупым,
Кого ещё до всякой славы было
За что любить, — недаром был любим.
Ни полуслова, ни рукопожатья,
Ни глаз его с бедовым огоньком
Под сдвинутым чуть набок козырьком…
Ах этот день с апрельской благодатью!
Цветёт ветла в кустах над речкой Гжатью,
Где он мальчонкой лазал босиком.
С радости-веселья
Хмелем кудри вьются;
Ни с какой заботы
Они не секутся.
Их не гребень чешет —
Золотая доля,
Завивает в кольцы
Молодецка удаль.
Не родись богатым,
А родись кудрявым:
По щучьему веленью
Все тебе готово.
Чего душа хочет —
Из земли родится;
Со всех сторон прибыль
Ползет и валится.
Что шутя задумал —
Пошла шутка в дело;
А тряхнул кудрями —
В один миг поспело.
Не возьмут где лоском,
Возьмут кудри силой;
И что худо — смотришь,
По воде поплыло!
Любо жить на свете
Молодцу с кудрями,
Весело на белом
С черными бровями.
Вовремя да в пору
Медом речи льются;
И с утра до ночи
Песенки поются.
Про те речи-песни
Девушки все знают;
И о кудрях зиму
Ночь не спят, гадают.
Честь и слава кудрям!
Пусть их волос вьется;
С ними все на свете
Ловко удается!
Не под шапку горе
Голове кудрявой!
Разливайтесь песни!
Ходи, парень, браво!
За упокой Высоцкого Владимира
коленопреклоненная Москва,
разгладивши битловки, заводила
его потусторонние слова.
Владимир умер в 2 часа.
И бездыханно
стояли серые глаза,
как два стакана.
А над губой росли усы
пустой утехой,
резинкой врезались трусы,
разит аптекой.
Спи, шансонье Всея Руси,
отпетый…
Ушел твой ангел в небеси
обедать.
Володька,
если горлом кровь,
Володька,
когда от умных докторов
воротит,
а баба, русый журавель,
в отлете,
кричит за тридевять земель:
«Володя!»
Ты шел закатною Москвой,
как богомаз мастеровой,
чуть выпив,
шел популярней, чем Пеле,
с беспечной челкой на челе,
носил гитару на плече,
как пару нимбов.
(Один для матери — большой,
золотенький,
под ним для мальчика — меньшой…)
Володя!..
За этот голос с хрипотцой,
дрожь сводит,
отравленная хлеб-соль
мелодий,
купил в валютке шарф цветной,
да не походишь.
Отныне вечный выходной.
Спи, русской песни крепостной —
свободен.
О златоустом блатаре
рыдай, Россия!
Какое время на дворе —
таков мессия.
А в Склифосовке филиал
Евангелья.
И Воскрешающий сказал:
«Закрыть едальники!»
Твоею песенкой ревя
под маскою,
врачи произвели реа-
нимацию.
Ввернули серые твои,
как в новоселье.
Сказали: ‘Топай. Чти ГАИ.
Пой веселее».
Вернулась снова жизнь в тебя.
И ты, отудобев,
нам говоришь: «Вы все — туда.
А я — оттуда!..»
Гремите, оркестры.
Козыри — крести.
Высоцкий воскресе.
Воистину воскресе!
Б.П. Розановой
Пусть вороны гибель вещали
И кони топтали жнивье,
Мужскими считались вещами
Кольчуга, седло и копье.
Во время военной кручины
В полях, в ковылях, на снегу
Мужчины,
Мужчины,
Мужчины
Пути заступали врагу.
Пусть жены в ночи голосили
И пролитой крови не счесть,
Мужской принадлежностью были
Мужская отвага и честь.
Таится лицо под личиной,
Но глаз пистолета свинцов.
Мужчины,
Мужчины,
Мужчины
К барьеру вели подлецов.
А если звезда не светила
И решкой ложилась судьба,
Мужским достоянием было
Короткое слово — борьба.
Пусть небо черно, как овчина,
И проблеска нету вдали,
Мужчины,
Мужчины,
Мужчины
В остроги сибирские шли.
Я слухам нелепым не верю, —
Мужчины теперь, говорят,
В присутствии сильных немеют,
В присутствии женщин сидят.
И сердце щемит без причины,
И сила ушла из плеча.
Мужчины,
Мужчины,
Мужчины,
Вы помните тяжесть меча?
Врага, показавшего спину,
Стрелы и копья острие,
Мужчины,
Мужчины,
Мужчины,
Вы помните званье свое?
А женщина — женщиной будет:
И мать, и сестра, и жена,
Уложит она, и разбудит,
И даст на дорогу вина.
Проводит и мужа и сына,
Обнимет на самом краю…
Мужчины,
Мужчины,
Мужчины,
Вы слышите песню мою?
ЖенщиныСестрица-душенька, какая радость нам!
Ты стихотворица! на оды, притчи, сказки
Различны у тебя готовы краски,
И верно, ближе ты по сердцу к похвалам.
Мужчины ж, милая… Ах, боже упаси!
Язык — как острый нож!
В Париже, в Лондоне, — не только на Руси, —
Везде равны! заладят то ж да то ж:
Одни ругательства, — и все страдают дамы!
Ждем мадригалов мы, — читаем эпиграммы.
От братцев, муженьков, от батюшков, сынков
Не жди похвальных слов.
Давно хотелось нам своей певицы!
Поешь ли ты? Скажи иль да, иль нет.ЯДа, да, голубушки-сестрицы!
Хвала всевышнему! пою уже пять лет.ЖенщиныА что пропела ты в те годы?
Признаться, русскому не все мы учены,
А русские писанья мудрены,
Да, правда, нет на них теперь и моды.ЯПою природы я красы,
Рогами месяц в воду ставлю,
Счисляю капельки росы,
Восход светила славлю,
Лелею паствы по лугам,
Даю свирели пастушкам,
Подругам их цветы вплетаю в косы,
Как лен светловолосы;
Велю, схватясь рука с рукой,
Бежать на пляску им с прыжками,
И резвыми ногами
Не смять травинки ни одной.
Вздвигаю до небес скалы кремнисты,
Сажаю древеса ветвисты,
Чтоб старца в летни дни
Покоить в их тени.
Ловлю по розам мотыльков крылатых,
Созвав певцов пернатых,
Сама томлюся я
В согласной трели соловья.
Иль вдруг, коням раскинув гриву,
Велю восточный ветр перестигать,
До облак прах копытами взметать.
Рисую класами венчанну ниву,
Что, вид от солнечных лучей
Прияв морей,
Из злата растопленных,
Колышется, рябит, блестит,
Глаза слепит,
Готовят наградить оратаев смиренных.
Природы красотой
Глас робкий укрепляя свой,
Вдруг делаюсь смелее! ЖенщиныЭге! какая ахинея!
Да слова мы про нас не видим тут…
Что пользы песни нам такие принесут?
На что твоих скотов, комолых и с рогами?
Не нам ходить на паству за стадами.
Итак, певица ты зверей!
Изрядно!.., но когда на ту ступила ногу,
Иди в берлогу,
Скитайся средь полей,
И всуе не тягчи столицы.ЯНет, милые сестрицы!
Пою я также и людей.ЖенщиныПохвально! но кого и как ты величала? ЯПодчас я подвиги мужей вспевала,
В кровавый что вступая бой,
За веру и царя живот скончали свой,
И, гулом ратное сотрясши поле,
Несла под лавром их оттоле,
Кропя слезой.
Подчас, от горести и стонов
Прейдя к блюстителям законов,
Весельем полня дух,
Под их эгидою беспечно отдыхала.
Подчас, к пиитам я вперяя слух,
Пред громкой лирой их колена преклоняла.
Подчас,
Почтением влекома,
Я пела физика, химиста, астронома.ЖенщиныИ тут ни слова нет про нас!
Вот подлинно услуга!
Так что же нам в тебе? На что ты нам?
На что училась ты стихам?
Тебе чтоб брать из своего все круга,
А ты пустилася хвалить мужчин!
Как будто бы похвал их стоит пол один!
Изменница! Сама размысли зрело,
Твое ли это дело!
Иль нет у них хвалителей своих?
Иль добродетелей в нас меньше, чем у них! ЯВсе правда, милые! вы их не ниже,
Но, ах!
Мужчины, а не вы присутствуют в судах,
При авторских венках,
И слава авторска у них в руках,
А всякий сам к себе невольно ближе.
Мы в 40 лет —
тра-та —
Живем, как дети:
Фантазии и кружева
У нас в глазах.
Мы все еще —
тра-та
та-та —
В сияющем расцвете
Живем три четверти
На конструктивных небесах.
В душе без пояса,
С заломленной фуражкой,
Прищелкивая языком,
Работаем,
Свистим.
И ухаем до штата Иллинойса.
И этот штат
Как будто нам знаком
По детской географии за пряжкой.
Мы в 40 лет —
ой-ой!
Совсем еще мальчишки:
И девки все от нас
Спасаются гурьбой,
Чтоб не нарваться в зной
На буйные излишки.
Ну, берегись!
Куда девать нам силы, —
Волнует кровь
Стихийный искромет:
Медведю в бок, шутя,
Втыкаем вилы,
Не зная куда деть
40-летний мед!
Мы,
Право же, совсем молокососы.
Мы учимся,
Как надо с толком жить,
Как разрешать хозяйские вопросы:
Полезней кто — тюлени аль моржи.
С воображеньем
Мы способны
Верхом носится на метле
Без всякого резона.
И мы читаем в 40 лет
В картинках Робинзона.
Мы в 40 лет —
бам-бум —
Веселые ребята.
С опасностями наобум
Шалим с судьбой — огнем.
Куда и где нас ни запрятай, —
Мы все равно не пропадем.
Нам молодость
Дана была недаром
И не зря была нам дорога:
Мы ее схватили за рога
И разожгли отчаянным пожаром.
Нна!
Ххо!
Да!
Наделали делов!
Заворотили кашу
Всяческих затей.
Вздыбили на дыбы
Расею нашу.
Ешь!
Пей!
Смотри!
И удивляйся!
Вчерашние рабы —
Сегодня все —
Взъерошенный репей.
Эй, хабарда!
На головах, на четвереньках,
На стертых животах ползем.
С гармошкой в наших деревеньках
Вывозим на поля назем.
Фарабанста!
И это наше ДЕТСТВО — прелесть!
И это наше счастье — рай.
Да! В этом наш Апрель есть.
Весна в цветах —
Кувыркайся!
Играй!
Эль-ля!
Эль-ле!
Милента!
Взвей на вольность!
Лети на всех раздутых парусах,
Ты встретишь впереди
Таких же,
У кого
фантазии,
конструкции
в глазах.Эль-ля!
Эль-ле!
Мы в 40 лет —
ЮНЦАИ
Вертим футбол,
хоккей,
плюс абордаж.
А наши языки
Поют такие бой-бряцай, —
Жизнь
за которые
отдашь!
Эль-ля!
Эль-ле!
Когда мужчине сорок лет,
ему пора держать ответ:
душа не одряхлела? -
перед своими сорока,
и каждой каплей молока,
и каждой крошкой хлеба. Когда мужчине сорок лет,
то снисхожденья ему нет
перед собой и перед богом.
Все слезы те, что причинил,
все сопли лживые чернил
ему выходят боком. Когда мужчине сорок лет,
то наложить пора запрет
на жажду удовольствий:
ведь если плоть не побороть,
урчит, облизываясь, плоть —
съесть душу удалось ей. И плоти, в общем-то, кранты,
когда вконец замуслен ты,
как лже-Христос, губами.
Один роман, другой роман,
а в результате лишь туман
и голых баб — как в бане. До сорока яснее цель.
До сорока вся жизнь как хмель,
а в сорок лет — похмелье.
Отяжелела голова.
Не сочетаются слова.
Как в яме — новоселье. До сорока, до сорока
схватить удачу за рога
на ярмарку мы скачем,
а в сорок с ярмарки пешком
с пустым мешком бредем тишком.
Обворовали — плачем. Когда мужчине сорок лет,
он должен дать себе совет:
от ярмарки подальше.
Там не обманешь — не продашь.
Обманешь — сам уже торгаш.
Таков закон продажи. Еще противней ржать, дрожа,
конем в руках у торгаша,
сквалыги, живоглота.
Два равнозначные стыда:
когда торгуешь и когда
тобой торгует кто-то. Когда мужчине сорок лет,
жизнь его красит в серый цвет,
но если не каурым —
будь серым в яблоках конем
и не продай базарным днем
ни яблока со шкуры. Когда мужчине сорок лет,
то не сошелся клином свет
на ярмарочном гаме.
Все впереди — ты погоди.
Ты лишь в комедь не угоди,
но не теряйся в драме! Когда мужчине сорок лет,
или распад, или расцвет —
мужчина сам решает.
Себя от смерти не спасти,
но, кроме смерти, расцвести
ничто не помешает.
I
Гудит Москва. Народ толпами
К заставе хлынул, как волна,
Вооруженными стрельцами
Вся улица запружена.
А за заставой зеленеют
Цветами яркими луга,
Колеблясь, волны ржи желтеют,
Реки чернеют берега…
Дорога серой полосою
Играет змейкой между нив,
Окружена живой толпою
Высоких придорожных ив.
А по дороге пыль клубится
И что-то движется вдали:
Казак припал к коню и мчится,
Конь чуть касается земли.
— Везем, встречайте честью гостя.
Готовьте два столба ему,
Земли немного на погосте,
Да попросторнее тюрьму.
Везем!
И вот уж у заставы
Красивых всадников отряд,
Они в пыли, их пики ржавы,
Пищали за спиной висят. Везут телегу.
Палачами окружена телега та,
На ней прикованы цепями
Сидят два молодца. Уста
У них сомкнуты, грустны лица,
В глазах то злоба, то туман…
Не так к тебе, Москва-столица,
Мечтал приехать атаман
Низовой вольницы! Со славой,
С победой думал он войти,
Не к плахе грозной и кровавой
Мечтал он голову нести!
Не зная неудач и страха,
Не охладивши сердца жар,
Мечтал он сам вести на плаху
Дьяков московских и бояр.
Мечтал, а сделалось другое,
Как вора, Разина везут,
И перед ним встает былое,
Картины прошлого бегут:
Вот берега родного Дона…
Отец замученный… Жена…
Вот Русь, народ… Мольбы и стона
Полна несчастная страна…
Монах угрюмый и высокий,
Блестит его орлиный взор…
Вот Волги-матушки широкой
И моря Каспия простор…
Его ватага удалая —
Поволжья бурная гроза…
И персиянка молодая,
Она пред ним… Ее глаза
Полны слезой, полны любовью,
Полны восторженной мечты…
Вот руки, облитые кровью, —
И нет на свете красоты!
А там все виселицы, битвы,
Пожаров беспощадных чад,
Убийства в поле, у молитвы,
В бою… Вон висельников ряд
На Волге, на степных курганах,
В покрытых пеплом городах,
В расшитых золотом кафтанах,
В цветных боярских сапогах…
Под Астраханью бой жестокий…
Враг убежал, разбитый в прах…
А вот он ночью, одинокий,
В тюрьме, закованный в цепях…
И надо всем Степан смеется,
И казнь, и пытки — ничего.
Одним лишь больно сердце бьется:
Свои же выдали его.
II
Утро ясно встает над Москвою,
Солнце ярко кресты золотит,
А народ еще с ночи толпою
К Красной площади, к казни спешит.
Чу, везут! Взволновалась столица,
Вся толпа колыхнула волной,
Зачернелась над ней колесница
С перекладиной, с цепью стальной…
Атаман и разбойник мятежный
Гордо встал у столба впереди.
Он в рубахе одет белоснежной,
Крест горит на широкой груди.
Рядом с ним и устал, и взволнован,
Не высок, но плечист и сутул,
На цепи на железной прикован,
Фрол идет, удалой эсаул;
Брат любимый, рука атамана,
Всей душой он был предан ему
И, узнав, что забрали Степана,
Сам охотно явился в тюрьму.
А на черном, высоком помосте
Дьяк, с дрожащей бумагой в руках,
Ожидает желанного гостя,
На лице его злоба и страх,
И дождался. На помост высокий
Разин с Фролкой спокойно идет,
Мирно колокол где-то далекий
Православных молиться зовет;
Тихо дальние тянутся звуки,
А народ недвижимый стоит:
Кровожадный, ждет Разина муки —
Час молитвы для казни забыт…
Подошли. Расковали Степана,
Он кого-то глазами искал…
Перед взором бойца-атамана,
Словно лист, весь народ задрожал.
Дьяк указ «про несказанны вины»
Прочитал, взял бумагу в карман,
И к Степану с секирою длинной
Кат пришел… Не дрогнул атаман;
А палач и жесток и ужасен,
Ноздри вырваны, нет и ушей,
Глаз один весь кровавый был красен, —
По сложенью медведя сильней.
Взял он за руку грозного ката
И, промолвив, поник головой:
— Перед смертью прими ты за брата,
Поменяйся крестом ты со мной.
На глазу палача одиноком
Бриллиантик слезы заблистал, —
Человек тот о прошлом далеком,
Может быть, в этот миг вспоминал…
Жил и он ведь, как добрые люди,
Не была его домом тюрьма,
А потом уж коснулося груди,
Раскалённое жало клейма,
А потом ему уши рубили,
Рвали ноздри, ременным кнутом
Чуть до смерти его не забили
И заставили быть палачом.
Омочив свои щеки слезами,
Подал крест атаман ему свой —
И враги поменялись крестами…
— Братья! шепот стоял над толпой…
Обнялися ужасные братья,
Да, такой не бывало родни,
А какие-то были объятья —
Задушили б медведя они!
На восток горячо помолился
Атаман, полный воли и сил,
И народу кругом поклонился:
— Православные, в чем согрубил,
Все простите, виновен не мало,
Кат за дело Степана казнит,
Виноват я… В ответ прозвучало:
— Мы прощаем и бог тя простит!..
Поклонился и к крашеной плахе
Подошел своей смелой стопой,
Расстегнул белый ворот рубахи, Лег…
Накрыли Степана доской.
— Что ж, руби! Злобно дьяк обратился,
Али дело забыл свое кат?
— Не могу бить родных — не рядился,
Мне Степан по кресту теперь брат,
Не могу! И секира упала,
По помосту гремя и стуча.
Тут народ подивился немало…
Дьяк другого позвал палача.
Новый кат топором размахнулся,
И рука откатилася прочь.
Дрогнул помост, народ ужаснулся…
Хоть бы стон! Лишь глаза, словно ночь,
Черным блеском кого-то искали
Близ помоста и сзади вдали…
Яркой радостью вдруг засверкали,
Знать, желанные очи нашли!
Но не вынес той казни Степана,
Этих мук, эсаул его Фрол,
Как упала рука атамана,
Закричал он, испуган и зол…
Вдруг глаза непрогляднее мрака
Посмотрели на Фролку. Он стих.
Крикнул Стенька:
— Молчи ты, собака!
И нога отлетела в тот миг.
Все секира быстрее блистает,
Нет ноги и другой нет руки,
Голова по помосту мелькает,
Тело Разина рубят в куски.
Изрубили за ним эсаула,
На кол головы их отнесли,
А в толпе среди шума и гула
Слышно — женщина плачет вдали.
Вот ее-то своими глазами
Атаман меж народа искал,
Поцелуй огневыми очами
Перед смертью он ей посылал.
Оттого умирал он счастливый,
Что напомнил ему ее взор,
Дон далекий, родимые нивы,
Волги-матушки вольный простор,
Все походы его боевые,
Где он сам никого не щадил,
Оставлял города огневые,
Воевод ненавистных казнил…
Дым папиросный качнулся,
замер и загустел.
Частокол чужеземных винтовок
криво стоял у стен.
Кланяясь,
покашливая,
оглаживая клок бороды,
В середину табачного облака
сел Иган-Берды.
Пиала зеленого чая —
успокоитель души —
Кольнула горячей горечью
челюсти курбаши.
Носком сапога
покатывая
одинокий патрон на полу,
Нетвердыми жирными пальцами
он поднял пиалу.
А за окном пшеница
гуляла в полном соку,
Но тракторист, не мигая,
прижался щекой к штыку.
Он восемь бессонных суток
искал по горам следы
И на девятые сутки
встретил Иган-Берды.
Выстрелами оглушая
дикие уши горы,
Взяли усталую шайку
совхозники Дангары.
Тракторист засыпает стоя,
но пальцы его тверды.
И чай крутого настоя
пьет Иган-Берды.
Он поднимает руку
и начинает речь,
Он круглыми перекатами
движет просторы плеч,
Он рад, что кольцом беседы
с ним соединены
Советские командиры —
звезды большой страны.
Он никого не грабил
и честно творил бой,
Глазам его чужды убийства,
рукам его чужд разбой.
Как снежное темя Гиссара,
совесть его бела,
И ни одна комсомолка
зарезана им не была.
Сто раз он решал сдаваться,
но случай к нему не пришел.
Он выстрадал пять сражений,
а это — нехорошо.
И как путник,
поющий о жажде,
хочет к воде припасть,
Так сердце его сухое
ищет Советскую власть.
Милость Советской власти
для храбрых — богатый пир.
Иган-Берды — знаменитый
начальник и богатырь.
— Непреклонные мои пули
падали гуще дождей,
От головы и до паха
я разрубал людей.
Сокровища кооперативов
я людям своим раздавал,
Повешенный мною учитель
бога не признавал,
Тяжелой военной славой
жилы мои горды.
Примите же, командиры,
руку Иган-Берды! —
Но старший из командиров
выпрямился во весь рост.
По темным губам переводчика
медленно плыл допрос.
И женщина за стеною
сыпала в миску
рис.
Прижавшись к штыку щекою,
жмурился тракторист.
Солнца,
сна
и дыма
он должен не замечать.
Он должен смотреть в затылок
льстивого басмача.
Кланяется затылок
и поднимается вновь,
Под выдубленной кожей
глухо толчется кровь.
И тракторист усмехается
твердым, сухим смешком:
Он видит не человека,
а ненависти ком.
За сорванную посевную
и сломанные его труды
Совсем небольшая расплата —
затылок
Иган-Берды.
Вы ушли,
как говорится,
в мир в иной.
Пустота…
Летите,
в звезды врезываясь.
Ни тебе аванса,
ни пивной.
Трезвость.
Нет, Есенин,
это
не насмешка.
В горле
горе комом —
не смешок.
Вижу —
взрезанной рукой помешкав,
собственных
костей
качаете мешок.
— Прекратите!
Бросьте!
Вы в своем уме ли?
Дать,
чтоб щеки
заливал
смертельный мел?!
Вы ж
такое
загибать умели,
что другой
на свете
не умел.
Почему?
Зачем?
Недоуменье смяло.
Критики бормочут:
— Этому вина
то…
да сё…
а главное,
что смычки мало,
в результате
много пива и вина. —
Дескать,
заменить бы вам
богему
классом,
класс влиял на вас,
и было б не до драк.
Ну, а класс-то
жажду
заливает квасом?
Класс — он тоже
выпить не дурак.
Дескать,
к вам приставить бы
кого из напосто̀в —
стали б
содержанием
премного одарённей.
Вы бы
в день
писали
строк по сто́,
утомительно
и длинно,
как Доронин.
А по-моему,
осуществись
такая бредь,
на себя бы
раньше наложили руки.
Лучше уж
от водки умереть,
чем от скуки!
Не откроют
нам
причин потери
ни петля,
ни ножик перочинный.
Может,
окажись
чернила в «Англетере»,
вены
резать
не было б причины.
Подражатели обрадовались:
бис!
Над собою
чуть не взвод
расправу учинил.
Почему же
увеличивать
число самоубийств?
Лучше
увеличь
изготовление чернил!
Навсегда
теперь
язык
в зубах затворится.
Тяжело
и неуместно
разводить мистерии.
У народа,
у языкотворца,
умер
звонкий
забулдыга подмастерье.
И несут
стихов заупокойный лом,
с прошлых
с похорон
не переделавши почти.
В холм
тупые рифмы
загонять колом —
разве так
поэта
надо бы почтить?
Вам
и памятник еще не слит, —
где он,
бронзы звон
или гранита грань? —
а к решеткам памяти
уже
понанесли
посвящений
и воспоминаний дрянь.
Ваше имя
в платочки рассоплено,
ваше слово
слюнявит Собинов
и выводит
под березкой дохлой —
«Ни слова,
о дру-уг мой,
ни вздо-о-о-о-ха.»
Эх,
поговорить бы и́наче
с этим самым
с Леонидом Лоэнгринычем!
Встать бы здесь
гремящим скандалистом:
— Не позволю
мямлить стих
и мять! —
Оглушить бы
их
трехпалым свистом
в бабушку
и в бога душу мать!
Чтобы разнеслась
бездарнейшая по́гань,
раздувая
темь
пиджачных парусов,
чтобы
врассыпную
разбежался Коган,
встреченных
увеча
пиками усов.
Дрянь
пока что
мало поредела.
Дела много —
только поспевать.
Надо
жизнь
сначала переделать,
переделав —
можно воспевать.
Это время —
трудновато для пера,
но скажите
вы,
калеки и калекши,
где,
когда,
какой великий выбирал
путь,
чтобы протоптанней
и легше?
Слово —
полководец
человечьей силы.
Марш!
Чтоб время
сзади
ядрами рвалось.
К старым дням
чтоб ветром
относило
только
путаницу волос.
Для веселия
планета наша
мало оборудована.
Надо
вырвать
радость
у грядущих дней.
В этой жизни
помереть
не трудно.
Сделать жизнь
значительно трудней.
Женщины, вы все, конечно, слабые!
Вы уж по природе таковы.
Ваши позолоченные статуи
со снопами пышными — не вы.И когда я вижу вас над рельсами
с ломами тяжелыми в руках,
в сердце моем боль звенит надтреснуто:
‘Как же это вам под силу, как? ’А девчонки с ломами веселые:
‘Ишь жалетель! Гляньте-ка каков! ’
И глаза синющие высовывают,
шалые глаза из-под платков.Женщин в геологию нашествие.
Что вы, право, тянетесь туда?
Это дело наше, а не женское.
Для мужчин, а не для вас тайга.Вы идете, губы чуть прикусывая,
не боясь загара и морщин,
и от ветки кедровой прикуривая,
шуткой ободряете мужчин.Вы, хозяйки нервные домашние,
Так порой на все ворчите зло
Над супами, над бельем дымящимся.…
Как в тайге, на кухне тяжело.Но помимо этой горькой нервности
слезы вызывающей подчас,
сколько в вас возвышенности, нежности,
сколько героического в вас! Я не верю в слабость вашу, жертвенность,
от рожденья вы не таковы.
Женственней намного ваша женственность
от того что мужественны вы.Я люблю вас нежно и жалеюще,
но на вас завидуя смотрю,
Лучшие мужчины — это женщины.
Это вам я точно говорю.
Я занят странными мечтами
в часы рассветной полутьмы:
что, если б Пушкин был меж нами —
простой изгнанник, как и мы?
Так, удалясь в края чужие,
он вправду был бы обречен
«вздыхать о сумрачной России»,
как пожелал однажды он.
Быть может, нежностью и гневом —
как бы широким шумом крыл, —
еще неслыханным напевом
он мир бы ныне огласил.
А может быть и то: в изгнанье
свершая страннический путь,
на жарком сердце плащ молчанья
он предпочел бы запахнуть,
боясь унизить даже песней,
высокой песнею своей,
тоску, которой нет чудесней,
тоску невозвратимых дней…
Но знал бы он: в усадьбе дальней
одна душа ему верна,
одна лампада тлеет в спальне,
старуха вяжет у окна.
Голубка дряхлая дождется!
Ворота настежь… Шум живой…
Вбежит он, глянет, к ней прижмётся
и всё расскажет — ей одной…
Когда непросто женщине живётся —
одна живёт, одна растит ребят —
и не перебивается, а бьётся, —
«Мужской характер», — люди говорят. Но почему та женщина не рада?
Не деньги ведь, не дача, не тряпьё —
два гордых слова, чем бы не награда
за тихое достоинство её? И почему всё горестней с годами
два этих слова в сутолоке дня,
как две моих единственных медали,
побрякивают около меня?.. Ах, мне ли докопаться до причины!
С какой беды, в какой неверный час
они забыли, что они — мужчины,
и принимают милости от нас? Я не о вас, Работа и Забота!
Вы — по плечу, хоть с вами тяжело.
Но есть ещё помужественней что-то,
что не на плечи — на сердце легло. Когда непросто женщине живётся,
когда она одна растит ребят
и не перебивается, а бьётся,
ей — «Будь мужчиной!» — люди говорят. А как надоедает «быть мужчиной»!
Не охнуть, не поплакать, не приврать,
не обращать вниманья на морщины
и платья подешевле выбирать. С прокуренных собраний возвращаться —
всё, до рубашки, вешать на балкон
не для того, чтоб женщиной остаться,
а чтобы ночь не пахла табаком. Нет, мне ли докопаться до причины!
С какой беды, в какой неверный час
они забыли, что они — мужчины,
и принимают милости от нас? Ну, что ж! Мы научились, укрощая
крылатую заносчивость бровей,
глядеть на них спокойно, всё прощая,
как матери глядят на сыновей. Но всё труднее верится в ночи нам,
когда они, поддавшись на уют,
вдруг вспоминают, что они — мужчины,
и на колени всё-таки встают.
Она сказала: «Он уже уснул!», —
задернув полог над кроваткой сына,
и верхний свет неловко погасила,
и, съежившись, халат упал на стул.Мы с ней не говорили про любовь,
Она шептала что-то, чуть картавя,
звук «р», как виноградину, катая
за белою оградою зубов.«А знаешь: я ведь плюнула давно
на жизнь свою… И вдруг так огорошить!
Мужчина в юбке. Ломовая лошадь.
И вдруг — я снова женщина… Смешно?»Быть благодарным — это мой был долг.
Ища защиту в беззащитном теле,
зарылся я, зафлаженный, как волк,
в доверчивый сугроб ее постели.Но, как волчонок загнанный, одна,
она в слезах мне щеки обшептала.
и то, что благодарна мне она,
меня стыдом студеным обжигало.Мне б окружить ее блокадой рифм,
теряться, то бледнея, то краснея,
но женщина! меня! благодарит!
за то, что я! мужчина! нежен с нею! Как получиться в мире так могло?
Забыв про смысл ее первопричинный,
мы женщину сместили. Мы ее
унизили до равенства с мужчиной.Какой занятный общества этап,
коварно подготовленный веками:
мужчины стали чем-то вроде баб,
а женщины — почти что мужиками.О, господи, как сгиб ее плеча
мне вмялся в пальцы голодно и голо
и как глаза неведомого пола
преображались в женские, крича! Потом их сумрак полузаволок.
Они мерцали тихими свечами…
Как мало надо женщине — мой Бог! —
чтобы ее за женщину считали.
Среди балтийских солнечных просторов,
Над широко распахнутой Невой,
Как бог войны, встал бронзовый Суворов
Виденьем русской славы боевой.
В его руке стремительная шпага,
Военный плащ клубится за плечом,
Пернатый шлем откинут, и отвага
Зажгла зрачки немеркнущим огнем.
Бежит трамвай по Кировскому мосту,
Кричат авто, прохожие спешат,
А он глядит на шпиль победный, острый,
На деловой военный Ленинград.
Держа в рядах уставное равненье,
Походный отчеканивая шаг,
С утра на фронт проходит пополненье
Пред гением стремительных атак.
И он — генералиссимус победы,
Приветствуя неведомую рать,
Как будто говорит: «Недаром деды
Учили нас науке побеждать».
Несокрушима воинская сила
Того, кто предан родине своей.
Она брала твердыни Измаила,
Рубила в клочья прусских усачей.
В Италии летела с гор лавиной,
Пред Фридрихом вставала в полный рост,
Полки средь туч вела тропой орлиной
В туман и снег на узкий Чертов мост.
Нам ведом враг, и наглый и лукавый,
Не в первый раз встречаемся мы с ним.
Под знаменем великой русской славы
Родной народ в боях непобедим.
Он прям и смел в грозе военных споров,
И равного ему на свете нет.
«Богатыри!» — так говорит Суворов,
Наш прадед в деле славы и побед.
На берегу игривой Невки —
Она вилась то вверх, то вниз —
Сидели мраморные девки,
Явив невинности каприз.
Они вставали, вновь сидели,
Пока совсем не обалдели.
А в глубине картонных вод
Плыл вверх ногами пароход.
А там различные девчонки
Плясали танец фокс и трот,
Надев кратчайшие юбчонки,
А может быть, наоборот.
Мужчины тоже все плясали
И гребнем лысины чесали.
Вот Макс и Мориц, шалуны,
Как знамя подняли штаны.
Выходит капитан Лебядкин —
Весьма классический поэт, —
Читает девкам по тетрадке
Стихов прелестнейший куплет.
Девчонки в хохот ударяли.
Увы, увы — они не знали
Свои ужасные концы:
К ним приближалися столбцы.
Не то пехотный, не то флотский,
Пришел мужчина Заболоцкий
И, на Обводный сев канал,
Стихами девок доконал.
Как светятся блески
На розе росы, —
Так милы усмешки
Невинной красы.
Младенческий образ —
Вид в капле зари.
А быстро журчащий
Меж роз и лилей,
Как перлом блестящий
По лугу ручей, —
Так юности утро,
Играя, течет.
Река ж или взморье
Полдневной порой
Как в дол иль на взгорье
Несется волной, —
Так мужество бурно
Страстями блестит.
Но озеро сткляно,
Утихнув от бурь,
Как тихо и важно
Чуть кажет лазурь, —
Так старость под вечер
Стоит на клюке.
Сколь счастлив, кто в жизни
Все возрасты вел,
Страшась укоризны
Внутрь совести, зол!
На запад свой ясный
Он весело зрит.
Его глаза — подземные озера,
Покинутые царские чертоги.
Отмечен знаком высшего позора,
Он никогда не говорит о Боге.
Его уста — пурпуровая рана
От лезвия, пропитанного ядом.
Печальные, сомкнувшиеся рано,
Они зовут к непознанным усладам.
И руки — бледный мрамор полнолуний,
В них ужасы неснятого проклятья,
Они ласкали девушек-колдуний
И ведали кровавые распятья.
Ему в веках достался странный жребий —
Служить мечтой убийцы и поэта,
Быть может, как родился он — на небе
Кровавая растаяла комета.
В его душе столетние обиды,
В его душе печали без названья.
На все сады Мадонны и Киприды
Не променяет он воспоминанья.
Он злобен, но не злобой святотатца,
И нежен цвет его атласной кожи.
Он может улыбаться и смеяться,
Но плакать… плакать больше он не может.
Фельдмаршалу графу Александру Васильевичу
Суворову-Рымшжскому на пребывание его
в таврическом дворце 1795 года
Когда увидит кто, что в царском пышном доме
По звучном громе Марс почиет на соломе*,
Что шлем его и меч хоть в лаврах зеленеют,
Но гордость с роскошью повержены у ног,
И доблести затмить лучи богатств не смеют, —
Не всяк ли скажет тут, что браней страшный бог.
Плоть Эпиктетову прияв**, преобразился,
Чтоб мужества пример, воздержности подать,
Как внешних супостат, как внутренних сражать?
Суворов! страсти кто смирить свои решился,
Легко тому стража и царства покорить,
Друзей и недругов себя заставить чтить.
*Приехав из Варшавы в Петербург в декабре 1795 года,
Суворов жил в Таврическом дворце, где по своей привычке
спал на соломе.
**Плоть Эпиктетову прияв… — то есть уподобившись Эпиктету.
У нас сегодня было бы смешно
Решать вопрос о равноправье женщины,
Он, как говорится, «обеспечено»
И жизнью всей давно подтверждено.
Мы говорим: жена, товарищ, мать.
Мы произносим: равенство, свобода,
И все-таки природа есть природа,
И что-то здесь не надо забывать.
Ведь часто милым сами ж до зари
Мы шепчем: — Зяблик… Звездочка родная!
А через год, от силы через три
Все это тихо, напрочь забываем.
И вот уже вам просто наплевать,
Что «зяблик» ваш, окончив день рабочий,
Такие тащит сумки, между прочим.
Каких и слон не смог бы приподнять!
И почему ж душа у вас не стынет
И на себя не разбирает злость,
Когда вас в дрему телевизор кинет,
А «звездочка» утюг в прихожей чинит
Иль в кухне заколачивает гвоздь!
А матери, что дарят день-деньской
Нас лаской и заботами своими…
Они не согласятся на покой,
Но и нельзя ж крутиться им порой
Почти в каком-то тракторном режиме!
Да, никакой их труд не испугает.
Все, если надо, смогут и пройдут.
Но нас что навряд ли возвышает,
И я без колебаний утверждаю:
Есть женский труд и есть неженский труд!
Не зря же в нашем лексиконе есть
Слова или понятие такое.
Как «рыцарство», или «мужская честь»,
Иль попросту «достоинство мужское»!
Нет, ведь не скидка женщине нужна,
А наша чуткость в счастье и кручине.
И если нету рыцарства в мужчине,
То, значит, просто грош ему цена!
И я к мужчинам обращаю речь:
Давайте будем женщину беречь!