Автор Томас Гуд
Перевод Эдуарда Багрицкого
От песен, от скользкого пота
В глазах растекается мгла;
Работай, работай, работай,
Пчелой, заполняющей соты,
Покуда из пальцев, с налета,
Не выпрыгнет рыбкой игла.
Швея! Этой ниткой суровой
Прошито твое бытие…
У лампы твоей бестолковой
Поет вдохновенье твое,
И в щели проклятого крова
Невидимый месяц течет.
Швея! Отвечай мне, что может
Сравниться с дорогой твоей?..
И хлеб ежедневно дороже,
И голод постылый тревожит,
Гниет одинокое ложе
Под влагой осенних дождей.
Над белой рубашкой склоняясь,
Ты легкою водишь иглой,
Стежков разлетается стая
Под бледной, как месяц, рукой,
Меж тем как, стекло потрясая,
Норд-ост заливается злой.
Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…
От капли чадящего света
Глаза твои влагой одеты…
Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…
О вы, не узнавшие страха
Бездомных осенних ночей!
На ваших плечах — не рубаха,
А голод и пение швей,
Дни, полные ветра и праха,
Да темень осенних дождей.
Швея! Ты не помнишь свободы,
Склонясь над убогим столом,
Не помнишь, как громкие воды
За солнцем идут напролом,
Как в пламени ясной погоды
Касатка играет крылом.
Стежки за стежками без счета,
Где нитка тропой залегла,
Работай, работай, работай,
Поет, пролетая, игла,
Чтоб капля последнего пота
На бледные щеки легла.
Швея! Ты не знаешь дороги,
Не знаешь любви наяву,
Как топчут веселые ноги
Весеннюю эту траву…
… Над кровлею месяц убогий,
За ставнями ветры ревут…
Швея! За твоею спиною
Лишь сумрак шумит дождевой,
Ты медленно бледной рукою
Сшиваешь себе для покоя,
Холстину, что сложена вдвое,
Рубашку для тьмы гробовой.
Работай, работай, работай,
Покуда погода светла,
Покуда стежками без счета
Играет, летая, игла,
Работай, работай, работай,
Покуда не умерла.
Сердитой махоркой да тусклым костром
Не скрасить сегодняшний отдых…
У пристани стынет усталый паром,
Качаясь на медленных водах.
Сухая трава и густые пески
Хрустят по отлогому скату.
И месяц, рискуя разбиться в куски,
На берег скользит по канату.В старинных сказаньях и песнях воспет,
Паромщик идет
К шалашу одиноко.
Служил он парому до старости лет,
До белых волос,
До последнего срока.Спокойные руки, испытанный глаз
Повинность несли аккуратно.
И, может быть, многие тысячи раз
Ходил он туда и обратно.А ночью, когда над рекою туман
Клубился,
Похожий на серую вату,
Считал перевозчик и прятал в карман
Тяжелую
Медную плату.И спал в шалаше под мерцанием звезд,
И мирно шуршала
Солома сухая…
Но люди решили, что надобно — мост,
Что нынче эпоха другая.И вот расступилася вдруг тишина,
Рабочих на стройку созвали.
И встали послушно с глубокого дна
Дубовые черные сваи.В любые разливы не дрогнут они, —
Их ставили люди на совесть…
Паром доживает последние дни,
К последнему рейсу готовясь.О нем, о ненужном, забудет народ,
Забудет, и срок этот — близко.
И по мосту месяц на берег скользнет
Без всякого страха и риска.Достав из кармана истертый кисет,
Паромщик садится
На узкую лавку.
И горько ему, что за выслугой лет
Он вместе с паромом
Получит отставку; Что всю свою жизнь разменял на гроши,
Что по ветру годы развеял;
Что строить умел он одни шалаши,
О большем и думать не смея.Ни радости он не видал на веку,
Ни счастье ему не встречалось…
Эх, если бы сызнова жить старику, —
Не так бы оно получалось!
Темный ельник снегами, как мехом,
Опушили седые морозы,
В искрах инея, в мелких алмазах,
Задремали, склонившись, березы.
Неподвижно застыли их ветки,
А меж ними на снежное лоно,
Точно сквозь серебро кружевное,
Полный месяц глядит с небосклона.
Высоко он поднялся над лесом,
В ярком свете своем цепенея,
И причудливо стелются тени,
На снегу под ветвями чернея.
Замело чащи леса метелью, —
Только вьются следы и дорожки,
Убегая меж сосен и елок,
Меж березок до ветхой сторожки.
Убаюкала вьюга седая
Дикой песнею лес опустелый,
И заснул он, засыпанный снегом,
Весь сквозной, неподвижный и белый.
Тишина, — даже ветка не хрустнет.
А быть может, за этим оврагом
Пробирается волк по сугробам
Осторожным и медленным шагом…
Огонек из забытой сторожки
Чуть заметно и робко мерцает,
Точно он притаился под лесом
И чего-то в тиши поджидает.
В дальних чащах, где ветви и тени
В лунном свете узоры сплетают,
Все мне чудится что-то живое,
Все как будто зверьки пробегают.
Бриллиантом лучистым и ярким,
То зеленым, то синим играя,
На востоке, у трона Господня,
Остро блещет звезда, как живая.
А над лесом все выше и выше
Всходит месяц — и в дивном покое
Замирает морозная полночь
И хрустальное царство лесное.
Люблю я цепи синих гор,
Когда, как южный метеор,
Ярка без света и красна
Всплывает из-за них луна,
Царица лучших дум певца
И лучший перл того венца,
Которым свод небес порой
Гордится, будто царь земной.
На западе вечерний луч
Еще горит на ребрах туч
И уступить все медлит он
Луне — угрюмый небосклон;
Но скоро гаснет луч зари...
Высоко месяц. Две иль три
Младые тучки окружат
Его сейчас... вот весь наряд,
Которым белое чело
Ему убрать позволено́.
Кто не знавал таких ночей
В ущельях гор иль средь степей?
Однажды при такой луне
Я мчался на лихом коне
В пространстве голубых долин,
Как ветер волен и один.
Туманный месяц и меня,
И гриву, и хребет коня
Сребристым блеском осыпал;
Я чувствовал, как конь дышал,
Как он, ударивши ногой,
Отбрасываем был землей,
И я в чудесном забытьи
Движенья сковывал свои,
И с ним себя желал я слить,
Чтоб этим бег наш ускори́ть.
И долго так мой конь летел...
И вкруг себя я поглядел:
Все та же степь, все та ж луна...
Свой взор ко мне склонив, она,
Казалось, упрекала в том,
Что человек с своим конем
Хотел владычество степей
В ту ночь оспоривать у ней!
В дни юности, — ее клеврет и новобрачный,
В медовом месяце заманчивых страстей,
Когда еще не знал я роскоши цепей,
Ни кандалов нужды суровой и невзрачной,
Когда повсюду я мог находить друзей,
Иль сладко мучиться любовью неудачной,—
Впервые увидал я житницу степей,—
Дешевый город ваш — в грязи, в пыли, но — злачный…
С тех пор прошло немало зол и бед…
С тех пор кого из нас житейский тайный холод
Не сжал в свои тиски, и кто из нас не сед!?
Подешевело все, чем дорожил поэт!
Одряхло все, что было в цвете лет,—
И дорог стал помолодевший город.
В дни юности, — ее клеврет и новобрачный,
В медовом месяце заманчивых страстей,
Когда еще не знал я роскоши цепей,
Ни кандалов нужды суровой и невзрачной,
Когда повсюду я мог находить друзей,
Иль сладко мучиться любовью неудачной,—
Впервые увидал я житницу степей,—
Дешевый город ваш — в грязи, в пыли, но — злачный…
С тех пор прошло немало зол и бед…
С тех пор кого из нас житейский тайный холод
Не сжал в свои тиски, и кто из нас не сед!?
Подешевело все, чем дорожил поэт!
Одряхло все, что было в цвете лет,—
И дорог стал помолодевший город.
Юноша Месяц и Девушка Солнце знают всю длительность мира,
Помнят, что было безветрие в щели, в царство глухого Имира.
В ночи безжизненно-злого Имира был Дымосвод, мглистый дом,
Был Искросвет, против Севера к Югу, весь распаленный огнем.
Щель была острая возле простора холода, льдов, и мятели,
Против которых, в багряных узорах, капли пожара кипели.
Выдыхи снега, несомые вьюгой, мчались до щели пустой,
Рдяные вскипы, лизнувши те хлопья, пали, в капели, водой.
Так из касания пламени с влагой вышли все разности мира,
Юноша Месяц и Девушка Солнце помнят рожденье Имира.
Капля за каплей сложили огромность больше всех гор и долин,
Лег над провальною щелью тяжелый льдов и снегов исполин.
Не было Моря, ни трав, ни песчинок, все было мертвой пустыней,
Лишь белоснежная диво-корова фыркала, нюхая иней.
Стала лизать она иней соленый, всюду был снег широко,
Вымя надулось, рекой четверною в мир потекло молоко.
Пил, упивался Имир неподвижный, рос от обильнаго пира,
После, из всех его членов разятых, выросли области мира.
Диво-корова лизала снежинки, соль ледовитую гор,
В снеге означились первые люди, Бурэ и сын его Бор.
Дети красиваго Бора убили злого снегов исполина,
Кости Имира остались как горы, плоть его стала равнина.
Мозг его тучи, и кровь его Море, череп его небосвод,
Брови угрознаго стали Мидгардом, это Срединный Оплот.
Прежде все было безтравно, безводно, не было зверя, ни птицы,
Раньше без тропок толкались, бродили спутанно звезд вереницы.
Дети же Бора, что стали богами, Один, и Виле, и Ве,
Звездам велели, сплетаясь в узоры, лить серебро по траве.
Радуга стала Дрожащей Дорогой для проходящих по выси,
В чащах явились медведи и волки и остроглазыя рыси.
Ясень с осиной, дрожа, обнимались, лист лепетал до листа,
Один велел им быть мужем с женою, первая встала чета.
Корни свои чрез миры простирая, высится ствол Игдразила,
Люди как листья, увянут, и снова сочная тешится сила.
Быстрая белка мелькает по веткам, снов паутинится нить,
Юноша Месяц и Девушка Солнце знают, как любо любить.
Автор Ф. Корн
Перевод Марины Цветаевой
О, кто бы нас направил,
О, кто бы нам ответил?
Где край, который примет
Нас с нерожденным третьим?
Бредем и не находим
Для будущего яслей.
Где хлев, который впустит
Тебя со мной, меня с ним…
Уже девятый месяц
Груз у меня под сердцем,
Он скоро обернется
Ртом — ужасом разверстым.
Идем — который месяц —
Куда — не знаем сами.
Деревья по дорогам
Нам чудятся крестами.
Увы, одни деревья
Протягивают руки
Младенческому крику
И материнской муке.
Хоть листьями оденьте!
Хоть веточкой укройте!
Хоть щепочку на люльку!
Хоть досточку на койку!
Кто молится младенцу?
Кто матерь величает?
Мир моего младенца
Предательством встречает.
Любой ему Иуда
И крест ему сосновый
На каждом перекрестке
Заране уготован.
Все, все ему готово:
Путь, крест, венец, гробница
Под стражею — да негде
Ему на свет родиться.
О, счастлива Мария,
В сенном благоуханье
Подставившая Сына
Воловьему дыханью!
Бреду тяжелым шагом,
Раздавленная ношей,
Которую надежду
Стирая под подошвой?
Кто мающихся примет,
Двух, с третьим нежеланным?
На всей земле им нету
Земли обетованной.
Бдят воины с мечами
На всех путях и тропах —
— Кто вы? Куда — откуда?
Ложь! Подавайте пропуск!
Жгут очи, роют руки.
Рты ненавистью дышат.
— Вот истина! — Не видят.
— О, смилуйтесь! — Не слышат.
Все: обувь, косы, уши, мысли
С находчивостью злой
Обыскано. Но мало
Им, подавай утробу.
А ну, как это чрево,
По тропам каменистым
Влачимое, мессией
Взорвете — коммунистом?
Где край, который примет,
Очаг, который встретит,
Вертеп, который впустит
Нас — с нерожденным третьим?
Поздно ночью вчера о тебе говорила собака,
О тебе говорил на болоте в осоке кулик,
Это ты одинокая птица в лесу между веток,
Одинокой был птицей, пока ты меня не нашел.
Обещался, и ложь ты сказал мне, что будешь со мною,
Говорил — будешь там, где пасутся овечьи стада,
Был протяжен мой свист, и тебе триста раз я кричала,
Не нашла ничего, только жалко ягненок блеял.
Ты мне трудную вещь обещал — как подарок любимой,
Золотой дать корабль, и с серебряной мачтой на нем,
Городов дать двенадцать, — чтоб в каждом был рынок богатый,
Подарить мне дворец, белый двор на морском берегу.
Невозможную вещь обещал — как подарок любимой,
Подарить мне перчатки из рыбьей хотел чешуи,
И из птичьих ты шкурок хотел подарить башмаки мне,
И из лучших в Ирландии платье тончайших шелков.
Мне родная с тобой говорить не велела сегодня,
Не велела и завтра, и мне в воскресенье молчать,
Так со мной говорила родимая в злую минуту,
В час, как дверь затворяла, когда обворован был дом.
Ты мой отнял восток, у меня и мой запад ты отнял,
Все, что было за мною, ты взял, все, что там предо мной,
Отнял Месяц в ночи, отнял с Месяцем яркое Солнце,
И мой страх говорит, что и Бога ты взял у меня.
Уходи! Потемнела равнина,
Бледный месяц несмело сверкнул.
Между быстрых вечерних туманов
Свет последних лучей утонул.
Скоро ветер полночный повеет,
Обоймет и долины и лес
И окутает саваном черным
Безграничные своды небес.
Не удерживай друга напрасно.
Ночь так явственно шепчет: «Иди!»
В час разлуки замедли рыданья.
Будет время для слез. Погоди.
Что́ погибло, тому не воскреснуть,
Что́ прошло, не вернется назад;
Не зажжется, не вспыхнет любовью
Равнодушный скучающий взгляд.
Одиночество в дом опустелый,
Как твой верный товарищ, придет,
К твоему бесприютному ложу
В безысходной тоске припадет.
И туманные легкие тени
Будут реять полночной порой,
Будут плакать, порхать над тобою,
Точно тешась воздушной игрой.
Неизбежно осенние листья
С почерневших деревьев летят;
Неизбежно весенним полуднем
Разливают цветы аромат.
Равномерной стопою уходят —
День, неделя, и месяц, и год;
И всему на земле неизбежно
Наступает обычный черед.
Перелетные быстрые тучки
Отдыхают в час общего сна;
Умолкает лепечущий ветер,
В глубине засыпает луна.
И у бурного гневного моря
Утихает томительный стон;
Все, что борется, плачет, тоскует,
Все найдет предназначенный сон.
Свой покой обретешь ты в могиле,
Но пока к тебе смерть не пришла,
Тебе до́роги — домик и садик,
И рассвет, и вечерняя мгла.
И пока над тобой не сомкнулась
Намогильным курганом земля,
Тебе до́роги детские взоры,
Смех друзей и родные поля.
От песен, от скользкого пота —
В глазах растекается мгла.
Работай, работай, работай
Пчелой, заполняющей соты,
Покуда из пальцев с налета
Не выпрыгнет рыбкой игла!..
Швея! Этой ниткой суровой
Прошито твое бытие…
У лампы твоей бестолковой
Поет вдохновенье твое,
И в щели проклятого крова
Невидимый месяц течет.
Швея! Отвечай мне, что может
Сравниться с дорогой твоей?..
И хлеб ежедневно дороже,
И голод постылый тревожит,
Гниет одинокое ложе
Под стужей осенних дождей.
Над белой рубашкой склоняясь,
Ты легкою водишь иглой, —
Стежков разлетается стая
Под бледной, как месяц, рукой,
Меж тем как, стекло потрясая,
Норд-ост заливается злой.
Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…
От капли чадящего света
Глаза твои влагой одеты…
Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…
О вы, не узнавшие страха
Бездомных осенних ночей!
На ваших плечах — не рубаха,
А голод и пение швей,
Дни, полные ветра и праха,
Да темень осенних дождей!
Швея! Ты не помнишь свободы,
Склонясь над убогим столом,
Не помнишь, как громкие воды
За солнцем идут напролом,
Как в пламени ясной погоды
Касатка играет крылом.
Стежки за стежками, без счета,
Где нитка тропой залегла;
«Работай, работай, работай, —
Поет, пролетая, игла, —
Чтоб капля последнего пота
На бледные щеки легла!..»
Швея! Ты не знаешь дороги,
Не знаешь любви наяву,
Как топчут веселые ноги
Весеннюю эту траву…
…Над кровлею — месяц убогий,
За ставнями ветры ревут…
Швея! За твоею спиною
Лишь сумрак шумит дождевой, —
Ты медленно бледной рукою
Сшиваешь себе для покоя
Холстину, что сложена вдвое,
Рубашку для тьмы гробовой…
Работай, работай, работай,
Покуда погода светла,
Покуда стежками без счета
Играет, летая, игла…
Работай, работай, работай,
Покуда не умерла!..
Небо, и снег, и Луна,
Самая хижина — снег.
Вечность в минуте — одна,
Не различается бег.
Там в отдалении лед,
Целый застыл Океан.
Дней отмечать ли мне счет?
В днях не ночной ли туман?
Ночь, это — бледная сень,
День — запоздавшая ночь.
Скрылся последний олень,
Дьявол умчал его прочь.
Впрочем, о чем это я?
Много в запасе еды.
Трапеза трижды моя
Между звезды и звезды.
Слушай, как воет пурга,
Ешь в троекратности жир,
Жди, не идет ли цинга,
Вот завершенный твой мир.
Жирного плотно поев,
Снегом очисти свой рот.
Нового снега посев
С белою тучей идет.
Вызвать на бой мне пургу?
Выйти до области льдов?
Крепко зажав острогу,
Ждать толстолапых врагов?
В белой холодной стране
Белый огромный медведь.
Месяц горит в вышине,
Круглая мертвая медь.
Вот, я наметил врага,
Вот, он лежит предо мной,
Меч мой в ночи — острога,
Путь мой означен — Луной.
Шкуру с медведя сорву!
Все же не будет теплей.
С зверем я зверем живу,
Сытой утробой моей.
Вот, возвращусь я сейчас
В тесную душность юрты.
Словно покойника глаз
Месяц глядит с высоты.
Стала потише пурга,
Все ж заметает мой след.
Тонет в пушинках нога,
В этом мне радости нет.
Впрочем, кому же следы
В этой пустыне искать?
Снег, и пространство, и льды,
Снежная льдяная гладь.
Я беспредельно один,
Тонут слова на лету.
Жди умножения льдин,
Дьяволы смотрят в юрту.
День кольцом и Ночь колечком
Покатились в мир,
К этим малым человечкам,
На раздольный пир.
Ночь — колечко с камнем лунным,
День — весь золотой.
И по гуслям сладкострунным
Звон пошел литой.
Льется, льется День златистый,
И смеется Ночь.
От людей огонь лучистый
Не уходит прочь.
День и Ночь, смеясь, сказали: —
«Вот покажем им.»
В светлом пиршественном зале
Коромыслом дым.
Месяц в Небе, в Небе Солнце,
Светы пить так пить.
На заветном веретенце
Все длиннее нить.
Месяц тут, — но не приходит
С круторогим Ночь.
Солнце тут, — и не уходит
День стоокий прочь.
Два кольца играют в свайку,
Год без перемен.
Ходит луч, пускает зайку,
Зайчика вдоль стен.
Зайчик солнечный сорвется
К полу с потолка,
Вкось стрельнет и улыбнется,
Жизнь ему легка.
Взор слепит он… «Злой ты зайчик,
Убирайся прочь.
В детский спрячься ты сарайчик,
И зови к нам Ночь.»
Ночь катается колечком,
День бежит кольцом.
Пир не в радость человечкам,
Все у них — с концом.
А по гуслям, словно в чуде,
Звонкая игра.
И в слезах взмолились люди: —
«Будет. Спать пора.»
Если люди даже в чуде
Видят боль сердец,
Пусть и в звоне-самогуде
Будет им конец.
День и Ночь сейчас плясали
Вместе возле нас, —
Вот уж Ночь в высокой дали,
Вот уж День погас.
Перстень злат стал весь чугунным, —
Тут уж как помочь.
И колечко с камнем лунным
Укатилось прочь.
На дворе играя, дети
снегура слепили раз;
вместо рта кирпич воткнули,
черепицы — вместо глаз.
И прямее чтоб держался
белый дядька на снегу,
в остов дядьки положили
из-под печки кочергу.
И при громких криках: — «Браво!»
школяров и шалунов,
встал снегур в блестящей ризе
меж сугробов и снегов.
И вокруг него резвилась
и смеялась детвора,
но погас закат румяный —
все забыли снегура.
Он остался одиноко
охранять пустынный двор…
Из-за крыш в туманном небе
выплыл месяц на дозор.
По строеньям щелкал звонко
и скрипел седой мороз.
И глядел снегур на месяц,
опечаленный до слез.
— «Надо мной костер сверкает
что-то ясно чересчур, —
только что-то он не греет?» —
молча думает снегур: —
«Я любил тепло; когда-то
обжигал меня костер,
только странно мне, что холод
слаще с некоторых пор.
Вот бы мне к огню пробраться,
да стряхнуть с себя снега!»
Это в нем заговорила
из-под печки кочерга.
И глядит снегур — и видит,
что в окошке, как назло,
печь сверкает головнями
обольстительно-тепло.
И снегур подумал: — «Ладно!
До огня когда-нибудь
доберусь — вот только дайте
белым холодом дохнуть!»
И стоит снегур — и видит,
что редеет ночи тень,
и восходит в синем небе
золотой, февральский день.
Вышло солнце… каплет с крыши…
Снег стал ярок чересчур…
Кочерга в нем зашаталась,
и расплакался снегур…
И расплакался, и тает…
С ризы капают снега.
И, ликуя, обнажилась —
и упала кочерга.
К. Фофанов.
Пущенное тобой письмо ко сей стране,
Мой друг, уже дошло, уже дошло ко мне.
Дошло, и мне во грудь и в сердце меч вонзило,
Как молнией меня и громом, поразило.
Хочу ответствовать, ничто на ум нейдет.
Примаюсь за перо, перо из рук падет.
Одну с другою мысль неволею мешаю
И током горьких слез бумагу орошаю.
Прощаюся, о граф, с тобою навсегда
И не увижуся с тобою никогда!
Три месяца прошло, как я с тобой расстался,
Три месяца мне ты в очах моих мечтался,
В болезни, в слабости, сто в день стенящий раз,
И сей в Петрополе последний самый час,
В который у тебя был я перед глазами.
Ты очи наполнял, прощаяся, слезами,
Вручая о себе ко памяти мне знак,
Хотя бы поминал тебя я, граф, и так.
Взирая на него, колико слез я трачу!
Рыдаю и стеню, терзаюся и плачу.
О мой любезный граф! Ты весь свой прожил век,
Как должен проживать честнейший человек.
Любимцы царские, в иных пределах света,
Пред вышним предстают нередко без ответа.
О тайные судьбы! Сего уж мужа нет.
И, может быть, еще какой злодей живет
В глубокой старости, в покое и забаве,
Во изобилии и в пышной мнимой славе,
Не числя, сколько он людей перегубил
И сколько он господ, ругаясь, истребил,
Не внемля совести ни малыя боязни,
И кровью их багрил места от смертной казни,
Во удивление, что бог ему терпел
И весь народ на то в молчании смотрел.
А сей умерший муж тиранством не был страстен
И сильной наглости нимало не причастен,
С презрением смотря, когда ему кто льстил,
И собственной своей досады он не мстил,
Степенью высоты вовек не величался
И добродетелью единой отличался.
Екатериною он был за то храним,
И милости ея до гроба были с ним.
Не требовал ему никто от бога мести,
Никто б его, никто не прикоснулся чести,
Как разве некто бы носящий в сердце яд,
Какого б варвара изверг на землю ад.
Но уж, любезный граф, и он тебя не тронет.
Прости!.. падет перо, и дух мой горько стонет.
Ты строишь, кладешь и возводишь,
ты гонишь в ночь поезда,
На каждое честное слово
ты мне отвечаешь: «Да!»
Прости меня за ошибки —
судьба их назад берет.
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед,
Я плоть от твоей плоти
и кость от твоей кости.
И если я много напутал —
ты тоже меня прости.
Наполни приказом мозг мой
и ветром набей мне рот,
Ты самая светлая в мире,
ведущая мир вперед.
Я спал на твоей постели,
укрыт снеговой корой,
И есть на твоих равнинах
моя молодая кровь.
Я к бою не опоздаю
и стану в шеренгу рот, -
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед.
Такие, как я, срывались
и гибли наперебой.
Я школы твои, и газеты,
и клубы питал собой.
Такие, как я, поднимали
депо, и забой, и завод, -
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед.
Такие, как я, сидели
над цифрами день и ночь.
Такие, как я, опускались,
а ты им могла помочь.
Кто силен тобой —
в работе он,
Кто брошен тобой —
умрет.
Ты самая светлая в мире,
ведущая мир вперед.
Я вел твои экспедиции,
стоял у твоих реторт,
Я делал свою работу, -
хоть это не первый сорт.
Ты строишь за месяцем месяц,
ты крепнешь за годом год, -
Ты самая светлая в мире,
ведущая мир вперед.
Я сонным огнем тлею
и еле качаю стих.
За то, что я стал холодным,
ты тоже меня прости.
Но время идет, и стройка идет,
и выпадет мой черед, -
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед.
Три поколенья культуры,
и три поколенья тоски,
И жизнь, и люди, и книги,
прочитанные до доски.
Республика это знает,
республика позовет, -
Возьмет меня,
переделает,
Двинет время вперед.
Ты строишь, кладешь и возводишь,
ты гонишь в ночь поезда,
На каждое честное слово
ты мне отвечаешь: «Да!»
Так верь и этому слову —
от сердца оно идет, -
Возьми меня, переделай
и вечно веди вперед!
Северный ветер напрасно стучится в окно, —
В комнате пусто, и заперты ставни,
В ней — полумрак тишины.
Давно,
С начала войны,
Я не живу здесь...
Но ветер, друг давний,
Мне шепчет о мертвых, я внемлю, —
О жертвах войны, потрясающей землю.
О, битвы без счета, — свершения Рока!
Над водным простором, высоко-высоко,
По верхнему морю плывут цеппелины,
Забыв про покой и затишье равнины.
В огне беспримерных сражений горят
Митава и Вильна, Кирхгольм, Якобштадт,
И те, чьих имен мне безвестны созвучья!
О, битвы в траншеях! О, битвы над тучей!
Безумие страха встает, разрастается,
В долинах, вдоль рек, по лесам разливается,
Кровавое, мрачное ввысь по горам поднимается.
С начала войны
В комнате пусто, — там мрак тишины
Я не живу больше в ней...
… Где вы, друзья миновавших и радостных дней?
Не здесь ли, лишь месяц назад,
Мы собирались беспечно
Для мирной беседы о вечно-
Прекрасном искусстве… Лишь месяц назад
Друг мой, на стол опираясь рукою,
Здесь спорил со мною…
Вот старое кресло стоит у постели,
В нем сиживал тот, кто меня утешал,
Когда мои мысли и нервы болели,
Когда на постели без сил я лежал.
Где же они?
Одиночество как-то больней
В эти тяжелые дни…
Где же они,
Где же друзья миновавших и радостных дней?
В эти тяжелые дни только один
Друг мой со мною: камин.
Я у камина сижу,
Речи с огнем завожу.
…И словно угли, в немой тишине,
Мысли то вспыхнут, то гаснут во мне.
1
Славь, мой стих, кто ревет и бесится,
Кто хоронит тоску в плече —
Лошадиную морду месяца
Схватить за узду лучей.
Тысчи лет те же звезды славятся,
Тем же медом струится плоть.
Не молиться тебе, а лаяться
Научил ты меня, Господь.
За седины твои кудрявые,
За копейки с златых осин
Я кричу тебе: «К черту старое!» —
Непокорный разбойный сын.
И за эти щедроты теплые,
Что сочишь ты дождями в муть,
О, какими, какими метлами
Это солнце с небес стряхнуть?
2
Там, за млечными холмами,
Средь небесных тополей,
Опрокинулся над нами
Среброструйный Водолей.
Он Медведицей с лазури,
Как из бочки черпаком.
В небо вспрыгнувшая буря
Села месяцу верхом.
В вихре снится сонм умерших,
Молоко дымящий сад.
Вижу, дед мой тянет вершей
Солнце с полдня на закат.
Отче, отче, ты ли внука
Услыхал в сей скорбный срок?
Знать, недаром в сердце мукал
Издыхающий телок.
3
Кружися, кружися, кружися,
Чекань твоих дней серебро!
Я понял, что солнце из выси —
В колодезь златое ведро.
С земли на незримую сушу
Отчалить и мне суждено.
Я сам положу мою душу
На это горящее дно.
Но знаю — другими очами
Умершие чуют живых.
О, дай нам с земными ключами
Предстать у ворот золотых.
Дай с нашей овсяною волей
Засовы чугунные сбить,
С разбега по ровному полю
Заре на закорки вскочить.
4
Сойди, явись нам, красный конь!
Впрягись в земли оглобли.
Нам горьким стало молоко
Под этой ветхой кровлей.
Пролей, пролей нам над водой
Твое глухое ржанье
И колокольчиком-звездой
Холодное сиянье.
Мы радугу тебе — дугой,
Полярный круг — на сбрую.
О, вывези наш шар земной
На колею иную.
Хвостом земле ты прицепись,
С зари отчалься гривой.
За эти тучи, эту высь
Скачи к стране счастливой.
И пусть они, те, кто во мгле
Нас пьют лампадой в небе,
Увидят со своих полей,
Что мы к ним в гости едем.
1
Земля моя златая!
Осенний светлый храм!
Гусей крикливых стая
Несется к облакам.
То душ преображенных
Несчислимая рать,
С озер поднявшись сонных,
Летит в небесный сад.
А впереди их лебедь.
В глазах, как роща, грусть.
Не ты ль так плачешь в небе,
Отчалившая Русь?
Лети, лети, не бейся,
Всему есть час и брег.
Ветра стекают в песню,
А песня канет в век.
2
Небо — как колокол,
Месяц — язык,
Мать моя — родина,
Я — большевик.
Ради вселенского
Братства людей
Радуюся песней я
Смерти твоей.
Крепкий и сильный,
На гибель твою
В колокол синий
Я месяцем бью.
Братья-миряне,
Вам моя песнь.
Слышу в тумане я
Светлую весть.
3
Вот она, вот голубица,
Севшая ветру на длань.
Снова зарею клубится
Мой луговой Иордань.
Славлю тебя, голубая,
Звездами вбитая высь.
Снова до отчего рая
Руки мои поднялись.
Вижу вас, злачные нивы,
С стадом буланых коней.
С дудкой пастушеской в ивах
Бродит апостол Андрей.
И, полная боли и гнева,
Там, на окрайне села,
Мати пречистая дева
Розгой стегает осла.
4
Братья мои, люди, люди!
Все мы, все когда-нибудь
В тех благих селеньях будем,
Где протоптан Млечный Путь.
Не жалейте же ушедших,
Уходящих каждый час, —
Там на ландышах расцветших
Лучше, чем в полях у нас.
Страж любви — судьба-мздоимец
Счастье пестует не век.
Кто сегодня был любимец —
Завтра нищий человек.
5
О новый, новый, новый,
Прорезавший тучи день!
Отроком солнцеголовым
Сядь ты ко мне под плетень.
Дай мне твои волосья
Гребнем луны расчесать.
Этим обычаем гостя
Мы научились встречать.
Древняя тень Маврикии
Родственна нашим холмам,
Дождиком в нивы златые
Нас посетил Авраам.
Сядь ты ко мне на крылечко,
Тихо склонись ко плечу.
Синюю звездочку свечкой
Я пред тобой засвечу.
Буду тебе я молиться,
Славить твою Иордань…
Вот она, вот голубица,
Севшая ветру на длань.
Голодает десятая часть — 13 миллионов человек.
Каждые обеспеченные десять должны дать одному есть.
1.
Голод растет. Положение отчаянное.
А помощь слабая. Неравномерная. Случайная.
Сейчас кормим процентов до двадцати.
Остальным — хоть в могилу идти.
2.
Всем! Всем! Всем необходимо бороться с голодом!
Эту борьбу надо вести ежедневно,
как постоянную революционную работу.Кто и как может проявить о голодающих заботу?
3.
Каждый рабочий должен 3 фунта хлеба в месяц дать голодным в Поволжье.
4.
Каждые 30 рабочих и служащих
усыновите одного ребенка из голодных мест!
Или шлите необходимое ему в село,
или пусть у вас живет и ест.
5.
Каждый крестьянин тоже
3 фунта хлеба в месяц отчислять должен.
6.
Чтобы дети не вымерли с голоду,
не превратились в бродяг и воров —
усыновите одного ребенка каждые 10 дворов.
7.
Кто не принял до сих пор экстренных мер —
с Красной Армии бери пример.
Мы еще раскачиваемся пока, —
а Красная Армия
уже
взяла детей на содержание.
Отчисляет проценты жалованья.
Отчисляет часть пайка.
8.
Красной Армии за это
от всех голодающих великое спасибо.
Так должны помогать и вы бы!
9.
«10 человек, кормите одного голодного!»
«Главная наша забота — дети!»
На всех собраниях и сходах
проводите лозунги эти.1
0.
Профсоюзы, женотделы, комсомолы и сейчас
помогают голодающим детям, — но слабо.
Чтобы помощь реальной быть могла бы, —
несись по этим организациям, клич!
— Дежурь на вокзалах! —
— Подбирай беспризорных! —1
1.
— Увеличь починку белья! —
— Число субботников увеличь! —1
2.
Напрягайте работу, профсоюзы.
Цектран! Продвигай грузы голодающим.
Береги от бандитов грузы! 1
3.
Кооперация тоже вести работу должна и может!
Непокладая рук,
организовывай за пунктом питательный пункт!
Рубль падает.
Немедленно в продукты обращай деньги полученные!
Свяжи для обмена голодающие губернии и благополучные! 1
4.
Не должно быть ни одного села,
в котором не было б специального лица,
ячейки, комиссии для связи с Помголом.
Смотри, чтоб такая комиссия усиленно работу вела!
Дом бревенчатый — настежь ставни
— Синей полночью обнесен.
Там к окну подступает давний,
Дальний-дальний невнятный сон.
Там над сизым ползет болотом
Вся в багровом дыму луна,
И старуха бормочет что-то
У крутого крыльца одна.
Ночь махнула звездой падучей.
Спишь ли, старая? Где твой сын?
Вдоль воды гремучей,
под луной летучей
Он проходит в ночи один.
Меркнут окна в дому старинном.
Черный штык у его плеча.
Белым воском, то ль стеарином,
Оплывает, слезясь, свеча.
Смертной мукою несказанной
Перекошен молчащий рот.
Несравненного партизана
Два бандита ведут вперед.
Свет и тени. И смутный шорох.
Мгла видений и снов полна.
Круглый месяц висит на шторах
Не завешенного окна.
Ночь махнула звездой падучей.
Спишь ли, старая? Где твой сын?
Над водой гремучей, у сосны шатучей
Он под ветром лежит косым.
Он по пояс в крови багровой,
Оловянной росой одет.
Тихо всходит над ним лиловый
И нездешний сырой рассвет.
Месяц прячется. Тени, тени…
Сумрак смотрит из всех углов,
Мгла невнятных полна видений,
Дальних шорохов, смутных снов.
Пролетела звезда сквозная
Над водой, над сосновым пнем.
Спишь ли? — «Сплю. Ничего не знаю.
Ничего не скажу о нем».
Но ползет он по мокрым травам,
Осторожен и нелюдим.
Перекошенный и кровавый,
След идет, как тропа, за ним.
Предрассветной росой омытый,
Возвращается он домой,
Недостреленный, недобитый,
Окровавленный, но прямой.
Он негаданным и нежданным,
Верен правой, большой войне,
С красным знаменем и наганом
Подымается на коне.
И кончаются злые беды.
Мгла уходит, как птица в лет…
Над селеньем его «Победа»
Золотая заря встает.
<1943?>
И
Окруженный кучей бланков,
Пожилой конторщик Банков
Мрачно курит и косится
На соседний страшный стол.
На занятиях вечерних
Он вчера к девице Керних,
Как всегда, пошел за справкой
О варшавских накладных -
И, склонясь к ее затылку,
Неожиданно и пылко
Под лихие завитушки
Вдруг ее поцеловал.
Комбинируя событья,
Дева Керних с вялой прытью
Кое-как облобызала
Галстук, баки и усы.
Не нашелся бедный Банков,
Отошел к охапкам бланков
И, куря, сводил балансы
До ухода, как немой.
ИИ
Ах, вчера не сладко было!
Но сегодня, как могила,
Мрачен Банков и косится
На соседний страшный стол.
Но спокойна дева Керних:
На занятиях вечерних
Под лихие завитушки
Не ее ль он целовал?
Подошла, как по наитью,
И, муссируя событье,
Села рядом и солидно
Зашептала, не спеша:
"Мой оклад полсотни в месяц,
Ваш оклад полсотни в месяц, -
На сто в месяц в Петербурге
Можно очень мило жить.
Наградные и прибавки
Я считаю на булавки,
На Народный Дом и пиво,
На прислугу и табак".
Улыбнулся мрачный Банков -
На одном из старых бланков
Быстро свел бюджет их общий
И невесту ущипнул.
Так Петр Банков с Кларой Керних
На занятиях вечерних,
Экономией прельстившись,
Обручились в добрый час.
ИИИ
Проползло четыре года.
Три у Банковых урода
Родилось за это время
Неизвестно для чего.
Недоношенный четвертый
Стал добычею аборта,
Так как муж прибавки новой
К Рождеству не получил.
Время шло. В углу гостиной
Завелось уж пьянино
И в большом недоуменье
Мирно спало под ключом.
На стенах висел сам Банков,
Достоевский и испанка.
Две искусственные пальмы
Скучно сохли по углам.
Сотни лиц различной масти
Называли это счастьем...
Сотни с завистью открытой
Повторяли это вслух!
* * *
Это ново? Так же ново,
Как фамилия Попова,
Как холера и проказа,
Как чума и плач детей.
Для чего же повесть эту
Рассказал ты снова свету?
Оттого лишь, что на свете
Нет страшнее ничего...
Из всех известных миру чисел,
Являвшихся симво́лом зла,
Мир человеческий зависел
Всегда от одного числа.
Его значение безмерно
Везде, куда ни посмотри,
И трепещу я суеверно
Перед зловещей цифрой — три.
Она в истории всесветной
Опасна в мире и войне:
Республиканский флаг трехцветный
Деспо́там страшен и во сне.
Трехгранный штык, к стыду столетий,
Решает участь целых стран,
И Бонопарт, по счету — третий,
На гибель был французам дан;
Без страха не могу смотреть я
На роковые смуты их:
У парижан сословье третье —
Гроза сословий остальных.
Недаром мненья в Тьере старом
Менялись три раза пока,
И есть у Бисмарка недаром
На голове три волоска.
Недаром каждое изданье
С трех раз теряет свой кредит;
Получит третье замечанье —
И на полгода замолчит.
Недаром трижды Петр отрекся
И горько, горько зарыдал;
Затем, скажу без парадокса:
Из трех друзей один — фискал.
Март месяц, третий месяц года
Несет недугов всех прилив;
Бушуют в марте средь народа
Холера, оспа или тиф…
Палач с трехвосткой ненавистен;
Смешон вступивший в третий брак,
И в сказках истина всех истин,
Что третий сын всегда — дурак.
Нет счастья у супругов дома,
Когда меж ними третий стал;
В «шагу учебном в три приема» —
Капральской жизни идеал.
На цифру три так смотрят плохо,
Что, по завету старины,
Повсюду гвалт и суматоха
Когда три свечки зажжены.
Боясь тринадцатым куплетом
Своих читателей смутить,
Еще один куплет при этом
Могу я им же посвятить:
Чтоб горя в жизни не иметь им,
Во избежанье всяких бед,
Шепнул бы я еще о третьем…
Да, жалко, времени мне нет.
Испанским республиканцам
Нет больше родины. Нет неба, нет земли.
Нет хлеба, нет воды. Все взято.
Земля. Он даже не успел в слезах, в пыли
Припасть к ней пересохшим ртом солдата.
Чужое море билось за кормой,
В чужое небо пену волн швыряя.
Чужие люди ехали «домой»,
Над ухом это слово повторяя.
Он знал язык. Его жалели вслух
За костыли и за потертый ранец,
А он, к несчастью, не был глух,
Бездомная собака, иностранец.
Он высадился в Лондоне. Семь дней
Искал он комнату. Еще бы!
Ведь он искал чердак, чтоб был бедней
Последней лондонской трущобы.
И наконец нашел. В нем потолки текли,
На плитах пола промокали туфли,
Он на ночь у стены поставил костыли —
Они к утру от сырости разбухли.
Два раза в день спускался он в подвал
И медленно, скрывая нетерпенье,
Ел черствый здешний хлеб и запивал
Вонючим пивом за два пенни.
Он по ночам смотрел на потолок
И удивлялся, ничего не слыша:
Где «юнкерсы», где неба черный клок
И звезды сквозь разодранную крышу?
На третий месяц здесь, на чердаке,
Его нашел старик, прибывший с юга;
Старик был в штатском платье, в котелке,
Они едва смогли узнать друг друга.
Старик спешил. Он выложил на стол
Приказ и деньги — это означало,
Что первый час отчаянья прошел,
Пора домой, чтоб все начать сначала,
Но он не может. «Слышишь, не могу!»-
Он показал на раненую ногу.
Старик молчал. «Ей-богу, я не лгу,
Я должен отдохнуть еще немного».
Старик молчал. «Еще хоть месяц так,
А там — пускай опять штыки, застенки, мавры».
Старик с улыбкой расстегнул пиджак
И вынул из кармана ветку лавра,
Три лавровых листка. Кто он такой,
Чтоб забывать на родину дорогу?
Он их смотрел на свет. Он гладил их рукой,
Губами осторожно трогал.
Как он посмел забыть? Три лавровых листка.
Что может быть прочней и проще?
Не все еще потеряно, пока
Там не завяли лавровые рощи.
Он в полночь выехал. Как родина близка,
Как долго пароход идет в тумане…
Когда он был убит, три лавровых листка
Среди бумаг нашли в его кармане.
Я мать, и я люблю детей.
Едва зажжется Месяц, серповидно,
Я плачу у окна.
Мне больно, страшно, мне мучительно-обидно.
За что такая доля мне дана?
Зловещий пруд, погост, кресты,
Мне это все отсюда видно,
И я одна.
Лишь Месяц светит с высоты.
Он жнет своим серпом? Что жнет? Я брежу.
Полно. Стыдно.
Будь твердой. Плачь, но твердой нужно быть.
От Неба до Земли, сияя,
Идет и тянется нервущаяся нить.
Ты мать, умей, забыв себя, любить.
Да, да, я мать, и я дурная,
Что не умела сохранить
Своих детей.
Их всех сманила в пруд Колдунья злая,
Которой нравится сводить с ума людей.
Тихонько ночью приходила,
Когда так крепко я спала,
Мой сон крепя, детей будила.
Какая в ней скрывалась сила,
Не знаю я. Весь мир был мгла.
Своей свечой она светила,
И в пруд ее свеча вела.
Чем, чем злодейка ворожила,
Не знаю я.
О, с теми, кто под сердцем был, расстаться,
О, жизнь бессчастная моя!
Лишь в мыслях иногда мы можем увидаться,
Во сне.
Но это все — не все. Она страшней, чем это.
И казнь безжалостней явила Ведьма мне.
Вон там, в сияньи месячного света,
В той люльке, где качала я детей,
Когда малютками они моими были,
И каждый был игрушкою моей,
Пред тем, как спрятался в могиле
И возрастил плакун-траву,
Лежит подменыш злой, уродливый, нескладный,
Которого я нежитью зову,
Свирепый, колченогий, жадный,
Глазастый, с страшною распухшей головой,
Ненасытимо-плотоядный,
Подменыш злой.
Чуть взглянет он в окно — и лист березы вянет.
Шуршит недобрый вихрь желтеющей травой, —
Вдруг схватит дудку он, играть безумно станет,
И молния в овины грянет,
И пляшет все кругом, как в пляске хоровой,
Несутся камни и поленья,
Подменыш в дудку им дудит,
А люди падают, в их сердце онеменье,
Молчат, бледнеют — страшный вид.
А он глядит, глядит стеклянными глазами,
И ничего не говорит.
Я не пойму, старик ли он,
Ребенок ли. Он тешится над нами.
Молчит и ест. Вдруг тихий стон.
И жутко так раздастся голос хилый:
«Я стар, как древний лес!»
Повеет в воздухе могилой.
И точно встанет кто. Мелькнул, прошел, исчез.
Однажды я на страшное решилась: —
Убить его Жить стало невтерпеж
За что такая мне немилость?
Убрать из жизни эту гнилость
И вот я наточила нож.
А! Как сегодня ночь была, такая
На небе Месяц встал серпом
Он спал Я подошла Он спал
Но Ведьма злая
Следила в тайности, стояла за углом.
Я не видала Я над ним стояла:
Я только видела его.
В моей душе горело жало,
Я только видела его.
И жажду тешила немую: —
Вот эту голову, распухшую и злую,
Отрезать, отрубить, чтобы исчез паук,
Притих во мраке гробовом.
«Исчезнешь ты!» И я ударила ножом.
И вдруг —
Не тело предо мной, мякина,
Солома, и в соломе кровь,
Да, в каждом стебле кровь и тина
И вот я на пруду Трясина.
И в доме я опять И вновь
Белеет Месяц серповидно.
И я у моего окна.
В углу подменыша мне видно.
Там за окном погост. Погост. И я одна.
Закурилися туманы
Над водой.
Пляшут пляску корриганы,
Светит месяц молодой.
Тени легкие мелькают,
К стану стан.
В быстрой пляске приникают
К корригане корриган.
— Что такое корриганы?
Расскажи. —
А спроси, зачем туманы
Ходят в поле вдоль межи.
Ходят вдоль межи, и тоже —
Поперек.
И зачем, еще, похожи
Ласка, крыска, и хорек.
Ты спроси, зачем он светит
Над водой,
Этот Месяц, — он ответит,
Только ладно песню спой.
А споешь ее не ладно,
Не вини.
Будет так тебе прохладно,
Не помогут и огни.
Корриганы, это дети
На века,
Пляшут, машут в лунном свете,
Пляска вольных широка.
Мир плутишек и плутовок,
Чудеса,
Каждый гибок, быстр, и ловок,
Каждый ростом — как оса.
И не трогай их, ужалят,
Еще как!
После на землю повалят,
И валяйся как дурак.
Их водицы, их криницы
Не мути.
А не то быстрее птицы
Хвать — и вот нельзя уйти.
В воду бросят: посиди-ка.
Что, свежо?
Засмеют, за плещут дик.(?дико)
— Отпустите! — А ужо.
Обмотали шарфом белым
Легкий стан.
Тело к телу, тело с телом,
С корриганой корриган.
Блещут волны золотые
Их волос,
Плещут пляски молодые
Словно волны об утес.
Но бледнеет ночь, и чудо —
Вдруг кошмар.
Эти страшные — откуда?
Что за тени старых чар?
Снежны волосы, глаза же —
Блеск углей.
И как пойманные в краже
Смотрит жалко рой теней.
Если ты узнал случайно
Их позор,
Подожди, отмстится тайна,
Мстит не вору тот, кто вор.
Глянь-ка в зеркало. Ты видишь?
Сеть морщин.
Даром духов не обидишь,
От седого — жди седин.
А под вечер, путь — в туманы,
Путь — в обман.
Будешь там, где корриганы,
С корриганой корриган.
У моста, поеживаясь спросонок,
Две вербы ладошками пьют зарю,
Крохотный месяц, словно котенок,
Карабкаясь, лезет по фонарю.
Уж он-то работу сейчас найдет
Веселым и бойким своим когтям!
Оглянется, вздрогнет и вновь ползет
К стеклянным пылающим воробьям.
Город, как дымкой, затянут сном,
Звуки в прохладу дворов упрятаны,
Двери домов еще запечатаны
Алым солнечным сургучом.
Спит катерок, словно морж у пляжа,
А сверху задиристые стрижи
Крутят петли и виражи
Самого высшего пилотажа!
Месяц, прозрачным хвостом играя,
Сорвавшись, упал с фонаря в газон.
Вышли дворники, выметая
Из города мрак, тишину и сон.
А ты еще там, за своим окном,
Спишь, к сновиденьям припав щекою,
И вовсе не знаешь сейчас о том,
Что я разговариваю с тобою…
А я, в этот утром умытый час,
Вдруг понял, как много мы в жизни губим.
Ведь если всерьез разобраться в нас,
То мы до смешного друг друга любим.
Любим, а спорим, ждем встреч, а ссоримся
И сами причин уже не поймем.
И знаешь, наверно, все дело в том,
Что мы с чем-то глупым в себе не боремся.
Ну разве не странное мы творим?
И разве не сами себя терзаем:
Ведь все, что мешает нам, мы храним.
А все, что сближает нас, забываем!
И сколько на свете таких вот пар
Шагают с ненужной и трудной ношею.
А что, если зло выпускать, как пар?!
И оставлять лишь одно хорошее?!
Вот хлопнул подъезд, во дворе у нас,
Предвестник веселой и шумной людности.
Видишь, какие порой премудрости
Приходят на ум в предрассветный час.
Из скверика ветер взлетел на мост,
Кружа густой тополиный запах,
Несутся машины друг другу в хвост,
Как псы на тугих и коротких лапах.
Ты спишь, ничего-то сейчас не зная,
Тени ресниц на щеках лежат,
Да волосы, мягко с плеча спадая,
Льются, как бронзовый водопад…
И мне (ведь любовь посильней, чем джинн,
А нежность — крылатей любой орлицы),
Мне надо, ну пусть хоть на миг один,
Возле тебя сейчас очутиться.
Волос струящийся водопад
Поглажу ласковыми руками,
Ресниц еле слышно коснусь губами,
И хватит. И кончено. И — назад!
Ты сядешь и, щурясь при ярком свете,
Вздохнешь, удивления не тая:
— Свежо, а какой нынче знойный ветер! —
А это не ветер. А это — я!
Всю жизнь свою придумывал Твардовский
Как ускользнуть от смерти. И нашел.
За несколько годов пред тем, как Дьявол
Его унес,
Он верному велел ученику
Себя рассечь, и рассказал подробно
Как дальше поступать. Разнесся слух,
Что умер чернокнижник. Был Твардовский,
И нет его. А ученик меж тем
Его рассек, и приготовил зелья,
Облил куски вскипевшим соком трав,
И в землю схоронил наоборот их,
И не в ограде, а перед оградой.
Твардовский поручил ему, чтоб он
Не прикасался к тем кускам три года,
Семь месяцев, семь дней и семь часов.
И ученик все в точности исполнил.
Один пришел он, в полночь, в новолунье,
И семь свечей из жира мертвеца
Зажег перед оградой. Сбросил землю,
Прогнившую сорвал он с гроба крышку, —
Какое чудо. Больше нет останков, —
Где саван был, фиалки там цветут,
С пахучею травою богородской.
На этой мураве дитя лежало,
Обятое дремотой, и в чертах
Обличие Твардовского являя.
Он взял ребенка, и принес в свой дом.
За ночь одну возрос он как бы за год,
Семь дней прошло, и он уж обо всем
Так говорил, как говорит Твардовский,
В семь месяцев он юношею стал.
Тогда-то обновившийся Твардовский
В искусстве чернокнижном стал работать.
Он щедро наградил ученика,
Однако же, чтоб тайна возрожденья
Не разгласилась, он его заклял,
И стал тот пауком. Его держал он
В своих покоях, в добром попеченьи.
Когда потом Твардовский из корчмы
Бесами унесен был в вышний воздух,
Паук, что прицепился паутинкой
К его одежде, вместе с ним повис…
Паук ему товарищем остался,
На нити он спускается к земле,
Глядит, что там, взбирается к высотам,
Над ухом у Твардовского присядет,
И говорит, что видел он, что слышал,
Чтобы Твардовский очень не скучал.
Республика наша в опасности.
В дверь
лезет
немыслимый зверь.
Морда матовым рыком гулка́,
лапы —
в кулаках.
Безмозглый,
и две ноги для ляганий,
вот — портрет хулиганий.
Матроска в полоску,
словно леса́.
Из этих лесов
глядят телеса.
Чтоб замаскировать рыло мандрилье,
шерсть
аккуратно
сбрил на рыле.
Хлопья пудры
(«Лебяжьего пуха»!),
бабочка-галстук
от уха до уха.
Души не имеется.
(Выдумка бар!)
В груди —
пивной
и водочный пар.
Обутые лодочкой
качает ноги водочкой.
Что ни шаг —
враг.
— Вдрызг фонарь,
враги — фонари.
Мне темно,
так никто не гори.
Враг — дверь,
враг — дом,
враг —
всяк,
живущий трудом.
Враг — читальня.
Враг — клуб.
Глупейте все,
если я глуп! —
Ремень в ручище,
и на нем
повисла гиря кистенем.
Взмахнет,
и гиря вертится, —
а ну —
попробуй встретиться!
По переулочкам — луна.
Идет одна.
Она юна.
— Хорошенькая!
(За́ косу.)
Обкрутимся без загсу! —
Никто не услышит,
напрасно орет
вонючей ладонью зажатый рот.
— Не нас контрапупят —
не наше дело!
Бежим, ребята,
чтоб нам не влетело! —
Луна
в испуге
за тучу пятится
от рваной груды
мяса и платьица.
А в ближней пивной
веселье неистовое.
Парень
пиво глушит
и посвистывает.
Поймали парня.
Парня — в суд.
У защиты
словесный зуд:
— Конечно,
от парня
уйма вреда,
но кто виноват?
— Среда.
В нем
силу сдерживать
нет моготы.
Он — русский.
Он —
богатырь!
— Добрыня Никитич!
Будьте добры,
не трогайте этих Добрынь! —
Бантиком
губки
сложил подсудимый.
Прислушивается
к речи зудимой.
Сидит
смирней и краше,
чем сахарный барашек.
И припаяет судья
(сердобольно)
«4 месяца».
Довольно!
Разве
зверю,
который взбесится,
дают
на поправку
4 месяца?
Деревню — на сход!
Собери
и при ней
словами прожги парней!
Гуди,
и чтоб каждый завод гудел
об этой
последней беде.
А кто
словам не умилится,
тому
агитатор —
шашка милиции.
Решимость
и дисциплина,
пружинь
тело рабочих дружин!
Чтоб, если
возьмешь за воротник,
хулиган раскис и сник.
Когда
у больного
рука гниет —
не надо жалеть ее.
Пора
топором закона
отсечь
гнилые
дела и речь!
1.
Тоска маятникаНеразгаданным надрывом
Подоспел сегодня срок;
В стекла дождик бьет порывом,
Ветер пробует крючок.Точно вымерло все в доме…
Желт и черен мой огонь,
Где-то тяжко по соломе
Переступит, звякнув, конь.Тело скорбно и разбито,
Но его волнует жуть,
Что обиженно-сердито
Кто-то мне не даст уснуть.И лежу я околдован,
Разве тем и виноват,
Что на белый циферблат
Пышный розан намалеван.Да по стенке ночь и день,
В душной клетке человечьей,
Ходит-машет сумасшдеший,
Волоча немую тень.Ходит-ходит, вдруг отскочит,
Зашипит — отмерил час,
Зашипит и захохочет,
Залопочет горячась.И опять шагами мерить
На стене дрожащий свет,
Да стеречь, нельзя ль проверить,
Спят ли люди или нет.Ходит-машет, а для такта
И уравнивая шаг,
С злобным рвеньем «так-то, так-то»
Повторяет маниак… Все потухло. Больше в яме
Не видать и не слыхать…
Только кто же там махать
Продолжает рукавами? Нет! Довольно… хоть едва,
Хоть тоскливо даль белеет
И на пледе голова
Не без сладости хмелеет.
2.
КартинкаМелко, мелко, как из сита,
В тарантас дождит туман,
Бледный день встает сердито,
Не успев стряхнуть дурман.Пуст и ровен путь мой дальний…
Лишь у черных деревень
Бесконечный все печальней,
Словно дождь косой, плетень.Чу… Проснулся грай вороний,
В шалаше встает пастух,
И сквозь тучи липких мух
Тяжело ступают кони.Но узлы седых хвостов
У буланой нашей тройки,
Доски свежие мостов,
Доски черные постройки —Все поплыло в хлебь и смесь, -
Пересмякло, послипалось…
Ночью мне совсем не спалось,
Не попробовать ли здесь? Да, заснешь… чтоб быть без шапки.
Вот дела… — Держи к одной! —
Глядь — замотанная в тряпки
Амазонка предо мной.Лет семи всего — ручонки
Так и впилися в узду,
Не дают плестись клячонке,
А другая — в поводу.Жадным взглядом проводила,
Обернувшись, экипаж
И в тумане затрусила,
Чтоб исчезнуть, как мираж.И щемящей укоризне
Уступило забытье:
«Это — праздник для нее.
Это — утро, утро жизни!»
3.
Старая усадьбаСердце дома. Сердце радо. А чему?
Тени дома? Тени сада? Не пойму.Сад старинный — все осины — тощи, страх!
Дом — руины… Тины, тины, что в прудах… Что утрат-то!.. Брат на брата… Что обид!..
Прах и гнилость… Накренилось… А стоит… Чье жилище? Пепелище?.. Угол чей?
Мертвой нищей логовИще без печей… Ну как встанет, ну как глянет из окна:
«Взять не можешь, а тревожишь, старина! Ишь затейник! Ишь забавник! Что за прыть!
Любит древних, любит давних ворошить… Не сфальшивишь, так иди уж: у меня
Не в окошке, так из кошки два огня.Дам и брашна — волчьих ягод, белены…
Только страшно — месяц за год у луны… Столько вышек, столько лестниц — двери нет…
Встанет месяц, глянет месяц — где твой след?..»Тсс… ни слова… даль былого — но сквозь дым
Мутно зрима… Мимо… мимо… И к живым! Иль истомы сердцу надо моему?
Тени дома? шума сада?.. Не пойму…
Запечалясь, в рябиновых бусах
Ты глядишься ко мне в тарантас.
Не прогонит ямщик седоусый
Зычным голосом вдумчивый час.
Ночь беззвездная, месяц несветлый –
Скрип колес – неумолчно родной.
Поворотов дорожные петли
Перепутаны каждой верстой.
Шум березовый молчи не смоет,
Лес в веснушках стоит золотых.
Яснозвукая ночь надо мною
Уронила проселочный стих.
Воздух лунными вдруг хрусталями
Заструился на плечи твои.
Время прошлое стукнуло в память,
Но обратно меня не зови!
Мне рябиновых бус не касаться
И не трогать мне русых волос.
Сердцу новые девушки снятся
И слюбиться с другими пришлось.
Эти девушки в бога не верят,
Им серебряный крестик – запрет,
И они не грустят о потерях
Отшумевших и канувших лет.
До меня они многих ласкали;
Разлюбили и – к новым ушли.
Ты – осенняя! Ты – не такая!
Ты и в детстве не смела шалить!
Мне глаза твои снятся нечасто,
Загрустившие в жизни глаза.
Не от них ли ты стала несчастной
И не смела веселого звать?
Были круты печальные брови,
О которых успел я забыть:
За тобою мне девушек новых
Приходилось немало любить.
Сколько лет я родного не встретил!
В сердце старом – не прежний закал,
Но тебе не родимый ли ветер
О поездке моей рассказал?
Ты, рябиновых бус не снимая,
В тарантас загляделась ко мне.
И от этого ночь молодая
Начинает звенеть в тишине.
Ты от жизни устала, устала
И не любишь ты жизни своей.
Не томи же тоскою бывалой
По родимому близких полей!
Эта грусть, о которой ты пела,
Мне давно отшумела – давно.
Ты по-старому верить хотела
И не смела остаться со мной…
Ночь беззвездная, месяц несветлый,
Скрип колес неумолчно родной.
Поворотов дорожные петли
Перепутаны каждой верстой.
Ты напрасно печалишь мне думы,
Я к тебе никогда не вернусь.
В эту ночь за березовым шумом
Догорай, как осенняя Русь!
Звезды осени мерцают
Тускло, месяц без лучей,
Кони бережно ступают,
Реки налило с дождей.
Поскорей бы к самовару!
Нетерпением томим,
Жадно я курю сигару
И молчу. Молчит Трофим.
Он сказал мне: «Месяц в небе —
Словно сайка на столе»,—
Значит, думает о хлебе,
Я мечтаю о тепле.
Едем… едем… Тучи вьются
И бегут… Конца им нет!
Если разом все прольются —
Поминай, как звали свет!
Вот и наша деревенька!
Встрепенулся спутник мой:
«Есть тут валенки, надень-ка!
Чаю! рому!.. Все долой!..»
Вот погашена лучина,
Ночь, но оба мы не спим.
У меня своя причина,
Но чего не спит Трофим?
«Что ты охаешь, Степаныч?»
— Страшно, барин! мочи нет.
Вспомнил то, чего бы на ночь
Вспоминать совсем не след!
И откуда черт приводит
Эти мысли? Бороню,
Управляющий подходит,
Низко голову клоню,
Поглядеть в глаза не смею,
Да и он-то не глядит —
Знай накладывает в шею.
Шея, веришь ли? трещит!
Только стану забываться,
Голос барина: „Трофим!
Недоимку!“ Кувыркаться
Начинаю перед ним… —
«Страшно, видно, воротиться
К недалекой старине?»
— Так ли страшно, что мутится
Вся утробушка во мне!
И теперь уйдешь весь в пятки,
Как посредник налетит,
Да с Трофима взятки гладки:
Пошумит — и укатит!
И теперь в квашне солома
Перемешана с мукой,
Да зато покойно дома,
А бывало — волком вой!
Дети были малолетки,
Я дрожал и за детей,
Как цыплят из-под наседки
Вырвет — пикнуть не посмей!
Как томили! Как пороли!
Сыну сказывать начну —
Сын не верит. А давно ли?..
Дочку барином пугну —
Девка прыснет, захохочет:
„Шутишь, батька!“ — «Погоди!
Если только бог захочет,
То ли будет впереди!
Есть у вас в округе школы?»
— Есть. — «Учите-ка детей!
Не беда, что люди голы,
Лишь бы были поумней.
Перестанет есть солому,
Трусу праздновать народ…
И твой внук отцу родному
Не поверит в свой черед».
В день четверга, излюбленный у нас,
Затем что это праздник всех могучих,
Мы собрались в предвозвещенный час.
Луна была сокрыта в дымных тучах,
Возросших как леса и города.
Все ждали тайн и ласк блаженно-жгучих.
Мы донеслись по воздуху туда,
На кладбище, к уюту усыпленных,
Где люди днем лишь бродят иногда.
Толпы колдуний, жадных и влюбленных,
Ряды глядящих пристально людей,
Мы были сонмом духов исступленных.
Один, мудрейший в знании страстей,
Был ярче всех лицом своим прекрасным.
Он был наш царь, любовник всех, и Змей.
Там были свечи с пламенем неясным,
Одни с зеленовато-голубым,
Другие с бледно-желтым, третьи с красным.
И все они строили тонкий дым
Кю подходил и им дышал мгновенье,
Тот становился тотчас молодым.
Там были пляски, игры, превращенья
Людей в животных, и зверей в людей,
Соединенных в счастии внушенья.
Под блеском тех изменчивых огней,
Напоминавших летнюю зарницу,
Сплетались члены сказочных теней.
Как будто кто вращал их вереницу,
И женщину всегда ласкал козел,
Мужчина обнимал всегда волчицу.
Таков закон, иначе произвол,
Особый вид волнующей приправы,
Когда стремится к полу чуждый пол.
Но вот в сверканьи свеч седые травы
Качнулись, пошатнулись, возросли,
Как души, сладкой полные отравы.
Неясный месяц выступил вдали
Из дрогнувшего на небе тумана,
И жабы в черных платьях приползли.
Давнишние созданья Аримана,
Они влекли колдуний молодых,
Еще не знавших сладостей дурмана.
Наш круг разъялся, принял их, затих,
И демоны к ним жадные припали,
Перевернув порядок членов их.
И месяц им светил из дымной дали,
И Змеи наш устремил на них свой взгляд,
И мы от их блаженства трепетали.
Но вот свершен таинственный обряд,
И все колдуньи, в снах каких-то гневных,
«Давайте мертвых! Мертвых нам!» кричат.
Протяжностью заклятий перепевных,
Составленных из повседневных слов,
Но лишь не в сочетаньях ежедневных, —
Они смутили мирный сон гробов,
И из могил расторгнутых восстали
Гнилые трупы ветхих мертвецов.
Они сперва как будто выжидали,
Потом, качнувшись, быстро шли вперед,
И дьявольским сиянием блистали.
Раскрыв отживший, вдруг оживший, рот,
Как юноши, они к колдуньям льнули,
И всю толпу схватил водоворот.
Все хохоты в одном смешались гуле,
И сладостно казалось нам шептать
О тайнах смерти, в чувственном разгуле.
Отца ласкала дочь, и сына мать,
И тело к телу жаться было радо,
В различности искусства обнимать.
Но вот вдали, где кончилась ограда,
Раздался первый возглас петуха,
И мы спешим от гнили и распада, —
В блаженстве соучастия греха.
В селе Зажитном двор широкий,
Тесовая изба,
Светлица и терем высокий,
Беленая труба.
Ни в чем не скуден дом богатой:
Ни в хлебе, ни в вине,
Ни в мягкой рухляди камчатой,
Ни в золотой казне.
Хозяин, староста округа,
Родился сиротой,
Без рода, племени и друга,
С одною нищетой.
И с нею век бы жил детина;
Но сжалился мужик:
Взял в дом, и как родного сына
Взрастил его старик.
Большая чрез село дорога;
Он постоялой двор
Держал, и с помощию Бога
Нажив его был скор.
Но как от злых людей спастися?
Убогим быть беда;
Богатым пуще берегися,
И горшего вреда.
Купцы приехали к ночлегу
Однажды ввечеру,
И рано в путь впрягли телегу
Назавтра поутру.
Недолго спорили о плате,
И со двора долой;
А сам хозяин на полате
Удавлен той порой.
Тревога в доме; с понятыми
Настигли, и нашли:
Они с пожитками своими
Хозяйские свезли.
Нет слова молвить в оправданье,
И уголовный суд
В Сибирь сослал их в наказанье,
В работу медных руд.
А старика меж тем с моленьем
Предав навек земле,
Приемыш получил с именьем
Чин старосты в селе.
Но что чины, что деньги, слава,
Когда болит душа?
Тогда ни почесть, ни забава,
Ни жизнь не хороша.
Так из последней бьется силы
Почти он десять лет;
Ни дети, ни жена не милы,
Постыл весь белой свет.
Один в лесу день целый бродит,
От встречного бежит,
Глаз напролет всю ночь не сводит
И всё в окно глядит.
Особенно когда день жаркий
Потухнет в ясну ночь,
И светит в небе месяц яркий,
Он ни на миг не прочь.
Все спят; но он один садится
К косящему окну.
То засмеется, то смутится,
И смотрит на луну.
Жена приметила повадки,
И страшен муж ей стал,
И не поймет она загадки,
И просит, чтоб сказал. —
«Хозяин! что не спишь ты ночи?
Иль ночь тебе долга?
И что на месяц пялишь очи,
Как будто на врага?» —
«Молчи, жена: не бабье дело
Все мужни тайны знать;
Скажи тебе — считай уж смело,
Не стерпишь не сболтать». —
«Ах! нет, вот Бог тебе свидетель,
Не молвлю ни словца;
Лишь всё скажи, мой благодетель,
С начала до конца». —
«Будь так; скажу во что б ни стало.
Ты помнишь старика;
Хоть на купцов сомненье пало,
Я с рук сбыл дурака». —
«Как ты!» — «Да так: то было летом,
Вот помню как теперь,
Незадолго перед рассветом;
Стояла настежь дверь.
Вошел я в избу, на полате
Спал старой крепким сном;
Надел уж петлю, да некстати
Тронул его узлом.
Проснулся черт, и видит: худо!
Нет в доме ни души.
«Убить меня тебе не чудо,
Пожалуй, задуши.
Но помни слово: не обидит
Без казни ввек злодей;
Есть там свидетель, Он увидит,
Когда здесь нет людей».
Сказал и указал в окошко.
Со всех я дернул сил,
Сам испугавшися немножко,
Что кем он мне грозил.
Взглянул, а месяц тут проклятой
И смотрит на меня,
И не устанет; а десятой
Уж год с того ведь дня.
Да полно что! Ты нем ведь, Лысой!
Так не боюсь тебя;
Гляди сычом, скаль зубы крысой,
Да знай лишь про себя». —
Тут староста на месяц снова
С усмешкою взглянул;
Потом, не говоря ни слова,
Улегся и заснул.
Не спит жена: ей страх и совесть
Покоя не дают.
Судьям доносит страшну повесть,
И за убийцей шлют.
В речах он сбился от боязни,
Его попутал Бог,
И, не стерпевши тяжкой казни,
Под нею он издох.
Казнь Божья вслед злодею рыщет;
Обманет пусть людей,
Но виноватого Бог сыщет:
Вот песни склад моей.
Весною степь зеленая
Цветами вся разубрана,
Вся птичками летучими —
Певучими полным-полна;
Поют они и день и ночь.
То песенки чудесные!
Их слушает красавица
И смысла в них не ведает,
В душе своей не чувствует,
Что песни те волшебные:
В них сила есть любовная;
Любовь — огонь; с огня — пожар…
Не слушай их, красавица!
Пока твой сон — сон девичий —
Спокоен, тих до утра дня;
Как раз беду наслушаешь:
В цвету краса загубится,
Лицо твое румяное
Скорей платка износится.
Стоит она, задумалась,
Дыханьем чар овеяна;
Запала в грудь любовь-тоска,
Нейдет с души тяжелый вздох;
Грудь белая волнуется,
Что реченька глубокая —
Песку со дна не выкинет;
В лице огонь, в глазах туман…
Смеркает степь; горит заря…
Весной в реке при месяце,
Поит коня детинушка;
Сам думает он думушку
Про девицу заветную:
«Четвертый год, как я люблю
Меньшую дочь соседскую…
Пойдешь за ней на улицу,
Затеешь речь сторонкою —
Так нет, куда! сидит, молчит…
Пошлешь к отцу посвататься —
Седой старик спесивится:
— Нельзя никак — жди череда.
Болит моя головушка,
Щемит в груди ретивое,
Печаль моя всесветная,
Пришла беда незваная;
Как с плеч свалить не знаю сам.
И сила есть — да воли нет;
Наружи клад — да взять нельзя,
Заклял его обычай наш;
Ходи, гляди, да мучайся,
Толкуй с башкою прежнею…
Возьму ж я ржи две четверти,
Поеду ж я на мельницу;
Про мельника слух носится,
Что мастер он присушивать.
Скажу ему: «Иван Кузьмич!
К тебе нужда есть кровная:
Возьми с меня,что хочешь ты,
Лишь сделай мне по своему.»
В селе весной, при месяце,
Спокойно спит крещеный мир;
Вдоль улицы наш молодец
Идет сам-друг с соседкою,
Промеж себя ведут они
О чем-то речь хорошую.
Дает он ей с руки кольцо —
У ней берет себе в обмен;
А не был он на мельнице,
Иван Кузьмич не грешен тут.
Ах, степь ты, степь зеленая,
Вы пташечки певучие,
Разнежили вы девицу,
Отбили хлеб у мельника.
У вас весной присуха есть
Сильней присух нашептанных…
В диком месте в лесу…
Из соломы был низкий построен шалаш.
Частым хворостом вход осторожно покрыт,
Мертвый конь на траве перед входом лежит.
И чтоб гладных волков конь из лесу привлек,
Притаясь в шалаше, ожидает стрелок.
Вот уж месяц с небес на чернеющий лес
Смотрит, длинные тени рисуя древес,
И туман над землей тихо всходит седой,
Под воздушной скрывает он лес пеленой.
Ни куста, ни листа не шатнет ветерок,
В шалаше притаясь, молча смотрит стрелок,
Терпеливо он ждет, месяц тихо плывет,
И как будто бы времени слышен полет.
Чу! Не шорох ли вдруг по кустам пробежал?
Отчего близ коня старый пень задрожал?
Что-то там забелело, туман не туман,
В чаще что-то шумит, будто дальний буран,
И внезапно стрелка странный холод потряс,
В шуме листьев сухих дивный слышит он глас:
«Вихорь-конь мой, вставай, я уж боле не пень,
Вихорь-конь, торопися, Иванов уж день!»
И как озера плеск и как полымя треск,
Между пний и кустов словно угольев блеск,
Что-то ближе спешит, и хрустит, и трещит,
И от тысячи ног вся земля дребезжит.
«Встань, мой конь, я не пень, брось, мой конь, свою лень!
Конь, проворней, проворней, в лесу дребедень!»
Страшен чудный был голос, конь мертвый вскочил,
Кто-то прыг на него, конь копытом забил,
Поднялся на дыбы, задрожал, захрапел
И как вихорь сквозь бор с седоком полетел,
И за ним между пнев, и кустов, и бугров
Полетела, шумя, стая гладных волков.
Долго видел стрелок, как чудесным огнем
Их мелькали глаза в буераке лесном
И как далей и далей в чернеющий лес
Их неистовый бег, углубляясь, исчез.
И опять воцарилась кругом тишина,
Мирно сумрачный лес освещает луна,
Расстилаясь туман над сырою землей,
Под таинственной чащу сокрыл пеленой.
И, о виденном диве мечтая, стрелок
До зари в шалаше просидел, одинок.
И едва на востоке заря занялась,
Слышен топот в лесу, и внимает он глас:
«Конь, недолго уж нам по кустам и буграм
Остается бежать, не догнать нас волкам!»
И как озера плеск и как полымя треск,
Между пнев и кустов, словно угольев блеск,
И шумит, и спешит, и хрустит, и трещит,
И от тысячи ног вся земля дребезжит.
«Конь, не долго бежать, нас волкам не догнать.
Сладко будешь, мой конь, на траве отдыхать!»
И, весь пеной покрыт, конь летит и пыхтит,
И за ним по пятам волчья стая бежит.
Вот на хуторе дальнем петух прокричал,
Вихорь-конь добежал, без дыханья упал,
Седока не видать, унялась дребедень,
И в тумане по-прежнему виден лишь пень.
У стрелка ж голова закружилась, и он
Пал на землю, и слуха и зренья лишен.
И тогда он очнулся, как полдень уж был,
И чернеющий лес он покинуть спешил.