Все стихи про мать - cтраница 14

Найдено стихов - 519

Максимилиан Александрович Волошин

Дметриус-император

Ю. Л. Оболенской

Убиенный много и восставый,
Двадцать лет со славой правил я
Отчею Московскою державой,
И годины более кровавой
Не видала русская земля.

В Угличе, сжимая горсть орешков
Детской окровавленной рукой,
Я лежал, а мать, в сенях замешкав,
Голосила, плача надо мной.
С перерезанным наотмашь горлом
Я лежал в могиле десять лет;
И рука Господняя простерла
Над Москвой полетье лютых бед.
Голод был, какого не видали.
Хлеб пекли из кала и мезги.
Землю ели. Бабы продавали
С человечьим мясом пироги.
Проклиная царство Годунова,
В городах без хлеба и без крова
Мерзли у набитых закромов.
И разялась земная утроба,
И на зов стенящих голосов
Вышел я — замученный — из гроба.

По Руси что ветер засвистал,
Освещал свой путь двойной луною,
Пасолнцы на небе засвечал.
Шестернею в полночь над Москвою
Мчал, бичом по маковкам хлестал.
Вихрь-витной, гулял я в ратном поле,
На московском венчанный престоле
Древним Мономаховым венцом,
С белой панной — с лебедью — с Мариной
Я — живой и мертвый, но единый —
Обручался заклятым кольцом.

Но Москва дыхнула дыхом злобным —
Мертвый я лежал на месте Лобном
В черной маске, с дудкою в руке,
А вокруг — вблизи и вдалеке —
Огоньки болотные горели,
Бубны били, плакали сопели,
Песни пели бесы на реке…
Не видала Русь такого сраму!
А когда свезли меня на яму
И свалили в смрадную дыру —
Из могилы тело выходило
И лежало цело на юру.
И река от трупа отливала,
И земля меня не принимала.
На куски разрезали, сожгли,
Пепл собрали, пушку зарядили,
С четырех застав Москвы палили
На четыре стороны земли.

Тут тогда меня уж стало много:
Я пошел из Польши, из Литвы,
Из Путивля, Астрахани, Пскова,
Из Оскола, Ливен, из Москвы…
Понапрасну в обличенье вора
Царь Василий, не стыдясь позора,
Детский труп из Углича опять
Вез в Москву — народу показать,
Чтобы я на Царском на призоре
Почивал в Архангельском соборе,
Да сидела у могилы мать.

А Марина в Тушино бежала
И меня живого обнимала,
И, собрав неслыханную рать,
Подступал я вновь к Москве со славой…
А потом лежал в снегу — безглавый —
В городе Калуге над Окой,
Умерщвлен татарами и жмудью…
А Марина с обнаженной грудью,
Факелы подняв над головой,
Рыскала над мерзлою рекой
И, кружась по-над Москвою, в гневе
Воскрешала новых мертвецов,
А меня живым несла во чреве…

И пошли на нас со всех концов,
И неслись мы парой сизых чаек
Вдоль по Волге, Каспию — на Яик, —
Тут и взяли царские стрелки
Лебеденка с Лебедью в силки.

Вся Москва собралась, что к обедне,
Как младенца — шел мне третий год —
Да казнили казнию последней
Около Серпуховских ворот.

Так, смущая Русь судьбою дивной,
Четверть века — мертвый, неизбывный
Правил я лихой годиной бед.
И опять приду — чрез триста лет.

Саша Черный

Дитя

Двор — уютная клетушка.
У узорчатой ограды
Два цветущих олеандра
Разгораются костром…
А над ними прорубь неба
Тускло мреет в белом зное,
Как дымящаяся чаша,
Как поблекший василек.
Словно зонт пыльно-зеленый,
Пальма дворик осенила.
Ствол гигантским ананасом
Оседает над землей.
На листе узорно-гибком
Осы строят шапкой соты,
Солнце лавой раскаленной
Режет сонные глаза.
____

Только зной к закату схлынет,
Только тень падет на гравий,
В белом домике у входа
Подымается возня.
Мать поет свою канцону,
Словно рот полощет песней,—
А за нею голос детский,
В тонкий лепет взбив слова,
Вьется резвым жеребенком,
Остановится внезапно —
И фонтаном зыбким смеха
Всколыхнет оживший двор.
Книжку старую отбросив,
Из окошка крикнешь: «Роза!»
И лукавою свирелью
Прилетит в ответ: «Синьор?»
____

Над безмолвной низкой дверью
Ветром вздуло занавеску.
Из таинственного мрака
Показался кулачок.
Это маленькая Роза,
Дочь привратницы Марии,
Мотылек на смуглых ножках,
Распевающий цветок.
Деловито отдуваясь,
Притащила табуретку,
Взгромоздилась и застыла,
Отдыхая от жары.
Сгибы ножек под коленкой
Сочной ниточкой темнеют,
А глаза, лесные птицы,
Окунулись в небеса.
____

За цветущею оградой
Петухами распевают
То толстяк с гирляндой туфель,
То веселый зеленщик.
Головой крутя кудрявой,—
Расшалившееся эхо,—
Роза звонко повторяет
Полнозвучные слова:
«Scarpе! Scarpе! Pomodorи!
Foggиolиnи! Pеpеronе!»
Рыжий кот, худой и драный,
К милым пяткам нос прижал.
И душе моей казалось,
Что в зрачках бродячих зверя
В этот миг блаженно млели
Искры рыцарской любви.
____

Жалюзи щитом поставив,
Словно в шапке-невидимке,
Я смотрю на это чудо,
Широко раскрыв глаза.
Это радостное тельце,
Этот полный кубок жизни
Мне милей стихов Петрарки,
Слаще всех земных легенд…
На крыльцо я тихо вышел:
Кот нырнул под жирный кактус,
Табуретка покатилась…
Палец в рот и глазки вверх.
Долго, долго изучала
Незнакомого синьора, —
Оглушительно вздохнула
И улыбкой расцвела.
____

На обложке русской книги
Мы фонтан нарисовали,
Рыбок с заячьими ртами,
Тигра с гривой до земли.
По моей ладони хлопал
Кулачок кофейно-пухлый.
Я молчал, она звенела,
Как беспечный ручеек.
Мать, белье с кустов снимая,
В сотый раз взывала: «Роза!»
Этих скучных пресных взрослых
Никогда я не приму…
Не хотите ль вы, синьора,
Чтоб трехлетний одуванчик,
Как солидный папский нунций
Чинно вел со мною речь?
____

Нет у Розы пышной куклы
С томно-глупыми глазами,
Но ребенок, как котенок,
Щепкой тешится любой.
Вон она кружит вдоль пальмы,
Высоко подняв к закату
Тростниковый старый стебель
С жесткой блеклою листвой.
Па — направо, па — налево,
Ножки — быстрые газели,
Две-три ноты звонкой песни
Заменяют ей оркестр.
А глаза неукротимо
Жгут языческим весельем
И, косясь, ко мне взывают:
«Полюбуйтесь-ка, синьор!»
____

«А теперь?» — спросила Роза.
Я принес поднос с тарелкой.
На тарелке пухлый персик
И душистый абрикос.
Роза стала за прилавок, —
Я был знатный покупатель…
Но пока я торговался,
Роза села весь товар.
Кот крутил хвостом умильно.
Кинув косточку с подноса,
Роза тоном королевы
Приказала зверю: «Ешь!»
«А теперь?»… Сложила ручки.
Затянувшись папироской,
Я ей дал пустую гильзу.
Мы курили. Двор молчал.
____

За мохнатым олеандром
Ржаво всхлипнули ворота.
На напев шагов знакомых
Понеслось дитя к отцу.
Руки вытянув, рабочий
Вскинул девочку над шляпой,
И слились на миг под небом
Сноп кудрей и сноп цветов.
Олеандры задрожали,
Зашептались и затихли…
«Ах, еще!» — звенела Роза,
Руки-крылья вскинув ввысь.
Он унес ее, как птицу,
За цветную занавеску:
Тень ребенка закачалась
На коленях у отца…
____

Истомленные мимозы
Листья легкие склонили,
И шипит бамбук зеленый,
Кротко жалуясь на зной.
Наклонясь к кустам, рабочий
Из ведра струею хлещет:
Пьет земля, пьют жадно корни,
Влажной пылью дышит двор.
За отцом, сжав строго губки,
Ходит медленно ребенок,
Из фиаски оплетенной
Гравий влагой окропя.
А фиаска так лукава —
Ускользает и виляет…
Каждый камушек невзрачный
Надо Розе напоить.
____

Холод мраморных ступеней
Лунным фосфором пронизан.
Сбоку рамой освещенной
Янтареет ярко дверь.
Роза сонно и устало
За отцом следит глазами,
В белый хлеб впилась, как мышка,
И на локоть оперлась.
Ест отец, мать пьет кианти,
Две звезды зажглись над пальмой,
И сверчок пилит на скрипке
В глубине за очагом.
Лампа, мать, отец и звезды —
Все сливается, кружится
Тихим сонным хороводом
И уходит в потолок.
Каждый вечер та же сцена:
Голова склонилась набок,
Темно-бронзовые кудри
Нависают на глаза.
Мать берет ее в охапку, —
Виснут ручки, виснут ножки,
И несет, как клад бесценный,
На прохладную постель.
Сны сидят под темной пальмой,
Ждут качаясь… Свет погаснет —
Пролетят над занавеской
И подушку окружат.
Спи, дитя, — и я, бессонный,
Буду долго, долго слушать,
Как над кровлею твоею
Шелестит во тьме бамбук.

Николай Алексеевич Некрасов

Орина мать солдатская

День-денской моя печальница,
В ночь — ночная богомолица,
Векова моя сухотница…
Из народной песни

Чуть живые, в ночь осеннюю
Мы с охоты возвращаемся,
До ночлега прошлогоднего,
Слава богу, добираемся.

«Вот и мы! Здорово, старая!
Что насупилась ты, кумушка!
Не о смерти ли задумалась?
Брось! пустая это думушка!

Посетила ли кручинушка?
Молви — может, и размыкаю».
И поведала Оринушка
Мне печаль свою великую.

— Восемь лет сынка не видела,
Жив ли, нет — не откликается,
Уж и свидеться не чаяла,
Вдруг сыночек возвращается.

Вышло молодцу в бессрочные…
Истопила жарко банюшку,
Напекла блинов Оринушка,
Не насмотрится на Ванюшку!

Да не долги были радости.
Воротился сын больнехонек,
Ночью кашель бьет солдатика,
Белый плат в крови мокрехонек!

Говорит: „Поправлюсь, матушка!“
Да ошибся — не поправился,
Девять дней хворал Иванушка,
На десятый день преставился…—

Замолчала — не прибавила
Ни словечка, бесталанная.
«Да с чего же привязалася
К парню хворость окаянная?

Хилый, что ли, был с рождения?..»
Встрепенулася Оринушка:
— Богатырского сложения,
Здоровенный был детинушка!

Подивился сам из Питера
Генерал на парня этого,
Как в рекрутское присутствие
Привели его раздетого…

На избенку эту бревнышки
Он один таскал сосновые…
И вилися у Иванушки
Русы кудри как шелковые…—

И опять молчит несчастная…
«Не молчи — развей кручинушку!
Что сгубило сына милого —
Чай, спросила ты детинушку?»

— Не любил, сударь, рассказывать
Он про жизнь свою военную,
Грех мирянам-то показывать
Душу — богу обреченную!

Говорить — гневить всевышнего,
Окаянных бесов радовать…
Чтоб не молвить слова лишнего,
На врагов не подосадовать,

Немота перед кончиною
Подобает христианину.
Знает бог, какие тягости
Сокрушили силу Ванину!

Я узнать не добивалася.
Никого не осуждаючи,
Он одни слова утешные
Говорил мне умираючи.

Тихо по двору похаживал
Да постукивал топориком,
Избу ветхую облаживал,
Огород обнес забориком;

Перекрыть сарай задумывал.
Не сбылись его желания:
Слег — и встал на ноги резвые
Только за день до скончания!

Поглядеть на солнце красное
Пожелал,— пошла я с Ванею:
Попрощался со скотинкою,
Попрощался с ригой, с банею.

Сенокосом шел — задумался:
„Ты прости, прости, полянушка!
Я косил тебя во младости!“ —
И заплакал мой Иванушка!

Песня вдруг с дороги грянула,
Подхватил, что было голосу:
„Не белы снежки“,— закашлялся,
Задышался — пал на полосу!

Не стояли ноги резвые,
Не держалася головушка!
С час домой мы возвращалися…
Было время — пел соловушка!

Страшно в эту ночь последнюю
Было: память потерялася,
Все ему перед кончиною
Служба эта представлялася.

Ходит, чистит амуницию,
Набелил ремни солдатские,
Языком играл сигналики,
Песни пел — такие хватские!

Артикул ружьем выкидывал
Так, что весь домишка вздрагивал;
Как журавль стоял на ноженьке
На одной — носок вытягивал.

Вдруг метнулся… смотрит жалобно…
Повалился — плачет, кается,
Крикнул: „Ваше благородие!
Ваше!..“ Вижу,— задыхается.

Я к нему. Утих, послушался —
Лег на лавку. Я молилася:
Не, пошлет ли бог спасение?..
К утру память воротилася,

Прошептал: „Прощай, родимая!
Ты опять одна осталася!..“
Я над Ваней наклонилася,
Покрестила, попрощалася,

И погас он, словно свеченька
Восковая, предыконная…—

Мало слов, а горя реченька.
Горя реченька бездонная!..

Николай Платонович Огарев

Мария Магдалина

В дни печали, дни гонений -
За святыню убеждений,
Новой веры правоту -
Умирал спаситель света,
Плотник, житель Назарета,
Пригвожденный ко кресту.
И сказал он: "Совершилось!"
И чело его склонилось -
И остался мертвый лик,
Как при жизни, тих и ясен,
Так же благостью прекрасен,
Так же помыслом велик.

Солнце мирно, пред закатом
Над зелено-мягким скатом
И гранитами хребта -
Шло в пути златоподобном
И, блестя на месте лобном,
Озаряло три креста,
Двух воров, с Христом распятых,
Палача в железных латах,
Грозном шлеме и с копьем,
И людей, на казнь взиравших,
И трех женщин, близ стоявших
В безутешии своем.

Две старухи: мать рыдала,
И сестра ее шептала -
Что вот распят наш Христос...
Третья с ними, молодая,
Стала, взор на крест вперяя,
Неподвижна и без слез,
С опущенными руками,
С распущенными власами,
Бледным ужасом лица,
Вся - безмолвное рыданье
Иль немое изваянье
Скорби, скорби без конца.

К ночи площадь опустела,
И два друга сняли тело;
Мать с сестрой была при них
И прощалась с трупом сына;
И Мария Магдалина
Для лобзанья уст святых
Наклонилась и припала,
Сердце мягче биться стало,
И заплакала она.
И лились и орошали
Слезы тихие печали
Мертвый лик и рамена.

Труп покрыли пеленою;
Двое медленной стопою
На носилках понесли
Без напевов погребальных,-
И три женщины печальных
За покойником пошли.
Шла она и вспоминала,
Что подобных не бывало
В этом мире никогда...
Вспоминала все былое,
Быстро ей пережитое
В эти краткие года.

Как по торжищам Магдалы,
Выставляя в дни бывалы
Свежесть персей молодых,
Знала в вихре шуток сальных
Только юношей нахальных
Да бесстыдников седых;
И вот встретила случайно
Взгляд, смиривший силой тайной
Вред желаний, пыл в крови,
И ей слышать было ново
Человеческое слово
Всепрощенья и любви;

Как ему омыла ноги,
Запыленные с дороги,
Умягчила жесткий зной
Маслом мирры благовонной,
Осушила распущенной
Светлорусою косой...
Как у ног его садилась,
И внимала, и молилась,
Не сводя с него зениц,
Очищалась покаяньем,
Вырастала пониманьем
И любила без границ...

Близ олив, в саду тенистом,
Под утесом каменистым,
С фонарем во тьме ночной,
Тело в гроб они сложили,
К гробу камень привалили
И, скорбя, пошли домой.
Но чуть ранняя прохлада
Пронеслась по листьям сада
Перед брезжущей зарей,
А Мария шла из дому -
Хоть бы к камню гробовому
Преклониться головой.

Видит - гроб отверстый снова,
Голос, точно у живого,
Звал по имени ее...
Оглянулась... Сон блаженный!
Это сам он, вожделенный,
Навестил дитя свое.
И она его узнала,
Перед ним она стояла
В обожании немом;
И он рек, благословляя:
"Им скажи, душа родная,
О видении твоем!"

Светлый образ, дух привета,
Потонул в лучах рассвета.
И она на сход друзей
В путь пошла, благоговея
И едва поверить смея,
Что он ей явился - ей,
Шедшей грешною дорогой...
Но любить умевшей много,
Но чья мысль была чиста,
Почва сердца благодатна,
Чьей простой душе понятна
Правды ширь и простота.

Павел Александрович Катенин

Леший

Красное солнце за́ лесом село.
Длинные тени стелются с гор.
Чистое поле стихло, стемнело;
Страшно чернеет издали бор.

«Отпусти, родная, в поле, —
Просит сын старушку мать, —
Нагулявшись там на воле,
В лес дремучий забежать.
Здесь от жару мне не спится,
Мух здесь рой жужжит в избе;
И во сне гульба все снится,
Вся и дума о гульбе.

Пташечки свили по́ лесу гнезды;
Ягоды спеют, брать их пора.
На́ небе светят месяц и звезды:
Дай нагуляюсь вплоть до утра». —

«Что затеял ты, родимой!
Образумься, Бог с тобой.
В лес идти непроходимой
Можно ль поздной так порой?
Ляг в сенях против окошка,
Если жарко спать в избе:
Ни комар, ни злая мошка
Не влетит туда к тебе.

По́ лесу волки бродят стадами;
Змеи украдкой жалят из нор;
Филины в дебрях воют с совами;
Злой по дорогам кра́дется вор». —

«Твой, родная, страх напрасен,
Страхов нет в лесу глухом.
Если б знала, как прекрасен
Там в глуши чудесный дом!
С золотыми теремами,
Скован весь из серебра:
Перед нашими домами,
Что пред кочкою гора.

Кверху ключами чистые воды
Бьют вкруг накрытых брашном столов;
Девушек красных там хороводы
Пляшут во время сладких пиров.

В доме том хозяин славной,
Добр и ласков для гостей,
Старичок такой забавной,
Друг и баловник детей». —
«Где рассказов ты набрался?» —
«Рассказал все сам он мне». —
«Где же с ним ты повстречался?
Где с ним виделся?» — «Во сне». —

«В руку, знать, сон твой: Леший коварной
Издавна, молвят, житель тех мест;
Манит детей он яствой сахарной,
После ж самих их схватит и сест.

Не ходи к нему, мой милой;
Верь ты матери родной.
Без того уж над могилой
Я стою одной ногой;
Если ж ты, отважась в гости,
Сном прельстясь, да наяву
Попадешься в сети злости,
Я и дня не проживу.

Здесь пред иконой дай же присягу,
Или (что хочешь мне говори)
В страхе разлуки ночь всю не лягу;
Пря́дя, дождуся алой зари».

И ослушный сын божится,
Всуе Господа зовет;
И беспечно мать ложится,
И боязнь ей в ум нейдет. —
«Или малый я ребенок,
Чтоб ходить на помочах?
Я уж вышел из пеленок,
На своих давно ногах.

Мать запрещает: знать, ей обидно
То, что один я в гости иду;
Наше веселье старым завидно:
Всюду нарочно видят беду».

Так он ропчет, и желанье
В нем час от часу сильней;
И забыл он послушанье,
Клятвы долг забыл своей.
И с постели он легонько,
Взяв одежду в руки, слез;
В двери выбрался тихонько,
И давай Бог ноги в лес.

Быстро несутся серые тучи;
В мраке густом их скрылась луна;
Ветер колышет сосны скрыпучи;
Чуть меж деревьев тропка видна.

И по ней идет вначале
Он спокоен, бодр и смел,
В темный лес все дале, дале,
И немножко оробел;
И чем далее, тем гуще
Темный лес в его глазах,
И чем далее, тем пуще
В нем раскаянье и страх.

Молния в небе ярко сверкает;
Издали глухо слышится гром;
В тучах отвсюду дождь набегает;
Бор весь от вихря воет кругом.

И вперед идти робеет,
И назад нет сил идти;
Свет в глазах его темнеет,
И не найдет он пути.
Ищет помощи глазами,
Криком помощи зовет;
Плачет горькими слезами,
И никто к нему нейдет.

Слышит, однако: шорох из рощи;
Мокрый с деревьев сыплется лист;
Месяц во мраке выглянул нощи;
Громкий раздался по лесу свист.

И, нагбенный дров вязанкой,
Старичок идет седой,
Ростом мал, угрюм осанкой,
Вид насмешливый и злой.
И хоть страшно, но подходит
Мальчик с просьбой к старику;
Речь с ним жалобно заводит
Про свою печаль-тоску:

«С вечера в лес я шел, заблудился;
С ветру, с ненастья вымок, продрог.
Дедушка! что б ты в горе вступился,
Мне б на дорогу выйти помог!» —

«Как, детинушка удалой,
Мог сюда ты забрести?
Ты ребенок уж не малой;
Что же бродишь без пути?
Вот, смотри, тебя дорога
Может вывести домой;
Но моли не сбиться Бога,
А не то ты будешь мой».

Узкой дорожкой долго в надежде
Бродит кругом он, прямо и вбок.
Сбился, туда же вышел, где прежде;
Там терпеливый ждет старичок.

«Видно, Бога, светик ясный,
Ты прогневал не шутя.
Плачешь? поздно: труд напрасный;
В путь за мной, мое дитя».
Он послушен поневоле;
К бою рук нет, к бегу ног.
Вдаль ушли, не видны боле;
А куда идут, весть Бог.

В небе денница блещет златая;
Птицы воспели утра восход;
В горы и долы свет разливая,
Тихо выходит солнце из вод.

Вся природа вновь проснулась,
К новым все спешат трудам;
И по смутном сне очнулась
Мать, рожденная к слезам.
Ищет сына, не находит;
Кличет, плачет, сын исчез.
Всей деревне страх наводит,
Все бегут с ней в темный лес.

Смотрят повсюду, бегают, рыщут;
Отзыва нет им, нет им следа.
Тщетно старанье, ищут, не сыщут:
Мальчик исчезнул, знать, навсегда.

Мать несчастная поныне,
Может быть, еще жива;
Сохнет с горести по сыне,
Будто скошенна трава.
С каждым днем безумье то же:
Ищет сына по лесам.
Здесь не найдет; дай ей Боже
С ним увидеться хоть там.

Иван Саввич Никитин

Неудачная присуха

Удар за ударом,
Полуночный гром,
Полнеба пожаром
Горит над селом.
И дождь поливает,
И буря шумит,
Избушку шатает,
В оконце стучит.
Ночник одиноко
В избушке горит;
На лавке широкой
Кудесник сидит.
Сидит он — колдует
Над чашкой с водой,
То на воду дует,
То шепчет порой.
На лбу бороздами
Морщины лежат,
Глаза под бровями
Как угли горят.
У притолки парень
В халате стоит:
Он, бедный, печален
И в землю глядит.
Лицо некрасиво,
На вид простоват,
Но сложен на диво
От плеч и до пят.
«Ну, слушай: готово!
Хоть труд мой велик, —
Промолвил сурово
Кудесник-старик, —
Я сделаю дело:
Красотка твоя
И душу и тело
Отдаст за тебя!
Ты сам уж, вестимо,
Зевать — не зевай:
Без ласки ей мимо
Пройти не давай…»
— «Спасибо, кормилец!
За все заплачу;
Поможешь — гостинец
С поклоном вручу.
Крупы, коли скажешь, —
Мешок нипочем!
А денег прикажешь —
И денег найдем».
И с радости дома
Так парень мой спал,
Что бури и грома
Всю ночь не слыхал.
Пять дней пролетело…
Вот раз вечерком
На лавке без дела
Лежит он ничком.
На крепкие руки
Припав головой,
Колотит от скуки
Об лавку ногой.
И вдруг повернулся,
Плечо почесал,
Зевнул, потянулся
И громко сказал:
«Слышь, мамушка! бают,
У нас в деревнях,
Вишь, доки бывают, —
И верить-то страх!
Кого, вишь, присушат,
Немил станет свет:
Тоска так и душит!..
Что — правда аль нет?»
— «Бывают, вестимо, —
Ответила мать. —
Не дай Бог, родимый,
Их видеть и знать!..»
«Ну правда — так ладно! —
Сын думал. — Дождусь!..
Эх, жить будет славно,
Коли я женюсь!..»
Но, видно, напрасно
Кудесник шептал
И девице красной
Тоской угрожал:
Другого красотка
Любила тайком
За песни, походку
И кудри кольцом…
А парень гуляет,
Как праздник придет,
Лицо умывает
И гребень берет,
И кудри направо,
Налево завьет,
Подумает: «Браво!» —
И пальцем щелкнет.
Как снег в чистом поле,
Рубашка на нем,
Кумач на подоле
Краснеет огнем;
На шляпе высокой,
Меж плисовых лент,
Горит одиноко
Витой позумент.
Онучи обвиты
Кругом бечевой,
И лапти прошиты
Суровой пенькой.
Тряхнет волосами,
Идет в хоровод.
«Ну вот, дескать, нами
Любуйся, народ!»
Как встретился с милой —
Ни слов, ни речей:
Что в памяти было —
Забыл, хоть убей!
Вдруг правда случайно
До парня дошла:
Уж девкина тайна
Не тайной была…
Вся кровь закипела
В бедняге… «Так вот, —
Он думал, — в чем дело!
Кудесник-ат врет.
Не грех ему палкой
Бока обломать,
Обманщику… Жалко
Мне руки марать!»
И два дня угрюмый,
Убитый тоской,
Все думал он думу
В избушке родной.
На третий, лишь только
Отправилась мать
На речку в ведерко
Водицы набрать, —
С гвоздя торопливо
Котомку он снял;
«Пойду, мол!..» — и живо
Ремни развязал.
В тряпице рубашку
В нее положил
И с ложкою чашку
Туда ж опустил,
Халат для дороги
Про непогодь взял…
Мать входит — он в ноги
Ей пал и сказал;
«Ну, мамушка, горько,
Признаться, идти
С родимой сторонки…
А видно, прости!»
Мать так и завыла:
«Касатик ты мой!
Ах, крестная сила!
Что это с тобой?»
— «Да что тут мне биться
Как рыбе об лед!
Пойду потрудиться,
Что Бог ни пошлет.
И тут жил трудами,
Талана, вишь, нет…»
Старушка руками
Всплеснула в ответ:
«Да как же под старость
Мне жить-то одной?
Ведь ты моя радость,
Кормилец родной!»
И к сыну припала
На грудь головой
И все повторяла:
«Кормилец родной!»
Сын крепко рукою
Хватил себя в лоб
И думал с собою:
«Прямой остолоп!
Ну, вот тебе, здравствуй!..
Наладилось мне:
Иди, малый! царствуй
В чужой стороне!
А стало — старушке
Одной пропадать:
Казны-то полушки
Ей негде достать».
И парень украдкой
Лицо отвернул
И старую шапку
На лавку швырнул.
«Ну полно, родная!
Я в шутку… пройдет…
Все доля дурная…
Наука вперед».
Румяное солнце
К полям подошло,
В избушке оконце
Огнем залило,
Румянит, золотит
Лесок в стороне.
Мой парень молотит
Овес на гумне.
Тяжелые муки
В душе улеглись,
Могучие руки
За труд принялись.
Цеп так и летает,
Как молния, жжет,
На сноп упадает,
По колосу бьет.
Бог помочь, детина!
Давно б так пора!..
Долой ты, кручина,
Долой со двора!

Иван Саввич Никитин

Мертвое тело

Парень-извозчик в дороге продрог,
Крепко продрог, тяжело занемог.
В грязной избе он на печке лежит,
Горло распухло, чуть-чуть говорит,
Ноет душа от тяжелой тоски:
Пашни родные куда далеки!
Как на чужой стороне умереть!
Хоть бы на мать, на отца поглядеть!..
В горе товарищи держат совет:
«Ну-ка умрет, — попадем мы в ответ!
Из дому паспортов не взяли мы —
Ну-ка умрет, — не уйдем от тюрьмы!»
Дворник встревожен, священника ждет,
Медленным шагом священник идет.
Встали извозчики, встал и больной;
Свечка горит пред иконой святой,
Белая скатерть на стол постлана,
В душной избе тишина, тишина…
Кончил молитву священник седой,
Вышли извозчики за дверь толпой.
Парень шатается, дышит с трудом,
Старец стоит недвижим со крестом.
«Страшен суд Божий! покайся, мой сын!
Бог тебя слышит да я лишь один…»
«Батюшка!.. грешен!..» — больной простонал,
Пал на колени и громко рыдал.
Грешника старец во всем разрешил,
Крови и плоти святой приобщил,
Сел, написал: вот такой приобщен.
Дворнику легче: исполнен закон.
Полночь. Все в доме уснули давно.
В душной избе, как в могиле, темно.
Скупо в углу рукомойник течет,
Капля за каплею звук издает.
Мерно кузнечик кует в тишине,
Кто-то невнятно бормочет во сне.
Ветер печально поет под окном,
Воет-голосит, Господь весть по ком.
Тошно впотьмах одному мужику:
Сны-вещуны навевают тоску.
С жесткой постели в раздумье он встал,
Ощупью печь и лучину сыскал,
Красное пламя из угля добыл,
Ярко больному лицо осветил.
Тих он лежит, на лице доброта,
Впалые щеки белее холста.
Свесились кудри, открыты глаза,
В мертвых глазах не обсохла слеза.
Вздрогнул извозчик. «Ну вот, дождались!»
Дворника будит: «Проснись-подымись!»
— «Что там?» — «Товарищ наш мертвый лежит…»
Дворник вскочил, как безумный глядит…
«Ох, попадете, ребята, в беду!
Вы попадете, и я попаду!
Как это паспортов, как не иметь!
Знаешь, начальство… не станет жалеть!..»
Вдруг у него на душе отлегло.
«Тсс… далеко ли, брат, ваше село?»
— «Верст этак двести… не близко, родной!»
— «Нечего мешкать! ступайте домой!
Мертвого можно одеть-снарядить,
В сани ввалить да веретьем покрыть;
Подле села его выньте на свет:
Умер дорогою — вот и ответ!»
Думает-шепчет проснувшийся люд.
Ехать не радость, не радость и суд.
Помочи, видно, тут нечего ждать…
Быть тому так, что покойника взять.
Белеет снег в степи глухой,
Стоит на ней ковыль сухой;
Ковыль сухой и стар и сед,
Блестит на нем мороза след.
Простор и сон, могильный сон,
Туман, что дым, со всех сторон,
А глубь небес в огнях горит;
Вкруг месяца кольцо лежит;
Звезда звезде приветы шлет,
Холодный свет на землю льет.
В степи глухой обоз скрипит;
Передний конь идет-храпит.
Продрог мужик, глядит на снег,
С ума нейдет в селе ночлег,
В своем селе он сон найдет,
Теперь его все страх берет:
Мертвец за ним в санях лежит,
Живому степь бедой грозит.
Мелькнула тень, зашла вперед,
Растет седой и речь ведет:
«Мертвец в санях! мертвец в санях!..
Вскочил мужик, на сердце страх,
По телу дрожь, тоска в груди…
«Товарищи! сюда иди!
Эй, дядя Петр! мертвец встает!
Мертвец встает, ко мне идет!»
Извозчики на клич бегут,
О чуде речь в степи ведут.
Блестит ковыль, сквозь чуткий сон
Людскую речь подслушал он…
Вот уж покойник в родимом селе.
Убран, лежит на дубовом столе.
Мать к мертвецу припадает на грудь:
«Сокол мой ясный, скажи что-нибудь!
Как без тебя мне свой век коротать,
Горькое горе встречать-провожать!..»
«Полно, старуха! — ей муж говорит, —
Полно, касатка!» — и плачет навзрыд.
Чу! Колокольчик звенит и поет,
Ближе и ближе — и смолк у ворот.
Грозный чиновник в избушку спешит,
Дверь отворил, на пороге кричит:
«Эй, старшина! понятых собери!
Слышишь, каналья? да живо, смотри!..»
Все он проведал, про все разузнал,
Доктора взял и на суд прискакал.
Труп обнажили. И вот, второпях,
В фартуке белом, в зеленых очках,
По локоть доктор рукав завернул,
Острою сталью над трупом сверкнул.
Вскрикнула мать: «Не дадим, не дадим!
Сын это мой! Не ругайся над ним!
Сжалься, родной! Отступись — отойди!
Мать свою вспомни… во грех не входи!..» —
«Вывести бабу!» — чиновник сказал.
Доктор на трупе пятно отыскал.
Бедным извозчикам сделан допрос,
Обнял их ужас — и кто что понес…
Жаль вас, родимые! Жаль, соколы!
«Эй, старшина! Подавай кандалы!»

Николай Алексеевич Некрасов

Убогая и нарядная

1
Беспокойная ласковость взгляда,
И поддельная краска ланит,
И убогая роскошь наряда —
Все не в пользу ее говорит.
Но не лучше ли, прежде чем бросим
Мы в нее приговор роковой,
Подзовем-ка ее да расспросим:
«Как дошла ты до жизни такой?»

Не длинен и не нов рассказ:
Отец ее подьячий бедный,
Таскался писарем в Приказ,
Имел порок дурной и вредный —
Запоем пил — и был буян,
Когда домой являлся пьян.
Предвидя роковую схватку,
Жена малютку уведет,
Уложит наскоро в кроватку
И двери поплотней припрет.
Но бедной девочке не спится!
Ей чудится: отец бранится,
Мать плачет. Саша на кровать,
Рукою подпершись, садится,
Стучит в ней сердце… где тут спать?
Раздвинув завесы цветные,
Глядит на двери запертые,
Откуда слышится содом,
Не шевелится и не дремлет.
Так птичка в бурю под кустом
Сидит — и чутко буре внемлет.

Но как ни буен был отец,
Угомонился наконец,
И стало без него им хуже.
Мать умерла в тоске по муже,
А девочку взяла «мадам»
И в магазине поселила.
Не очень много шили там,
И не в шитье была там сила

2
«Впрочем, что ж мы? нас могут заметить,—
Рядом с ней?!..» И отхлынули прочь…
Нет! тебе состраданья не встретить,
Нищеты и несчастия дочь!
Свет тебя предает поруганью
И охотно прощает другой,
Что торгует собой по призванью,
Без нужды, без борьбы роковой;
Что, поднявшись с позорного ложа,
Разоденется, щеки притрет
И летит, соблазнительно лежа
В щегольском экипаже, в народ —
В эту улицу роскоши, моды,
Офицеров, лореток и бар,
Где с полугосударства доходы
Поглощает заморский товар.
Говорят, в этой улице милой
Все, что модного выдумал свет,
Совместилось с волшебною силой,
Ничего только русского нет —
Разве Ванька проедет унылый.
Днем и ночью на ней маскарад,
Ей недаром гордится столица.
На французский, на английский лад
Исковеркав нерусские лица,
Там гуляют они, пустоты вековой
И наследственной праздности дети,
Разодетой, довольной толпой…
Ну, кому же расставишь ты сети?

Вышла ты из коляски своей
И на ленте ведешь собачонку;
Стая модных и глупых людей
Провожает тебя вперегонку.
У прекрасного пола тоска,
Чувство злобы и зависти тайной.
В самом деле, жена бедняка,
Позавидуй! эффект чрезвычайный!
Бриллианты, цветы, кружева,
Доводящие ум до восторга,
И на лбу роковые слова:
«Продается с публичного торга!»
Что, красавица, нагло глядишь?
Чем гордишься? Вот вся твоя повесть:
Ты ребенком попала в Париж,
Потеряла невинность и совесть,
Научилась белиться и лгать
И явилась в наивное царство:
Ты слыхала, легко обирать
Наше будто богатое барство.

Да, не трудно! Но до́лжно входить
В этот избранный мир с аттестатом.
Красотой нас нельзя победить,
Удивить невозможно развратом.
Нам известность, нам мода нужна.
Ты красивей была и моложе,
Но, увы! неизвестна, бедна
И нуждалась сначала… О Боже!
Твой рассказ о купце разрывал
Нам сердца́: по натуре бурлацкой,
Он то ноги твои целовал,
То хлестал тебя плетью казацкой.
Но, по счастию, этот дикарь,
Слабоватый умом и сердечком,
Принялся́ за французский букварь,
Чтоб с тобой обменяться словечком.
Этим временем ты завела
Рысаков, экипажи, наряды
И прославилась — в моду вошла!
Мы знакомству скандальному рады.
Что за дело, что вся дочиста́
Предалась ты постыдной продаже,
Что поддельна твоя красота,
Как гербы на твоем экипаже,
Что глупа ты, жадна и пуста —
Ничего! знатоки вашей нации
Порешили разумным судом,
Что цинизм твой доходит до грации,
Что геройство в бесстыдстве твоем!
Ты у Бога детей не просила,
Но ты женщина тоже была,
Ты со скрежетом сына носила
И с проклятьем его родила;
Он подрос — ты его нарядила
И на Невский с собой повезла.
Ничего! Появленье малютки
Не смутило души никому,
Только вызвало милые шутки,
Дав богатую пищу уму.
Удивлялась вся гвардия наша
(Да и было чему, не шутя),
Что ко всякому с словом «папаша»
Обращалось наивно дитя…

И не кинул никто, негодуя,
Комом грязи в бесстыдную мать!
Чувством матери нагло торгуя,
Пуще стала она обирать.
Бледны, полны тупых сожалений
Потерявшие шик молодцы,—
Вон по Невскому бродят как тени
Разоренные ею глупцы!
И пример никому не наука,
Разорит она сотни других:
Тупоумие, праздность и скука
За нее… Но умолкни, мой стих!
И погромче нас были витии,
Да не сделали пользы пером…
Дураков не убавим в России,
А на умных тоску наведем.

Василий Жуковский

Государыне великой княгине на рождение

Изображу ль души смятенной чувство?
Могу ль найти согласный с ним язык?
Что лирный глас и что певца искусство?..
Ты слышала сей милый первый крик,
Младенческий привет существованью;
Ты зрела блеск проглянувших очей
И прелесть уст, открывшихся дыханью…
О, как дерзну я мыслию моей
Приблизиться к сим тайнам наслажденья?
Он пролетел, сей грозный час мученья;
Его сменил небесный гость Покой
И тишина исполненной надежды;
И, первым сном сомкнув беспечны вежды,
Как ангел спит твой сын перед тобой…
О матерь! кто, какой язык земной
Изобразит сие очарованье?
Что с жизнию прекрасного дано,
Что нам сулит в грядущем упованье,
Чем прошлое для нас озарено,
И темное к безвестному стремленье,
И ясное для сердца провиденье,
И что душа небесного досель
В самой себе неведомо скрывала —
То все теперь без слов тебе сказала
Священная младенца колыбель.
Забуду ль миг, навеки незабвенный?..
Когда шепнул мне тихой вести глас,
Что наступил решительный твой час, -
Безвестности волнением стесненный,
Я ободрить мой смутный дух спешил
На ясный день животворящим взглядом.
О, как сей взгляд мне душу усмирил!
Безоблачны, над пробужденным градом,
Как благодать лежали небеса;
Их мирный блеск, младой зари краса,
Всходящая, как новая надежда;
Туманная, как таинство, одежда
Над красотой воскреснувшей Москвы;
Бесчисленны церквей ее главы,
Как алтари, зажженные востоком,
И вечный Кремль, протекшим мимо Роком
Нетронутый свидетель божества,
И всюду глас святого торжества,
Как будто глас Москвы преображенной…
Все, все душе являло ободренной
Божественный спасения залог.
И с верою, что близко провиденье,
Я устремлял свой взор на тот чертог,
Где матери священное мученье
Свершалося как жертва в оный час…
Как выразить сей час невыразимый,
Когда еще сокрыто все для нас,
Сей час, когда два ангела незримы,
Податели конца иль бытия,
Свидетели страдания безвластны,
Еще стоят в неведенье, безгласны,
И робко ждут, что скажет Судия,
Кому из двух невозвратимым словом
Иль жизнь, иль смерть велит благовестить?..
О, что в сей час сбывалось там, под кровом
Царей, где миг был должен разрешить
Нам промысла намерение тайно,
Угадывать я мыслью не дерзал;
Но сладкий глас мне душу проникал:
«Здесь Божий мир; ничто здесь не случайно!»
И верила бестрепетно душа.
Меж тем, восход спокойно соверша,
Как ясный Бог, горело солнце славой;
Из храмов глас молений вылетал;
И, тишины исполнен величавой,
Торжественно державный Кремль стоял…
Казалось, все с надеждой ожидало.
И в оный час пред мыслию моей
Минувшее безмолвно воскресало:
Сия река, свидетель давних дней,
Протекшая меж стольких поколений,
Спокойная меж стольких изменений,
Мне славною блистала стариной;
И образы великих привидений
Над ней, как дым, взлетали предо мной;
Мне чудилось: развертывая знамя,
На бой и честь скликал полки Донской;
Пожарский мчал, сквозь ужасы и пламя,
Свободу в Кремль по трупам поляков;
Среди дружин, хоругвей и крестов
Романов брал могущество державы;
Вводил полки бессмертья и Полтавы
Чудесный Петр в столицу за собой;
И праздновать звала Екатерина
Румянцева с вождями пред Москвой
Ужасный пир Кагула и Эвксина.
И, дальние лета перелетев,
Я мыслию ко близким устремился.
Давно ль, я мнил, горел здесь Божий гнев?
Давно ли Кремль разорванный дымился?
Что зрели мы?.. Во прахе дом царей;
Бесславие разбитых алтарей;
Святилища, лишенные святыни;
И вся Москва как гроб среди пустыни.
И что ж теперь?.. Стою на месте том,
Где супостат ругался над Кремлем,
Зажженною любуяся Москвою, -
И тишина святая надо мною;
Москва жива; в Кремле семья царя;
Народ, теснясь к ступеням алтаря,
На празднике великом воскресенья
Смиренно ждет надежды совершенья,
Ждет милого пришельца в Божий свет…
О, как у всех душа заликовала,
Когда молва в громах Москве сказала
Исполненный Создателя обет!
О, сладкий час, в надежде, в страхе жданный!
Гряди в наш мир, младенец, гость желанный!
Тебя узрев, коленопреклонен,
Младой отец пред матерью спасенной
В жару любви рыдает, слов лишен;
Перед твоей невинностью смиренной
Безмолвная праматерь слезы льет;
Уже Москва своим тебя зовет…
Но как понять, что в час сей непонятный
Сбылось с твоей, младая мать, душой?
О, для нее открылся мир иной.
Твое дитя, как вестник благодатный,
О лучшем ей сказало бытии;
Чистейшие зажглись в ней упованья;
Не для тебя теперь твои желанья,
Не о тебе днесь радости твои;
Младенчества обвитый пеленами,
Еще без слов, незрящими очами
В твоих очах любовь встречает он;
Как тишина, его прекрасен сон;
И жизни весть к нему не достигала…
Но уж Судьба свой суд об нем сказала;
Уже в ее святилище стоит
Ему испить назначенная чаша.
Что скрыто в ней, того надежда наша
Во тьме земной для нас не разрешит…
Но он рожден в великом граде славы,
На высоте воскресшего Кремля;
Здесь возмужал орел наш двоеглавый:
Кругом него и небо и земля,
Питавшие Россию в колыбели;
Здесь жизнь отцов великая была;
Здесь битвы их за честь и Русь кипели,
И здесь их прах могила приняла —
Обманет ли сие знаменованье?..
Прекрасное Россия упованье
Тебе в твоем младенце отдает.
Тебе его младенческие лета!
От их пелен ко входу в бури света
Пускай тебе вослед он перейдет
С душой, на все прекрасное готовой;
Наставленный: достойным счастья быть,
Великое с величием сносить,
Не трепетать, встречая рок суровый,
И быть в делах времен своих красой.
Лета пройдут, подвижник молодой,
Откинувши младенчества забавы,
Он полетит в путь опыта и славы…
Да встретит он обильный честью век!
Да славного участник славный будет!
Да на чреде высокой не забудет
Святейшего из званий: человек.
Жить для веков в величии народном,
Для блага всех — свое позабывать,
Лишь в голосе отечества свободном
С смирением дела свои читать:
Вот правила царей великих внуку.
С тобой ему начать сию науку.
Теперь, едва проснувшийся душой,
Пред матерью, как будто пред Судьбой,
Беспечно он играет в колыбели,
И Радости младые прилетели
Ее покой прекрасный оживлять;
Житейское от ней еще далеко…
Храни ее, заботливая мать;
Твоя любовь — всевидящее око;
В твоей любви — святая благодать.

Гавриил Романович Державин

Ода Екатерине ИИ

Вдохни, о истина святая!
Свои мне силы с высоты;
Мне, глас мой к пенью напрягая,
Споборницей да будешь ты!
Тебе вослед идти я тщуся,
Тобой одною украшуся.
Я слабость духа признаваю,
Чтоб лирным тоном мне греметь;
Я Муз с Парнасса не сзываю,
С тобой одной хочу я петь.

Велико дело и чудесно
В подоблачной стране звучать
И в честь владетелям нелестно
Гремящу лиру настроять;
Но если пышные пареньи
Одним искусством, в восхищеньи,
Сердца, без истины, пленяют;
To в веки будущих премен
В подобны басни их вменяют,
Что пел Гомер своих времен.

На что ж на горы горы ставить
И вверх ступать как исполин?
Я солнцу свет могу ль прибавить,
Умножу ли хоть луч один?
Твои, монархиня, доброты,
Любовь, суд, милость и щедроты
Без украшениев сияют!
Поди ты прочь, витийский гром!
А я, что Россы ощущают,
Лишь то моим пою стихом.

Возвед своих я мыслей взоры
Над верх полночныя страны,
Какие, слышу, разговоры
По селам, градам ведены!
Тебе, о мать Екатерина,
Плетется там похвал пучина;
Усердны чувства то вспаляет
И движет к оному язык!
О коль, — толпа людей вещает, —
В владевшей нами Бог велик!

Он дал нам то в императрице,
Чем Петр премудр в законах слыл;
Что купно видел свет в девице,
Как век ея незлобив был:
Шумящей славе не внимает,
Что вместе с плачем прилетает;
Но чем народна тихость боле,
Свой тем единым красит трон,
Во всем Творца согласна воле;
Та зрит на пышность, как на сон.

Она подобна той пернатой,
Что кровь свою из персей льет,
Да тем, своих хоть дней с утратой,
Птенцам довольство подает.
Покой трудами нарушает,
Страны далеки обтекает,
Для пользы нашей потом льется?
Hе для себя свой век живет:
Да обще счастье вознесется,
Да всяк блаженны дни ведет.

Пред мысленными очесами
Предходит новый мне предмет;
Народ сокрылся с похвалами,
Ни сел, ни градов боле нет.
Я духом в храмах освященных,
Темисой всем установленных,
Какой тут слышу слух веселый!
Hе злобой пишут винным рок!
Ликуйте, росские пределы:
На вас кровей не льется ток!

Стрелец, оружием снабженный,
На сыне видя лютых змей,
Любовью отчей побужденный
Спасти его напасти сей,
Поспешно лук свой напрягает,
На сына стрелы обращает;
Но чтоб кровям его не литься
И жизнь безбедно сохранить,
Искусно метит он и тщится
На нем лишь змей одних убить.

Таков твой суд есть милосердый,
Ты так к нам сердобольна, мать!
Велишь, — но были б мы безвредны, —
Пороки в нас ты истреблять.
Для правды удовлетворенья,
Для вящшей злости пресеченья,
Грозишь закона нам стрелою;
Но жизнь преступших ты блюдешь.
Нас матерней казнишь рукою —
И крови нашей ты не льешь.

Твою к нам милость, мать народа,
Мне всю удобно ль исчислять?
Произвела тебя природа,
Чтоб всю вселенну удивлять!
Чем дале век твой протекает,
Тем боле смертных ущедряет.
Младенцам жизни ты спасаешь,
Законы старым пишешь ты,
Науки в юных расширяешь,
Селишь обширны пустоты.

О, коль пространно всюду поле
Твоих, богиня, хвальных дел !
Вникаю тем, чем зрю их боле.
Hе может мысль вместить в предел!
Так мне уж можно ли стремиться
И петь тебя достойно льститься,
Коль Муз собор, Россиян клики
Немолчно тщатся тя гласить;
Но все твои дела велики
И те не могут похвалить!

Тобой сколь род наш препрославлен
И сколь тобой блажен наш век,
Таков тебе алтарь поставлен
В сердцах российских человек,
Премудра наших дней богиня!
Тишайша матерь, героиня!
Ущедрь Господь твои так леты,
Как ты безмерно щедришь нас;
Исполнь всегда твои советы,
Вонми мольбы смиренный глас!

Сие к тебе подданных чувство,
Покой душам! любовь сердец!
На что ж мне петь тогда искусство,
Коль всяк тебе внутри певец?
Усердных только всех желаний,
Hе ложных, искренних плесканий
Тебе свидетель сим нельстивный.
Они восходят до небес
И с славой вдруг твоей предивной
Гремят хвалу твоих чудес.

1767

Илья Сельвинский

Я это видел

Можно не слушать народных сказаний,
Не верить газетным столбцам,
Но я это видел. Своими глазами.
Понимаете? Видел. Сам.

Вот тут дорога. А там вон — взгорье.
Меж нами
вот этак —
ров.
Из этого рва поднимается горе.
Горе без берегов.

Нет! Об этом нельзя словами…
Тут надо рычать! Рыдать!
Семь тысяч расстрелянных в мерзлой яме,
Заржавленной, как руда.

Кто эти люди? Бойцы? Нисколько.
Может быть, партизаны? Нет.
Вот лежит лопоухий Колька —
Ему одиннадцать лет.

Тут вся родня его. Хутор «Веселый».
Весь «Самострой» — сто двадцать дворов
Ближние станции, ближние села —
Все заложников выслали в ров.

Лежат, сидят, всползают на бруствер.
У каждого жест. Удивительно свой!
Зима в мертвеце заморозила чувство,
С которым смерть принимал живой,

И трупы бредят, грозят, ненавидят…
Как митинг, шумит эта мертвая тишь.
В каком бы их ни свалило виде —
Глазами, оскалом, шеей, плечами
Они пререкаются с палачами,
Они восклицают: «Не победишь!»

Парень. Он совсем налегке.
Грудь распахнута из протеста.
Одна нога в худом сапоге,
Другая сияет лаком протеза.
Легкий снежок валит и валит…
Грудь распахнул молодой инвалид.
Он, видимо, крикнул: «Стреляйте, черти!»
Поперхнулся. Упал. Застыл.
Но часовым над лежбищем смерти
Торчит воткнутый в землю костыль.
И ярость мертвого не застыла:
Она фронтовых окликает из тыла,
Она водрузила костыль, как древко,
И веха ее видна далеко.

Бабка. Эта погибла стоя,
Встала из трупов и так умерла.
Лицо ее, славное и простое,
Черная судорога свела.
Ветер колышет ее отрепье…
В левой орбите застыл сургуч,
Но правое око глубоко в небе
Между разрывами туч.
И в этом упреке Деве Пречистой
Рушенье веры десятков лет:
«Коли на свете живут фашисты,
Стало быть, бога нет».

Рядом истерзанная еврейка.
При ней ребенок. Совсем как во сне.
С какой заботой детская шейка
Повязана маминым серым кашне…
Матери сердцу не изменили:
Идя на расстрел, под пулю идя,
За час, за полчаса до могилы
Мать от простуды спасала дитя.
Но даже и смерть для них не разлука:
Невластны теперь над ними враги —
И рыжая струйка
из детского уха
Стекает
в горсть
материнской
руки.

Как страшно об этом писать. Как жутко.
Но надо. Надо! Пиши!
Фашизму теперь не отделаться шуткой:
Ты вымерил низость фашистской души,
Ты осознал во всей ее фальши
«Сентиментальность» пруссацких грез,
Так пусть же
сквозь их
голубые
вальсы
Торчит материнская эта горсть.

Иди ж! Заклейми! Ты стоишь перед бойней,
Ты за руку их поймал — уличи!
Ты видишь, как пулею бронебойной
Дробили нас палачи,
Так загреми же, как Дант, как Овидий,
Пусть зарыдает природа сама,
Если
все это
сам ты
видел
И не сошел с ума.

Но молча стою я над страшной могилой.
Что слова? Истлели слова.
Было время — писал я о милой,
О щелканье соловья.

Казалось бы, что в этой теме такого?
Правда? А между тем
Попробуй найти настоящее слово
Даже для этих тем.

А тут? Да ведь тут же нервы, как луки,
Но строчки… глуше вареных вязиг.
Нет, товарищи: этой муки
Не выразит язык.

Он слишком привычен, поэтому бледен.
Слишком изящен, поэтому скуп,
К неумолимой грамматике сведен
Каждый крик, слетающий с губ.

Здесь нужно бы… Нужно созвать бы вече,
Из всех племен от древка до древка
И взять от каждого все человечье,
Все, прорвавшееся сквозь века, -
Вопли, хрипы, вздохи и стоны,
Эхо нашествий, погромов, резни…
Не это ль
наречье
муки бездонной
Словам искомым сродни?

Но есть у нас и такая речь,
Которая всяких слов горячее:
Врагов осыпает проклятьем картечь.
Глаголом пророков гремят батареи.
Вы слышите трубы на рубежах?
Смятение… Крики… Бледнеют громилы.
Бегут! Но некуда им убежать
От вашей кровавой могилы.

Ослабьте же мышцы. Прикройте веки.
Травою взойдите у этих высот.
Кто вас увидел, отныне навеки
Все ваши раны в душе унесет.

Ров… Поэмой ли скажешь о нем?
Семь тысяч трупов.
Семиты… Славяне…
Да! Об этом нельзя словами.
Огнем! Только огнем!

Николай Карамзин

Граф Гваринос

Древняя гишпанская историческая песня

Худо, худо, ах, французы,
В Ронцевале было вам!
Карл Великий там лишился
Лучших рыцарей своих.

И Гваринос был поиман
Многим множеством врагов;
Адмирала вдруг пленили
Семь арабских королей.

Семь раз жеребей бросают
О Гвариносе цари;
Семь раз сряду достается
Марлотесу он на часть.

Марлотесу он дороже
Всей Аравии большой.
«Ты послушай, что я молвлю,
О Гваринос! — он сказал, —

Ради Аллы, храбрый воин,
Нашу веру приими!
Всё возьми, чего захочешь,
Что приглянется тебе.

Дочерей моих обеих
Я Гвариносу отдам;
На любой из них женися,
А другую так возьми,

Чтоб Гвариносу служила,
Мыла, шила на него.
Всю Аравию приданым
Я за дочерью отдам».

Тут Гваринос слово молвил;
Марлотесу он сказал:
«Сохрани господь небесный
И Мария, мать его,

Чтоб Гваринос, христианин,
Магомету послужил!
Ах! во Франции невеста
Дорогая ждет меня!»

Марлотес, пришедши в ярость,
Грозным голосом сказал:
«Вмиг Гвариноса окуйте,
Нечестивого раба;

И в темницу преисподню
Засадите вы его.
Пусть гниет там понемногу,
И умрет, как бедный червь!

Цепи тяжки, в семь сот фунтов,
Возложите на него,
От плеча до самой шпоры». —
Страшен в гневе Марлотес!

«А когда настанет праздник,
Пасха, Святки, Духов день,
В кровь его тогда секите
Пред глазами всех людей»

.Дни проходят, дни приходят,
И настал Иванов день;
Христиане и арабы
Вместе празднуют его.

Христиане сыплют галгант; *
Мирты мечет всякий мавр.**
В почесть празднику заводит
Разны игры Марлотес.

Он высоко цель поставил,
Чтоб попасть в нее копьем.
Все свои бросают копья,
Все арабы метят в цель.

Ах, напрасно! нет удачи!
Цель для слабых высока.
Марлотес велел во гневе
Чрез герольда объявить:

«Детям груди не сосати,
А большим не пить, не есть,
Если цели сей на землю
Кто из мавров не сшибет!»

И Гваринос шум услышал
В той темнице, где сидел.
«Мать святая, чиста дева!
Что за день такой пришел?

Не король ли ныне вздумал
Выдать замуж дочь свою?
Не меня ли сечь жестоко
Час презлой теперь настал?»

Страж темничный то подслушал.
«О Гваринос! свадьбы нет;
Ныне сечь тебя не будут;
Трубный звук не то гласит…

Ныне праздник Иоаннов;
Все арабы в торжестве.
Всем арабам на забаву
Марлотес поставил цель.

Все арабы копья мечут,
Но не могут в цель попасть;
Почему король во гневе
Чрез герольда объявил:

«Пить и есть никто не может,
Буде цели не сшибут».
Тут Гваринос встрепенулся;
Слово молвил он сие:

«Дайте мне коня и сбрую,
С коей Карлу я служил;
Дайте мне копье булатно,
Коим я врагов разил.

Цель тотчас сшибу на землю,
Сколь она ни высока.
Если ж я сказал неправду,
Жизнь моя у вас в руках».

«Как! — на то тюремщик молвил, —
Ты семь лет в тюрьме сидел,
Где другие больше года
Не могли никак прожить;

И еще ты думать можешь,
Что сшибешь на землю цель? —
Я пойду сказать инфанту,
Что теперь ты говорил».

Скоро, скоро поспешает
Страж темничный к королю;
Приближается к инфанту
И приносит весть ему:

«Знай: Гваринос христианин,
Что в тюрьме семь лет сидит,
Хочет цель сшибить на землю,
Если дашь ему коня».

Марлотес, сие услышав,
За Гвариносом послал;
Царь не думал, чтоб Гваринос
Мог еще конем владеть.

Он велел принесть всю сбрую
И коня его сыскать.
Сбруя ржавчиной покрыта,
Конь возил семь лет песок.

«Ну, ступай! — сказал с насмешкой
Марлотес, арабский царь.-
Покажи нам, храбрый воин,
Как сильна рука твоя!»

Так, как буря разъяренна,
К цели мчится сей герой;
Мечет он копье булатно —
На земле вдруг цель лежит.

Все арабы взволновались,
Мечут копья все в него;
Но Гваринос, воин смелый,
Храбро их мечом сечет.

Солнца свет почти затмился
От великого числа
Тех, которые стремились
На Гвариноса все вдруг.

Но Гваринос их рассеял
И до Франции достиг.
Где все рыцари и дамы
С честью приняли его.


* Индейское растение. (Прим. автора.)
* * В день св. Иоанна гишпанцы усыпали улицы
галгантом и митрами. (Прим. автора.)

Александр Твардовский

Я убит подо Ржевом

Я убит подо Ржевом,
В безыменном болоте,
В пятой роте, на левом,
При жестоком налете.

Я не слышал разрыва,
Я не видел той вспышки, —
Точно в пропасть с обрыва —
И ни дна ни покрышки.

И во всем этом мире,
До конца его дней,
Ни петлички, ни лычки
С гимнастерки моей.

Я — где корни слепые
Ищут корма во тьме;
Я — где с облачком пыли
Ходит рожь на холме;

Я — где крик петушиный
На заре по росе;
Я — где ваши машины
Воздух рвут на шоссе;

Где травинку к травинке
Речка травы прядет, —
Там, куда на поминки
Даже мать не придет.

Летом горького года
Я убит. Для меня —
Ни известий, ни сводок
После этого дня.

Подсчитайте, живые,
Сколько сроку назад
Был на фронте впервые
Назван вдруг Сталинград.

Фронт горел, не стихая,
Как на теле рубец.
Я убит и не знаю,
Наш ли Ржев наконец?

Удержались ли наши
Там, на Среднем Дону?..
Этот месяц был страшен,
Было все на кону.

Неужели до осени
Был за ним уже Дон
И хотя бы колесами
К Волге вырвался он?

Нет, неправда. Задачи
Той не выиграл враг!
Нет же, нет! А иначе
Даже мертвому — как?

И у мертвых, безгласных,
Есть отрада одна:
Мы за родину пали,
Но она — спасена.

Наши очи померкли,
Пламень сердца погас,
На земле на поверке
Выкликают не нас.

Мы — что кочка, что камень,
Даже глуше, темней.
Наша вечная память —
Кто завидует ей?

Нашим прахом по праву
Овладел чернозем.
Наша вечная слава —
Невеселый резон.

Нам свои боевые
Не носить ордена.
Вам — все это, живые.
Нам — отрада одна:

Что недаром боролись
Мы за родину-мать.
Пусть не слышен наш голос, —
Вы должны его знать.

Вы должны были, братья,
Устоять, как стена,
Ибо мертвых проклятье —
Эта кара страшна.

Это грозное право
Нам навеки дано, —
И за нами оно —
Это горькое право.

Летом, в сорок втором,
Я зарыт без могилы.
Всем, что было потом,
Смерть меня обделила.

Всем, что, может, давно
Вам привычно и ясно,
Но да будет оно
С нашей верой согласно.

Братья, может быть, вы
И не Дон потеряли,
И в тылу у Москвы
За нее умирали.

И в заволжской дали
Спешно рыли окопы,
И с боями дошли
До предела Европы.

Нам достаточно знать,
Что была, несомненно,
Та последняя пядь
На дороге военной.

Та последняя пядь,
Что уж если оставить,
То шагнувшую вспять
Ногу некуда ставить.

Та черта глубины,
За которой вставало
Из-за вашей спины
Пламя кузниц Урала.

И врага обратили
Вы на запад, назад.
Может быть, побратимы,
И Смоленск уже взят?

И врага вы громите
На ином рубеже,
Может быть, вы к границе
Подступили уже!

Может быть… Да исполнится
Слово клятвы святой! —
Ведь Берлин, если помните,
Назван был под Москвой.

Братья, ныне поправшие
Крепость вражьей земли,
Если б мертвые, павшие
Хоть бы плакать могли!

Если б залпы победные
Нас, немых и глухих,
Нас, что вечности преданы,
Воскрешали на миг, —

О, товарищи верные,
Лишь тогда б на воине
Ваше счастье безмерное
Вы постигли вполне.

В нем, том счастье, бесспорная
Наша кровная часть,
Наша, смертью оборванная,
Вера, ненависть, страсть.

Наше все! Не слукавили
Мы в суровой борьбе,
Все отдав, не оставили
Ничего при себе.

Все на вас перечислено
Навсегда, не на срок.
И живым не в упрек
Этот голос ваш мыслимый.

Братья, в этой войне
Мы различья не знали:
Те, что живы, что пали, —
Были мы наравне.

И никто перед нами
Из живых не в долгу,
Кто из рук наших знамя
Подхватил на бегу,

Чтоб за дело святое,
За Советскую власть
Так же, может быть, точно
Шагом дальше упасть.

Я убит подо Ржевом,
Тот еще под Москвой.
Где-то, воины, где вы,
Кто остался живой?

В городах миллионных,
В селах, дома в семье?
В боевых гарнизонах
На не нашей земле?

Ах, своя ли, чужая,
Вся в цветах иль в снегу…
Я вам жизнь завещаю, —
Что я больше могу?

Завещаю в той жизни
Вам счастливыми быть
И родимой отчизне
С честью дальше служить.

Горевать — горделиво,
Не клонясь головой,
Ликовать — не хвастливо
В час победы самой.

И беречь ее свято,
Братья, счастье свое —
В память воина-брата,
Что погиб за нее.

Константин Константинович Случевский

Странный город

(Монолог из комедии)
Что город наш? Как прежде, вечно хмурен,
Бесхаракте́рен в самых мелочах;
Больницы полны, тюрьмы также полны,
Есть новые дома, казармы, кабаки.
На улицах спешат, на кладбищах рыдают,
Толпятся в лавках, но не в книжных, целый день.
Здесь умирают люди, там родятся,
Здесь день не спят, а там не спят ночей.
По департаментам с потертыми локтями,
Но в бархатных зато воротниках,
Сидят чиновники угрюмо за столами,
Скребут бумагу, думают, молчат.
Обята думами о будущем отчизны,
До лбов завернута в бобровые меха,
Стоит полиция на перекрестках улиц
И точно так же мало говорит;
Сидят вороны на крестах церковных;
Сидят учителя в гимназиях и школах,
Десятки дней толкуя молодежи,
Что старших нужно крепко уважать...
Всегда невежливы и горды офицеры,
Довольные и миром и собой,
Проводят жизнь в каком-то странном сне,
Держась за фалдочки родных и гувернеров,
За юбки матерей и парики отцов,
Вприпрыжку бегают отечества надежды,
Кумы на кумовьях, стегая кумовством.
Навстречу утру с вялою молитвой
У душных спален окна открывают,
И от обеда вплоть до нового обеда
Бранятся, ссорятся, мошенничают, лгут.
С утра идут визиты и поклоны,
По вечерам роскошные балы,
Концерты для больных и в пользу бедных,
И карты, карты, карты без конца.
На каждом вечере свой маленький геройчик
О глупости других как с кафедры кричит,
И самохвальствует в науке и искусстве,
Рак общества и язва наших дней,
Растут и множатся божки-авторитеты:
Разинув рты и выпучив глаза,
Внимают им покорнейшие слуги,
И затираются громадным большинством,
Порывы честные и дельные нападки.
Обезображена, болезненно нема,
Вся сплетнями живет литература.
Из старых кирпичей по новым образцам
Кладет фундаменты и поднимает арки.
Театры полны пестрою толпой,
Но без толку молчат или орут в партере,
В райке актеров дико поощряют.
В кондитерских за кипами журналов
С клеймом почтамтским рьяные сидят
Политики и дружно пьют настойки,
Хваля морозы и родную грязь,
Перед каминами бушуют патриоты,
Гордятся миром, слабостью Европы,
И смело рассуждают вкривь и вкось,
О пользе пьянства, акций и подарков,
О том как сильно войско, страж закона.
Пудовые замки, саженные заводы
Красноречиво смертным говорят:
Вот это точно собственность, не кража.
А брошки жен, браслеты и брильянты,
Не вывески, знак собственности тоже?
А наши женщины — тюки шелков и лент,
Боящиеся чорта и скандала,
Поклонницы Дюма, балов и маскарадов;
А наши девушки, боящиеся ветра,
Виц-матери сомнительных детей,
Летучий эскадрон болотных амазонок,
Живая мебель мертвых бальных зал!
А этот пошлый торг сердец и убеждений,
А эти фразы, вечные цитаты...
Сильны теперь и не в одной России
Авторитеты Рудиных, Ноздревых;
Сквозник, Коробочка, Петух и Собакевич,
Добчинский с Бобчинским, Молчалин, Простаков,
И Фамусов, и Чичиков, и Плюшкин.
Порядок стар и жизнь дряхла в Европе,
Заштукатурена она стоит еще,
Но ей упасть не от отдельных взрывов
Еще недоработанных идей.
Ей не пришла пора переродиться.
Далек тот день, со дна народной жизни
Еще не всплыл общественный вопрос,
Спадут не скоро тяжкие колодки,
Заговорит развязанный язык,
И побегут кряхтя и спотыкаясь,
Спеша, один цепляясь за других,
Герои старые и старые идеи
За вечной памятью громадных похорон,
За катафалками отпетых убеждений.
В духовный Днепр опустится народ,
Заявится начало новой жизни,
Могучим отпрыском могучего зерна,
И все грехи и заблужденья духа —
Все смоют слезы счастья и любви!

Антон Дельвиг

Друзьям

Вечер осенний сходил на Аркадию. — Юноши, старцы,
Резвые дети и девы прекрасные, с раннего утра
Жавшие сок виноградный из гроздий златых, благовонных,
Все собралися вокруг двух старцев, друзей знаменитых.
Славны вы были, друзья Палемон и Дамет! счастливцы!
Знали про вас и в Сицилии дальней, средь моря цветущей;
Там, на пастушьих боях хорошо искусившийся в песнях,
Часто противников дерзких сражал неответным вопросом:
Кто Палемона с Даметом славнее по дружбе примерной?
Кто их славнее по чудному дару испытывать вина?
Так и теперь перед ними, под тенью ветвистых платанов,
В чашах резных и глубоких вино молодое стояло,
Брали они по порядку каждую чашу — и молча
К свету смотрели на цвет, обоняли и думали долго,
Пили, и суд непреложный вместе вину изрекали:
Это пить молодое, а это на долгие годы
Впрок положить, чтобы внуки, когда соизволит Кронион
Век их счастливо продлить, под старость, за трапезой шумной
Пивши, хвалилися им, рассказам пришельца внимая.
Только ж над винами суд два старца, два друга скончали,
Вакх, языков разрешитель, сидел уж близ них и, незримый,
К дружеской тихой беседе настроил седого Дамета:
«Друг Палемон, — с улыбкою старец промолвил, — дай руку!
Вспомни, старик, еще я говаривал, юношей бывши:
Здесь проходчиво всё, одна не проходчива дружба!
Что же, слово мое не сбылось ли? как думаешь, милый?
Что, кроме дружбы, в душе сохранил ты? — но я не жалею,
Вот Геркулес! не жалею о том, что прошло; твоей дружбой
Сердце довольно вполне, и веду я не к этому слово.
Нет, но хочу я — кто знает? — мы стары! хочу я, быть может
Ныне впоследнее, всё рассказать, что от самого детства
В сердце ношу, о чем много говаривал, небо за что я
Рано и поздно молил, Палемон, о чем буду с тобою
Часто беседовать даже за Стиксом и Летой туманной.
Как мне счастливым не быть, Палемона другом имея?
Матери наши, как мы, друг друга с детства любили,
Вместе познали любовь к двум юношам милым и дружным,
Вместе плоды понесли Гименея; друг другу, младые,
Новые тайны вверяя, священный обет положили:
Если боги мольбы их услышат, пошлют одной дочерь,
Сына другой, то сердца их, невинных, невинной любовью
Крепко связать и молить Гименея и бога Эрота,
Да уподобят их жизнь двум источникам, вместе текущим,
Иль виноградной лозе и сошке прямой и высокой.
Верной опорою служит одна, украшеньем другая;
Если ж две дочери или два сына родятся, весь пламень
Дружбы своей перелить в их младые, невинные души.
Мы родилися: нами матери часто менялись,
Каждая сына другой сладкомлечною грудью питала;
Впили мы дружбу, и первое, что лишь запомнил я, — ты был;
С первым чувством во мне развилася любовь к Палемону.
Выросли мы — и в жизни много опытов тяжких
Боги на нас посылали, мы дружбою всё усладили.
Скор и пылок я смолоду был, меня всё поражало,
Всё увлекало; ты кроток, тих и с терпеньем чудесным,
Свойственным только богам, милосердым к Япетовым детям.
Часто тебя оскорблял я, — смиренно сносил ты, мне даже,
Мне не давая заметить, что я поразил твое сердце.
Помню, как ныне, прощенья просил я и плакал, ты ж, друг мой,
Вдвое рыдал моего, и, крепко меня обнимая,
Ты виноватым казался, не я.- Вот каков ты душою!
Ежели все меня любят, любят меня по тебе же:
Ты сокрывал мои слабости; малое доброе дело
Ты выставлял и хвалил; ты был всё для меня, и с тобою
Долгая жизнь пролетела, как вечер веселый в рассказах.
Счастлив я был! не боюсь умереть! предчувствует сердце —
Мы ненадолго расстанемся: скоро мы будем, обнявшись,
Вместе гулять по садам Елисейским, и, с новою тенью
Встретясь, мы спросим: «Что на земле? всё так ли, как прежде?
Други так ли там любят, как в старые годы любили?»
Что же услышим в ответ: по-старому родина наша
С новой весною цветет и под осень плодами пестреет,
Но друзей уже нет, подобных бывалым; нередко
Слушал я, старцы, за полною чашей веселые речи:
«Это вино дорогое! — Его молодое хвалили
Славные други, Дамет с Палемоном; прошли, пролетели
Те времена! хоть ищи, не найдешь здесь людей, им подобных,
Славных и дружбой, и даром чудесным испытывать вина».

Александр Грибоедов

Друзья (Идиллия)

Е.А. БаратынскомуВечер осенний сходил на Аркадию. — Юноши, старцы,
Резвые дети и девы прекрасные, с раннего утра
Жавшие сок виноградный из гроздий златых, благовонных,
Все собралися вокруг двух старцев, друзей знаменитых.
Славны вы были, друзья Палемон и Дамет! счастливцы!
Знали про вас и в Сицилии дальней, средь моря цветущей;
Там, на пастушьих боях хорошо искусившийся в песнях,
Часто противников дерзких сражал неответным вопросом:
Кто Палемона с Даметом славнее по дружбе примерной?
Кто их славнее по чудному дару испытывать вина?
Так и теперь перед ними, под тенью ветвистых платанов,
В чашах резных и глубоких вино молодое стояло,
Брали они по порядку каждую чашу — и молча
К свету смотрели на цвет, обоняли и думали долго,
Пили, и суд непреложный вместе вину изрекали:
Это пить молодое, а это на долгие годы
Впрок положить, чтобы внуки, когда соизволит Кронион
Век их счастливо продлить, под старость, за трапезой шумной
Пивши, хвалилися им, рассказам пришельца внимая.
Только ж над винами суд два старца, два друга скончали,
Вакх, языков разрешитель, сидел уж близ них и, незримый,
К дружеской тихой беседе настроил седого Дамета:
«Друг Палемон, — с улыбкою старец промолвил, — дай руку!
Вспомни, старик, еще я говаривал, юношей бывши:
Здесь проходчиво все, одна не проходчива дружба!
Что же, слово мое не сбылось ли? как думаешь, милый?
Что, кроме дружбы, в душе сохранил ты? — но я не жалею,
Вот Геркулес! не жалею о том, что прошло; твоей дружбой
Сердце довольно вполне, и веду я не к этому слово.
Нет, но хочу я — кто знает? — мы стары! хочу я, быть может
Ныне впоследнее, все рассказать, что от самого детства
В сердце ношу, о чем много говаривал, небо за что я
Рано и поздно молил, Палемон, о чем буду с тобою
Часто беседовать даже за Стиксом и Летой туманной.
Как мне счастливым не быть, Палемона другом имея?
Матери наши, как мы, друг друга с детства любили,
Вместе познали любовь к двум юношам милым и дружным,
Вместе плоды понесли Гименея; друг другу, младые,
Новые тайны вверяя, священный обет положили:
Если боги мольбы их услышат, пошлют одной дочерь,
Сына другой, то сердца их, невинных, невинной любовью
Крепко связать и молить Гименея и бога Эрота,
Да уподобят их жизнь двум источникам, вместе текущим,
Иль виноградной лозе и сошке прямой и высокой.
Верной опорою служит одна, украшеньем другая;
Если ж две дочери или два сына родятся, весь пламень
Дружбы своей перелить в их младые, невинные души.
Мы родилися: нами матери часто менялись,
Каждая сына другой сладкомлечною грудью питала;
Впили мы дружбу, и первое, что лишь запомнил я, — ты был;
С первым чувством во мне развилася любовь к Палемону.
Выросли мы — и в жизни много опытов тяжких
Боги на нас посылали, мы дружбою всё усладили.
Скор и пылок я смолоду был, меня все поражало,
Все увлекало; ты кроток, тих и с терпеньем чудесным,
Свойственным только богам, милосердым к Япетовым детям.
Часто тебя оскорблял я, — смиренно сносил ты, мне даже,
Мне не давая заметить, что я поразил твое сердце.
Помню, как ныне, прощенья просил я и плакал, ты ж, друг мой,
Вдвое рыдал моего, и, крепко меня обнимая,
Ты виноватым казался, не я. — Вот каков ты душою!
Ежели все меня любят, любят меня по тебе же:
Ты сокрывал мои слабости; малое доброе дело
Ты выставлял и хвалил; ты был все для меня, и с тобою
Долгая жизнь пролетела, как вечер веселый в рассказах.
Счастлив я был! не боюсь умереть! предчувствует сердце —
Мы ненадолго расстанемся: скоро мы будем, обнявшись,
Вместе гулять по садам Елисейским, и, с новою тенью
Встретясь, мы спросим: «Что на земле? всё так ли, как прежде?
Други так ли там любят, как в старые годы любили?»
Что же услышим в ответ: по-старому родина наша
С новой весною цветет и под осень плодами пестреет,
Но друзей уже нет, подобных бывалым; нередко
Слушал я, старцы, за полною чашей веселые речи:
«Это вино дорогое! — Его молодое хвалили
Славные други, Дамет с Палемоном; прошли, пролетели
Те времена! хоть ищи, не найдешь здесь людей, им подобных,
Славных и дружбой, и даром чудесным испытывать вина».

Сергей Дуров

Смерть сластолюбца

Он юношеских лет еще не пережил,
Но жизни не щадя, не размеряя сил,
Он насладился всем не во-время, чрез меру,
И рано, наконец, во все утратил веру.
Бывало, если он по улице идет,
На тень его одну выходит из ворот
Станица буйная безнравственных вакханок,
Чтоб обольстить его нахальностью приманок —
И он на лоне их, сок юности точа,
Ослабевал душой и таял как свеча.
Его и день и ночь преследовала скука:
Нередко в опере Моцарта или Глюка
Он, опершись рукой, безмысленно зевал.
Он головы своей в тот ключ не погружал,
Откуда черпал нам Шекспир живые волны.
Все радости ему казалися неполны:
Он жизни не умел раскрашивать мечтой.
Желаний не было в груди его больной:
А ум, насмешливый и несогретый чувством,
Смеялся дерзостно над доблестным искусством
И всё великое с презреньем разрушал:
Он покупал любовь, а совесть продавал.
Природа — ясный свод, тенистые овраги,
Шумящие леса, струн лазурной влаги —
И всё, что тешит нас и радует в тиши,
Не трогало его бездейственной души,
В нем сердца не было; любил он равнодушно:
Быть с матерью вдвоем ему казалось скучно.
Не занятый ничем, испытанный во всем,
Заране он скучал своим грядущим днем.
Вот — раз, придя домой, больной и беспокойный,
Тревожимый в душе своею грустью знойной,
Он сел облокотясь, с раздумьем на челе,
Взял тихо пистолет, лежавший на столе,
Коснулся до замка… огонь блеснул из полки…
И череп, как стекло, рассыпался в осколки.
О юноша, ты был ничтожен, глуп и зол,
Не жалко нам тебя. Ты участь приобрел
Достойную себя. Никто, никто на свете
Не вспомнит, не вздохнет о жалком пустоцвете.
Но если плачем мы, то жаль нам мать твою,
У сердца своего вскормившую змею,
Которая тебя любила всею силой,
А ты за колыбель ей заплатил могилой.
Не жалко нам тебя — о нет! но жаль нам ту,
Как ангел чистую, бедняжку-сироту,
К которой ты пришел, сжигаемый развратом
И соблазнил ее приманками и златом.
Она поверила. Склонясь к твоей груди,
Ей снилось счастие и радость впереди.
Но вот теперь она — увы! — упала с неба:
Без крова, без родства, нуждаясь в крошках хлеба
С отчаяньем глядя на пагубную связь,
Она — букет цветов, с окна столкнутых в грязь!
Нет, нет — не будем мы жалеть о легкой тени:
Негодной цифрою ты был для исчислений;
Но жаль нам твоего достойного отца,
Непобедимого в сражениях бойца.
Встревожа тень его своей преступной тенью,
Ты имя славное его обрек презренью.
Не жалко нам тебя, но жаль твоих друзей,
Жаль старого слугу и жалко тех людей,
Чью участь злобный рок сковал с твоей судьбою,
Кто должен был итти с тобой одной стезею,
Жаль пса, лизавшего следы преступных ног,
Который за любовь любви найти не мог.
А ты, презренный червь, а ты, бедняк богатый,
Довольствуйся своей заслуженною платой.
Слагая жизнь с себя, ты думал, может быть,
Своею смертию кого-нибудь смутить —
Но нет! на пиршестве светильник не потухнул,
Без всякого следа ты камнем в бездну рухнул.
Наш век имеет мысль — и он стремится к ней,
Как к цели истинной. Ты смертию своей
Не уничтожил чувств, нам свыше вдохновенных,
Не совратил толпы с путей определенных:
Ты пал — и об тебе не думают теперь,
Без шума за тобой судьба закрыла дверь.
Ты пал — но что нашел, свершивши преступленье?
Распутный — ранний гроб, а суетный — забвенье.
Конечно, эта смерть для общества чужда:
Он свету не принес ни пользы, ни вреда —
И мы без горести, без страха и волненья
Глядим на падшего, достойного паденья.
Но если, иногда, подумаешь о том,
Что жизнь слабеет в нас заметно с каждым днем,
Когда встречаем мы, что юноша живой,
Какой-нибудь Робер, с талантом и душой
Едва посеявший великой жатвы семя,
Слагает жизнь с себя, как тягостное бремя;
Когда историк Рабб, точа на раны яд,
С улыбкой навсегда смежает тусклый взгляд;
Когда ученый Грос, почти уже отживший,
До корня общество и нравы изучивший,
Как лань, испуганный внезапным лаем псов,
Кидается в реку от зависти врагов;
Когда тлетворный вихрь открытого злодейства,
Отъемлет каждый день сочленов у семейства:
У сына мать его, у дочери отца,
У плачущих сестер их брата-первенца,
Когда старик седой, ценивший жизни сладость,
Насильной смертию свою позорит старость;
Когда мы, наконец, посмотрим на детей,
Созревших до поры за книгою своей,
Мечтавших о любви, свободе и искусствах, —
И после ошибясь в своих заветных чувствах
И к истине нагой упав лицом к лицу,
На смерть стремящихся, как к брачному венцу, —
Тогда невольно в грудь сомненье проникает:
Смиренный — молится, а мудрый — размышляет:
Не слишком скоро ли вперед шагнули мы?
Куда влечет нас век? к чему ведут умы?
Какие движут нас сокрытые пружины?
Чем излечиться нам? И где всему причины?
Быть может, что в душе, безвременно, у нас
Высокой истины святой огонь погас,
Что слишком на себя надеемся мы много,
……………………….
……………………….
……………………….
……………………….
……………………….
Не время ль пожалеть о тех счастливых днях,
Когда мы видели учителей в отцах
И набожно несли свое ярмо земное,
Раскрыв перед собой Евангелье святое;
Для ока. смертного — таинственная тьма!
Неразрешимые вопросы для ума!
Как часто, иногда, от них, во время ночи,
Поэт не может свесть задумчивые очи,
И, преданный мечтам и мыслям роковым,
Один — блуждает он по улицам пустым,
Встречая изредка, кой-где, у переходов
Вернувшихся домой, с прогулки, пешеходов.

Яков Петрович Полонский

Фантазии бедного малого

Я б желал, — внимая гулу ветра,
Размышлял когда-то бедный малый,
На чердак свой в сумерки забравшись, —
Я б желал, чтоб шар земной иначе
Был устроен мачехой-природой:
Чтоб моря не знали ураганов,
Чтоб земля не стыла от морозов,
Чтоб она не трескалась от зноя.
Чтоб весна цветы свои мешала
С золотыми осени плодами;
Я б тогда нашел себе местечко, —
Я б тогда ушел под самый полюс,
Там бы лег в тени густых каштанов:
Кто б тогда мешал мне грызть орехи,
Упиваться виноградным соком,
В пенье птиц, в немое созерцанье
Вечных звезд душою погружаться! В хороводе непритворно-страстных,
Шаловливо-нежных дев — по вкусу
Я б нашел себе жену — голубку:
Для нее построил бы я домик
Из шестов, плющами перевитых,
К потолку подвесил бы гирлянды
И нагой валялся б я по сену,
Как с амурами, с детьми нагими;
Я б учил их по деревьям лазить, —
С обезьянами я жил бы в мире…
Да и люди были бы сноснее.
— Вишь, чего ты захотел, бедняга!
Глухо прошумела мать-природа, —
У тебя, знать, губа-то не дура!

— Я б желал, — уткнувши нос в подушку,
Продолжал мечтать мой бедный малый, —
Я б желал, чтоб люди умирали
Без тоски, с невозмутимой верой,
Что они из мира ускользают,
Как из душной ямы, на свободу,
Чтоб я мог витать загробной тенью:
Я б тогда нежданным появленьем
Мог смутить бездушного злодея,
Оправдал бы жертву тайной злобы, Был бы добрым гением несчастных…
А не то, — я мог бы, ради смеха,
Озадачить модного педанта,
Гордого в своем матерьялизме,
Я б заставил перья прыгать — или
У меня и книги бы летали.
А не то… Клянусь моей любовью!..
К ней, моей божественной, прелестной, —
К той, о ком я, бедный малый, даже
И мечтать не смею, оттого что,
Пребывая в невысоком чине,
Высоко квартиру нанимаю, —
Я б подкрался свежим, ранним утром,
Подошел бы к девственному ложу,
Тихо распахнул бы занавески
И листы крапивы самой жгучей
Насовал бы ей под одеяло.
Я б желал, чтоб мачеха-природа,
Не шутя, хоть черта смастерила —
И за то я б ей сказал «спасибо»…

— Вишь, чего ты захотел, бедняга!
Громко просвистела мать-природа, —
У тебя, знать, губа-то не дура!
— Если ж нет! хвативши кулачищем
По столу, воскликнул бедный малый, —
Если эта мачеха-природа
Ничего-то не сумела сделать —
И беднее всех моих фантазий,
Я хочу, чтоб ей на зло повсюду
Разлилось довольство, чтоб законны
Были все земные наслажденья,
Чтоб меня судила справедливость,
Чтоб тяжелый труд был равномерно
И по-братски разделен со всеми,
Чтоб свобода умеряла страсти,
Чтобы страсти двигали народом,
Как пары колесами машины,
Облегчая руки человека,
Созидая новые богатства.

— У тебя, знать, губа-то не дура!
Залилась, запела мать-природа.—
Погляжу я на тебя, бедняга,
Как ты будешь с братьями-то ладить,—
Будешь ладить, я мешать не стану,
Даже стану по головке гладить.

Я б желал, — внимая гулу ветра,
Размышлял когда-то бедный малый,
На чердак свой в сумерки забравшись, —
Я б желал, чтоб шар земной иначе
Был устроен мачехой-природой:
Чтоб моря не знали ураганов,
Чтоб земля не стыла от морозов,
Чтоб она не трескалась от зноя.
Чтоб весна цветы свои мешала
С золотыми осени плодами;
Я б тогда нашел себе местечко, —
Я б тогда ушел под самый полюс,
Там бы лег в тени густых каштанов:
Кто б тогда мешал мне грызть орехи,
Упиваться виноградным соком,
В пенье птиц, в немое созерцанье
Вечных звезд душою погружаться!

В хороводе непритворно-страстных,
Шаловливо-нежных дев — по вкусу
Я б нашел себе жену — голубку:
Для нее построил бы я домик
Из шестов, плющами перевитых,
К потолку подвесил бы гирлянды
И нагой валялся б я по сену,
Как с амурами, с детьми нагими;
Я б учил их по деревьям лазить, —
С обезьянами я жил бы в мире…
Да и люди были бы сноснее.
— Вишь, чего ты захотел, бедняга!
Глухо прошумела мать-природа, —
У тебя, знать, губа-то не дура!

— Я б желал, — уткнувши нос в подушку,
Продолжал мечтать мой бедный малый, —
Я б желал, чтоб люди умирали
Без тоски, с невозмутимой верой,
Что они из мира ускользают,
Как из душной ямы, на свободу,
Чтоб я мог витать загробной тенью:
Я б тогда нежданным появленьем
Мог смутить бездушного злодея,
Оправдал бы жертву тайной злобы,

Был бы добрым гением несчастных…
А не то, — я мог бы, ради смеха,
Озадачить модного педанта,
Гордого в своем матерьялизме,
Я б заставил перья прыгать — или
У меня и книги бы летали.
А не то… Клянусь моей любовью!..
К ней, моей божественной, прелестной, —
К той, о ком я, бедный малый, даже
И мечтать не смею, оттого что,
Пребывая в невысоком чине,
Высоко квартиру нанимаю, —
Я б подкрался свежим, ранним утром,
Подошел бы к девственному ложу,
Тихо распахнул бы занавески
И листы крапивы самой жгучей
Насовал бы ей под одеяло.
Я б желал, чтоб мачеха-природа,
Не шутя, хоть черта смастерила —
И за то я б ей сказал «спасибо»…

— Вишь, чего ты захотел, бедняга!
Громко просвистела мать-природа, —
У тебя, знать, губа-то не дура!

— Если ж нет! хвативши кулачищем
По столу, воскликнул бедный малый, —
Если эта мачеха-природа
Ничего-то не сумела сделать —
И беднее всех моих фантазий,
Я хочу, чтоб ей на зло повсюду
Разлилось довольство, чтоб законны
Были все земные наслажденья,
Чтоб меня судила справедливость,
Чтоб тяжелый труд был равномерно
И по-братски разделен со всеми,
Чтоб свобода умеряла страсти,
Чтобы страсти двигали народом,
Как пары колесами машины,
Облегчая руки человека,
Созидая новые богатства.

— У тебя, знать, губа-то не дура!
Залилась, запела мать-природа.—
Погляжу я на тебя, бедняга,
Как ты будешь с братьями-то ладить,—
Будешь ладить, я мешать не стану,
Даже стану по головке гладить.

Федор Достоевский

На первое июля 1855 года

Когда настала вновь для русского народа
Эпоха славных жертв двенадцатого года
И матери, отдав царю своих сынов,
Благословили их на брань против врагов,
И облилась земля их жертвенною кровью,
И засияла Русь геройством и любовью,
Тогда раздался вдруг твой тихий, скорбный стон,
Как острие меча, проник нам в душу он,
Бедою прозвучал для русского тот час,
Смутился исполин и дрогнул в первый раз.Как гаснет ввечеру денница в синем море,
От мира отошел супруг великий твой.
Но веровала Русь, и в час тоски и горя
Блеснул ей новый луч надежды золотой…
Свершилось, нет его! Пред ним благоговея,
Устами грешными его назвать не смею.
Свидетели о нем — бессмертные дела.
Как сирая семья, Россия зарыдала;
В испуге, в ужасе, хладея, замерла;
Но ты, лишь ты одна, всех больше потеряла! И помню, что тогда, в тяжелый, смутный час,
Когда достигла весть ужасная до нас,
Твой кроткий, грустный лик в моем воображеньи
Предстал моим очам, как скорбное виденье,
Как образ кротости, покорности святой,
И ангела в слезах я видел пред собой…
Душа рвалась к тебе с горячими мольбами,
И сердце высказать хотелося словами,
И, в прах повергнувшись, вдовица, пред тобой,
Прощенье вымолить кровавою слезой.Прости, прости меня, прости мои желанья;
Прости, что смею я с тобою говорить.
Прости, что смел питать безумное мечтанье
Утешить грусть твою, страданье облегчить.
Прости, что смею я, отверженец унылой,
Возвысить голос свой над сей святой могилой.
Но боже! нам судья от века и вовек!
Ты суд мне ниспослал в тревожный час сомненья,
И сердцем я познал, что слезы — искупленье,
Что снова русской я и — снова человек! Но, думал, подожду, теперь напомнить рано,
Еще в груди ее болит и ноет рана…
Безумец! иль утрат я в жизни не терпел?
Ужели сей тоске есть срок и дан предел?
О! Тяжело терять, чем жил, что было мило,
На прошлое смотреть как будто на могилу,
От сердца сердце с кровью оторвать,
Безвыходной мечтой тоску свою питать,
И дни свои считать бесчувственно и хило,
Как узник бой часов, протяжный и унылый.О нет, мы веруем, твой жребий не таков!
Судьбы великие готовит провиденье…
Но мне ль приподымать грядущего покров
И возвещать тебе твое предназначенье?
Ты вспомни, чем была для нас, когда он жил!
Быть может, без тебя он не был бы, чем был!
Он с юных лет твое испытывал влиянье;
Как ангел божий, ты была всегда при нем;
Вся жизнь его твоим озарена сияньем,
Озлащена любви божественным лучом.Ты сердцем с ним сжилась, то было сердце друга.
И кто же знал его, как ты, его супруга?
И мог ли кто, как ты, в груди его читать,
Как ты, его любить, как ты, его понять?
Как можешь ты теперь забыть свое страданье!
Все, все вокруг тебя о нем напоминанье;
Куда ни взглянем мы — везде, повсюду он.
Ужели ж нет его, ужели то не сон!
О нет! Забыть нельзя, отрада не в забвеньи,
И в муках памяти так много утешенья! О, для чего нельзя, чтоб сердце я излил
И высказал его горячими словами!
Того ли нет, кто нас, как солнце, озарил
И очи нам отверз бессмертными делами?
В кого уверовал раскольник и слепец,
Пред кем злой дух и тьма упали наконец!
И с огненным мечом, восстав, архангел грозный,
Он путь нам вековой в грядущем указал…
Но смутно понимал наш враг многоугрозный
И хитрым языком бесчестно клеветал… Довольно!.. Бог решит меж ними и меж нами!
Но ты, страдалица, восстань и укрепись!
Живи на счастье нам с великими сынами
И за святую Русь, как ангел, помолись.
Взгляни, он весь в сынах, могущих и прекрасных;
Он духом в их сердцах, возвышенных и ясных;
Живи, живи еще! Великий нам пример,
Ты приняла свой крест безропотно и кротко…
Живи ж участницей грядущих славных дел,
Великая душой и сердцем патриотка! Прости, прости еще, что смел я говорить,
Что смел тебе желать, что смел тебя молить!
История возьмет резец свой беспристрастный,
Она начертит нам твой образ светлый, ясный;
Она расскажет нам священные дела;
Она исчислит все, чем ты для нас была.
О, будь и впредь для нас как ангел провиденья!
Храни того, кто нам ниспослан на спасенье!
Для счастия его и нашего живи
И землю русскую, как мать, благослови.

Владимир Маяковский

Пьеска про попов, кои не понимают, праздник что такое

ДЕЙСТВУЮТ:
1.
Отец Свинуил.
2.
Мать Фекла.
3.
Комиссар.
4.
Дьякон.
5.
Театр Сатиры.
6.
И прочие — рабочие.Первое действие
Комната в образах. Дверь. Окно. Кровать с миллионом перин. Сидит мать Фекла — вся в грустях.Мать ФеклаИ пришел ко мне отец Свинуил,
и сел это он около
и говорит он:
«Матушка, говорит,
Фекла,
сиди, говорит, здесь,
ежели ты дура.
А я, говорит,
не могу,
вот она у меня, говорит, где
эта самая, говорит,
пролетарская диктатура».
И осталась я одинешенька.
День-деньской плачу,
ничего не делая.
Похудела — похудела я.
Со щек с одних спустила по пуду, —
скоро совсем
как спичка буду.С треском распахивается окно.Караул!
Воры! Свинуил (закутан во что-то для неузнаваемости)Дура!
Тише! ФеклаОтец Свинуил!
О господи!
Через окно…
Да что это за занятие светское! Свинуил (с трудом влезший)Цыц, товарищ Фекла!
Да здравствует власть советская!
Ничего не попишешь —
зря
Деникина
святой водой кропили-с.
Что́ Антанта, —
товарищ Мартов
и то
большевиков признал.
Укрепились.ФеклаОтец Свинуил!
От вас ли слышу?
Да ведь вы же ж так ненавидели… СвинуилА что мне?
На Принцевы острова ехать,
что ли?
Там только меня не видели!
Не то что в пароход,
ни в одну эскадру
такому не уместиться пузу.
Попробовал в трюм лезть, —
куда! —
все равно что
слона запихивать в бильярдную лузу.ФеклаЧто же нам делать?
Что же нам делать?
Господи!
Хочешь,
в столб телеграфный,
ей-богу,
в столб телеграфный поставлю свечку,
только спаси,
только помилуй
твою разнесчастную овечку.СвинуилЧего хнычешь,
ничего не понимая!
Какой завтра день? ФеклаДень?
Первое мая.СвинуилПервое мая!
Первое мая!
Что первое мая?
Посмотри на календарь,
число-то какое?
Красное? ФеклаКрасное.СвинуилЗначит, праздник.
Дело ясное? ФеклаЯсное.СвинуилЗначит, народ без дела шляться будет? ФеклаНу, будет.СвинуилТак вот
я
и возопию к нему:
«Слушайте,
православные люди!
Праздник празднуете,
а праздновать без попа-то как?»
И разольюсь
и размажусь,
аки патока.
Это, мол,
не ладно,
что праздник, а без ладана.
Без попов, мол,
праздник
не обходится и в Европе ведь.
Праздник и не в праздник,
если не елейная проповедь.
Покажут, мол, вам, товарищи, праздник,
когда попадете на́ небо.
Несли бы вы, товарищи, лучше подаяние бы…
И жизнь, ой, пойдет, —
не жизнь, а манная.
От всех этих похорон
растопырю карманы я.ВместеУслышь же молитвы наши,
господь вседержитель! Театр СатирыУслышит, —
шире карманы держите! Второе действие
Угол церкви. Паперть. Пролет домов. В него вольется первомайское шествие. У церкви Свинуил и дьякон. Разглядывают.СвинуилНароду-то!
Народищу!
Никогда еще
народа стоко
и в пасху не ходило. (К дьякону.)Чего глазеешь,
черт кудластый?
Раздувай,
раздувай кадило!
А ну-ка,
рассмотрим,
взлезем на паперть. (Рассмотрел и после паузы в досаде.)Как же ж это можно
в праздник
и без попа переть? ДьяконДа што без попа-то, —
без хоругвей прут,
и у каждого лопата! СвинуилВывози, пречистая!
Дай обобрать ее.ДьяконТише!
Идут.СвинуилБратие! Не слушают, идут.Братие! Не слушают, идут.Братие!
Да что вы,
черт вас дери,
отец я ваш духовный или нет? Первый рабочийТоварищи,
обождите минутку.
Тут какой-то человек орет, —
братьев потерял.
Может, кто знает?
Товарищ,
как ваших братьев фамилия? ВторойВаши братья что?
Работники?
Они, может, уже
на субботнике.СвинуилДа што вы, —
ах! —
я вовсе не про то.
Совершенно не в тех смыслах.
Я не про правдашних братьев,
а про братьев, которые по Христу… Несколько рабочихТу, ту, ту, ту, ту! ПервыйДа ты, я вижу, свой,
товарищ, социалист.
Этак действительно
все мы тут братцы! ТретийА ну,
братец,
попробуй.
За лопату
ты умеешь браться? СвинуилДа што вы, —
за лопату!
Как вам не стыдно,
ах!
Я не про такое равноправие.
Я про которое на небесах.ЧетвертыйНа небесах?
Да разве
с такой обузой
взлезешь на небо,
черт толстопузый? ДьяконГоспода,
да што вы!
Священное лицо!
Можно этак чертом попа ли? Первый (разводя руками)Откуда вы такие взялись?
Что вы
в РСФСР
с луны попали? КомиссарА ну-ка
скажи,
человек милейший,
есть ли у тебя документик
насчет исполнения в пролетарский день работы
какой-нибудь,
хотя бы самой малейшей? СвинуилЧто вы,
помилуйте!
Да разве я против работы?
Хотите, —
хоругви спереди понесу.
Прикажите вынести.Несколько голосовДа что разговаривать!
Какие там еще хоругви!
Вот тебе лопата.
Марш —
для несения трудовой повинности.СвинуилТоварищи,
пощадите звание.ВсеЛадно, ладно.
Марш на работу!
А на небо
как-нибудь
устроимся сами.Третье действие
Комната первого действия. Та же Фекла — вся в ожидании.ФеклаЧто это он
запропастился?
Ушел как в гроб.
Должно быть, уж миллион николаевками нагреб.
Идет.
Ну что, была треба? Вваливается усталый в грязи Свинуил.Отец Свинуил!
Что с тобой?
Из каких ты мест? Свинуил (доставая кусок хлеба — весело)С требы.
А вот и полфунта хлеба. (Отстраняет ухватившуюся было за кусок Феклу и сам впивается в него зубами.)Отцепись, матушка.
Сама заработай.
Не трудящийся не ест.Театр Сатиры спешит занавесить занавес. В это время опять врывается поп и бешено начинает трясти руку Театра Сатиры.СвинуилПростите великодушно.
С этого
с самого
с субботника.
Голоден, как собака, был.
Чуть достоуважаемый Театр Сатиры
поблагодарить не забыл.
Благодарю вас,
благодарю душевно-с,
что и я
в театр, наконец, попал.
А то совсем
в театрах
забыли про несчастного попа.
И светские
и военные выводились лица.
А нам
всего и удовольствия,
что молиться.
Передайте наше нижайшее
рабоче-крестьянскому правительству,
товарищу Луначарскому,
товарищу Маяковскому,
товарищу Зонову,
товарищу Малютину
и всей остальной массе.
Скажите:
благодарят, мол, вас
духовные отцы,
отцы монаси.Театр СатирыПередам, передам.
Уходите, ладно.
Все-таки поп
не может без ладана.

Альфред Теннисон

Стихотворения

Стонет ветер, воет ветер у меня в окне…
В ветре слышу зов Уилли:—Мать, приди во мне!
— Не могу придти сегодня, сын мой, не могу:
Ночь светла… луны сиянье блещет на снегу…
Нас увидели бы, милый, недругов глаза.
Лучше—мгла безлунной ночи, буря и гроза!
В самый ливень, вся промокнув ночью до костей,
Дотащусь в тебе во мраке я на зов цепей…
Как? Ужели? Быть не может! Кости я взяла,
С места казни окаянной все подобрала!
Что сейчас я говорила?.. Слушают! Шпион?!
Если дуб лесной срубили—уж не встанет он!..
Кто впустил вас? И давно ли вы пришли сюда?
Вы ни слова не сказали… О, простите!.. да,
Узнаю вас… Вы, милэди, вы пришли помочь,
Но и в сердце мне, и в очи уж завралась ночь.
Вы, не знавшая страданий в жизни никогда —
Что вы знаете о бездне ужаса, стыда?..
В час ночной, пока вы спали, я нашла его!
Уходите! Не понять вам горя моего!
Вы добры во мне, милэди. Умоляю вас,
Не браните лишь Уилли в мой предсмертный час.
Я в тюрьме прощалась с сыном… Идя умирать,
Он сказал:—Меня другие подбивали, мать.
Преступление открылось… Я плачусь один.—
И я знаю: не солгал он, не солгал мой сын!
Своевольным да упрямым был он с детских лет,
Подзадорить кто бывало—не удержишь, нет!
Безшабашной головою рос Уилли мой,
Из него солдат бы вышел—молодец лихой.
Но в безпутным негодяям он попал во власть,
Подзадорившим на почту у холмов напасть.
Не убил он и не ранил, взял лишь кошелек,
Да и тот друзьям он бросил, бедный мой сынов!
Я к судье явилась. Правду разсказала я,
И Уилли осудил он… Бог ему судья!
Мой Уилли был повешен, как злодей, как вор!
Незапятнанное имя… О, позор, позор!
Сам Господь велел, чтоб в землю опускали прах,
А Уилли труп качался по ветру в цепях…
Бог помилует убийцу, правый гнев смягча,
Но не судий кровожадных с сердцем палача!
Оттолкнул меня тюремщик резко от дверей;
За дверями лишь раздался жесткий лязг цепей:
Сын хотел сказать мне что-то—но закрылась дверь —
Что такое? мне уж больше не узнать теперь…
С этих пор глухою ночью и при свете дня
Не смолкает крик Уилли, мучает меня!
Стали бить меня за это, стали запирать,
Но немолчно, год за годом, все я слышу:—Мать! —
Наконец, признав безумной, дали волю мне —
Но от трупа оставались кости лишь одне!
Тело сына расклевали вороны кругом!
Я собрала эти кости… Было ль то грехом?
Нет, милэди, я не врала, взяв их у судьи,
Я под сердцем их носила, и оне—мои!
Я омыла их ручьями жарких слез моих,
И в земле святой, у церкви, закопала их.
В страшный день Суда Господня, верю, встанет он,
Только-б люди не узнали, где он схоронен.
Ведь они его откроют и повесят вновь!
Боже, Боже! Ты и к грешным завещал любовь.
Прочитайте из Писанья, как страдал Христос,
Как прощение и милость людям Он принес!
Завещав долготерпенье, Он велел прощать,
А земные судьи смертью вздумали карать.
Но последний будет первым, по Его словам…
Боже мой, и я терпела—это знаешь Сам —
О, как долго! Год за годом, в холод и туман,
Под дождем, во мраке ночи, в снежный ураган!
Он не каялся,—сказали. Но об этом знать,
О раскаянии сына, может только мать…
Вы слыхали бурной ночью дикий ветра стон?
Это плачет мой Уилли, это стонет он!
Суд и милость—в воле Бога. Умирая, жду,
Что увижуся с Уилли, только не в аду.
За него я так молилась, что услышал Бог
И меня с любимым сыном разлучить не мог.
Если-ж он погиб навеки по своей вине —
То не надо о спасенье говорить и мне…
Уходите!.. Бог все видит, Бог меня поймет!
Вы ребенка не носили… Ваше сердце—лед!
О, простите мне, милэди. Но Уилли зов
Мне мешает… Я не слышу звука ваших слов.
Снег блестит и небо ясно… Что же он зовет?
И не с виселицы страшной—из могилы?.. Вот!
Вы слыхали? Ближе… громче… Милый сын! я жду.
Месяц скрылся. Доброй ночи. Он зовет… Иду!
О. М-ва.
И.
ДВЕ СЕСТРЫ.
Баллада.
Из древняго рода мы были с сестрою,
Она затмевала меня красотою.
Как ветер над башней гудит угловой!..
Ее обольстил он. Несчастной паденье
Внушило мне жажду глубокую мщенья.
Граф был красавец собой.
Со смертию душу она загубила
И дом наш старинный позором покрыла.
Как ветер над башней гудит угловой!..
И мыслью с тех пор я жила ежечасно;
Быть графом любимой безумно и страстно.
Граф был красавец собой.
На пир я послала ему приглашенье,
И в сердце его пробудила влеченье.
Как ветер над башней гудит угловой!..
А ночью на ложе заснул он со мною,
Склоняся к плечу моему головою.
Граф был красавец собой.
И страстно в безмолвье и сумраке ночи
Ему целовала уста я и очи.
Как ветер над башней гудит угловой!..
Жестокая злоба мне сердце сдавила,
Но я, ненавидя, безумно любила.
Граф был красавец собой.
В безмолвии ночи неслышно я встала,
Я сталь отточила сама у кинжала.
Как ветер над башней гудит угловой!..
И что-то во сне прошептал он невнятно,
А я поразила его троекратно.
Граф был красавец собой.
Он был так прекрасен! Я кудри с любовью
Ему расчесала, склонясь к изголовью.
Как ветер над башней гудит угловой!..
И матери графа—подарок желанный —
Я труп отослала его бездыханный.
Граф был красавец собой.
ИИ.
ЛЭДИ КЛЭРА ВЕР ДЕ-ВЕР.
О, лэди Клэра Вер-де-Вер,
Для вас немыслима победа!
Явить могущества пример
Хотели вы—завлечь соседа, —
Но я, я увидал силок
И спасся. Мне мила свобода.
Любить вас я желать не мог,
Хоть вы и княжескаго рода.
О, лэди Клэра! Вы своим
Гордитеся происхожденьем,
Но я пренебрегаю им;
За гордость я плачу презреньем.
Для вас я жизнь не разобью
Простого, кроткаго созданья,
Ея любовь я признаю
Важней гербов и состоянья.
О, лэди Клэра, не меня —
Других ищите для забавы!
Будь вы царицей—все же я
В любви такой не вижу славы.
Как велика любовь моя —
.Вы знать хотели из каприза?
Увы, к вам холоднее я,
Чем лев над мрамором карниза.
О, лэди Клэра, с дня того,
Когда похоронил я друга,
Три года минуло всего,
А умер он не от недуга…
Вы вспоминали про него
С печалью кроткой и красивой,
Но рана на груди его
Была весьма красноречивой…
О, лэди Клэра, в страшный час.
Когда за матерью послали,
Какия истины о вас
Мы от несчастной услыхали!
Она изяществом манер
Не отличалась, без сомненья,
Какое носит Вер-де-Вер
Присуще с самаго рожденья.
О, лэди Клэра, верьте мне,
Садовнику с его женою
Не снится даже и во сне,
Что длинной предков чередою
Гордитесь вы. Всего важней
Любви священные законы,
А миру доброта нужней,
Чем все гербы и все короны.
Я, лэди Клэра, знаю вас.
Вас мучит недовольства бремя,
И взор усталый ваших глаз
В тоске немой считает время.
С богатством вашим, с красотой,
Вы все-ж страдаете порою,
И, с этой в сердце пустотой,
Жестокой тешитесь игрою.
О, леди Клэра Вер-де-Вер,
Вам все даровано судьбою
И милосердия пример
Могли бы вы явить собою.
Больных и нищих разве нет,
В тоске напрасно вопиющих?
В сердца пролейте гнанья свет
И приютите неимущих!
О. Михайлова.

Михаил Юрьевич Лермонтов

Беглец

Гарун бежал быстрее лани,
Быстрей, чем заяц от орла;
Бежал он в страхе с поля брани,
Где кровь черкесская текла;
Отец и два родные брата
За честь и вольность там легли,
И под пятой у супостата
Лежат их головы в пыли.
Их кровь течет и просит мщенья,
Гарун забыл свой долг и стыд;

Он растерял в пылу сраженья
Винтовку, шашку — и бежит! —

И скрылся день; клубясь, туманы
Одели темные поляны
Широкой белой пеленой;
Пахнуло холодом с востока,
И над пустынею пророка
Встал тихо месяц золотой…

Усталый, жаждою томимый,
С лица стирая кровь и пот,
Гарун меж скал аул родимый
При лунном свете узнает;
Подкрался он, никем не зримый…
Кругом молчанье и покой,
С кровавой битвы невредимый
Лишь он один пришел домой.

И к сакле он спешит знакомой,
Там блещет свет, хозяин дома;
Скрепясь душой как только мог,
Гарун ступил через порог;
Селима звал он прежде другом,
Селим пришельца не узнал;
На ложе, мучимый недугом, —
Один, — он молча умирал…
«Велик аллах! от злой отравы
Он светлым ангелам своим
Велел беречь тебя для славы!»
— «Что нового?» — спросил Селим,
Подняв слабеющие вежды,
И взор блеснул огнем надежды!..
И он привстал, и кровь бойца
Вновь разыгралась в час конца.
«Два дня мы билися в теснине;
Отец мой пал, и братья с ним;
И скрылся я один в пустыне,
Как зверь преследуем, гоним,
С окровавленными ногами
От острых камней и кустов,
Я шел безвестными тропами
По следу вепрей и волков.
Черкесы гибнут — враг повсюду.

Прими меня, мой старый друг;
И вот пророк! твоих услуг
Я до могилы не забуду!..»
И умирающий в ответ:
«Ступай — достоин ты презренья.
Ни крова, ни благословенья
Здесь у меня для труса нет!..»

Стыда и тайной муки полный,
Без гнева вытерпев упрек,
Ступил опять Гарун безмолвный
За неприветливый порог.

И, саклю новую минуя,
На миг остановился он,
И прежних дней летучий сон
Вдруг обдал жаром поцелуя
Его холодное чело.
И стало сладко и светло
Его душе; во мраке ночи,
Казалось, пламенные очи
Блеснули ласково пред ним,
И он подумал: я любим,
Она лишь мной живет и дышит…
И хочет он взойти — и слышит,
И слышит песню старины…
И стал Гарун бледней луны:

Месяц плывет
Тих и спокоен,
А юноша воин
На битву идет.
Ружье заряжает джигит,
А дева ему говорит:
Мой милый, смелее
Вверяйся ты року,
Молися востоку,
Будь верен пророку,
Будь славе вернее.
Своим изменивший
Изменой кровавой,
Врага не сразивши,
Погибнет без славы,

Дожди его ран не обмоют,
И звери костей не зароют.
Месяц плывет
И тих и спокоен,
А юноша воин
На битву идет.

Главой поникнув, с быстротою
Гарун свой продолжает путь,
И крупная слеза порою
С ресницы падает на грудь…

Но вот от бури наклоненный
Пред ним родной белеет дом;
Надеждой снова ободренный,
Гарун стучится под окном.
Там, верно, теплые молитвы
Восходят к небу за него,
Старуха мать ждет сына с битвы,
Но ждет его не одного!..

«Мать, отвори! я странник бедный,
Я твой Гарун! твой младший сын;
Сквозь пули русские безвредно
Пришел к тебе!»
— «Один?»
— «Один!..»
— «А где отец и братья?»
— «Пали!
Пророк их смерть благословил,
И ангелы их души взяли».
— «Ты отомстил?»
— «Не отомстил…
Но я стрелой пустился в горы,
Оставил меч в чужом краю,
Чтобы твои утешить взоры
И утереть слезу твою…»
— «Молчи, молчи! гяур лукавый,
Ты умереть не мог со славой,
Так удались, живи один.
Твоим стыдом, беглец свободы,
Не омрачу я стары годы,
Ты раб и трус — и мне не сын!..»
Умолкло слово отверженья,

И все кругом обято сном.
Проклятья, стоны и моленья
Звучали долго под окном;
И наконец удар кинжала
Пресек несчастного позор…
И мать поутру увидала…
И хладно отвернула взор.
И труп, от праведных изгнанный,
Никто к кладбищу не отнес,
И кровь с его глубокой раны
Лизал, рыча, домашний пес;
Ребята малые ругались
Над хладным телом мертвеца,
В преданьях вольности остались
Позор и гибель беглеца.
Душа его от глаз пророка
Со страхом удалилась прочь;
И тень его в горах востока
Поныне бродит в темну ночь,
И под окном поутру рано
Он в сакли просится, стуча,
Но, внемля громкий стих Корана,
Бежит опять под сень тумана,
Как прежде бегал от меча.

Иван Никитин

Хозяин

Впряжён в телегу конь косматый,
Откормлен на диво овсом,
И бляхи медные на нём
Блестят при зареве заката.
Купцу дай, Господи, пожить:
Широкоплеч, как клюква, красен,
Казной от бед обезопасен,
Здоров, — о чём ему тужить?
Да мой купец и не горюет.
С какой-то бабой за столом
В особой горенке, вдвоём,
Сидит на мельнице, пирует.
Вода ревёт, вода шумит,
От грома мельница дрожит,
Идёт работа толкачами,
Идёт работа решетом,
Колёсами и жерновами —
И стукотня и пыль кругом…
Купец мой рюмку поднимает
И кулаком об стол стучит.
«И выпью!.. кто мне помешает?
И пью… сам чёрт не запретит!
Пей, Марья!..»
— «То-то, ненаглядный,
Ты мне на платье обещал…» —
«И кончено! Сказал — и ладно,
И будет так, как я сказал.
Мне что жена? Сыта, одета —
И всё… вот выпрягу коня
И прогуляю до рассвета,
И баста! Обними меня!..»
Вода шумит — не умолкает,
При свете месяца кипит,
Алмазной радугой сверкает,
Огнями синими горит.
Но даль темна и молчалива,
Огонь весёлый рыбака
Краснеет в зеркале залива,
Скользит по листьям лозняка.
Купец гуляет. Мы не станем
Ему мешать. В тиши ночной
Мы лучше в дом его заглянем,
Войдём неслышною стопой.
Уж поздно. Свечка нагорела.
Больной лежит и смерти ждёт.
Его лицо, как мрамор, бело,
И руки холодны, как лёд;
На лоб открытый кудри пали;
Остаток прежней красоты,
Печать раздумья и печали
Ещё хранят его черты.
Так, освещённые зарёю,
В замолкшем надолго лесу,
Листы осеннею порою
Ещё хранят свою красу.
Пора на отдых. Грудь разбита,
На сердце запеклася кровь —
И радость навек позабыта…
А ты, горячая любовь,
Явилась поздно. Доля, доля!
И если б раньше ты пришла, —
Какой бы здесь приют нашла?
Здесь труд и бедность, здесь неволя,
Здесь горе гнёзда вьёт свои,
И веет холод от порога,
И стены дома смотрят строго…
Здесь нет приюта для любви!
Лежит больной, лицо печально, —
И будто тенью лоб покрыт;
Так летом, только догорит
Румяной зорьки луч прощальный, —
Под сводом сумрачных небес
Стоит угрюм и тёмен лес.
Родная мать роняет слёзы,
Облокотясь на стол рукой.
Надежды, молодости грёзы,
Мир сердца — этот рай земной —
Всё унесло, умчало горе,
Как буйный вихрь уносит пыль,
Когда в степи шумит ковыль,
Шумит взволнованный, как море,
И догорает вся дотла
Грозой зажжённая ветла.
Плачь больше, бедное созданье!
И не слезами — кровью плачь!
Безвыходно твоё страданье
И беспощаден твой палач.
Невесела, невыносима,
Горька, как яд, твоя судьба:
Ты жизнь убила, как раба,
И не была никем любима…
Твой муж… но виноват ли он,
Что пьян, и груб, и неумён?
Когда б он мог подумать строго,
Как зла наделано им много,
Как много ран нанесено, —
Себя он проклял бы давно.
В борьбе тяжёлой ты устала,
Изнемогла и в грязь упала,
И в грязь затоптана толпой.
Увы! сгубил тебя запой!..
Твоя слеза на кровь походит…
Плачь больше!.. В воздухе чума!..
Любимый сын в могилу сходит,
Другой давно сошёл с ума.
Вот он сидит на лежанке просторной,
Голо острижен, и бледен, и хил;
Палку, как скрипку, к плечу прислонил,
Бровью и глазом мигает проворно,
Правой рукою и взад и вперёд
Водит по палке и песню поёт:
«На старом кургане, в широкой степи,
Прикованный сокол сидит на цепи.
Сидит он уж тысячу лет,
Всё нет ему воли, всё нет!
И грудь он когтями с досады терзает,
И каплями кровь из груди вытекает.
Летят в синеве облака,
А степь широка, широка…»
Вдруг палку кинул он, закрыл лицо руками
И плачет горькими слезами:
«Больно мне! больно мне! мозг мой горит.
Счастье тому, кто в могиле лежит!
Мать моя, матушка! полно рыдать!
Долго ли нам эту жизнь коротать?
Знаешь ли? Спальню запри изнутри,
Сторожем стану я подле двери.
«Прочь! — закричу я. — Здесь мать моя спит!..
Больно мне, больно мне! мозг мой горит!..»
Больной всё слушал эти звуки,
Горел на медленном огне,
Сказать хотел он: дайте мне
Хоть умереть без слёз и муки!
Ужель не мог я от судьбы
Дождаться мира в час кончины,
За годы думы и кручины,
За годы пытки и борьбы?
Иль эти пытки шуткой были?
Иль мало, среди стен родных,
Отравой зла меня поили?
Иль вместо слёз из глаз моих
Текла вода на изголовье,
Когда, губя своё здоровье,
Я думал ночи безо сна —
Зачем мне эта жизнь дана?
И, догорающий в постели,
Всю жизнь припомнив с колыбели,
Хотел он на своём пути
Хоть точку светлую найти —
И не сыскал.
Так в полдень жгучий,
Спустившись с каменистой кручи,
Томимый жаждой, пешеход
Искать ключа в овраг идёт.
И долго там, усталый, бродит,
И влаги капли не находит,
И падает, едва живой,
На землю с болью головной…
«Ну, отпирай! Заснули скоро!..» —
Ударив в ставень кулаком,
Хозяин крикнул под окном…
Печальный дом, приют раздора!
Нет, тяжело срывать покров
С твоих таинственных углов,
Срывать покров, как уголь, чёрный!
Угрюм твой вид, как гроба вид,
Как место казни, где стоит
С железной цепью столб позорный
И плаха с топором лежит!..
За то, что здесь так мало света,
Что воздух солнцем не согрет,
За то, что нет на мысль ответа,
За то, что радости здесь нет,
Ни ласк, ни милого объятья,
За то, что гибнет человек, —
Я шлю тебе мои проклятья,
Чужой оплакивая век!..

Александр Башлачев

Егоркина Былина

Как горят костры у Шексны — реки
Как стоят шатры бойкой ярмарки

Дуга цыганская
ничего не жаль
Отдаю свою расписную шаль
А цены ей нет — четвертной билет
Жалко четвертак — ну давай пятак
Пожалел пятак — забирай за так
расписную шаль

Все, как есть, на ней гладко вышито
гладко вышито мелким крестиком
Как сидит Егор в светлом тереме
В светлом тереме с занавесками
С яркой люстрою электрической
На скамеечке, крытой серебром,
шитой войлоком
рядом с печкою белой, каменной
важно жмурится
ловит жар рукой.

На печи его рвань-фуфаечка
Приспособилась
Да приладилась дрань-ушаночка
Да пристроились вонь-портяночки
в светлом тереме
с занавесками да с достоинством
ждет гостей Егор.
А гостей к нему — ровным счетом двор.
Ровным счетом — двор да три улицы.
— С превеликим Вас Вашим праздничком
И желаем Вам самочувствия,
Дорогой Егор Ермолаевич,
Гладко вышитый мелким крестиком
улыбается государственно
выпивает он да закусывает
а с одной руки ест соленый гриб
а с другой руки — маринованный
а вишневый крем только слизывает,
только слизывает сажу горькую
сажу липкую
мажет калачи
биты кирпичи.

прозвенит стекло на сквозном ветру
да прокиснет звон в вязкой копоти
да подернется молодым ледком
проплывет луна в черном маслице
в зимних сумерках
в волчьих праздниках
темной гибелью
сгинет всякое.
там, где без суда все наказаны
там, где все одним жиром мазаны
там, где все одним миром травлены.
да какой там мир — сплошь окраина
где густую грязь запасают впрок
набивают в рот
где дымится вязь беспокойных строк
как святой помет
где японский бог с нашей матерью
повенчалися общей папертью
образа кнутом перекрещены

— Эх, Егорка ты, сын затрещины!
Эх, Егор, дитя подзатыльника,
Вошь из-под ногтя — в собутыльники.

В кройке кумача с паутиною
Догорай, свеча!
Догорай, свеча — хвост с полтиною!

Обколотится сыпь-испарина,
и опять Егор чистым барином
в светлом тереме,
шитый крестиком,
все беседует с космонавтами,
а целуется — с Терешковою,
с популярными да с актрисами —
все с амбарными злыми крысами.

— То не просто рвань, не фуфаечка,
то душа моя несуразная
понапрасну вся прокопченная
нараспашку вся заключенная…
— То не просто дрань, не ушаночка,
то судьба моя лопоухая
вон — дырявая, болью трачена,
по чужим горбам разбатрачена…
— То не просто вонь — вонь кромешная
то грехи мои, драки-пьяночки…

Говорил Егор, брал портяночки.
Тут и вышел хор да с цыганкою,
Знаменитый хор Дома Радио
и Центрального телевидения,
под гуманным встал управлением.

— Вы сыграйте мне песню звонкую!
Разверните марш минометчиков!
Погадай ты мне, тварь певучая,
Очи черные, очи жгучие,
погадай ты мне по пустой руке,
по пустой руке да по ссадинам,
по мозолям да по живым рубцам…

— Дорогой Егор Ермолаевич,
Зимогор ты наш Охламонович,
износил ты душу
до полных дыр,
так возьмешь за то дорогой мундир
генеральский чин, ватой стеганый,
с честной звездочкой да с медалями…
Изодрал судьбу, сгрыз завязочки,
так возьмешь за то дорогой картуз
с модным козырем лакированным,
с мехом нутрянным да с кокардою…

А за то, что грех стер портяночки,
завернешь свои пятки босые
в расписную шаль с моего плеча
всю расшитую мелким крестиком…

Поглядел Егор на свое рванье
И надел обмундирование…

Заплясали вдруг тени легкие,
заскрипели вдруг петли ржавые,
Отворив замки Громом-посохом,
в белом саване
Снежна Бабушка…

— Ты, Егорушка, дурень ласковый,
собери-ка ты мне ледяным ковшом
капли звонкие да холодные…
— Ты подуй, Егор, в печку темную,
пусть летит зола,
пепел кружится,
в ледяном ковше, в сладкой лужице,
замешай живой рукой кашицу
да накорми меня — Снежну Бабушку…

Оборвал Егор каплю-ягоду,
Через силу дул в печь угарную.
Дунул в первый раз — и исчез мундир,
Генеральский чин, ватой стеганый.
И летит зола серой мошкою
да на пол-топтун
да на стол-шатун,
на горячий лоб да на сосновый гроб.
Дунул во второй — и исчез картуз
С модным козырем лакированным…
Эх, Егор, Егор! Не велик ты грош,
не впервой ломать.
Что ж, в чем родила мать,
В том и помирать?

Дунул в третий раз — как умел, как мог,
и воскрес один яркий уголек,
и прожег насквозь расписную шаль,
всю расшитую мелким крестиком.
И пропало все. Не горят костры,
не стоят шатры у Шексны-реки
Нету ярмарки.

Только черный дым тлеет ватою.
Только мы сидим виноватые.
И Егорка здесь — он как раз в тот миг
Папиросочку и прикуривал,
Опалил всю бровь спичкой серною.
Он, собака, пьет год без месяца,
Утром мается, к ночи бесится,
Да не впервой ему — оклемается,
Перемается, перебесится,
Перебесится и повесится…

Распустила ночь черны волосы.
Голосит беда бабьим голосом.
Голосит беда бестолковая.
В небесах — звезда участковая.

Мы сидим, не спим.
Пьем шампанское.
Пьем мы за любовь
за гражданскую.

Дмитрий Борисович Кедрин

Солдатка

Ты все спала. Все кислого хотела..
Все плакала. И скоро поняла,
Что и медлительна и полнотела
Вдруг стала оттого, что — тяжела.

Была война. Ты, трудно подбоченясь,
Несла ведро. Шла огород копать.
Твой бородатый ратник-ополченец
Шагал по взгорьям ледяных Карпат.

Как было тяжело и как несладко!
Все на тебя легло: топор, игла,
Корыто, печь… Но ты была солдаткой,
Великорусской женщиной была,

Могучей, умной, терпеливой бабой
С нечастыми сединками в косе…
Родился мальчик. Он был теплый, слабый,
Пискливый, красный, маленький, как все.

Как было хорошо меж сонных губок
Вложить ему коричневый сосок
Набухшей груди, полной, словно кубок,
На темени пригладить волосок,

Прислушаться, как он сосет, перхая,
Уставившись неведомо куда,
И нянчиться с мальчишкой, отдыхая
От женского нелегкого труда…

А жизнь тебе готовила отместку:
Из волостной управы понятой
В осенний день принес в избу повестку.
Дурная весть была в повестке той!

В ней говорилось, что в снегах горбатых,
Зарыт в могилу братскую, лежит,
Германцами убитый на Карпатах,
Твой работящий пожилой мужик.

Как убивалась ты! Как голосила!..
И все-таки, хоть было тяжело,
Мальчишка рос. Он наливался силой,
Тянулся вверх, всем горестям назло.

А время было трудное!.. Бывало,
Стирала ты при свете ночника
И что могла для сына отрывала
От своего убогого пайка.

Всем волновалась: ртом полуоткрытым,
Горячим лбом, испариной во сне.
А он хворал. Краснухой. Дифтеритом.
С другими малышами наравне.

Порою из рогатки бил окошки,
И люди говорили: "Ох, бедов!"
Порою с ходу прыгал на подножки —
Мимо идущих скорых поездов…

Мальчишка вырос шустрый, словно чижик,
Он в школу не ходил, а несся вскачь.
Ах, эта радость первых детских книжек
И горечь первых школьных неудач!

А жизнь вперед катилась час за часом.
И вот однажды, раннею весной,
Ломающимся юношеским басом
Заговорил парнишка озорной.

И все былое горе — малой тучкой
Представилось тебе, когда сынок
Принес, богатый первою получкой,
Тебе в подарок кубовый платок.

Ты стала дряхлая, совсем седая…
Тогда ухватами в твоей избе
Загрохала невестка молодая.
Вот и нашлась помощница тебе!

А в уши все нашептывает кто-то,
Что краток день счастливой тишины:
Есть материнства женская работа
И есть мужской тяжелый труд войны.

Недаром сердце ныло, беспокоясь:
Она пришла, военная страда.
Сынка призвали. Дымный красный поезд
Увез его неведомо куда.

В тот день в прощальной суете вокзала,
Простоволоса и как мел бела,
Твоя сноха всплакнула и сказала,
Что от него под сердцем понесла.

А ты, очки связав суровой ниткой,
Гадала: мертвый он или живой?
И подолгу сидела над открыткой
С неясным штампом почты полевой.

Но сын умолк. Он в воду канул будто!
Что говорить? Беда приходит вдруг!
Какой фашист перечеркнул в минуту
Все двадцать лет твоих надежд и мук?

Твой мертвый сын лежит в могиле братской,
Весной ковыль начнет над ним расти.
И внятный голос с хрипотцой солдатской
Меня ночами просит: "Отомсти!"

За то, что в землю ржавою лопатой
Зарыта юность жаркая моя,
За старика, Что умер на Карпатах
От той же самой пули, что и я.

За мать, что двадцать лет, себе на горе,
Промаялась бесплодной маетой,
За будущего мальчика, что вскоре
На белый свет родится сиротой!

Ей будет нелегко его баюкать:
Она одна. Нет мужа. Сына нет…
Разбойники! Они убьют и внука —
Не через год, так через двадцать лет!..

И все орудья фронта, каждый воин,
Все бессемеры тыла, как один,
Солдату отвечают: "Будь спокоен!
Мы отомстим! Он будет жить, твой сын!

Он будет жить! В его могучем теле
Безоблачно продлится жизнь твоя.
Ты пал, чтоб матери не сиротели
И в землю не ложились сыновья!"

Константин Бальмонт

Решение месяцев

(славянская сказка)Мать была. Двух дочерей имела,
И одна из них была родная,
А другая падчерица. Горе —
Пред любимой — нелюбимой быть.
Имя первой — гордое, Надмена,
А второй — смиренное, Маруша.
Но Маруша все ж была красивей,
Хоть Надмена и родная дочь.
Целый день работала Маруша,
За коровой приглядеть ей надо,
Комнаты прибрать под звуки брани,
Шить на всех, варить, и прясть, и ткать.
Целый день работала Маруша,
А Надмена только наряжалась,
А Надмена только издевалась
Над Марушей: Ну-ка, ну еще.
Мачеха Марушу поносила:
Чем она красивей становилась,
Тем Надмена все была дурнее,
И решили две Марушу сжить.
Сжить ее, чтоб красоты не видеть,
Так решили эти два урода,
Мучили ее — она терпела,
Били — все красивее она.
Раз, средь зимы, Надмене наглой,
Пожелалось вдруг иметь фиалок.
Говорит она: «Ступай, Марушка,
Принеси пучок фиалок мне.
Я хочу заткнуть цветы за пояс,
Обонять хочу цветочный запах»
«Милая сестрица», — та сказала,
«Разве есть фиалки средь снегов!»
«Тварь! Тебе приказано! Еще ли
Смеешь ты со мною спорить, жаба?
В лес иди. Не принесешь фиалок, —
Я тебя убью тогда Ступай!»
Вытолкала мачеха Марушу,
Крепко заперла за нею двери.
Горько плача, в лес пошла Маруша,
Снег лежал, следов не оставлял.
Долю по сугробам, в лютой стуже,
Девушка ходила, цепенея,
Плакала, и слезы замерзали,
Ветер словно гнал ее вперед.
Вдруг вдали Огонь ей показался,
Свет его ей зовом был желанным,
На гору взошла она, к вершине,
На горе пылал большой костер.
Камни вкруг Огня, числом двенадцать,
На камнях двенадцаць светлоликих,
Трое — старых, трое — помоложе,
Трое — зрелых, трое — молодых.
Все они вокруг Огня молчали,
Тихо на Огонь они смотрели,
То двенадцать Месяцев сидели,
А Огонь им разно колдовал.
Выше всех, на самом первом месте
Был Ледснь, с седою бородою,
Волосы — как снег под светом лунным,
А в руках изогнутый был жезл.
Подивилась, собралася с духом,
Подошла и молвила Маруша:
«Дайте, люди добры, обогреться,
Можно ль сесть к Огню? Я вся дрожу».
Головой серебряно-седою
Ей кивнул Ледснь «Садись, девица
Как сюда зашла? Чего ты ищешь?»
«Я ищу фиалок», — был ответ.
Ей сказал Ледень: «Теперь не время.
Свет везде лежит». — «Сама я знаю.
Мачеха послала и Надмена.
Дай фиалок им, а то убьют».
Встал Ледень и отдал жезл другому,
Между всеми был он самый юный
«Братец Март, садись на это место».
Март взмахнул жезлом поверх Огня.
В тот же миг Огонь блеснул сильнее,
Начал таять снег кругом глубокий,
Вдоль по веткам почки показались,
Изумруды трав, цветы, весна.
Меж кустами зацвели фиалки,
Было их кругом так много, мною,
Словно голубой ковер постлали.
«Рви скорее!» — молвил Месяц Март
И Маруша нарвала фиалок,
Поклонилась кругу Светлоликих,
И пришла домой, ей дверь открыли,
Запах нежный всюду разлился.
Но Надмена, взяв цветы, ругнулась,
Матери понюхать протянула,
Не сказав сестре «И ты понюхай».
Ткнула их за пояс, и опять.
«В лес теперь иди за земляникой!»
Тот же путь, и Месяцы все те же,
Благосклонен был Ледень к Маруше,
Сел на первом месте брат Июнь.
Выше всех Июнь, красавец юный,
Сел, поверх Огня жезлом повеял,
Тотчас пламя поднялось высоко,
Стаял снег, оделось все листвой
По верхам деревья зашептали,
Лес от пенья птиц стал голосистым,
Запестрели цветики-цветочки,
Наступило лето, — и в траве
Беленькие звездочки мелькнули,
Точно кто нарочно их насеял,
Быстро переходят в землянику,
Созревают, много, много их
Не успела даже оглянуться,
Как Маруша видит гроздья ягод,
Всюду словно брызги красной крови,
Земляника всюду на лугу.
Набрала Маруша земляники,
Услаждались ею две лентяйки.
«Ешь и ты», Надмена не сказала,
Яблок захотела, в третий раз.
Тот же путь, и Месяцы все те же,
Брат Сентябрь воссел на первом месте,
Он слегка жезлом костра коснулся,
Ярче запылал он, снег пропал.
Вся Природа грустно посмотрела,
Листья стали падать от деревьев,
Свежий ветер гнал их над травою,
Над сухой и желтою травой.
Не было цветов, была лишь яблонь.
С яблоками красными. Маруша
Потрясла — и яблоко упало,
Потрясла — другое. Только два.
«Ну, теперь иди домой скорее»,
Молвил ей Сентябрь Дивились злые.
«Где ты эти яблоки сорвала?»
«На горе. Их много там еще»
«Почему ж не принесла ты больше?
Верно все сама дорогой съела!»
«Я и не попробовала яблок.
Приказали мне домой идти».
«Чтоб тебя сейчас убило громом!»
Девушку Надмена проклинала
Съела красный яблок. — «Нет, постой-ка,
Я пойду, так больше принесу».
Шубу и платок она надела,
Снег везде лежал в лесу глубокий,
Все ж наверх дошла, где те Двенадцать.
Месяцы глядели на Огонь.
Прямо подошла к костру Надмена,
Тотчас руки греть, не молвив слова.
Строг Ледень, спросил: «Чего ты ищешь?»
«Что еще за спрос?» — она ему.
«Захотела, ну и захотела,
Ишь сидит, какой, подумать, важный,
Уж куда иду, сама я знаю».
И Надмена повернула в лес.
Посмотрел Ледень — и жезл приподнял.
Тотчас стал Огонь гореть слабее,
Небо стало низким и свинцовым,
Снег пошел, не шел он, а валил.
Засвистал по веткам резкий ветер,
Уж ни зги Надмена не видала,
Чувствовала — члены коченеют,
Долго дома мать се ждала.
За ворота выбежит, посмотрит,
Поджидает, нет и нет Надмены,
«Яблоки ей верно приглянулись,
Дай-ка я сама туда пойду».
Время шло, как снег, как хлопья снега.
В доме все Маруша приубрала,
Мачеха нейдет, нейдет Надмена.
«Где они?» Маруша села прясть.
Смерклось на дворе. Готова пряжа.
Девушка в окно глядит от прялки.
Звездами над ней сияет Небо.
В светлом снеге мертвых не видать.

Александр Пушкин

Жених

Три дня купеческая дочь
Наташа пропадала;
Она на двор на третью ночь
Без памяти вбежала.
С вопросами отец и мать
К Наташе стали приступать.
Наташа их не слышит,
Дрожит и еле дышит.

Тужила мать, тужил отец,
И долго приступали,
И отступились наконец,
А тайны не узнали.
Наташа стала, как была,
Опять румяна, весела,
Опять пошла с сестрами
Сидеть за воротами.

Раз у тесовых у ворот,
С подружками своими,
Сидела девица — и вот
Промчалась перед ними
Лихая тройка с молодцом.
Конями, крытыми ковром,
В санях он, стоя, правит,
И гонит всех, и давит.

Он, поравнявшись, поглядел,
Наташа поглядела,
Он вихрем мимо пролетел,
Наташа помертвела.
Стремглав домой она бежит.
«Он! он! узнала! — говорит, —
Он, точно он! держите,
Друзья мои, спасите!»

Печально слушает семья,
Качая головою;
Отец ей: «Милая моя,
Откройся предо мною.
Обидел кто тебя, скажи,
Хоть только след нам укажи».
Наташа плачет снова.
И более ни слова.

Наутро сваха к ним на двор
Нежданная приходит.
Наташу хвалит, разговор
С отцом ее заводит:
«У вас товар, у нас купец:
Собою парень молодец,
И статный, и проворный,
Не вздорный, не зазорный.

Богат, умен, ни перед кем
Не кланяется в пояс,
А как боярин между тем
Живет, не беспокоясь;
А подарит невесте вдруг
И лисью шубу, и жемчуг,
И перстни золотые,
И платья парчевые.

Катаясь, видел он вчера
Ее за воротами;
Не по рукам ли, да с двора,
Да в церковь с образами?»
Она сидит за пирогом
Да речь ведет обиняком,
А бедная невеста
Себе не видит места.

«Согласен, — говорит отец, —
Ступай благополучно,
Моя Наташа, под венец:
Одной в светелке скучно.
Не век девицей вековать,
Не все касатке распевать,
Пора гнездо устроить,
Чтоб детушек покоить».

Наташа к стенке уперлась
И слово молвить хочет —
Вдруг зарыдала, затряслась,
И плачет, и хохочет.
В смятенье сваха к ней бежит,
Водой студеною поит
И льет остаток чаши
На голову Наташи.

Крушится, охает семья.
Опомнилась Наташа
И говорит: «Послушна я,
Святая воля ваша.
Зовите жениха на пир.
Пеките хлебы на весь мир,
На славу мед варите
Да суд на пир зовите».

«Изволь, Наташа, ангел мой!
Готов тебе в забаву
Я жизнь отдать!» — И пир горой;
Пекут, варят на славу.
Вот гости честные нашли,
За стол невесту повели;
Поют подружки, плачут,
А вот и сани скачут.

Вот и жених — и все за стол,
Звенят, гремят стаканы,
Заздравный ковш кругом пошел;
Все шумно, гости пьяны.

Ж е н и х

А что же, милые друзья,
Невеста красная моя
Не пьет, не ест, не служит:
О чем невеста тужит?

Невеста жениху в ответ:
«Откроюсь наудачу.
Душе моей покоя нет,
И день и ночь я плачу:
Недобрый сон меня крушит».
Отец ей: «Что ж твой сон гласит?
Скажи нам, что такое,
Дитя мое родное?»

«Мне снилось, — говорит она, —
Зашла я в лес дремучий,
И было поздно; чуть луна
Светила из-за тучи;
С тропинки сбилась я: в глуши
Не слышно было ни души,
И сосны лишь да ели
Вершинами шумели.

И вдруг, как будто наяву,
Изба передо мною.
Я к ней, стучу — молчат. Зову —
Ответа нет; с мольбою
Дверь отворила я. Вхожу —
В избе свеча горит; гляжу —
Везде сребро да злато,
Все светло и богато».

Ж е н и х

А чем же худ, скажи, твой сон?
Знать, жить тебе богато.

Н е в е с т а

Постой, сударь, не кончен он.
На серебро, на злато,
На сукна, коврики, парчу,
На новгородскую камчу
Я молча любовалась
И диву дивовалась.

Вдруг слышу крик и конский топ…
Подъехали к крылечку.
Я поскорее дверью хлоп
И спряталась за печку.
Вот слышу много голосов…
Взошли двенадцать молодцов,
И с ними голубица
Красавица-девица.

Взошли толпой, не поклонясь,
Икон не замечая;
За стол садятся, не молясь
И шапок не снимая.
На первом месте брат большой,
По праву руку брат меньшой,
По леву голубица
Красавица-девица.

Крик, хохот, песни, шум и звон,
Разгульное похмелье…

Ж е н и х

А чем же худ, скажи, твой сон?
Вещает он веселье.

Н е в е с т а

Постой, сударь, не кончен он.
Идет похмелье, гром и звон,
Пир весело бушует,
Лишь девица горюет.

Сидит, молчит, ни ест, ни пьет
И током слезы точит,
А старший брат свой нож берет,
Присвистывая точит;
Глядит на девицу-красу,
И вдруг хватает за косу,
Злодей девицу губит,
Ей праву руку рубит.

«Ну это, — говорит жених, —
Прямая небылица!
Но не тужи, твой сон не лих,
Поверь, душа-девица».
Она глядит ему в лицо.
«А это с чьей руки кольцо?» —
Вдруг молвила невеста,
И все привстали с места.

Кольцо катится и звенит,
Жених дрожит, бледнея;
Смутились гости.— Суд гласит:
«Держи, вязать злодея!»
Злодей окован, обличен
И скоро смертию казнен.
Прославилась Наташа!
И вся тут песня наша.

Василий Жуковский

На кончину ее величества королевы Виртембергской

ЭлегияТы улетел, небесный посетитель;
Ты погостил недолго на земли;
Мечталось нам, что здесь твоя обитель;
Навек своим тебя мы нарекли…
Пришла Судьба, свирепый истребитель,
И вдруг следов твоих уж не нашли:
Прекрасное погибло в пышном цвете…
Таков удел прекрасного на свете! Губителем, неслышным и незримым,
На всех путях Беда нас сторожит;
Приюта нет главам, равно грозимым;
Где не была, там будет и сразит.
Вотще дерзать в борьбу с необходимым:
Житейского никто не победит;
Гнетомы все единой грозной Силой;
Нам всем сказать о здешнем счастье: было! Но в свой черед с деревьев обветшалых
Осенний лист, отвянувши, падет;
Слагая жизнь старик с рамен усталых
Ее, как долг, могиле отдает;
К страдальцу Смерть на прах надежд увялых,
Как званый друг, желанная, идет…
Природа здесь верна стезе привычной:
Без ужаса берем удел обычный.Но если вдруг, нежданная, вбегает
Беда в семью играющих Надежд;
Но если жизнь изменою слетаетС веселых, ей лишь миг знакомых вежд
И Счастие младое умирает,
Еще не сняв и праздничных одежд…
Тогда наш дух объемлет трепетанье
И силой в грудь врывается роптанье.О наша жизнь, где верны лишь утраты,
Где милому мгновенье лишь дано,
Где скорбь без крыл, а радости крылаты
И где навек минувшее одно…
Почто ж мы здесь мечтами так богаты,
Когда мечтам не сбыться суждено?
Внимая глас Надежды, нам поющей,
Не слышим мы шагов Беды грядущей.Кого спешишь ты, Прелесть молодая,
В твоих дверях так радостно встречать?
Куда бежишь, ужасного не чая,
Привыкшая с сей жизнью лишь играть?
Не радость — Весть стучится гробовая…
О! подожди сей праг переступать;
Пока ты здесь — ничто не умирало;
Переступи — и милое пропало.Ты, знавшая житейское страданье,
Постигшая все таинства утрат,
И ты спешишь с надеждой на свиданье…
Ах! удались от входа сих палат:
Отложено навек торжествованье;
Счастливцы там тебя не угостят:
Ты посетишь обитель уж пустую…
Смерть унесла хозяйку молодую.Из дома в дом по улицам столицы
Страшилищем скитается Молва;
Уж прорвалась к убежищу царицы,
Уж шепчет там ужасные слова;
Трепещет все, печалью бледны лицы…
Но мертвая для матери жива;
В ее душе спокойствие незнанья;
Пред ней мечта недавнего свиданья.О Счастие, почто же на отлете
Ты нам в лицо умильно так глядишь?
Почто в своем предательском привете,
Спеша от нас: я вечно! говоришь;
И к милому, уж бывшему на свете,
Нас прелестью нежнейшею манишь?..
Увы! в тот час, как матерь ты пленяло,
Ты только дочь на жертву украшало.И, нас губя с холодностью ужасной,
Еще Судьба смеяться любит нам;
Ее уж нет, сей жизни столь прекрасной…
А мать, склонясь к обманчивым листам,
В них видит дочь надеждою напрасной,
Дарует жизнь безжизненным чертам,
В них голосу умолкшему внимает,
В них воскресить умершую мечтает.Скажи, скажи, супруг осиротелый,
Чего над ней ты так упорно ждешь?
С ее лица приветное слетело;
В ее глазах узнанья не найдешь;
И в руку ей рукой оцепенелой
Ответного движенья не вожмешь.
На голос чад зовущих недвижима…
О! верь, отец, она невозвратима.Запри навек ту мирную обитель,
Где спутник твой тебе минуту жил;
Твоей души свидетель и хранитель,
С кем жизни долг не столько бременил,
Советник дум, прекрасного делитель,
Слабеющих очарователь сил —
С полупути ушел он от земного,
От бытия прелестно-молодого.И вот — сия минутная царица,
Какою смерть ее нам отдала;
Отторгнута от скипетра десница:
Развенчано величие чела:
На страшный гроб упала багряница,
И жадная судьбина пожрала
В минуту все, что было так прекрасно,
Что всех влекло, и так влекло напрасно.Супруг, зовут! иди на расставанье!
Сорвав с чела супружеский венец,
В последнее земное провожанье
Веди сирот за матерью, вдовец;
Последнее отдайте ей лобзанье;
И там, где всем свиданиям конец,
Невнемлющей прости свое скажите
И в землю с ней все блага положите.Прости ж, наш цвет, столь пышно восходивший,
Едва зарю успел ты перецвесть.
Ты, Жизнь, прости, красавец не доживший;
Как радости обманчивая весть,
Пропала ты, лишь сердце приманивши,
Не дав и дня надежде перечесть.
Простите вы, благие начинанья,
Вы, славных дел напрасны упованья… Но мы… смотря, как наше счастье тленно,
Мы жизнь свою дерзнем ли презирать?
О нет, главу подставивши смиренно,
Чтоб ношу бед от промысла принять,
Себя отдав руке неоткровенной,
Не мни Творца, страдалец, вопрошать;
Слепцом иди к концу стези ужасной…
В последний час слепцу все будет ясно.Земная жизнь небесного наследник;
Несчастье нам учитель, а не враг;
Спасительно-суровый собеседник,
Безжалостный разитель бренных благ,
Великого понятный проповедник,
Нам об руку на тайный жизни праг
Оно идет, все руша перед нами
И скорбию дружа нас с небесами.Здесь радости — не наше обладанье;
Пролетные пленители земли
Лишь по пути заносят к нам преданье
О благах, нам обещанных вдали;
Земли жилец безвыходный — Страданье:
Ему на часть Судьбы нас обрекли;
Блаженство нам по слуху лишь знакомец;
Земная жизнь — страдания питомец.И сколь душа велика сим страданьем!
Сколь радости при нем помрачены!
Когда, простясь свободно с упованьем,
В величии покорной тишины,
Она молчит пред грозным испытаньем,
Тогда… тогда с сей светлой вышины
Вся промысла ей видима дорога;
Она полна понятного ей Бога.О! матери печаль непостижима,
Смиряются все мысли пред тобой!
Как милое сокровище, таима,
Как бытие, слиянная с душой,
Она с одним лишь небом разделима…
Что ей сказать дерзнет язык земной?
Что мир с своим презренным утешеньем
Перед ее великим вдохновеньем? Когда грустишь, о матерь, одинока,
Скажи, тебе не слышится ли глас,
Призывное несущий издалека,
Из той страны, куда все манит нас,
Где милое скрывается до срока,
Где возвратим отнятое на час?
Не сходит ли к душе благовеститель,
Земных утрат и неба изъяснитель? И в горнее унынием влекома,
Не верою ль душа твоя полна?
Не мнится ль ей, что отческого дома
Лишь только вход земная сторона?
Что милая небесная знакома
И ждущею семьей населена?
Все тайное не зрится ль откровенным,
А бытие великим и священным? Внемли ж: когда молчит во храме пенье
И вышних сил мы чувствуем нисход;
Когда в алтарь на жертвосовершенье
Сосуд Любви сияющий грядет;
И на тебя с детьми благословенье
Торжественно мольба с небес зовет:
В час таинства, когда союзом тесным
Соединен житейский мир с небесным, -Уже в сей час не будет, как бывало,
Отшедшая твоя наречена;
Об ней навек земное замолчало;
Небесному она передана;
Задернулось за нею покрывало…
В божественном святилище она,
Незрима нам, но видя нас оттоле,
Безмолвствует при жертвенном престоле.Святый символ надежд и утешенья!
Мы все стоим у таинственных врат:
Опущена завеса провиденья;
Но проникать ее дерзает взгляд;
За нею скрыт предел соединенья;
Из-за нее, мы слышим, говорят:
«Мужайтеся: душою не скорбите!
С надеждою и с верой приступите!»

Василий Жуковский

Адельстан

День багрянил, померкая,
‎Скат лесистых берегов;
Ре́ин, в зареве сияя,
‎Пышен тёк между холмов.

Он летучей влагой пены
‎Замок Аллен орошал;
Терема́ зубчаты стены
‎Он в потоке отражал.

Девы красные толпою
‎Из растворчатых ворот
Вышли на́ берег — игрою
‎Встретить месяца восход.

Вдруг плывёт, к ладье прикован,
‎Белый лебедь по реке;
Спит, как будто очарован,
‎Юный рыцарь в челноке.

Алым парусом играет
‎Легкокрылый ветерок,
И ко брегу приплывает
‎С спящим рыцарем челнок.

Белый лебедь встрепенулся,
‎‎Распустил криле свои;
Дивный плаватель проснулся —
‎И выходит из ладьи.

И по Реину обратно
‎С очарованной ладьёй
По́плыл тихо лебедь статный
‎И сокрылся из очей.

Рыцарь в замок Аллен входит:
‎Всё в нём прелесть — взор и стан;
В изумленье всех приводит
‎Красотою Адельстан.

Меж красавицами Лора
‎В замке Аллене была
Видом ангельским для взора,
‎Для души душой мила.

Графы, герцоги толпою
‎К ней стеклись из дальних стран —
Но умом и красотою
‎Всех был краше Адельстан.

Он у всех залог победы
‎На турнирах похищал;
Он вечерние беседы
‎Всех милее оживлял.

И приветны разговоры
‎И приятный блеск очей
Влили нежность в сердце Лоры —
‎Милый стал супругом ей.

Исчезает сновиденье —
‎Вслед за днями мчатся дни:
Их в сердечном упоенье
‎И не чувствуют они.

Лишь случается порою,
‎Что, на воды взор склонив,
Рыцарь бродит над рекою,
‎Одинок и молчалив.

Но при взгляде нежной Лоры
‎Возвращается покой;
Оживают тусклы взоры
‎С оживленною душой.

Невидимкой пролетает
‎Быстро время — наконец,
Улыбаясь, возвещает
‎Другу Лора: «Ты отец!»

Но безмолвно и уныло
‎На младенца смотрит он,
«Ах! — он мыслит, — ангел милый,
‎Для чего ты в свет рождён?»

И когда обряд крещенья
‎Патер должен был свершить,
Чтоб водою искупленья
‎Душу юную омыть:

Как преступник перед казнью,
‎Адельстан затрепетал;
Взор наполнился боязнью;
‎Хлад по членам пробежал.

Запинаясь, умоляет
‎День обряда отложить.
«Сил недуг меня лишает
‎С вами радость разделить!»

Солнце спряталось за гору;
‎Окропился луг росой;
Он зовет с собою Лору,
‎Встретить месяц над рекой.

«Наш младенец будет с нами:
‎При дыханье ветерка
Тихоструйными волнами
‎Усыпит его река».

И пошли рука с рукою…
‎День на хо́лмах догорал;
Молча, сумрачен душою,
‎Рыцарь сына лобызал.

Вот уж поздно; солнце село;
‎Отуманился поток;
Чёрен берег опустелый;
‎Холодеет ветерок.

Рыцарь всё молчит, печален;
‎Всё идёт вдоль по реке;
Лоре страшно; замок Аллен
‎С час как скрылся вдалеке.

«Поздно, милый; уж седеет
‎Мгла сырая над рекой;
С вод холодный ветер веет;
‎И дрожит младенец мой».

«Тише, тише! Пусть седеет
‎Мгла сырая над рекой;
Грудь моя младенца греет;
‎Сладко спит младенец мой».

«Поздно, милый; поневоле
‎Страх в мою теснится грудь;
Месяц бледен; сыро в поле;
‎Долог нам до замка путь».

Но молчит, как очарован,
‎Рыцарь, глядя на реку́…
Лебедь там плывёт, прикован
‎Лёгкой цепью к челноку.

Лебедь к берегу — и с сыном
‎Рыцарь сесть в челнок спешит;
Лора вслед за паладином;
‎Обомлела и дрожит.

И, осанясь, лебедь статный
‎Легкой цепию повлёк
Вдоль по Реину обратно
‎Очарованный челнок.

Небо в Реине дрожало,
‎И луна из дымных туч
На ладью сквозь парус алый
‎Проливала тёмный луч.

И плывут они, безмолвны;
‎За кормой струя бежит;
Тихо плещут в лодку волны;
‎Парус вздулся и шумит.

И на береге молчанье;
‎И на месяце туман;
Лора в робком ожиданье;
‎В смутной думе Адельстан.

Вот уж ночи половина:
‎Вдруг… младенец стал кричать,
«Адельстан, отдай мне сына!» —
‎Возопила в страхе мать.

«Тише, тише; он с тобою.
‎Скоро… ах! кто даст мне сил?
Я ужасною ценою
‎За блаженство заплатил.

Спи, невинное творенье;
‎Мучит душу голос твой;
Спи, дитя; ещё мгновенье,
‎И навек тебе покой».

Лодка к брегу — рыцарь с сыном
‎Выйти на берег спешит;
Лора вслед за паладином,
‎Пуще млеет и дрожит.

Страшен берег обнажённый;
‎Нет ни жила, ни древес;
Чёрен, дик, уединённый,
‎В стороне стоит утёс.

И пещера под скалою —
‎В ней не зрело око дна;
И чернеет пред луною
‎Страшным мраком глубина.

Сердце Лоры замирает;
‎Смотрит робко на утёс.
Звучно к бездне восклицает
‎Паладин: «Я дань принес».

В бездне звуки отравились;
‎Отзыв грянул вдоль реки;
Вдруг… из бездны появились
‎Две огромные ру́ки.

К ним приблизил рыцарь сына…
‎Цепенеющая мать,
Возопив, у паладина
‎Жертву бросилась отнять

И воскликнула: «Спаситель!..»
‎Глас достигнул к небесам:
Жив младенец, а губитель
‎Ниспровергнут в бездну сам.

Страшно, страшно застонало
‎В грозных сжавшихся когтях…
Вдруг всё пусто, тихо стало
‎В глубине и на скалах.

Яков Петрович Полонский

Колыбель в горах

С чешского
(Вольный перевод)
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодые в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.— Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.

Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметные
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответные
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…

Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася, Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ее грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.

Меж утесистых гор ее хижина,
Как гнездо, что орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек Там ее мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот нянчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новые
Стрелы молний, что блещут и падают,
Мальчугана ее только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — ручонками
Бьете, смеется, болтает ножонками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением: Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как вырастет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
Вы, — пока еще дети свободные гор!»

С чешского
(Вольный перевод)
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодые в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.—

Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.

Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметные
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответные
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…

Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася,

Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ее грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.

Меж утесистых гор ее хижина,
Как гнездо, что орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек

Там ее мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот нянчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новые
Стрелы молний, что блещут и падают,
Мальчугана ее только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — ручонками
Бьете, смеется, болтает ножонками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением:

Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как вырастет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
Вы, — пока еще дети свободные гор!»

Владимир Бенедиктов

К женщине

К тебе мой стих. Прошло безумье!
Теперь, покорствуя судьбе,
Спокойно, в тихое раздумье
Я погружаюсь о тебе,
Непостижимое созданье!
Цвет мира — женщина — слиянье
Лучей и мрака, благ и зол!
В тебе явила нам природа
Последних тайн своих символ,
Грань человеческого рода
Тобою перст ее провел.
Она, готовя быт мужчины,
Глубоко мыслила, творя,
Когда себе из горсти глины
Земного вызвала царя;
Творя тебя, она мечтала,
Начальным звукам уст своих
Она созвучья лишь искала
И извлекла волшебный стих.
Живой, томительный и гибкой
Сей стих — граница красоты,
Сей стих с слезою и с улыбкой,
С душой и сердцем — это ты!

В душе ты носишь свет надзвездный,
А в сердце пламенную кровь —
Две дивно сомкнутые бездны,
Два моря, слитые в любовь.
Земля и небо сжали руки
И снова братски обнялись,
Когда, познав тоску разлуки,
Они в груди твоей сошлись,
Но демон их расторгнуть хочет,
И в этой храмине красот
Земля пирует и хохочет,
Тогда как небо слезы льет.

Когда ж напрасные усилья
Стремишь ты ввысь — к родной звезде,
Я мыслю: бедный ангел, где
Твои оторванные крылья?
Я их найду, я их отдам
Твоим небесным раменам…
Лети!.. Но этот дар бесценный
Ты захотела ль бы принять
И мир вещественности бренной
На мир воздушный променять?
Нет! Иль с собой в край жизни новой
Дары земли, какие есть,
Взяла б ты от земли суровой,
Чтобы туда их груз свинцовый
На нежных персях перенесть!
Без обожаемого праха
Тебе и рай — обитель страха,
И грустно в небе голубом:
Твой взор, столь ясный, видит в нем
Одни лазоревые степи;
Там пусто — и душе твоей
Земные тягостные цепи
Полета горнего милей!

О небо, небо голубое!
Очаровательная степь!
Разгул, раздолье вековое
Блаженных душ, сорвавших цепь!
Там млечный пояс, там зарница,
Там свет полярный — исполин,
Там блещет утра багряница,
Там ездит солнца колесница,
Там бродит месяц — бедуин,
Там идут звезды караваном,
Там, бросив хвост через зенит,
Порою вихрем — ураганом
Комета бурная летит.
Там, там когда-то в хоре звездном,
Неукротим, свободен, дик,
Мой юный взор, скользя по безднам,
Встречал волшебный женский лик;
Там образ дивного созданья
Сиял мне в сумрачную ночь,
Там… Но к чему воспоминанья?
Прочь, возмутительные, прочь!

Широко, ясно небо Божье, -
Но ты, повитая красой,
Тебе земля, твое подножье,
Милей, чем свод над головой!
Упрека нет, — такая доля
Тебе, быть может, суждена;
Твоя младенческая воля
Чертой судеб обведена.
Должна от света ты зависеть,
Склоняться, падать перед ним,
Чтоб, может быть, его возвысить
Паденьем горестным твоим;
Должна и мучиться и мучить,
Сливаться с бренностью вещей,
Чтоб тяжесть мира улетучить
Эфирной легкостью твоей;
Не постигая вдохновенья,
Его собой воспламенять
И строгий хлад благоговенья
Слезой сердечной заменять;
Порою на груди безверца
Быть всем, быть верой для него,
Порою там, где кету сердца,
Его создать из ничего,
Бездарному быть божьим даром;
Уму надменному назло,
Отринув ум, с безумным жаром
Лобзать безумное чело;
Порой быть жертвою обмана,
Мольбы и вопли отвергать,
Венчать любовью истукана
И камень к сердцу прижимать.

Ты любишь — нет тебе укора!
В нас сердце, полное чудес,
И нет земного приговора
Тебе, посланнице небес!
Не яркой прелестью улыбки
Ты искупать должна порой
Свои сердечные ошибки,
Но мук ужасных глубиной,
Томленьем, грустью безнадежной
Души, рожденной для забав
И небом вложенной так нежно
В телесный, радужный состав.
Жемчужина в венце творений!
Ты вся любовь; все дни твои —
Кругом извитые ступени
Высокой лестницы любви!
Дитя, ты пьешь святое чувство
На персях матери, оно
Тобой в глубокое искусство
Нежнейших ласк облечено.
Ты дева юная, любовью,
Быть может, новой ты полна;
Ты шепчешь имя изголовью,
Забыв другие имена,
Таишь восторг и втайне плачешь,
От света хладного в груди
Опасный пламень робко прячешь
И шепчешь сердцу: погоди!
Супруга ты, — священным клиром
Ты в этот сан возведена;
Твоя любовь пред целым миром
Уже открыта, ты — жена!
Перед лицом друзей и братий
Уже ты любишь без стыда!
Тебя супруг кольцом объятий
Перепоясал навсегда;
Тебе дано его покоить,
Судьбу и жизнь его делить,
Его все радости удвоить,
Его печали раздвоить.
И вот ты мать переселенца
Из мрачных стран небытия —
Весь мир твой в образе младенца
Теперь на персях у тебя;
Теперь, как в небе беспредельном,
Покоясь в лоне колыбельном,
Лежит вселенная твоя;
Ее ты воплям чутко внемлешь,
Стремишься к ней — и посреди
Глубокой тьмы ее подъемлешь
К своей питательной груди,
И в этот час, как все в покое,
В пучине снов и темноты,
Не спят, не дремлют только двое:
Звезда полночная да ты!
И я, возникший для волнений,
За жизнь собратий и свою
Тебе венец благословений
От всех рожденных подаю!

Сергей Дуров

Минотавр

В путь, дети, в путь!.. Идемте!.. Днем, как ночью,
Во всякий час, за всякую подачку
Нам надобно любовью промышлять;
Нам надобно будить в прохожих похоть,
Чтоб им за грош сбывать уста и душу… Молва идет, что некогда в стране
Прекрасной зверь чудовищный явился,
Рыкающий, как бык, железной грудью;
Он каждый год для ласк своих кровавых
Брал пятьдесят созданий — самых чистых
Девиц… Увы, число огромно, боже!
Но зверь другой, покрытый рыжей шерстью,
Наш Минотавр, наш бык туземный — Лондон,
В своей алчбе тлетворного разврата
И день и ночь по тротуарам рыщет;
Его любви позорной каждогодно
Не пятьдесят бывает надо жертв, —
Он тысячи, обжора, заедает
И лучших тел и лучших душ на свете…
«Увы, одни растут в пуху и щелке,
Их радостей источник — добродетель.
А я, на свет исторгнувшись из чрева
Плодливой матери, попала в руки
К оборванной и грязной нищете…
О, нищета — советчица дурная,
Безжалостная!.. сколько ты
Под кровлею убогого жилища
Обираешь жертв пороку!.. На меня
Ты кинулась не вдруг, а дождалась
Моей весны… Когда ж румянец свежий
Зардел в щеках и кудри золотые
Рассыпались по девственным плечам,
Ты тотчас же мой угол указала
Тому, чей глаз, косой и кровожадный,
Искал себе добычи сладострастья…»
«А я была богата… У богатых
Есть также бог, который беспощадно
Своей ногой серебряной их давит:
Приличие — оно холодным глазом
Нашло меня своей достойной жертвой
И кинуло в объятья человека
Бездушного. А я уже любила…
О той любви узнали, только поздно…
От этого я пала глубоко,
Безвыходно. Нет слез таких, нет силы,
Которая б извлечь меня могла
Из пропасти». Ступивши в грязь порока,
Нога скользит и выбиться не может.
Да, горе нам, несчастным магдалинам!
Но городам, от века христианским,
Не много есть таких людей отважных,
Которые бы нам не побоялись
Подать руки, чтоб слезы с глаз стереть…» —
«Я, сестры, я не грязным сластолюбьем
Доведена до участи моей.
Иное зло, с лицом бесстыдным самки,
Исчадие гордыни и тщеславья,
Чудовище, которое у нас,
Различные личины принимая,
Влечет, что день, семейство за семейством
От родины, бог весть в какие страны,
Суля им блеск, взамен того, что есть,
А иногда взамен и самой чести.
Отец мой пал, погнавшись за корыстью;
Он увидал в один прекрасный день,
Как всё его богатство, словно пена,
Морской волной разметано. С нуждой
Я не была знакома. Труд тяжелый,
Дающий хлеб, облитый нашим потом,
Казался мне невыносимо-страшен…
И я, сходя с ступени на ступень,
Изнеженная жертва! — пала в пропасть
Бездонную… Стенайте, плачьте, сестры!
Но как бы стон и плач ваш ни был горек.
Как ни была б печаль едка, — увы! —
Моя печаль, мой плач живее ваших
У вас они текут не из святого
Источника любви, как у меня.
О, для чего любовь я испытала?
Зачем злодей, которому всецело
Я отдала неопытное сердце,
Увлек меня из-под отцовской кровли
И, не сдержав обещанного слова,
Пустил меня по свету мыкать горе?
Агари был в пустыню послан ангел
Спасти ее ребенка. Я ж одна
Без ангела-хранителя невольно,
Закрыв глаза, пошла на преступленье,
Чтоб как-нибудь спасти свое дитя…»А между тем нам говорят: «Ступайте,
Распутницы!..» И жены, наши сестры,
На улице встречаясь с нами, с криком
Бегут от нас. Мы им тревожим мысли,
Внушаем страх! Но, в свой черед, и мы
Всей силою души их ненавидим.
Ах! нам порой так горько, что при всех
Хотелось бы вцепиться им в лицо
И разорвать в клочки на лицах кожу…
Ведь знаем мы, что их священный ужас —
Ничто, как страх — упасть во мненьи света
И потерять в нем прежнее значенье;
Страх этот мать семейства дочерям
Передает едва ль не с первой юбкой.Но для чего в проклятиях и стонах
Искать себе отмщенья? Эти камни
Посыпятся на нас же. У мужчин
На привязи, в презрении у женщин,
Что ни скажи — мы будем всё неправы
И участи своей не переменим.
Нет, лучше нам безропотно на свете
Роль тяжкую исчерпать до конца;
По вечерам, в блистающих театрах,
Сгонять тоску с усталого лица;
Пить джин, вино, чтоб их хмельною влагой
Жизнь возбуждать в своем измятом теле
И забывать о страшном ремесле,
Которое страшнее мук кромешных…
Но если жизнь для нас, несчастных, — тень,
Земля — тюрьма; так смерть зато нам легче:
В трущобах нас она не мучит долго,
А захватив рукой кой-как, без шума,
Бросает всех в одну и ту же яму.
О смерть! твой вид и впалые глаза,
Как ни были б ужасны людям, мы
Твоей руки костлявой не боимся:
Объятия твои нам будут сладки,
Затем, что в миг, когда в нас жизнь потухнет,
Как коршуны, далеко разлетятся
Все горести, точившие нам сердце,
И тысячи других бичей, чьи когти
В клочки гнилья с нас обрывали тело.
В путь, сестры, в путь! Идемте… днем, как ночью
За медный грош любовью промышлять…
Таков наш долг: мы призваны судьбою
Оградой быть семейств и честных женщин!..

Мориц Гартман

Маннвельтова неделя

Ма́ннвельт коня в воскресенье седлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Едет… Из церкви выходит народ
Нищих толпа у церковных ворот.
Мимо себе богомольцы прошли,

С деньгами кружку попы пронесли;
Нищим не подал никто, — и с тоской,
Молча поникли они головой.
Вот на помост прилегли отдохнуть:
Может, в вечерню подаст кто нибудь.
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.

Ма́ннвельт коня в понедельник седлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Едет… Пред ним многолюдный базар;
Крики и шум, и пестреет товар —
Есть из чего выбирать богачам;
Много поживы и ловким ворам.
С рынка богатый богаче ушол;
Только бедняк был попрежнему гол.
Маннвельт, унылый, вернулся домой.

Ма́ннвельт во вторник коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Едет он: площадь народом кипит, —
Суд там правитель открыто чинит.
Кто пресмыкался, был знатен, богат,
Был им оправдан, добился наград.
Плохо лишь бедным пришлось от него…
А между тем, за поездом его
С радостным криком народ весь бежал,
Милость его, доброту прославлял.
Полон восторга от ласковых слов,
Сыпал к ногам его много цветов!
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.

В середу Ма́ннвельт коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Видит он, шумной толпою во храм

Люди стремятся… и пастырь ужь там,
Молча стоит в облаченьи своем.
Скоро невеста вошла с женихом.
Стар он и сед был, — прекрасна она.
Был он богат, а невеста бедна.
Счастлив казался жених; а у ней
Слезы лились и лились из очей.
Пастырь спросил у ней что-то; в ответ —
Да, прошептала она, словно нет.
Гости чету поздравляют, потом
Едут на пир к новобрачному в дом.
Мать молодой была всех веселей:
Дочь своим счастьем обязана ей!
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.

Вот он коня и в четверг оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Видит огромное здание он,
Видит, стекаются с разных сторон,
Женщины в бедной одежде туда.
Знатные там собрались господа.
Дамам, разряженным в шелк и атлас,
Бодрых кормилиц ведут на показ.
Кончился смотр; и с довольным лицом
Вышли иныя, звеня серебром.
Стон вылетал из груди у других;
Шли оне, плача о детях своих,
И еще долго смотрели назад,
Им посылая свой любящий взгляд.
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.

В пятницу Ма́ннвельт коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Видит на улице — муж и жена

Спорят, кричат и бранятся. Она
Волосы рвет на себе. „Осквернил
Брачный союз ты… жену погубил!“
Он отвечает, грозя кулаком:
„Ад принесла ты, злодейка, в мой дом.
Сам я обманут тобою, змея!“
В книгу закона взглянувши, судья
Молвил чете: „Вы разстаться должны“.
И разошлись они, злобы полны.
А в отдаленьи на камне сидел
Бледный ребенок дрожа; и глядел
То на отца, то на мать он с тоской.
Брошенный ими — пошел он с сумой…
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.

Ма́ннвельт в субботу коня оседлал:
Дом его старый не мил ему стал.
Вехал он в город: на улицах бой.
Кровью исходят и добрый и злой;
Раб и свободный убиты лежат.
Бьют барабаны и пули свистят.
Веят знамена — и много на них
Слов благородных, призывов святых!..
Падая, их произносят бойцы…
С криком народ разрушает дворцы.
В бегстве король… Обуял его страх.
Вносит другаго толпа на руках.
Ма́ннвельт, унылый, вернулся домой.

Ма́ннвельт коня в воскресенье седлал:
Дом его старый не мил ему стал.
В чистое поле он ранней порой
Выехал. — Мир был обят тишиной.
Где-то вился над деревней дымок,

Легкий его колыхал ветерок.
Жавронок в чистой лазури звенел;
Плод на ветвях наливался и зрел.
Тихо — сквозь сеть золотистых лучей —
Воды катил, извиваясь, ручей.
Ма́ннвельт задумчив сидел на коне;
Слышался топот копыт в тишине.
Голос кукушки звал всадника в лес…
Вот ужь он в чаще зеленой исчез.
Дальше он все углублялся во тьму;
Тысячу звуков на встречу ему,
Мягких, ласкающих, чудных, неслись,
Нежили слух его… в душу лились, —
Ей обещали забвенье, покой…
Ма́ннвельт совсем не вернулся домой!

Ольга Берггольц

Памяти защитников

Вечная слава героям, павшим в боях
за свободу и независимость нашей Родины!

I

В дни наступленья армий ленинградских,
в январские свирепые морозы,
ко мне явилась девушка чужая
и попросила написать стихи…

Она пришла ко мне в тот самый вечер,
когда как раз два года исполнялось
со дня жестокой гибели твоей.

Она не знала этого, конечно.
Стараясь быть спокойной, строгой, взрослой,
она просила написать о брате,
три дня назад убитом в Дудергофе.

Он пал, Воронью гору атакуя,
ту высоту проклятую, откуда
два года вел фашист корректировку
всего артиллерийского огня.

Стараясь быть суровой, как большие,
она портрет из сумочки достала:
— Вот мальчик наш,
мой младший брат Володя…—
И я безмолвно ахнула: с портрета
глядели на меня твои глаза.

Не те, уже обугленные смертью,
не те, безумья полные и муки,
но те, которыми глядел мне в сердце
в дни юности, тринадцать лет назад.

Она не знала этого, конечно.
Она просила только: — Напишите
не для того, чтобы его прославить,
но чтоб над ним могли чужие плакать
со мной и мамой — точно о родном…

Она, чужая девочка, не знала,
какое сердцу предложила бремя, —
ведь до сих пор еще за это время
я реквием тебе — тебе! — не написала…

II

Ты в двери мои постучала,
доверчивая и прямая.
Во имя народной печали
твой тяжкий заказ принимаю.

Позволь же правдиво и прямо,
своим неукрашенным словом
поведать сегодня о самом
обычном, простом и суровом…

III

Когда прижимались солдаты, как тени,
к земле и уже не могли оторваться, —
всегда находился в такое мгновенье
один безымянный, Сумевший Подняться.

Правдива грядущая гордая повесть:
она подтвердит, не прикрасив нимало, —
один поднимался, но был он — как совесть.
И всех за такими с земли поднимало.

Не все имена поколенье запомнит.
Но в тот исступленный, клокочущий полдень
безусый мальчишка, гвардеец и школьник,
поднялся — и цепи штурмующих поднял.

Он знал, что такое Воронья гора.
Он встал и шепнул, а не крикнул: — Пора!

Он полз и бежал, распрямлялся и гнулся,
он звал, и хрипел, и карабкался в гору,
он первым взлетел на нее, обернулся
и ахнул, увидев открывшийся город!

И, может быть, самый счастливый на свете,
всей жизнью в тот миг торжествуя победу, —
он смерти мгновенной своей не заметил,
ни страха, ни боли ее не изведав.

Он падал лицом к Ленинграду. Он падал,
а город стремительно мчался навстречу…
…Впервые за долгие годы снаряды
на улицы к нам не ложились в тот вечер.

И звезды мерцали, как в детстве, отрадно
над городом темным, уставшим от бедствий…
— Как тихо сегодня у нас в Ленинграде, —
сказала сестра и уснула, как в детстве.

«Как тихо», — подумала мать и вздохнула.
Так вольно давно никому не вздыхалось.
Но сердце, привыкшее к смертному гулу,
забытой земной тишины испугалось.

IV

…Как одинок убитый человек
на поле боя, стихшем и морозном.
Кто б ни пришел к нему, кто ни придет, —
ему теперь все будет поздно, поздно.

Еще мгновенье, может быть, назад
он ждал родных, в такое чудо веря…
Теперь лежит — всеобщий сын и брат,
пока что не опознанный солдат,
пока одной лишь Родины потеря.

Еще не плачут близкие в дому,
еще, приказу вечером внимая,
никто не слышит и не понимает,
что ведь уже о нем, уже к нему
обращены от имени Державы
прощальные слова любви и вечной славы.

Судьба щадит перед ударом нас,
мудрей, наверно, не смогли бы люди…
А он — он отдан Родине сейчас,
она одна сегодня с ним пробудет.

Единственная мать, сестра, вдова,
единственные заявив права, —
всю ночь пробудет у сыновних ног
земля распластанная, тьма ночная,
одна за всех горюя, плача, зная,
что сын — непоправимо одинок.

V

Мертвый, мертвый… Он лежит и слышит
все, что недоступно нам, живым:
слышит — ветер облако колышет,
высоко идущее над ним.

Слышит все, что движется без шума,
что молчит и дремлет на земле;
и глубокая застыла дума
на его разглаженном челе.

Этой думы больше не нарушить…
О, не плачь над ним — не беспокой
тихо торжествующую душу,
услыхавшую земной покой.

VI

Знаю: утешеньем и отрадой
этим строчкам быть не суждено.
Павшим с честью — ничего не надо,
утешать утративших — грешно.

По своей, такой же, скорби — знаю,
что, неукротимую, ее
сильные сердца не обменяют
на забвенье и небытие.

Пусть она, чистейшая, святая,
душу нечерствеющей хранит.
Пусть, любовь и мужество питая,
навсегда с народом породнит.

Незабвенной спаянное кровью,
лишь оно — народное родство —
обещает в будущем любому
обновление и торжество.

…Девочка, в январские морозы
прибегавшая ко мне домой, —
вот — прими печаль мою и слезы,
реквием несовершенный мой.

Все горчайшее в своей утрате,
все, душе светившее во мгле,
я вложила в плач о нашем брате,
брате всех живущих на земле…

…Неоплаканный и невоспетый,
самый дорогой из дорогих,
знаю, ты простишь меня за это,
ты, отдавший душу за других.


[Эта поэма написана по просьбе ленинградской девушки
Нины Нониной о брате ее, двадцатилетнем гвардейце
Владимире Нонине, павшем смертью храбрых в январе
1944 года под Ленинградом, в боях по ликвидации блокады.]

Игорь Северянин

Мальва льда

1
Кто эта слезная тоскунья?
Кто эта дева, мальва льда?
Как ей идет горжетка кунья
И шлем тонов «pastиllеs valda»…
Блистальна глаз шатенки прорезь,
Сверкальны стальные коньки,
Когда в фигурах разузорясь,
Она стремглавит вдоль реки.
Глаза, коньки и лед — все стально,
Студено, хрустко и блистально.
Но кто ж она? но кто ж она?
Омальвенная конькобежка?
Японка? полька? иль норвежка?
Ах, чья невеста? чья жена?
Ничья жена, ничья невеста,
Корнета русского вдова,
Погибшего у Бухареста
Назад, пожалуй, года два,
В дни социального протеста.
Сама не ведая — зачем,
Она бежала за границу
И обреклась мытарствам всем,
Присущим беженцам. Страницу
Пустую жизни дневника
Тоской бесправья испещрила,
И рожа жизни, как горилла,
Ей глянула в лицо. Тоска
Тягучая ее обяла…
О, было много, стало мало
Беспечных и сердечных дней.
Старушка-мать больная с ней,
Отец, измайловский полковник,
И брата старшего вдова
С девизом в жизни: «Трын-трава»
И «каждый ухажер — любовник»…
«О, Гриппе легче жить, чем мне, —
Над ней задумывалась Липа, —
Она не видит слез и всхлипа
И видит лишь фонарь в луне…
Ей не дано в луне планету
Почувствовать, ей не дано…
Ее игривому лорнету
Все одинаково равно,
Будь то луна иль Кордильеры…
И если это не форшмак,
Не розы и не гондольеры,
Какой бы ты там ни был маг,
Ты сердцем Гриппы не омагишь
И перед нею в лужу „лягешь“
И легши, в слезах „потекешь“…»

2
Читатель! Кстати: где найдешь
Такую ты интеллигентку,
Окончившую институт,
Чтоб грамотной была! На стенку
Не лезь, обиженная: тут
Преувеличенного мало…
Не ты одна, поверь, ломала,
Коверкая, родной язык…
Предслышу я злорадный зык
Своих критических кретинов,
Что я не меньше Гриппы сам
Повинен в этой ломке… Гам
Их пустозвончатый откинув,
Им в назиданье преподам
Урок: не лаять скверной моськой
На величавого слона.
Послушай, критика! Ты брось-ка
Вести себя, как девка Фроська:
По существу соль солона!..
И как атласист лоский лацкан
И аморальна «фея тьмы»,
Так критика всегда дурацка:
Над этим думали ведь мы…
О, «девка Фроська»! Просто здесь-ка
Ты символ критики шальной.
Продумай термин мой и взвесь-ка
Его значенье, шут хмельной.
Попутно критике дав бокса,
От темы сильно я отвлекся,
И, Липу с Гриппой позабыв,
Впал в свой излюбленный мотив.
Мне в оправданье то, что силе
Моей мешали эти тли:
О, как они мне насолили!
Как оскорбляли! Поносили!
И довели бы до петли, —
До смерти, — если б дерзновенен
И смел я не был, как орел.
Убил же Надсона Буренин,
Безвременно в могилу свел…
Я не был никогда поклонник
Стереотипного нытья
И сладковатого питья,
Что горестный односторонник,
«Студенческий поручик» вам,
Сородичи, давал! Но сам,
Как человек кристально честный,
Бездарный Надсон был, и я
Разгневан травлей неуместной
Нововременского враля.

3
Когда разгромленный Юденич
В Прибалтику их приволок,
Полковник Александр Евгеньич
С женою вместе в тифе слег.
Да, тиф, свирепствовавший в Нарве
От Гунгенбурга и до Ярви,
Порядочно людей скосил
Слезами горести и скорби.
Его бациллы разносил
Бедняк — в узле, крестьянин — в торбе,
Вагон — в скамейках, по полям
И деревням болтливый ветер…
Тиф только Орро не заметил
И прикоснуться к тополям
Не смел своей гребучей лапой.
Как малярия под Анапой,
Так тиф — под Орро… Без гроша
В кармане Липа, пореша
Спасти родителей от смерти,
Истратив бывшее в конверте,
Продать решилась кое-что
Из наспех взятого: пальто
Каракулевое, браслетку,
Часы и ценный адамант.
Недаром ибсеновский Бранд
Закаливал тридцатилетку:
Ее заботы и уход
За страждущими не пропали, —
И вот отец уже встает
С постели в беженской опале;
За ним поправилась и мать,
Благодаря стараньям Липы.
Поэтому легко понять,
Что в этот год особо липы
Благоуханные цветут,
И чуждая ей деревушка
Совсем особенный уют
Таит в себе. И мать-старушка,
К весне восставшая с одра
Болезни, ей еще дороже…
Как с Липою она добра!
И папа, милый папа, — тоже!..
«Ведь вот как нищие живут:
Недоедая, прозябая,
Справляют непривычный труд,
Ан, глядь, не сдохнут, не умрут!» —
Соседка молвила рябая.

4
Увлекся Липою матрос,
Двадцатилетний иноземец:
Ей приносил букеты роз,
А иногда и целый хлебец.
Он был хороший мальчуган,
Шикарь, кокет, поэт немного,
Но он был скользким, как минога,
В нее влюбленный Иоганн…
Его сменил приват-доцент
Гусь-Уткин, с рыжей ражей рожей,
Он ей дарил аршины лент
И туфли с лаковою кожей,
И шоколад, и пепермент…
За этим репортер прохожий
Увлекся Липой, но без крыл
И без бумажника в кармане,
В пустячном, проходном романе
Он ничего ей не дарил…
Была ли Липа с ним близка?
Но не были они ей близки.
Ей эта жизнь была узка:
Грязь, нищета, нужда, тоска
И эти жалкие огрызки…
Немудрено, когда хромой
Сын лавочника, рослый Дмитрий,
Игравший с огоньком на цитре,
К ней начал свататься зимой,
Она без долгих размышлений,
Уставшая от оскорблений,
Метнулась в брачную петлю,
Забыв сказать ему «люблю»…