1
Облаки лают,
Ревёт златозубая высь…
Пою и взываю:
Господи, отелись!
Перед воротами в рай
Я стучусь;
Звёздами спеленай
Телицу-Русь.
За тучи тянется моя рука,
Бурею шумит песнь,
Небесного молока
Даждь мне днесь.
Грозно гремит твой гром,
Чудится плеск крыл.
Новый Содом
Сжигает Егудиил.
Но твёрдо, не глядя назад,
По ниве вод
Новый из красных врат
Выходит Лот.
2
Не потому ль в берёзовых
Кустах поёт сверчок
О том, как ликом розовым
Окапал рожь восток;
О том, как Богородица,
Накинув синий плат,
У облачной околицы
Скликает в рай телят.
С утра над осенницею
Я слышу зов трубы.
Теленькает синицею
Он про глагол судьбы:
«О веруй, небо вспенится,
Как лай, сверкнёт волна.
Над рощею още́нится
Златым щенком луна.
Иной травой и чащею
Оте́нит мир вода.
Малиновкой журчащею
Слетит в кусты звезда.
И выползет из колоса,
Как рой, пшеничный злак,
Чтобы пчелиным голосом
Озлатонивить мрак…»
3
Ей, россияне!
Ловцы вселенной,
Неводом зари зачерпнувшие небо, —
Трубите в трубы.
Под плугом бури
Ревёт земля.
Рушит скалы златоклыкий
Омеж.
Новый сеятель
Бредёт по полям,
Новые зерна
Бросает в борозды.
Светлый гость в колымаге к вам
Едет.
По тучам бежит
Кобылица.
Шлея на кобыле —
Синь.
Бубенцы на шлее —
Звёзды.
4
Стихни, ветер,
Не лай, водяное стекло.
С небес через красные сети
Дождит молоко.
Мудростью пухнет слово,
Вязью колося поля,
Над тучами, как корова,
Хвост задрала заря.
Вижу тебя из окошка,
Зиждитель щедрый,
Ризою над землёю
Свесивший небеса.
Ныне
Солнце, как кошка,
С небесной вербы
Лапкою золотою
Трогает мои волоса.
5
Зреет час преображенья,
Он сойдёт, наш светлый гость,
Из распятого терпенья
Вынуть выржавленный гвоздь.
От утра и от полудня
Под поющий в небе гром,
Словно вёдра, наши будни
Он наполнит молоком.
И от вечера до ночи,
Незакатный славя край,
Будет звёздами пророчить
Среброзлачный урожай.
А когда над Волгой месяц
Склонит лик испить воды, —
Он, в ладью златую свесясь,
Уплывёт в свои сады.
И из лона голубого,
Широко взмахнув веслом,
Как яйцо, нам сбросит слово
С проклевавшимся птенцом.
З. Н. ГиппиусСвежеет. Час условный.
С полей прошел народ.
Вся в розовом поповна
Идет на огород.В руке ромашек связка.
Под шалью узел кос.
Букетиками баска —
Букетиками роз.Как пава, величава.
Опущен шелк ресниц.
Налево и направо
Все пугала для птиц.Жеманница срывает
То злак, то василек.
Идет. Над ней порхает
Капустный мотылек.Над пыльною листвою,
Наряден, вымыт, чист, —
Коломенской верстою
Торчит семинарист.Лукаво и жестоко
Блестят в лучах зари —
Его младое око
И красные угри.Прекрасная поповна, —
Прекрасная, как сон,
Молчит, зарделась, словно
Весенний цвет пион.Молчит. Под трель лягушек
Ей сладко, сладко млеть.
На лик златых веснушек
Загар рассыпал сеть.Крутом моркови, репы.
Выходят на лужок.
Танцуют курослепы.
Играет ветерок.Вдали над косарями
Огни зари горят.
А косы лезвиями —
Горят, поют, свистят.Там ряд избенок вьется
В косматую синель.
Поскрипывая, гнется
Там длинный журавель
1.
И там, где крест железный, —
Все ветры на закат
Касаток стаи в бездны
Лазуревые мчат.Не терпится кокетке
(Семь бед — один ответ).
Пришпилила к жилетке
Ему ромашки цвет.А он: «Домой бы. Маша,
Чтоб не хватились нас
Папаша и мамаша.
Домой бы: поздний час».Но розовые юбки
Расправила. В ответ
Он ей целует губки,
Сжимает ей корсет.Предавшись сладким мукам
Прохладным вечерком,
В лицо ей дышит луком
И крепким табаком.На баске безотчетно
Раскалывает брошь
Своей рукою потной, —
Влечет в густую рожь.Молчит. Под трель лягушек
Ей сладко, сладко млеть.
На лик златых веснушек
Загар рассыпал сеть.Прохлада нежно дышит
В напевах косарей.
Не видит их, не слышит
Отец протоиерей.В подряснике холщовом
Прижался он к окну:
Корит жестоким словом
Покорную жену.«Опять ушла от дела
Гулять родная дочь.
Опять не доглядела!»
И смотрит — смотрит в ночь.И видит сквозь орешник
В вечерней чистоте
Лишь небо да скворечник
На согнутом шесте.С дебелой попадьею
Всю ночь бранится он,
Летучею струею
Зарницы осветлен.Всю ночь кладет поклоны
Седая попадья,
И темные иконы
Златит уже заря.А там в игре любовной,
Клоня косматый лист,
Над бледною поповной
Склонен семинарист.Колышется над ними
Крапива да лопух.
Кричит в рассветном дыме
Докучливый петух.Близ речки ставят верши
В туманных камышах.
Да меркнет серп умерший,
Висящий в облачках.
На скале приморской мшистой,
Там, где берег грозно дик,
Богоматери пречистой
Чудотворный зрится лик;
С той крутой скалы на воды
Матерь божия глядит
И пловца от непогоды
Угрожающей хранит.
Каждый вечер, лишь молебный
На скале раздастся звон,
Глас ответственный хвалебный
Восстает со всех сторон;
Пахарь пеньем освящает
Дня и всех трудов конец,
И на палубе читает
«Avе Marиa» пловец.
Благодатного Успенья
Светлый праздник наступил;
Все окрестные селенья
Звон призывный огласил;
Солнце радостно и ярко,
Бездна вод светла до дна,
И природа, мнится, жаркой
Вся молитвою полна.
Все пути кипят толпами,
Все блестит вблизи, вдали;
Убралися вымпелами
Челноки и корабли;
И, в один слиявшись крестный
Богомольно-шумный ход,
Вьется лестницей небесной
По святой скале народ.
Сзади, в грубых власяницах,
Слезы тяжкие в очах,
Бледный пост на мрачных лицах,
На главе зола и прах,
Идут грешные в молчанье;
Им с другими не вступить
В храм святой; им в покаянье
Перед храмом слезы лить.
И от всех других далеко
Мертвецом бредет один:
Щеки впалы; тускло око;
Полон мрачный лоб морщин;
Из железа пояс ржавый
Тело чахлое гнетет,
И, к ноге прильнув кровавой,
Злая цепь ее грызет.
Брата некогда убил он;
Изломав проклятый меч,
Сталь убийства обратил он
В пояс; латы скинул с плеч,
И в оковах, как колодник,
Бродит он с тех пор и ждет,
Что какой-нибудь угодник
Чудом цепь с него сорвет.
Бродит он, бездомный странник,
Бродят много, много лет;
Но прощения посланник
Им не встречен; чуда нет.
Смутен день, бессонны ночи,
Скорбь с людьми и без людей,
Вид небес пугает очи,
Жизнь страшна, конец страшней.
Вот, как бы дорогой терний,
Тяжко к храму всходит он;
В храме все молчат, вечерний
Внемля благовеста звон.
Стал он в страхе пред дверями:
Девы лик сквозь фимиам
Блещет, обданный лучами
Дня, сходящего к водам.
И окрест благоговенья
Распростерлась тишина:
Мнится, таинством Успенья
Вся земля еще полна,
И на облаке сияет
Возлетевшей девы след,
И она благословляет,
Исчезая, здешний свет.
Все пошли назад толпами;
Но преступник не спешит
Им вослед, перед дверями,
Бледен ликом, он стоит:
Цепи все еще вкруг тела,
Ими сжатого, лежат,
А душа уж улетела
В град свободы, в божий град.
У русского царя в чертогах есть палата:
Она не золотом, не бархатом богата;
Не в ней алмаз венца хранится за стеклом;
Но сверху донизу, во всю длину, кругом,
Своею кистию свободной и широкой
Ее разрисовал художник быстроокой.
Тут нет ни сельских нимф, ни девственных мадонн,
Ни фавнов с чашами, ни полногрудых жен,
Ни плясок, ни охот, — а все плащи, да шпаги,
Да лица, полные воинственной отваги.
Толпою тесною художник поместил
Сюда начальников народных наших сил,
Покрытых славою чудесного похода
И вечной памятью двенадцатого года.
Нередко медленно меж ими я брожу
И на знакомые их образы гляжу,
И, мнится, слышу их воинственные клики.
Из них уж многих нет; другие, коих лики
Еще так молоды на ярком полотне,
Уже состарились и никнут в тишине
Главою лавровой…
Но в сей толпе суровой
Один меня влечет всех больше. С думой новой
Всегда остановлюсь пред ним — и не свожу
С него моих очей. Чем долее гляжу,
Тем более томим я грустию тяжелой.
Он писан во весь рост. Чело, как череп голый,
Высоко лоснится, и, мнится, залегла
Там грусть великая. Кругом — густая мгла;
За ним — военный стан. Спокойный и угрюмый,
Он, кажется, глядит с презрительною думой.
Свою ли точно мысль художник обнажил,
Когда он таковым его изобразил,
Или невольное то было вдохновенье, —
Но Доу дал ему такое выраженье.
О вождь несчастливый! Суров был жребий твой:
Все в жертву ты принес земле тебе чужой.
Непроницаемый для взгляда черни дикой,
В молчанье шел один ты с мыслию великой,
И, в имени твоем звук чуждый невзлюбя,
Своими криками преследуя тебя,
Народ, таинственно спасаемый тобою,
Ругался над твоей священной сединою.
И тот, чей острый ум тебя и постигал,
В угоду им тебя лукаво порицал…
И долго, укреплен могущим убежденьем,
Ты был неколебим пред общим заблужденьем;
И на полупути был должен наконец
Безмолвно уступить и лавровый венец,
И власть, и замысел, обдуманный глубоко, —
И в полковых рядах сокрыться одиноко.
Там, устарелый вождь! как ратник молодой,
Свинца веселый свист заслышавший впервой,
Бросался ты в огонь, ища желанной смерти, —
Вотще! —
О люди! жалкий род, достойный слез и смеха!
Жрецы минутного, поклонники успеха!
Как часто мимо вас проходит человек,
Над кем ругается слепой и буйный век,
Но чей высокий лик в грядущем поколенье
Поэта приведет в восторг и в умиленье!
Смотря в немой кристалл, в котором расцветали
Пожары ломкие оранжевых минут,
Весь летаргический, я телом медлил тут,
А дух мой проходил вневременныя дали.
Вот снова об утес я раздробил скрижали,
Вот башня к башне шлет свой колокольный гуд.
Вот снова гневен Царь, им окровавлен шут.
Вот резкая зурна. И флейты завизжали.
Разбита радуга. И не дойти до дна
Всего горячаго жестокаго сверканья.
В расширенных зрачках кострятся содроганья.
Бьет полночь в Городе. Ни одного окна,
В котором черное не млело-б ожиданье.
И всходит надо всем багряная Луна.
Светлый мальчик, быстрый мальчик, лик его как лик камей.
Волосенки—цвета Солнца. Он бежит. А сверху—змей.
Нить натянута тугая. Путь от змея до руки.
Путь от пальцев нежно-тонких—в высь, где бьются огоньки.
Взрывы, пляски, разной краски. Вязки красные тона.
Желтый край—как свет святого. Змеем дышет вышина.
Мальчик быстрый убегает. Тень его бежит за ним.
Змей вверху летит, сверкая, бегом нижняго гоним.
Тень ростет. Она огромна. Достигает до небес.
Свет дневной расплавлен всюду. Облик солнечный исчез.
Змей летит в заре набатной. Зацепился за сосну.
В лес излит пожар заката. Час огня торопит к сну.
Светляки, светляки, светляки,
И светлянки, светлянки, светлянки.
Светляки—на траве червяки,
И светлянки—летучки—обманки.
Светляков, светляков напророчь,
И светлянок, светлянок возжаждай.
Будешь жить всю Иванову ночь,
Быть живым так сумеет не каждый.
Светляки, светляки, светляки,
И светлянки, светлянки, светлянки.
О, какая безбрежность тоски.
Если-б зиму, и волю, и санки.
Я скользил бы в затишьи снегов,
И полозья так звонко бы пели,
Чтоб навек мне забыть светляков,
И светлянки бы мучить не смели.
И падал снег. Упали миллионы
Застывших снов, снежинками высот.
От звезд к звезде идут волнами звоны.
Лишь белый цвет в текущем не пройдет.
Лишь белый свет идет Дорогой Млечной.
Лишь белый цвет—нагорнаго цветка.
Лишь белый страх—в Пустыне безконечной.
Лишь в белом сне поймет покой Река.
Она
Как неуверенна — невинна
Ее замедленная речь!
И поцелуи у жасмина!
И милая покатость плеч!
Над взором ласковым и нежным
Легко очерченная бровь, —
И вот опять стихом небрежным
Поэт приветствует любовь!
19 августа 1907Лидино
Старинные друзья
Заветный хлам витийВалерий Брюсов
О, милые! Пурпурный мотылек,
Над чашечкой невинной повилики,
Лилейный стан и звонкий ручеек, —
Как ласковы, как тонки ваши лики!
В весенний день — кукушки дальней клики,
Потом — луной овеянный восток,
Цвет яблони и аромат клубники!
Ваш мудрый мир как нежен и глубок!
Благословен ты, рокот соловьиный!
Как хорошо опять, еще, еще
Внимать тебе с таинственной кузиной,
Шептать стихи, волнуясь горячо,
И в темноте, над дремлющей куртиной,
Чуть различать склоненное плечо!
13 июля 1907Лидино
Воспоминание
Сергею Ауслендеру
Все помню: день, и час, и миг,
И хрупкой чаши звон хрустальный,
И темный сад, и лунный лик,
И в нашем доме топот бальный.
Мы подошли из темноты
И в окна светлые следили:
Четыре пестрые черты —
Шеренги ровные кадрили:
У освещенного окна
Темнея тонким силуэтом,
Ты, поцелуем смущена,
Счастливым медлила ответом.
И вдруг — ты помнишь? — блеск и гром,
И крупный ливень, чаще, чаще,
И мы таимся под окном,
А поцелуи — глубже, слаще:
А после — бегство в темноту,
Я за тобой, хранитель зоркий;
Мгновенный ветер на лету
Взметнул кисейные оборки.
Летим домой, быстрей, быстрей,
И двери хлопают со звоном.
В блестящей зале, средь гостей,
Немножко странно и светло нам:
Стоишь с улыбкой на устах,
С приветом ласково-жеманным,
И только капли в волосах
Горят созвездием нежданным.
30-31 октября 1907Петербург
Кузина плачет
Кузина, полно: Все изменится!
Пройдут года, как нежный миг,
Янтарной тучкой боль пропенится
И окропит цветник.
И вот, в такой же вечер тающий,
Когда на лицах рдяный свет,
К тебе, задумчиво вздыхающей
Вернется твой поэт.
Поверь судьбе. Она не строгая,
Она берет — и дарит вновь.
Благодарю ее за многое,
За милую любовь:
Не плачь. Ужели не отдаст она
Моим устам твои уста?
Смотри, какая тень распластана
От белого куста!
12 сентября 1907 Москва
Да будет удел ваш безмолвный
Моим вожделенным уделом,
Вы, ткущие жизнь свою втайне,
Стыдливые словом и делом!
Молчальники, в сердце смиренном,
Как жемчуг в жемчужнице тесной,
Святую мечту вы таите,
Богатство души бессловесной.
Добру в вас, как ягодам леса,
Привольны завесы густые;
Ваш дух — словно храм заповедный,
Уста — что врата запертые.
В сне вам не снилось убогим
Что всех вы вельмож благородней,
Художники умного дела,
Священники тайны Господней.
Не видел чужой соглядатай
Ни ваших торжеств, ни печали;
Задумчиво взор ваш уходит
Все в те же прозрачные дали.
И мудрая та же улыбка —
Познанья, прощенья, участья —
Все мимоидущих встречает,
Напутствует всех без пристрастья:
Великих равно — и ничтожных,
И добрых, и грешных скитальцев.
Вы тихо проходите миром,
Как будто на кончиках пальцев.
Но бодрствует ухо, слух чуток,
Высокое — сердце приметит,
Всем трепетам жизни прекрасной
Биеньем согласным ответит.
Где ваша стопа ни ступала,
Там сеяли вы ненароком
Сев помыслов чистых, и вера
Поила те глыбы потоком.
Как небо лазурью исходит,
Как свежесть дубравы наводят,
Так вера из сердца струится,
Но слов ей уста не находят.
Устам заповедано слово,
Перстам — красоты сотворенье;
В безмолвие вы погрузили
Великих восторгов горенье.
И доли вам нет меж провидцев,
Ни места за трапезой пышной;
На стогнах следов не оставит
Нетягостный шаг и неслышный.
Из жизни псалом вы сложили:
В ней сладость и стройность в ней та же,
Вы Образа Божия в людях,
Подобья Господнего стражи.
Дыханием каждым и взором
Служа в тишине Человеку,
Вы лепоту духа струите
В мирскую вселенскую реку.
И сердце потока поите
Из недр, ключевые криницы.
Аминь! Мановенье не сгинет
Чуть дрогнувшей вашей ресницы.
Но, — как песнопенье созвездий, —
Мерцая в недвижном величье,
Воскресшее станет над миром
Небесное ваше обличье.
Замрут стародавние струны
И древнего мудрость глагола,
Забудутся Иеман, Иедуфун,
Вещанья Дардо и Халкола:
Но ваши, и в роде грядущем,
Живые черты не увянут,
И в Лике едином, последнем —
И лик ваш, и взор ваш проглянут.
В час полночный, в чаще леса, под ущербною Луной,
Там, где лапчатые ели перемешаны с сосной,
Я задумал, что случится в близком будущем со мной.
Это было после жарких, после полных страсти дней,
Счастье сжег я, но не знал я, не зажгу ль еще сильней,
Это было — это было в Ночь Ивановых Огней.
Я нашел в лесу поляну, где скликалось много сов,
Там для смелых были слышны звуки странных голосов,
Точно стоны убиенных, точно пленных к вольным зов.
Очертив кругом заветный охранительный узор,
Я развел на той поляне дымно-блещущий костер,
И взирал я, обращал я на огни упорный взор.
Красным ветром, желтым вихрем, предо мной возник огонь
Чу! в лесу невнятный шепот, дальний топот, мчится конь
Ведьма пламени, являйся, но меня в кругу не тронь!
Кто ж там скачет? Кто там плачет? Гулкий шум в лесу сильней
Кто там стонет? Кто хоронит память бывших мертвых дней?
Ведьма пламени, явись мне в Ночь Ивановых Огней!
И в костре возникла Ведьма, в ней и страх и красота,
Длинны волосы седые, но огнем горят уста,
Хоть седая — молодая, красной тканью обвита.
Странно мне знаком злорадный жадный блеск зеленых глаз.
Ты не в первый раз со мною, хоть и в первый так зажглась,
Хоть впервые так тебя я вижу в этот мертвый час.
Не с тобой ли я подумал, что любовь бессмертный Рай?
Не тебе ли повторял я «О, гори и не сгорай»?
Не с тобой ли сжег я Утро, сжег свой Полдень, сжег свой Май?
Не с тобою ли узнал я, как сознанье пьют уста,
Как душа в любви седеет, холодеет красота,
Как душа, что так любила, та же все — и вот не та?
О, знаком мне твой влюбленный блеск зеленых жадных глаз.
Жизнь любовью и враждою навсегда сковала нас,
Но скажи мне, что со мною будет в самый близкий час?
Ведьма пламени качнулась, и сильней блеснул костер,
Тени дружно заплясали, от костра идя в простор,
И змеиной красотою заиграл отливный взор.
И на пламя показала Ведьма огненная мне,
Вдруг увидел я так ясно, — как бывает в вещем сне, —
Что возникли чьи-то лики в каждой красной головне
Каждый лик — мечта былая, то, что знал я, то, чем был,
Каждый лик сестра, с которой в брак святой — душой — вступил,
Перед тем как я с проклятой обниматься полюбил.
Кровью каждая горела предо мною головня,
Догорела и истлела, почернела для меня,
Как безжизненное тело в пасти дымного огня.
Ведьма ярче разгорелась, та же все — и вот не та,
Что-то вместе мы убили, как рубин — ее уста,
Как расплавленным рубином, красной тканью обвита.
Красным ветром, алым вихрем, закрутилась над путем,
Искры с свистом уронила ослепительным дождем,
Обожгла и опьянила и исчезла… Что потом?
На глухой лесной поляне я один среди стволов,
Слышу вздохи, слышу ропот, звуки дальних голосов,
Точно шепот убиенных, точно пленных тихий зов.
Вот что было, что узнал я, что случилося со мной
Там, где лапы темных елей перемешаны с сосной,
В час полночный, в час зловещий, под ущербною Луной.
Лишь между скал живет орел свободный,
Он должен быть свиреп и одинок.
Но почему ревнивец благородный
Убил любовь, чтоб, сократив свой срок,
Явивши миру лик страстей и стона,
Ножом убить себя? О, Дездемона!
Пусть мне о том расскажет стебелек.
А если нет, — пускай расскажет Этна!
Падет в солому искра незаметно,
Рубином заиграет огонек,
Сгорят дома, пылает вся столица,
Что строил миллион прилежных рук,
И, в зареве, все — шабаш, рдяны лица,
Тысячелетье — лишь напрасный звук,
Строительство людей — лишь тень, зарница.
Есть в Книге книг заветная страница,
Прочти, — стрела поет, ты взял свой лук.
Убийство и любовь так близко рядом,
Хоть двое иногда десятки лет
Живут, любя, и ни единым взглядом
Не предадут — в них сторожащий — свет.
И так умрут. И где всей тайны след!
В лучисто-длинном списке тех любимых,
Которые умели целовать,
Есть Клеопатра. На ее кровать
Прилег герой, чья жизнь — в огне и в дымах
Сожженных деревень и городов.
Еще герой. Миг страсти вечно-нов.
Еще, еще. Но кто же ты — волчица?
И твой дворец — игралищный вертеп?
Кто скажет так, тот глуп, и глух, и слеп.
Коль в мире всем была когда царица,
Ей имя — Клеопатра, знак судеб,
С кем ход столетий губящих содружен.
Ей лучшая блеснула из жемчужин,
И с милым растворив ее в вине,
Она сожгла на медленном огне
Два сердца, — в дымах нежных благовоний,
Любовник лучший, был сожжен Антоний.
Но где, в каком неистовом законе
Означено, что дьявол есть во мне?
Ведь ангела люблю я при Луне,
Для ангела сплетаю маргаритки,
Для ангела стихи свиваю в свитки,
И ангела зову в моем бреду,
Когда звездой в любви пою звезду.
Но жадный я, и в жадности упорен.
Неумолим. Все хищники сердец —
Во мне, во мне. Мой лик ночной повторен,
Хотя из звезд мой царственный венец.
Где нет начала, не придет конец,
Разбег двух душ неравен и неровен.
Но там, где есть разорванность сердец,
Есть молния, и в срывах струн — Бетховен.
В храме — золоченые колонны,
Золоченая резьба сквозная,
От полу до сводов поднимались.
В золоченых ризах все иконы,
Тускло в темноте они мерцали.
Даже темнота казалась в храме
Будто бы немного золотая.
В золотистом сумраке горели
Огоньками чистого рубина
На цепочках золотых лампады.
Рано утром приходили люди.
Богомольцы шли и богомолки.
Возжигались трепетные свечи,
Разливался полусвет янтарный.
Фимиам под своды поднимался
Синими душистыми клубами.
Острый луч из верхнего окошка
Сквозь куренья дымно прорезался.
И неслось ликующее пенье
Выше голубого фимиама,
Выше золотистого тумана
И колонн резных и золоченых.
В храме том, за ризою тяжелой,
За рубиновым глазком лампады
Пятый век скорбела Божья Матерь,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Кто, какой мужик нижегородский,
Живописец, инок ли смиренный
С ясно-синим взглядом голубиным,
Муж ли с ястребиными глазами
Вызвал к жизни тихий лик прекрасный,
Мы о том гадать теперь не будем.
Живописец был весьма талантлив.
Пятый век скорбела Божья Матерь
О распятом сыне Иисусе.
Но, возможно, оттого скорбела,
Что уж очень много слез и жалоб
Ей носили женщины-крестьянки,
Богомолки в черных полушалках
Из окрестных деревень ближайших.
Шепотом вверяли, с упованьем,
С робостью вверяли и смиреньем:
«Дескать, к самому-то уж боимся,
Тоже нагрешили ведь немало,
Как бы не разгневался, накажет,
Да и что по пустякам тревожить?
Ну, а ты уж буде похлопочешь
Перед сыном с нашей просьбой глупой,
С нашею нуждою недостойной.
Сердце материнское смягчится
Там, где у судьи не дрогнет сердце.
Потому тебя и называем
Матушкой-заступницей. Помилуй!»
А потом прошла волна большая,
С легким хрустом рухнули колонны,
Цепи все по звенышку распались,
Кирпичи рассыпались на щебень,
По песчинке расточились камни,
Унесло дождями позолоту.
В школу на дрова свезли иконы.
Расплодилась жирная крапива,
Где высоко поднимались стены
Белого сверкающего храма.
Жаловаться ходят нынче люди
В областную, стало быть, газету.
Вот на председателя колхоза
Да еще на Петьку-бригадира.
Там ужо отыщется управа!
Раз я ехал, жажда одолела.
На краю села стоит избушка.
Постучался, встретила старушка,
Пропустила в горенку с порога.
Из ковша напился, губы вытер
И шагнул с ковшом к перегородке,
Чтоб в лоханку выплеснуть остатки
(Кухонька была за занавеской.
С чугунками, с ведрами, с горшками).
Я вошел туда и, вздрогнув, замер:
Средь кадушек, чугунков, ухватов,
Над щелястым полом, над лоханью,
Расцветая золотым и красным,
На скамье ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
— Бабушка, отдай ты мне икону,
Я ее — немедленно в столицу…
Разве место ей среди кадушек,
Средь горшков и мисок закоптелых!
— А зачем тебе? Чтоб надсмехаться,
Чтобы богохульничать над нею?
— Что ты, бабка, чтоб глядели люди!
Место ей не в кухне, а в музее.
В Третьяковке, в Лувре, в Эрмитаже.
— Из музею были не однажды.
Предлагали мне большие деньги.
Так просили, так ли уж просили,
Даже жалко сделалось, сердешных.
Но меня притворством не обманешь,
Я сказала: «На куски разрежьте,
Выжгите глаза мои железом,
Божью Матерь, Светлую Марию
Не отдам бесам на поруганье».
— Да какие бесы, что ты, бабка!
Это все — работники искусства.
Красоту они ценить умеют,
Красоту по капле собирают.
— То-то! Раскидавши ворохами,
Собирать надумали крохами.
— Да тебе зачем она? Молиться —
У тебя ведь есть еще иконы.
— Как зачем? Я утром рано встану,
Маслицем протру ее легонько,
Огонек затеплю перед ликом,
И она поговорит со мною.
Так-то ли уж ласково да складно
Говорить заступница умеет.
— Видно, ты совсем рехнулась, бабка!
Где же видно, чтоб доска из липы,
Даже пусть и в красках золотистых,
Говорить по-нашему умела!
— Ты зачем пришел? Воды напиться?
Ну так — с богом, дверь-то уж открыта!
Ехал я среди полей зеленых,
Ехал я средь городов бетонных,
Говорил с людьми, обедал в чайных,
Ночевал в гостиницах районных.
Постепенно стало мне казаться
Сказкой или странным сновиденьем,
Будто бы на кухне у старушки,
Где горшки, ухваты и кадушки,
На скамейке тесаной, дубовой
Прижилась, ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Бабка встанет, маслицем помажет,
Огонек тихонечко засветит.
Разговор с заступницей заводит…
Понапрасну ходят из музея.
Хор инокинь
(Из трагедии «Адельгиз», соч. Манцони)
Графине З.И.Лепцельтерн
Разбросанные локоны
Упали к груди белой,
И руки крестно сложены,
И лик уж побледнелый, —
Лежит она, страдалица,
Взор к небу возведен.
Замолкнул плач; все молятся,
Возникла песнь святая,
И, пеленой холодное
Чело навек скрывая,
Очей лазурных набожной
Рукою взгляд смежен.
О! не тоскуй, прекрасная!
Забудь любовь земную!
Дай в жертву страсть всевышнему
И смерть прими святую!
Не здесь—за жизнью долгому
Терпенью жди конца!
И, горю обреченная,
Вседневно умоляла:
Забыть о том, что, бедная,
Томясь, не забывала;
Теперь—свята мученьями,
У бога и отца!
Увы! в часы бессонные,
В келейном заточеньи,
Во время пенья инокинь,
Пред алтарем в моленьи
Все память ей мечталася
Тех невозвратных дней,
Когда судьбы обманчивой
Измен она не знала
И в светлой франков области
Так радостно дышала,
Явясь всех жен салических
Прекраснее, милей;
Когда, златые локоны
Усеяв жемчугами,
Смотрела травлю шумную
И как, над поводами
Склонен, чрез поле чистое
Власистый царь скакал;
И пылко кони борзые
Неслись, и гончих стая
Металась, рассыпалася,
В кустах едва мелькая,
И бор кабан щетинистый
Тревожно покидал;
И кровью зверя дикого
Долину обагряла
Стрела царя,—и нежная
К подругам обращала,
Бледнея, взор: за милого
Дрожит младая грудь…
О ты, ключ теплый ахенский,
О Мозы ток гремучий,
Где, скинув броню тяжкую,
Державный вождь могучий
Любил, явясь из лагеря,
Привольно отдохнуть!
Как зноем опаленную
Траву роса лелеет
И ствол зеленых стебелей
Студит,—и зеленеет
Опять трава, и весело
Душистая цветет,—
Так сердце, сокрушенное
Огнем любви мятежной,
В томленьях освежается
Приветом дружбы нежной
И к наслажденью тихому
Как будто оживет.
Но только солнце красное
Взойдет, огнисто рдея,—
И в неподвижном воздухе
Зной дышит, пламенея,
Опять трава расцветшая
Им к долу прижжена;
И скоро из минутного
Забвенья возникает
Опять любовь бессмертная,—
И сердце ужасает;
Душа мечтами прежними
Опять отравлена.
О! не тоскуй, прекрасная!
Забудь любовь земную!
Дай в жертву страсть всевышнему
И смерть прими святую
В земле, в которой скроется
Навек твой нежный прах!
В ней спят тоской убитые
Страдалицы другие,
Меж жен, мечом развенчанных,
Невесты молодые
И матери проколотых
Младенцев в их очах.
И ты из притеснителей
Враждебного семейства,
Число которым—доблестью,
Предлогом—их злодейства,
И право—кровь, и славою—
Безжалостно губить!
Ты промыслом несчастия
Сама из притесненных,
Оплаканной, спокойною
Засни меж погубленных!
Дерзнет ли кто, невинная,
Твой пепел укорить?
И будь твой лик бесчувственный
Так ясен, как был прежде,
Когда ты счастью верила
И в радостной надежде
Девичьи думы светлые
Являлися на нем.
Так солнце заходящее
Из бурных туч выходит;
Оно на запад пурпурный
Дрожащий блеск наводит;
И будет путник набожный
Утешен светлым днем.
Я кикимора похвальный,
Не шатун, шишига злой.
Пробегу я, ночью, спальной,
Прошмыгну к стене стрелой,
И сижу в углу печальный, —
Что ж мне дали лик такой?
Ведь шишига — соглядатай,
Он нечистый, сатана,
Он в пыли дорог оратай,
Вспашет прахи, грусть одна,
Скажет бесу: «Бес, сосватай», —
Скок бесовская жена.
Свадьбу чертову играет,
Подожжет чужой овин,
Задирает, навирает,
Точно важный господин,
Подойди к нему, облает,
Я же смирный, да один.
Вот тут угол, вот тут печка,
Я сижу, и я пряду.
С малым ликом человечка,
Не таю во лбу звезду.
Полюбил кого, — осечка,
И страдаю я, и жду.
Захотел я раз пройтиться,
Вышел ночью, прямо в лес.
И пришлось же насладиться,
Не забуду тех чудес.
Уж теперь, когда не спится,
Прямо — к курам, под навес.
Только в лес я, — ухнул филин,
Рухнул камень, бухнул вниз.
На болоте дьявол силен,
Все чертяки собрались.
Я дрожу, учтив, умилен, —
Что уж тут! Зашел, — держись!
Круглоглазый бес на кручу
Сел и хлопает хвостом.
Прошипел: «А вот-те взбучу!»
По воде пошел содом.
Рад, навозную я кучу
Увидал: в нее — как в дом.
Поднялось в болоте вдвое,
Всех чертей спустила глыбь.
С ними бухало ночное,
Остроглазый ворог, выпь,
Водный бык, шипенье злое, —
И пошла в деревьях зыбь.
Буря, сбившись, бушевала,
В уши с хохотом свистя.
Воет, ноет, все ей мало,
Вдруг провизгнет, как дитя,
Крикнет кошкой: «Дайте сала!»
Дунет в хворост, шелестя.
А совсем тут рядом с кучей,
Где я спрятался, как в дом,
Малый чертик, червь ползучий,
Мне подмигивал глазком
И, хлеща крапивой жгучей,
Тренькал тонким голоском.
Если выпь, — бугай, — вопила
И гудела, словно медь,
Выпь и буря, это — сила,
Впору им взломать и клеть,
А чтоб малое страшило
Сечь меня, — не мог стерпеть!
Я схватил чертенка-злюку,
Он в ладонь мне зуб вонзил.
Буду помнить я науку,
Прочь с прогулки, что есть сил.
И сосу за печкой руку,
Грустный, сам себе немил.
От сидячей этой жизни
Стал я толст, и стал я бел.
Я непризнанный в отчизне,
Оттого что я несмел.
Саван я пряду на тризне,
Я запечный холстодел.
Над Шере-метьево
В ноябре третьего —
Метео-условия не те.
Я стою встревоженный,
Бледный, но ухоженный
На досмотр таможенный в хвосте.Стоял сначала, чтоб не нарываться —
Я сам спиртного лишку загрузил,
А впереди шмонали уругвайца,
Который контрабанду провозил.Крест на груди в густой шерсти —
Толпа как хором ахнет:
«За ноги надо потрясти —
Глядишь, чего и звякнет!»И точно: ниже живота —
Смешно, да не до смеху —
Висели два литых креста
Пятнадцатого веку.Ох, как он сетовал:
Где закон? Нету, мол!
Я могу, мол, опоздать на рейс!..
Но Христа распятого
В половине пятого
Не пустили в Буэнос-Айрес.Мы всё-таки мудреем год от года —
Распятья нам самим теперь нужны,
Они богатство нашего народа,
Хотя, конечно, и пережиток старины.А раньше мы во все края —
И надо и не надо —
Дарили лики, жития,
В окладе, без оклада… Из пыльных ящиков косясь
Безропотно, устало,
Искусство древнее от нас,
Бывало, и — сплывало.Доктор зуб высверлил,
Хоть слезу мистер лил,
Но таможник вынул из дупла,
Чуть поддев лопатою,
Мраморную статую —
Целенькую, только без весла.Общупали заморского барыгу,
Который подозрительно притих, —
И сразу же нашли в кармане фигу,
А в фиге — вместо косточки — триптих.«Зачем вам складень, пассажир?
Купили бы за трёшку
В «Берёзке» русский сувенир —
Гармонь или матрёшку!» —«Мир-дружба! Прекратить огонь! —
Попёр он как на кассу. —
Козе — баян, попу — гармонь,
Икону — папуасу!»Тяжело с истыми
Контрабан-дистами!
Этот, что статуи был лишён,
Малый с подковыркою
Цыкнул зубом с дыркою,
Сплюнул — и уехал в Вашингтон.Как хорошо, что бдительнее стало,
Таможня ищет ценный капитал —
Чтоб золотинки с нимба не упало,
Чтобы гвоздок с распятья не пропал! Таскают: кто — иконостас,
Кто — крестик, кто — иконку,
И веру в Господа от нас
Увозят потихоньку.И на поездки в далеко —
Навек, бесповоротно —
Угодники идут легко,
Пророки — неохотно.Реки льют потные!
Весь я тут, вот он я —
Слабый для таможни интерес.
Правда возле щиколот
Синий крестик выколот,
Но я скажу, что это — Красный Крест.Один мулла триптих запрятал в книги.
Да, контрабанда — это ремесло!
Я пальцы сжал в кармане в виде фиги —
На всякий случай, чтобы пронесло.Арабы нынче — ну и ну! —
Европу поприжали,
А мы в «шестидневную войну»
Их очень поддержали.Они к нам ездят неспроста —
Задумайтесь об этом! —
И возят нашего Христа
На встречу с Магометом.…Я пока здесь ещё,
Здесь моё детищё,
Всё моё — и дело, и родня!
Лики — как товарищи —
Смотрят понимающе
С почерневших досок на меня.Сейчас, как в вытрезвителе ханыгу,
Разденут — стыд и срам! — при всех святых,
Найдут: в мозгу туман, в кармане фигу,
Крест на ноге — и кликнут понятых! Я крест сцарапывал, кляня
Судьбу, себя — всё вкупе,
Но тут вступился за меня
Ответственный по группе.Сказал он тихо, делово —
Такого не обшаришь:
Мол, вы не трогайте его
(Мол, кроме водки — ничего) —
Проверенный, наш товарищ!
(Монолог)
В разгаре бал, и я его царица,
Поклонников толпой окружена,
Известные во всех салонах лица,
Знакомые ’у имена…
Моих таблеток первая страница
Фамилиями их испещрена, —
Но жаль тех дней, когда взамен бывало
Я имя здесь заветное встречала.
Шесть лет назад! Возможно ли? Ужели
Не целый век — прошло всего шесть лет?
Как помню я мой первый выезд в свет,
Блестящий бал, аккорды ритурнели,
Мой девственный воздушный туалет…
Он также был, восторженно горели
Его глаза, и этот мой успех
Дороже был, милей успехов всех.
Играют вальс… Вы говорите: старый,
Но хорошо мне памятный мотив;
Мелодии тоскующий призыв
Опять звучит, воспоминаний чары
В душе моей собою пробудив,
И под него опять несутся пары
И каждый звук напоминает вновь
Мне молодость и первую любовь.
Все — прежнее, и зал все тот же самый,
И вот опять встают передо мной,
Как милый лик из пожелтевшей рамы:
Восторг любви наивно молодой,
Подробности полузабытой драмы…
Как в забытье, с блестящею толпой
Я уношусь вперед, — но что же это?
Мне кажется, как будто волны света
Померкли вдруг и музыка слышна
Издалека, как ропот водопада…
Мне дурно?.. Нет, слегка утомлена,
Благодарю, мне ничего не надо.
Вы испугались? Разве я бледна?
Здесь хорошо! Душистая прохлада
И ветерок… Вот так, шесть лет назад,
Когда-то с ним сошла я в темный сад.
Мы также здесь стояли, как теперь,
И полосою свет ложился лунный,
И музыка в растворенную дверь
Неслася к нам, и также пели струны
Нам песнь любви, и он шептал мне: — Верь!
Как были мы неопытны и юны;
Года прошли, — но ясно до сих пор
Я помню все: его улыбку, взор…
Я чувствую всю прелесть ночи звездной
И теплое пожатие руки…
В душе — прилив восторга и тоски
Мучительной и горько бесполезной.
Но эти дни блаженства — далеки.
Прошедшее непроходимой бездной,
Преградою глубокою легло
Меж тем что есть и тем что быть могло.
Смолкает вальс… конец очарованью…
Где милый лик? Где милые слова?
Зачем нельзя сказать воспоминанью:
— Умри и ты, когда любовь мертва?
Скорей туда — к восторгу, к ликованью!
Недаром я — царица празднества.
Я жажду блеска, лести, поклоненья, —
Я все отдам за миг один — забвенья!
1895 г.
Ударь во сребряный, священный,
Далеко-звонкий, Валка! щит:
Да гром твой, эхом повторенный,
В жилище бардов восшумит. —
Встают. — Сто арф звучат струнами;
Пред ними сто дубов горят;
От чаши круговой зарями
Седые чела в тме блестят.
Но кто там, белых волн туманом
Покрыт по персям, по плечам,
В стальном доспехе светит рдяном,
Подобно синя моря льдам?
Кто, на копье склонясь главою,
Событье слушает времен? —
Не тот ли, древле что войною
Потряс парижских твердость стен?
Так; он пленяется певцами,
Поющими его дела,
Смотря, как блещет битв лучами
Сквозь тму времен его хвала.
Так, он! — Се Рюрик торжествует
В Валкале звук своих побед
И перстом долу показует
На Росса, что по нем идет.
«Се мой», гласит он, «воевода,
Воспитанный в огнях, во льдах,
Вождь бурь полночного народа,
Девятый вал в морских волнах,
Звезда, прешедша мира тропы, —
Которой след огня черты, —
Меч Павлов, щит царей Европы,
Князь славы!» — Се, Суворов, ты!
Се ты, веков явленье чуда !
Сбылось пророчество, сбылось!
Луч, воссиявший из-под спуда,
Герой мой вновь свой лавр вознес!
Уже вступил он в славны следы,
Что древний витязь проложил;
Уж водит за собой победы
И лики сладкогласных лир.
И девятый вал в морских волнах
И вождь воспитанный во льдах,
Затем, что наше дивно чудо,
Как выйдет из-под спуда,
Ушатами и шайкой льет
На свой огонь в Крещенье лед.
Нелепые их рожи
На чучелу похожи;
Чухонский звук имян
В стихах так отвечает,
Как пьяный плошкой ударяет
В пивной пустой дощан.
В Петрополе явился
Парнасский еретик,
Который подрядился
Богов нелепых лик
Стихами воскресить своими
И те места наполнить ими,
Где были Аполлон, Орфей,
Фемида, Марс, Гермес, Морфей.
Как он бывало пел,
Так Грации плясали —
И Грации теперь в печали.
Он шайку Маймистов привел;
Под песни их хрипучи, жалки,
Под заунывный жалкий вой
Не Муз сопляшет строй, —
Кувыркаются Валки.
Бывало храбрых рай он раем называл,
Теперь он в рай нейдет, пусти его в Валкал.
И храбрые души
И нежные уши;
Я слова б не сказал,
Когда, сошедши с трона,
Эрот бы Лелю место дал
Иль Ладе строгая Юнона,
Затем, что били им челом
И доблесть пели наши деды,
А что нам нужды, чьим умом
Юродствовали Ланги, Шведы.
…И многих ранило то сильное дитя,
Чье имя, если верить, Наслажденье;
А близ него, лучом безмерных чар блестя,
Четыре Женщины, простершие владенье
Над воздухом, над морем и землей,
Ничто не избежит влиянья власти той.
Их имена тебе скажу я,
Любовь, Желанье, Чаянье и Страх:
Всегда светясь в своих мечтах,
В своей победности ликуя
И нас волненьями томя,
Они правители над теми четырьмя
Стихиями, что образуют сердце,
И каждая свою имеет часть,
То сила служит им, то случай даст им власть,
То хитрость им — как узенькая дверца,
И царство бедное терзают все они.
Пред сердцем — зеркалом Желание играет,
И дух, что в сердце обитает,
Увидя нежные огни,
Каким-то ликом зачарован
И сладостным хотеньем скован,
Обняться хочет с тем, что в зеркале пред ним,
И, заблуждением обманут огневым,
Презрел бы мстительные стрелы,
Опасность, боль со смертным сном,
Но Страх безгласный, Страх несмелый,
Оцепеняющим касается копьем,
И, как ручей оледенелый,
Кровь теплая сгустилась в нем:
Не смея говорить ни взглядом, ни движеньем,
Оно внутри горит надменным преклоненьем.
О, сердце бедное, как жалко билось ты
Меж робким Страхом и Желаньем!
Печальна жизнь была того, кто все мечты
Смешал с томленьем и терзаньем:
Ты билось в нем, всегда, везде,
Как птица дикая в редеющем гнезде.
Но даже у свирепого Желанья
Его исторгнула Любовь,
И в самой ране сердце вновь
Нашло блаженство сладкого мечтанья,
И в нежных взорах состраданья
Оно так много сил нашло,
Что вынесло легко все тонкие терзанья,
Утрату, грусть, боязнь, все трепетное зло.
А там и Чаянье пришло,
Что для сегодня в днях грядущих
Берет взаймы надежд цветущих
И блесков нового огня,
И Страх бессильный поскорее
Бежать, как ночь бежит от дня,
Когда, туман с высот гоня,
Заря нисходит пламенея, —
И сердце вновь себя нашло,
Перетерпев ночное зло.
Четыре легкие виденья
Вначале мира рождены,
И по решенью Наслажденья
Дано им сердце во владенье
Со дней забытой старины.
И, как веселый лик Весны
С собою ласточку приводит,
Так с Наслажденьем происходит,
Что от него печаль и сны
Нисходят в сердце, и с тоскою
Оно спешит за той рукою,
Которой было пронзено,
Но каждый раз, когда оно,
Как заяц загнанный, стремится
У рыси в логовище скрыться,
Желанье, Чаянье, Любовь,
И Страх дрожащий, вновь и вновь
Спешат, — чтоб с ним соединиться.
I had a dream…
Lord Byron.
Я видел сон, не всё в нём было сном,
Воскликнул Байрон в чёрное мгновенье.
Зажжённый тем же сумрачным огнём,
Я расскажу, по силе разуменья,
Свой сон, — он тоже не был только сном.
И вас прося о милости вниманья,
Незримые союзники мои,
Лишь вам я отдаю завоеванье,
Исполненное мудростью Змеи.
Но слушайте моё повествованье.
Мне грезилась безмерная страна,
Которая была когда-то Раем;
Она судьбой нам всем была дана,
Мы все её, хотя отчасти, знаем,
Но та страна проклятью предана.
Её концы, незримые вначале,
Как стены обозначилися мне,
И видел я, как, полные печали,
Дрожанья звёзд в небесной вышине,
Свой смысл поняв, навеки отзвучали.
И новое предстало предо мной.
Небесный свод, как потолок, стал низким;
Украшенной игрушечной Луной
Он сделался до отвращенья близким,
И точно очертился круг земной.
Над этой ямой, вогнутой и грязной,
Те сонмы звёзд, что я всегда любил,
Дымилися, в игре однообразной,
Как огоньки, что бродят меж могил,
Как хлопья пакли, массой безобразной.
На самой отдалённой полосе,
Что не была достаточно далёкой,
Толпились дети, юноши — и все
Толклись на месте в горести глубокой,
Томилися, как белка в колесе.
Но мир Земли и сочетаний зве́здных,
С роскошеством дымящихся огней,
Достойным балаганов затрапезных,
Всё делался угрюмей и тесней,
Бросая тень от стен до стен железных.
Стеснилося дыхание у всех,
Но многие ещё просвета ждали
И, стоя в склепе дедовских утех,
Друг друга в чадном дыме не видали,
И с уст иных срывался дикий смех.
Но, наконец, всем в Мире стало ясно,
Что замкнут Мир, что он известен весь,
Что как желать не быть собой — напрасно,
Так наше Там — всегда и всюду Здесь,
И Небо над самим собой не властно.
Я слышал вопли: «Кто поможет? Кто?»
Но кто же мог быть сильным между нами!
Повторный крик звучал: «Не то! Не то!»
Ничто смеялось, сжавшись, за стенами, —
Всё сморщенное страшное Ничто!
И вот уж стены сдвинулись так тесно,
Что груда этих стиснутых рабов
В чудовище одно слилась чудесно,
С безумным сонмом ликов и голов,
Одно в своём различьи повсеместно.
Измучен в подневольной тесноте,
С чудовищной Змеёю липко скован,
Дрожа от омерзенья к духоте,
Я чувствовал, что ум мой, заколдован,
Что нет конца уродливой мечте.
Вдруг, в ужасе, незнаемом дотоле,
Я превратился в главный лик Змеи,
И Мир — был мой, я — у себя в неволе.
О, слушайте, союзники мои.
Что сделал я в невыразимой боли!
Всё было серно-иссиня-желто.
Я развернул мерцающие звенья,
И, Мир порвав, сам вспыхнул, — но за то,
Горя и задыхаясь от мученья,
Я умертвил ужасное Ничто.
Как сонный мрак пред властию рассвета,
Как облако пред чарою ветров,
Вселенная, бессмертием одета,
Раздвинулась до самых берегов,
И смыла их — и дальше — в море Света.
Вновь манит Мир безвестной глубиной,
Нет больше стен, нет сказки жалко-скудной,
И я не Змей, уродливо-больной,
Я — Люцифер небесно-изумрудный,
В Безбрежности, освобождённой мной.
Александру Толмачеву
1
В мимозах льна, под западные блики,
Окаменела нежно влюблена,
Ты над рекой, босая и в тунике,
В мимозах льна.
Ты от мечтаний чувственных больна.
И что-то есть младенческое в лике,
Но ты, ребенок, слабостью сильна
Ты ждешь его. И кличешь ты. И в клике
Такая страстность! Плоть закалена
В твоей мечте. Придет ли твой великий
В мимозы льна?
2
Окаменела, нежно влюблена
И вот стоишь, безмолвна, как Фенелла,
И над тобой взошедшая луна
Окаменела.
Твое лицо в луненьи побледнело
В томлении чарующего сна,
И стало все вокруг голубо-бело.
Возникнуть может в каждый миг страна,
Где чувственна душа, как наше тело.
Но что ж теперь в душе твоей? Она
Окаменела.
3
Ты над рекой, босая и в тунике,
И деешь чары с тихою тоской.
Но слышишь ли его призыво-крики
Ты над рекой?
Должно быть, нет: в лице твоем покой,
И лишь глаза восторженны и дики,
Твои глаза; колдунья под луной!
Воздвиг камыш свои из речки пики.
С какою страстью бешеной, с какой
Безумною мольбою к грёзомыке —
Ты над рекой!
4
В мимозах льна олуненные глазы
Призывят тщетно друга, и одна
Ты жжешь свои бесстыжие экстазы
В мимозах льна.
И облака в реке — то вид слона,
То кролика приемлют. Ухо фразы
Готово различить. Но — тишина.
И ткет луна сафировые газы,
Твоим призывом сладко пленена,
И в дущу льнут ее лучи-пролазы
В мимозах льна.
5
Ты от мечтаний чувственных больна,
От шорохов, намеков и касаний.
Лицо как бы увяло, и грустна
Ты от мечтаний.
Есть что-то мудро-лживое в тумане:
Как будто тот, но всмотришься — сосна
Чернеет на офлеренной поляне.
И снова ждешь. Душе твоей видна
Вселенная. Уже безгранны грани:
Но это ложь! И стала вдруг темна
Ты от мечтаний!
6
И что-то есть младенческое в лике,
В его очах расширенных. Чья весть
Застыла в них? И разум в знойном сдвиге
И что-то есть.
Что это? смерть? издевка? чья-то месть?
Невидимые тягостны вериги…
Куда-то мчаться, плыть, лететь и лезть!
К чему же жизнь, любовь, цветы и книги,
Раз некому вручить девичью честь,
Раз душу переехали квадриги
И что-то есть.
7
Но ты, ребенок, слабостью сильна, —
И вот твой голос тонок стал и звонок,
Как пред тобой бегущая волна:
Ведь ты — ребенок.
Но на форелях — розовых коронок
Тебе не счесть. Когда придет весна,
Не всколыхнут сиреневый просонок,
И в нем не счесть, хотя ты и ясна,
Спиральных чувств души своей! Бессонок!
Готовностью считать их — ты властна,
Но ты — ребенок…
8
Ты ждешь его. И кличешь ты. И в клике —
Триумф тщеты. И больше ничего.
Хотя он лик не выявит безликий,
Ты ждешь его.
И в ожиданьи явно торжество,
И нервные в глазах трепещут тики,
Но ты неумолимей оттого;
Раз ты пришла вкусить любви владыки
Своей мечты, безвестца своего,
Раз ты решила пасть среди брусники, —
Ты ждешь его!
9
Такая страстность. Плоть закалена.
Во мраке тела скрыта ясность.
Ты верою в мечту упоена:
Такая страстность.
Тебя не испугает безучастность
Пути к тебе не знающего. На
Лице твоем — решимость и опасность.
И верою своей потрясена,
Ты обезумела. И всюду — красность,
Где лунопаль была: тебе дана
Такая страстность.
10
В твоей мечте придет ли твой великий?
Ведь наяву он вечно в темноте.
Что ты безумна — верные улики
В твоей мечте.
И вот шаги. Вот тени. Кто вы, те?
Не эти вы! но тот, — единоликий, —
Он не придет, дитя, к твоей тщете!
Высовывают призраки языки,
И прячутся то в речке, то в кусте…
И сколько злобы в их нещадном зыке —
К твоей мечте.
11
В мимозах льна — ах! — не цветут мимозы,
А только лен!.. Но, греза, ты вольна,
А потому — безумие и слезы
В мимозах льна.
Да осветится жизнь. Она тесна.
В оковах зла. И в безнадежьи прозы
Мечта на смерть всегда обречена.
Но я — поэт! И мне подвластны грозы,
И грозами душа моя полна.
Да превратятся в девушек стрекозы
В мимозах льна!
Кипел народом цирк. Дрожащие рабыВ арене с ужасом плачевной ждут борьбы.А тигр меж тем ревел, и прыгал барс игривой,Голодный лев рычал, железо клетки грыз,И кровью, как огнем, глаза его зажглись.Отворено: взревел, взмахнув хвостом и гривой,На жертву кинулся… Народ рукоплескал…В толпе, окутанный льняною, грубой тогой,С нахмуренным челом седой старик стоял,И лик его сиял, торжественный и строгой.С угрюмой радостью, казалось, он взирал,Спокоен, холоден, на страшные забавы,Как кровожадный тигр добычу раздиралИ злился в клетке барс, почуя дух кровавый.Близ старца юноша, смущенный шумом игр,Воскликнул: «Проклят будь, о Рим, о лютый тигр!О, проклят будь народ без чувства, без любови,Ты, рукоплещущий, как зверь, при виде крови!»— «Кто ты?» — спросил старик. «Афинянин! ПривыкРукоплескать одним я стройным лиры звукам,Одним жрецам искусств, не воплям и не мукам…»— «Ребенок, ты не прав», — ответствовал старик.— «Злодейство хладное душе невыносимо!»— «А я благодарю богов-пенатов Рима».— «Чему же ты так рад?» — «Я рад тому, что естьЕще в сердцах толпы свободы голос — честь:Бросаются рабы у нас на растерзанье —Рабам смерть рабская! Собачья смерть рабам!Что толку в жизни их — привыкнувших к цепям?Достойны их они, достойны поруганья!»
Кипел народом цирк. Дрожащие рабы
В арене с ужасом плачевной ждут борьбы.
А тигр меж тем ревел, и прыгал барс игривой,
Голодный лев рычал, железо клетки грыз,
И кровью, как огнем, глаза его зажглись.
Отворено: взревел, взмахнув хвостом и гривой,
На жертву кинулся… Народ рукоплескал…
В толпе, окутанный льняною, грубой тогой,
С нахмуренным челом седой старик стоял,
И лик его сиял, торжественный и строгой.
С угрюмой радостью, казалось, он взирал,
Спокоен, холоден, на страшные забавы,
Как кровожадный тигр добычу раздирал
И злился в клетке барс, почуя дух кровавый.
Близ старца юноша, смущенный шумом игр,
Воскликнул: «Проклят будь, о Рим, о лютый тигр!
О, проклят будь народ без чувства, без любови,
Ты, рукоплещущий, как зверь, при виде крови!»
— «Кто ты?» — спросил старик. «Афинянин! Привык
Рукоплескать одним я стройным лиры звукам,
Одним жрецам искусств, не воплям и не мукам…»
— «Ребенок, ты не прав», — ответствовал старик.
— «Злодейство хладное душе невыносимо!»
— «А я благодарю богов-пенатов Рима».
— «Чему же ты так рад?» — «Я рад тому, что есть
Еще в сердцах толпы свободы голос — честь:
Бросаются рабы у нас на растерзанье —
Рабам смерть рабская! Собачья смерть рабам!
Что толку в жизни их — привыкнувших к цепям?
Достойны их они, достойны поруганья!»
И се: он вывел свой народ.
За ним египетские кони,
Гром колесниц и шум погони;
Пред ним лежит равнина вод;
И, осуждая на разлуку
Волну с волною, над челом
Великий вождь подъемлет руку
С её властительным жезлом.
И море, вспенясь и отхлынув,
Сребром чешуйчатым звуча,
Как зверь, взметалось, пасть раздвинув,
Щетиня гриву и рыча,
И грудь волнистую натужа,
Ища кругом — отколь гроза?
Вдруг на неведомого мужа
Вперило мутные глаза —
И видит: цепь с народа сбросив,
Притёк он, светел, к берегам,
Могущ, блистающ, как Иосиф,
И бога полн, как Авраам;
Лик осин венцом надежды,
И огнь великий дан очам;
Не зыблет ветр его одежды;
Струёю тихой по плечам
Текут власы его льняные,
И чудотворною рукой
Подъят над бездною морской
Жезл, обращавшийся во змия…
То он! — и воплем грозный вал,
Как раб, к ногам его припал.
Тогда, небесной мощи полный,
Владычным оком он блеснул,
И моря трепетные волны
Жезлом разящим расхлестнул,
И вся пучина содрогнулась,
И в смертном ужасе она,
И застонав, перевернулась…
И ветер юга, в две стены,
И с той, и с этой стороны
Валы ревущие спирая,
Взметал их страшною грядой,
И с бурным воем, в край из края
Громаду моря раздирая,
Глубокой взрыл её браздой,
И волны, в трепете испуга,
Стеня и подавляя стон,
Взирают дико с двух сторон,
Отодвигаясь друг от друга,
И средь разрытой бездны вод
Вослед вождю грядёт народ;
Грядёт — и тихнет волн тревога.
И воды укрощают бой,
Впервые видя пред собой
Того, который видел бога.
Погоня вслед, но туча мглы
Легла на вражеские силы:
Отверзлись влажные могилы;
Пучина сдвинулась; валы,
Не видя царственной угрозы,
Могущей вспять их обратить,
Опять спешат совокупить
Свои бушующие слёзы,
И, с новым рёвом торжества,
Вступя в стихийные права,
Опять, как узнанные братья,
Друг к другу ринулись о объятья
И, жадно сдвинув с грудью грудь,
Прияли свой обычный путь.
И прешед чрез рябь морскую,
И погибель зря врагов,
Песнь возносит таковую
Сонм израильских сынов:
«Воспоём ко господу:
Славно бо прославился!
Вверг он в море бурное
И коня и всадника.
Бысть мне во спасение
Бог мой — и избавися.
Воспоём к предвечному:
Славно бо прославился!
Кто тебе равным, о боже, поставлен?
Хощешь — и бурей дохнут небеса,
Море иссохнет — буди прославлен!
Дивен во славе творяй чудеса!
Он изрёк — и смерть готова.
Кто на спор с ним стать возмог?
Он могущ; он — брани бог;
Имя вечному — Егова.
Он карающ, свят и благ;
Жнёт врагов его десница;
В бездне моря гибнет враг,
Тонут конь и колесница;
Он восхощет — и средь вод
Невредим его народ.
Гром в его длани; лик его ясен;
Солнце и звёзды — его словеса;
Кроток и грозен, благ и ужасен;
Дивен во славе творяй чудеса!»
И в веселии великом
Пред женами Мариам,
Оглашая воздух кликом,
Ударяет по струнам,
В славу божьего закона,
Вещим разумом хитра —
Мужа правды — Аарона
Вдохновенная сестра.
Хор гремит; звенят напевы;
«Бог Израиля велик!»
Вторят жёны, вторят девы,
Вторят сердце и язык:
«Он велик!»
А исполненный святыни,
Внемля звукам песни сей,
В предлежащие пустыни
Тихо смотрит Моисей.
Средь ликов тех, чьи имена, как звезды,
Горят векам и миллионам глаз,
И чей огонь еще в тысячелетьях
Не перестанет радугу являть,
А может быть зажжется новым небом,
Иль будет жить как песнь, как всплеск волны,
Я полюбил, уже давно, два лика,
Что кажутся всех совершенней мне.
Один — спокойный, мудрый, просветленный,
Со взглядом, устремленным внутрь души,
Провидец, но с закрытыми глазами,
Или полузакрытыми, как цвет
Тех лотосов, что утром были пышны,
Но, чуя свежесть, сжались в красоте,
И лотосов иных еще, что только
В дремотной грезе видят свой расцвет.
Царевич, отказавшийся от царства,
И возлюбивший нищенский удел,
Любимый, разлучившийся с женою,
Бежавший из родной семьи своей,
Прошедший все вершины созерцанья,
И знавший истязания всех мук,
Но наконец достигший лет преклонных,
Как мощный дуб среди лесных пустынь.
Спокойствию он учит и уменью,
Сковав себя, не чувствовать цепей,
Поработив безумящие страсти
Смотреть на мир как на виденья сна,
В величии безгласного затона
Молчать и быть в безветрии души,
Он был красив, и в час его кончины
Цветочный дождь низлился на него.
Другой — своей недовершенной жизнью —
Взрывает в сердце скрытые ключи,
Звенящий стон любви и состраданья,
Любви, но не спокойной, а как крик,
В ночи ведущий к зареву пожара,
Велящий быть в борьбе и бить в набат,
И боль любить, ее благословляя,
Гвоздями прибивать себя к кресту.
Но только что предстал он как распятый,
Он вдруг проходит с малыми детьми,
И с ними шутит, птица в стае птичек,
И он сидит пируя на пиру,
В хмельной напиток воду превращает,
Блуднице отпустил ее грехи,
Разбойнику сказал: «Ты будешь в Царстве»,
И нас ведет как духов по воде.
Угадчивый, смутительно-утайный,
Который, говоря, не говорит,
А только намекает, обещая,
Узывчивый, как дальняя свирель,
Его покинешь, вдруг он вновь с тобою,
И веришь, и опять идешь за ним,
И вдруг умеет он промолвить слово,
Что хочешь ты услышать в крайний миг.
Но тот другой, безгласным чарованьем,
Не меркнет он, светясь в своих веках,
Бросая белый свет, поет безмолвно,
Глядит в себя, весь отрицая мир,
И подойдя к такому изваянью,
Глядишь в себя и видишь в первый раз,
Что мир не мир, а только привиденье,
А ты есть мир, и верно все в тебе.
К тому я приближаюсь и к другому,
И от обоих молча ухожу
Светлей себя, сильнее, и красивей,
Но слышу — жажду я не погасил.
И сильным, что смиренье возлюбили,
Слагаю я бесхитростную песнь,
Не облекая чувство в звон созвучий,
Не замыкая стих свой острием.
Я говорю: И красота покоя,
И чары отреченья чужды мне,
Я знаю их в моей размерной доле,
Но чувствую, что третий есть исход,
И в нем я как пчела в цветке и в улье,
И в нем я птица в лете и в гнезде,
И в нем я стебель пьющий и дающий,
И Солнце мой учитель в небесах.
Я выхожу весною ранней в поле,
И он со мной, помощник верный, конь,
И я, соху ведя, пронзаю глыбы,
А жаворонок сверху мне поет.
О, вейся, вейся, жаворонок выше,
И пой псалмы звучнее, чем в церквах,
И свей из тонких травок для подруги
И для птенцов заветное гнездо.
Я слушаю тебя, крылатый вестник,
Благословляю каждый миг земли —
Так с Богом говорит вся эта бедность,
Так в каждом миге чувствую я смысл,
Что с жаворонком мне не нужно мира,
И с пашнею не нужно мне креста, —
Всем, что во мне, служу обедню Солнцу,
И отойду, когда оно велит.
Отрывок из поэмы: Сады.
Но да сокроется от дневнаго сиянья
Убежище любви, убежище молчанья!
Так вкус сокрыл в тени сей Радзивильский храм,
Вдали чуть видимый, вблизи открыт очам,
На тихом острове, в пустыне-сладострастной,
Он весел, прост, велик; молчанье, сумрак ясной,
И во святилище таящийся Эрот,
И тихий шум дерев, и тихий шопот вод,
И сладкое цветов окрест благоуханье,
И в гладком озере лазури трепетанье,
И зримый на холме разрушившийся храм,
И мирныя стада, безпечно спящи там,
Где встаринуб их кровь дымилась пред богами, —
Все слито здесь в одной картине переде нами.
Но что веселая приятность зданий сих,
И свежая краса, и блеск, и младость их
Перед священными развалин сединами:
Громады стен, столпов, набросанных веками,
От них отрадныя приемлем наставленья:
Смотря как падает и мавзолей, и храм,
И пышныя врата, и лики в честь вождям,
Мы предаем себя потоку перемены,
Не сетуя на рок. Так падшей Карѳагены
Обломки мертвые гонимый Марий зрел,
И услаждение печали в них обрел.
Развалин пышностью сады обогатятся.
О ты, с которою люблю меж них скитаться,
Которая ведешь, незримая, толпой
Создателя садов в путь новый за собой,
Ты живописи друг, поэзия, мой гений!
Приди одушевить картину разрушений,
Для вкуса обнаружь развалин красоты,
Руки Сатурновой глубокия черты.
Здесь опустевшая часовня переде нами;
В ней древле сонмы жен, детей и дев с дарами,
Переде ступенями простертых олтаря,
Молили о плодах небеснаго Царя!
Преданье и поднесь развалин сих хранитель.
Там замок: встарину округи всей властитель,
Он неприступною твердыней окружен,
До облак возносил гордыню грозных стен;
Оне был, в ужасны дни раздоров и смятений,
Свидетель славных битв и дивных похождений
Баярдов, Генрихов и славы древних лет —
Днесь жатва на его развалинах цветет.
Сии угрюмыя, разрушенныя стены,
На коих муравы лежит покров зеленый,
И в дикости своей обворожают взгляд;
Оне следы веков промчавшихся хранят!
Добыча варваров, войны, землетрясенья,
Сии остатки врат, сии ряды зубцов,
Где птица в тишине таит своих птенцов,
Приют спокойных стад в обителях победы,
Дитя играющий, где ратовали деды;
Веселый мире и брань, смирение и спесь,
Присвой садам сию противоречий смесь!
Там древний монастырь, покинутый, забвенный,
Вдруг открывается пустыней окруженный,
Как тихо все окрест! Полуночной порой,
Здесь Размышление с потупленной главой
Сидит, на темный храм вперив прискорбны взгляды,
Где древле узницы, как бледныя лампады,
Пред ликами Святых возженныя в ночи,
Или как хладныя над мертвыми свечи,
; Пылали, таяли и тихо угасали.
Здесь благодать, и мир, и вера обитали,
Трапеза, келий ряде, гробницы, мшистый свод,
Вокруг монастыря идущий крытый ход,
Помост, коленями молящихся избитый,
Мрак окон и олтарь, в Святилище сокрытый,
Где девы, может быть, не смея уз прервать,
; Неумолимаго дерзали умолять,
К погибшим радостям душой перелетали,
И робкую слезу у веры похищали….
Все сердцу говорит среди сих мрачных стен:
И путнике к сим местам мечтою заведен,
Здесь мыслит под вечер ненастный и унылой
Зреть Элоизы тень стенящу над могилой.
Воейков
Эльзи! Красавица горной Шотландии!
Я люблю тебя, Эльзи!
Лунный луч проскользнул через высокое окно.
Лунный лик потерялся за сетью развесистых елей.
Как прекрасен полуночный час!
Как прекрасна любовь в тишине полуночи!
Эльзи, слушай меня.
Я тебе нашепчу мимолетные чувства,
Я тебе нашепчу гармоничные думы,
Каких ты не знала до этой минуты, вдали от меня,
Не знала, когда над тобою шептались,
Родимые сосны далекой Шотландии.
Не дрожи и не бойся меня.
Моя любовь воздушна, как весеннее облачко,
Моя любовь нежна, как колыбельная песня.
Эльзи, как случилось, что мы с тобою вдвоем?
Здесь, среди Скандинавских скал,
Нас ничто не потревожит.
Никто не напомнит мне
О печальной России,
Никто не напомнит тебе
О туманной Шотландии.
В этот час лунных лучей и лунных мечтаний
Мы с тобою похожи на двух бестелесных эльфов,
Мы как будто летим все выше и выше, —
И нет у меня родины, кроме тебя,
И нет у тебя родины, кроме меня.
Как странно спутались пряди
Твоих золотистых волос,
Как странно глядят
Твои глубокие и темные глаза!
Ты молчишь, как русалка.
Но много говорит мне
Твое стыдливое молчание.
Знойные ласки сказали бы меньше.
И зачем нам ласки,
Когда мы переполнены счастьем,
Когда сквозь окно
Для нас горят своими снегами высоты Ронданэ,
И смутное эхо
Вторит далекому говору
Седых водопадов,
И угрюмый горный король
Своей тяжелой стопою будит уснувшие ели.
Я не сжимаю твоей руки в моей руке,
Я не целую твоих губ.
Но мы с тобою два цветка одной и той же ветви,
И наши взоры говорят на таком языке,
Который внятен только нашим душам.
Хочешь, — расскажу тебе старую сагу.
Хочешь, — спою тебе песню.
Здесь, под Северным небом,
Я против воли делаюсь скальдом,
А скальды, — ты знаешь, —
Могли петь свои песни каждый миг.
Будь же моей Торбьерг Кольбрун,
Будь моей вдохновительницей.
Смотри, перед тобою твой — твой певец,
Тормодд Кольбрунарскальд.
Уж я слышу звуки незримых голосов,
Трепетанье струн нездешней арфы
Пусть будет моя песня воздушна, как чувство любви,
Легка как шелест камышей,
И если в ней будет
Хоть капля того яда,
Которым я был когда-то отравлен, —
Да не коснется он тебя
Слушай, Эльзи.
В час ночной, во мгле туманной, где-то там за синей далью,
Убаюканная ветром, озаренная Луной,
Изгибаяся красиво, наклоняяся с печалью,
Шепчет плачущая ива с говорливою волной.
И томительный, и праздный, этот шепот бесконечный,
Этот вздох однообразный над алмазною рекой
Языком своим невнятным, точно жалобой сердечной,
Говорит о невозвратном с непонятною тоской.
Говорит о том, что было, и чего не будет снова,
Что любила, разлюбила охладевшая душа,
И, тая в очах слезинки, полны жаждой неземного,
Белоснежные кувшинки задремали, чуть дыша.
И отравлен скорбью странной, уязвлен немой печалью,
В миг туманный, в миг нежданный, ум опять живет былым,
Гдe-то там, где нет ненастья, где-то там за синей далью,
Полон счастья сладострастья пред виденьем неземным.
Что с тобой, моя Эльзи? Ты спишь?
Нет, не спишь?
Отчего ж ты закрыла глаза?
Что ж ты так побледнела?
Лунный лик засверкал
Из-за сети уснувших развесистых елей.
Лунный луч задрожал
На твоем, побледневшем от страсти, лице.
Эльзи, Эльзи, я здесь, я с тобой!
Я люблю тебя! —
Эльзи!
Никто не зрел, как ночью бросил в волны
Эдвина злой Варвик;
И слышали одни брега безмолвны
Младенца жалкий крик.
От подданных погибшего губитель
Владыкой признан был —
И в Ирлингфор уже, как повелитель,
Торжественно вступил.
Стоял среди цветущия равнины
Старинный Ирлингфор,
И пышные с высот его картины
Повсюду видел взор.
Авон, шумя под древними стенами,
Их пеной орошал,
И низкий брег с лесистыми холмами
В струях его дрожал.
Там пламенел брегов на тихом склоне
Закат сквозь редкий лес;
И трепетал во дремлющем Авоне
С звездами свод небес.
Вдали, вблизи рассыпанные села
Дымились по утрам;
От резвых стад равнина вся шумела,
И вторил лес рогам.
Спешил, с пути прохожий совратяся,
На Ирлингфор взглянуть,
И, красотой картин его пленяся,
Он забывал свой путь.
Один Варвик был чужд красам природы:
Вотще в его глазах
Цветут леса, вияся блещут воды,
И радость на лугах.
И устремить, трепещущий, не смеет
Он взора на Авон:
Оттоль зефир во слух убийцы веет
Эдвинов жалкий стон.
И в тишине безмолвной полуночи
Все тот же слышен крик,
И чудятся блистающие очи
И бледный, страшный лик.
Вотще Варвик с родных брегов уходит —
Приюта в мире нет:
Страшилищем ужасным совесть бродит
Везде за ним вослед.
И он пришел опять в свою обитель:
А сладостный покой,
И бедности веселый посетитель,
В дому его чужой.
Часы стоят, окованы тоскою;
А месяцы бегут…
Бегут — и день убийства за собою
Невидимо несут.
Он наступил; со страхом провожает
Варвик ночную тень:
Дрожи! (ему глас совести вещает) —
Эдвинов смертный день!
Ужасный день: от молний небо блещет;
Отвсюду вихрей стон;
Дождь ливмя льет; волнами с воем плещет
Разлившийся Авон.
Вотще Варвик, среди веселий шума,
Цедит в бокал вино:
С ним за столом садится рядом Дума:
Питье отравлено.
Тоскующий и грозный призрак бродит
В толпе его гостей;
Везде пред ним: с лица его не сводит
Пронзительных очей.
И день угас, Варвик спешит на ложе…
Но и в тиши ночной,
И на одре уединенном то же;
Там сон, а не покой.
И мнит он зреть пришельца из могилы,
Тень брата пред собой;
В чертах болезнь, лик бледный, взор унылый
И голос гробовой.
Таков он был, когда встречал кончину;
И тот же слышен глас,
Каким молил он быть отцом Эдвину
Варвика в смертный час:
«Варвик, Варвик, свершил ли данно слово?
Исполнен ли обет?
Варвик, Варвик, возмездие готово;
Готов ли твой ответ?»
Воспрянул он — глас смолкнул — разъяренно
Один во мгле ночной
Ревел Авон — но для души смятенной
Был сладок бури вой.
Но вдруг — и въявь, средь шума и волненья,
Раздался смутный крик:
«Спеши, Варвик, спастись от потопленья;
Беги, беги, Варвик».
И к берегу он мчится — под стеною
Уже Авон кипит;
Глухая ночь; одето небо мглою;
И месяц в тучах скрыт.
И молит он с подъятыми руками:
«Спаси, спаси, Творец!»
И вдруг — мелькнул челнок между волнами;
И в челноке пловец.
Варвик зовет, Варвик манит рукою —
Не внемля шума волн,
Пловец сидит спокойно над кормою
И правит к брегу челн.
И с трепетом Варвик в челнок садится —
Стрелой помчался он…
Молчит пловец… молчит Варвик… вот, мнится,
Им слышен тяжкий стон.
На спутника уставил кормщик очи:
«Не слышался ли крик?» —
«Нет, просвистал в твой парус ветер ночи, —
Смутясь, сказал Варвик.
Правь, кормщик, правь, не скоро челн домчится;
Гроза со всех сторон».
Умолкнули… плывут… вот снова мнится
Им слышен тяжкий стон.
«Младенца крик! он борется с волною;
На помощь он зовет». —
«Правь, кормщик, правь, река покрыта мглою,
Кто там его найдет?»
«Варвик, Варвик, час смертный зреть ужасно;
Ужасно умирать;
Варвик, Варвик, младенцу ли напрасно
Тебя на помощь звать?
Во мгле ночной он бьется меж водами;
Облит он хладом волн;
Еще его не видим мы очами;
Но он… наш видит челн!»
И снова крик слабеющий, дрожащий,
И близко челнока…
Вдруг в высоте рог месяца блестящий
Прорезал облака;
И с яркими слиялася лучами,
Как дым прозрачный, мгла,
Зрят на скале дитя между волнами;
И тонет уж скала.
Пловец гребет; челнок летит стрелою;
В смятении Варвик;
И озарен младенца лик луною;
И страшно бледен лик.
Варвик дрожит — и руку, страха полный,
К младенцу протянул —
И, со скалы спрыгнув младенец в волны,
К его руке прильнул.
И вмиг… дитя, челнок, пловец незримы;
В руках его мертвец:
Эдвинов труп, холодный, недвижимый,
Тяжелый, как свинец.
Утихло все — и небеса и волны:
Исчез в водах Варвик;
Лишь слышали одни брега безмолвны
Убийцы страшный крик.
Полный месяц! в твоем сиянье,
Словно текучее золото,
Блещет море.
Кажется, будто волшебным слияньем
Дня с полуночною мглою одета
Равнина песчаного берега.
А по ясно-лазурному,
Беззвездному небу
Белой грядою плывут облака,
Словно богов колоссальные лики
Из блестящего мрамора.
Не облака это! нет!
Это сами они —
Боги Эллады,
Некогда радостно миром владевшие,
А ныне в изгнанье и в смертном томленье,
Как призраки, грустно бродящие
По небу полночному.
Благоговейно, как будто обятый
Странными чарами, я созерцаю
Средь пантеона небесного
Безмолвно-торжественный,
Тихий ход исполинов воздушных.
Вот Кронион, надзвездный владыка!
Белы как снег его кудри —
Олимп потрясавшие, чудные кудри;
В деснице он держит погасший перун;
Скорбь и невзгода
Видны в лице у него;
Но не исчезла и старая гордость.
Лучше было то время, о Зевс!
Когда небесно тебя услаждали
Нимфы и гекатомбы!
Но не вечно и боги царят:
Старых теснят молодые и гонят,
Как некогда сам ты гнал и теснил
Седого отца и титанов,
Дядей своих, Юпитер-Паррицида!
Узнаю и тебя,
Гордая Гера!
Не спаслась ты ревнивой тревогой,
И скипетр достался другой,
И ты не царица уж в небе;
И неподвижны твои
Большие очи,
И немощны руки лилейные,
И месть бессильна твоя
К богооплодотворенной деве
И к чудотворцу божию сыну.
Узнаю и тебя, Паллада Афина!
Эгидой своей и премудростью
Спасти не могла ты
Богов от погибели.
И тебя, и тебя узнаю, Афродита!
Древле златая! ныне серебряная!
Правда, все так же твой пояс
Прелестью дивной тебя облекает;
Но втайне страшусь я твоей красоты,
И если б меня осчастливить ты вздумала
Лаской своей благодатной,
Как прежде счастливила
Иных героев, — я б умер от страха!
Богинею мертвых мне кажешься ты,
Венера-Либитина!
Не смотрит уж с прежней любовью
Грозный Арей на тебя.
Печально глядит
Юноша Феб-Аполлон.
Молчит его лира,
Весельем звеневшая
За ясной трапезой богов.
Еще печальнее смотрит
Гефест хромоногий!
И точно, уж век не сменять ему Гебы,
Не разливать хлопотливо
Сладостный нектар в собранье небесном.
Давно умолк
Немолчный смех олимпийский.
Я никогда не любил вас, боги!
Противны мне греки,
И даже римляне мне ненавистны.
Но состраданье святое и горькая жалость
В сердце ко мне проникают,
Когда вас в небе я вижу,
Забытые боги,
Мертвые, ночью бродящие тени,
Туманные, ветром гонимые, —
И только помыслю, как дрянны
Боги, вас победившие,
Новые, властные, скучные боги,
То берет меня мрачная злоба…
Старые боги! всегда вы, бывало,
В битвах людских принимали,
Сторону тех, кто одержит победу.
Великодушнее вас человек,
И в битвах богов я беру
Сторону вашу,
Побежденные боги!
Так говорил я,
И покраснели заметно
Бледные облачные лики,
И на меня посмотрели
Умирающим взором,
Преображенные скорбью,
И вдруг исчезли.
Месяц скрылся
За темной, темною тучей;
Задвигалось море,
И просияли победно на небе
Вечные звезды.
Любовь к отечеству священна,
Твердыня царств, оплот градов!
Где фимиам тебе курится,
Там доблести прекрасны зрим:
Там слава, истина сияет,
Лучами лик твой озаря;
Там меч лишь злобу пресекает,
Весы — невинным торжество;
Заслуги мзду там обретают,
Там правда, честность всем закон, —
Мой дух, тобой воспламененный,
Горит, горит воспеть тебя.
Герой, которого лишь ярость
На поле бранное ведет,
В потомстве тем пребудет громко,
Что грады, царства разорил.
Но кто, отечество спасая,
Бесстрашно против смерти шел,
Сквозь мрак веков тот отдаленных
Луч славы своея прострет,
Украсится венцем нетленным,
Любезен будет для сердец,
И человечество вздохнувши,
Его слезой прах окропит.
Поднимем древности завесу...
Убийцы ль славой там блестят?
Ах, нет! Батыев, Тамерланов
В крови дымящейся мы зрим;
Потомство, внемлется, со стоном
Воспоминает тигров сих;
Там грады, в пепел обращенны,
Гласят о ужасе их дел,
Гласят: их имена бессмертны!
Но истинно ль бессмертье то,
Чтоб жить в сердцах через убийство?
Не жизнь то новая - то смерть!
А там я зрю во храме Славы
Героев истинных собор;
Коль трудный путь они свершили,
Чтоб в храм богине сей вступить!
Они пришли - венцем нетленным
Она чело их облекла;
Сквозь мрак веков они сияют,
И память их живет в сердцах!
Одни, одни лишь Леониды*)
Достойны смертью жизнь приять;
Но правой кто стезей не ходит,
Того дела - ничтожность, прах.
Не в бранях лишь одних возможно
Отечеству полезным быть.
Кто в нем науки насаждает,
Несчастным кто благотворит;
Весы в руках своих вращает,
Всю мысль свою к тому стремит,
Невинность чтоб не притеснялась,
Чтоб благо общее цвело:
И тот достоин Патриотом
И тот достоин нарещись.
Счастлив, кто имя толь священно
Себе от граждан заслужил!
Счастлив народ, законы чтущий,
Любящий истину, Царя,
И за отечество святое
Готовый жизни не щадить!
Он будет громок в поле бранном,
Под кровом мира, тишины.
Россия славой озаренна,
Ликующа среди олив,
Сынов коль верных не имела б,
Давно б покрылась прахом, мглой.
Но днесь где равное России
Мы царство в мире обретем?
Ее науки озаряют,
Орел ея парит везде;
Он Льва терзал - Луну надменну
Не раз мрачил своим крылом.
Россия есть страна Героев,
И миром славных и мечем;
Бессмертных Кодров, Леонидов,
И Меценатов зрим мы в ней.
Война ли, зев разверз ужасный,
Зияет царство поглотить;
Ему Россия есть оплотом
Против кичащихся врагов.
О Россы юные! мы жизнью
Отечеству одолжены;
Оно, оно о нас печется;
Кому ж нам жертвовать собой?
На ПАВЛА лик воззрим священный -
Да будет в наших он сердцах!
Се Тит вторый, полночный Гений,
Блюститель счастья Росских стран!
Сердца свои и ум украсим,
Чтоб ревностно Ему служить,
И для любезныя России
Потщимся жить и умереть!
Прозрачный Леман зеркальной равниной
Раскинулся под зеркалом небес;
Картина здесь сменяется картиной,
Природа здесь храм творческих чудес.
Над озером оградою прибрежной
Громады гор сомкнулись и срослись
И царственно над диадемой снежной
Светлеет их надоблачная высь.
И тянутся воздушные твердыни!
И каждая имеет образ свой:
То куполом подемлясь в воздух синий,
То башнею зубчатой и крутой.
По ребрам гор, меж небом и землею,
Как гнезда, смело лепятся дома;
У ног — весна с цветущей красотою,
Над головой — суровая зима.
Здесь странника приветствует улыбкой
Сел миловидных живописный ряд,
Сады, луга с стадами их — и гибкой,
По скатам гор ползущий виноград.
Здесь дышит все невинностью, свободой,
Радушием, довольством, тишиной;
Здесь человек сближается с природой
И рад забыть страстей житейских бой.
Веве, Монтре, Кларан, тюрьма Шильона!
Поэзией любимые места!
Из вашего таинственного лона
Преданья черплет жадная мечта.
Знакомые ей здесь витают тени
И шепчут ей заветные слова;
Знакомою нам жизнью дышат сени;
Здесь жив Сен-Пре, здесь Юлия жива.
Мы снам даем и плоть и голос были;
Их баснословный мир в нас уцелел
И вымысла событья пережили
Действительность и славу громких дел.
Не говори, рассудок: «это сказки!»
Не обличай ты суеверья в нас!
На зло тебе, не стерлись эти краски
И призраков мир светлый не угас!
Что душу раз согрело умиленьем,
То навсегда сочувственно любви —
И верим мы, и плачем с убежденьем,
Хоть слезы те ребячеством зови.
Тот близок нам, сквозь гроб и сумрак дальний,
Кто новый мир пред нами растворил,
Кто нас с собой увлек в мир идеальный,
Который он мечтами населил.
Созданьям мысли нет могил, ни тленья:
Бессмертием души живут они:
Красуются цветы воображенья,
И в поздние благоухая дни.
Велик сей дар, вам свыше вдохновенной, —
Вам, избранным поэтам и жрецам!
Но пред красой природы неизменной
Нет места скудным смертного словам.
Другие здесь глаголы возвещают
Могущество и благодать Творца;
Им с трепетом и радостью внимают
Суровый ум и свежие сердца.
Смотрите здесь, — как при дневном закате,
Приемля солнца предпоследний луч
Вершины гор, все в пурпуре и в злате,
Горят в дыму воспламененных туч.
Алеет зыбь редеющего пара
И берег весь, с стеною гордых скал,
Под заревом небесного пожара
Заискрился, зардел, затрепетал.
В глубь озера, облитого сияньем,
Спускается багровый солнца лик
И полон мир торжественным вниманьем,
И ангелов вечерних сходит лик.
Земля свое дыханье притаила
И ждет. Дневной тревоги шум утих
На небесах зажглись паникадила
И чудный мир воспрянул в блеске их.
Мир ночи! Мир таинственности полный!
Приемлет все особый вид и цвет:
И озера улегшиеся волны,
И темных гор разрезы и хребет.
Пучина звезд слилась с ночной пучиной
Необозримость — свыше и кругом!
И человек пред чудною картиной
Молчит, смирясь и сердцем, и умом.
Бог наш есть огнь поядающий. Твари
Явлен был свет на реке на Ховаре.
В буре клубящейся двигался он —
Облак, несомый верховными силами —
Четверорукими, шестерокрылыми,
С бычьими, птичьими и человечьими,
Львиными ликами с разных сторон.
Видом они точно угли горящие,
Ноги прямые и медью блестящие,
Лики, как свет раскаленных лампад,
И вопиющие, и говорящие,
И воззывающе к Господу: «Свят!
Свят! Вседержитель!» А около разные,
Цветом похожи на камень топаз,
Вихри и диски, колеса алмазные,
Дымные ободы, полные глаз.
А над животными — легкими сводами —
Крылья, простертые в высоту,
Схожие шумом с гудящими водами,
Переполняющими пустоту.
Выше же вышних, над сводом всемирным,
Тонким и синим повитым огнем,
В радужной славе, на троне сапфирном,
Огненный облик, гремящий, как гром.
Был я покрыт налетевшей грозою,
Бурею крыльев и вихрем колес.
Ветр меня поднял с земли и вознес…
Был ко мне голос:
«Иди предо Мною —
В землю Мою, возвестить ей позор!
Перед лицом Моим — ветер пустыни,
А по стопам Моим — язва и мор!
Буду судиться с тобою Я ныне.
Мать родила тебя ночью в полях,
Пуп не обрезала и не омыла,
И не осолила и не повила,
Бросила дочь на попрание в прах…
Я ж тебе молвил: живи во кровях!
Выросла смуглой и стройной, как колос,
Грудь поднялась, закурчавился волос,
И округлился, как чаша, живот…
Время любви твоей было… И вот
В полдень лежала ты в поле нагая,
И проходил и увидел тебя Я,
Край моих риз над тобою простер,
Обнял, омыл твою кровь, и с тех пор
Я сочетался с рабою Моею.
Дал тебе плат, кисею на лицо,
Перстни для рук, ожерелье на шею,
На уши серьги, в ноздри кольцо,
Пояс, запястья, венец драгоценный
И покрывала из тканей сквозных…
Стала краса твоя совершенной
В великолепных уборах Моих.
Хлебом пшеничным, елеем и медом
Я ль не вскормил тебя щедрой рукой?
Дальним известна ты стала народам
Необычайною красотой.
Но, упоенная славой и властью,
Стала мечтать о красивых мужах
И распалялась нечистою страстью
К изображениям на стенах.
Между соседей рождая усобья,
Стала распутной — ловка и хитра,
Ты сотворяла мужские подобья —
Знаки из золота и серебра.
Строила вышки, скликала прохожих
И блудодеяла с ними на ложах,
На перекрестках путей и дорог,
Ноги раскидывала перед ними,
Каждый, придя, оголить тебя мог
И насладиться сосцами твоими.
Буду судиться с тобой до конца:
Гнев изолью, истощу свою ярость,
Семя сотру, прокляну твою старость,
От Моего не укрыться лица!
Всех созову, что блудили с тобою,
Платье сорву и оставлю нагою,
И обнажу перед всеми твой срам,
Темя обрею; связавши ремнями,
В руки любовников прежних предам,
Пусть тебя бьют, побивают камнями,
Хлещут бичами нечистую плоть,
Станешь бесплодной и стоптанной нивой…
Ибо любима любовью ревнивой —
Так говорю тебе Я — твой Господь!»
21 января 1918
Коктебель
В дни печали, дни гонений -
За святыню убеждений,
Новой веры правоту -
Умирал спаситель света,
Плотник, житель Назарета,
Пригвожденный ко кресту.
И сказал он: "Совершилось!"
И чело его склонилось -
И остался мертвый лик,
Как при жизни, тих и ясен,
Так же благостью прекрасен,
Так же помыслом велик.
Солнце мирно, пред закатом
Над зелено-мягким скатом
И гранитами хребта -
Шло в пути златоподобном
И, блестя на месте лобном,
Озаряло три креста,
Двух воров, с Христом распятых,
Палача в железных латах,
Грозном шлеме и с копьем,
И людей, на казнь взиравших,
И трех женщин, близ стоявших
В безутешии своем.
Две старухи: мать рыдала,
И сестра ее шептала -
Что вот распят наш Христос...
Третья с ними, молодая,
Стала, взор на крест вперяя,
Неподвижна и без слез,
С опущенными руками,
С распущенными власами,
Бледным ужасом лица,
Вся - безмолвное рыданье
Иль немое изваянье
Скорби, скорби без конца.
К ночи площадь опустела,
И два друга сняли тело;
Мать с сестрой была при них
И прощалась с трупом сына;
И Мария Магдалина
Для лобзанья уст святых
Наклонилась и припала,
Сердце мягче биться стало,
И заплакала она.
И лились и орошали
Слезы тихие печали
Мертвый лик и рамена.
Труп покрыли пеленою;
Двое медленной стопою
На носилках понесли
Без напевов погребальных,-
И три женщины печальных
За покойником пошли.
Шла она и вспоминала,
Что подобных не бывало
В этом мире никогда...
Вспоминала все былое,
Быстро ей пережитое
В эти краткие года.
Как по торжищам Магдалы,
Выставляя в дни бывалы
Свежесть персей молодых,
Знала в вихре шуток сальных
Только юношей нахальных
Да бесстыдников седых;
И вот встретила случайно
Взгляд, смиривший силой тайной
Вред желаний, пыл в крови,
И ей слышать было ново
Человеческое слово
Всепрощенья и любви;
Как ему омыла ноги,
Запыленные с дороги,
Умягчила жесткий зной
Маслом мирры благовонной,
Осушила распущенной
Светлорусою косой...
Как у ног его садилась,
И внимала, и молилась,
Не сводя с него зениц,
Очищалась покаяньем,
Вырастала пониманьем
И любила без границ...
Близ олив, в саду тенистом,
Под утесом каменистым,
С фонарем во тьме ночной,
Тело в гроб они сложили,
К гробу камень привалили
И, скорбя, пошли домой.
Но чуть ранняя прохлада
Пронеслась по листьям сада
Перед брезжущей зарей,
А Мария шла из дому -
Хоть бы к камню гробовому
Преклониться головой.
Видит - гроб отверстый снова,
Голос, точно у живого,
Звал по имени ее...
Оглянулась... Сон блаженный!
Это сам он, вожделенный,
Навестил дитя свое.
И она его узнала,
Перед ним она стояла
В обожании немом;
И он рек, благословляя:
"Им скажи, душа родная,
О видении твоем!"
Светлый образ, дух привета,
Потонул в лучах рассвета.
И она на сход друзей
В путь пошла, благоговея
И едва поверить смея,
Что он ей явился - ей,
Шедшей грешною дорогой...
Но любить умевшей много,
Но чья мысль была чиста,
Почва сердца благодатна,
Чьей простой душе понятна
Правды ширь и простота.
«Вставай, Секстилия!.. Пора!.. На этот раз
Готов ли факел твой? — Но сердцем изнывая,
Не спит во тьме ночной весталка молодая.
Увы! ночник ее погас…
Без факела идет Секстилия во храм.
Как жрица Весты, там, она огонь священный
Должна блюсти. Таков обычай неизменный,
Угодный царственным богам.
Вот древний жертвенник: таинственный огонь
Горит; лучи, дрожа, скользят на мрамор млечный,
На неподвижный лик, на грудь богини вечной
И на простертую ладонь.
Приблизившись к огню, Секстилия жезлом
Пошевелила пламя; возле пьедестала
Облокотилась и, откинув покрывало,
Поникла на руку челом;
Стоит, — и снится ей Полибий молодой:
Не он ли, в Колизей спеша, в плаще зеленом
За колесницею летит на запыленном
Коне по звонкой мостовой.
Под медной каскою, в одежде боевой
По тесным площадям неопытный, но смелый,
Не он ли, издали, как тень, следит за белой
Одеждой с пурпурной каймой,
И там, где мутный Тибр из-за публичных бань
Бежит в сады, — приют статуй уединенных:
Сатиров с нимфами и граций обнаженных,—
И где, как трепетную лань
Ее вчера смутил знакомый шум шагов;
Где поняла она все, все — мольбы желанья,
Любви прощальный вздох, с надеждой на свиданье.
И горький ропот на богов.
Ей снится бледный лик и темные глаза,
Одушевленные мучительною страстью…
— Кто может из владык земных, венчанных властью,
Сказать грозе: молчи, гроза!
Какое божество захочет летних дней
Роскошный цвет убить морозной пеленою,
Иль римлянку, давно созревшую душою,
Спасти от мысли и страстей!
И вспомнила она младенческие дни,—
Те дни, когда отец и мать, убрав цветами,
В храм Весты девственной, с обычными мольбами,
Ее на жертву привели.
На жертву! Для чего? И вот, ее глаза
Из-под густых ресниц блеснули небывалым
Огнем; стеснилась грудь, и по ланитам впалым
Сбежала знойная слеза…
И, отступя на шаг, над юной головой
Скрестя прекрасные, до плеч нагие руки,
Со всеми знаками невыносимой муки,
То упрекая, то с мольбой,
Как Пифия, в бреду, весталка говорит:
«Богиня! для чего беречь мне этот пламень?
Ты холодна, но я — не ты, не мертвый камень,
В котором кровь не закипит.
Ты видишь: я больна. Во сне и наяву
Я брежу им. Гляди, как сами плачут очи!
Подслушай лепет мой, когда на ложе ночи
Я чуть не вслух его зову.
Скажи мне: кто зажег огонь в моей груди,
И отчего мне тяжко это покрывало?
Сойди, бессмертная богиня, с пьедестала
И сердце смертной остуди!
Тебе я отдала мои младые дни,—
Иль жертва страшная моя чудес не стоит!—
Так если знаешь ты, как это сердце ноет,
Надменная! пошевельни
Над этим алтарем простертою рукой!
Одною складкой мраморной одежды…
Пускай со страхом, но не без надежды
Я ниц паду перед тобой.
Увы! суров твой лик; десница тяжела;
Твои глаза глядят, лучей не отражая.
Рыдаю… ты мертва! Тебя не согревая,
Горит пахучая смола.
Но не к одной тебе я шлю мои мольбы,—
Богини вечного Олимпа, к вам взываю!
Скажите, именем судьбы я заклинаю:
Как устоять против судьбы?
Чем может смертная умерить злую страсть,
Тогда как сами вы ее очарованью
Готовы уступить и жадному лобзанью
Вполне отдать себя во власть!
Одних ли вы богов ласкали на груди?
Иль мало вам небес! иль мало вам сознанья,
Что ваша молодость вечна без увяданья,
Что нет вам смерти впереди!
А мне!— мне все грозит с утратой лучших лет —
И седина, и гроб — что хуже этой казни!
И я, — я не должна подумать без боязни
Нарушить тягостный обет!
О, ненавистная! о, рабская боязнь!
Долой покров!.. я рву его на части…
Потухни жертвенник, как это пламя страсти
Потушит завтрашняя казнь!»
И жертвенник потух…
(Посв. Н. Щербине).
«Вставай, Секстилия!.. Пора!.. На этот раз
Готов ли факел твой? — Но сердцем изнывая,
Не спит во тьме ночной весталка молодая.
Увы! ночник ея погас…
Без факела идет Секстилия во храм.
Как жрица Весты, там, она огонь священный
Должна блюсти. Таков обычай неизменный,
Угодный царственным богам.
Вот древний жертвенник: таинственный огонь
Горит; лучи, дрожа, скользят на мрамор млечный,
На неподвижный лик, на грудь богини вечной
И на простертую ладонь.
Приблизившись к огню, Секстилия жезлом
Пошевелила пламя; возле пьедестала
Облокотилась и, откинув покрывало,
Поникла на руку челом;
Стоит, — и снится ей Полибий молодой:
Не он ли, в Колизей спеша, в плаще зеленом
За колесницею летит на запыленном
Коне по звонкой мостовой.
Под медной каскою, в одежде боевой
По тесным площадям неопытный, но смелый,
Не он ли, издали, как тень, следит за белой
Одеждой с пурпурной каймой,
И там, где мутный Тибр из-за публичных бань
Бежит в сады, — приют статуй уединенных:
Сатиров с нимфами и граций обнаженных,—
И где, как трепетную лань
Ее вчера смутил знакомый шум шагов;
Где поняла она все, все — мольбы желанья,
Любви прощальный вздох, с надеждой на свиданье.
И горький ропот на богов.
Ей снится бледный лик и темные глаза,
Одушевленные мучительною страстью…
— Кто может из владык земных, венчанных властью,
Сказать грозе: молчи, гроза!
Какое божество захочет летних дней
Роскошный цвет убить морозной пеленою,
Иль римлянку, давно созревшую душою,
Спасти от мысли и страстей!
И вспомнила она младенческие дни,—
Те дни, когда отец и мать, убрав цветами,
В храм Весты девственной, с обычными мольбами,
Ее на жертву привели.
На жертву! Для чего? И вот, ея глаза
Из-под густых ресниц блеснули небывалым
Огнем; стеснилась грудь, и по ланитам впалым
Сбежала знойная слеза…
И, отступя на шаг, над юной головой
Скрестя прекрасныя, до плеч нагия руки,
Со всеми знаками невыносимой муки,
То упрекая, то с мольбой,
Как Пиѳия, в бреду, весталка говорит:
«Богиня! для чего беречь мне этот пламень?
Ты холодна, но я — не ты, не мертвый камень,
В котором кровь не закипит.
Ты видишь: я больна. Во сне и наяву
Я брежу им. Гляди, как сами плачут очи!
Подслушай лепет мой, когда на ложе ночи
Я чуть не вслух его зову.
Скажи мне: кто зажег огонь в моей груди,
И отчего мне тяжко это покрывало?
Сойди, безсмертная богиня, с пьедестала
И сердце смертной остуди!
Тебе я отдала мои младые дни,—
Иль жертва страшная моя чудес не сто̀ит!—
Так если знаешь ты, как это сердце ноет,
Надменная! пошевельни
Над этим алтарем простертою рукой!
Одною складкой мраморной одежды…
Пускай со страхом, но не без надежды
Я ниц паду перед тобой.
Увы! суров твой лик; десница тяжела;
Твои глаза глядят, лучей не отражая.
Рыдаю… ты мертва! Тебя не согревая,
Горит пахучая смола.
Но не к одной тебе я шлю мои мольбы,—
Богини вечнаго Олимпа, к вам взываю!
Скажите, именем судьбы я заклинаю:
Как устоять против судьбы?
Чем может смертная умерить злую страсть,
Тогда как сами вы ея очарованью
Готовы уступить и жадному лобзанью
Вполне отдать себя во власть!
Одних ли вы богов ласкали на груди?
Иль мало вам небес! иль мало вам сознанья,
Что ваша молодость вечна без увяданья,
Что нет вам смерти впереди!
А мне!— мне все грозит с утратой лучших лет —
И седина, и гроб—что̀ хуже этой казни!
И я, — я не должна подумать без боязни
Нарушить тягостный обет!
О, ненавистная! о, рабская боязнь!
Долой покров!.. я рву его на части…
Потухни жертвенник, как это пламя страсти
Потушит завтрашняя казнь!»
И жертвенник потух…
Недавний гул сражений сменили празднества;
Ликуя, веселится престольная Москва
И чествует героя, который, ополчась
В тяжелую годину страну родную спас;
Пред кем благоговела вся русская земля,
Когда вступал он в стены священные Кремля
С победой, окруженный дружиной удальцов,
И в честь его гудели все «сорок сороков»,
И все уста слилися в восторженный привет:
— Хвала тому и слава на много, много лет,
Кто Русь от Самозванца и ляхов защитил:
Да здравствует вовеки князь Скопин Михаил!
Тебе, кто был престола российского щитом —
За подвиг избавленья отчизна бьет челом.
И меж толпы народа, в блистающей броне,
Князь Скопин тихо ехал на ратном скакуне,
И сердце ликовало в груди богатыря,
И лик его был светел, как ясная заря.
Сам царь его с почетом встречает у палат
И мрачен лишь Димитрий — царя Василья брат.
Что день — то в честь героя пиры и празднества,
На славу веселится престольная Москва.
В палате Воротынских крестинный пир горой:
С вечерни льются вина заморские рекой.
В палате золоченой, под звон веселый чар,
Победы воспевает недавние гусляр.
Он славит Михаила — Руси богатыря,
Избранника народа, избранника царя.
Внимает песнопенью бояр маститых ряд,
У юношей же взоры отвагою горят.
Но, чествуемый всеми, невесел Михаил,
Сидит он за трапезой задумчив и уныл.
И нет у князя прежних чарующих речей,
Улыбка не сияет из голубых очей.
Печалью отуманив прекрасное чело,
В душе его глубоко предчувствие легло…
Он чует, что недаром, лукавством одержим,
К царю ходил Димитрий с изветом воровским.
Хоть царь Василий в гневе не внял его словам,
Но Дмитрий не прощает и мстить умеет сам.
Во взоре дяди злобном читает он вражду,
И этот взор невольно сулит ему беду…
Но тучка набежала и вновь умчится в даль,
И молодца недолго преследует печаль.
— На все Господня воля! — решил, подумав, князь,
И снова он внимает певцу, развеселясь.
И снова, ликом светел, внимает звону чар,
Веселью молодежи, речам седых бояр.
Но вот в уборе, шитом камением цветным,
Кума к нему подходит с подносом золотым;
Ему подносит чару заморского вина
Княгиня Катерина, Димитрия жена.
Из рук ее с поклоном взял чашу Михаил,
И всех улыбкой ясной, как солнце, озарил:
— Бояре! я за веру, за родину свою,
За здравье государя всея Русии пью! —
Воскликнул он, и кубок заздравный осушил,
И клик единодушный ему ответом был.
Но что же с Михаилом? Отрава? Злой недуг?..
Скользит тяжелый кубок из ослабевших рук,
И бледность разлилася смертельная в чертах,
И пена проступает на сомкнутых устах…
Как юный дуб могучий, подкошенный грозой —
Он падает на землю средь гридницы княжо́й.
С утра толпа народа спешит со всех концов,
С утра гудят уныло все «сорок сороков».
Как мать, лишася сына, как горькая вдова —
Оплакивает слезно престольная Москва
Того, кто столь недавно был верным ей щитом,
Кого она с великим встречала торжеством.
Зане́ — по воле Божьей, во цвете юных сил
Почил ее защитник, князь Скопин Михаил!
Стой, Солнце, и услышь, я здесь к тебе взываю,
И в исступленьи радостном дерзаю
Вести с тобою речь.
Горит как ты мое воображенье,
И в жажде светлых встреч
К тебе высокое паренье
К золотоликому, вперед,
Души бестрепетный полет.
О, если б голос мой был звук могучий,
И превышая грозный гром,
Великий гул будя кругом,
Вознесся кверху, выше тучи,
К тебе, о, Солнце, до твоих горнил,
И ход твой средь небес остановил!
О, если б пламя, что в моем мышленьи
Всегда горит, все чувства вдруг зажгло,
К лучу, который так победен в рденьи,
Вознесся б жадный взор и просиял светло,
Мои глаза в твой лик, что светит многозорно,
Горя, смотрели бы упорно,
Не зная, сколько бы мгновений так прошло.
Как я тебя всегда любил, о, солнце в блеске!
С какой ревнивою тоской,
Ребенок малый и простой,
По небу вышнему, как будто в перелеске,
Хотел идти я за тобой,
И на тебя смотрел, блаженно-исступленный,
И созерцал твой свет душою опьяненной.
От золотых межей, где царствует Восток,
Весь опоясанный богатым Океаном,
Что спрятал жемчуга, закрыв их водным станом,
До рубежей иных, что запад в тень облек,
Пылающих одежд живое обрамленье
Распростираешь ты, величественный царь,
И миру льешь потоки рденья,
Его живишь теперь, как встарь.
От своего чела ты мечешь день блестящий,
Ты радость и душа Миров,
Твой диск дарует свет и жар животворящий,
И торжествующей короною шаров
Ты восстаешь, венец, в игре огней горящий,
Спокойно всходишь ты на золотой зенит,
На царственный престол средь неба голубого,
Ты в пламенях живых, твой лик огнем облит,
И вдруг полет задержан снова: —
Отсюда пламенный свой бег
Ты низвергаешь быстрым сходом,
И волосы твои, в сверканьи пышных нег,
Воспламененные раскинулись по водам,
Их Море приняло, волна дрожит огнем,
И весь твой блеск сокрылся в нем: —
Еще прошедший день примкнул к безмерным годам.
Столетья без числа, ты видело их все,
В бездонной пропасти времен они забыты,
И сколько пышных царств забрезжило в красе,
И были все они на грани дней изжиты.
Чем были пред тобой? В тени глухих лесов
Листы срываются на ветках оголенных,
И пляшут по кругам, под бешенством ветров,
Среди дыханий разяренных.
Тебя не тронул Божий гнев,
Когда кипел потоп вкруг гибнущей вселенной,
И правосудною рукой был брошен сев
Карающей воды, и бури, долго пленной,
Вот ветер зарычал. Гудя, упал окрест
Разрывно-хриплый гром, как камни на откосе,
И сдвинулись, дрожа, с своих давнишних мест,
Земли алмазные скрепляющие оси.
И горы и поля — вспененный океан,
И горы и поля — могила человека.
И содрогнулась глубь, недвижная от века.
А ты над немотой потопших в бездне стран, —
Над бурей трон взнесло, как повелитель мира,
Из сумраков тогда твоя была порфира,
Но лик был отдан весь лучам,
И высоко взнесясь для огненного пира,
Светило мирно ты, горя иным мирам.
И снова, свежие, другие,
Прошли столетья пред тобой,
Как волны таяли морские,
Крутясь по бездне голубой.
Толчком взаимным сокрушили
Друг друга в бешенстве зыбей,
Меж тем как в неизменной силе,
В нетленной красоте своей,
О, солнце, ты встаешь, свой лик всегда вздымая,
А тысяча веков лежит, толпа немая,
На пепелище дней.
И вечным будешь ты, всегда неугасимым?
Не потускнеет он, безмерный твой очаг?
Ты не затянешься отяжелелым дымом, —
Стремя бессмертный бег, неся горючий стяг?
Средь гибели времен, где все в забвеньи равном,
Лишь ты останешься вовек самодержавным?
Нет, потому что и к тебе
Издалека, походкой мерной,
Подходит смерть, зовя к судьбе,
Для всех, кто в мире, достоверной.
Кто знает, может быть, ты только бедный луч, —
Лишь отраженный диск иного Солнца в мире,
Который был другим, прекраснее и шире,
Как тот иной Огонь пылал вдвойне могуч!
Так услаждайся же своею красотою,
И юностью своей, о, Солнце! Будет день,
То будет страшный день, как мощною рукою
Отца высокого уроненная тень
Наляжет тягостно на шар, еще горючий,
И разорвется он, и в вечность соскользнет,
Кусок в морях огня, обломки в смуте жгучей,
Закутанный навек, могильный в свой черед,
В морях стократных бурь, во мраке бесконечном,
Твой чистый свет умрет: —
И ночь всю высь небес скует покровом вечным,
И от твоих огней, пылавших день-деньской,
Ни даже памяти не будет никакой!
Стой, Солнце, и услышь, я здесь к тебе взываю,
И в изступленьи радостном дерзаю
Вести с тобою речь.
Горит как ты мое воображенье,
И в жажде светлых встреч
К тебе высокое паренье
К золотоликому, вперед,
Души безтрепетный полет.
О, если б голос мой был звук могучий,
И превышая грозный гром,
Великий гул будя кругом,
Вознесся кверху, выше тучи,
К тебе, о, Солнце, до твоих горнил,
И ход твой средь небес остановил!
О, если б пламя, что в моем мышленьи
Всегда горит, все чувства вдруг зажгло,
К лучу, который так победен в рденьи,
Вознесся б жадный взор и просиял светло,
Мои глаза в твой лик, что светит многозорно,
Горя, смотрели-бы упорно,
Не зная, сколько бы мгновений так прошло.
Как я тебя всегда любил, о, солнце в блеске!
С какой ревнивою тоской,
Ребенок малый и простой,
По небу вышнему, как будто в перелеске,
Хотел идти я за тобой,
И на тебя смотрел, блаженно-изступленный,
И созерцал твой свет душою опьяненной.
От золотых межей, где царствует Восток,
Весь опоясанный богатым Океаном,
Что спрятал жемчуга, закрыв их водным станом,
До рубежей иных, что запад в тень облек,
Пылающих одежд живое обрамленье
Распростираешь ты, величественный царь,
И миру льешь потоки рденья,
Его живишь теперь, как встарь.
От своего чела ты мечешь день блестящий,
Ты радость и душа Миров,
Твой диск дарует свет и жар животворящий,
И торжествующей короною шаров
Ты возстаешь, венец, в игре огней горящий,
Спокойно всходишь ты на золотой зенит,
На царственный престол средь неба голубого,
Ты в пламенях живых, твой лик огнем облит,
И вдруг полет задержан снова: —
Отсюда пламенный свой бег
Ты низвергаешь быстрым сходом,
И волосы твои, в сверканьи пышных нег,
Воспламененные раскинулись по водам,
Их Море приняло, волна дрожит огнем,
И весь твой блеск сокрылся в нем: —
Еще прошедший день примкнул к безмерным годам.
Столетья без числа, ты видело их все,
В бездонной пропасти времен они забыты,
И сколько пышных царств забрезжило в красе,
И были все они на грани дней изжиты.
Чем были пред тобой? В тени глухих лесов
Листы срываются на ветках оголенных,
И пляшут по кругам, под бешенством ветров,
Среди дыханий разяренных.
Тебя не тронул Божий гнев,
Когда кипел потоп вкруг гибнущей вселенной,
И правосудною рукой был брошен сев
Карающей воды, и бури, долго пленной,
Вот ветер зарычал. Гудя, упал окрест
Разрывно-хриплый гром, как камни на откосе,
И сдвинулись, дрожа, с своих давнишних мест,
Земли алмазныя скрепляющия оси.
И горы и поля — вспененный океан,
И горы и поля — могила человека.
И содрогнулась глубь, недвижная от века.
А ты над немотой потопших в бездне стран, —
Над бурей трон взнесло, как повелитель мира,
Из сумраков тогда твоя была порфира,
Но лик был отдан весь лучам,
И высоко взнесясь для огненнаго пира,
Светило мирно ты, горя иным мирам.
И снова, свежия, другия,
Прошли столетья пред тобой,
Как волны таяли морския,
Крутясь по бездне голубой.
Толчком взаимным сокрушили
Друг друга в бешенстве зыбей,
Межь тем как в неизменной силе,
В нетленной красоте своей,
О, солнце, ты встаешь, свой лик всегда вздымая,
А тысяча веков лежит, толпа немая,
На пепелище дней.
И вечным будешь ты, всегда неугасимым?
Не потускнеет он, безмерный твой очаг?
Ты не затянешься отяжелелым дымом, —
Стремя безсмертный бег, неся горючий стяг?
Средь гибели времен, где все в забвеньи равном,
Лишь ты останешься вовек самодержавным?
Нет, потому что и к тебе
Издалека, походкой мерной,
Подходит смерть, зовя к судьбе,
Для всех, кто в мире, достоверной.
Кто знает, может быть, ты только бедный луч, —
Лишь отраженный диск иного Солнца в мире,
Который был другим, прекраснее и шире,
Как тот иной Огонь пылал вдвойне могуч!
Так услаждайся же своею красотою,
И юностью своей, о, Солнце! Будет день,
То будет страшный день, как мощною рукою
Отца высокаго уроненная тень
Наляжет тягостно на шар, еще горючий,
И разорвется он, и в вечность соскользнет,
Кусок в морях огня, обломки в смуте жгучей,
Закутанный навек, могильный в свой черед,
В морях стократных бурь, во мраке безконечном,
Твой чистый свет умрет: —
И ночь всю высь небес скует покровом вечным,
И от твоих огней, пылавших день деньской,
Ни даже памяти не будет никакой!
И. П. Архипову
Тихо раздвинув ресницы, как глаз бесконечный,
Смотрит на синее небо земля полуночи.
Все свои звезды затеплило чудное небо.
Месяц серебряный крадется тихо по звездам…
Свету-то, свету! Мерцает окованный воздух;
Дремлет увлаженный лес, пересыпан лучами!
Будто из мрамора или из кости сложившись,
Мчатся высокие, изжелта-белые тучи;
Месяц, ныряя за их набежавшие гряды,
Золотом режет и яркой каймою каймит их!
Это не тучи! О, нет! На ветра́х полуночи,
С гор Скандинавских, со льдов Ледовитого моря,
С Ганга и Нила, из мощных лесов Миссисипи,
В лунных лучах налетают отжившие боги!
Тучами кажутся их непомерные тени,
Очи закрыты, опущены длинные веки,
Низко осели на царственных ликах короны,
Белые саваны медленно вьются по ветру,
В скорбном молчании шествуют мертвые боги!..
Как не заметить тебя, властелина Валгаллы?
Мрачен, как север, твой облик, Оден седовласый!
Виден и меч твой, и щит; на иззубренном шлеме
Светлою искрой пылает звезда полуночи;
Тихо склонил ты, развенчанный, белое темя,
Дряхлой рукой заслонился от лунного света,
А на плечах богатырских несешь ты лопату!
Уж не могилу ли станешь копать, седовласый?
В небе копаться и рыться, старик, запрещают…
Да и идет ли маститому богу лопата?
Ты ли, утопленник, сросшись осколками, снова
Мчишься по синему небу, Перун златоусый?
Как же обтер тебя, бедного, Днепр мутноводный?
Светятся звезды сквозь бледно-прозрачное тело;
Длинные пальцы как будто ногтями расплылись…
Бедный Перун! Посмотри: ведь ты тащишь кастрюлю!
Разве припомнил былые пиры: да попойки
В гридницах княжьих, на княжьих дворах и охотах?
Полно, довольно, бросай ты кастрюлю на землю;
Жителям неба далекого пищи не надо,
Да и растут ли на небе припасы для кухни?
Как не узнать мне тебя, громовержец Юпитер?
Будто на троне, сидишь ты на всклоченной туче;
Мрачные думы лежат по глубоким морщинам;
Чуется снизу, какой ты холодный и мертвый!
Нет ни орла при тебе, ни небесного грома;
Мчится, насупясь, твоя меловая фигура,
А на коленях качается детская люлька!
Бедный Юпитер! За сотни прожитых столетий
В выси небесной, за детски-невинные шашни,
Кажется, должен ты нянчить своих ребятишек;
В розгу разросся давно обессиленный скипетр…
Разве и в небе полезны и люлька, и розги?
Много еще проносилось богов и божочков,
Мертвые боги — с богами, готовыми к смерти,
Мчались на сфинксах двурогие боги Египта,
В лотосах белых качался таинственный Вишну,
Кучей летели стозубые боги Сибири,
В чубах китайцев покоился Ли безобразный!
Пальмы и сосны, верблюды, брамины и маги,
Скал ьды, друиды, слоны, бердыши, крокодилы —
Дружно сплотившись и крепко насев друг на друга,
Плыли по небу одною великою тучей…
Чья ж это тень одиноко скользит над землею,
Вслед за богами, как будто богам не причастна,
Но, несомненней, чем все остальные, — богиня!
Тень одинокая, женщина без одеянья,
Вся неприветному холоду ночи открыта?!
Лик обратив к небесам, чуть откинувшись навзничь,
За спину руки подняв в безграничной истоме,
Грудью роскошною в полном свету проступая,
Движешься ты, дуновением ветра гонима…
Кто ты, прекрасная? О, отвечай поскорее!
Ты Афродита, Астарта? Те обе — старухи,
Смяты страстями, бледны, безволосы, беззубы…
Где им, старухам! Скажи мне, зачем ты печальна,
Что в тебе ноет и чем ты страдаешь так сильно?
Может быть, стыдно тебе пролетать без одежды?
Может быть, холодно? Может быть… Слушай, виденье,
Ты — красота! Ты одна в сонме мертвых живая,
Обликом дивным понятна; без имени, правда!
Вечная, всюду бессмертная, та же повсюду,
В трепете страсти издревле знакомая миру…
Слушай, спустись! На земле тебе лучше; ты ближе
Людям, чем мертвым богам в голубом поднебесье-.
Боги состарились, ты — молода и прекрасна;
Боги бессильны, а ты, ты, в избытке желаний,
Млеешь мучительно, в свете луны продвигаясь!
В небе нет юности, юность земле лишь доступна;
Храмы сердец молодых — ее вечные храмы,
Вечного пламени — вспышки огней одиночных!
Только погаснут одни, уж другие пылают…
Брось ты умерших богов, опускайся на землю,
В юность земли, не найдя этой юности в небе!
Боги тебя недостойны — им нет обновленья.
Дрогнула тень, и забегали полосы света;
Тихо качнулись и тронулись белые лики,
Их бессердечные груди мгновенно зарделись;
Глянула краска на бледных, изношенных лицах,
Стали слоиться, твой девственный лик сокрушая,
Приняли быстро в себя, отпустить не решившись!
Ты же, прекрасная, скрывшись из глаз, не исчезла —
Пала на землю пылающей ярко росою,
В каждой росинке тревожно дрожишь ты и млеешь,
Чуткому чувству понятна, без имени, правда,
Вечно присуща и все-таки неуловима…