Все стихи про кровь - cтраница 18

Найдено стихов - 693

Василий Андреевич Жуковский

Русская слава

Святая Русь, Славян могучий род,
Сколь велика, сильна твоя держава!
Каким путем пробился твой народ!
В каких боях твоя созрела слава!
Призвал варяга Славянин;
Пошли гулять их буйны рати;
Кругом руля полночных братий
Взревел испуганный Эвксин...
Но вышел Святославов сын
И поднял знамя Благодати.

Была пора: губительный раздор
Везде летал с хоругвию кровавой;
За ним вослед бежали глад и мор;
Разбой, грабеж и мщенье были славой;
От Русских Русских кровь текла;
Губил Половчанин без страха;
Лежали грады кучей праха;
И Русь бедою поросла...
Но Русь в беде крепка была
Душой великой Мономаха.

Была пора: Татарин злой шагнул
Через рубеж хранительныя Волги;
Погибло все; народ, терпя, согнул
Главу под стыд мучительный и долгий!
Бесчестным Русь давя ярмом,
Баскак носился в край из края;
Катилась в прах глава святая
Князей под Ханским топором...
Но встала Русь перед врагом,
И битва грянула Донская.

Была пора: коварный, вражий Лях
На Русский трон накликал Самозванца;
Заграбил все; и Русь в его цепях,
В Цари позвать дерзнула чужестранца.
Зачахла Русская земля;
Ей лях напомнил плен татарский;
И брошен был венец наш Царский
К ногам презренным Короля...
Но крикнул Минин, и с Кремля
Их опрокинул князь Пожарский.

Была пора: привел к нам рати Швед;
Пред горстью их бежали мы толпами;
Жестка далась наука нам побед;
Купили их мы нашими костями;
То трудная была пора:
Пришлец и бунтовщик лукавый
Хвалились вырвать знамя славы
Из рук могучего Петра...
Но дало русское ура!
Ответ им с пушками Полтавы.

Была пора: Екатеринин век.
В нем ожила вся древней Руси слава,
Те дни, когда громил Царьград Олег,
И выл Дунай под лодкой Святослава.
Рымник, Чесма, Кагульский бой,
Орлы во граде Леонида,
Возобновленная Таврида,
День Измаила роковой,
И в Праге, кровью залитой,
Москвы отмщенная обида.

Была пора: была святая брань;
От Запада узрели мы Батыя;
Народов тьмы прорвали нашу грань;
Пришлось поля отстаивать родные;
Дошли к нам Царские слова,
И стала Русь стеною трона;
Была то злая оборона:
Дрались за жизнь и за права...
Но загорелася Москва,
И нет следов Наполеона.

Пришла пора: чудясь, узрели нас
И Арарат, и Тавра великаны;
И близок был Стамбула смертный час:
Наш богатырь шагнул через Балканы.
Знамена развернул мятеж;
Нас позвал лях на пир кровавый;
Но пир был дан на поле славы,
Где след наш памятен и свеж...
И гости пира были те же;
И та ж была судьба Варшавы.

Трудна пора: война и грозный мор
Царя и Русь отвсюду осадили;
Народ в беде ударил к бунту сбор;
Мятежники знамена посрамили;
Явился Царь: их облил страх;
Губители оцепенели.
Но где же Он сам, пред кем не смели
Они воззреть, и пали в прах?..
Новорожденный сын в руках!
Его несет Он к колыбели.

Покойся в ней, прекрасное дитя,
Хранимое святыней колыбели;
Ты Божий дар: судьбину укротя,
В тебе с небес к нам Ангелы слетели.
Под грозным шумом бурных дней
Сном непорочности почия,
Нам времена являй иныя
Святою прелестью своей:
Отец твой будет честь царей;
Возблагоденствует Россия.

Владислав Фелицианович Ходасевич

2-го ноября

Семь дней и семь ночей Москва металась
В огне, в бреду. Но грубый лекарь щедро
Пускал ей кровь — и, обессилев, к утру
Восьмого дня она очнулась. Люди
Повыползли из каменных подвалов
На улицы. Так, переждав ненастье,
На задний двор, к широкой луже, крысы
Опасливой выходят вереницей
И прочь бегут, когда вблизи на камень
Последняя спадает с крыши капля…
К полудню стали собираться кучки.
Глазели на пробоины в домах,
На сбитые верхушки башен; молча
Толпились у дымящихся развалин
И на стенах следы скользнувших пуль
Считали. Длинные хвосты тянулись
У лавок. Проволок обрывки висли
Над улицами. Битое стекло
Хрустело под ногами. Желтым оком
Ноябрьское негреющее солнце
Смотрело вниз, на постаревших женщин
И на мужчин небритых. И не кровью,
Но горькой желчью пахло это утро.
А между тем уж из конца в конец,
От Пресненской заставы до Рогожской
И с Балчуга в Лефортово, брели,
Теснясь на тротуарах, люди. Шли проведать
Родных, знакомых, близких: живы ль, нет ли?
Иные узелки несли под мышкой
С убогой снедью: так в былые годы
На кладбище москвич благочестивый
Ходил на Пасхе — красное яичко
Сесть на могиле брата или кума…

К моим друзьям в тот день пошел и я.
Узнал, что живы, целы, дети дома, —
Чего ж еще хотеть? Побрел домой.
По переулкам ветер, гость залетный,
Гонял сухую пыль, окурки, стружки.
Домов за пять от дома моего,
Сквозь мутное окошко, по привычке
Я заглянул в подвал, где мой знакомый
Живет столяр. Необычайным делом
Он занят был. На верстаке, вверх дном,
Лежал продолговатый, узкий ящик
С покатыми боками. Толстой кистью
Водил столяр по ящику, и доски
Под кистью багровели. Мой приятель
Заканчивал работу: красный гроб.
Я постучал в окно. Он обернулся.
И, шляпу сняв, я поклонился низко
Петру Иванычу, его работе, гробу,
И всей земле, и небу, что в стекле
Лазурью отражалось. И столяр
Мне тоже покивал, пожал плечами
И указал на гроб. И я ушел.

А на дворе у нас, вокруг корзины
С плетеной дверцей, суетились дети,
Крича, толкаясь и тесня друг друга.
Сквозь редкие, поломанные прутья
Виднелись перья белые. Но вот —
Протяжно заскрипев, открылась дверца,
И пара голубей, плеща крылами,
Взвилась и закружилась: выше, выше,
Над тихою Плющихой, над рекой…
То падая, то подымаясь, птицы
Ныряли, точно белые ладьи
В дали морской. Вослед им дети
Свистали, хлопали в ладоши… Лишь один,
Лет четырех бутуз, в ушастой шапке,
Присел на камень, растопырил руки,
И вверх смотрел, и тихо улыбался.
Но, заглянув ему в глаза, я понял,
Что улыбается он самому себе,
Той непостижной мысли, что родится
Под выпуклым, еще безбровым лбом,
И слушает в себе биенье сердца,
Движенье соков, рост… Среди Москвы,
Страдающей, растерзанной и падшей, —
Как идол маленький, сидел он, равнодушный,
С бессмысленной, священною улыбкой.
И мальчику я поклонился тоже.

Дома
Я выпил чаю, разобрал бумаги,
Что на столе скопились за неделю,
И сел работать. Но, впервые в жизни,
Ни «Моцарт и Сальери», ни «Цыганы»
В тот день моей не утолили жажды.

Иван Никитин

Хозяин

Впряжён в телегу конь косматый,
Откормлен на диво овсом,
И бляхи медные на нём
Блестят при зареве заката.
Купцу дай, Господи, пожить:
Широкоплеч, как клюква, красен,
Казной от бед обезопасен,
Здоров, — о чём ему тужить?
Да мой купец и не горюет.
С какой-то бабой за столом
В особой горенке, вдвоём,
Сидит на мельнице, пирует.
Вода ревёт, вода шумит,
От грома мельница дрожит,
Идёт работа толкачами,
Идёт работа решетом,
Колёсами и жерновами —
И стукотня и пыль кругом…
Купец мой рюмку поднимает
И кулаком об стол стучит.
«И выпью!.. кто мне помешает?
И пью… сам чёрт не запретит!
Пей, Марья!..»
— «То-то, ненаглядный,
Ты мне на платье обещал…» —
«И кончено! Сказал — и ладно,
И будет так, как я сказал.
Мне что жена? Сыта, одета —
И всё… вот выпрягу коня
И прогуляю до рассвета,
И баста! Обними меня!..»
Вода шумит — не умолкает,
При свете месяца кипит,
Алмазной радугой сверкает,
Огнями синими горит.
Но даль темна и молчалива,
Огонь весёлый рыбака
Краснеет в зеркале залива,
Скользит по листьям лозняка.
Купец гуляет. Мы не станем
Ему мешать. В тиши ночной
Мы лучше в дом его заглянем,
Войдём неслышною стопой.
Уж поздно. Свечка нагорела.
Больной лежит и смерти ждёт.
Его лицо, как мрамор, бело,
И руки холодны, как лёд;
На лоб открытый кудри пали;
Остаток прежней красоты,
Печать раздумья и печали
Ещё хранят его черты.
Так, освещённые зарёю,
В замолкшем надолго лесу,
Листы осеннею порою
Ещё хранят свою красу.
Пора на отдых. Грудь разбита,
На сердце запеклася кровь —
И радость навек позабыта…
А ты, горячая любовь,
Явилась поздно. Доля, доля!
И если б раньше ты пришла, —
Какой бы здесь приют нашла?
Здесь труд и бедность, здесь неволя,
Здесь горе гнёзда вьёт свои,
И веет холод от порога,
И стены дома смотрят строго…
Здесь нет приюта для любви!
Лежит больной, лицо печально, —
И будто тенью лоб покрыт;
Так летом, только догорит
Румяной зорьки луч прощальный, —
Под сводом сумрачных небес
Стоит угрюм и тёмен лес.
Родная мать роняет слёзы,
Облокотясь на стол рукой.
Надежды, молодости грёзы,
Мир сердца — этот рай земной —
Всё унесло, умчало горе,
Как буйный вихрь уносит пыль,
Когда в степи шумит ковыль,
Шумит взволнованный, как море,
И догорает вся дотла
Грозой зажжённая ветла.
Плачь больше, бедное созданье!
И не слезами — кровью плачь!
Безвыходно твоё страданье
И беспощаден твой палач.
Невесела, невыносима,
Горька, как яд, твоя судьба:
Ты жизнь убила, как раба,
И не была никем любима…
Твой муж… но виноват ли он,
Что пьян, и груб, и неумён?
Когда б он мог подумать строго,
Как зла наделано им много,
Как много ран нанесено, —
Себя он проклял бы давно.
В борьбе тяжёлой ты устала,
Изнемогла и в грязь упала,
И в грязь затоптана толпой.
Увы! сгубил тебя запой!..
Твоя слеза на кровь походит…
Плачь больше!.. В воздухе чума!..
Любимый сын в могилу сходит,
Другой давно сошёл с ума.
Вот он сидит на лежанке просторной,
Голо острижен, и бледен, и хил;
Палку, как скрипку, к плечу прислонил,
Бровью и глазом мигает проворно,
Правой рукою и взад и вперёд
Водит по палке и песню поёт:
«На старом кургане, в широкой степи,
Прикованный сокол сидит на цепи.
Сидит он уж тысячу лет,
Всё нет ему воли, всё нет!
И грудь он когтями с досады терзает,
И каплями кровь из груди вытекает.
Летят в синеве облака,
А степь широка, широка…»
Вдруг палку кинул он, закрыл лицо руками
И плачет горькими слезами:
«Больно мне! больно мне! мозг мой горит.
Счастье тому, кто в могиле лежит!
Мать моя, матушка! полно рыдать!
Долго ли нам эту жизнь коротать?
Знаешь ли? Спальню запри изнутри,
Сторожем стану я подле двери.
«Прочь! — закричу я. — Здесь мать моя спит!..
Больно мне, больно мне! мозг мой горит!..»
Больной всё слушал эти звуки,
Горел на медленном огне,
Сказать хотел он: дайте мне
Хоть умереть без слёз и муки!
Ужель не мог я от судьбы
Дождаться мира в час кончины,
За годы думы и кручины,
За годы пытки и борьбы?
Иль эти пытки шуткой были?
Иль мало, среди стен родных,
Отравой зла меня поили?
Иль вместо слёз из глаз моих
Текла вода на изголовье,
Когда, губя своё здоровье,
Я думал ночи безо сна —
Зачем мне эта жизнь дана?
И, догорающий в постели,
Всю жизнь припомнив с колыбели,
Хотел он на своём пути
Хоть точку светлую найти —
И не сыскал.
Так в полдень жгучий,
Спустившись с каменистой кручи,
Томимый жаждой, пешеход
Искать ключа в овраг идёт.
И долго там, усталый, бродит,
И влаги капли не находит,
И падает, едва живой,
На землю с болью головной…
«Ну, отпирай! Заснули скоро!..» —
Ударив в ставень кулаком,
Хозяин крикнул под окном…
Печальный дом, приют раздора!
Нет, тяжело срывать покров
С твоих таинственных углов,
Срывать покров, как уголь, чёрный!
Угрюм твой вид, как гроба вид,
Как место казни, где стоит
С железной цепью столб позорный
И плаха с топором лежит!..
За то, что здесь так мало света,
Что воздух солнцем не согрет,
За то, что нет на мысль ответа,
За то, что радости здесь нет,
Ни ласк, ни милого объятья,
За то, что гибнет человек, —
Я шлю тебе мои проклятья,
Чужой оплакивая век!..

Александр Сумароков

Статира

Статира в пастухе кровь жарко распаляла;
И жара нежныя любви не утоляла,
Любя как он ее подобно и ево;
Да не было в любви их больше ни чево.
Пастушка не была в сей страсти горделива,
И нечувствительна, но скромна и стыдлива.
Не мучит зол борей так долго тихих водъ;
Какой же от сея любови их им плодъ?
Пастух пеняет ей, и ей дает советы,
На жертву приносить любви младыя леты:
Когда сокроются приятности очей,
И заражающих литашся в век лучей,
Как старость окружит и время неприятно,
В уныньи скажешь ты тогда, не однократно:
Прошел мой век драгой, настал век ныне лют:
Колико много я потратила минут,
Колико времени я тщетно погубила!
Пропали те дни все, я в кои не любила.
Ты все в лесах одна; оставь, оставь леса,
Почувствуй жар любви: цветет на то краса.
Она ответствует: пастушка та нещастна,
Которая, лишась ума, любовью страстна;
К любьи порядочной, не годен сердца шумъ;
Когда не властвует над девкой здравый умъ;
Вить девка иногда собою не владея,
В любовиике найдет обманщика, злодея.
Нет лести ни какой к тебе в любви моей.
Клянуся я тебе скотиною своей:
Пускай колодязь мой и пруд окаменеют,
Мой сад и цветники во век не зеленеют,
Увянут лилии, кусты прекрасных роз
Побьет и обнажит нежалостный мороз.
Во клятвах иногда обманщик не запнется;
Не знаю и лишил во правде ли клянется;
Так дай одуматься: я отповедь скажу,
Какое я сему решенье положу.
Как вечер сей и ночь пройдут, прийди к разсвету,
Услышать мой ответ, под дальну липу ету:
И ежели меня, когда туда прийдешь,
Ты для свидания под липою найдешь;
Ответ зараняе, что я твоя повсюду:
А ежели не такъ; так я туда не буду.
Лициду никогда тобою не владеть;
Откладываешь ты, чтоб только охладеть.
Отбрось от своево ты сердца ето бремя;
Отчаянью еще не наступило время.
Идуща от нея Лицида страх мутит,
И веселить ево надеянью претит:
Спокойствие пути далеко убежало:
Тревожилася мысль и сердце в нем дрожало:
Во жаркой тако день густея облака;
Хоть малый слышан треск когда из далека,
Боящихся грозы в смятение приводит,
Хоть громы с молнией ни мало не подходят.
Тревожен вечер весь и беспокойна ночь:
И сон волнения не отгоняет прочь:
Вертится он в одре: то склонну мнит любезну
То вдруг ввергается, в отчаяния безну,
То светом окружень, то вдруг настанет мрак
Переменяется в апреле воздух так,
Когда сражается с весною время смутно.
Боязнь боролася с надеждой всеминутно.
Услышав по заре в дуброве птичий глас,
И сходьбишу пришел определенный час.
Колико пастуха то время утешает,
Стократно более Лицида устрашает.
Не здравую тогда росу земля пиет,
И ехо в рощах там унывно вопиет,.
Идет он чистыми и гладкими лугами;
Но кажется ему, что кочки под ногами:
Легчайший дует ветръ; и тот ему жесток.
Шумит в ушах ево едва журчащий ток.
Чем более себя он к липе приближает,
Тем более ево страх липы поражает.
Дрожа и трепеща, до древа сн дошелъ;
Но ах любезныя под липой не нашел,
В нем сердце смертною отравой огорчилось!
Тряслась под ним земля и небо помрачилось.
Он громко возопил: ступай из тела духь!
Умри на месте сем нещастливый пастухъ!
Не чаешь ты змея, как я тобою стражду;
Прийди и утоли ты варварскую жажду:
За все усердие. За искренню любовь,
Пролей своей рукой пылающую кровь.
Не надобна была к погибели сей сила,
Как млгкую траву ты жизнь мою скосила.
Но кое зрелище пред очи предстаеть!
Пастушка ближится и к липе той идет
Лицид из пропасти до неба восхищценный,
Успокояеть дух любовью возмущенный.
За темныя леса тоска ево бежить;
А он от радостей уже одних дрожить,
Которыя ево в то время побеждають,
Как нимфу Грации к нему препровождають.
Вручаются ему прелестныя красы,
И начинаются дражайшии часы,
Хотя прекрасная пастушка и стыдится;
Но не упорствует она и не гордится.

Алексей Апухтин

Письмо

Увидя почерк мой, Вы, верно, удивитесь:
Я не писала Вам давно.
Я думаю, Вам это всё равно.
Там, где живете Вы и, значит, веселитесь,
В роскошной, южной стороне,
Вы, может быть, забыли обо мне.
И я про всё забыть была готова…
Но встреча странная — и вот
С волшебной силою из сумрака былого
Передо мной Ваш образ восстает.

Сегодня, проезжая мимо,
К N. N. случайно я зашла.
С княгиней, Вами некогда любимой,
Я встретилась у чайного стола.
Нас познакомили, двумя-тремя словами
Мы обменялися, но жадными глазами
Впилися мы друг в друга. Взор немой,
Казалось, проникал на дно души другой.
Хотелось мне ей броситься на шею
И долго, долго плакать вместе с нею!

Хотелось мне сказать ей: «Ты близка
Моей душе. У нас одна тоска,
Нас одинаково грызет и мучит совесть,
И, если оттого не станешь ты грустней,
Я расскажу тебе всю повесть
Души истерзанной твоей.
Ты встретила его впервые в вихре бала,
Пленительней его до этих пор
Ты никого еще не знала:
Он был красив как бог, и нежен, и остер.
Он ездить стал к тебе, почтительный, влюбленный,
Но, покорясь его уму,
Решилась твердо ты остаться непреклонной —
И отдалась безропотно ему.
Дни счастия прошли как сновиденье,
Другие наступили дни…
О, дни ревнивых слез, обманов, охлажденья,
Кому из нас не памятны они?
Когда его встречала ты покорно,
Прощала всё ему, любя,
Он называл твою печаль притворной
И комедьянткою тебя.
Когда же приходил условный час свиданья
И в доме наступала тишина,
В томительной тревоге ожиданья
Садилась ты у темного окна.
Понуривши головку молодую
И приподняв тяжелые драпри,
Не шевелясь, сидела до зари,
Вперяя взоры в улицу пустую.
Ты с жадностью ловила каждый звук,
Привыкла различать кареты стук
От стука дрожек издалёка.
Но вот всё ближе, ближе, вот
Остановился кто-то у ворот…
Вскочила ты в одно мгновенье ока,
Бежишь к дверям… напрасный труд;
Обман, опять обман! О, что за наказанье!
И вот опять на несколько минут
Царит немое, мертвое молчанье,
Лишь видно фонарей неровное мерцанье,
И скучные часы убийственно ползут.
И проходила ночь, кипела жизнь дневная…
Тогда ты шла к себе с огнем в крови
И падала в подушки, замирая
От бешенства, и горя, и любви!»

Из этого, конечно, я ни слова
Княгине не сказала. Разговор
У нас лениво шел про разный вздор,
И имени, для нас обеих дорогого,
Мы не решилися назвать.
Настало вдруг неловкое молчанье,
Княгиня встала. На прощанье
Хотелось мне ей крепко руку сжать,
И дружбою у нас окончиться могло бы,
Но в этот миг прочла я столько злобы
В ее измученных глазах,
Что на меня нашел невольный страх,
И молча мы расстались, я — с поклоном,
Она — с кивком небрежным головы…

Я начала свое письмо на вы,
Но продолжать не в силах этим тоном.
Мне хочется сказать тебе, что я
Всегда, везде по-прежнему твоя,
Что дорожу я этой тайной,
Что женщина, которую случайно
Любил ты хоть на миг один,
Уж никогда тебя забыть не может,
Что день и ночь ее воспоминанье гложет,
Как злой палач, как милый властелин.
Она не задрожит пред светским приговором:
По первому движенью твоему
Покинет свет, семью, как душную тюрьму,
И будет счастлива одним своим позором!
Она отдаст последний грош,
Чтоб быть твоей рабой, служанкой,
Иль верным псом твоим — Дианкой,
Которую ласкаешь ты и бьешь!

P. S.

Тревога, ночь, — вот что письмо мне диктовало.
Теперь, при свете дня, оно
Мне только кажется смешно,
Но изорвать его мне как-то жалко стало!
Пусть к Вам оно летит от берегов Невы,
Хотя бы для того… чтоб рассердились Вы.
Какое дело Вам, что там Вас любят где-то?
Лишь та, что возле Вас, волнует Вашу кровь.
И знайте: я не жду ответа
Ни на письмо, ни на любовь.
Вам чувство каждое всегда казалось рабством,
А отвечать на письма… Боже мой!
На Вашем языке, столь вежливом порой,
Вы это называли «бабством».

Генрих Гейне

Сумерки богов

Вот май — и с ним сиянья золотые,
И воздух шелковый, и пряный запах.
Май обольщает белыми цветами,
Из тысячи фиалок шлет приветы,
Ковер цветочный и зеленый стелет,
Росою затканный и светом солнца,
И всех людей зовет гостеприимно,
И глупая толпа идет на зов.
Мужчины в летние штаны оделись,
На новых фраках пуговицы блещут,
А женщины — в невинно-белых платьях.
Юнцы усы весенние все крутят,
У девушек высоко дышат груди;
В карман кладут поэты городские
Бумагу, карандаш, лорнет, — и шумно
Идет к воротам пестрая толпа
И там садится на траве зеленой,
Дивится росту мощному деревьев,
Срывает разноцветные цветочки,
Внимает пению веселых птичек
И в синий небосвод, ликуя, смотрит.

Май и ко мне пришел. Он трижды стукнул
В дверь комнаты и крикнул мне: «Я — май!
Прими мой поцелуй, мечтатель бледный!»
Я, дверь оставив на запоре, крикнул:
«Зовешь напрасно ты, недобрый гость!
Я разгадал тебя, я разгадал
Устройство мира, слишком много видел
И слишком зорко; радость отошла,
И в сердце мука вечная вселилась.
Сквозь каменную я смотрю кору
В дома людские и в сердца людские,
В тех и в других — печаль, обман и ложь.
Я в лицах мысли тайные читаю —
Дурные мысли. В девичьем румянце
Дрожит — я вижу — тайный жар желаний;
На гордой юношеской голове
Пестреет — вижу я — колпак дурацкий;
И рожу вижу и пустые тени
Здесь, на земле, и не могу понять —
В больнице я иль в доме сумасшедших.
Гляжу сквозь почву древнюю земли,
Как будто сквозь кристалл, и вижу ужас,
Который зеленью веселой хочет
Напрасно май прикрыть. Я вижу мертвых,
Они внизу лежат, гроба их тесны,
Их руки сложены, глаза открыты,
Бела одежда, лица их белы,
А на губах коричневые черви.
Я вижу — сын на холм отца могильный
С любовницей присел на краткий срок;
Звучит насмешкой пенье соловья,
Цветы в лугах презрительно смеются;
Отец-мертвец шевелится в гробу,
И вздрагивает мать-земля сырая».

Земля, я знаю все твои страданья,
В твоей груди — я вижу — пламя пышет,
А кровь по тысяче струится жил.
Вот вижу я: твои открылись раны,
И буйно брызжет пламя, дым и кровь.
Вот смелые твои сыны-гиганты —
Отродье древнее — из темных недр
Идут, и красный факел каждым поднят;
И, ряд железных лестниц водрузив,
Стремятся ввысь, на штурм небесной тверди,
И гномы черные за ними лезут,
И с треском топчут золотые звезды.
Рукою дерзкой с божьего шатра
Завеса сорвана, и с воем ниц
Упали сонмы ангелов смиренных.
И, сидя на престоле, бледный бог
Рвет волосы, венец бросает прочь,
А буйная орда теснится ближе.
Гиганты красных факелов огонь
В небесное бросают царство, гномы
Бичами ангельские спины хлещут, —
Те жмутся, корчатся, боясь мучений, —
И за волосы их швыряют вниз.
И своего я ангела узнал:
Он с нежными чертами, русокудрый,
И вечная в устах его любовь,
И в голубых глазах его — блаженство.
И черным, отвратительным уродом
Уже настигнут он, мой бледный ангел.
Осклабясь, им любуется урод,
В обятьях тело нежное сжимает —
И резкий крик звучит по всей вселенной,
Столпы трещат, земля и небо гибнут.
И древняя в права вступает ночь.

Алексей Федорович Мерзляков

К Каллиопе. Благодеяния муз

Сойди с небес хвала героев,
Войди Царица Муз, трубу свою прими,
Безсмертным гласом песнь высокую греми,
Или при звук лирных строев;
Иль с арфой Феба золотой! —

Не внемлетель?—иль я мечтаю? —
О прелесть! о восторг, чарующий певцов!
Уже блуждаю в мгле божественных лесов,
Журчание ключей внимаю
И сладкой шопот ветерка.

От Дев Парнасса вся благая.
Могу ли я забыть, как в отческой стран,
Усталаго от игр, младенца, в сладком сне,
Чудотворяща горлиц стая
В тени осыпала меня.

Благоуханными цветами—
И Ахеронция, нагнувшись с диких скал,
Дивилася и бор Бантинский трепетал?
И углубленный меж холмами
Фарент во ужасе: кто сей.

Кто сей, вещает? невредимый
Ни зверем, ни змием на дерн луговом,
Покрытый лаврами и миртами кругом? —
Сей сын земли непостижимый
Не без призрения богов! —

Я ваш, я ваш, о Пиериды!
Стремлюся ли когда в Сабински высоты,
Пренест ли ждет меня, Тибура л красоты,
Иль влажных Баий милы виды
Мне улыбаются вдали.

Я ваш!—любитель громким хоров,
Любитель счастливый от вас святимых вод,
Я вами огражден средь бранных непогод,
Среди стихийных в бездне споров,
Под древом смерти роковым.

Готов, готов стремиться с вами
Босфора злобнаго в зыбучия поля,
Пылающих песков в безбрежныя моря, —
Землей, пучиной, небесами
Безбедный странник и пловец!

Увижу льдистой брег Британнов,
Пришельца робкаго погибельной предел,
И племя Гелонов, ужасных силой стрел,
И пьющих кровь коней Конканов,
И мрачный Скифский Танаис! —

Вы заперли врата военны,
От вас приял граждан осиротевший град;
Лобзают матери давно желанных чад! —
И в ваших гротах несравненный
Почиет Цезарь после бурь.

От вас спасительны уроки,
Вы учите добро любить и совершать! —
Вселенна видела неистовую рать,
Титанов замыслы высоки,
И торжествующий перун.

И тот, которой управляет
Трясением земли, волнением в морях
Раздором в тартаре и громом в небесах,
Кто смерти их и богов смиряет,
Един единой правотой, —

И тот вострепетал дружины
Земных богатырей, зовущих небо в бой,
Когда от братних рук, как лист перед грозой,
Взлетел на Пиндовы вершины
Многолесистый Пелион;

Но что Тифей, что Мимас ярый,
Но что Порфирион, мятежных сил глава,
И Рет, и с корнями кидающий древа
Енцелад, коего удары
Трясли молниецветну твердь,

Что все враги богов, закона
Пред опаляющим Минервиным щисом?
Здесь ратует Вулкан, облитый вкруг огнем;
Там всемогущая Юнона;
Здесь звонкий напрягает лук,

Из неприступных света сеней,
Кропящий чистою Кастальскою росой
Власы, разлитыя по раменам волной, —
Пророк и Царь родимых теней,
Благовеститель Аполлон.

Падет совета чужда сила,
Своей огромностью стирается в пыли;
Смиренну мудрость Бог возносит на земли!
Злой умысл сам себе могила,
И проклят пред лицем небес! —

Не тыль сей правды возвеститель
Стремительный Гигес, сторукий изувер.
Ты наглой Орион, наказанных пример,
Дияны чистой искуситель,
Сраженный девственной стрелой.

Земля дрожит, ревет, стенает!
Громами сверженных тягча преслушных чад;
Их давит, жжет, томит богатый в муках ад
Огнь быстрый Етну пожирает
И неизсякнет никогда!

Титей, не жди отрад покоя,
И не насытится ко чреву пригвожден,
Пиющий кровь твою пернатый страж измен! —
Трехсотны цепи Перитоя
Теснят безбожников в урок. —

Александр Николаевич Радищев

Осьмнадцатое столетие


Урна времян часы изливает каплям подобно:
Капли в ручьи собрались; в реки ручьи возросли
И на дальнейшем брегу изливают пенистые волны
Вечности в море; а там нет ни предел, ни брегов;
Не возвышался там остров, ни дна там лот не находит;
Веки в него протекли, в нем исчезает их след.
Но знаменито вовеки своею кровавой струею
С звуками грома течет наше столетье туда;
И сокрушил наконец корабль, надежды несущий,
Пристани близок уже, в водоворот поглощен,
Счастие и добродетель, и вольность пожрал омут ярый,
Зри, восплывают еще страшны обломки в струе.
Нет, ты не будешь забвенно, столетье безумно и мудро,
Будешь проклято вовек, ввек удивлением всех,
Крови — в твоей колыбели, припевание — громы сраженьев,
Ах, омоченно в крови ты ниспадаешь во гроб;
Но зри, две вознеслися скалы во среде струй кровавых:
Екатерина и Петр, вечности чада! и росс.
Мрачные тени созади, впреди их солнце;
Блеск лучезарный его твердой скалой отражен.
Там многотысячнолетны растаяли льды заблужденья,
Но зри, стоит еще там льдяный хребет, теремясь;
Так и они — се воля господня — исчезнут, растая,
Да человечество в хлябь льдяну, трясясь, не падет.
О незабвенно столетие! радостным смертным даруешь
Истину, вольность и свет, ясно созвездье вовек;
Мудрости смертных столпы разрушив, ты их паки создало;
Царства погибли тобой, как раздробленный корабль;
Царства ты зиждешь; они расцветут и низринутся паки;
Смертный что зиждет, все то рушится, будет все прах.
Но ты творец было мысли: они ж суть творения бога,
И не погибнут они, хотя бы гибла земля;
Смело счастливой рукою завесу творенья возвеяв,
Скрыту природу сглядев в дальном таилище дел,
Из океана возникли новы народы и земли,
Нощи глубокой из недр новы металлы тобой.
Ты исчисляешь светила, как пастырь играющих агнцев;
Нитью вождения вспять ты призываешь комет;
Луч рассечен тобой света; ты новые солнца воззвало;
Новы луны изо тьмы дальной воззвало пред нас;
Ты побудило упряму природу к рожденью чад новых;
Даже летучи пары ты заключило в ярем;
Молнью небесну сманило во узы железны на землю
И на воздушных крылах смертных на небо взнесло.
Мужественно сокрушило железны ты двери призраков,
Идолов свергло к земле, что мир на земле почитал.
Узы прервало, что дух наш тягчили, да к истинам новым
Молньей крылатой парит, глубже и глубже стремясь.
Мощно, велико ты было, столетье! дух веков прежних
Пал пред твоим олтарем ниц и безмолвен, дивясь.
Но твоих сил недостало к изгнанию всех духов ада,
Брызжущих пламенный яд чрез многотысящный век,
Их недостало на бешенство, ярость, железной ногою
Что подавляют цветы счастья и мудрости в нас.
Кровью на жертвеннике еще хищности смертны багрятся,
И человек претворен в люта тигра еще.
Пламенник браней, зри, мычется там на горах и на нивах,
В мирных долинах, в лугах, мычется в бурной волне.
Зри их сопутников черных! — ужасны!.. идут — ах! идут, зри:
(Яко ночные мечты) лютости, буйства, глад, мор! -
Иль невозвратен навек мир, дающий блаженство народам?
Или погрязнет еще, ах, человечество глубже?
Из недр гроба столетия глас утешенья изыде:
Срини отчаяние! смертный, надейся, бог жив.
Кто духу бурь повелел истязати бунтующи волны,
Времени держит еще цепь тот всесильной рукой:
Смертных дух бурь не развеет, зане суть лишь твари дневные,
Солнца на всходе цветут, блекнут с закатом они;
Вечна едина премудрость. Победа ее увенчает,
После тревог воззовет, смертных достойный...
Утро столетия нова кроваво еще нам явилось,
Но уже гонит свет дня нощи угрюмую тьму;
Выше и выше лети ко солнцу, орел ты российский,
Свет ты на землю снеси, молньи смертельны оставь.
Мир, суд правды, истина, вольность лиются от трона,
Екатериной, Петром вздвигнут, чтоб счастлив был росс.
Петр и ты, Екатерина! дух ваш живет еще с нами.
Зрите на новый вы век, зрите Россию свою.
Гений хранитель всегда, Александр, будь у нас…

Константин Николаевич Батюшков

К Тассу

Позволь, священна тень! безвестному Певцу
Коснуться к твоему бессмертному венцу
И сладость пения твоей Авзонской Музы,
Достойной берегов прозрачной Аретузы,
Рукою слабою на лире повторить
И новым языком с тобою говорить.

Среди Элизия, близь древнего Омира
Почиет тень твоя, и Аполлона лира
Еще согласьем дух Поэта веселит.
Река забвения и пламенный Коцит
Тебя с любовницей, о, Тасс, не разлучили:
В Элизии теперь вас Музы сединили,
Печали нет для вас, и скорбь протекших дней,
Как сладостну мечту, обемлете душей…
Торквато, кто испил все горькие отравы
Печалей и любви и в храм бессмертной славы.
Ведомый Музами, в дни юности проник, —
Тот преждевременно несчастлив и велик!
Ты пел, и весь Парнас в восторге пробудился,
В Ферару с Музами Феб юный ниспустился,
Назонову тебе он лиру сам вручил
И Гений крыльями бессмертья осенил.
Воспел ты бурну брань, и бледны Эвмениды
Всех ужасов войны открыли мрачны виды:
Бегут среди полей и топчут знамена,
Светильником вражды их ярость разжена,
Власы растрепанны и ризы обагренны,
Я сам среди смертей… и Марс со мною медный…
Но ужасы войны, мечей и копий звук
И гласы Марсовы, как сон, исчезли вдруг:
Я слышу вдалеке пастушечьи свирели,
И чувствия душой иные овладели.
Нет более вражды, и бог любви младой
Спокойно спит в цветах под миртою густой.
Он встал, и меч опять в руке твоей блистает!
Какой Протей тебя, Торквато, пременяет,
Какой чудесный бог чрез дивные мечты
Рассеял мрачные и нежны красоты?
То скиптр в его руках или перун зажженный,
То розы юные, Киприде посвященны,
Иль факел Эвменид, иль луч златой любви.
В глазах его — любовь, вражда — в его крови;
Летит, и я за ним лечу в пределы мира,
То в ад, то на Олимп! У древнего Омира
Так шаг один творил огромный бог морей
И досягал другим краев подлунной всей.
Армиды чарами, средь моря сотворенной,
Здесь тенью миртовой в долине осененной,
Ринальд, младой герой, забыв воинский глас,
Вкушает прелести любови и зараз…
А там что зрят мои обвороженны очи?
Близь стана воинска, под кровом черной ночи,
При зареве бойниц, пылающих огнем.
Два грозных воина, вооружась мечом,
Неистовой рукой струят потоки крови…
О, жертва ярости и плачущей любови!..
Постойте, воины!.. Увы!.. один падет…
Танкред в враге своем Клоринду узнает
И морем слез теперь он платит, дерзновенной.
За каплю каждую сей крови драгоценной…

Что ж было для тебя наградою, Торкват,
За песни стройные? Зоилов острый яд,
Притворная хвала и ласки царедворцев,
Отрава для души и самых стихотворцев.
Любовь жестокая, источник зол твоих,
Явилася тебе среди палат златых,
И ты из рук ее взял чашу ядовиту.
Цветами юными и розами увиту,
Испил и, упоен любовною мечтой,
И лиру, и себя поверг пред красотой.
Но радость наша — ложь, но счастие — крылато;
Завеса раздрана! Ты узник стал, Торквато!
В темницу мрачную ты брошен, как злодей,
Лишен и вольности, и Фебовых лучей.
Печаль глубокая Поэтов дух сразила,
Исчез талант его и творческая сила,
И разум весь погиб! О, вы, которых яд
Торквату дал вкусить мучений лютых ад,
Придите зрелищем достойным веселиться
И гибелью его таланта насладиться!
Придите! Вот Поэт превыше смертных хвал.
Который говорить героев заставлял,
Проникнул взорами в небесные чертоги, —
В железах стонет здесь… О, милосерды боги!
Доколе жертвою, невинность, будешь ты
Бесчестной зависти и адской клеветы?

Имело ли конец несчастие Поэта?
Железною рукой печаль и быстры лета
Уже безвременно белят его власы,
В единобразии бегут, бегут часы,
Что день, то прежня скорбь, что ночь — мечты ужасны…
Смягчился, наконец, завет судьбы злосчастной.
Свободен стал Поэт, и солнца луч златой
Льет в хладну кровь его отраду и покой:
Он может опочить на лоне светлой славы.
Средь Капитолия, где стены обветшалы
И самый прах еще о римлянах твердит,
Там ждет его триумф… Увы!.. там смерть стоит!
Неумолимая берет венок лавровый,
Поэта увенчать из давних лет готовый.
Премена жалкая столь радостного дни!
Где знамя почестей, там смертны пелены,
Не увенчание, но лики погребальны…
Так кончились твои, бессмертный, дни печальны!

Нет более тебя, божественный Поэт!
Но славы Тассовой исполнен ввеки свет!
Едва ли прах один остался древней Трои,
Не знаем и могил, где спят ее герои,
Скамандр божественный вертепами течет,
Но в памяти людей Омир еще живет,
Но человечество Певцом еще гордится,
Но мир ему есть храм… И твой не сокрушится!

1808

Яков Петрович Полонский

Ренегат

Зовут, паша их не слышит,—
Глядят: ренегат уж не дышит.
(Мицкевич, в пер. Берга)
По вере католик, по роду поляк,
Он принял ислам и, поборник султана,
Пошел бить славян; но тяжелая рана
Его уложила в походный барак.

С прибрежных высот на долину Моравы
Сползает пронизанный гарью туман,
И слышен гул битвы,— гул будущей славы,
Пророческий голос свободы славян…

Но бранного гула, обрызганный кровью,
Не слышит паша,— еле видит бунчук
В пыли, прислоненный к его изголовью,
Да стонет от ран и безжалостных рук…
Клянет он хирурга, дырявый и тесный
Барак свой и тщетным желаньем томим,
Чтоб в эти минуты, как ангел небесный,
Сестра милосердья ходила за ним.

И вот,— уже полночь. Мигая, чадится
Лампада, и дождь пробивается в щель,—
Паша все кого-то зовет и томится;
Но жизнь догорает, и стынет постель.

И вспомнил паша, как он верил когда-то,
Как близок ему был Страдалец-Христос;
И ужасом смерти душа в нем обята,
Так много на совести крови и слез…

Привстал он и молится: Боже распятый!
Ужели Тебе изменил я?.. О, нет!
Не против Тебя, против Руси проклятой
Восстал я, желая ей всяческих бед.

— Я принял ислам,— но в коран я не верил;
Я знаю, что небо Твое — не сераль… Нет, ради политики я лицемерил,—
Мне только врагов Твоих не было жаль…

— Схизматиков только и жег, и рубил я:
Герцеговинцев, болгар и других,—
Но к иезуитам, клянусь, снисходил я,—
Был даже в Стамбуле заступником их…

— О! чувствую, смерти рука ледяная,
Тяжелая, страшная, давит мне грудь…
Царица небесная! Дева Святая,
Мария! Приди и заступницей будь…

— Моли за меня Сына, Бога живого,
Да примет Он душу мою,— твой Христос!..
Дрожа, произнес он последнее слово
И вскрикнуть хотел… но дыханье сперлось.

Торжественной злобой сверкая, предстало
Ему, как виденье, лицо сатаны;
Огнем — его страшная сила дышала
И веяла холодом бурной волны…
И голос громовый, подобный рыканью
Голодного льва, прогремел: ты — мой сын!
Ты верно служил моему начертанью:
— «Славян больше всех истребляй, славянин».

Иди же ко мне!— Иезуитов не мало
Найдешь ты в моем христианском аду»…
И тело паши мертвым навзничь упало,—
Душа сатане отвечала: «Иду».

Зовут, паша их не слышит,—
Глядят: ренегат уж не дышит.
(Мицкевич, в пер. Берга)
По вере католик, по роду поляк,
Он принял ислам и, поборник султана,
Пошел бить славян; но тяжелая рана
Его уложила в походный барак.

С прибрежных высот на долину Моравы
Сползает пронизанный гарью туман,
И слышен гул битвы,— гул будущей славы,
Пророческий голос свободы славян…

Но бранного гула, обрызганный кровью,
Не слышит паша,— еле видит бунчук
В пыли, прислоненный к его изголовью,
Да стонет от ран и безжалостных рук…

Клянет он хирурга, дырявый и тесный
Барак свой и тщетным желаньем томим,
Чтоб в эти минуты, как ангел небесный,
Сестра милосердья ходила за ним.

И вот,— уже полночь. Мигая, чадится
Лампада, и дождь пробивается в щель,—
Паша все кого-то зовет и томится;
Но жизнь догорает, и стынет постель.

И вспомнил паша, как он верил когда-то,
Как близок ему был Страдалец-Христос;
И ужасом смерти душа в нем обята,
Так много на совести крови и слез…

Привстал он и молится: Боже распятый!
Ужели Тебе изменил я?.. О, нет!
Не против Тебя, против Руси проклятой
Восстал я, желая ей всяческих бед.

— Я принял ислам,— но в коран я не верил;
Я знаю, что небо Твое — не сераль…

Нет, ради политики я лицемерил,—
Мне только врагов Твоих не было жаль…

— Схизматиков только и жег, и рубил я:
Герцеговинцев, болгар и других,—
Но к иезуитам, клянусь, снисходил я,—
Был даже в Стамбуле заступником их…

— О! чувствую, смерти рука ледяная,
Тяжелая, страшная, давит мне грудь…
Царица небесная! Дева Святая,
Мария! Приди и заступницей будь…

— Моли за меня Сына, Бога живого,
Да примет Он душу мою,— твой Христос!..
Дрожа, произнес он последнее слово
И вскрикнуть хотел… но дыханье сперлось.

Торжественной злобой сверкая, предстало
Ему, как виденье, лицо сатаны;
Огнем — его страшная сила дышала
И веяла холодом бурной волны…

И голос громовый, подобный рыканью
Голодного льва, прогремел: ты — мой сын!
Ты верно служил моему начертанью:
— «Славян больше всех истребляй, славянин».

Иди же ко мне!— Иезуитов не мало
Найдешь ты в моем христианском аду»…
И тело паши мертвым навзничь упало,—
Душа сатане отвечала: «Иду».

Пьер Кубертен

Ода спорту

И. О СПОРТ! ТЫ—НАСЛАЖДЕНИЕ! Ты верный, неизменный спутник жизни. Нашему духу и телу ты щедро даришь радость бытия. Ты—бессмертен. Ты здравствуешь и сегодня, после крушения затерянных в веках олимпиад. Ты торжествующей вестник весны человечества. Весны, когда зарождалось упоение от гармонии разума и силы. Ты, как эстафету, передаешь нам это наследие предков. Проходят века. Жизнь торжествует. Ты живешь, не подвластный времени, спорт!
ИИ. О СПОРТ! ТЫ—ЗОДЧИЙ! Ты помогаешь находить пропорции совершеннейшего творения природы человека, торжествующего в победе и сокрушающегося в неудаче. Ты—мастер гармонии. Ты делаешь нас сильными, ловкими, статными, исправляешь недостатки, с которыми мы рождаемся. Ты особенный, необычный зодчий. Твои строительный материал—человек в движении. Ты доказал, что вечное движение—не мечта, не утопия. Оно существует. Вечное движение—это спорт.
ИИИ. О СПОРТ! ТЫ—СПРАВЕДЛИВОСТЬ! Ты указываешь прямые, честные пути, которые ищут люди для достижения целей, поставленных в жизни. Ты—беспристрастен. Ты учишь, что правила соревновании—закон. Ты требуешь: «Ни один спортсмен, выполняющий упражнения перед зрителями и судьями, не должен преступать эти правила». Ты определяешь границы между видами спорта. Нет судьи взыскательнее и строже, чем ты сам. Непоколебимо твое требование справедливых оценок за истинные достижения.
ИV. О СПОРТ! ТЫ—ВЫЗОВ! Ты требуешь борьбы. Вся сила наших мускулов сосредоточена в одном на взрыв похожем слове—спорт. Ты—трубадур. Твой пламенный, волнующий призыв находит отклик в наших сердцах. Ты спрашиваешь у вышедших на старт: зачем же сила, опыт и ловкость, если не мечтать о победном финише? Ты утверждаешь—надо мечтать. Надо сметь. Надо дерзать. Ты убеждаешь, требуешь, приказываешь. Ты зовешь людей помериться силой. Преодолеть себя.
V. О СПОРТ! ТЫ—БЛАГОРОДСТВО! Ты осеняешь лаврами лишь того, кто боролся за победу честно, открыто, бескорыстно. Ты—безупречен. Ты требуешь высокой нравственности, справедливости, моральной чистоты, неподкупности, Ты провозглашаешь: если кто-нибудь достигнет цели, введя в заблуждение своих товарищей, достигнет славы при помощи низких, бесчестных приемов, подавив в себе чувство стыда, тот заслуживает позорного эпитета, который станет неразлучен с его именем. Ты возводишь стадионы—театры без занавесей. Все свидетели всему. Никакой закулисной борьбы. Ты начертал на своих скрижалях: «Трижды сладостна победа, одержанная в благородной честной борьбе».
VИ. О СПОРТ! ТЫ—РАДОСТЬ! Ты устраиваешь праздники для тех, кто жаждет борьбы, и для тех, кто жаждет этой борьбой насладиться. Ты—ликование. Ты горячишь кровь. Заставляешь учащенно биться сердце. Как радостно, как отрадно откликнуться на твой зов. Ты раздвигаешь горизонты. Проясняешь дали. Вдохновляешь стартующих на ближний финиш. Ты врачуешь душевные раны. Печаль или скорбь одного отступает в то мгновение, когда нужно побороть все перед многооким взглядом многих. Доставляй же радость, удовольствие, счастье людям, спорт!
VИИ. О СПОРТ! ТЫ—ПЛОДОТВОРНОСТЬ! Ты преградой встаешь на пути пагубных недугов, извечно угрожающих людям. Ты—посредник. Ты рекомендуешь страждущим, немощным, хворым лучшее из лекарств. Себя. Ты примером своих сильных, здоровых, статных, мускулистых, закаленных, не поддающихся болезням приверженцев врачуешь отчаявшихся. Ты горячишь кровь. Заставляешь учащенно биться сердце. Исцеляешь от недугов. Ты—красная строка в «Кодексе здоровья». Ты утверждаешь: «В здоровом теле здоровый дух!»
VИИИ. О СПОРТ! ТЫ—ПРОГРЕСС! Ты способствуешь совершенству человека самого прекрасного творения природы. Ты—устремленность. Ты предписываешь следовать правилам и требованиям гигиены. Сдерживаешь от излишеств. Ты учишь человека добровольно, сознательно, убежденно поступать так, чтобы никакие высшие достижения, никакой рекорд не были результатом перенапряжения, не отразились на здоровье. Никаких стимуляторов, кроме жажды победы и мудрой тренировки, не признаешь ты. Ты убеждаешь, что прогресс физический и прогресс нравственный—два пути к одной цели.
ИX. О СПОРТ! ТЫ—МИР! Ты устанавливаешь хорошие, добрые, дружественные отношения между народами. Ты—согласие. Ты сближаешь людей, жаждущих единства. Ты учишь разноязыкую, разноплеменную молодежь уважать друг друга. Ты—источник благородного, мирного, дружеского соревнования. Ты собираешь молодость—наше будущее, нашу надежду—под свои мирные знамена. О спорт! Ты—мир!

Александр Сумароков

Клариса

С высокия горы источник низливался
И чистым хрусталем в долине извивался,
Он мягки муравы, играя, орошал;
Брега потоков сих кустарник украшал.
Клариса некогда с Милизой тут гуляла
И, седши на траву, ей тайну объявляла:
«Кустарник сей мне мил, — она вещала ей, —
Свидетелем мне он всей радости моей;
В него любовник мой скотину пригоняет
И мнимой красоте Кларисиной пеняет;
Здесь часто сетует, на сердце жар храня,
И жалобы свои приносит на меня;
Здесь имя им мое стенание вперяло,
И эхо здесь его стократно повторяло.
Не ведаешь ты, я колико весела:
Я вижу, что его я сердцу впрямь мила.
Селинте Палемон меня предпочитает,
И только лишь ко мне одной любовью тает.
Мне кажется, душа его ко мне верна:
И если так, так я, конечно, недурна.
Намнясь купаясь я в день тихия погоды,
Нарочно пристально смотрела в ясны воды;
Хотя казался мне мой образ и пригож,
Но чаю, что в воде еще не так хорош».
Милиза ничего на то не отвечала
И, слыша о любви, внимала и молчала.
Клариса говорит: «Гора сия виной,
Что мой возлюбленный увиделся со мной:
На месте сем моим пастух пронзился взглядом,
С горы сея сошед с своим блеящим стадом,
Коснулся жаром сим и сердца моего,
Где я влюбилася подобно и в него,
Когда я, сидячи в долине сей безблатной,
Взирала на места в пустыне сей приятной,
Как я еще любви не зрела и во сне,
Дивяся красотам в прелестной сей стране.
Любовны мысли в ум мне сроду не впадали,
Пригожства сих жилищ мой разум услаждали,
И веселил меня пасомый мною скот,
Не знала прежде я иных себе забот.
Однако Палемон взложил на сердце камень,
Почувствовала я в себе влиянный пламень,
Который день от дня умножился в крови
И учинил меня невольницей любви.
Но склонности своей поднесь не открываю
И только оттого в веселье пребываю,
Что знаю то, что я мила ему равно.
Уже бы я в любви открылася давно;
Да только приступить к открытию стыжуся
И для ради того упорною кажуся,
Усматривая, он такой ли человек,
Который бы во весь любил меня свой век.
Кто ж подлинно меня, Милиза, в том уверит,
Что будет он мой ввек? Теперь не лицемерит,
Покорствуя любви и зраку моему;
А если я потом прискучуся ему?
Довольно видела примеров я подобных:
Как волки, изловя когда овец беззлобных,
Терзают их, когда из паства унесут,
Так часто пастухи, язвя, сердца сосут».
— «Клариса, никогда я в сем не провинюся
И в верности к тебе по гроб не пременюся», —
Вещал перед нее представший Палемон.
Пречудно было то, взялся отколе он:
«Не куст ли, — мнит она, — в него преобратился,
Иль он из облака к очам ее скатился?»
А он, сокрывшися меж частых тут кустов,
Влюбившейся в него к ответу был готов.
Она со трепетом и в мысли возмущенной
Вскочила с муравы, цветками изгущенной,
И жительницам рощ, прелестницам сатир,
Когда препархивал вокруг ее зефир
И быстрая вода в источнике журчала,
Прискорбным голосам, вздыхая, отвечала:
«Богини здешних паств, о нимфы рощей сих,
Из обиталищей ступайте вы своих!
Зефир, когда ты здесь вокруг меня порхаешь,
Мне кажется, что ты меня пересмехаешь,
Лети отселе прочь, оставь места сии,
Спокой журчащие в источнике струи!»
И се любовники друг друга услаждают,
А поцелуями знакомство утверждают.
Милиза, видя то, стыдиться начала,
И, зря, что тут она ненадобна была,
Их тающим сердцам не делает помехи,
Отходит; но смотреть любовничьи утехи
Скрывается в кустах сплетенных и густых,
Внимает милый взгляд и разговоры их.
Какое множество прелестных тамо взоров!
Какое множество приятных разговоров!
Спор, шутка, смех, игра их тамо веселит,
Творящих тамо всё, что им любовь велит.
Милиза, видя то, того же пожелала;
Затлелась кровь ея, вспыхнула, запылала;
Пришла пасти овец, но тех часов уж нет,
Какие прежде шли: любовь с ума нейдет.
Луга покрыла ночь; пастушке то же мнится.
Затворит лишь глаза, ей то же всё и снится,
Лишается совсем ребяческих забав,
И пременяется пастушкин прежний нрав.
Подружкина любовь Милизу заражает,
Милиза дней чрез пять Кларисе подражает.

Ольга Берггольц

В доме Павлова

В твой день мело, как десять лет назад.
Была метель такой же, как в блокаду.
До сумерек, без цели, наугад
бродила я одна по Сталинграду.

До сумерек — до часа твоего.
Я даже счастью не отдам его.

Но где сказать, что нынче десять лет,
как ты погиб?..
Ни друга, ни знакомых…
И я тогда пошла на первый свет,
возникший в окнах павловского дома.

Давным-давно мечтала я о том —
к чужим прийти как близкой и любимой.
А этот дом — совсем особый дом.
И стала вдруг мечта неодолимой.

Весь изрубцован, всем народом чтим,
весь в надписях, навеки неизменных…
Вот возглас гвардии,
вот вздох ее нетленный:
«Мать Родина! Мы насмерть здесь стоим…»

О да, как вздох — как выдох, полный дыма,
чернеет букв суровый тесный ряд…
Щепоть земли твоей непобедимой
берут с собой недаром, Сталинград.

И в тот же дом, когда кругом зола
еще хранила жар и запах боя,
сменив гвардейцев, женщина пришла
восстановить гнездо людское.

Об этом тоже надписи стоят.
Год сорок третий; охрой скупо, сжато
начертано: «Дом годен для жилья».
И подпись легендарного сержанта.

Кто ж там живет
и как живет — в постройке,
священной для народа навсегда?
Что скажут мне наследники героев,
как объяснить — зачем пришла сюда?

Я, дверь не выбирая, постучала.
Меня в прихожей, чуть прибавив света,
с привычною улыбкой повстречала
старуха, в ватник стеганый одета.

«Вы от газеты или от райкома?
В наш дом частенько ходят от газет…»
И я сказала людям незнакомым:
«Я просто к вам. От сердца. Я — поэт». —
«Нездешняя?» —
«Нет… Я из Ленинграда.
Сегодня память мужа моего:
он десять лет назад погиб в блокаду…»
И вдруг я рассказала про него.

И вот в квартире, где гвардейцы бились
(тут был КП, и пулемет в окне),
приходу моему не удивились,
и женщины обрадовались мне.

Старуха мне сказала: «Раздевайся,
напьемся чаю — вон, уже кипит.
А это — внучки, дочки сына Васи,
он был под Севастополем убит.
А Миша — под Японией…» Старуха
уже не плакала о сыновьях:
в ней скорбь жила бессрочно, немо, глухо,
как кровь и как дыханье, — как моя.

Она гордилась только тем, что внучек
из-под огня сумела увезти.
«А старшая стишки на память учит
и тоже сочиняет их…
Прочти!»

И рыженькая девочка с волненьем
прочла стихи, сбиваясь второпях,
о том, чем грезит это поколенье, —
о парусе, белеющем в степях.

Здесь жили рядовые сталинградцы:
те, кто за Тракторный держали бой,
и те, кто знали боль эвакуации
и возвратились первыми домой…

Жилось пока что трудно: донимала
квартирных неполадок маета.
То свет погас, то вдруг воды не стало,
и, что скрывать, — томила теснота.

И, говоря то с лаской, то со смехом,
что каждый, здесь прописанный, — герой,
жильцы уже мечтали — переехать
в дома, что рядом поднял Гидрострой.

С КП, из окон маленькой квартиры,
нам даже видно было, как плыла
над возникавшей улицею Мира
в огнях и вьюге — узкая стрела.

«А к нам недавно немки прилетали, —
сказала тихо женщина одна, —
подарок привозили — планетарий.
Там звезды, и планеты, и луна…»

«И я пойду взглянуть на эти звезды, —
промолвил, брови хмуря, инвалид.—
Вот страшно только, вдруг услышу:
«Во-оз-дух!»
Семья сгорела здесь… Душа болит».

И тут ворвался вдруг какой-то парень,
крича: «Привет, товарищи! Я к вам…
Я — с Карповской… А Дон-то как ударит!
И — двинул к Волге!.. Прямо по снегам…»

И девочка схватилась за тетрадку
и села в угол: видимо, она
хотела тотчас написать украдкой
стихотворенье «Первая волна»…

Здесь не было гвардейцев обороны,
но мнилось нам,
что общий наш рассказ
о будущем, о буднях Волго-Дона
они ревниво слушают сейчас.

…А дом — он будет памятником.
Знамя —
огромное, не бархат, но гранит,
немеркнущее каменное пламя —
его фасад суровый осенит.
Но памятника нет героям краше,
чем сердце наше,
жизнь простая наша,
обычнейшая жизнь под этой кровлей,
где каждый камень отвоеван кровью,
где можно за порогом каждой двери
найти доверье за свое доверье
и знать, что ты не будешь одинок,
покуда в мире есть такой порог…

Василий Жуковский

Замок Смальгольм, или Иванов вечер

До рассвета поднявшись, коня оседлал
Знаменитый Смальгольмский барон;
И без отдыха гнал, меж утесов и скал,
Он коня, торопясь в Бротерстон.Не с могучим Боклю совокупно спешил
На военное дело барон;
Не в кровавом бою переведаться мнил
За Шотландию с Англией он; Но в железной броне он сидит на коне;
Наточил он свой меч боевой;
И покрыт он щитом; и топор за седлом
Укреплен двадцатифунтовой.Через три дни домой возвратился барон,
Отуманен и бледен лицом;
Через силу и конь, опенен, запылен,
Под тяжелым ступал седоком.Анкрамморския битвы барон не видал,
Где потоками кровь их лилась,
Где на Эверса грозно Боклю напирал,
Где за родину бился Дуглас; Но железный шелом был иссечен на нем,
Был изрублен и панцирь и щит,
Был недавнею кровью топор за седлом,
Но не английской кровью покрыт.Соскочив у часовни с коня за стеной,
Притаяся в кустах, он стоял;
И три раза он свистнул — и паж молодой
На условленный свист прибежал.«Подойди, мой малютка, мой паж молодой,
И присядь на колена мои;
Ты младенец, но ты откровенен душой,
И слова непритворны твои.Я в отлучке был три дни, мой паж молодой;
Мне теперь ты всю правду скажи:
Что заметил? Что было с твоей госпожой?
И кто был у твоей госпожи?»«Госпожа по ночам к отдаленным скалам,
Где маяк, приходила тайком
(Ведь огни по горам зажжены, чтоб врагам
Не прокрасться во мраке ночном).И на первую ночь непогода была,
И без умолку филин кричал;
И она в непогоду ночную пошла
На вершину пустынную скал.Тихомолком подкрался я к ней в темноте;
И сидела одна — я узрел;
Не стоял часовой на пустой высоте;
Одиноко маяк пламенел.На другую же ночь — я за ней по следам
На вершину опять побежал, -
О творец, у огня одинокого там
Мне неведомый рыцарь стоял.Подпершися мечом, он стоял пред огнем,
И беседовал долго он с ней;
Но под шумным дождем, но при ветре ночном
Я расслушать не мог их речей.И последняя ночь безненастна была,
И порывистый ветер молчал;
И к маяку она на свиданье пошла;
У маяка уж рыцарь стоял.И сказала (я слышал): «В полуночный час,
Перед светлым Ивановым днем,
Приходи ты; мой муж не опасен для нас:
Он теперь на свиданье ином; Он с могучим Боклю ополчился теперь:
Он в сраженье забыл про меня —
И тайком отопру я для милого дверь
Накануне Иванова дня».«Я не властен прийти, я не должен прийти,
Я не смею прийти (был ответ);
Пред Ивановым днем одиноким путем
Я пойду… мне товарища нет».«О, сомнение прочь! безмятежная ночь
Пред великим Ивановым днем
И тиxa и темна, и свиданьям она
Благосклонна в молчанье своем.Я собак привяжу, часовых уложу,
Я крыльцо пересыплю травой,
И в приюте моем, пред Ивановым днем,
Безопасен ты будешь со мной».«Пусть собака молчит, часовой не трубит,
И трава не слышна под ногой, -
Но священник есть там; он не спит по ночам;
Он приход мой узнает ночной».«Он уйдет к той поре: в монастырь на горе
Панихиду он позван служить:
Кто-то был умерщвлен; по душе его он
Будет три дни поминки творить».Он нахмурясь глядел, он как мертвый бледнел,
Он ужасен стоял при огне.
«Пусть о том, кто убит, он поминки творит:
То, быть может, поминки по мне.Но полуночный час благосклонен для нас:
Я приду под защитою мглы».
Он сказал… и она… я смотрю… уж одна
У маяка пустынной скалы».И Смальгольмский барон, поражен, раздражен,
И кипел, и горел, и сверкал.
«Но скажи наконец, кто ночной сей пришлец?
Он, клянусь небесами, пропал!»«Показалося мне при блестящем огне:
Был шелом с соколиным пером,
И палаш боевой на цепи золотой,
Три звезды на щите голубом».«Нет, мой паж молодой, ты обманут мечтой;
Сей полуночный мрачный пришлец
Был не властен прийти: он убит на пути;
Он в могилу зарыт, он мертвец».«Нет! не чудилось мне; я стоял при огне,
И увидел, услышал я сам,
Как его обняла, как его назвала:
То был рыцарь Ричард Кольдингам».И Смальгольмский барон, изумлен, поражен
И хладел, и бледнел, и дрожал.
«Нет! в могиле покой; он лежит под землей
Ты неправду мне, паж мой, сказал.Где бежит и шумит меж утесами Твид,
Где подъемлется мрачный Эльдон,
Уж три ночи, как там твой Ричард Кольдингам
Потаенным врагом умерщвлен.Нет! сверканье огня ослепило твой взгляд:
Оглушен был ты бурей ночной;
Уж три ночи, три дня, как поминки творят
Чернецы за его упокой».Он идет в ворота, он уже на крыльце,
Он взошел по крутым ступеням
На площадку, и видит: с печалью в лице,
Одиноко-унылая, тамМолодая жена — и тиха и бледна,
И в мечтании грустном глядит
На поля, небеса, на Мертонски леса,
На прозрачно бегущую Твид.«Я с тобою опять, молодая жена».
«В добрый час, благородный барон.
Что расскажешь ты мне? Решена ли война?
Поразил ли Боклю иль сражен?»«Англичанин разбит; англичанин бежит
С Анкрамморских кровавых полей;
И Боклю наблюдать мне маяк мой велит
И беречься недобрых гостей».При ответе таком изменилась лицом
И ни слова… ни слова и он;
И пошла в свой покой с наклоненной главой,
И за нею суровый барон.Ночь покойна была, но заснуть не дала.
Он вздыхал, он с собой говорил:
«Не пробудится он; не подымется он;
Мертвецы не встают из могил».Уж заря занялась; был таинственный час
Меж рассветом и утренней тьмой;
И глубоким он сном пред Ивановым днем
Вдруг заснул близ жены молодой.Не спалося лишь ей, не смыкала очей…
И бродящим, открытым очам,
При лампадном огне, в шишаке и броне
Вдруг явился Ричард Кольдингам.«Воротись, удалися», — она говорит.
«Я к свиданью тобой приглашен;
Мне известно, кто здесь, неожиданный, спит, -
Не страшись, не услышит нас он.Я во мраке ночном потаенным врагом
На дороге изменой убит;
Уж три ночи, три дня, как монахи меня
Поминают — и труп мой зарыт.Он с тобой, он с тобой, сей убийца ночной!
И ужасный теперь ему сон!
И надолго во мгле на пустынной скале,
Где маяк, я бродить осужден; Где видалися мы под защитою тьмы,
Там скитаюсь теперь мертвецом;
И сюда с высоты не сошел бы… но ты
Заклинала Ивановым днем».Содрогнулась она и, смятенья полна,
Вопросила: «Но что же с тобой?
Дай один мне ответ — ты спасен ли иль нет?.
Он печально потряс головой.«Выкупается кровью пролитая кровь, -
То убийце скажи моему.
Беззаконную небо карает любовь, -
Ты сама будь свидетель тому».Он тяжелою шуйцей коснулся стола;
Ей десницею руку пожал —
И десница как острое пламя была,
И по членам огонь пробежал.И печать роковая в столе возжжена:
Отразилися пальцы на нем;
На руке ж — но таинственно руку она
Закрывала с тех пор полотном.Есть монахиня в древних Драйбургских стенах:
И грустна и на свет не глядит;
Есть в Мельрозской обители мрачный монах:
И дичится людей и молчит.Сей монах молчаливый и мрачный — кто он?
Та монахиня — кто же она?
То убийца, суровый Смальгольмский барон;
То его молодая жена.

Кристиан Фридрих Даниель Шубарт

Вечный жид

Из темного ущелия Кармила
На солнце выполз Агасвер. Другое
Тысячелетье шло к концу с тех пор,
Как он бродил, бичуемый тревогой,
По всем странам.—Когда, идя на казнь,
Христос под крестной ношею склонился
И отдохнуть у двери Агасвера
На миг остановился, Агасвер
Его сурово оттолкнул,—и дальше
Пошел Христос и пал под тяжкой ношей
Без слова, без стенанья. Тут предстал
Пред Агасвера грозный ангел Смерти
И с гневным взглядом молвил: «Отдохнуть
Ты сыну человеческому не дал;
Не знай же сам ты отдыха отныне,
Бесчеловечный, до его второго
Пришествия!»
И черный адский демон
Гнал Агасвера из страны в страну,—
И не было гонимому ни сладкой
Надежды умереть, ни утешенья
Найти успокоение в могиле.

Из темного ущелия Кармила
На солнце вышел Агасвер. С лица
И с бороды стряхнул он пыль; из груды
Костей, нагроможденных тут, взял череп
И по горе метнул его с размаха.
Запрыгал череп, зазвенел о камни—
И разлетелся вдребезги. «То был
Отец мой!»—Агасвер проскрежетал.
Еще схватил он череп—и еще…
Семь черепов, кружася, покатились
С утеса на утес. «А это—это…—
Он восклицал с налившимися кровью
Безумными глазами,—это были
Мои все жены!» Черепа катились…
Еще… Еще… «А это—это были
Мои все дети!—скрежетал несчастный. —
И умерли! Они могли… а я,
Отверженный, я не могу! нет смерти!
Грознейший суд мучительнейшей карой
Навеки надо мной отяготел.

И пал Ерусалим. Я с лютой злобой
Смотрел, как мрут другие,—и кидался
В обятья пламени, и ярой бранью
Дразнил меч римлян. Грозное проклятье
Меня как бронь хранило: я не умер!

И рухнул Рим, всесветный исполин.
Я голову и грудь свою подставил.
Он рухнул и меня не раздавил.
Передо мною нации рождались
И умирали; я же оставался,
Не умирал! С вершин, одетых в тучи,
Кидался я в пучину; но прилив
Меня волною выносил на сушу,
И жгучий яд существованья снова
Меня палил. К запекшемуся зеву
Волкана я взобрался. Я скатился
В его утробу. Там стонал и выл
Я десять месяцев в чаду и мраке;
Ногтями рыл курящееся устье…
И огненная матка разродилась
Потоком лавы, и меня опять
Из пламенного выкинула зева,
И в пепле шевельнулся я—живой!

В горящий лес я бросился. Я бегал,
Беснуясь, средь пылающих деревьев.
С волос своих они меня кропили
Огнем,—и пухло тело у меня,
И ныла кость. Но не сгорел я! жив!

И ринулся я в дикий пыл войны.
В грозе кровавых битв с врагом сходился
Лицом к лицу. Ругательством поносным
Я разжигал и галла и германца;
Но от меня отскакивали стрелы,
Обламывались копья об меня.
Об череп мой в осколки разлетались
Кривые сабли сарацинов. Пули

В меня летели градом—как горох
В железный панцирь. Молнии сраженья,
Змеясь, мне опоясывали тело,
И—как утес, зубчатою вершиной
Поднявшийся за тучи,—оставался
Я невредим. Напрасно слон меня
Топтал; напрасно конь своим железным
Копытом бил, дыбясь средь ярой сечи!—
Пороховой подземный взрыв меня
Высоко взбросил; оглушенный, тяжко
Упал на землю я—и очутился
Средь изможженных трупов, весь обрызган
Их кровью, мозгом,—жив и невредим!

На мне ломались молот и топор;
У палачей мертвели руки; зубы
У тигров притуплялись. В цирке лев
Голодный растерзать меня не мог.
Я подползал к норе гремучих змей;
Кровавый гребень щекотал дракону.
И жало змей меня не заражало;
Терзал и грыз дракон, не умерщвляя.

И я пошел плевать хулой и бранью
В лицо тиранам. Говорил Нерону:
«Ты пес! ты кровопийца!» Христиерну
Я говорил: «Ты пес! ты кровопийца!»
Мулею Измаилу говорил:
«Ты пес! ты кровопийца!» И тираны
Мне злейшие придумывали пытки
И казни… Но меня не умертвили.

О, ужас! умереть не мочь! покоя
Не мочь найти, томясь и изнывая!
И все влачить иссохшее, как труп,
И тлением пропахнувшее тело!
Столетья и тысячелетья—видеть
Перед собой зияющую пасть
Чудовища _Одно и тоже_! видеть,
Как Время, в ненасытном любодействе
И в вечном голоде детей рождает
Иль пожирает! Умереть не мочь!
О беспощадный мститель! есть ли казнь
Грознейшая в твоей всевластной воле?
Казни меня, казни меня ты ею!
О, если б пасть от одного удара
И с этой выси покатиться вниз,
И у подошвы горной растянуться,
И, вздрогнув,—прохрипеть и умереть!"

И Агасвер шатнулся: смутный гул
Ему наполнил уши; тьма покрыла
Горячие зеницы.—Светлый ангел
Взял на руки его и снес в ущелье,
И там сложил и молвил: «Агасвер!
Спи мирным сном! Не вечен божий гнев».

Эмиль Верхарн

Женщина в черном


— В городе злато-эбеновом
По перекресткам
Неведомо
Куда ты идешь,
Женщина в черном с усмешкой жесткой?
Кого ждешь?

— Псы погребальных надежд воют во мне вечерами,
Воют на луны моих трауром схваченных глаз,
Лязгают злобно зубами
На луны, молчанием скованных глаз, —
Воют они без конца, вечерами
Воют на луны траурных глаз.

Какое шествие печальных похорон
В копне моих волос всех этих псов пленяет?
Движенье бедер или тела тон,
Что золотым руном сверкает?

— Женщина в черном, с усмешкой жесткой,
На перекрестке
Кого ждешь?

— Какой же горизонт, набатом возмущенный,
Волной моих грудей их гонит в черный рай,
И на губах моих какой волшебный край
Валгалла обещает пораженным?

Я — ужас и огонь неистребимой власти
Для этих псов,
Что лижут всю меня в порыве ярой страсти, —
Когда любой из них и смерть принять готов…

— Так много прошло утомительных дней, —
Кого же ты ждешь все сильней и сильней?

— Мои руки вонзаются жадно,
Разжигая пожары в крови, —
Но бегут к ним, бегут неоглядно
Ненасытные в жажде любви.

Мои зубы, как камни из злата,
Украшают сверкающий смех…
Я прельщаю, как смерть, без возврата
И как смерть я доступна для всех.

Я скитальцам усталым и жалким
Предлагаю мерцающий сон,
И тело даю: катафалк им
Для безумства в свечах похорон.

Я дарю им грызущую память
О пришествии к царским вратам, —
Вознося мое тело, как пламя,
Богохульств к голубым небесам.

Поднялась я над веком железным,
Словно башня в закатном огне.
Я — погибель. Я — темная бездна…
Все клянут, — но приходят ко мне,

И разрушенным сердцем алкают,
Злобу в бешенстве страсти тая…
Омерзительна я, да, — я знаю, —
Но продажная ласка моя —

Все сметает на пурпуре оргий…
Вейся, ужаса царственный плащ!
Алой крови безумны восторги…
И — любви беспощадный палач.

— Столько томительных дней ты идешь,
Женщина в черном, с усмешкой жесткой, —
Кого ждешь
На перекрестках?

— Старое солнце тускнеющим жаром
Кинуло золото по тротуарам.
Город, как женщина, в страстной печали
Тянется к солнцу. Огни засверкали
Мерцающей цепью… Пробил мой час.
И бродят медлительно,
И воют томительно
Собаки в зрачки моих траурных глаз.

Галлюцинируют глаза собак, — я вижу, —
Но что они найдут вдоль тела у меня?
Волной грудей измучу их, томя,
Но ни к каким свершеньям не приближу.

Да и сама я знойной лихорадкой
Заражена в дрожаньи губ моих, —
Какие ж горизонты болью сладкой
Влекут меня на вой безумный их?

Что за огонь безумства, вихрь кошмара
По перекресткам гонит пред собой
Меня, как пламя буйное пожара,
Царицу властную безвольною рабой?

— Ми́нуло много томительных дней
На перекрестках, —
С усмешкою жесткой
Кого же ты ждешь все сильней и сильней?

— Сегодня — может быть — замкнется хоровод:
Придет единственный, по ком грустит мой сон, —
По тайной воле Рока он придет…
Кто будет он?

Безумие, как мука без предела,
Волнует груди, — и они немеют;
Оно в руках моих, не раз убивших смело,
Бежит огнем, — и побледнело тело…
Глаза мои бояться не умеют.
На всякий ужас я давно согласна:
Я — высшая вершина всех соблазнов!..

Кто встретит эту ночь в моем чулане?

— Женщина в черном, с усмешкой жесткой,
На перекрестке
Кого ждешь?

— Того, кто нож оставит в ране!

Эмиль Верхарн

Душа города

В тумане лики строгих башен,
Все очертанья неясны,
А дали дымны и красны,
И вид огней в предместьях страшен.
Весь изогнувшись, виадук
Над грустною рекой вздымался,
Громадный поезд удалялся
И дрбезжал, скользил,—и вдруг
Вдали рождал усталый звук.
Как звук рожка, свист пароходов…
И вот по улицам, мостам,
По переулкам, площадям
Толпы спешащих пешеходов
Скользят, как в вихре суеты,
На фоне мрачной пустоты,
Как тени, призрачные тени.
А запах нефти, запах серы
Ползет над городом без меры.
Душе людей теперь желанно,
Что невозможно и что странно,
И скрыты в блеске украшений
Следы добра и преступлений.
Кругом, закутавшись в туманы,
Грустят на площади фонтаны.
Колонна золотая, белеющий фронтон—
Как чей-то вечно мертвый, всегда гигантский сон.
На город давит мощь столетий,
И мигом прошлое восстанет,
И обольстит, и нас обманет,
И тени прошлого пройдут.
Мы в лоне прошлого, как дети;
На город давит мощь столетий,
Века, века парят над ним,
Живут бессмертием своим,
Всегда могучим и преступным,
И в преступленьях вечно крупным;
И каждый дом и каждый камень
Живит страстей безумный пламень.
Сначала хижины и несколько монахов…
Убежище для всех и церковь вся в тиши,
Что льет наивность в полумрак души
И теплый свет бесспорного ученья,
Как жизнь, как цель, как утешенье.
Вот замки в кружевах, массивные дворцы
Монахи, приоры, бароны и вилланы,
Вот митры золотые, каски и султаны.
Борьба влечений без борьбы души;
Хоругви развеваются в тиши;
Монархов на войну влечет кичливость;
Вот лилии фальшивых луидоров,
Чтоб скрыть грабеж страны от смелых взоров.
Мечом они ваяют справедливость,
И преступленье здесь одно: «трусливость».
Но вот рождается наш город современный,
На праве хочет он воздвигнуться, нетленный;
Народов когти, челюсти царей;
Чудовища тревожат сон ночей;
Подземный гул могучего стремленья
Несется к идеалам вожделенья;
А вечером здесь слышен стон набата,
Душа пожаром разума обята
И речи воли радостно твердит,
А сзади Революция стоит;
И книги новые стремительно хватают,
Как предки библию, их с жадностью читают
И ими жгут сердца свои.
Потоки крови потекли,
Катятся головы, вот строят эшафоты,
Душа у всех полна властительной заботы;
Но несмотря на казни и пожары
В сердцах сверкают те же чары.
На город давит мощь столетий,
Но город вечно тот же, тот,
Хотя на штурм пойдет народ
И будет поджигать убийственные мины.
Свидетелем Он будет мировой кончины,
И будет город жить, как в час свой первый.
Какое море дух его! Какая буря его нервы!
Влечений узел—жизни тайна
В нем усложняется случайно.
Всю землю лапою железной
В своей победе он займет
И в поражении найдет
Весь мир своею бездной.
И города могучий свет
Доходит даже до планет.
Века, века парят над ним.
В клубах туманов и паров
Его Душа блуждает утром,
Заря дарит их перламутром,
Грустит Душа безумных городов.
Душа пустынна, как соборы,
Что сквозь туманы бросят взоры;
Его Душа блуждает в тенях
На этих мраморных ступенях;
В душе прохожего нависли
Лишь города больные мысли;
В ночной и дремлющей тиши
Услышь конвульсию души.
И мир восстал от долгой спячки,
Свое дыханье затаив,
Он сохраняет свой порыв,
Охвачен грезами горячки;
Порыв к тому, что невозможно,
Что только больно и тревожно;
И правят здесь землей законы золотые,
Их откопав во мгле, на алтари пустые,
Где больше нет кумира,
Мы возведем Законы Мира.
Века, века парят над ним.
Но умер старый Сон, еще не скован новый,
Еще дымится он в поту, в мечте суровой
Тех гордых сил, которым имя: труд;
Проклятья в горле их властительно встают,
Чтоб этот плач и этот крик
До неба ясного проник.
И отовсюду, отовсюду
К нему идут толпы людей,
Откроет в пасти он своей
Приют оторванному люду;
Покинув слободы, деревни,
Поля и дали, храм свой древний,
Они идут, идут к нему,
Как в безнадежную тюрьму.
Растет прилив людского моря,
И ритм мы слышим на просторе,
И он течет, как в жилах кровь,
Все вновь и вновь.
Наш сон вздымается здесь выше,
Чем дым, стелящийся по крыше
И отравляющий простор,
Куда бы ни проникнул взор.
Он всюду здесь: в тоске, и скуке,
И в страхе беспредельной муки.
Что значит зло часов безумных,
Порок в своих берлогах шумных,
Когда разверзнется стихия,
И новый явится Мессия,
Чтоб человечество крестить,
Звездою новой озарить?

Илья Сельвинский

Портрет Лизы Лютце

Имя ее вкраплено в набор — «социализм»,
Фамилия рифмуется со словом «революция».
Этой шарадой
начинается Лиза
Лютце.
Теперь разведем цветной порошок
И возьмемся за кисти, урча и блаженствуя.
Сначала
всё
идет
хорошо —
Она необычайно женственна:
Просторные плечи и тесные бедра
При некой такой звериности взора
Привили ей стиль вызывающе-бодрый,
Стиль юноши-боксера.Надменно идет она в сплетне зудящей,
Но яд
не пристанет
к шотландской
колетке:
Взглянешь на черно-белые клетки —
«Шах королеве!» — одна лишь задача.Пятном Ренуара сквозит ее шея,
Зубы — реклама эмалям Лиможа…
Уж как хороша! А всё хорошеет,
Хорошеет — ну просто уняться не может.Такие — явленье антисоциальное.
Осветив глазом в бликах стальных,
Они, запираясь на ночь в спальне,
Делают нищими всех остальных;
Их красота —
разоружает…
Бумажным змеем уходит, увы,
Над белокурым ее урожаем
Кодекс
законов
о любви.Человек-стервец обожает счастье.
Он тянется к нему, как резиновая нить,
Пока не порвется. Но каждой частью
Снова станет тянуться и ныть.Будет ли то попик вегетарьянской секты,
Вождь травоядных по городу Орлу,
Будет ли замзав какой-нибудь подсекции
Утилизации яичных скорлуп,
Будет ли поэт субботних приложений,
«Коммунхозную правду» сосущий за двух
(Я выбрал людей,
по существу
Не имеющих к поэзии прямого приложенья,
Больше того: иметь не обязанных,
Наконец обязанных не иметь!), —
И вдруг
эскизной
прически
медь,
Начищенная, как в праздник! И вы, замзав, уже мягче правите,
И мораль травоеда не так уж строга,
И даже в самой «Коммунхозной правде»
Вспыхивает вдруг золотая строка.
Любая деваха при ней — урод,
Таких нельзя держать без учета.
Увидишь такую — и сводит рот.
И хочется просто стонать безотчетно.Такая. Должна. Сидеть. В зоопарке.
(Пусть даже кричат, что тут —
выдвиженщина!)
И шесть или восемь часов перепархивать
В клетке с хищной надписью: «Женщина»,
Чтоб каждый из нас на восходе дня,
Преподнеся ей бессонные ночи,
Мог бы спросить: «Любишь меня?»
И каждому отвечалось бы: «Очень».И вы, излюбленный ею вы,
Уходите в недра контор и фабрик,
Но целые сутки будет в крови
Любовь топорщить звездные жабры.Шучу, конечно. Да дело не в том.
Кто хоть раз услыхал свое имя,
Вызвоненное этим ртом,
Этими зубами в уличном интиме… Русые брови лихого залета
Такой широты, что взглянешь — и дрожь!
Тело, покрытое позолотой,
Напоминает золотой дождь,
Тело, окрашенное легкой и маркой
Пылью бабочек, жарких как сон,
Тело точно почтовая марка
С каких-то огромней Канопуса солнц.Вот тут и броди, и кури, и сетуй,
Давай себе слово, зарок, обет,
Автоматически жуй газету
И машинально читай обед.
И вдруг увидишь ее двою…
Да что сестру? Ее дедушку! Мопса!
И пластырем ляжет на рану твою
Почтовая марка с Канопуса.И всё ж не помогут ни стрижка кузины,
К сходству которой ты тверд, как бетон,
Ни русые брови какой-нибудь Зины,
Ни зубы этой, ни губы той —
Что в них женского? Самая малость.
Но Лиза сквозь них проступала, смеясь,
Тут женское к женственному подымалось,
Как уголь кристаллизовался в алмаз.
Но что, если этот алмаз не твой?
Если курок против сердца взведен?
Если культурье твое естество
Воет под окнами белым медведем? Этот вопрос я поднял не зря.
Наука без действенной цели — болото.
Ведь ежели
от груза
мочевого пузыря
Зависит сновидение полета,
То требую хотя бы к будущей весне
Прямого ответа без всякой водицы:
С какими еще пузырями водиться,
Чтоб Лизу мою увидать во сне? Шучу. Шучу. Да дело не в том.
Кто хоть однажды слыхал свое имя,
Так… мимоходом… ходом мимо
Вызвоненное этим ртом… Она была вылита из стекла.
Об нее разбивались жемчужины смеха.
Слеза твоя бы по ней стекла,
Как по графину: соленою змейкой,
Горечь и кровь скатились по ней бы,
Не замутив водяные тона.
Если есть ангелы — это она:
Она была безразлична, как небо.Сегодня рыдай, тоскою терзаемый,
Завтра повизгивай от умор —
Она,
как будто
из трюмо,
Оправит тебя драгоценными глазами.
Она… Но передашь ее меркой ли
Милых слов: «подруга», «жена»?
Она
была
похожа
на
Собственное отражение в зеркале.Кто не страдал, не умеет любить.
Лиза же, как на статистике Дания, —
Рай молока и шоколада, а не быт:
Полное отсутствие страдания.В «социализм» ее вкраплено имя,
Фамилия рифмуется со словом «революция».
О, если бы душой была связана с ними
Лиза Лютце!

Иосиф Бродский

1972 год

Виктору Голышеву

Птица уже не влетает в форточку.
Девица, как зверь, защищает кофточку.
Подскользнувшись о вишнёвую косточку,
я не падаю: сила трения
возрастает с паденьем скорости.
Сердце скачет, как белка, в хворосте
рёбер. И горло поёт о возрасте.
Это — уже старение.

Старение! Здравствуй, моё старение!
Крови медленное струение.
Некогда стройное ног строение
мучает зрение. Я заранее
область своих ощущений пятую,
обувь скидая, спасаю ватою.
Всякий, кто мимо идёт с лопатою,
ныне объект внимания.

Правильно! Тело в страстях раскаялось.
Зря оно пело, рыдало, скалилось.
В полости рта не уступит кариес
Греции древней, по меньшей мере.
Смрадно дыша и треща суставами,
пачкаю зеркало. Речь о саване
ещё не идёт. Но уже те самые,
кто тебя вынесет, входят в двери.

Здравствуй, младое и незнакомое
племя! Жужжащее, как насекомое,
время нашло, наконец, искомое
лакомство в твёрдом моём затылке.
В мыслях разброд и разгром на темени.
Точно царица — Ивана в тереме,
чую дыхание смертной темени
фибрами всеми и жмусь к подстилке.

Боязно! То-то и есть, что боязно.
Даже когда все колёса поезда
прокатятся с грохотом ниже пояса,
не замирает полёт фантазии.
Точно рассеянный взор отличника,
не отличая очки от лифчика,
боль близорука, и смерть расплывчата,
как очертанья Азии.

Всё, что и мог потерять, утрачено
начисто. Но и достиг я начерно
всё, чего было достичь назначено.
Даже кукушки в ночи звучание
трогает мало — пусть жизнь оболгана
или оправдана им надолго, но
старение есть отрастанье органа
слуха, рассчитанного на молчание.

Старение! В теле всё больше смертного.
То есть, не нужного жизни. С медного
лба исчезает сияние местного
света. И чёрный прожектор в полдень
мне заливает глазные впадины.
Силы из мышц у меня украдены.
Но не ищу себе перекладины:
совестно браться за труд Господень.

Впрочем, дело, должно быть, в трусости.
В страхе. В технической акта трудности.
Это — влиянье грядущей трупности:
всякий распад начинается с воли,
минимум коей — основа статики.
Так я учил, сидя в школьном садике.
Ой, отойдите, друзья-касатики!
Дайте выйти во чисто поле!

Я был как все. То есть жил похожею
жизнью. С цветами входил в прихожую.
Пил. Валял дурака под кожею.
Брал, что давали. Душа не зарилась
на не своё. Обладал опорою,
строил рычаг. И пространству впору я
звук извлекал, дуя в дудку полую.
Что бы такое сказать под занавес?!

Слушай, дружина, враги и братие!
Всё, что творил я, творил не ради я
славы в эпоху кино и радио,
но ради речи родной, словесности.
За каковое реченье-жречество
(сказано ж доктору: сам пусть лечится)
чаши лишившись в пиру Отечества,
нынче стою в незнакомой местности.

Ветрено. Сыро, темно. И ветрено.
Полночь швыряет листву и ветви на
кровлю. Можно сказать уверенно:
здесь и скончаю я дни, теряя
волосы, зубы, глаголы, суффиксы,
черпая кепкой, что шлемом суздальским,
из океана волну, чтоб сузился,
хрупая рыбу, пускай сырая.

Старение! Возраст успеха. Знания
правды. Изнанки её. Изгнания.
Боли. Ни против неё, ни за неё
я ничего не имею. Коли ж
переборщат — возоплю: нелепица
сдерживать чувства. Покамест — терпится.
Ежели что-то во мне и теплится,
это не разум, а кровь всего лишь.

Данная песня — не вопль отчаянья.
Это — следствие одичания.
Это — точней — первый крик молчания,
царствие чьё представляю суммою
звуков, исторгнутых прежде мокрою,
затвердевшей ныне в мёртвую
как бы натуру, гортанью твёрдою.
Это и к лучшему. Так я думаю.

Вот оно — то, о чём я глаголаю:
о превращении тела в голую
вещь! Ни горé не гляжу, ни долу я,
но в пустоту — чем её ни высветли.
Это и к лучшему. Чувство ужаса
вещи не свойственно. Так что лужица
подле вещи не обнаружится,
даже если вещица при смерти.

Точно Тезей из пещеры Миноса,
выйдя на воздух и шкуру вынеся,
не горизонт вижу я — знак минуса
к прожитой жизни. Острей, чем меч его,
лезвие это, и им отрезана
лучшая часть. Так вино от трезвого
прочь убирают, и соль — от пресного.
Хочется плакать. Но плакать нечего.

Бей в барабан о своём доверии
к ножницам, в коих судьба материи
скрыта. Только размер потери и
делает смертного равным Богу.
(Это суждение стоит галочки
даже в виду обнажённой парочки.)
Бей в барабан, пока держишь палочки,
с тенью своей маршируя в ногу!

Арсений Аркадьевич Голенищев-Кутузов

Мамаево побоище

В широком приволье заволжских степей
Собралось, к набегу готово,
Татарское войско, и в ставке своей
Мамай собираеть ордынских вождей,
В ним гордое держить он слово:

«Москва позабыла Батыевы дни, —
Князья ея дерзки и смелы.
Пусть ныне изведают снова они,
Сколь метки татарские стрелы!

«Селения, веси и грады их вновь,
Сожженные, в прах обратятся;
Польется потоками русская кровь,
Пред ханом рабы да смирятся, —

«Да снова с повинной придут головой, —
Придут, побежденные в брани, —
В Орду на поклон, волоча за собой
Дары и обильныя дави!»

И слово Мамая по стану как гром
Раскатом могучим катится;
Подемдет несметныя рати кругом
И, их обгоняя в просторе степном,
В Москве грозным вызовом мчится.

Под тяжкою дланью пришельца-врага
Москве преклоняться не гоже.
На вызов ответная речь не долга:
«Кровь верных сынов для Руси дорога,
Но воля и честь ей дороже!»

И шлет князь московский Димитрий гонцов
В князьям, воеводам, боярам;
И дружно отвсюду на княжеский зов
Стекается много дружин и полков:
«Служить не хотим, мол, татарам!

«Позорно нести нам на крепких плечах
Ярем иноземнаго гнета;
Давно на Руси, на землях и водах,
В дремучих дубравах и чистых полях
Нам быть господами охота!

«Под стягом Христовым мы выйдем на бой;
Победа во власти Господней;
Но срамно пред силой склоняться чужой,
А в битве за родину лечь головой
Честнее и Богу угодней».

Так мыслит Димитрий, так мыслят князья, —
За Русь умереть все согласны.
И, знаменьем крестным чело осеня,
Садится пред войском своим на коня
Димитрий, веселый и ясный.

Выходят полки из кремлевских ворот;
Хоругви, кресты и иконы
Бойцов провожают в далекий поход —
И ждет ужь вестей о победе народ,
И молятся старцы и жены.

Меж тем как вперед, развернув знамена,
Грядет боевая дружина,
Растет, прибывает, как в норе волна,
И вот перед нею вдали ужь видна
Широкаго Дона равнина.

И князь через Дон перебраться спешит,
Дружину свою ободряя;
Вперед он глядит и молитву творит, —
За Доном на речке Непрядве стоит
Несметное войсно Мамая.

Москвы и Орды—двух враждующих сил —
Близка неизбежная встреча.
Луч ранняго солнца поля осветил,
Проснулося утро—и час наступил,
И грянула славная сеча!

На русских, как коршун, Мамай налетел;
Поднялись стенанья и клики;
Затмилося солнце от вражеских стрел,
И поле покрылося трудами тел,
И бой разгорелся великий.

Врагов разяренных смешались ряды-
Гремели лихие удары,
Сверкали доспехи, шеломы, щиты,
На стягах московских сияли кресты, —
К тем стягам рвалися татары

И близко ужь были; но час роковой
Пробил: понеслись из засады
Ряды свежих войск и победной волной
Смущенных погнали татар пред собой,
Рубя беглецов без пощады.

И в ужасе дивом Мамай увидал
Сил грозных своих пораженье,
И с браннато поля со срамом бежал, —
Бог русскому войску победу послал,
Послал на врагов одоленье!..

С тех пор пронеслося полтысячи лет.
На зло иноземной гордыне,
Русь много иных одержала побед,
Но равных победе великой той нет, —
Гремит ея слава доныне…

Затем, что впервые сказалась в тот час
Народная русская сила, —
Та сила, что грозно потом разрослась,
Громила Восток и Закат—и не раз
К Царьграда вратам подходила.

Пусть ворог завистливо-чуткой душой
Ту силу познает и ценит!
Стоит она крепкой и верной стеной,
В ней русская слава, и мощь, и покой, —
Она нам и впредь не изменит!

Демьян Бедный

Русские девушки

Зеркальная гладь серебристой речушки
В зелёной оправе из ивовых лоз,
Ленивый призыв разомлевшей лягушки,
Мелькание белых и синих стрекоз,
Табун загорелых, шумливых детишек
В сверкании солнечном радужных брызг,
Задорные личики Мишек, Аришек,
И всплески, и смех, и восторженный визг.
У Вани — льняной, солнцем выжженный волос,
Загар — отойдёт разве поздней зимой.
Малец разыгрался, а маменькин голос
Зовёт почему-то: «Ванюша-а! Домо-о-ой!»У мамки — он знает — большая забота:
С хозяйством управься, за всем присмотри, —
У взрослых в деревне и в поле работа
Идёт хлопотливо с зари до зари, —
А вечером в роще зальётся гармошка
И девичьи будут звенеть голоса.
«Сестре гармонист шибко нравится, Прошка, —
О нём говорят: комсомолец — краса!»
Но дома — лицо было мамки сурово,
Всё с тятей о чём-то шепталась она,
Дошло до Ванюши одно только слово,
Ему непонятное слово — «война».
Сестрица роняла то миску, то ложки,
И мать ей за это не стала пенять.
А вечером не было слышно гармошки
И девичьих песен. Чудно. Не понять.Анюта прощалася утречком с Прошей:
«Героем себя окажи на войне!
Прощай, мой любимый, прощай, мой хороший! —
Прижалась к нему. — Вспоминай обо мне!»
А тятя сказал: «Будь я, парень, моложе…
Хотя — при нужде — молодых упрежу!»
«Я, — Ваня решил, — когда вырасту, тоже
Героем себя на войне окажу!»Осенняя рябь потемневшей речушки
Уже не манила к себе детворы.
Ушли мужики из деревни «Верхушки»,
Оставив на женщин родные дворы.
А ночью однажды, осипший от воя,
Её разбудил чей-то голос: «Беда!
Наш фронт отошёл после жаркого боя!
Спасайтеся! Немцы подходят сюда!»Под утро уже полдеревни горело,
Металася огненным вихрем гроза.
У Ваниной мамки лицо побурело,
У Ани, как угли, сверкали глаза.
В избу вдруг вломилися страшные люди,
В кровь мамку избили, расшибли ей бровь,
Сестрицу щипали, хватали за груди:
«Ти будешь иметь з нами сильный любовь!»Ванюшу толчками затискали в угол.
Ограбили всё, не оставив зерна.
Ванюша глядел на невиданных пугал
И думал, что это совсем не война,
Что Проше сестрица сказала недаром:
«Героем себя окажи на войне!»,
Что тятя ушёл не за тем, чтоб пожаром
Деревню сжигать и жестоким ударом
Бить в кровь чью-то мамку в чужой стороне.Всю зиму в «Верхушках» враги лютовали,
Подчистили всё — до гнилых сухарей,
А ранней весною приказом созвали
Всех девушек и молодых матерей.
Злой немец — всё звали его офицером —
Сказал им: «Ви есть наш рабочая зкот,
Ми всех вас отправим мит зкорым карьером
В Германия наша на сельский работ!»
Ответила Аня: «Пусть лучше я сгину,
И сердце моё прорастёт пусть травой!
До смерти земли я родной не покину:
Отсюда меня не возьмёшь ты живой!»
За Анею то же сказали подружки.
Злой немец взъярился: «Ах, ви не жалайт
Уехать из ваша несчастный «Верхушки»!
За это зейчас я вас всех застреляйт!»
Пред целым немецким солдатским отрядом
И их офицером с крестом на груди
Стояли одиннадцать девушек рядом.
Простившись с Ванюшею ласковым взглядом,
Анюта сказала: «Ванёк, уходи!»
К ней бросился Ваня и голосом детским
Прикрикнул на немца: «Сестрицу не тронь!»
Но голосом хриплым, пропойным, немецким
Злой немец скомандовал: «Фёйер! Огонь!»
Упали, не вскрикнули девушки. Ваня
Упал окровавленный рядом с сестрой.
Злой немец сказал, по-солдатски чеканя:
«У рузких один будет меньше керой!»
Всё было так просто — не выдумать проще:
Средь ночи заплаканный месяц глядел,
Как старые матери, шаткие мощи,
Тайком хоронили в берёзовой роще
Дитя и одиннадцать девичьих тел.Бойцы, не забудем деревни «Верхушки»,
Где, с жизнью прощаясь, подростки-подружки
Не дрогнули, нет, как был ворог ни лют!
Сметая врагов, все советские пушки
В их честь боевой прогрохочут салют!
В их честь выйдет снайпер на подвиг-охоту
И метку отметит — «сто сорок второй»!
Рассказом о них вдохновит свою роту
И ринется в схватку отважный герой!
Герой по-геройски убийцам ответит,
Себя обессмертив на все времена,
И подвиг героя любовно отметит
Родная, великая наша страна! Но… если — без чести, без стойкости твёрдой —
Кто плен предпочтёт смерти славной и гордой,
Кто долг свой забудет — «борися и мсти!»,
Кого пред немецкой звериною мордой
Начнёт лихорадка со страху трясти,
Кто робко опустит дрожащие веки
И шею подставит чужому ярму,
Тот Родиной будет отвержен навеки:
На свет не родиться бы лучше ему!

Александр Пушкин

Кольна

(Фингал послал Тоскара воздвигнуть на берегах источника Кроны памятник победы, одержанной им некогда на сем месте. Между тем как он занимался сим трудом, Карул, соседственный государь, пригласил его к пиршеству; Тоскар влюбился в дочь его Кольну; нечаянный случай открыл взаимные их чувства и осчастливил Тоскара.)

Источник быстрый Каломоны,
Бегущий к дальним берегам,
Я зрю, твои взмущенны волны
Потоком мутным по скалам
При блеске звезд ночных сверкают
Сквозь дремлющий, пустынный лес,
Шумят и корни орошают
Сплетенных в темный кров древес.
Твой мшистый брег любила Кольна,
Когда по небу тень лилась:
Ты зрел, когда, в любви невольна,
Здесь другу Кольна отдалась.

В чертогах Сельмы царь могущих
Тоскару юному вещал:
«Гряди во мрак лесов дремучих,
Где Крона катит черный вал,
Шумящей прохлажден осиной. —
Там ряд является могил:
Там с верной, храброю дружиной
Полки врагов я расточил.
И много, много сильных пало:
Их гробы черный вран стрежет.
Гряди — и там, где их не стало,
Воздвигни памятник побед!»
Он рек, и в путь безвестный, дальный
Пустился с бардами Тоскар,
Идет во мгле ночи печальной,
В вечерний хлад, в полдневный жар. —
Денница красная выводит
Златое утро в небеса,
И вот уже Тоскар подходит
К местам, где в темные леса
Бежит седой источник Кроны
И кроется в долины сонны. —
Воспели барды гимн святой;
Тоскар обломок гор кремнистых
Усильно мощною рукой
Влечет из бездны волн сребристых,
И с шумом на высокой брег
В густой и дикой злак поверг;
На нем повесил черны латы,
Покрытый кровью предков меч,
И круглый щит, и шлем пернатый,
И обратил он к камню речь:

«Вещай, сын шумного потока,
О храбрых поздним временам!
Да в страшный час, как ночь глубока
В туманах ляжет по лесам,
Пришлец, дорогой утомленный,
Возлегши под надежный кров,
Воспомнит веки отдаленны
В мечтаньи сладком легких снов!
С рассветом алыя денницы,
Лучами солнца пробужден,
Он узрит мрачные гробницы…
И грозным видом поражен,
Вопросит сын иноплеменный:
«Кто памятник воздвиг надменный
И старец, летами согбен,
Речет: «Тоскар наш незабвенный,
Герой умчавшихся времен!»

Небес сокрылся вечный житель,
Заря потухла в небесах;
Луна в воздушную обитель
Спешит на темных облаках;
Уж ночь на холме — берег Кроны
С окрестной рощею заснул:
Владыко сильный Каломоны,
Иноплеменных друг, Карул
Призвал Морвенского героя
В жилище Кольны молодой
Вкусить приятности покоя
И пить из чаши круговой.

Близь пепелища все воссели;
Веселья барды песнь воспели.
И в пене кубок золотой
Крутом несется чередой. —
Печален лишь пришелец Лоры,
Главу ко груди преклонил:
Задумчиво он страстны взоры
На нежну Кольну устремил —
И тяжко грудь его вздыхает,
В очах веселья блеск потух,
То огнь по членам пробегает,
То негою томится дух;
Тоскует, втайне ощущая
Волненье сильное в крови
На юны прелести взирая,
Он полну чашу пьет любви.

Но вот уж дуб престал дымиться,
И тень мрачнее становится,
Чернеет тусклый небосклон,
И царствует в чертогах сон.

Редеет ночь — заря багряна
Лучами солнца возжена;
Пред ней златится твердь румяна:
Тоскар покинул ложе сна;
Быстротекущей Каломоны
Идет по влажным берегам,
Спешит узреть долины Кроны
И внемлет плещущим волнам.
И вдруг из сени темной рощи,
Как в час весенней полунощи
Из облак месяц золотой,
Выходит ратник молодой. —
Меч острый на бедре сияет,
Копье десницу воружает:
Надвинут на чело шелом,
И гибкой стан покрыт щитом:
Зарею латы серебрятся
Сквозь утренний в долине пар.

«О юный ратник! — рек Тоскар, —
С каким врагом тебе сражаться?
Ужель и в сей стране война
Багрит ручьев струисты волны?
Но всё спокойно — тишина
Окрест жилища нежной Кольны».
«Спокойны дебри Каломоны,
Цветет отчизны край златой;
Но Кольна там не обитает,
И ныне по стезе глухой
Пустыню с милым протекает,
Пленившим сердце красотой».
«Что рек ты мне, младой воитель?
Куда сокрылся похититель?
Подай мне щит твой!» — И Тоскар
Приемлет щит, пылая мщеньем.
Но вдруг исчез геройства жар;
Что зрит он с сладким восхищеньем?
Не в силах в страсти воздохнуть,
Пылая вдруг восторгом новым…
Лилейна обнажилась грудь,
Под грозным дышуща покровом…
— «Ты ль это?..» — возопил герой,
И трепетно рукой дрожащей
С главы снимает шлем блестящий —
И Кольну видит пред собой.

Игорь Северянин

Кара Дон-Жуана

Рассказ в сицилианах

Да, фейерверком из Пуччини
Был начат праздник. Весь Милан
Тонул в восторженной пучине
Веселья. Выполняя план
Забав, когда, забыв о чине,
И безголосый стал горлан…
Однако по какой причине
Над городом аэроплан?

Не делегаты ль авиаций
Готовят к празднику салют?
Не перемену ль декораций
Увидит падкий к трюкам люд?
Остолбились в тени акаций
Лакеи при разносе блюд.
Уж то не классик ли Гораций
Встает из гроба, к нови лют?…

Как странно вздрогнула синьора!
Как странно побледнел синьор! —
Что на террасе у собора
Тянули розовый ликер!
И вот уж им не до ликера,
И в небеса за взором взор —
Туда, где стрекотня мотора
Таит нещадный приговор…

На людной площади Милана
Смятенье, давка, крик и шум:
Какого-то аэроплана
Сниженье прямо наобум —
Мертва испанская гитана
И чей-то обезглавлен грум,
И чья-то вся в крови сутана,
И у толпы за разум ум!

Умолк оркестр на полуноте, —
Трещит фарфор, звенит стакан,
И вы, бутылки, вина льете!
Тела! вы льете кровь из ран…
В испуге женщины в капоте
Спешат из дома в ресторан.
Аэроплан опять в полете,
Таинственный аэроплан…

И в ресторане у собора,
Упавши в пролитый ликер,
«Держите дерзостного вора!» —
Кричит в отчаяньи синьор:
«Жена моя, Элеонора, —
Ее похитил тот мотор!..»
Да, если вникнуть в крик синьора,
Жену вознес крылатый вор.

Но — миг минут, и в ресторане,
Как и на площади на всей,
Опять веселое гулянье, —
Быть может, даже веселей…
Взамен Пуччини из Масканьи
Несутся взрывы трубачей,
И снова жизнь кипит в Милане
Во всей стихийности своей.

А результат недавней драмы —
Вполне понятный результат:
Во все концы радиограммы
О происшествии летят.
Портреты увезенной дамы
Тут выставлены в яркий ряд
И в целом мире этот самый
Аэроплан искать велят…

Одни в безумьи, муж без цели
Смотря на небо, скрежетал
Зубами, и гитаны пели,
Печально озаряя зал,
Как бы над мертвыми в капелле
Прелат служенье совершал,
Вдруг неожиданно пропеллер
Над площадью заскрежетал.

И вот, почти совсем откосно,
Убив с десяток горожан,
Летит с небес молниеносно
В толпу другой аэроплан.
Пока гудел многовопросно
В толпе угрозный ураган, —
Похитив мужа, гость несносный
Вспорхнул, и вот — под ним Милан!..

Летели в небе два мотора, —
Один на Тихий океан,
На ширь и гладь его простора,
На дальний остров из лиан.
Другой на север, за озера
Норвегии, где воздух льдян.
И на одном — Элеонора,
И на другом — ее Жуан.

На островках, собой несхожих,
Машины скинули их двух.
На двух совсем различных ложах
С тех пор тиранили свой дух
Супруги: муж лежал на кожах
Тюленьих, под женой был пух
Тропичных птиц. И глаз прохожих
Не жег их: каждый остров глух.

Ласкал серебряные косы
Проникнутый мимозой бриз.
Что на траве сверкало: росы
Иль слезы женские? Кто вниз
Сбегал к воде? Кому откосы
Казались кочками? «Вернись!» —
Стонало эхо. Ноги босы…
От безнадежья стан повис…

Хрустел седыми волосами
Хрустальный ветер ледяной.
Жуан стоял у моря днями,
В оцепенении, больном,
С глубоко впавшими глазами,
С ума сводящею мечтой,
Что, разделен с женой морями,
Он не увидится с женой.

Хохочут злобно два пилота,
Что их поступок — без следа,
Что ими уничтожен кто-то,
Что тайну бережет вода,
Что вот возникло отчего-то
Тому, кто юн, кто молода,
«Всегда» любившим без отчета
Карающее «Никогда!»

Александр Сумароков

Калиста

Близ паства у лугов и рощ гора лежала,
Под коей быстрых вод, шумя, река бежала,
Пустыня вся была видна из высоты.
Стремились веселить различны красоты.
Во изумлении в луга и к рощам зряща
Печальна Атиса, на сей горе сидяща.
Ничто увеселить его не возмогло;
Прельстившее лицо нещадно кровь зажгло.
Тогда в природе был час тихия погоды:
Он, стоня, говорит: «О вы, покойны воды!
Хотя к тебе, река, бывает ветер лих,
Однако и тебе есть некогда отдых,
А я, кого люблю, нещадно мучим ею,
Ни на единый час отдыха не имею.
Волнение твое царь ветров укротил,
Мучителей твоих в пещеры возвратил,
А люту страсть мою ничто не укрощает,
И укротить ее ничто не обещает».
Альфиза посреди стенания сего
Уединение разрушила его.
«Я слышу, — говорит ему, — пастух, ты стонешь,
Во тщетной ты любви к Калисте, Атис, тонешь;
Каких ты от нее надеешься утех,
Приемлющей твое стенание во смех?
Ты знаешь то: она тобою лишь играет
И что твою свирель и песни презирает,
Цветы в твоих грядах — простая ей трава,
И песен жалостных пронзающи слова,
Когда ты свой поешь неугасимый пламень,
Во сердце к ней летят, как стрелы в твердый камень.
Покинь суровую, ищи другой любви
И злое утоли терзание крови!
Пускай Калиста всех приятнее красою,
Но, зная, что тебя, как смерть, косит косою,
Отстань и позабудь ты розин дух и вид:
Всё то тебе тогда гвоздичка заменит!
Ты всё пригожство то, которо зришь несчастно,
Увидишь и в другой, кем сердце будет страстно,
И, вспомянув тогда пастушки сей красы,
Потужишь, потеряв ты вздохи и часы;
Нашед любовницу с пригожством ей подобным,
Стыдиться будешь ты, размучен сердцем злобным».
На увещение то Атис говорит:
«Ничто сей склонности моей не претворит.
Ты, эхо, таинства пастушьи извещаешь!
Ты, солнце, всякий день здесь паство освещаешь
И видишь пастухов, пасущих здесь стада!
Вам вестно, рвался ль так любовью кто когда!
Еще не упадет со хладного снег неба
И земледелец с нив еще не снимет хлеба,
Как с сей прекрасною пустыней я прощусь
И жизнию своей уж больше не польщусь.
Низвергнусь с сей горы, мне море даст могилу,
И тамо потоплю и страсть и жизнь унылу;
И если смерть моя ей жалость приключит,
Пастушка жалости пастушек научит,
А если жизнь моя ко смеху ей увянет,
Так мой досады сей дух чувствовать не станет».
— «Ты хочешь, — говорит пастушка, — век пресечь?
Отчаянная мысль, отчаянная речь
Цветущей младости нимало не обычны.
Кинь прочь о смерти мысль, к ней старых дни приличны,
А ты довольствуйся утехой живота,
Хоть будет у тебя любовница не та,
Такую ж от другой имети станешь радость,
Найдешь веселости, доколе длится младость,
Или вздыхай вокруг Калистиных овец
И помори свою скотину наконец.
Когда сия гора сойдет в морску пучину,
Калиста сократит теперешну кручину,
Но если бы в тебе имела я успех,
Ты вместо здесь тоски имел бы тьмы утех:
Я стадо бы свое в лугах с твоим водила,
По рощам бы с тобой по всякий день ходила,
Калисте бы ты был участником всего,
А шед одна, пошла б я с спросу твоего,
Без воли бы твоей не сделала ступени
И клала б на свои я Атиса колени.
Ты, тщетною себе надеждою маня,
Что я ни говорю, не слушаешь меня.
От тех часов, как ты в несчастну страсть давался,
Ах, Атис, Атис, где рассудок твой девался?»
Ей Атис говорит: «Я всё о ней рачил,
Я б сердце красоте теперь твоей вручил,
Но сердце у меня Калистой взято вечно,
И буду ею рван по смерть бесчеловечно.
Любви достойна ты, но мне моя душа
Любить тебя претит, хоть ты и хороша.
Ты песни голосом приятнейшим выводишь
И гласы соловьев сих рощей превосходишь.
На теле видится твоем лилеин вид,
В щеках твоих цветов царица зрак свой зрит.
Зефиры во власы твои пристрастно дуют,
Где пляшешь ты когда, там грации ликуют.
Сравненна может быть лишь тень твоя с тобой,
Когда ты где сидишь в день ясный над водой.
Не превзошла тебя красой и та богиня,
Которой с паством здесь подвластна вся пустыня;
А кем я мучуся и, мучася, горю,
О той красавице тебе не говорю,
Вещая жалобы пустыне бесполезно
И разрываяся ее красою слезно.
Ты волосом темна, Калиста им руса,
Но то ко прелести равно, коль есть краса».
Альципа искусить Калиста научила,
А, в верности нашед, себя ему вручила.

Генрих Гейне

Сумерки богов

Явился Май, принес и мягкий воздух,
И золотой свой свет, и аромат,
И дружелюбно белыми цветами
Всех манит, и из тысячи фиалок
С улыбкой смотрит синими очами,
И расстилает свой ковер зеленый,
Весь пышно затканный лучами солнца
И утренней росой, и созывает
К себе любезных смертных. Глупый люд
На первый зов покорно поспешает.
Мужчины вышли в нанковых штанах
И в праздничных кафтанах с золотыми,
Сияющими пуговками; в цвет
Невинности все женщины оделись;
Крутит свой ус весенний молодежь;
У девушек высоко дышат груди;
Поэты городские запаслись
Карандашом, бумагой и лорнетом…
И все, ликуя, за город бегут,
Садятся на муравчатых полянах,
Любуются на быстрый рост деревьев,
На нежные и пестрые цветочки,
Внимают пенью беззаботных пташек
И шлют привет свой ясным небесам.

И у меня был Май с визитом. Трижды
В затворенную дверь он постучал
И кликнул мне: «Я Май! Не прячься, бледный
Мечтатель! выдь! Тебя я поцелую!»
Но двери я не отпер и сказал:
«Недобрый гость, зовешь меня напрасно!
Тебя насквозь прозрел я — и насквозь
Узнал строенье мира; слишком много
И слишком глубоко узнал — и прахом
Рассеялись все радости мои,
И в сердце скорби вечные вселились.
Сквозь каменную жесткую кору
Мне ясно видно все в людских домах,
В людских сердцах; и здесь и там я вижу
Обман, да ложь, да жалостное горе.
На лицах я читаю злые мысли;
В стыдливом девственном румянце виден
Мне тайный трепет похоти; над гордым
И вдохновенным юноши челом —
Колпак дурацкий. Всюду на земле
Лишь тени прокаженные я вижу
Да рожи глупые и сам не знаю,
В больнице я иль в доме сумасшедших.
Насквозь, как в чистое стекло, я вижу
И всю земную глубь, и весь тот ужас,
Что Май напрасно хочет утаить
Под пышной муравой своей. Я вижу,
Как мертвецы лежат в гробах там тесных;
Глаза раскрыты, руки скрещены,
Лицо как полотно, и бел их саван,
И черви между желтых губ клубятся.
Я вижу — сын, с любовницей шутя,
Садится на отцовскую могилу…
Вокруг с насмешкой свищут соловьи,
И нежные цветочки полевые
Лукаво издеваются, и мертвый
Отец в своей могиле шевелится,
И вздрагивает скорбно мать земля».

О бедная земля! твои терзанья
Я знаю. Вижу я, как грудь твою
Снедает пламя, как исходят кровью
Бесчисленные жилы, как широко
Твоя раскрылась рана и потоком
Вдруг хлынули огонь, и кровь, и дым.
Я вижу — из земной разверстой пасти
Выходят исполинские сыны
Предвечной ночи, машут над собой
Багровыми светильниками, ставят
Свои литые лестницы и грозно
Бегут по ним на штурм твердыни неба.
За ними лезут карлики, и с треском
Там золотые лопаются звезды.
Руками дерзновенных пришлецов
Раздернута завеса золотая
У божьего шатра, и с воем ниц
Святые сонмы ангелов упали.
Весь побледнев, сидит на троне бог,
Рвет волосы и топчет свой венец.
Горит все царство вечности. Повсюду
Пожар кровавый мечут исполины,
А карлы бьют горящими бичами
По спинам ангелов и в смертных корчах
Их за волосы тащут и кидают.
И мой хранитель-ангел там, с цветущим,
Прелестным ликом, с русыми кудрями,
С блаженством в голубых глазах и вечной
Любовью на устах… И гадкий, черный
Урод его схватил и повалил…
Со скрежетом он смотрит на его
Божественные члены… Сладострастно
Насилует его в своих обятьях…
И ярый крик несется по вселенной…
Шатнулися основы мировые —
И рухнули и небо и земля,
И воцарилась тьма предвечной ночи.

Алексей Толстой

Три побоища

1
Ярились под Киевом волны Днепра,
За тучами тучи летели,
Гроза бушевала всю ночь до утра —
Княгиня вскочила с постели.2
Вскочила княгиня в испуге от сна,
Волос не заплетши, умылась,
Пришла к Изяславу, от страха бледна:
«Мне, княже, недоброе снилось! 3
Мне снилось: от берега норской земли,
Где плещут варяжские волны,
На саксов готовятся плыть корабли,
Варяжскими гриднями полны.4
То сват наш Гаральд собирается плыть —
Храни его Бог от напасти.
Мне виделось: воронов черная нить
Уселася с криком на снасти.5
И бабища будто на камне сидит,
Считает суда и смеется:
«Плывите, плывите! — она говорит. —
Домой ни одно не вернется! 6
Гаральда-варяга в Британии ждет
Саксонец-Гаральд, его тезка;
Червонного меду он вам поднесет
И спать вас уложит он жестко!»7
И дале мне снилось: у берега там,
У норской у пристани главной,
Сидит, волоса раскидав по плечам,
Золовка сидит Ярославна.8
Глядит, как уходят в туман паруса
С Гаральдовой силою ратной,
И плачет, и рвет на себе волоса,
И кличет Гаральда обратно…9
Проснулася я — и доселе вдали
Всё карканье воронов внемлю;
Прошу тебя, княже, скорее пошли
Проведать в ту норскую землю!»10
И только княгиня домолвила речь,
Невестка их, Гида, вбежала;
Жемчужная бармица падает с плеч,
Забыла надеть покрывало.11
«Князь-батюшка-деверь, испугана я,
Когда бы беды не случилось!
Княгиня-невестушка, лебедь моя,
Мне ночесь недоброе снилось! 12
Мне снилось: от берега франкской земли,
Где плещут нормандские волны,
На саксов готовятся плыть корабли,
Нормандии рыцарей полны.13
То князь их Вильгельм собирается плыть,
Я будто слова его внемлю, —
Он хочет отца моего погубить,
Присвоить себе его землю! 14
И бабища злая бодрит его рать,
И молвит: — Я воронов стаю
Прикликаю саксов заутра клевать,
И ветру я вам намахаю!»15
И пологом стала махать на суда,
На каждом ветрило надулось,
И двинулась всех кораблей череда —
И тут я в испуге проснулась…»16
И только лишь Гида домолвила речь,
Бежит, запыхаяся, гридин:
«Бери, государь, поскорее свой меч,
Нам ворог под Киевом виден! 17
На вышке я там, за рекою, стоял,
Стоял на слуху я, на страже,
Я многие тысячи их насчитал —
То половцы близятся, княже!»18
На бой Изяслав созывает сынов,
Он братьев скликает на сечу,
Он трубит к дружине, ему не до снов —
Он к половцам едет навстречу…19
По синему морю клубится туман,
Всю даль облака застилают,
Из разных слетаются вороны стран,
Друг друга, кружась, вопрошают: 20
«Откуда летишь ты? Поведай-ка нам!»
— «Лечу я от города Йорка!
На битву обоих Гаральдов я там
Смотрел из поднебесья зорко: 21
Был целою выше варяг головой,
Чернела как туча кольчуга,
Свистел его в саксах топор боевой,
Как в листьях осенняя вьюга; 22
Копнами валил он тела на тела,
Кровь до моря с поя струилась,
Пока, провизжав, не примчалась стрела
И в горло ему не вонзилась.23
Упал он, почуя предсмертную тьму,
Упал он, как пьяный на брашно;
Хотел я спуститься на темя ему,
Но очи глядели так страшно! 24
И долго над местом кружился я тем,
И поздней дождался я ночи,
И сел я варягу Гаральду на шлем
И выклевал грозные очи!»25
По синему морю клубится туман,
Слетается воронов боле:
«Откуда летишь ты?» — «Я, кровию пьян,
Лечу от Гастингского поля! 26
Не стало у саксов вчера короля,
Лежит меж своих он, убитый,
Пирует норманн, его землю деля,
И мы пировали там сыто.27
Победно от Йорка шла сакская рать,
Теперь они смирны и тихи,
И труп их Гаральда не могут сыскать
Меж трупов бродящие мнихи; 28
Но сметил я место, где наземь он пал
И, битва когда отшумела,
И месяц как щит над побоищем встал,
Я сел на Гаральдово тело.29
Нелвижные были черты хороши,
Нахмурены гордые брови,
Любуясь на них, я до жадной души
Напился Гаральдовой крови!»30
По синему морю клубится туман,
Всю даль облака застилают,
Из разных слетаются вороны стран,
Друг друга, кружась, вопрошают: 31
«Откуда летишь ты?» — «Из русской земли!
Я был на пиру в Заднепровье;
Там все Изяслава полки полегли,
Всё поле упитано кровью.32
С рассветом на половцев князь Изяслав
Там выехал, грозен и злобен,
Свой меч двоеручный высоко подъяв,
Святому Георгью подобен; 33
Но к ночи, руками за гриву держась,
Конем увлекаемый с бою,
Уж по полю мчался израненный князь,
С закинутой навзничь главою; 34
И, каркая, долго летел я над ним
И ждал, чтоб он наземь свалился,
Но был он, должно быть, судьбою храним
Иль богу, скача, помолился; 35
Упал лишь над самым Днепром он с коня,
В ладью рыбаки его взяли,
А я полетел, неудачу кляня,
Туда, где другие лежали!»36
Поют во Софийском соборе попы,
По князе идет панихида,
Рыдает княгиня средь плача толпы,
Рыдает Гаральдовна Гида, 37
И с ними другого Гаральда вдова
Рыдает, стеня, Ярославна,
Рыдает: «О, горе! зачем я жива,
Коль сгинул Гаральд мой державный!»38
И Гида рыдает: «О, горе! убит
Отец мой, норманном сраженный!
В плену его веси, и взяты на щит
Саксонские девы и жены!»39
Княгиня рыдает: «О князь Изяслав!
В неравном посечен ты споре!
Победы обычной в бою не стяжав,
Погиб ты, о, горе, о, горе!»40
Печерские иноки, выстроясь в ряд,
Протяжно поют: «Аллилуйя!»
А братья княжие друг друга корят,
И жадные вороны с кровель глядят,
Усобицу близкую чуя…

Семен Григорьевич Фруг

Призыв

Я звал тебя в те дни счастливых детских грез,
Чарующих надежд и светлых упований,
Когда мои глаза еще не знали слез,
Душа еще не ведала страданий.

И ты явилась мне в сияньи золотом,
В венке из алых роз, в одежде серебристой —
Вечерней звездочкой на небе голубом,
Голубкою невинною и чистой.

И говорила мне ты, весело смеясь:
«Смотри, как чуден лес, как тихо дремлют нивы,
Как с ветерком по их изгибам, золотясь,
Бегут огней вечерних переливы…

Смотри — и плеск ручья, и эхо дальних гор,
И кроткий луч звезды, и роз благоуханье
Как бы сливаются в один волшебный хор
Лучей и звуков, красок и дыханья…

Смотри, как тихо все и ясно вкруг тебя,
В гармонии живой, в согласном, стройном клире…
Ты послан в этот мир прекрасный, чтоб, любя,
Учить любви живущих в этом мире…»

Ты лиру мне дала… С отвагою живой
По трепетным струнам персты зашевелились —
И струны грянули, и звонкою струей
Чарующие звуки покатились…

Я звал тебя, когда в груди моей впервой
Проснулись бурные порывы и стремленья,
Нахлынул мрачных дум и чувств зловещих рой —
И шевельнулись первые сомненья…

И ты явилась мне — спокойна, но бледна;
Две капли слез в очах задумчивых застыли;
Какой-то кроткий блеск, святая тишина
По всем твоим чертам разлиты были…

И, голову свою склонив к моей груди,
Ты говорила мне с любовью, утешая:
«Чтоб светел был твой путь, ты веруй и люби,
Других любви и вере поучая…»

И жадно я душой ловил слова твои…
И новая струна на лире появилась —
И зазвучала песнь о вере и любви,
И сила в ней могучая таилась…

Я звал тебя, когда в рядах святых бойцов,
За правду и любовь подняв святое знамя,
Я стал изнемогать под натиском врагов, —
Когда кругом губительное пламя,

Клокоча и шипя, сжигало все, что мне
О правде, о любви, о счастьи говорило, —
И ты явилась мне, святая, вся в огне…
Невинное чело обвито было

Венком из терний… Кровь струилась по щекам…
Но искрилась в очах таинственная сила…
И, долгий, скорбный взор поднявши к небесам,
Ты с грустью затаенной говорила:

«Ты видишь эту кровь?.. О, будь же, как и я,
Неустрашим, будь чужд холодному сомненью
И, веруя, любя, страдая и терпя,
Учи других страданью и терпенью!..»

И в хоре вещих струн еще одной струны
Раздался звук — глухой, протяжный и печальный,
Как темной ночью плеск обятой сном волны,
Как стон последний в песне погребальной…

С тех пор минули дни и годы протекли —
И все, что в глубине души моей смирялось
Волшебной силою надежды и любви,
Терпением упорным подавлялось, —

Все поднялось со дна души больной
Угрюмым облаком, грозою закипая…
И я теперь опять зову тебя с тоской,
В отчаяньи молясь и проклиная!

Явись, явись ко мне!.. Не стало больше сил…
Неволя и вражда мне сердце истерзали!..
Я верен был тебе, я искренно любил,
Но на любовь мне смехом отвечали!

Я верил — но кругом так тьма была густа…
Все чистое и все святое погибало…
И из груди змеей холодной на уста
Невольное проклятье выползало!..

В тоске тяжелой я все струны перебрал
На лире золотой, врученной мне тобою, —
И за струной струна рвалась, и замирал
Последний звук под трепетной рукою…

Явись же мне теперь! Со словом ли любви,
В терновом ли венце, мечом ли потрясая…
Явись и научи, каким путем идти…
Явись, явись, великая, святая!..

Владислав Ходасевич

Голус

Автор Залман Шнеур
Перевод Владислава Ходасевича

…Я царский сын. Взгляни ж: от ветхости истлела
Моя, давно скитальческая, обувь,
Но смуглые нежны еще ланиты —
Востока неизменное наследье.
В глазах — какая грусть, и сколько в них презренья!
В моей глуби все океаны тонут,
И слезы все — в одной моей слезе.
Все реки горестей в мое впадают море,
И все-таки оно еще не полно.
В котомке у меня такие родословья,
Какими ни один вельможа похвалиться
Не может никогда. И многие народы
Обязаны мне властию, величьем,
Победами, богатством, славой царств.
Здесь на пергаменте записаны долги
Слезой и кровью моего народа.
Здесь Сафаоф писал, и Моисей скрепил.
Свидетелями были — твой Спаситель,
Пророк Аравии и все провидцы Божьи.

Я — пасынок земли, вельможа разоренный —
Как я потребую назад свои богатства,
С кого взыщу сокровища души?
По всем тропам, по всем большим дорогам
Напрасно я искал себе путей.
В ворота всех судов стучался я: никто
Награбленных не отдает сокровищ.

И видел я:
Во прахе всех дорог, в грабительских вертепах,
В потоке всех времен и в смене поколений
Разбросаны сокровища мои.
И с каждым шагом видел я: в грязи —
Вся сила духа, что досталась мне
В наследие от многих поколений;
Из храма каждого мне слышен голос Бога,
Из леса каждого звучит мне песня жизни, —
Но слушать мне нельзя, на всем лежит запрет.
В высоких замках, утром озлащенных,
В окошке каждом, где горит огонь,
Моих героев вижу, вижу предков, —
Моей страны, моих надежд осколки, —
И все они, увы, чужим покрыты прахом,
Все в образах мне предстают суровых
И с чуждым гневом смотрят на меня.
И даже к их ногам упасть я не могу,
Чтоб лобызать края святых одежд,
Благоухающих куреньями… Я видел
Хоть я еще живу — раб духа моего
И мудрости моей стал господином.
А знаешь ты раба, который господину
Наследовал? Земля дрожит под ним,
Когда он воцаряется. Вовеки
Мне не простят рабы своих воспоминаний
О грязной луже той, где родились они.
Мой каждый шаг напоминает им
Их низкое рожденье. Древний путь мой —
Зерцало вечное их преступлений.
Знак Каина на лбу у всех народов,
Знак подлости, кровавое пятно
На сердце мира. И глубоко въелся
Тот страшный знак, и смыть его нельзя
Ни пламенем, ни кровью, ни водою
Крещения…

Презренье, горделивое презренье
Рабам рабов, вознесшихся высоко!
Покуда сердце бьется, не возьму
Их жалкой красоты, законов их лукавых
За свитки, опороченные ими.
В упадочном и дряхлом этом мире —
Презренье им! Презренью моему
Воздайте честь: оно в моих мехах —
Как старое вино, сок сорока столетий.
Очищено оно и выдержано крепко,
Вино тысячелетнее мое…
Отравятся им маленькие души,
И слабый мозг не вынесет его,
Не помутясь, не потеряв сознанья.
Не молодым народам пить его,
Не новым племенам, не первенцам природы,
Которые вчера лишь из яйца
Успели вылупиться. Чистый, крепкий,
Мой винный сок — не им… Но ненависть ко мне
Бессильна выплеснуть его из мира…
Презрение мое! Тебя благословляю:
Доныне ты меня питало и хранило.
Меня возненавидел мир. Он избавленья
Не признает, которое несу я.
И вот, от жажды бледный, я стою
Пред родником живым. Расколотое, пусто
Мое ведро. Мной этот мир отвергнут
С неправой справедливостью его.
И если сам Господь, отчаявшийся, древний,
Придет и скажет мне: «Я стар, Я не могу
Тебя хранить в боях, сломай Мои печати,
Последний свиток разорви, смирись!» —
Я не смирюсь.
И на Него ожесточился я!
И если будет день, и смерть ко мне придет,
Смерть безнадежного народа моего, —
Тогда, клянусь, не смертью жалких смертных
Погибну я!
Вся мощь моей души, все тайное презренье
В последнем мятеже зальют весь мир.
На лапах мощных мой воспрянет лев,
Сей древний знак моих заветных свитков…
Венчанную главу подняв, тряхнет он гривой,
И зарычит
Рычаньем льва, что малым, слабым львенком
Похищен из родимой кущи,
Из пламенных пустынь, от золотых песков
И ловчим злым навеки заточен
На севере, в туманах и снегах.
Эй, северный медведь, поберегись тогда!
Счастлив тогда медведь, что в темноте берлоги
Укрылся — и сопит, сося большую лапу.
Коль Божий лев умрет — умрет он в груде трупов,
Меж тел растерзанных его взметнется грива!
Вот как умрет великий лев Егуда!
И волосы народов станут дыбом,
Когда они узнают, как погиб
Последний иудей…

Белла Ахмадулина

Озноб

Хвораю, что ли, — третий день дрожу,
как лошадь, ожидающая бега.
Надменный мой сосед по этажу
и тот вскричал:
— Как вы дрожите, Белла!

Но образумьтесь! Странный ваш недуг
колеблет стены и сквозит повсюду.
Моих детей он воспаляет дух
и по ночам звонит в мою посуду.

Ему я отвечала:
— Я дрожу
все более — без умысла худого.
А впрочем, передайте этажу,
что вечером я ухожу из дома.

Но этот трепет так меня трепал,
в мои слова вставлял свои ошибки,
моей ногой приплясывал, мешал
губам соединиться для улыбки.

Сосед мой, перевесившись в пролет,
следил за мной брезгливо, но без фальши.
Его я обнадежила:
— Пролог
вы наблюдали. Что-то будет дальше?

Моей болезни не скучал сюжет!
В себе я различала, взглядом скорбным,
мельканье диких и чужих существ,
как в капельке воды под микроскопом.

Все тяжелей меня хлестала дрожь,
вбивала в кожу острые гвоздочки.
Так по осине ударяет дождь,
наказывая все ее листочки.

Я думала: как быстро я стою!
Прочь мускулы несутся и резвятся!
Мое же тело, свергнув власть мою,
ведет себя свободно и развязно.

Оно все дальше от меня! А вдруг
оно исчезнет вольно и опасно,
как ускользает шар из детских рук
и ниточку разматывает с пальца?

Все это мне не нравилось.
Врачу
сказала я, хоть перед ним робела:
— Я, знаете, горда и не хочу
сносить и впредь непослушанье тела.

Врач объяснил:
— Ваша болезнь проста.
Она была б и вовсе безобидна,
но ваших колебаний частота
препятствует осмотру — вас не видно.

Вот так, когда вибрирует предмет
и велика его движений малость,
он зрительно почти сведен на нет
и выглядит, как слабая туманность.

Врач подключил свой золотой прибор
к моим предметам неопределенным,
и острый электрический прибой
охолодил меня огнем зеленым.

И ужаснулись стрелка и шкала!
Взыграла ртуть в неистовом подскоке!
Последовал предсмертный всплеск стекла,
и кровь из пальцев высекли осколки.

Встревожься, добрый доктор, оглянись!
Но он, не озадаченный нимало,
провозгласил:
— Ваш бедный организм
сейчас функционирует нормально.

Мне стало грустно. Знала я сама
свою причастность к этой высшей норме.
Не умещаясь в узости ума,
плыл надо мной ее чрезмерный номер.

И, многозначной цифрою мытарств
наученная, нервная система,
пробившись, как пружины сквозь матрац,
рвала мне кожу и вокруг свистела.

Уродующий кисть огромный пульс
всегда гудел, всегда хотел на волю.
В конце концов казалось: к черту! Пусть
им захлебнусь, как Петербург Невою!

А по ночам — мозг навострится, ждет.
Слух так открыт, так взвинчен тишиною,
что скрипнет дверь иль книга упадет,
и — взрыв! и — все! и — кончено со мною!

Да, я не смела укротить зверей,
в меня вселенных, жрущих кровь из мяса.
При мне всегда стоял сквозняк дверей!
При мне всегда свеча, вдруг вспыхнув, гасла!

В моих зрачках, нависнув через край,
слезы светлела вечная громада.
Я — все собою портила! Я — рай
растлила б грозным неуютом ада.

Врач выписал мне должную латынь,
и с мудростью, цветущей в человеке,
как музыку по нотным запятым,
ее читала девушка в аптеке.

И вот теперь разнежен весь мой дом
целебным поцелуем валерьяны,
и медицина мятным языком
давно мои зализывает раны.

Сосед доволен, третий раз подряд
он поздравлял меня с выздоровленьем
через своих детей и, говорят,
хвалил меня пред домоуправленьем.

Я отдала визиты и долги,
ответила на письма. Я гуляю,
особо, с пользой делая круги.
Вина в шкафу держать не позволяю.

Вокруг меня — ни звука, ни души.
И стол мой умер и под пылью скрылся.
Уставили во тьму карандаши
тупые и неграмотные рыльца.

И, как у побежденного коня,
мой каждый шаг медлителен, стреножен.
Все хорошо! Но по ночам меня
опасное предчувствие тревожит.

Мой врач еще меня не уличил,
но зря ему я голову морочу,
ведь все, что он лелеял и лечил,
я разом обожгу иль обморожу.

Я, как улитка в костяном гробу,
спасаюсь слепотой и тишиною,
но, поболев, пощекотав во лбу,
рога антенн воспрянут надо мною.

О звездопад всех точек и тире,
зову тебя, осыпься! Пусть я сгину,
подрагивая в чистом серебре
русалочьих мурашек, жгущих спину!

Ударь в меня, как в бубен, не жалей,
озноб, я вся твоя! Не жить нам розно!
Я — балерина музыки твоей!
Щенок озябший твоего мороза!

Пока еще я не дрожу, о, нет,
сейчас о том не может быть и речи.
Но мой предусмотрительный сосед
уже со мною холоден при встрече.

Федор Достоевский

На первое июля 1855 года

Когда настала вновь для русского народа
Эпоха славных жертв двенадцатого года
И матери, отдав царю своих сынов,
Благословили их на брань против врагов,
И облилась земля их жертвенною кровью,
И засияла Русь геройством и любовью,
Тогда раздался вдруг твой тихий, скорбный стон,
Как острие меча, проник нам в душу он,
Бедою прозвучал для русского тот час,
Смутился исполин и дрогнул в первый раз.Как гаснет ввечеру денница в синем море,
От мира отошел супруг великий твой.
Но веровала Русь, и в час тоски и горя
Блеснул ей новый луч надежды золотой…
Свершилось, нет его! Пред ним благоговея,
Устами грешными его назвать не смею.
Свидетели о нем — бессмертные дела.
Как сирая семья, Россия зарыдала;
В испуге, в ужасе, хладея, замерла;
Но ты, лишь ты одна, всех больше потеряла! И помню, что тогда, в тяжелый, смутный час,
Когда достигла весть ужасная до нас,
Твой кроткий, грустный лик в моем воображеньи
Предстал моим очам, как скорбное виденье,
Как образ кротости, покорности святой,
И ангела в слезах я видел пред собой…
Душа рвалась к тебе с горячими мольбами,
И сердце высказать хотелося словами,
И, в прах повергнувшись, вдовица, пред тобой,
Прощенье вымолить кровавою слезой.Прости, прости меня, прости мои желанья;
Прости, что смею я с тобою говорить.
Прости, что смел питать безумное мечтанье
Утешить грусть твою, страданье облегчить.
Прости, что смею я, отверженец унылой,
Возвысить голос свой над сей святой могилой.
Но боже! нам судья от века и вовек!
Ты суд мне ниспослал в тревожный час сомненья,
И сердцем я познал, что слезы — искупленье,
Что снова русской я и — снова человек! Но, думал, подожду, теперь напомнить рано,
Еще в груди ее болит и ноет рана…
Безумец! иль утрат я в жизни не терпел?
Ужели сей тоске есть срок и дан предел?
О! Тяжело терять, чем жил, что было мило,
На прошлое смотреть как будто на могилу,
От сердца сердце с кровью оторвать,
Безвыходной мечтой тоску свою питать,
И дни свои считать бесчувственно и хило,
Как узник бой часов, протяжный и унылый.О нет, мы веруем, твой жребий не таков!
Судьбы великие готовит провиденье…
Но мне ль приподымать грядущего покров
И возвещать тебе твое предназначенье?
Ты вспомни, чем была для нас, когда он жил!
Быть может, без тебя он не был бы, чем был!
Он с юных лет твое испытывал влиянье;
Как ангел божий, ты была всегда при нем;
Вся жизнь его твоим озарена сияньем,
Озлащена любви божественным лучом.Ты сердцем с ним сжилась, то было сердце друга.
И кто же знал его, как ты, его супруга?
И мог ли кто, как ты, в груди его читать,
Как ты, его любить, как ты, его понять?
Как можешь ты теперь забыть свое страданье!
Все, все вокруг тебя о нем напоминанье;
Куда ни взглянем мы — везде, повсюду он.
Ужели ж нет его, ужели то не сон!
О нет! Забыть нельзя, отрада не в забвеньи,
И в муках памяти так много утешенья! О, для чего нельзя, чтоб сердце я излил
И высказал его горячими словами!
Того ли нет, кто нас, как солнце, озарил
И очи нам отверз бессмертными делами?
В кого уверовал раскольник и слепец,
Пред кем злой дух и тьма упали наконец!
И с огненным мечом, восстав, архангел грозный,
Он путь нам вековой в грядущем указал…
Но смутно понимал наш враг многоугрозный
И хитрым языком бесчестно клеветал… Довольно!.. Бог решит меж ними и меж нами!
Но ты, страдалица, восстань и укрепись!
Живи на счастье нам с великими сынами
И за святую Русь, как ангел, помолись.
Взгляни, он весь в сынах, могущих и прекрасных;
Он духом в их сердцах, возвышенных и ясных;
Живи, живи еще! Великий нам пример,
Ты приняла свой крест безропотно и кротко…
Живи ж участницей грядущих славных дел,
Великая душой и сердцем патриотка! Прости, прости еще, что смел я говорить,
Что смел тебе желать, что смел тебя молить!
История возьмет резец свой беспристрастный,
Она начертит нам твой образ светлый, ясный;
Она расскажет нам священные дела;
Она исчислит все, чем ты для нас была.
О, будь и впредь для нас как ангел провиденья!
Храни того, кто нам ниспослан на спасенье!
Для счастия его и нашего живи
И землю русскую, как мать, благослови.

Жан Батист Руссо

Ода

Ты, Фортуна, украшаешь
Злодеяния людей
И мечтание мешаешь
Рассмотрети жизни сей.
Долго ль нам повиноваться
И доколе поклоняться
Нам обману твоему?
Все тобою побежденны:
Все ли смертные рожденны
Супротивиться уму?

Милости, с твоим покровом,
Кажутся не малы быть,
Пышным именем и словом
Должны превелики слыть:
Весь народ тому свидетель,
Что пороки добродетель,
Коим помогаешь ты,
И во смрадности природы
Беззаконнику доводы
Шлют бессмертия цветы.

Имя сих героев пышно;
Но рассмотрим их дела:
Будет нам иное слышно,
Коль судьба нам ум дала;
Как мы их ни почитаем,
Жадность, гордость обретаем
И свирепство только в них:
Все, что их ни прославляет,
Добродетель составляет
Из пороков лишь одних.

Ты не можешь быть причиной
Славы отмененных душ;
Но премудростью единой
Славится великий муж.
От твоей одной державы
Нет бессмертия, ни славы;
Смертных то незапна часть:
Не геройски то утехи,
Но тиранские успехи,
Ближним приключать напасть.

Как почтить могу я Силлу,
Пеплом зря покрытый Рим;
Хулим одного Атиллу,
Помня Александра с ним.
Человеков убивают,
А другие называют
Добродетелью кровь лить.
Праведно ль искать витийства
К прославлению убийства
И разбойника хвалить?

Победители злосерды!
Все зрю ваши я плоды:
Вы в желаньях ваших тверды
Миру извлекать беды;
Тамо слышу бедных стоны,
Там валятся вами троны,
Грады превращенны в прах,
Возлагаются железы,
Вдов, сирот лиются слезы,
Там смятение и страх.

На сие, что тако хвалят,
Рассуждая кто воззри:
Иль без бед людских умалят
Дарованный сан цари?
Венценосцы! для отлики
То ли способы велики,
Чем вы можете блистать?
В вас богов изображенье;
Только ль оным подраженье
Гром и молнию метать?

В приключениях противных
Обретают важну честь;
А в победах и предивных
Лавр оружью должно плесть;
Победитель часто славен,
Что противнику не равен,
И его соперник мал:
За победу малоспорну
Должен вождю непроворну
Всем успехом Аннибал.

Коему хвала герою,
В точном имени его?
Щедрой кроющу рукою
Чад народа своего,
Образцом который Тита,
Подданным от бед защита,
Жалостно смотря на них,
Лести кто и внять не мыслит
И владения дни числит
По числу щедрот своих.

Вместо яростию взята,
Зверски Клита кто убил,
Вобразим себе Сократа,
Если б он на троне был:
В нем царя негорделива
Зрели б мы и справедлива,
И достойна алтарей;
А Евфрата победитель
В месте был его бы зритель
Только подлости своей.

Крови жаждущи герои,
Возмущения творцы!
Вас мечтою славят бои
И лавровые венцы.
Разярения бессметны
Все Октавиевы тщетны
Вознестися до небес;
Правосудия блаженством
И спокойства благоденством
Тако он себя вознес.

Мужи храбрые, являйте
В полном свете вы себя,
Равномерно прославляйте
Имя, счастье погубя:
Души ваши в нем велики,
Мира вы сего владыки,
Слышен ваш огромный век;
Счастье только упадает,
Все геройство увядает,
Остается человек.

Для победы изобильно
Дух посредственный иметь,
И потребно сердце сильно,
Коль Фортуну одолеть.
Муж великий презирает,
Что Фортуна им играет,
И в бедах неколебим:
И в благой и в лютой части,
Сердце держит он во власти,
В твердом постоянстве зрим.

Вся его успеха сладость
Не в излишестве своем:
Неумеренная радость
Не обрящет места в нем;
Все ему препятства втуне,
Он ругается Фортуне
И спокойно видит их.
Счастье в жизни скоротечно;
Но достоинство есть вечно,
Сколько рок кому ни лих.

Тщетно гордостью Юноны
Осужден на смерть Эней,
Добродетель в обороны,
Ты противилася ей!
Рим тобою Карфагены
За него рассыпал стены,
Славу их послав на низ,
И в его лютейшей части
Превратил, те зря напасти,
В вечны лавры кипарис.

Эллис

Беатриче


Как свора псов, греховные деянья
рычат, струя голодную слюну,
но светлые покровы одеянья
мне в душу излучают белизну;
их лобызая, я рыдаю глухо,
простертый ниц. взираю в вышину.
Взор полувидит, полуслышит ухо,
вкруг сон теней и тени полусна…
Где власть Отца? Где утешенье Духа?
Где Сына крест?.. Вкруг тьма и тишина!..
Лишь Ты сошла без плача и без зова
и Ты неопорочена Одна!
Постигнув все и все простив без слова,
ты бдишь над трупом, преклоненным ниц,
мне в грудь вдохнуть дыхание готова
движеньем легким девственных ресниц.
Ты — верный страж, наставница благая,
Ты вождь крылатых, райских верениц,
путеводительница дорогая,
разгадчица моих заветных снов,
там — вечно та же, здесь — всегда другая,
прибежище, порука и покров!
Мой падший дух, свершая дань обета,
как ржавый меч, вдруг вырви из оков,
восхить, как факел, в мир, где нет запрета,
где пламенеют и сжигают сны,
до площадей торжественного света
иль до безгласных пажитей луны!
Я знаю все: здесь так же безнадежно,
здесь даже слезы наши сочтены,
здесь плачет свет, а тьма всегда безбрежна,
под каждою плитой гнездясь, змея
свистит беспечно и следит прилежно,
все гибнет здесь, и гибну, гибну я;
нас давит Враг железною перчаткой,
поднять забрало каждый миг грозя,
и каждый лик очерчен здесь загадкой.
Мы день и ночь вращаем жернова,
но, как волы, не вкусим пищи сладкой.
Я знаю, здесь земля давно мертва,
а вечны здесь блужданья без предела.
бесплодно-сиротливые слова,
соль слез и зной в крови, и холод тела.
Но Ты неопорочена одна,
и Ты одна без зова низлетела,
улыбчива и без конца грустна,
задумчива и, как дитя, безгневна,
во всем и непостижна, и ясна,
и каждым мановением напевна.
Где звуки, чтоб Тебя именовать?..
Ты — пальма осужденных, Ты — царевна,
моя сестра, дитя мое и мать!..
Ты создана блаженной и прекрасной,
чтоб вечный свет крылами обнимать.
Всегда незрима и всегда безгласна,
цветок, где луч росы не смел стряхнуть,
Ты снизошла, дыша печалью ясной…
Безгрешна эта девственная грудь,
и непорочны худенькие плечи,
как грудка ласточки, как млечный путь.
Ты внемлешь и не внемлешь скудной речи,
Ты, не нарушив кроткий мир чела,
безгласно руки, бледные, как свечи,
вдруг надо мной, поникшим, подняла,
и возле, словно белых агнцев стадо,
мои толпятся добрые дела.
Вот белизны чистейшая услада
все облекла в серебряный покров,
и сердце чуть трепещет, как лампада;
легко струится покрывало снов,
Твоих огней влекомо колыханьем,
и млечный серп в венце из облаков.
К Твоим стопам приникнул с обожаньем.
Ты дышишь все нежнее и грустней
неиссякаемым благоуханьем.
И все благоухает, скорбь огней,
печаль к Тебе склоняющихся сводов,
восторг к Тебе бегущих ступеней
и тихий ужас дальних переходов…
Вот, трепетом переполняя грудь,
как славословья звездных хороводов,
благоволила Дама разомкнуть
свои уста, исполнена покоя:
«Я — совершенство и единый путь!..
Предайся мне, приложится другое,
как духу, что парит в свободном сне,
тебе подвластно станет все земное,—
ты станешь улыбаться на огне!..
Мои благоухающие слезы
не иссякают вечно, и на мне
благоволенья Matеr Doloros'bи.
Люби, и станет пламя вкруг цвести
под знаменьем Креста и Белой Розы.
Но все другие гибельны пути!..
Покинув Рай, к тебе я низлетела,
чтоб ты дерзал за мною возойти,
бесстрашно свергнув грубый саван тела!
Да будет кровь до капли пролита,
и дух сожжен любовью без предела!..»
Замолкнула… Но даль и высота
поколебались от небесных кличей,
и я не смел пошевелить уста,
но сердце мне сказало: «Беатриче!»

Александр Пушкин

Воспоминания в Царском Селе

Навис покров угрюмой нощи
На своде дремлющих небес;
В безмолвной тишине почили дол и рощи,
В седом тумане дальний лес;
Чуть слышится ручей, бегущий в сень дубравы,
Чуть дышит ветерок, уснувший на листах,
И тихая луна, как лебедь величавый,
Плывет в сребристых облаках.

С холмов кремнистых водопады
Стекают бисерной рекой,
Там в тихом озере плескаются наяды
Его ленивою волной;
А там в безмолвии огромные чертоги,
На своды опершись, несутся к облакам.
Не здесь ли мирны дни вели земные боги?
Не се ль Минервы росской храм?

Не се ль Элизиум полнощный,
Прекрасный Царскосельский сад,
Где, льва сразив, почил орел России мощный
На лоне мира и отрад?
Промчались навсегда те времена златые,
Когда под скипетром великия жены
Венчалась славою счастливая Россия,
Цветя под кровом тишины!

Здесь каждый шаг в душе рождает
Воспоминанья прежних лет;
Воззрев вокруг себя, со вздохом росс вещает:
«Исчезло все, великой нет!»
И, в думу углублен, над злачными брегами
Сидит в безмолвии, склоняя ветрам слух.
Протекшие лета мелькают пред очами,
И в тихом восхищенье дух.

Он видит: окружен волнами,
Над твердой, мшистою скалой
Вознесся памятник. Ширяяся крылами,
Над ним сидит орел младой.
И цепи тяжкие и стрелы громовые
Вкруг грозного столпа трикратно обвились;
Кругом подножия, шумя, валы седые
В блестящей пене улеглись.

В тени густой угрюмых сосен
Воздвигся памятник простой.
О, сколь он для тебя, кагульский брег, поносен!
И славен родине драгой!
Бессмертны вы вовек, о росски исполины,
В боях воспитанны средь бранных непогод!
О вас, сподвижники, друзья Екатерины,
Пройдет молва из рода в род.

О, громкий век военных споров,
Свидетель славы россиян!
Ты видел, как Орлов, Румянцев и Суворов,
Потомки грозные славян,
Перуном Зевсовым победу похищали;
Их смелым подвигам страшась, дивился мир;
Державин и Петров героям песнь бряцали
Струнами громозвучных лир.

И ты промчался, незабвенный!
И вскоре новый век узрел
И брани новые, и ужасы военны;
Страдать — есть смертного удел.

Блеснул кровавый меч в неукротимой длани
Коварством, дерзостью венчанного царя;
Восстал вселенной бич — и вскоре новой брани
Зарделась грозная заря.

И быстрым понеслись потоком
Враги на русские поля.
Пред ними мрачна степь лежит во сне глубоком,
Дымится кровию земля;
И селы мирные, и грады в мгле пылают,
И небо заревом оделося вокруг,
Леса дремучие бегущих укрывают,
И праздный в поле ржавит плуг.

Идут — их силе нет препоны,
Все рушат, все свергают в прах,
И тени бледные погибших чад Беллоны,
В воздушных съединясь полках,
В могилу мрачную нисходят непрестанно
Иль бродят по лесам в безмолвии ночи…
Но клики раздались!.. идут в дали туманной! —
Звучат кольчуги и мечи!..

Страшись, о рать иноплеменных!
России двинулись сыны;
Восстал и стар и млад; летят на дерзновенных,
Сердца их мщеньем зажжены.
Вострепещи, тиран! уж близок час паденья!
Ты в каждом ратнике узришь богатыря,
Их цель иль победить, иль пасть в пылу сраженья
За Русь, за святость алтаря.

Ретивы кони бранью пышут,
Усеян ратниками дол,
За строем строй течет, все местью, славой дышат,
Восторг во грудь их перешел.
Летят на грозный пир; мечам добычи ищут,
И се — пылает брань; на холмах гром гремит,
В сгущенном воздухе с мечами стрелы свищут,
И брызжет кровь на щит.

Сразились. Русский — победитель!
И вспять бежит надменный галл;
Но сильного в боях небесный вседержитель
Лучом последним увенчал,
Не здесь его сразил воитель поседелый;
О бородинские кровавые поля!
Не вы неистовству и гордости пределы!
Увы! на башнях галл кремля!

Края Москвы, края родные,
Где на заре цветущих лет
Часы беспечности я тратил золотые,
Не зная горести и бед,
И вы их видели, врагов моей отчизны!
И вас багрила кровь и пламень пожирал!
И в жертву не принес я мщенья вам и жизни;
Вотще лишь гневом дух пылал!..

Где ты, краса Москвы стоглавой,
Родимой прелесть стороны?
Где прежде взору град являлся величавый,
Развалины теперь одни;
Москва, сколь русскому твой зрак унылый страшен!
Исчезли здания вельможей и царей,
Все пламень истребил. Венцы затмились башен,
Чертоги пали богачей.

И там, где роскошь обитала
В сенистых рощах и садах,
Где мирт благоухал и липа трепетала,
Там ныне угли, пепел, прах.
В часы безмолвные прекрасной, летней ночи
Веселье шумное туда не полетит,
Не блещут уж в огнях брега и светлы рощи:
Все мертво, все молчит.

Утешься, мать градов России,
Воззри на гибель пришлеца.
Отяготела днесь на их надменны выи
Десница мстящая творца.

Взгляни: они бегут, озреться не дерзают,
Их кровь не престает в снегах реками течь;
Бегут — и в тьме ночной их глад и смерть сретают,
А с тыла гонит русский меч.

О вы, которых трепетали
Европы сильны племена,
О галлы хищные! и вы в могилы пали.
О страх! о грозны времена!
Где ты, любимый сын и счастья и Беллоны,
Презревший правды глас, и веру, и закон,
В гордыне возмечтав мечом низвергнуть троны?
Исчез, как утром страшный сон!

В Париже росс! — где факел мщенья?
Поникни, Галлия, главой.
Но что я вижу? Росс с улыбкой примиренья
Грядет с оливою златой.
Еще военный гром грохочет в отдаленье,
Москва в унынии, как степь в полнощной мгле,
А он — несет врагу не гибель, но спасенье
И благотворный мир земле.

О скальд России вдохновенный,
Воспевший ратных грозный строй,
В кругу товарищей, с душой воспламененной,
Греми на арфе золотой!
Да снова стройный глас героям в честь прольется,
И струны гордые посыплют огнь в сердца,
И ратник молодой вскипит и содрогнется
При звуках бранного певца.

Владимир Бенедиктов

Прометей

Стянут цепию железной,
Кто с бессмертьем на челе
Над разинутою бездной
Пригвожден к крутой скале?
То Юпитером казнимый
С похитительного дня —
Прометей неукротимый,
Тать небесного огня!
Цепь из кузницы Вулкана
В члены мощного титана
Вгрызлась, резкое кольцо
Сводит выгнутые руки,
С выраженьем гордой муки
Опрокинуто лицо;
Тело сдавленное ноет
Под железной полосой,
Горный ветер дерзко роет
Кудри, взмытые росой;
И страдальца вид ужасен,
Он в томленье изнемог,
Но и в муке он прекрасен,
И в оковах — всё он бог!
Всё он твердо к небу взводит
Силу взора своего,
И стенанья не исходит
Из поблеклых уст его. Вдруг — откуда так приветно
Что-то веет? — Чуть заметно
Крыл движенье, легкий шум,
Уст незримых легкий шепот
Прерывает тайный ропот
Прометея мрачных дум.
Это — группа нимф воздушных,
Сердца голосу послушных
Дев лазурной стороны,
Из пределов жизни сладкой
В область дольних мук украдкой
— Низлетела с вышины, —
И страдалец легче дышит,
Взор отрадою горит.
‘Успокойся! — вдруг он слышит,
Точно воздух говорит. —
Успокойся — и смиреньем
Гнев Юпитера смири!
Бедный узник! Говори,
Поделись твоим мученьем
С нами, вольными, — за что
Ты наказан, как никто
Из бессмертных не наказан?
Ты узлом железным связан
И прикован на земле
К этой сумрачной скале’. ‘Вам доступно состраданье, —
Начал он, — внимайте ж мне
И мое повествованье
Скройте сердца в глубине!
Меж богами, в их совете,
Раз Юпитер объявил,
Что весь род людской на свете
Истребить он рассудил.
‘Род, подобный насекомым!
Люди! — рек он. — Жалкий род!
Я вас молнией и громом
Разражу с моих высот.
Недостойные творенья!
Не заметно в вас стремленья
К светлой области небес,
Нет в вас выспреннего чувства,
Вас не двигают искусства,
Весь ваш мир — дремучий лес’.
Молча сонм богов безгласных,
Громоносному подвластных,
Сим словам его внимал,
Все склонились — я восстал.
О, как гневно, как сурово
Он взглянул на мой порыв!
Он умолк, я начал слово:
‘Грозный! ты несправедлив.
Страшный замысл твой — обида
Правосудью твоему? —
Ты ли будешь враг ему?
Грозный! Мать моя — Фемида
Мне вложила в плоть и кровь
К правосудию любовь.
Где же жить оно посмеет,
Где же место для него,
Если правда онемеет
У престола твоего?
Насекомому подобен
Смертный в свой короткий век,
Но и к творчеству способен
Этот бренный человек.
Вспомни мира малолетство!
Силы спят еще в зерне.
Погоди! Найдется средство —
И воздействуют оне’. Я сказал. Он стал ворочать
Стрелы рдяные в руках!
Гнев висел в его бровях,
‘Я готов мой гром отсрочить! ’ —
Возгласил он — и восстал. Гром отсрочен. Льется время.
Как спасти людское племя?
Непрерывно я искал.
Чем в суровой их отчизне
Двигнуть смертных к высшей жизни?
И загадка для меня
Разрешилась: дать огня!
Дать огня им — крошку света —
Искру в пепле и золе —
И воспрянет, разогрета,
Жизнь иная на земле.
В дольнем прахе, в дольнем хламе
Искра та гореть пойдет,
И торжественное пламя
Небо заревом зальет.
Я размыслил — и насытил
Горней пищей дольний мир, —
Искру с неба я похитил,
И промчал через эфир,
Скрыв ее в коре древесной,
И на землю опустил,
И, раздув огонь небесный,
Смертных небом угостил.
Я достиг желанной цели:
Искра миром принята —
И искусства закипели,
Застучали молота;
Застонал металл упорный
И, оставив мрак затворный,
Где от века он лежал,
Чуя огнь, из жилы горной
Рдяной кровью побежал.
Как на тайну чародея,
Смертный кинулся смотреть,
Как железо гнется, рдея,
И волнами хлещет медь.
Взвыли горны кузниц мира,
Плуг поля просек браздой,
В дикий лес пошла секира,
Взвизгнул камень под пилой;
Камень в храмы сгромоздился,
Мрамор с бронзой обручился,
И, паря над темным дном,
В море вдался волнорезом
Лес, прохваченный железом,
Окрыленный полотном.
Лир серебряные струны
Гимн воспели небесам,
И в восторге стали юны
Старцы, вняв их голосам.
Вот за что я на терзанье
Пригвожден к скале земной!
Эти цепи — наказанье
За высокий подвиг мой.
Мне предведенье внушало,
Что меня постигнет казнь,
Но меня не удержала
Мук предвиденных боязнь,
И с Юпитерова свода
Жребий мой меня послал,
Чтоб для блага смертных рода
Я, бессмертный, пострадал’. Полный муки непрерывной,
Так вещал страдалец дивный,
И, внимая речи той,
Нимфы легкие на воле
Об его злосчастной доле
Нежной плакали душой
И, на язвы Прометея,
Как прохладным ветерком,
Свежих уст дыханьем вея,
Целовали их тайком.

Александр Петрович Сумароков

Героида. Оснельда к Завлоху

Котора воздухом противна града дышет,
Трепещущей рукой к тебе, родитель, пишет.
Какими таинство словами мне зачать?
Мне трудно то, но, ах, еще трудней молчать!
Изображай, перо, мои напасти люты.
О день, плачевный день! Несносные минуты!
Пиши, несчастная, ты, дерзости внемля,
И открывай свой стыд. О небо, о земля,
Немилосердый рок, разгневанные боги!
Взвели вы в верх мя бед! А вы, мои чертоги,
Свидетели тоски и плача моего,
Не обличайте мя и стона вы сего!
Без обличения в печальном стражду граде,
И так я мучуся, как мучатся во аде.
Терзают фурии мою стесненну грудь,
И не могу без слез на солнце я взглянуть.
Внимай, родитель мой, внимай мою ты тайну,
Услышишь от меня вину необычайну:
Оснельда твоему… о злейшая напасть! —
Врагу любовница. Вини мою ты страсть,
Вини поступок мой и дерзостное дело,
Влеки из тела дух и рви мое ты тело,
Вини и осуждай на казнь мою любовь
И проклинай во мне свою преславну кровь,
Которая срамит тебя, твой род и племя.
Как я пришла на свет, кляни то злое время
И час зачатия несчастной дщери сей,
Котора возросла к досаде лишь твоей!
Не столько Кию сей наш град сопротивлялся,
Хореву сколько мой упорен дух являлся,
Воображала я себе по всякий час,
Непреходимый ров к любви лежит меж нас,
И чем сладчайшая надежда мя прельщает,
Что мне имети долг то вечно запрещает.
Бессонных множество имела я ночей
И удалялася Хоревовых очей.
Хотела, чтобы он был горд передо мною
И чел мя пленницей; он чел меня княжною.
Вражда твердила мне: Оснельде он злодей,
Любовь твердила мне, что верный друг он ей.
Встревоженная мысль страданьем утешалась,
И нежная с судьбой любовь не соглашалась.
С любовию мой долг боролся день и ночь.
Всяк час я помнила, что я Завлоху дочь,
Всяк час я плакала и, обмирая, млела,
Но должности борьбу любовь преодолела.
Словами князь любви мне точно не являл
И таинство сие на сердце оставлял.
Но в сей, увы! в день сей, ища себе ограды,
Иль паче своея лютейшия досады,
Как он известие свободы мне принес,
Вину мне радости, вину и горьких слез,
Что любит он меня, открыл сие мне ясно,
И что он знает то, что любит он напрасно
И для единого мучения себе,
Когда противно то, родитель мой, тебе.
А если то твоей угодно отчей воле,
В себе я кровь твою увижу на престоле
И подданных твоих от уз освобожду.
Оставь, родитель мой, оставь сию вражду,
Которой праведно Завлохов дух пылает,
Когда во дружество она прейти желает.
Преобрати в друзей ты мной своих врагов,
Для подданных своих, для имени богов
И для стенания отчаянныя дщери!
Не презри слез моих и скорбь тою измери,
Котора много лет в отеческой стране
Без облегчения крушила дух во мне!
На высочайшие взошла она степени;
Вообрази меня ты падшу на колени
И пораженную ужасною судьбой,
В отчаяньи своем стенящу пред тобой,
Рожденья час и день клянущу злом тревоги
И омывающу твои слезами ноги!
Во образе моем представь ты тени мрак,
Ланиты бледные и возмущенный зрак!
Воспомни ты, что я почти рожденна в бедстве
И бедность лишь одну имела я в наследстве!
Колико горестей Оснельда пренесла!
На троне родилась, во узах возросла.
Довольно счастие Оснельде было злобно.
Скончай ея беды! Сие тебе удобно.
Прими в сих крайностях рассудок ты иной
И сжалься, сжалься ты, родитель, надо мной!
А если пред отцом Оснельда тщетно стонет,
Так смерть моя твое удобней сердце тронет.