Все стихи про коня - cтраница 17

Найдено стихов - 583

Иван Никитин

Хозяин

Впряжён в телегу конь косматый,
Откормлен на диво овсом,
И бляхи медные на нём
Блестят при зареве заката.
Купцу дай, Господи, пожить:
Широкоплеч, как клюква, красен,
Казной от бед обезопасен,
Здоров, — о чём ему тужить?
Да мой купец и не горюет.
С какой-то бабой за столом
В особой горенке, вдвоём,
Сидит на мельнице, пирует.
Вода ревёт, вода шумит,
От грома мельница дрожит,
Идёт работа толкачами,
Идёт работа решетом,
Колёсами и жерновами —
И стукотня и пыль кругом…
Купец мой рюмку поднимает
И кулаком об стол стучит.
«И выпью!.. кто мне помешает?
И пью… сам чёрт не запретит!
Пей, Марья!..»
— «То-то, ненаглядный,
Ты мне на платье обещал…» —
«И кончено! Сказал — и ладно,
И будет так, как я сказал.
Мне что жена? Сыта, одета —
И всё… вот выпрягу коня
И прогуляю до рассвета,
И баста! Обними меня!..»
Вода шумит — не умолкает,
При свете месяца кипит,
Алмазной радугой сверкает,
Огнями синими горит.
Но даль темна и молчалива,
Огонь весёлый рыбака
Краснеет в зеркале залива,
Скользит по листьям лозняка.
Купец гуляет. Мы не станем
Ему мешать. В тиши ночной
Мы лучше в дом его заглянем,
Войдём неслышною стопой.
Уж поздно. Свечка нагорела.
Больной лежит и смерти ждёт.
Его лицо, как мрамор, бело,
И руки холодны, как лёд;
На лоб открытый кудри пали;
Остаток прежней красоты,
Печать раздумья и печали
Ещё хранят его черты.
Так, освещённые зарёю,
В замолкшем надолго лесу,
Листы осеннею порою
Ещё хранят свою красу.
Пора на отдых. Грудь разбита,
На сердце запеклася кровь —
И радость навек позабыта…
А ты, горячая любовь,
Явилась поздно. Доля, доля!
И если б раньше ты пришла, —
Какой бы здесь приют нашла?
Здесь труд и бедность, здесь неволя,
Здесь горе гнёзда вьёт свои,
И веет холод от порога,
И стены дома смотрят строго…
Здесь нет приюта для любви!
Лежит больной, лицо печально, —
И будто тенью лоб покрыт;
Так летом, только догорит
Румяной зорьки луч прощальный, —
Под сводом сумрачных небес
Стоит угрюм и тёмен лес.
Родная мать роняет слёзы,
Облокотясь на стол рукой.
Надежды, молодости грёзы,
Мир сердца — этот рай земной —
Всё унесло, умчало горе,
Как буйный вихрь уносит пыль,
Когда в степи шумит ковыль,
Шумит взволнованный, как море,
И догорает вся дотла
Грозой зажжённая ветла.
Плачь больше, бедное созданье!
И не слезами — кровью плачь!
Безвыходно твоё страданье
И беспощаден твой палач.
Невесела, невыносима,
Горька, как яд, твоя судьба:
Ты жизнь убила, как раба,
И не была никем любима…
Твой муж… но виноват ли он,
Что пьян, и груб, и неумён?
Когда б он мог подумать строго,
Как зла наделано им много,
Как много ран нанесено, —
Себя он проклял бы давно.
В борьбе тяжёлой ты устала,
Изнемогла и в грязь упала,
И в грязь затоптана толпой.
Увы! сгубил тебя запой!..
Твоя слеза на кровь походит…
Плачь больше!.. В воздухе чума!..
Любимый сын в могилу сходит,
Другой давно сошёл с ума.
Вот он сидит на лежанке просторной,
Голо острижен, и бледен, и хил;
Палку, как скрипку, к плечу прислонил,
Бровью и глазом мигает проворно,
Правой рукою и взад и вперёд
Водит по палке и песню поёт:
«На старом кургане, в широкой степи,
Прикованный сокол сидит на цепи.
Сидит он уж тысячу лет,
Всё нет ему воли, всё нет!
И грудь он когтями с досады терзает,
И каплями кровь из груди вытекает.
Летят в синеве облака,
А степь широка, широка…»
Вдруг палку кинул он, закрыл лицо руками
И плачет горькими слезами:
«Больно мне! больно мне! мозг мой горит.
Счастье тому, кто в могиле лежит!
Мать моя, матушка! полно рыдать!
Долго ли нам эту жизнь коротать?
Знаешь ли? Спальню запри изнутри,
Сторожем стану я подле двери.
«Прочь! — закричу я. — Здесь мать моя спит!..
Больно мне, больно мне! мозг мой горит!..»
Больной всё слушал эти звуки,
Горел на медленном огне,
Сказать хотел он: дайте мне
Хоть умереть без слёз и муки!
Ужель не мог я от судьбы
Дождаться мира в час кончины,
За годы думы и кручины,
За годы пытки и борьбы?
Иль эти пытки шуткой были?
Иль мало, среди стен родных,
Отравой зла меня поили?
Иль вместо слёз из глаз моих
Текла вода на изголовье,
Когда, губя своё здоровье,
Я думал ночи безо сна —
Зачем мне эта жизнь дана?
И, догорающий в постели,
Всю жизнь припомнив с колыбели,
Хотел он на своём пути
Хоть точку светлую найти —
И не сыскал.
Так в полдень жгучий,
Спустившись с каменистой кручи,
Томимый жаждой, пешеход
Искать ключа в овраг идёт.
И долго там, усталый, бродит,
И влаги капли не находит,
И падает, едва живой,
На землю с болью головной…
«Ну, отпирай! Заснули скоро!..» —
Ударив в ставень кулаком,
Хозяин крикнул под окном…
Печальный дом, приют раздора!
Нет, тяжело срывать покров
С твоих таинственных углов,
Срывать покров, как уголь, чёрный!
Угрюм твой вид, как гроба вид,
Как место казни, где стоит
С железной цепью столб позорный
И плаха с топором лежит!..
За то, что здесь так мало света,
Что воздух солнцем не согрет,
За то, что нет на мысль ответа,
За то, что радости здесь нет,
Ни ласк, ни милого объятья,
За то, что гибнет человек, —
Я шлю тебе мои проклятья,
Чужой оплакивая век!..

Михаил Матвеевич Херасков

К сатирической музе

Оставь и не лишай меня, о муза! лиры,
Не принуждай меня писать еще сатиры.
Не столько быстр мой дух, не столько остр мой слог,
Чтоб я пороки гнать иль им смеяться мог.
Привыкнув воспевать хвалы делам преславным,
Боюсь сатириком стать низким и несправным.
Слог портится стихов от частых перемен;
К тому ж я не Депро, не Плавт, не Диоген:
Противу первого я слабым признаваюсь,
С вторым не сходен дух, быть третьим опасаюсь.
И так уж думают, что я, как Тимон, дик,
Что для веселостей не покидаю книг.
А сверх всего, хотя б за сатиры я взялся,
Чему ты хочешь, чтоб в сатире я смеялся?
Изображением страстей она жива,
Одушевляется чрез острые слова;
Взводить мне на людей пороки — их обижу.
Я слабости ни в ком ни маленькой не вижу.
Здесь защищают все достоинства свои:
Что кривды нет в судах, божатся в том судьи.
Что будто грабят всех — так, может быть, то ложно.
Не лицемерствуют они, живут набожно.
Отцы своих детей умеют воспитать,
И люди взрослые не знают, что мотать.
Законники у нас ни в чем не лицемерны;
Как Еве был Адам, женам мужья так верны.
Надень ты рубищи, о муза! и суму,
Проси ты помощи нищетству своему;
Увидишь, что богач дверь к щедрости отворит
И наградить тебя полушкой не поспорит.
Не щедрый ли то дух — взяв тысячный мешок,
Полушкою ссудить? ведь это не песок.
Размечешься совсем, когда не жить потуже,
А нищий богача, ты знаешь, сколько хуже.
Так вздумаешь теперь, что много здесь скупых, —
Никак! и с фонарем ты в день не найдешь их;
То скупость ли, скажи, чтоб денежки беречь,
Не глупость скупо жить, давнишняя то речь.
Что кто-нибудь живет воздержно, ест несладко —
Так пищу сладкую ему, знать, кушать гадко;
Хотя он редьку ест, но ест, как ананас,
Ничем он через то не обижает нас;
Что видим у него на платье дыр немало —
Знать, думает, что так ходить к нему пристало;
Ты скажешь, если он так любит быть одет,
На что ж он с росту рост бессовестно берет?
Изрядный то вопрос! Он должников тем учит;
Когда их не сосать, так что ж он с них получит?
Не философ ли он, что так умно живет?
В заплате нам долгов он исправляет свет.
Все добрым нахожу, о чем ни начинаю, —
Чему ж смеяться мне? я истинно не знаю.
Ты хочешь, чтоб бранил отважных я людей,
Но где ж бы взяли мы без них богатырей?
Герой из драчуна быть может и буяна
И может превзойти впоследок Тамерлана.
На что осмеивать великий столько дух?
Когда б не смелым быть, бояться б должно мух.
Картежники тебе, как. кажется, не нравны,
Не все ли чрез войну мы быть родимся славны?
Не надобно ли .нам и для себя пожить?
Когда не картами, так чем дух веселить?
«Стихами», — скажешь ты, — какое наставленье!
«Чтоб, благородное оставя упражненье,
Я стал читать стихи!» — картежник говорит.
Но что ж ты думаешь, он это худо мнит?
Поверь, чтоб, слыша то, я ввек не рассердился.
Конем родился конь, осел ослом родился,
И тяжко бы ослу богатыря возить,
А лошади в ярме пристало ль бы ходить?
Всяк в оном и удал, кто дух к чему имеет,
И каждый в том хитер, о чем кто разумеет.
Не слушает твоей картежник чепухи,
Масть к масти прибирать — и это ведь стихи;
И игры, как стихи, различного суть роду,
И льзя из них сложить элегию иль оду;
Сорвавши карта банк прославит игреца,
А, тысячный теряв рест, трогает сердца.
Итак, мы некое имеем с ними свойство;
За что ж нам приходить чрез ссоры в беспокойство?
Оставим их в игре, они оставят нас;
Не страшен нашему картежничий Парнас;
Итак, не нахожу в них, кроме постоянства.
Что ж, муза! ты еще терпеть не можешь пьянства.
Весьма бы хорошо исправить в этом свет,
Чтоб пьянство истребить, да средства в оном нет.
Притом подвержены тому вы, музы, сами;
Поите вы творцов Кастальскими струями,
И что восторгом звал ликующий Парнас,
Так то-то самое есть пьянство здесь у нас.
Чему же мне велишь, о муза! ты смеяться?
Коль пьянству? Так за вас мне прежде всех приняться;
Не лучше ли велишь молчанье мне блюсти?
У нас пороков нет, ищи в других; прости!

Василий Жуковский

Ахилл

Отуманилася Ида;
‎Омрачился Илион;
Спит во мраке стан Атрида;
‎На равнине битвы сон.
Тихо все… курясь, сверкает
‎Пламень гаснущих костров,
И протяжно окликает
‎Стражу стража близ шатров.

Над Эгейских вод равниной
‎Светел всходит рог луны;
Звезды спящею пучиной
‎И брега отражены;
Виден в поле опустелом
‎С колесницею Приам:
Он за Гекторовым телом
‎От шатров идет к стенам.

И на бреге близ кургана
‎Зрится сумрачный Ахилл;
Он один, далек от стана;
‎Он главу на длань склонил.
Смотрит вдаль — там с колесницей
‎На пути Приама зрит:
Отирает багряницей
‎Слезы бедный царь с ланит.

Лиру взял; ударил в струны;
‎Тих его печальный глас:
«Старец, пал твой Гектор юный;
‎Свет души твоей угас;
И Гекуба, Андромаха
‎Ждут тебя у градских врат
С ношей милого им праха…
‎Жизнь и смерть им твой возврат.

И с денницею печальной
‎Воскурится фимиам,
Огласятся погребальной
‎Песнью каждый дом и храм;
Мать, отец, вдова с мольбою
‎Пепел в урну соберут,
И молитвы их герою
‎Мир в стране теней дадут.

О Приам, ты пред Ахиллом
‎Здесь во прах главу склонял;
Здесь молил о сыне милом,
‎Здесь, несчастный, ты лобзал
Руку, слез твоих причину…
‎Ах! не сетуй; глас небес
Нам одну изрек судьбину:
‎И меня постиг Зевес.

Близок час мой; роковая
‎Приготовлена стрела;
Парка, жребию внимая,
‎Дни мои уж отвила;
И скрыпят врата Аида;
‎И вещает грозный глас:
Все свершилось для Пелида;
‎Факел дней его угас.

Верный друг мой взят могилой;
‎Брата бой меня лишил —
Вслед за ним с земли унылой
‎Удалится и Ахилл.
Так судил мне рок жестокий;
‎Я паду в весне моей
На чужом брегу, далеко
‎От Пелеевых очей.

Ах! и сердце запрещает
‎Доле жить в земном краю,
Где уж друг не услаждает
‎Душу сирую мою.
Гектор пал — его паденьем
‎Тень Патрокла я смирил;
Но себе за друга мщеньем
‎Путь к Тенару проложил.

Ты не жди, Менетий, сына;
‎Не придет он в отчий дом…
Здесь Эгейская пучина
‎Пред его шумит холмом;
Спит он… смерть сковала длани,
‎Позабыл ко славе путь;
И призывный голос брани
‎Не вздымает хладну грудь.

И Ахилл не возвратится;
‎В доме отчем пустота
Скоро, скоро водворится…
‎О Пелей, ты сирота.
Пронесется буря брани —
‎Ты Ахилла будешь ждать
И чертог свой в новы ткани
‎Для приема убирать;

Будешь с берега уныло
‎Ты смотреть — в пустой дали
Не белеет ли ветрило,
‎Не плывут ли корабли?
Корабли придут от Трои —
‎А меня ни на одном;
Там, где билися герои,
‎Буду спать — и вечным сном.

Тщетно, смертною борьбою
‎Мучим, будешь сына звать
И хладеющей рукою
‎Вкруг себя его искать —
С милым светом разлученья
‎Глас его не усладит;
И на брег воды забвенья
‎Зов отца не долетит.

Край отчизны, светлы воды,
‎Очарованны места,
Мирт, олив и лавров своды,
‎Пышных долов красота,
Расцветайте, убирайтесь,
‎Как и прежде, красотой;
Как и прежде, оглашайтесь,
‎Кликом радости одной;

Но Патрокла и Ахилла
‎Никогда вам не видать!
Воды Сперхия, сулила
‎Вам рука моя отдать
Волоса с моей от брани
‎Уцелевшей головы…
Все Патроклу в дар, и дани
‎Уж моей не ждите вы.

Кони быстрые, из боя
‎(Тайный рок вас удержал)
Вы не вынесли героя —
‎И на щит он мертвый пал;
Кони бодрые, ретивы,
‎Что ж теперь так мрачны вы?
По земле влачатся гривы;
‎Наклонилися главы;

Позабыта пища вами;
‎Груди мощные дрожат;
Слышу стон ваш, и слезами
‎Очи гордые блестят.
Знать, Ахиллов пред собою
‎Зрите вы последний час;
Знать, внушен был вам судьбою
‎Мне конец вещавший глас…

Скоро!.. лук свой напрягает
‎Неизбежный Аполлон,
И пришельца ожидает
‎К Стиксу черному Харон.
И Патрокл с брегов забвенья
‎В полуночной тишине
Легкой тенью сновиденья
‎Прилетал уже ко мне.

Как зефирово дыханье,
‎Он провеял надо мной;
Мне послышалось призванье,
‎Сладкий глас души родной;
В нежном взоре скорбь разлуки
‎И следы минувших слез…
Я простер ко брату руки…
‎Он во мгле пустой исчез.

От Скироса вдаль влекомый,
‎Поплывет Неоптолем;
Брег увидит незнакомый
‎И зеленый холм на нем;
Кормщик юноше укажет,
‎Полный думы, на курган —
«Вот Ахиллов гроб (он скажет);
‎Там вблизи был греков стан.

Там, ужасный, на ограде
‎Нам явился он в ночи —
Нестерпимый блеск во взгляде,
‎С шлема грозные лучи —
И трикраты звучным криком
‎На врага он грянул страх,
И троянец с бледным ликом
‎Бросил щит и меч во прах.

Там, Атриду дав десницу,
‎С ним союз запечатлел;
Там, гремящий, в колесницу
‎Прянув, к Трое полетел;
Там по праху за собою
‎Тело Гекторово мчал
И на трепетную Трою
‎Взглядом мщения сверкал!»

И сойдешь на брег священный
‎С корабля, Неоптолем,
Чтоб на холм уединенный
‎Положить и меч и шлем;
Вкруг уж пусто… смолкли бои;
‎Тихи Ксант и Симоис;
И уже на грудах Трои
‎Плющ и терние свились.

Обойдешь равнину брани…
‎Там, где ратовал Ахилл,
Уж стадятся робки лани
‎Вкруг оставленных могил;
И услышишь над собою
‎Двух невидимых полет…
Это мы… рука с рукою…
‎Мы, друзья минувших лет.

Вспомяни тогда Ахилла:
‎Быстро в мире он протек;
Здесь судьба ему сулила
‎Долгий, но бесславный век;
Он мгновение со славой,
‎Хладну жизнь презрев, избрал
И на друга труп кровавый,
‎До могилы верный, пал».

Он умолк… в тумане Ида;
‎Отуманен Илион;
Спит во мраке стан Атрида;
‎На равнине битвы сон;
И курясь, едва сверкает
‎Пламень гаснущих костров;
И протяжно окликает
‎Стража стражу близ шатров.

Дмитрий Борисович Кедрин

Сказка про белую ведмедь и про Шмидтову бороду

То не странник идет, не гроза гремит,
Не поземка пылит в глаза ему,—
То приехал в Кремль бородатый Шмидт
К самому Большому Хозяину.

И сказал ему тот: «Снарядить вели
Самолет, коль саньми не едется.
Полетай ты на Север, на пуп земли,
Там живет госпожа ведмедица.

Перед нею костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби.
В колдовском котелке она дождь варит
И туман пущает из проруби.

Оттого где не надо идут дожди,
А где надобен дождь, там засуха.
Ты к ведмедице той долети-дойди
И котел этот спрячь за пазуху».

Возле пупа земли на плавучий лед
Опускался с неба туманного
Краснокрылый конь — гидросамолет
Михаила свет Водопьянова.

Выползал на снега голубой песец,
Говорил человечьим голосом:
«Не довольно ли вам в облаках висеть?
Не зазорно ль шуметь над полюсом?

Подобру говорю: убирайтесь прочь! —
Лаял, злобно наморщив усики. —
Напущу я на вас на полгода ночь,
Поглядим тогда, как вы струсите!»

Отвечал Водопьянов: «Уймись, дружок!
На полгода ночь? Эка невидаль! —
На борту самолета фонарь зажег:
— Вишь, мы солнце поймали неводом».

Выплывал тогда из моря кит-кашалот,
Говорил человечьим голосом:
«Это кто в окиян опускает лот,
Колет льдину киркой над полюсом?

Полно в море вымеривать глубину!
Я незваных гостей не жалую,
Я хвостом махну — целый дом сомну,
А не то вашу льдину малую!»

Тут, картечною пулей заряжено,
Громыхнуло ружье Папанина.
Охнул кит-кашалот и ушел на дно,
Меткой пулей под сердце раненный.

И пошли они, и пришли они
На огонь, что в сугробах светится.
Под скалой ледяной в голубой тени
Там сидит госпожа ведмедица.

Перед нею костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби,
В колдовском котелке она дождь варит
И туман пущает из проруби.

Увидала людей госпожа ведмедь,
Говорит человечьим голосом:
«Понапрасну вы вздумали володеть
Моей вотчиной — белым полюсом.

Я хозяйка тут ровно тыщу лет.
Против белых стуж вам не выстоять:
У вас шерсти нет, у вас реву нет,
У вас нет в ногах бегу быстрого.

Чтоб никто из вас мне попенять не мог,
По угодьям моим немереным
Вы поспорьте-ка быстротою ног
С моей лошадью — ветром северным.

Как стрелу, я спущу его с тетивы,
С золотого лука-оружия,
И назавтра в железную дверь Москвы
Он задует дождем и стужею».

«Коли после его хоть на миг придешь —
Признавай тогда мою волю сам,
А скорее его добежишь — ну-к што ж! —
Володей тогда белым полюсом!»

Не окончила старая похвальбы,
Ан глядит: через миг без малого
Над плавучею льдиною из Москвы
Загудела машина Чкалова.

«Это кто же над полюсом в аккурат
Пролетел, не причалив к берегу?»
Отвечает Папанин: «Молодший брат
Погулять полетел в Америку».

«Снимем, — просит ведмедь, — мой заклад с коня,
А давай-ка поспорим голосом:
Коли ежели крикнешь громчей меня,
Володей тогда белым полюсом!»

Пасть раскрыла ведмедица, как жерло…
Тут, не знаю — с небес, со стенки ли,
Точно гром, раскатилось: «Алло! Алло!»
То Москва вызывала Кренкеля.

«Это кто же такой великан большой,
Да и где он у вас хоронится?»
— «Из кремлевской палаты мой брат старшой
Запросил об моем здоровьице».

«Ну, — сказала ведмедица, — голос — да!
А давай же поспорим волосом:
У кого повальяжнее борода,
Так тому володеть и полюсом!»

Тут на лед из палатки выходит Шмидт.
Что ведмежий мех? Так, безделица.
Борода у него на ветру дымит,
Развороченным флагом стелется!

Взял в кулак свою крепкую седину,
Осрамил ведмедицу белую:
«Вот сейчас, — говорит, — бородой тряхну,
Так такую ль бурю изделаю!

Что ты есть? — говорит. — Ничего! Ведмедь!
Так тебе ль верховодить полюсом?
Не умеешь ни бегать, а ни реветь,
Ни умом не вышла, ни волосом!

Уходи-ка, убогая, от греха.
Ведь игра-то велась по правилам?..»
И ушла ведмедь. Даже впопыхах
Колдовской котелок оставила.

А на льдине плавучей маяк зажгли,
Засиял он звездою белою.
Там Папанин сидит на пупу земли,
Он сидит и погоду делает.

Перед ним костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби.
Он и ведро варит, и дожди варит,
И туман пущает из проруби.

Если тучу сварит — путевой листок
Нацепляет на брюхо сразу ей:
«Полетай, мол, ты, облако, на Восток,
Покропи над Середней Азией».

Если сварится ведро — Папанин рад.
Направляет он светлым донышком
На далекий на город на Ленинград
Золотое красное солнышко.

И пылает маяк на пупу земли,
Будто острый алмаз отточенный,
И плывут на огонь его корабли
По морям нашей вольной вотчины!

Роберт Саути

Королева Урака и пять мучеников

Пять чернецов в далекий путь идут;
Но им назад уже не возвратиться;
В отечестве им боле не молиться:
Они конец меж нехристей найдут.

И с набожной Уракой королевой,
Собравшись в путь, прощаются они:
«Ты нас в своих молитвах помяни,
А над тобой Христос с Пречистой Девой!

Послушай, три пророчества тебе
Мы, отходя, на память оставляем;
То суд небесный, он неизменяем;
Смирись, своей покорствуя судьбе.

В Марокке мы за веру нашей кровью
Омоем землю; там в последний час
Прославим мы Того, кто сам за нас
Мучение приял с такой любовью.

В Коимбру наши грешные тела
Перенесут: на то святая воля,
Дабы смиренных мучеников доля
Для христиан спасением была.

И тот, кто первый наши гробы встретит
Из вас двоих, король иль ты, умрет
В ту ночь: наутро новый день взойдет,
Его ж очей он боле не осветит.

Прости же, королева, Бог с тобой!
Вседневно за тебя молиться станем,
Пока мы живы; и тебя помянем
В ту ночь, когда конец настанет твой».

Пять чернецов, один после другова
Благословив ее, в свой путь пошли
И в Африку смиренно понесли
Небесный дар учения Христова.

«Король Альфонзо, знает ли что свет
О чернецах? Какая их судьбина?
Приял ли ум царя Мирамолина
Ученье их? Или уже их нет?»

«Свершилося великое их дело:
В небесную они вступили дверь;
Пред Господом стоят они теперь
В венце, в одежде мучеников белой.

А их тела, под зноем, под дождем,
Лежат в пыли, истерзаны мученьем;
И верные почтить их погребеньем
Не смеют, трепеща перед царем».

«Король Альфонзо, из земли далекой
Какая нам о мучениках весть?
Оказана ль им погребенья честь?
Смягчился ли Мирамолин жестокой?»

«Свирепый мавр хотел, чтоб их тела
Без погребенья честного истлели,
Чтоб расклевал их вран иль псы их сели,
Чтоб их костей земля не приняла.

Но Божии там молнии пылали;
Но Божий гром всечасно падал там;
К почиющим в нетлении телам
Ни пес, ни вран коснуться не дерзали.

Мирамолин, сим чудом поражен,
Подумал: нам такие страшны гости.
И Педро, брат мой, взял святые кости;
Уж на пути к Коимбре с ними он».

Все алтари Коимбрские цветами
И тканями богатыми блестят;
Все улицы Коимбрские кипят
Шумящими, веселыми толпами.

Звонят в колокола, кадят, поют;
Священники и рыцари в собранье;
Готово все начать торжествованье,
Лишь короля и королеву ждут.

«Пойдем, жена моя Урака, время!
Нас ждут; собрался весь духовный чин». —
«Поди, король Альфонзо, ты один,
Я чувствую болезни тяжкой бремя».

«Но мощи мучеников исцелят
Твою болезнь в единое мгновенье:
За прежнее твое благоволенье
Они теперь тебя вознаградят.

Пойдем же им во сретение с ходом;
Не замедляй процессии святой;
То будет грех и стыд для нас с тобой,
Когда мощей не встретим мы с народом».

На белого коня тогда она
Садится; с ней король; они за ходом
Тихонько едут; все кипит народом;
Дорога вся как цепь людей одна.

«Король Альфонзо, назади со мною
Не оставайся ты; спеши вперед,
Чтоб первому, предупредя народ,
Почтить святых угодников мольбою.

Меня всех сил лишает мой недуг,
И нужен мне хоть миг отдохновенья;
Последую тебе без замедленья...
Спеши ж вперед со свитою, мой друг».

Немедленно король коню дал шпоры
И поскакал со свитою вперед;
Уж назади остался весь народ,
Уж вдалеке их потеряли взоры.

Вдруг дикий вепрь им путь перебежал.
«Лови! лови!» (к своим нетерпеливый
Кричит король) — и конь его ретивый
Через поля за вепрем поскакал.

И вепря он гоняет. Той порою
Медлительно во сретенье мощей
Идет Урака с свитою своей,
И весь народ валит за ней толпою.

И вдалеке представился им ход:
Идут, поют, несут святые раки;
Уже они пред взорами Ураки,
И с нею в прах простерся весь народ.

Но где ж король?.. Увы! Урака плачет:
Исполниться пророчеству над ней!
И вот, глядит... со свитою своей,
Оконча лов, король Альфонзо скачет.

«Угодники святые, за меня
Вступитеся! (она гласит, рыдая)
Мне помоги, о Дева Пресвятая,
В последний час решительного дня».

И в этот день в Коимбре все ликует;
Народ поет; все улицы шумят;
Нерадостен лишь королевин взгляд;
На празднике одна она тоскует.

Проходит день, и праздник замолчал;
На западе давно уж потемнело;
На улицах Коимбры опустело;
И тихо час полночный наступал.

И в этот час во храме том, где раки
Угодников стояли, был монах:
Святым мощам молился он в слезах;
То был смиренный духовник Ураки.

Он молится... вдруг час полночный бьет;
И поражен чудесным он виденьем;
Он видит: в храм с молитвой, с тихим пеньем
Толпа гостей таинственных идет.

В суровые одеты власяницы,
Веревкою обвязаны простой;
Но блеск от них исходит не земной,
И светятся преображенны лицы.

И в сонме том блистательней других
Являлися пять иноков, как братья;
Казалось, кровь их покрывала платья,
И ветви пальм в руках сияли их.

И тот, кто вел пришельцев незнакомых,
Казалось, был еще земли жилец;
Но и над ним горел лучей венец,
Как над святой главою им ведомых.

Пред алтарем они, устроясь в ряд,
Запели гимн торжественно-печальный:
Казалося, свершали погребальный
За упокой души они обряд.

«Скажите, кто вы? (чудом изумленной,
Спросил святых пришельцев духовник)
О ком поет ваш погребальный лик?
О чьей душе вы молитесь блаженной?»

«Угодников святых ты слышишь глас;
Мы братья их, пять чернецов смиренных:
Сопричтены за муки в лик блаженных;
Отец Франциск живой предводит нас.

Исполнили мы королеве данный
Обет: ее теперь возьмет земля;
Поди отсель, уведомь короля
О том, чему ты зритель был избранный».

И скрылось все... Оставив храм, чернец
Спешит к Альфонзу с вестию печальной...
Вдруг тяжко звон раздался погребальной:
Он королевин возвестил конец.

Адам Мицкевич

Фapыс

Фapыс.
З Mицкевичa (*).
Як човен веселый, видчалывшы в море,
По сыним крыштали за витром летыть
И весламы воду и пиныть и opе,
Лебежею шыею в хвылях шумыть:
Так дыкый Арап, поводы видпустывшы
Коню вороному, в пустыню бижыть:
Кинь шыбкый копыты в писку пошопывшы,
Як крыця гаряча в води, клекотыть.
Вже кинь мий по морю сухому ныря
И хвылю писчану грудьми ростына,
Далше—глыбще, далше—глыбше;
В гору курява выхрыть —
Далше—выще, далше—выще,
По-над пылью кинь летыть.
Мий кинь вороный так як хмара лишае,
И лысина в лоби—як з мисяца риг,
И шовкова грыва по витрови мае,
Кругом блыскавкы роскыдае з-пид ниг.
Мчы литавче билоногый!
Лис и горы—прич з дорогы!
Дармо мене пальма в поли
Жде з шышкамы й холодком —
Утикаю я по воли —
Пальма скрылася з стыдом
И в повитри утонула
И шелестом лысця з гинця усмихнулась.
Там скалы—понура сторожа пустынь —
Пиддержують неба кинци головою (**)!
И дражнять що гупа копытамы кинь,
И сварятця слидом за мною:
О невиглас!—де вин гопыть,
Там вид сонця весь скыпыть;
Де пискамы кинь летыть —
Головы там не прыклоныть
Пид шатер серед пустынь —
Небо там шатер одын.
Тилко скалы там ночують,
Тилко звизды там кочують.
Витер свару розимчав;
Я прйсвыснув—кинь помчав.
Глядь назад—понури скалы,,..
Вси вид мене повтикалы:
Довгым рядом в степ бижать, —
Слызлы—слиду их незнать.
Грак, почувши що сварятца горы, гадае,
Що в пусгаыни коня й бедуина пиймае,
И, росправывшы крыла, погнався гинцем —
Трычи голову чорным обвив обручем (**):
Чую, кракнув, запах трупий,
Сам ты глупый, кинь твий глупый:
Хоч найты в писках дорогы,
Хоче паши билоногый:
Лышня праця:—хшо зайшов —
Не выходыть видциль знов.
Сым шляхом витры блукают —
Слид писками замитають.
Трав лука ся не несе —
Ся лука гадюк пасе.
Тилко трупы тут кочуют —
Тут тилко гракы кочуют. —
И крачачы когти на мене справляв;
З граком мы зиглянулысь око на око —
Хтож злякавсь?—Грак злякавсь и порвався высоко. —
Я хотив накарать и майдай напынавсь
И очыма грака я слидыв за собою —
Грак мий чорною плямкою в витри повыс:
Показавсь горобцем—и жуком—и бжолою, —
A дали в повитри цилком ростопывсь.
Мчы, литавче билоногый!
Скалы и гракы—з дорогы!
Я оглянувсь—аж з Захиду хмара летыть
На крылах шырокых по сыньому склепу:
В неби хмара гинцем так хотила прослыть,
Як литав вороным я по степу, —
И завысла надо мною
З витром свыснула враждою:
О невиглас!—там тоби
Спека груды вси ростопышь;
Дощык з хмары не окропыть
Курявы на голови.
Джерело в писку степовим
Не озвеця срибным сдовом.
Росу там—к земли не ссяде —
Вльот голодный витер краде.
Дармо, дармо лякае; я мчусь по писках:
Хмара, мов занудывшись, по небу слоняе,
Нызче голову склоняе
И застряла на горах.
Аще раз як хмару очыма я скынув —
Ьии за всим небом позаду покынув:
Що в серци ховала—я бачыв в очах:
Обимлила, счервонила
И вид злосты поблиднила —
A дали счорнцла як труп и сховалась в горах.
Мчы, литавче билоногый!
Грак и хмары—причь з дорогы!
Око небо обвело;
Я оглянувсь коло себе:
Ни в пустыни, ни на неби
Вже никого не було.
Мертвый степ—и свит настав —
Людських ниг не циловав. —
Все там сном мертвецькым спыть,
Як звиряк ватага дыка
Не боитця, не бижыть
Вперше вздрившы чоловика.
Мий Боже!—тут я вже не першый!—в писках
Чи люды, чи видьмы в степу бованиють?
Чи бродять, чи добычи ждуть там в горах?
Ьиздци вси як сниг и ьих коии билиють!
Прыбиг—вси ни-з мисця; гукнув—вси мовчать!—то кисткы:
Стародавня каравана
Витром з пискив выгрибана.
На шкилетах верблюжых—з людей маслакы:
В ямы, де лежалы очи,
В голи щокы, мижь кисток,
Буйный вишер пискы точыть….
И ворожыть той писок:
Бедуине ошуканыц! —
Де лежит—там гураганы!
Не боюсь;—кинь мчышся вскок.
Мчы, литавче билоногый!
Видьмы, гураган—з дорогы!
Гураган, старшый брат з Афрыканськых выхрив
Серед степу гуля, серед жовтых пискив:
Мене зуздрив здалека—я став оглядаты,
Вертячыся на мисти—соби затумив:
Що-за выхор летить?… З моих меншых братив
Мабуть вырвавсь, никчемный, писок розмитаты…
Як посьмив вин мое дидивське розсыпаты?
Заревив,—и до мене горою порвавсь,
Зблид, посынив, що я не втикав, не здякавсь;
Землю рыв, писок сыпучый,
Всю Арапию измучыв
И, як грып-птах, мене з вороного зирвав;
Виддыхом огныстым палыть,
Крылами куряву палыть,
Кыда вверх, об землю бье,
Крутыть, рве, писок шпуе; —
Вырвавсь я " борюся смило,
Рву, клочком писок несу,
Роздираю иого птило
И зубамы мчу, грызу --.
Гураган з моих рук хотив в небо втекты —
Та не вырвавсь: в пив-тила зирвався и рунув
И пищаным дощем мене зверху облыв,
Але лиг быля ниг моих валом—и лунув.
Виддохнув я!—На звизды тоди поглядив —
И все небо як-раз—золотыми очыма —
Зрило все на Бедуина,
Бо причь мене нихто на земли там не жыв.
Як-то любо по воли дыхнуты грудьмы! —
Виддохнув я так шыроко,
Що повитря в Арбыстани
Ледви на виддышку стане.
Як-то любо поглянуть очыма всимы! —
Роспистерлось мое око
Так далеко, так шыроко,
Що билш свита засяга,
Ниж—як небо заляга.
Як-то любо розкынутьця серед степив! —
Я роскынувся тилом и рукы розняв
И здаетця свит з Зходу на Захид обняв:
Моя думка в повитри лишае и рветця
Выще, выще и выще—аж в небо несетця:
Як бжола топыть, з жалом кинец животив--
Так я—з думкою й душу у небо втопыв.
Л. Боровиковский.

Владимир Гиляровский

Стенька Разин

I

Гудит Москва. Народ толпами
К заставе хлынул, как волна,
Вооруженными стрельцами
Вся улица запружена.
А за заставой зеленеют
Цветами яркими луга,
Колеблясь, волны ржи желтеют,
Реки чернеют берега…
Дорога серой полосою
Играет змейкой между нив,
Окружена живой толпою
Высоких придорожных ив.
А по дороге пыль клубится
И что-то движется вдали:
Казак припал к коню и мчится,
Конь чуть касается земли.
— Везем, встречайте честью гостя.
Готовьте два столба ему,
Земли немного на погосте,
Да попросторнее тюрьму.
Везем!
И вот уж у заставы
Красивых всадников отряд,
Они в пыли, их пики ржавы,
Пищали за спиной висят. Везут телегу.
Палачами окружена телега та,
На ней прикованы цепями
Сидят два молодца. Уста
У них сомкнуты, грустны лица,
В глазах то злоба, то туман…
Не так к тебе, Москва-столица,
Мечтал приехать атаман
Низовой вольницы! Со славой,
С победой думал он войти,
Не к плахе грозной и кровавой
Мечтал он голову нести!
Не зная неудач и страха,
Не охладивши сердца жар,
Мечтал он сам вести на плаху
Дьяков московских и бояр.
Мечтал, а сделалось другое,
Как вора, Разина везут,
И перед ним встает былое,
Картины прошлого бегут:
Вот берега родного Дона…
Отец замученный… Жена…
Вот Русь, народ… Мольбы и стона
Полна несчастная страна…
Монах угрюмый и высокий,
Блестит его орлиный взор…
Вот Волги-матушки широкой
И моря Каспия простор…
Его ватага удалая —
Поволжья бурная гроза…
И персиянка молодая,
Она пред ним… Ее глаза
Полны слезой, полны любовью,
Полны восторженной мечты…
Вот руки, облитые кровью, —
И нет на свете красоты!
А там все виселицы, битвы,
Пожаров беспощадных чад,
Убийства в поле, у молитвы,
В бою… Вон висельников ряд
На Волге, на степных курганах,
В покрытых пеплом городах,
В расшитых золотом кафтанах,
В цветных боярских сапогах…
Под Астраханью бой жестокий…
Враг убежал, разбитый в прах…
А вот он ночью, одинокий,
В тюрьме, закованный в цепях…
И надо всем Степан смеется,
И казнь, и пытки — ничего.
Одним лишь больно сердце бьется:
Свои же выдали его.

II

Утро ясно встает над Москвою,
Солнце ярко кресты золотит,
А народ еще с ночи толпою
К Красной площади, к казни спешит.
Чу, везут! Взволновалась столица,
Вся толпа колыхнула волной,
Зачернелась над ней колесница
С перекладиной, с цепью стальной…
Атаман и разбойник мятежный
Гордо встал у столба впереди.
Он в рубахе одет белоснежной,
Крест горит на широкой груди.
Рядом с ним и устал, и взволнован,
Не высок, но плечист и сутул,
На цепи на железной прикован,
Фрол идет, удалой эсаул;
Брат любимый, рука атамана,
Всей душой он был предан ему
И, узнав, что забрали Степана,
Сам охотно явился в тюрьму.
А на черном, высоком помосте
Дьяк, с дрожащей бумагой в руках,
Ожидает желанного гостя,
На лице его злоба и страх,
И дождался. На помост высокий
Разин с Фролкой спокойно идет,
Мирно колокол где-то далекий
Православных молиться зовет;
Тихо дальние тянутся звуки,
А народ недвижимый стоит:
Кровожадный, ждет Разина муки —
Час молитвы для казни забыт…
Подошли. Расковали Степана,
Он кого-то глазами искал…
Перед взором бойца-атамана,
Словно лист, весь народ задрожал.
Дьяк указ «про несказанны вины»
Прочитал, взял бумагу в карман,
И к Степану с секирою длинной
Кат пришел… Не дрогнул атаман;
А палач и жесток и ужасен,
Ноздри вырваны, нет и ушей,
Глаз один весь кровавый был красен, —
По сложенью медведя сильней.
Взял он за руку грозного ката
И, промолвив, поник головой:
— Перед смертью прими ты за брата,
Поменяйся крестом ты со мной.
На глазу палача одиноком
Бриллиантик слезы заблистал, —
Человек тот о прошлом далеком,
Может быть, в этот миг вспоминал…
Жил и он ведь, как добрые люди,
Не была его домом тюрьма,
А потом уж коснулося груди,
Раскалённое жало клейма,
А потом ему уши рубили,
Рвали ноздри, ременным кнутом
Чуть до смерти его не забили
И заставили быть палачом.
Омочив свои щеки слезами,
Подал крест атаман ему свой —
И враги поменялись крестами…
— Братья! шепот стоял над толпой…
Обнялися ужасные братья,
Да, такой не бывало родни,
А какие-то были объятья —
Задушили б медведя они!
На восток горячо помолился
Атаман, полный воли и сил,
И народу кругом поклонился:
— Православные, в чем согрубил,
Все простите, виновен не мало,
Кат за дело Степана казнит,
Виноват я… В ответ прозвучало:
— Мы прощаем и бог тя простит!..
Поклонился и к крашеной плахе
Подошел своей смелой стопой,
Расстегнул белый ворот рубахи, Лег…
Накрыли Степана доской.
— Что ж, руби! Злобно дьяк обратился,
Али дело забыл свое кат?
— Не могу бить родных — не рядился,
Мне Степан по кресту теперь брат,
Не могу! И секира упала,
По помосту гремя и стуча.
Тут народ подивился немало…
Дьяк другого позвал палача.
Новый кат топором размахнулся,
И рука откатилася прочь.
Дрогнул помост, народ ужаснулся…
Хоть бы стон! Лишь глаза, словно ночь,
Черным блеском кого-то искали
Близ помоста и сзади вдали…
Яркой радостью вдруг засверкали,
Знать, желанные очи нашли!
Но не вынес той казни Степана,
Этих мук, эсаул его Фрол,
Как упала рука атамана,
Закричал он, испуган и зол…
Вдруг глаза непрогляднее мрака
Посмотрели на Фролку. Он стих.
Крикнул Стенька:
— Молчи ты, собака!
И нога отлетела в тот миг.
Все секира быстрее блистает,
Нет ноги и другой нет руки,
Голова по помосту мелькает,
Тело Разина рубят в куски.
Изрубили за ним эсаула,
На кол головы их отнесли,
А в толпе среди шума и гула
Слышно — женщина плачет вдали.
Вот ее-то своими глазами
Атаман меж народа искал,
Поцелуй огневыми очами
Перед смертью он ей посылал.
Оттого умирал он счастливый,
Что напомнил ему ее взор,
Дон далекий, родимые нивы,
Волги-матушки вольный простор,
Все походы его боевые,
Где он сам никого не щадил,
Оставлял города огневые,
Воевод ненавистных казнил…

Иосиф Бродский

Большая элегия Джону Донну

Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.
Уснули стены, пол, постель, картины,
уснули стол, ковры, засовы, крюк,
весь гардероб, буфет, свеча, гардины.
Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы,
хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда,
ночник, бельё, шкафы, стекло, часы,
ступеньки лестниц, двери. Ночь повсюду.
Повсюду ночь: в углах, в глазах, в белье,
среди бумаг, в столе, в готовой речи,
в ее словах, в дровах, в щипцах, в угле
остывшего камина, в каждой вещи.
В камзоле, башмаках, в чулках, в тенях,
за зеркалом, в кровати, в спинке стула,
опять в тазу, в распятьях, в простынях,
в метле у входа, в туфлях. Все уснуло.
Уснуло все. Окно. И снег в окне.
Соседней крыши белый скат. Как скатерть
ее конек. И весь квартал во сне,
разрезанный оконной рамой насмерть.
Уснули арки, стены, окна, всё.
Булыжники, торцы, решетки, клумбы.
Не вспыхнет свет, не скрипнет колесо…
Ограды, украшенья, цепи, тумбы.
Уснули двери, кольца, ручки, крюк,
замки, засовы, их ключи, запоры.
Нигде не слышен шепот, шорох, стук.
Лишь снег скрипит. Все спит. Рассвет не скоро.
Уснули тюрьмы, за’мки. Спят весы
средь рыбной лавки. Спят свиные туши.
Дома, задворки. Спят цепные псы.
В подвалах кошки спят, торчат их уши.
Спят мыши, люди. Лондон крепко спит.
Спит парусник в порту. Вода со снегом
под кузовом его во сне сипит,
сливаясь вдалеке с уснувшим небом.
Джон Донн уснул. И море вместе с ним.
И берег меловой уснул над морем.
Весь остров спит, объятый сном одним.
И каждый сад закрыт тройным запором.
Спят клены, сосны, грабы, пихты, ель.
Спят склоны гор, ручьи на склонах, тропы.
Лисицы, волк. Залез медведь в постель.
Наносит снег у входов нор сугробы.
И птицы спят. Не слышно пенья их.
Вороний крик не слышен, ночь, совиный
не слышен смех. Простор английский тих.
Звезда сверкает. Мышь идет с повинной.
Уснуло всё. Лежат в своих гробах
все мертвецы. Спокойно спят. В кроватях
живые спят в морях своих рубах.
По одиночке. Крепко. Спят в объятьях.
Уснуло всё. Спят реки, горы, лес.
Спят звери, птицы, мертвый мир, живое.
Лишь белый снег летит с ночных небес.
Но спят и там, у всех над головою.
Спят ангелы. Тревожный мир забыт
во сне святыми — к их стыду святому.
Геенна спит и Рай прекрасный спит.
Никто не выйдет в этот час из дому.
Господь уснул. Земля сейчас чужда.
Глаза не видят, слух не внемлет боле.
И дьявол спит. И вместе с ним вражда
заснула на снегу в английском поле.
Спят всадники. Архангел спит с трубой.
И кони спят, во сне качаясь плавно.
И херувимы все — одной толпой,
обнявшись, спят под сводом церкви Павла.
Джон Донн уснул. Уснули, спят стихи.
Все образы, все рифмы. Сильных, слабых
найти нельзя. Порок, тоска, грехи,
равно тихи, лежат в своих силлабах.
И каждый стих с другим, как близкий брат,
хоть шепчет другу друг: чуть-чуть подвинься.
Но каждый так далек от райских врат,
так беден, густ, так чист, что в них — единство.
Все строки спят. Спит ямбов строгий свод.
Хореи спят, как стражи, слева, справа.
И спит виденье в них летейских вод.
И крепко спит за ним другое — слава.
Спят беды все. Страданья крепко спят.
Пороки спят. Добро со злом обнялось.
Пророки спят. Белесый снегопад
в пространстве ищет черных пятен малость.
Уснуло всё. Спят крепко толпы книг.
Спят реки слов, покрыты льдом забвенья.
Спят речи все, со всею правдой в них.
Их цепи спят; чуть-чуть звенят их звенья.
Все крепко спят: святые, дьявол, Бог.
Их слуги злые. Их друзья. Их дети.
И только снег шуршит во тьме дорог.
И больше звуков нет на целом свете.

Но чу! Ты слышишь — там, в холодной тьме,
там кто-то плачет, кто-то шепчет в страхе.
Там кто-то предоставлен всей зиме.
И плачет он. Там кто-то есть во мраке.
Так тонок голос. Тонок, впрямь игла.
А нити нет… И он так одиноко
плывет в снегу. Повсюду холод, мгла…
Сшивая ночь с рассветом… Так высоко!
«Кто ж там рыдает? Ты ли, ангел мой,
возврата ждешь, под снегом ждешь, как лета,
любви моей?.. Во тьме идешь домой.
Не ты ль кричишь во мраке?» — Нет ответа.
«Не вы ль там, херувимы? Грустный хор
напомнило мне этих слез звучанье.
Не вы ль решились спящий мой собор
покинуть вдруг? Не вы ль? Не вы ль?» — Молчанье.
«Не ты ли, Павел? Правда, голос твой
уж слишком огрублен суровой речью.
Не ты ль поник во тьме седой главой
и плачешь там?» — Но тишь летит навстречу.
Не та ль во тьме прикрыла взор рука,
которая повсюду здесь маячит?
«Не ты ль, Господь? Пусть мысль моя дика,
но слишком уж высокий голос плачет».
Молчанье. Тишь. — «Не ты ли, Гавриил,
подул в трубу, а кто-то громко лает?
Но что ж лишь я один глаза открыл,
а всадники своих коней седлают.
Всё крепко спит. В объятьях крепкой тьмы.
А гончие уж мчат с небес толпою.
Не ты ли, Гавриил, среди зимы
рыдаешь тут, один, впотьмах, с трубою?»

«Нет, это я, твоя душа, Джон Донн.
Здесь я одна скорблю в небесной выси
о том, что создала своим трудом
тяжелые, как цепи, чувства, мысли.
Ты с этим грузом мог вершить полет
среди страстей, среди грехов, и выше.
Ты птицей был и видел свой народ
повсюду, весь, взлетал над скатом крыши.
Ты видел все моря, весь дальний край.
И Ад ты зрел — в себе, а после — в яви.
Ты видел также явно светлый Рай
в печальнейшей — из всех страстей — оправе.
Ты видел: жизнь, она как остров твой.
И с Океаном этим ты встречался:
со всех сторон лишь тьма, лишь тьма и вой.
Ты Бога облетел и вспять помчался.
Но этот груз тебя не пустит ввысь,
откуда этот мир — лишь сотня башен
да ленты рек, и где, при взгляде вниз,
сей страшный суд совсем не страшен.
И климат там недвижен, в той стране.
Откуда всё, как сон больной в истоме.
Господь оттуда — только свет в окне
туманной ночью в самом дальнем доме.
Поля бывают. Их не пашет плуг.
Года не пашет. И века не пашет.
Одни леса стоят стеной вокруг,
а только дождь в траве огромной пляшет.
Тот первый дровосек, чей тощий конь
вбежит туда, плутая в страхе чащей,
на сосну взлезши, вдруг узрит огонь
в своей долине, там, вдали лежащей.
Всё, всё вдали. А здесь неясный край.
Спокойный взгляд скользит по дальним крышам.
Здесь так светло. Не слышен псиный лай.
И колокольный звон совсем не слышен.
И он поймет, что всё — вдали. К лесам
он лошадь повернет движеньем резким.
И тотчас вожжи, сани, ночь, он сам
и бедный конь — всё станет сном библейским.
Ну, вот я плачу, плачу, нет пути.
Вернуться суждено мне в эти камни.
Нельзя прийти туда мне во плоти.
Лишь мертвой суждено взлететь туда мне.
Да, да, одной. Забыв тебя, мой свет,
в сырой земле, забыв навек, на муку
бесплодного желанья плыть вослед,
чтоб сшить своею плотью, сшить разлуку.
Но чу! пока я плачем твой ночлег
смущаю здесь, — летит во тьму, не тает,
разлуку нашу здесь сшивая, снег,
и взад-вперед игла, игла летает.
Не я рыдаю — плачешь ты, Джон Донн.
Лежишь один, и спит в шкафах посуда,
покуда снег летит на спящий дом,
покуда снег летит во тьму оттуда».

Подобье птиц, он спит в своем гнезде,
свой чистый путь и жажду жизни лучшей
раз навсегда доверив той звезде,
которая сейчас закрыта тучей.
Подобье птиц. Душа его чиста,
а светский путь, хотя, должно быть, грешен,
естественней вороньего гнезда
над серою толпой пустых скворешен.
Подобье птиц, и он проснется днем.
Сейчас — лежит под покрывалом белым,
покуда сшито снегом, сшито сном
пространство меж душой и спящим телом.
Уснуло всё. Но ждут еще конца
два-три стиха и скалят рот щербато,
что светская любовь — лишь долг певца,
духовная любовь — лишь плоть аббата.
На чье бы колесо сих вод не лить,
оно все тот же хлеб на свете мелет.
Ведь если можно с кем-то жизнь делить,
то кто же с нами нашу смерть разделит?
Дыра в сей ткани. Всяк, кто хочет, рвет.
Со всех концов. Уйдет. Вернется снова.
Еще рывок! И только небосвод
во мраке иногда берет иглу портного.
Спи, спи, Джон Донн. Усни, себя не мучь.
Кафтан дыряв, дыряв. Висит уныло.
Того гляди и выглянет из туч
Звезда, что столько лет твой мир хранила.

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Как бы во сто двадцать седьмом году,
В седьмом году восьмой тысячи
А и деялось-учинилося,
Кругом сильна царства московского
Литва облегла со все четыре стороны,
А и с нею сила сорочина долгополая
И те черкасы петигорские,
Еще ли калмыки с татарами,
Со татарами, со башкирцами,
Еще чукши с олюторами;
Как были припасы многие:
А и царские и княженецкие,
Боярские и дворянские —
А нельзя ни протти, ни проехати
Ни конному, ни пешему
И ни соколом вон вылетити
А из сильна царства Московскова
И великова государства Росси(й)скова.
А Скопин-князь Михайла Васильевич,
Он правитель царству Московскому,
Обережатель миру крещеному
И всей нашей земли светорусския,
Что есен сокол вон вылетывал,
Как бы белой кречет вон выпархивал,
Выезжал воевода московской князь,
Скопин-князь Михайла Васильевич,
Он поход чинил ко Нову-городу.
Как и будет Скопин во Нове-граде,
Приезжал он, Скопин, на сезжей двор,
Походил во избу во сезжую,
Садился Скопин на ременчет стул,
А и берет чернилицу золотую,
Как бы в не(й) перо лебединое,
И берет он бумагу белую,
Писал ерлыки скоропищеты
Во Свицкую землю, Саксонскую
Ко любимому брату названому,
Ко с[в]ицкому королю Карлосу.
А от мудрости слово поставлено:
«А и гой еси, мой названой брат.
А ты свицкий король Карлус!
А и смилуйся-смилосердися,
Смилосердися, покажи милость:
А и дай мне силы на подмочь,
Наше сильно царство Московское
Литва облегла со все четыре стороны,
Приступила сорочина долгополая,
А и те черкасы петигорския,
А и те калмыки со башкирцами,
А и те чукши с олюторами,
И не можем мы с ними управиться.
Я зокладоваю три города русския».
А с ерлыками послал скорого почтаря,
Своего любимова шурина,
А таво Митрофана Фунтосова.
Как и будет почтарь в Полувецкой орде
У честна короля, честнова Карлуса,
Он везжает прямо на королевской двор,
А ко свицкому королю Карлусу,
Середи двора королевскова
Скочил почтарь со добра коня,
Везал коня к дубову столбу,
Сумы похватил, сам во полаты идет.
Не за че́м почтарь не замешкался,
Приходит во полат(у) белокаменну,
Росковыривал сумы, вынимал ерлыки,
Он кладет королю на круглой стол.
Принимавши, король роспечатовает,
Роспечатал, сам просматривает,
И печальное слово повыговорил:
«От мудрости слово поставлено —
От любимова брата названова,
Скопина-князя Михайла Васильевича:
Как просит силы на подмочь,
Закладывает три города русския».
А честны король, честны Карлусы
Показал ему милость великую,
Отправляет силы со трех земель:
А и первыя силы — то свицкия,
А другия силы — саксонския,
А и третия силы — школьския,
Тово ратнова люду ученова
А не много не мало — сорок тысячей.
Прибыла сила во Нов-город,
Из Нова-города в каменну Москву.
У ясна сокола крылья отросли,
У Скопина-князя думушки прибыло.
А поутру рано-ранешонько
В соборе Скопин он заутреню отслужил,
Отслужил, сам в поход пошел,
Подымавши знаменье царские:
А на знаменье было написано
Чуден Спас со Пречистою,
На другой стороне было написано
Михайло и Гаврило архангелы,
Еще вся тута сила небесная.
В восточную сторону походом пошли —
Оне вырубили чудь белоглазую
И ту сорочину долгополую;
В полуденную сторону походом пошли —
Прекротили черкас петигорскиех,
А немного дралися, скоро сами сдались —
Еще ноне тут Малорос(с)ия;
А на северну сторону походом пошли —
Прирубили калмык со башкирцами;
А на западну сторону и в ночь пошли —
Прирубили чукши с олюторами.
А кому будет божья помочь —
Скопину-князю Михайлу Васильевичу:
Он очистел царство Московское
И велико государство росси(й)ское.
На великих тех на радостях
Служили обедни с молебнами
И кругом города ходили в каменной Москвы.
Отслуживши обедни с молебнами
И всю литоргию великую,
На великих (н)а радостях пир пошел,
А пир пошел и великой стол
И Скопина-князя Михайла Васильевича,
Про весь православной мир.
И велику славу до веку поют
Скопину-князю Михайлу Васильевичу.
Как бы малое время замешкавши,
А во той же славной каменной Москвы
У тово ли было князя Воротынскова
Крестили младова кнезевича,
А Скопин-князь Михайла кумом был,
А кума была дочи Малютина,
Тово Малюты Скурлатова.
У тово-та князя Воротынскова
Как будет и почестной стол,
Тута было много князей и бояр и званых гостей.
Будет пир во полупире,
Кнеженецкой стол во полустоле,
Как пья́ниньки тут расхвастались:
Сильны хвастает силою,
Богатой хвастает богатеством,
Скопин-князь Михайла Васильевич
А и не пил он зелена вина,
Только одно пиво пил и сладкой мед,
Не с большева хмелю он похвастается:
«А вы, глупой народ, неразумныя!
А все вы похваляетесь безделицей,
Я, Скопин Михайла Васильевич,
Могу, князь, похвалитися,
Что очистел царство Московское
И велико государство Рос(с)и(й)ское,
Еще ли мне славу поют до́ веку
От старова до малова,
А от малова до веку моего».
А и тут боярам за беду стало,
В тот час оне дело сделали:
Поддернули зелья лютова,
Подсыпали в стокан, в меды сладкия,
Подавали куме ево крестовыя,
Малютиной дочи Скурлатовой.
Она знавши, кума ево крестовая,
Подносила стокан меду сладкова
Скопину-князю Михайлу Васильевичу.
Примает Скопин, не отпирается,
Он выпил стокан меду сладкова,
А сам говорил таково слово,
Услышел во утробе неловко добре;
«А и ты села меня, кума крестовая,
Молютина дочи Скурлатова!
А зазнаючи мне со зельем стокан подала,
Села ты мене, змея подколодная!».
Голова с плеч покатилася,
Он и тут, Скопин, скоро со пиру пошел,
Он садился, Скопин, на добра коня,
Побежал к родимой матушке.
А только успел с нею проститися,
А матушка ему пенять стала:
«Гой еси, мое чадо милая,
Скопин-князь Михайла Васильевич!
Я тебе приказовала,
Не велела ездить ко князю Воротынскому,
А и ты мене не послушался.
Лишила тебе свету белова
Кума твоя крестовая,
Малютина дочи Скурлатова!».
Он к вечеру, Скопин, и преставился.
То старина то и деянье
Как бы синему морю на утишенье,
А быстрым рекам слава до моря,
Как бы добрым людям на послу́шанье,
Молодым молодцам на перени́манье,
Еще нам, веселым молодцам, на поте́шенье,
Сидючи в беседе смиренныя,
Испиваючи мед, зелена вина;
Где-ка пива пьем, тут и честь воздаем
Тому боярину великому
И хозяину своему ласкову.

Иван Сергеевич Тургенев

Деревня

Люблю я вечером к деревне подезжать,
Над старой церковью глазами провожать
Ворон играющую стаю;
Среди больших полей, заповедных лугов,
На тихих берегах заливов и прудов
Люблю прислушиваться лаю

Собак недремлющих, мычанью тяжких стад;
Люблю заброшенный и запустелый сад
И лип незыблемые тени; —
Не дрогнет воздуха стеклянная волна;
Стоишь и слушаешь — и грудь упоена
Блаженством безмятежной лени…

Задумчиво глядишь на лица мужиков —
И понимаешь их; предаться сам готов
Их бедному, простому быту…
Идет к колодезю старуха за водой;
Высокий шест скрипит и гнется; чередой
Подходят лошади к корыту…

Вот песню затянул проезжий… Грустный звук!
Но лихо вскрикнул он — и только слышен стук
Колес его телеги тряской;
Выходит девушка на низкое крыльцо —
И на зарю глядит… и круглое лицо
Зардилось алой, яркой краской.

Качаясь медленно, с пригорка, за селом,
Огромные возы спускаются гуськом
С пахучей данью пышной нивы;
За коноплянником зеленым и густым
Бегут, одетые туманом голубым,
Степей широкие разливы.

Та степь — конца ей нет… раскинулась, лежит…
Струистый ветерок бежит, не пробежит…
Земля томится, небо млеет…
И леса длинного подернутся бока
Багрянцем золотым, и ропщет он слегка,
И утихает, и синеет…

Жарко, мучительно жарко… Но лес недалеко зеленый…
С пыльных, безводных полей дружно туда мы спешим.
Входим… в усталую грудь душистая льется прохлада;
Стынет на жарком лице едкая влага труда.
Ласково приняли нас изумрудные, свежие тени;
Тихо взыграли кругом, тихо на мягкой траве
Шепчут приветные речи прозрачные, легкие листья…
Иволга звонко кричит, словно дивится гостям.
Как отрадно в лесу! И солнца смягченная сила
Здесь не пышет огнем, блеском играет живым.
Бархатный манит вас мох, руками Дриад округленный…
Зову противиться в нас нет ни желанья, ни сил.
Все раскинулись члены; стихают горячие волны
Крови; машет на нас темными маками сон.
Из под тяжелых ресниц взор наблюдает недолго
Мелких букашек и мух, их суетливую жизнь.
Вот он закрылся… Сосед уже спит… с доверчивым вздохом
Сам засыпаешь… и ты, вечная матерь, земля,
Кротко баюкаешь ты, лелеешь усталого сына…
Новых исполненный сил, грудь он покинет твою.

О, ночь безлунная, ночь теплая, немая!
Ты нежишься, ты млеешь, изнывая,
Как от любовных ласк усталая жена…
Иль, может быть, неведеньем полна,
Мечтательным неведеньем желаний, —
Стыдливая, ты ждешь таинственных лобзаний!
Скажи мне, ночь, в кого ты влюблена?
Но ты молчишь на мой вопрос нескромный…
И на тебе покров густеет темный.

Я заражен тобой… вдыхаю влажный пар…
И чувствую, в груди тревожный вспыхнул жар…
Мне слышится твой бесконечный ропот,
Твой лепет вкрадчивый, твой непонятный шепот —
И тень пахучая колеблется кругом.
Лицо горит неведомым огнем,
Расширенная грудь дрожит воспоминаньем,
Томится горестью, блаженством и желаньем —
И воздух ласковый, чуть дремлющий, ночной,
Как будто сам дрожит и пышет надо мной.

Вчера, в лесу, пришлося мне
Увидеть призрак деда…
Сидел он на лихом коне
И восклицал: победа!

И радостно глядел чудак
Из-под мохнатой шапки…
А в торока́х висел русак
И грустно свесил лапки.

И рог стремя́нного звучал
Так страстно, так уныло…
Любимый барский пес, Нахал,
Подняв стерляжье рыло,

Махал тихохонько хвостом…
Суровый доезжачий
Смирял угрозой да бичом
Шумливый лай собачий.

Кругом — соседи-степняки,
Одетые забавно,
Толпились молча, бедняки!
И радовался явно

Мой дед, степной Сардапанал,
Такому многолюдью…
И как-то весело дышал
Своей широкой грудью.

Он за трубу держал лису,
Показывал соседу…
Вчера, перед зарей, в лесу,
Я подивился деду.

Уже давно вдали толпились тучи
Тяжелые — росли, темнели грозно…
Вот сорвалась и двинулась громада.
Шумя, плывет и солнце закрывает
Передовое облако; внезапный
Туман разлился в воздухе; кружатся
Сухие листы… птицы притаились…
Из-под ворот выглядывают люди,
Спускают окна; запирают двери…
Большие капли падают… и вдруг,
Помчалась пыль столбами по дорогам;
Поднялся вихрь и по стенам и крышам
Ударил злобно; хлынули потоки
Дождя… запрыгал угловатый град…
Крутятся, бьются, мечутся деревья,
Смешались тучи… молнья!.. ждешь удара…
Загрохотал и прокатился гром.
Сильнее дождь… Широкими струя́ми,
Волнуясь, льет и хлещет он — и ветер
С воды срывает брызги… вновь удары
Через село растрепанный, без шапки
Мужик за стадом в поле проскакал,
А вслед ему другой кричит и машет…
Смятенье!.. Но зато, когда прошла
Гроза, как улыбается природа!
Как ласково светлеют небеса!
Пушистые, рассеянные тучки
Летят; журчат ручьи; болтают листья…
Убита пыль; обмылася трава;
Скрипят ворота; слышны восклицанья
Веселые; шумя, слетает голубь
На влажную, блестящую дорогу…
В ракитах раскричались воробьи;
Смеются босоногие мальчишки;
Запахли хлебом жолтые скирды…
И беглым золотом сверкает солнце
По молодым осинам и березам…

Уж поздно… Конь усталый мой
Храпит и просится домой…
Холмы пологие кругом —
Степные виды! За холмом
Печально светится пожар —
Овин горит. На небе пар;
На небе месяц золотой
Блестит холодной красотой,
И под лучом его немым
Туман волнуется как дым.
Большие тени там и сям
Лежат недвижно по полям,
И различает глаз едва
Лесов высоких острова.
Кой-где, по берегам реки,
В кустах мерцают огоньки;
Внезапный крик перепелов
Гремит один среди лугов,
И синяя, ночная мгла
Как будто нехотя текла.

Кроткие льются лучи с небес на согретую землю;
Стелется тихо по ней, теплый скользит ветерок.
Но давно под травой иссякли болотные воды
В тучных лугах; и сама вся пожелтела трава.
Сумрак душистый лесов, отрадные, пышные тени,
Где вы? где ты, лазурь ярких и темных небес?
Осень настала давно; ее прощальные ласки
Часто милее душе первых улыбок весны.
Бурые сучья раскинула липа; береза
Вся золотая стоит; тополь один еще свеж —
Также дрожит и шумит и тихо блестит, серебристый;
Но побагровел давно дуба могучего лист.
Яркие краски везде сменили приветную зелень:
Издали пышут с рябин красные гроздья плодов,
Дивно рдеет заря причудливым, долгим пожаром…
Смотришь и веришь едва жадно-вперенным очам.
Но природа во всем, как ясный и строгий художник
Чувство меры хранит, стройной верна простоте.
Молча, гляжу я кругом, вниманья печального полный…
В тронутом сердце звучит грустное слово: прости!

Утро! вот утро! Едва над холмами
Красное солнце взыграет лучами,

Холод осеннего, светлого дня,
Холод веселый разбудит меня.

Выйду я… небо смеется мне в очи;
С сердца сбегают лобзания ночи…

Блестки крутятся на солнце; мороз
Выбелил хрупкие сучья берез…

Светлое небо, здоровье да воля —
Здравствуй, раздолье широкого поля!

Вновь не дождаться подобного дня.
Дайте ружье мне! седлайте коня!

Вот он… по членам его благородным
Ветер промчался дыханьем холодным,

Ржет он и шею сгибает дугой…
Доски хрустят под упругой ногой;

Гуси проходят с испугом и криком;
Прыгает пес мой в восторге великом;

Ясно звучит его радостный лай…
Ну же, скорей мне коня подавай!

Здравствуйте, легкие звезды пушистого, первого снега!
Быстро на темной земле таете вы чередой.
Но проворно летят за вами другие снежинки,
Словно пчелы весной, воздух недвижный пестря.
Скоро наступит зима; — под тонким и звучным железом
Резвых саней завизжит холодом стиснутый лед.
Ярко мороз затрещит; румяные щеки красавиц
Вспыхнут; иней слегка длинных коснется ресниц.
Так! пора мне с тобой расстаться, степная деревня!
Крыш не увижу твоих, мягких одетых ковром,
Струек волнистого дыма на небе холодном и синем,
Белых холмов и полей, грозных и темных лесов.
Падай обильнее, снег! Зовет меня город, далекий;
Хочется встретить опять старых врагов и друзей.

Александр Пушкин

Послание к Юдину

Ты хочешь, милый друг, узнать
Мои мечты, желанья, цели
И тихий глас простой свирели
С улыбкой дружества внимать.
Но можно ль резвому поэту,
Невольнику мечты младой,
В картине быстрой и живой
Изобразить в порядке свету
Все то, что в юности златой
Воображение мне кажет?

Теперь, когда в покое лень,
Укрыв меня в пустынну сень,
Своею цепью чувства вяжет,
И век мой тих, как ясный день,
Пустого неги украшенья
Не видя в хижине моей,
Смотрю с улыбкой сожаленья
На пышность бедных богачей
И, счастливый самим собою,
Не жажду горы серебра,
Не знаю, завтра, ни вчера,
Доволен скромною судьбою
И думаю: «К чему певцам
Алмазы, яхонты, топазы,
Порфирные пустые вазы,
Драгие куклы по углам?
К чему им сукны Альбиона
И пышные чехлы Лиона
На модных креслах и столах,
И ложе шалевое в спальней?
Не лучше ли в деревне дальней,
Или в смиренном городке,
Вдали столиц, забот и грома,
Укрыться в мирном уголке,
С которым роскошь незнакома,
Где можно в праздник отдохнуть!»
О, если бы когда-нибудь
Сбылись поэта сновиденья!
Ужель отрад уединенья
Ему вкушать не суждено?
Мне видится мое селенье,
Мое Захарове; оно
С заборами в реке волнистой,
С мостом и рощею тенистой
Зерцалом вод отражено.
На холме домик мой; с балкона
Могу сойти в веселый сад,
Где вместе Флора и Помона
Цветы с плодами мне дарят,
Где старых кленов темный ряд
Возносится до небосклона,
И глухо тополы шумят, —
Туда зарею поспешаю
С смиренным заступом в руках,
В лугах тропинку извиваю,
Тюльпан и розу поливаю —
И счастлив в утренних трудах;
Вот здесь под дубом наклоненным
С Горацием и Лафонтеном
В приятных погружен мечтах.
Вблизи ручей шумит и скачет,
И мчится в влажных берегах,
И светлый ток с досадой прячет
В соседних рощах и лугах.
Но вот уж полдень, — В светлой зале
Весельем круглый стол накрыт;
Хлеб-соль на чистом покрывале,
Дымятся щи, вино в бокале,
И щука в скатерти лежит.
Соседи шумною толпою
Взошли, прервали тишину,
Садятся; чаш внимаем звону:
Все хвалят Вакха и Помону
И с ними красную весну…

Вот кабинет уединенный,
Где я, Москвою утомленный,
Вдали обманчивых красот,
Вдали нахмуреных забот
И той волшебницы лукавой,
Которая весь мир вертит,
В трубу немолчную гремит,
И — помнится — зовется славой, —
Живу с природной простотой,
С философической забавой
И с музой резвой и младой…
Вот мой камин — под вечер темный,
Осенней бурною порой,
Люблю под сению укромной
Пред ним задумчиво мечтать,
ВолЬтера, Виланда читать,
Или в минуту вдохновенья
Небрежно стансы намарать
И жечь потом свои творенья…
Вот здесь… но быстро привиденья,
Родясь в волшебном фонаре,
На белом полотне мелькают;
Мечты находят, исчезают,
Как тень на утренней заре.
Меж тем как в келье молчаливой
Во плен отдался я мечтам,
Рукой беспечной и ленивой
Разбросив рифмы здесь и там,
Я слышу топот, слышу ржанье.
Блеснув узорным чепраком,
В блестящем мантии сиянье
Гусар промчался под окном…
И где вы, мирные картины
Прелестной сельской простоты?
Среди воинственной долины
Ношусь на крыльях я мечты,
Огни во стане догорают;
Меж них, окутанный плащом,
С седым, усатым казаком
Лежу — вдали штыки сверкают,
Лихие ржут, бразды кусают,
Да изредка грохочет гром,
Летя с высокого раската…
Трепещет бранью грудь моя
При блеске бранного булата,
Огнем пылает взор, — и я
Лечу на гибель супостата.
Мой конь в ряды врагов орлом
Несется с грозным седоком —
С размаха сыплются удары.
О вы, отеческие лары,
Спасите юношу в боях!
Там свищет саблей он зубчатой,
Там кивер зыблется пернатый;
С черкесской буркой на плечах
И молча преклонясь ко гриве,
Он мчит стрелой по скользкой ниве
С цигарой дымною в зубах…

Но, лаврами побед увиты,
Бойцы из чаши мира пьют.
Военной славою забытый,
Спешу в смиренный свой приют;
Нашед на поле битв и чести
Одни болезни, костыли,
Навек оставил саблю мести…
Уж вижу в сумрачной дали
Мой тесный домик, рощи темны,
Калитку, садик, ближний пруд,
И снова я, философ скромный,
Укрылся в милый мне приют
И, мир забыв и им забвенный,
Покой души вкушаю вновь…

Скажи, о сердцу друг бесценный,
Мечта ль и дружба и любовь?
Доселе в резвости беспечной
Брели по розам дни мои;
В невинной ясности сердечной
Не знал мучений я любви,
Но быстро день за днем умчался;
Где ж детства ранние следы?
Прелестный возраст миновался,
Увяли первые цветы!
Уж сердце в радости не бьется
При милом виде мотылька,
Что в воздухе кружит и вьется
С дыханьем тихим ветерка,
И в беспокойстве непонятном
Пылаю, тлею, кровь горит,
И все языком, сердцу внятным,
О нежной страсти говорит…
Подруга возраста златого,
Подруга красных детских лет,
Тебя ли вижу, взоров свет,
Друг сердца, милая Сушкова?
Везде со мною образ твой,
Везде со мною призрак милый:
Во тьме полуночи унылой,
В часы денницы золотой.
То на конце аллеи темной
Вечерней, тихою порой,
Одну, в задумчивости томной,
Тебя я вижу пред собой,
Твой шалью стан не покровенный,
Твой взор, на груди потупленный,
В щеках любви стыдливый цвет.
Все тихо; брезжит лунный свет;
Нахмурясь топол шевелится,
Уж сумрак тусклой пеленой
На холмы дальние ложится,
И завес рощицы струится
Над тихо спящею волной,
Осеребренною луной.
Одна ты в рощице со мною,
На костыли мои склонясь,
Стоишь под ивою густою;
И ветер сумраков, резвясь,
На снежну грудь прохладой дует,
Играет локоном власов
И ногу стройную рисует
Сквозь белоснежный твой покров…
То часом полночи глубоким,
Пред теремом твоим высоким,
Угрюмой зимнею порой,
Я жду красавицу драгую —
Готовы сани; мрак густой;
Все спит, один лишь я тоскую,
Зову часов ленивый бой…
И шорох чудится глухой,
И вот уж шепот слышу сладкий, —
С крыльца прелестная сошла,
Чуть-чуть дыша; идет украдкой,
И дева друга обняла.
Помчались кони, вдаль пустились,
По ветру гривы распустились,
Несутся в снежной глубине,
Прижалась робко ты ко мне,
Чуть-чуть дыша; мы обомлели,
В восторгах чувства онемели…
Но что! мечтанья отлетели!
Увы! я счастлив был во сне…

В отрадной музам тишине
Простыми звуками свирели,
Мой друг, я для тебя воспел
Мечту, младых певцов удел.
Питомец муз и входновенья,
Стремясь фантазии вослед,
Находит в сердце наслажденья
И на пути грозящих бед.
Минуты счастья золотые
Пускай мне Клофо не совьет:
В мечтах все радости земные!
Судьбы всемощнее поэт.

Гавриил Романович Державин

Афинейскому витязю

Сидевша об руку царя
Чрез поприще на колеснице,
Державшего в своей деснице
С оливой гром, иль чрез моря
Протекшего в венце Нептуна,
Или с улыбкою Фортуна
Кому жемчужный нектар свой
Носила в чаше золотой —
Блажен, кто путь устлал цветами
И окурял алоем вкруг,
И лиры громкими струнами
Утешил, бранный славя дух.

Испытывал своих я сил
И пел могущих человеков;
А чтоб вдали грядущих веков
Ярчей их в мраке блеск светил
И я не осуждался б в лести,
Для прочности, к их громкой чести
Примешивал я правды глас ;
Звучал моей трубой Парнасс.
Но ах! познал, познал я смертных,
Что и великие из них
Не могут снесть лучей небесных:
Мрачит бог света очи их.

Так пусть Фортуны чада,
Возлегши на цветах,
Среди обилий сада,
Курений в облаках,
Наместо чиста злата,
Шумихи любят блеск;
Пусть лира торовата
Их умножает плеск:
Я руки умываю
И лести не коснусь;
Власть сильных почитаю, —
Богов в них чтить боюсь.

Я славить мужа днесь избрал,
Который сшел с театра славы,
Который удержал те нравы,
Какими древний век блистал;
Не горд — и жизнь ведет простую,
Не лжив — и истину святую,
Внимая, исполняет сам;
Почтен от всех не по чинам;
Честь, в службе снисканну, свободой
Не расточил, а приобрел;
Он взглядом, мужеством, породой,
Заслугой, силою — орел.

Снискать я от него
Не льщусь ни хвал, ни уваженья;
Из одного благодаренья,
По чувству сердца моего,
Я песнь ему пою простую,
Ту вспоминая быль святую,
В его как богатырски дни,
Лет несколько назад, в тени
Премудрой той жены небесной,
Которой бодрый дух младой
Садил в Афинах сад прелестной,
И век катился золотой, —

Как мысль моя, подобно
Пчеле, полна отрад,
Шумливо, но не злобно
Облетывала сад
Предметов ей любезных
И, взяв с них сок и цвет,
Искусством струн священных
Преобращала в мед:
Текли восторгов реки
Из чувств души моей;
Все были человеки
В стране счастливы сей.

На бурном видел я коне
В ристаньи моего героя;
С ним брат его, вся Троя,
Полк витязей явились мне!
Их брони, шлемы позлащенны,
Как лесом, перьем осененны,
Мне тмили взор; а с копий их, с мечей,
Сквозь пыль сверкал пожар лучей;
Прекрасных вслед Пентезилее
Строй дев их украшали чин;
Венцы Ахилла мой бодрее
Низал на дротик исполин.

Я зрел, как жилистой рукой
Он шесть коней на ипподроме
Вмиг осаждал в бегу; как в громе
Он, колесницы с гор бедрой
Своей препнув склоненье,
Минерву удержал в паденье;
Я зрел, как в дыме пред полком
Он, в ранах светел, бодр лицом,
В единоборстве хитр, проворен,
На огнескачущих волнах
Был в мрачной буре тих, спокоен,
Горела молния в очах.

Его покой — движенье,
Игра — борьба и бег,
Забавы — пляска, пенье
И сельских тьма утех
Для укрепленья тела.
Его был дом — друзей,
Кто приходил для дела, —
Не запирал дверей;
Души и сердца пища
Его — несчастным щит;
Не пышныя жилища:
В них он был знаменит.

Я зрел в Ареопаге сонм
Богатырей, ему подобных,
Седых, правдивых, благородных,
Весы державших, пальму, гром.
Они, восседши за зерцалом,
В великом деле или малом,
Не зря на власть, богатств покров,
Произрекали суд богов;
А где рукою руку мыли,
Желая сильному помочь, —
Дьяки, взяв шапку, выходили
С поклоном от неправды прочь.

Тогда не прихоть чли, — закон;
Лишь благу общему радели;
Той подлой мысли не имели,
Чтоб только свой набить мамон .
Венцы стяжали, звуки славы,
А деньги берегли и нравы,
И всякую свою ступень
Не оценяли всякий день;
Хоть был и недруг кто друг другу, —
Усердие вело, не месть:
Умели чтить в врагах заслугу
И отдавать достойным честь.

Тогда по счетам знали,
Что десять и что ноль;
Пиявиц унимали,
На них посыпав соль;
В день ясный не сердились,
Зря на небе пятно;
С ладьи лишь торопились
Снять вздуто полотно;
Кубарить не любили
Дел со дня на другой;
Что можно, вмиг творили,
Оставя свой покой.

Тогда Кулибинский фонарь,
Что светел издали, близ темен,
Был не во всех местах потребен;
Горел кристал, горел от зарь;
Стоял в столпах гранит средь дома:
Опрись на них, и — не солома.
В спартанской коже Персов дух
Не обаял сердца и слух;
Не по опушке добродетель,
Не по ходулям великан:
Так мой герой был благодетель
Не по улыбке, — по делам.

О ты, что правишь небесами,
И манием колеблешь мир,
Подемлешь скиптр на злых с громами,
А добрым припасаешь пир,
Юпитер! О Нептун, что бурным,
Как скатертям, морям лазурным
Разлиться по земле велел;
Брега поставив им в предел!
И ты, Вулкан, что пред горнами
В дне ада молнию куешь!
И ты, о, Феб, что нам стрелами
Златыми свет и жизнь лиешь!

Внемлите все молитву,
О боги! вы мою:
Зверей, рыб, птиц ловитву
И благодать свою
На нивы там пошлите,
Где отставной герой
Мой будет жить. — Продлите
Век, здравье и покой
Ему вы безмятежной.
И ты, о милый Вакх!
Под час у нимфы нежной
Позволь спать на грудях.

1796

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Да в старые годы, прежния,
Во те времена первоначальныя,
Когда воцарился царь-государь,
А грозны царь Иван Васильевич,
Что взял он царство Казанское,
Симеона-царя во полон полонил
С царицею со Еленою
Выводил он измену из Киева,
Что вывел измену из Нова-города,
Что взял Резань, взял и Астрахань.
А ныне у царя в каменной Москве
Что пир идет у него навеселе,
А пир идет про князей, про бояр,
Про вельможи, гости богатыя,
Про тех купцов про сибирскиех.
Как будет летне-ет день в половина дня,
Смиренна беседушка навеселе,
А все тута князи-бояра
И все на пиру напивалися,
Промеж собою оне расхвасталися:
А сильной хвастает силою,
Богата-ет хвастает богатеством.
Злата труба в царстве протрубила,
Прогласил царь-государь, слово выговорил:
«А глупы бояра, вы, неразумныя!
А все вы безделицой хвастаетесь,
А смею я, царь, похвалитися,
Похвалитися и похвастати,
Что вывел измену я из Киева
Да вывел измену из Нова-города,
А взял я Резань, взял и Астрахань».
В полатах злата труба протрубила,
Прогласил в полатах царевич молодой,
Что меньшей Федор Иванович:
«А грозной царь Иван Васильевич!
Не вывел измены в каменной Москве:
Что есть у нас в каменной Москве
Что три большия боярина,
А три Годуновы изменники!».
За то слово царь спохватается:
«Ты гой еси, чадо мое милое,
Что меньшей Федор Иванович!
Скажи мне про трех ты бояринов,
Про трех злодеев-изменников:
Первова боярина в котле велю сварить,
Другова боярина велю на кол посадить,
Третьева боярина скоро велю сказнить».
Ответ держит тут царевич молодой,
Что меньшей Федор Иванович:
«А грозной царь Иван Васильевич!
Ты сам про них знаешь и ведаешь,
Про трех больших бояринов,
Про трех Годуновых-изменников,
Ты пьешь с ними, ешь с еднова блюда,
Единую чарой с ними требуешь!».
То слово царю не взлюбилося,
То слово не показалося:
Не сказал он изменников по имени.
Ему тута за беду стало,
За великую досаду показалося,
Скрычал он, царь, зычным голосом:
«А ест(ь) ли в Москве немилостивы палачи?
Возьмите царевича за белы ручки,
Ведите царевича со царскова двора
За те за вороты москворецкия,
За славную матушку за Москву за реку,
За те живы мосты калиновы,
К тому болоту поганому,
Ко той ко луже кровавыя,
Ко той ко плахе белодубовой!».
А все палачи испужалися,
Что все в Москве разбежалися,
Един палач не пужается,
Един злодей выступается:
Малюта-палач сын Скурлатович.
Хватя он царевича за белы ручки,
Повел царевича за Москву за реку.
Перепахнула вестка нерадошна
Во то во село в Романовское,
В Романовское во боярское
Ко старому Никите Романовичу,
Нерадошна вестка, кручинная:
«А и гой еси, сударь мой дядюшка,
Ты старой Никита Романович!
А спишь-лежишь, опочив держишь,
Али те, Никите, мало можется?
Над собою ты невзгоды не ведаешь:
Упала звезда поднебесная,
Потухла в соборе свеча местная,
Не стало царевича у нас в Москве,
А меньшева Федора Ивановича!».
Много Никита не выспрашивает,
А скоро метался на широкой двор,
Скричал он, Никита, зычным голосом:
«А конюхи, мои приспешники!
Ведите наскоре добра коня
Неседленова, неуздонова!».
Скоро-де конюхи металися,
Подводят наскоре добра коня,
Садился Никита на добра коня,
За себе он, Никита, любимова конюха хватил,
Поскакал за матушку Москву за реку,
А шапкой машет, головой качает,
Кричит, он ревет зычным голосом:
«Народ православной! не убейтеся,
Дайте дорогу мне широкую!».
Настиг палача он во полупутя,
Не дошед до болота поганова,
Кричит на ево зычным голосом:
«Малюта-палач сын Скурлатович!
Не за свойской кус ты хватаешься,
А этим кусом ты подавишься!
Не переводи ты роды царския!».
Говорит Малюта, немилостивой палач:
«Ты гой, Никита Романович!
А наше-та дела повеленое.
Али палачу мне самому быть сказнену?
А чем окровенить саблю вострую?
Что чем окровенить руки, руки белыя?
А с чем притить к царю пред очи,
Пред ево очи царския?».
Отвечает Никита Романович:
«Малюта-палач сын Скурлатович!
Сказни ты любимова конюха моево,
Окровени саблю вострую,
Замарай в крове руки белыя свои,
А с тем поди к царю пред очи,
Перед ево очи царския!».
А много палач не выспрашивает,
Сказнил любимова конюха ево,
Окровенил саблю вострую,
Заморал руки белые свои,
А прямо пошел к царю пред очи,
Подмастерья ево голову хватил;
Идут к царю пред очи ево царския,
В ево любимою крестовою.
А грозны царь Иван Васильевич,
Завидевши сабельку вострую,
А востру саблю кровавую
Тово палача немилостива,
Потом же увидел и голову у них,
А где-ка стоял он, и тута упал:
Что резвы ноги подломилися,
Что царски очи замутилися,
Что по три дня ни пьет не ест.
Народ-християне православныя
Положили любимова конюха
На те на телеги на ординския,
Привезли до Ивана Великова,
Где кладутся цари и царевичи,
Где их роды, роды царския,
Завсегда звонят во царь-колокол.
А старой Никита Романович,
Хватя он царевича, на добра коня посадил,
Увез во село свое Романовское,
В Романовское и боярское.
Не пива ему варить, не вина курить,
А пир пошел у него на радостях,
А в трубки трубят по-ратному,
Барабаны бьют по-воинскому,
У той у церкви соборныя
Сбирались попы и дьяконы,
А все ведь причетники церковныя,
Отпевали любимова конюха.
А втапоры пригодился царь,
А грозны царь Иван Васильевич,
А трижды земли на могилу бросил,
С печали царь по царству пошел,
По тем широким по улицам.
А те бояре Годуновые идут с царем,
Сами подмолвилися:
«Ты грозны царь Иван Васильевич!
У тебя кручина несносная,
У боярина пир идет навеселе,
У старова Никиты Романовича».
А грозны царь он и крут добре:
Послал посла немилостивова,
Что взять его, Никиту, нечестно к нему.
Пришел посол ко боярину в дом,
Взял Никиту, нечестно повел,
Привел ко царю пред ясны очи.
Не дошед, Никита поклоняется
О праву руку до сыру землю,
А грозны царь Иван Васильевич
А в правой руке держит царской костыль,
А в левой руке держит царско жезло,
По нашему, сибирскому, — востро копье,
А ткнет он Никиту в праву ноги,
Пришил ево ко сырой земли,
А сам он, царь, приговаривает:
«Велю я Никиту в котле сварить,
В котле сварить, либо на кол посадить,
На кол посадить, скоро велю сказнить:
У меня кручина несносная,
А у тебя, боярина, пир навеселе!
К чему ты, Никита в доме добре радошен?
Али ты, Никита, какой город взял?
Али ты, Никита, корысть получил?».
Говорит он, Никита, не с упадкою:
«Ты грозны царь Иван Васильевич!
Не вели мене казнить, прикажи говорить:
А для того у мене пир навеселе,
Что в трубочки трубят па-ратному,
В барабаны бьют по-воинскому —
Утешают млада царевича,
Что меньшева Федора Ивановича!».
А много царь не выспрашивает,
Хватя Никиту за праву руку,
Пошел в палаты во боярския,
Отворяли царю на́ пету,
Вошел в палаты во боярския.
Поднебестна звезда уж высоко взашла,
В соборе местна свеча затеплялася,
Увидел царевича во большом месте,
В большом месте, в переднем угле,
Под местными иконами, —
Берет он царевича за белы ручки,
А грозны царь Иван Васильевич,
Целовал ево во уста сахарныя,
Скричал он, царь, зычным голосом:
«А чем боярина пожаловати,
А старова Никиту Романовича?
А погреб тебе злата-серебра,
Второе тебе — питья разнова,
А сверх того — грамата тарханная;
Кто церкву покрадет, мужика ли убьет,
А кто у жива мужа жену уведет
И уйдет во село во боярское
Ко старому Никите Романовичу, —
И там быть им не в вы́доче».
А было это село боярское,
Что стало село Пребраженское
По той по грамоте тарханныя.
Отныне ана словет и до веку.

Василий Андреевич Жуковский

1-ое июля 1842

Встает Христов знаменоносец,
Георгий наш победоносец;
Седлает белого коня,
И в панцире светлее дня,
Взяв щит златой с орлом двуглавым,
С своим чудовищем кровавым,
По светозарным небесам,
По громоносным облакам
Летит в знакомый край полночи;
Горят звездами чудны очи;
Прекрасен блеск его лица;
В руке могучей два венца:
Один венец из лавров чистых,
Другой из белых роз душистых.

Зачем же он на Русь летит?..
Он с тех времен, как Русь стоит,
Всегда пророчески являлся,
Как скоро Божий суд свершался,
Во славу иль в спасенье нам.
Он в первый раз явился там —
Как вождь, сподвижник и хранитель —
Где венценосный наш креститель
Во Иордан днепровских вод
Свой верный погрузил народ,
И стала Русь земля Христова.
Там у Крещатика святого
Союз свой с нами заключил
Великий ратник Божьих сил,
Георгий наш победоносец.
Когда свирепый бедоносец
На Русь половчанин напал,
Перед врагом неверным стал
Он вместе с бодрым Мономахом,
И надолго, обятый страхом,
Враг заперся в своих степях.
Но наш великий Мономах,
Тех дней последнее светило,
Угас, и время наступило
Неизглаголанное зол:
Пожар усобиц и крамол
Повсюду вспыхнул; брат на брата
Пошел войной и супостата
Губить отчизну подкупил,
И, обезумясь, потащил
Сам русский матерь-Русь ко гробу...
Тогда Господь на нашу злобу
Свой гнев карающий послал:
На нас ордынец набежал,
И опозорил Русь святую,
Тяжелую, двухвековую
На шею цепь набросив ей;
Тогда погибла честь князей:
Топор ордынца своенравно
Ругался их главой державной;
И прежней славы самый след
Исчез... один во мгле сих бед,
В шуму сих страшных вражьих оргий,
Наш Божий ратник, наш Георгий
Нам неизменно верен был;
Звездой надежды он светил
Нам из-за тучи испытанья;
О бодрых праотцах преданья
Унывшим внукам он берег;
Его к нам милующий Бог
Ниспосылал, чтоб подкреплял нас,
Когда в огне скорбей ковал нас
В несокрушаемый булат
Тяжелый испытанья млат.
И, мученик победоносный,
Он плен мучительно-поносный
Терпеть нас мужески учил;
В боях же наш сподвижник был;
Он с Невским опрокинул шведа —
И стала Невская победа
В начале долгих рабства бед
Святым пророчеством побед,
Создавших снова нашу силу;
Он был Тверскому Михаилу
Утешным спутником в Орду,
Предстал с ним ханскому суду.
И братскую страдальцу руку
Простер, чтоб он во славу муку
За Русь и веру восприял;
Когда Донской народ созвал,
Чтоб дать ордынцу пир кровавый,
В день воскресенья нашей славы,
Над нашей ратью в вышине
Победоносец на коне
Явился грозный, и, блистая,
Как в небе туча громовая,
Воздвиглось знамя со крестом
Перед испуганным врагом,
И первый русский бой свободы
Одним великим днем за годы
Стыда и рабства отомстил.
Срок искупленья наступил;
В нас запылала жизнь иная;
Преображенная, младая,
Свершив дорогу темных бед,
Дорогой светлою побед
Пошла к своей чреде Россия;
И все, что времена лихие
Насильно взяли, то она,
В благие славы времена,
Сама взяла обратно с бою;
И вместе с ней рука с рукою
Ее победоносец шел.
Орды разрушился престол;
Казань враждебная исчезла;
За грань Урала перелезла
Лихая шайка Ермака,
И перед саблей казака
С своими дикими ордами
И златоносными горами
Смирилась мрачная Сибирь...
Тогда святой наш богатырь,
С нашествием и пленом сладив,
И с Руси след последний сгладив
Стыда и бед, взмахнул мечом,
И быстро обскакал кругом
Ее врагам доступной грани:
И начались иные брани
На всех концах ее тогда;
Чудотворящая звезда
Петрова знамением славы
Нам воссияла в день Полтавы,
И светлый ратник Божьих сил
Свою торжественно развил
Хоругвь с крестом над Русью славной;
Из Бельта флот ее державный
Нам путь открыл во все моря;
Смирился Каспий, отворя
Ей древние свои пучины;
Горами смерзшиеся льдины
И неподвижный свой туман
Ей Ледовитый океан
Воздвиг на полночь твердой гранью;
Могучею покрыла дланью
Весь север Азии она;
Ее с победой знамена
Через Кавказ переступили,
И грозно пушки огласили
Пред ней Балкан и Арарат,
И дрогнул в ужасе Царьград.
Отмстились древние обиды:
Законно взяли мы с Тавриды,
Что было взято с нас Ордой;
И за отнятое Литвой
Нам Польша с лихвой заплатила
В кровавый день, когда решила
Судьба меж двух родных племен
Спор, с незапамятных времен
Соседством гибельным зажженный,
И роковым лишь погашенный
Паденьем одного из двух.
И все свершилося: потух
Для нас в победах пламень брани;
Несокрушаемые грани
Нам всюду создала война;
Жизнеобильна и сильна,
В могуществе миролюбива,
В избытке славы нестроптива,
Друзьям сподвижник, враг врагам,
Надежный царствам и царям
Союзник в деле правды, славы,
Россия все зовет державы
В могучий с ней союз вступить,
Чтоб миротворной правде слить
В одно семейство все народы.

Небесные покинув своды,
Зачем же ныне посетил
Нас светлый ратник Божьих сил,
Сподвижник наш победоносный?
Давно ордынский плен поносный
Забыт; иноплеменный враг
На наших нивах и полях
Не разливает разоренья;
Мы сами для побед иль мщенья,
Как то бывало в старину,
Не мыслим начинать войну —
Зачем же ныне вдруг предстал он?
Зачем поспешно оседлал он
Лихого белого коня,
И в панцире светлее дня,
Взяв щит златой с орлом двуглавым,
С своим чудовищем кровавым,
По небесам, по облакам,
Нежданный вдруг примчался к нам? —
Не бранный гость, а мироносец,
Георгий наш победоносец,
Теперь пришел, не звать нас в бой,
А вместе с нами наш святой
Семейный пир царев отправить,
И русский весь народ поздравить
С прекрасным царской жизни днем,
С таким поздравить торжеством,
Какого царство не видало,
Какого прежде не бывало
Под кровлей царского дворца.
И два в руках его венца:
Один венец царю в подарок;
Из свежих лавров он, и ярок
Нетленный блеск его листов;
Он не увянет, как любовь
К царю, как царская держава,
Как честь царя, как Руси слава.
Царице в дар венец другой
Из белых роз — их блеск живой
С ее душою сходен ясной;
Как роза белая, прекрасно
На троне жизнь ее цветет
И благодатное лиет
На все любви благоуханье;
Родной семьи очарованье,
Народа русского краса,
Светла, чиста, как небеса,
Да долго нам она сияет,
Нас радует, нас умиляет,
Незаходимою звездой
Горя над русскою землей!..

Серебряную свадьбу правя
Царя великого и славя
Его домашний царский быт,
Которым он животворит
На всех концах своей державы
Семейные благие нравы —
Любви супружней образец,
Детей заботливый отец —
Народ о том лишь Бога молит:
„Да некогда Царю дозволит,
Чтоб он с царицею своей,
Всех сыновей и дочерей
И чад и внуков их собравши,
И трат в семье не испытавши,
Позвал народ, как ныне, свой
На праздник свадьбы золотой“.

Мария Петровна Клокова-Лапина

Батькин велосипед

Федюшка, Петька да Васютка
сошлись втроем держать совет:
в сенях, за дверью, у закутки
стоит отцов велосипед.

Решить мудреного вопроса
не мог из мальчиков никто,
как усидеть на двух колесах,
не опираясь ни на что.

Отец Федюшкин едет лихо,
а как он ездит — не поймешь.
А ты попробуй-ка, вскочи-ка!
Никак от стенки не уйдешь.

И сам-то не стоит. Видали?
Как мертвый, валится из рук.
А батька как нажмет педали,
так и помчится во весь дух.

Отец весь день на сенокосе;
оставил все свои дела:
артелью луг сегодня косят,
а мать на огород ушла.

Свободе радуется Федя.
Скорее сбегал он к друзьям;
кататься на велосипеде
научится сегодня сам.

А ну, ребята, помогай-ка!
Тащи его скорей на свет!
За домом ровная лужайка,
свели туда велосипед.

Ребята держат. Сел Федюха.
— Разок и шлепнусь, так не жаль.
А научусь, так будет штука! —
— Держись за руль! Крути педаль! —

Васютка с Петькой не из слабых,
а заморились, все в поту.
Велосипед кренится на бок,
то в эту сторону, то в ту.

— Держись прямей, не правь в канаву!
В руках у Федьки пляшет руль.
Все вкось, зигзагом, влево, вправо,
и Федька падает, как куль.

Два раза падали все сразу,
Васютка получил синяк,
Петюшка ссадину под глазом.
— Ушибся, Федька? — Ну, пустяк! —

Услышав крик из-за ограды,
ребята с ближнего двора
примчались шумною ватагой,
и загалдела детвора.

Сережка, Мишка, Санька, Степка…
— Уйди, ребята, не мешай!
Не трогай, ну! Задам вот трепку!
Держи Васютка! Петр, толкай!

И вот летит гурьба по лугу.
Федюшка держится прямей.
Ребята мчатся друг за другом,
как стая спущенных коней.

Быстрее, дальше, мимо хаты,
Федюшка слышит — вот так раз! —
как будто отстают ребята,
а были около сейчас.

Катит вперед, назад не глядя,
и как-то стало вдруг легко.
Ребята все остались сзади,
и смех и говор далеко.

И сердце прыгнуло у Федьки.
Не знает — верить или нет.
Уж нет ни Васьки, нет ни Петьки,
катит один велосипед.

И как легко, как просто ехать,
как будто крылья на ногах.
Федюшка светится от смеха,
а руль так и застыл в руках.

Как он проехал полквартала,
как повернул с дороги вбок,
и как назад его примчало, —
он сам себе сказать не мог.

— Смотри, катит!
Быстрее тройки!
Жарь, Федька, жарь!
Звони звонком!

Хотел Федюшка спрыгнуть бойко —
и покатился кувырком.

Жара свалила. Свечерело.
Велосипед свели домой.
Вернулась мать. Федюшке дело —
бежать к колодцу за водой.

Помоев рыжей Лыске дали.
Доила мать. Пришел отец.
Собрали ужин. Все устали
Уснули рано. Дню конец.

Всю ночь, как мертвый, спал Федюха,
всю ночь во сне катался он,
а утром снова за науку,
опять катался до полден.

Потом бежал к отцу с обедом
и со .всех ног летел домой.
Потом опять с велосипедом
возился Федька, как шальной.

В три дня он ездить научился,
и тормозить, и управлять.
— Да где ты там запропастился? —
кричит ему из хаты мать.

— Федюшка! Нет мне с ним покою!
Беги, неси отцу обед!
Да что за баловство такое!
Зачем ты взял велосипед?

Федюшка матери ни слова, —
велосипед, смеясь, ведет,
взял узелок, вскочил, — готово!
Осталась мать, разиня рот.

Глазам не верит! Федька мчится.
На руль повесил узелок.
Как жар, горят на солнце спицы,
звонит заливчатый звонок.

За Федькой розовой гречихи
бежит густая полоса,
головки белой повилики
порхают в зелени овса.

Катит зелеными полями,
тропинки вьются, как ужи,
навстречу зыбкими грядами
плывут валы пушистой ржи.

Пропала рожь. Осталась сзади.
Помчалась по лугу тропа.
Федюшка через мостик ладит,
туда, где пестрая толпа.

На миг оставивши работу,
Столпились в кучу косари.
— Смотри, ребята, едет кто-то.
— Смотри-ка, Тимофей, смотри!

— Никак твой Федька! Вот так малый!
Какого оседлал коня! —
Отец глядит, рукой усталой
глаза от солнца заслоня.

— И правда, Федька! Едет шибко,
как взрослый. Что за чудеса!
У Федьки до ушей улыбка,
прилипли ко лбу волоса.

— Федюшка на велосипеде!
Мой Федька! Не могу понять!
Смеясь, к отцу подходит Федя:
— Тебе обед прислала мать.

Косцы, вспотевшие, без шапок
стоят кругом, со всех сторон.
Сухого сена свежий запах,
горбушки круглые копен.

Уселись все на свежем сене
передохнуть, перекусить.
Отец взял Федьку на колени:
— Хитрее батьки хочешь быть!

— Ну, расскажи, как было дело.
Я вижу, больно ты удал. —
Федюшка без утайки, смело,
как он учился, рассказал.

Отец доволен. — Молодчина!
Теперь катайся во всю прыть.
Уж десять лет, большой детина,
пора бы уж тебе косить.

Пошли по ровному откосу
все стройным рядом. Раз и два!
Взметнулись яркой сталью косы,
и с шумом падает трава.

Высоко солнце. Душно, жарко.
Сверкают косы, как в огне.
У батьки и у дяди Марка
рубахи взмокли на спине.

Следит Федюшка бойким взглядом
за каждым взмахом дружных рук,
а самого берет досада,
что уж докашивают луг.

Когда теперь косить учиться?
Сегодня кончат все луга.
Вот завтра надо попроситься
идти с отцом метать стога.

Вдали сгребают в копна сено.
Жара. Лицо так и горит.
В траве высокой по колена
все косят, косят косари.

Велосипед лежит в покое,
сидит Федюшка на траве.
И мысли веют быстрым роем
в его хохлатой голове.

Николай Михайлович Языков

Меченосец Аран

Не раз, не два Ливония видала,
Как, ратуя за веру христиан,
Могучая рука твоя, Аран,
Из вражьих рук победу вырывала;
Не раз, не два тебя благославлял
Приветный крик воинственного схода,
Когда тобой хвалился воевода
И смелого, как сына, обнимал.

Винанд любил и уважал Арана:
Его всегда убийственный удар,
Среди мечей неутомимый жар,
Усердие к законам Ватикана,
Железное презренье к суетам,
Высокий нрав, решительность деяний,—
Все красоты воспитанника брани
Казалися магистровым очам
Посланием небесной благодати
Для слабого владения Христа,
Где не смирял враждебных предприятий,
Недавный гром крестового щита.

Но мнилося — любовь и наслажденье,
А не войну и славу на войне,
Арановой пленительной весне
Назначило уделом провиденье.
Аран! твои ланиты и уста,
Румяные, как пурпуры денницы,
Твоих очей лазурь и быстрота,
Их милый взор, их длинные ресницы,
Твой гибкий стан и черные власы —
Как сладостно, и пламенно, и живо
Мечталися в полночные часы
Красавице надменной и стыдливой!
В стране, где ты, как радость, расцветал,
Где Везер льет серебряные воды,—
В стране, где сын отчизны и свободы,
Возвышенный Арминий побеждал.

Как яркий луч божественного света,
Как мощного воителя стрела,
Как творческий и смелый дух поэта
И горний лет победного орла:
Дни юноши легки и быстротечны,
Когда, пленен высоким и благим,
Мечтательный, живой, простосердечный,
Он весь дался надеждам золотым —
И новый мир яснеет перед ним,
Для подвигов прекрасных бесконечный!

Так молодость Аранова текла:
Уж полон чувств и бодрых упований,
Он был готов десницею для брани,
Готов душой на славные дела.
Его мечта туда переносила,
Где Божий свет крестом преображен:
Где Иордан, Голгофа и Кедрон,
Где высоты Ермона и Кармила;
Там юноша, при ратных знаменах,
Наместником Петра благословенных,
Горел, алкал прославиться в боях
Красою дел отважных и священных.
Не то ему на подвиг бытия
Назначило отцовское желанье:
Он полетел в ливонские края
Свершить одно и страшное деянье.

Обманутый любимою мечтой,
Лишен отрад надежды величавой;
Кляня судьбу и перед нею правый,
Он мог разить нещадною рукой,
Он мог нести всю тяготу условий,
Предписанных для рыцарей меча —
И на него надета епанча,
Где крест и меч, как вылиты из крови,
Являлися на светлой белизне;
Он в них узнал свое знаменованье,
Сокрыл свой род, отчизну и названье
И стал служить магистру и войне!

Задумчивый, угрюмый, молчаливый,
Как часто, длань простерши на кинжал,
Аран души ужасные порывы
Насильственным упорством побеждал.
«Я совершу безжалостное мщенье!
Передо мной родителев кинжал;
Но седины, но доблесть, но смиренье!..»
Так думал он — и плакал, и дрожал.

На синеве безоблачного свода
Светило дня прекрасное горит;
Труба на сбор воителей манит;
Надел броню их старец-воевода…
Они стеклись — наточенный булат
Звучит, блестит; геройские воззванья,
Веселые текут из ряда в ряд;
У всех одни надежды и желанья,
Все бранными восторгами кипят.

Закрыв лицо решеткою забральной,
На рукоять поникнув головой,
Один Аран, безмолвный и печальной,
Не веселел, не ликовал душой…

Когда магистр, готовяся на битву,
Сложив шелом пернатый и стальной,
Произносил сердечную молитву
Спасителю и Деве Пресвятой;
Когда, подняв трепещущие длани
И слезный взор к бессмертным небесам,
Он призывал внимающим полкам
Великую защиту бога брани;
Когда клялся не холодеть в боях,
Блюсти мечом Апостолов державу
И возвещать в языческих странах
Всевышнего трисолнечную славу —
Что чувствовал ты, воин молодой,
Вождя побед глазами озирая,
То яркими, как пламень громовой,
То мрачными, как туча громовая?

Простертые на бархате полян,
В безмолвии окрестность наблюдая,
Ливонцы ждут прихода христиан;
Они без лат: меч, стрелы и чекан,
Копье и щит — их сбруя боевая…
Блеснула рать знакомая вдали;
Трескучий зык сзывающего рога
Их взволновал: столпились, потекли —
И началась кровавая тревога.

Не облака ль сверкают и гремят?
Не озеро ль Чудское расшумелось?
Не облака сверкают и гремят,
Не озеро Чудское расшумелось.
Враги Христа с Винандовым полком
Сшибаются; воинственные крики,
То слабые, то яростны и дики,
Разносятся на поле боевом.

Ужасный вид! там рыцаря пронзает
Смертельная ливонская стрела:
Его рука на стали замирает,
Холодный пот на бледности чела,
Воитель стих и падает с седла;
Свободный конь бежит между толпами,
Ржет, прядает, могучими ногами
Разит и рвет кровавые тела.—

«Не убивай меня, великодушный воин!
Мне подари остаток бытия,
Счастлива мной прекрасная семья,
Я крест приму и буду вас достоин!»—
Старик бойцу, спасаяся, кричит:
«Ах! удержи неправедное мщенье.
Не убивай меня! Смотри: бросаю щит,—
Жесток же ты! постой, еще мгновенье
На небеса, на землю дай взглянуть!»
Не слушает боец освирепелый,
Летит, настиг и в старческую грудь
Орудие злодейства заскрипело.

Там общий бой; толпа толпу теснит,
Пирует смерть, кровь брызжет, сталь звенит.
Тот меч занес и, не свершив удара,
Оцепенел, разрубленный мечем;
Тот в ярости губительного жара
Не слышит ран и рубится с врагом;
Иной копье из тела вырывает,
И в судоргах влачится по земле;
Тот навзничь пал — и язва на челе:
Тот, жалостно стоная, издыхает,
Подавленный израненным конем;
Кто смерть зовет, кто битву проклинает:
Обширный ад на поле боевом!

Уж месяц встал блестящий и багряный
Над зеркалом балтийской глубины;
Уж потекли росистые туманы
По беpегам лазоревой Двины…
Бурливый лес, чернея, утихает,
Певец зари умолкнул соловей
И ночь свои покровы расстилает
И тьма легла на поприще мечей.
Бой перестал. Огни в долине стана;
Воители на рыцарских щитах
Несут в шатер полмертвого Арана:
Он весь в крови; мерцание в очах,
И широко запекшаяся рана.

Аполлон Григорьев

Искусство и правда

Элегия — ода — сатира

«О, как мне хочется смутить
веселье их,
И дерзко бросить им в лицо
железный стих,
Облитый горечью и злостью!

М.Ю. Лермонтов
1.
Была пора: театра зала
То замирала, то стонала,
И незнакомый мне сосед
Сжимал мне судорожно руку,
И сам я жал ему в ответ,
В душе испытывая муку,
Которой и названья нет.
Толпа, как зверь голодный, выла,
То проклинала, то любила…
Могучий, грозный чародей.

Я помню бледный лик Гамлета,
Тот лик, измученный тоской,
С печатью тайны роковой,
Тяжелой думы без ответа.
Я помню, как пред мертвецом
С окаменившимся лицом,
С бессмысленным и страшным взглядом,
Насквозь проникнут смертным хладом,
Стоял немой он… и потом
Разлился всем душевным ядом,
И слышал я, как он язвил,
В тоске больной и безотрадной,
Своей иронией нещадной
Всё, что когда-то он любил…
А он любил, я верю свято,
Офелию побольше брата!
Ему мы верили; одним
С ним жили чувством, дети века,
И было нам за человека,
За человека страшно с ним!

И помню я лицо иное,
Иные чувства прожил я:
Еще доныне предо мною
Тиран — гиена и змея,
с своей презрительной улыбкой,
С челом бесстыдным, с речью гибкой,
И безобразный, и хромой,
Ричард коварный, мрачный, злой.
Его я вижу с леди Анной,
Когда, как рая древний змей,
Он тихо в слух вливает ей
Яд обаятельных речей,
И сам над сей удачей странной
Хохочет долго смехом злым,
Идя поговорить с портным…
Я помню сон и пробужденье,
Блуждающий и дикий взгляд,
Пот на челе, в чертах мученье,
Какое знает только ад.
И помню, как в испуге диком
Он леденил всего меня
Отчаянья последним криком:
«Коня, полцарства за коня!»

Его у трупа Дездемоны
В нездешних муках я видал,
Ромео плач и Лира стоны
Волшебник нам передавал…
Любви ли страстной нежный шепот,
Иль корчи ревности слепой,
Восторг иль грусть, мольбу иль ропот —
Всё заставлял делить с собой…
В нескладных драмах Полевого,
Бывало, за него сидишь,
С благоговением молчишь
И ждешь: вот скажет два-три слова,
И их навеки сохранишь…
Мы Веронику с ним любили,
За честь сестры мы с Гюгом мстили,
И — человек уж был таков —
Мы терпеливо выносили,
Как в драме хвастал Ляпунов.

Угас вулкан, окаменела лава…
Он мало жил, но много нам сказал,
Искусство с ним нам не была забава;
Страданием его повита слава…
Как Промифей, он пламень похищал,
Как Промифей, он был терзаем враном…
Действительность с сценическим обманом
Сливались так в душе его больной,
Что жил вполне он жизнию чужой
И верил сердца вымышленным ранам.
Он трагик был с людьми, с собой один,
Трагизма жертва, жрец и властелин.

Угас вулкан, но были изверженья
Так страшны, что поддельные волненья
Не потрясут, не растревожат нас.
Мы правду в нашем трагике любили,
Трагизма правду с ним мы хоронили;
Застыла лава, лишь вулкан погас.
Искусственные взрывы сердцу чужды,
И сердцу в них нет ни малейшей нужды,
Покойся ж в мире, старый властелин…
Ты был один, останешься один!
2.
И вот, пришла пора другая…
Опять в театре стон стоит;
Полусмеясь, полурыдая,
На сцену вновь толпа глядит,
И с нею истина иная
Со сцены снова говорит,
Но эта правда не похожа
На правду прежнюю ничуть;
Она простее, но дороже,
Здоровей действует на грудь…
Дай ей самой здоровье, боже,
Пошли и впредь счастливый путь.

Поэт, глашатай правды новой,
Нас миром новым окружил
И новое сказал он слово,
Хоть правде старой послужил.
Жила та правда между нами,
Таясь в душевной глубине;
Быть может, мы ее и сами
Подозревали не вполне.
То в нашей песне благородной,
Живой, размашистой, свободной,
Святой, как наша старина,
Порой нам слышалась она,
То в полных доблестей сказаньях
О жизни дедов и отцов,
В святых обычаях, преданьях
И хартиях былых веков,
То в небалованности здравой,
В ума и чувства чистоте,
Да в чуждой хитрости лукавой
Связей и нравов простоте.

Поэта образы живые
Высокий комик в плоть облек…
Вот отчего теперь впервые
По всем бежит единый ток,
Вот отчего театра зала,
От верху до низу, одним
Душевным, искренним, родным
Восторгом вся затрепетала.
Любим Торцов пред ней живой
Стоит с поднятой головой,
Бурнус напялив обветшалый,
С расстрепанною бородой,
Несчастный, пьяный, исхудалый,
Но с русской, чистою душой.

Комедия ль в нем плачет перед нами,
Трагедия ль хохочет вместе с ним,
Не знаем мы и ведать не хотим!
Скорей в театр! Там ломятся толпами,
Там по душе теперь гуляет быт родной,
Там песня русская свободно, звонко льется,
Там человек теперь и плачет и смеется,
Там — целый мир, мир полный и живой…
И нам, простым, смиренным чадам века,
Не страшно — весело теперь за человека!
На сердце так тепло, так вольно дышит грудь,
Любим Торцов душе так прямо кажет путь!
Великорусская на сцене жизнь пирует,
Великорусское начало торжествует,
Великорусской речи склад
И в присказке лихой, и в песне игреливой,
Великорусский ум, великорусский взгляд —
Как Волга-матушка, широкий и гульливый!
Тепло, привольно, любо нам,
Уставшим жить болезненным обманом…
3.
Театра зала вновь полна,
Партер и ложи блещут светом,
И речь французская слышна
Привыкших шарить по паркетам.
Французский n произносить
Тут есть охотников не мало
(Кому же обезьяной быть
Ума и сметки не ставало?)
Но не одни бонтоны тут:
Видна мужей ученых стая;
Похвальной ревностью пылая,
Они безмездно взяли труд
По всем эстетикам немецким
Втолковывать героям светским
Что есть трагизм и то и се,
Корнель и эдакое всё…
Из образованных пришли
Тут два-три купчика в немецком
(Они во вкусе самом светском
Себе бинокли завели).

Но бросим шутки тон… Печально, не смешно —
Что слишком мало в нас достоинства, сознанья,
Что на эффекты нас поддеть не мудрено,
Что в нас не вывелся, бечеванный давно,
Дух рабского, слепого подражанья!
Пускай она талант, пусть гений! — дай бог ей!
Да нам не ко двору пришло ее искусство…
В нас слишком девственно, свежо, и просто чувство,
Чтобы выкидывать колена почудней.

Пусть будет фальшь мила Европе старой
Или Америке беззубо-молодой,
Собачьей старость больной…
Но наша Русь крепка. В ней много силы, жара;
И правду любит Русь, и правду понимать
Дана ей господом святая благодать;
И в ней одной теперь приют себе находите
Всё то, что человека благородит.

Пусть дети старые, чтоб праздный ум занять,
Хлам старых классиков для штуки воскрешают…
Но нам за ними лезть какая будет стать,
Когда иное нас живит и занимает?
Пускай боролися в недавни времена
И Лессинг там, и Шиллер благородный
С ходульностью (увы — как видится — бесплодно!)
Но по натуре нам ходульность та смешна.

Я видел, как Рислей детей наверх бросает…
И больно видеть то, и тяжко было мне!
Я знаю, как Рашель по часу умирает,
И для меня вопрос о ней решен вполне!
Лишь в сердце истина: где нет живого чувства,
Там правды нет и жизни нет…
Там фальшь — не вечное искусство!

И пусть в восторге целый свет,
Но наши неуместны восхищенья.
У нас иная жизнь, у нас иная цель!
Америке с Европой — мы Рашель,
Столодвижение, иные ухищренья
(Игрушки, сродные их старческим летам)
Оставим… Пусть они оставят правду нам!

Дмитрий Борисович Кедрин

Певец

Тачанки, и пулеметы,
И пушки в серых чехлах.
Походным порядком роты
Вступают в мирный кишлак.
Вечерний шелковый воздух,
Оранжевые костры,
Хивы золотые звезды
И синие — Бухары.
За ними бегут ребята,
Таща кувшины воды,
На мокром песке рябят их
Маленькие следы.
Ребята гудят, как мухи,
Жужжат, как пчелы во ржи,
Их гонят в дома старухи,
Не снявшие паранджи.
Они их берут за спину
И тащат на голове.
Учитель, глотая хину,
Справляется: что в Москве?

И вот дымится и тухнет
Сырой кизяк, запылав.
В круглой походной кухне
Варится жирный пилав.
У нас, в комнатенке тесной,
Слышно, как там, в ночи,
Поют гортанные песни
Пленные басмачи.
Уже сухую солому
Настлали на ночь в углы,
Но входит хозяин дома
Таджик Магомет-оглы.
Он нам, как единоверцам,
Отвешивает поклон,
Рукою ко лбу и сердцу
Легко касается он,
Мы смотрим с немым вопросом,
С невольной дрожью в душе:
Ему не хватает носа,
Недостает ушей.
И он невнятно бормочет,
И речь его как туман.
Тогда встает переводчик
Селим-ага-Сулейман.
Не говоря ни слова,
Он стелет на пол кошму,
Приносит манерку плова
И чай подает ему.

«Гостеприимства ради,
Друзья, мы не будем злы
К наследнику шейха Сади —
Певцу Магомет-оглы.
Слова его — нить жемчужин,
Трубы драгоценный звон,
И усладить наш ужин
Песней желает он».
Ночь. Мы сидим раздеты,
С трубками, по углам,
И пеструю речь поэта
Селим переводит нам.

«Я жил пастухом у бая,
Когда в гнезде у орла
Азия голубая
Наложницею спала.
Пахал чужие опушки
Я на чужих волах,
Под щеку вместо подушки
Подкладывал я кулак.

Котомка — и вот он весь я, —
Котомка, посох и пот!
И, может быть, только песня
В котомку ту не войдет —
О том, что мор в Тегеране,
Восток бездомен и сир,
Но, словно курдюк бараний,
Налился жиром эмир.
Я правду пел, а не блеял,
И песня была горька,
Она бывала кислее
Кобыльего молока.
Когда я слагал рубаи,
Колючие, как мечи,
„Молчи!“ — говорили баи,
Шипели муллы: „Молчи!“
Но след у неправды топок,
С ней нечем делиться мне,
Стихи, как цветущий хлопок,
Летели по всей стране.
Народ умирал в печали,
Я пел, а время текло,
И четверо постучали
Нагайками мне в стекло,
Меня повалили на пол,
В мешок впихнули меня,
Заткнули мне горло кляпом
И кинули на коня.
Два дня мы неслись. На третий
В лучах рассветной игры
Зареяли минареты
Игрушечной Бухары.
В тюрьму принесли мне к ночи
Шашлык и сладкий инжир,
Тогда я узнал, что хочет
Беседы со мной эмир.

Закат окровавил горы,
Когда, перстнями звеня,
На коврике из Ангоры
Властитель принял меня.
Заря пылала и тухла,
Обуглившись по краям,
В руке веснушчатой, пухлой
Дымился длинный кальян.

„Не преклоняй колена,
Отри утомленья пот! —
(Он сладок был, как измена,
И ласков, как тот, кто лжет.)
Не каждый имеет право
Певцу подвести коня!
Твоя прекрасная слава
Домчалась и до меня.
Недаром в свои тетради
Переписал я сам
Слова, что промолвил Сади
И обронил Хаям.
Догадки меня загрызли:
Откуда берете вы
Такие слова — из жизни
Иль просто из головы?“
Я видел: он врет, лисица!
Он льстит, но прячет глаза!
И, вынув обрывки ситца,
Я вытерся и сказал:
„Эмир! Это дело тонко!
Возьмешь ли из головы
Кривые ножки ребенка,
Скупые слезы вдовы?
Нет! Песня приходит в уши,
Когда, быка заколов,
Ты лучшую четверть туши
Казне относишь в налог,
Когда в богатых амбарах
Тебе не дают зерна.
В кофейнях и на базарах
Весь день толчется она
И видит, как, прежде сонный,
Народ теряет покой
Под щедрой, под благословенной,
Под мудрой твоей рукой.
Она проходит сквозь сердце,
Скисая в нем и бродя,
Чтоб сделаться крепче перца,
Живительнее дождя,
Став черного кофе гуще,
Коль совесть твоя чиста,
Могущественной, влекущей
Она выходит в уста!“

Эмира дряблые щеки
Бурели, как кирпичи,
Смешным голоском девчонки
Эмир завопил: „Молчи!“
Он кинул в меня кинжальчик,
Но, словно ветку в цвету,
Широкобедрый мальчик
Поймал его на лету.

„Мудрец печется о пчелах,
Но истребляет ос!
Дурак! Не слишком ли долог
Твой вездесущий нос?
Тобой развращен, сорока,
Народ начинает клясть
Коран и знамя пророка,
Мою священную власть!
Чтоб проучить невежу,
Запру я песню твою:
И нос я этот отрежу,
И рот я этот зашью!
Дабы доносился глуше
К тебе неутешный плач,
Саблей отрубит уши
Завтра тебе палач!
Палач души твоей дверцы
Захлопнет, как птичью клеть!“
— „Но если он вырвет сердце,
То что же будет болеть?“
— „Не бойся! Его клещами
Не вытащат палачи!
Помни меня в печали:
Живи, томись, молчи!“

Погибель душе эмира!
Я стал после трех ночей
Круглее головки сыра
По милости палачей.
Из лап их в смертном поте
Ушел Магомет-оглы.
Вглядитесь — и вы найдете
У губ моих след иглы.
Скитаясь, подобно тени,
Я дожил до дня, когда
Нам справедливый Ленин
Дал пастбища и стада,
Пять ярких лучей свободы
Горели в звезде Москвы!
Я прожил долгие годы,
Но жизнь мне открыли вы.
Я стар, но с каждым дыханьем
Ненависть горячей!
Стихи! Их поют дехкане,
Бьющие басмачей.
Поэтом и страстотерпцем —
Так я покину мир.
Эмир оставил мне сердце,
И он ошибся, эмир!»

Разгладив полы халата,
Вздохнул умолкший старик,
Мы слышим, как, мчась куда-то,
Бормочет пьяный арык.
Мы слышим в комнате тесной,
Как рядом с нами в ночи
Поют гортанные песни
Пленные басмачи.
Матов рассветный воздух,
Стали не так остры
Хивы золотые звезды
И синие — Бухары.
Но зоркий прожектор косо
Ползет по темным полям…

Выходит наш гость безносый
И дню говорит: «Селям!»

Николай Алексеевич Некрасов

Притча о «Киселе»

Жил-был за тридевять земель,
В каком-то царстве тридесятом,
И просвещенном, и богатом,
Вельможа, именем — Кисель.
За книгой с детства, кроме скуки,
Он ничего не ощущал,
Китайской грамотой — науки,
Искусство — бреднями считал;
Зато в войне, на поле брани
Подобных не было ему:
Он нес с народов диких дани
Царю — владыке своему.
Сломив рога крамоле внешней
Пожаром, казнями, мечом,
Он действовал еще успешней
В борьбе со внутренним врагом:
Не только чуждые народы,
Свои дрожали перед ним!
Но изменили старцу годы —
Заботы, дальние походы,
Военной славы гром и дым
Израненному мужу в тягость:
Сложил он бранные дела,
И императорская благость
Гражданский пост ему дала.
Под солнцем севера и юга,
Устав от крови и побед,
Кисель любил в часы досуга
Театр, особенно балет.
Чего же лучше? Свеж он чувством,
Он только изнурен войной —
Итак, да правит он искусством,
Вкушая в старости покой!

С обычной стойкостью и рвеньем
Кисель вступил на новый пост:
Присматривал за поведеньем,
Гонял говеть актеров в пост.
Высокомерным задал гонку,
Покорных, тихих отличил,
Остриг актеров под гребенку,
Актрисам стричься воспретил;
Стал роли раздавать по чину,
И, как он был благочестив,
То женщине играть мужчину
Не дозволял, сообразив,
Что это вовсе неприлично:
«Еще начать бы дозволять,
Чтобы роль женщины публично
Мужчина начал исполнять!»

Чтобы актеры были гибки,
Он их учил маршировать,
Чтоб знали роли без ошибки,
Затеял экзаменовать;
Иной придет поздненько с пира,
К нему экзаменатор шасть,
Разбудит: «Монолог из „Лира“
Читай!..» Досада — и напасть!

Приехал раз в театр вельможа
И видит: зала вся пуста,
Одна директорская ложа
Его особой занята.
Еще случилось то же дважды —
И понял наш Кисель тогда,
Что в публике к театру жажды
Не остается и следа.
Сам царь шутя сказал однажды:
«Театр не годен никуда!
В оркестре врут и врут на сцене,
Совсем меня не веселя,
С тех пор как дал я Мельпомене
И Терпсихоре — Киселя!»

Кисель глубоко огорчился,
Удвоил труд — не ел, не спал;
Но как начальник ни трудился,
Театр ни к черту не годился!
Тогда он истину сознал:
«Справлялся я с военной бурей,
Но мне театр не по плечу,
За красоту балетных гурий
Продать я совесть не хочу!
Мне о душе подумать надо,
И так довольно я грешил!»
(Кисель побаивался ада
И в рай, конечно, норовил.)
Мысль эту изложив круглее,
Передает секретарю:
Дабы переписал крупнее
Для поднесения царю.
Заплакал секретарь; печали
Не мог, бедняга, превозмочь!
Бежит к кассиру: «Мы пропали!»
(Они с кассиром вместе крали) —
И с ним беседует всю ночь.
Наутро в труппе гул раздался,
Что депутация нужна
Просить, чтобы Кисель остался,
Что уж сбирается она.
«Да кто ж идет? с какой же стати? —
Кричат строптивые. — Давно
Мы жаждем этой благодати!»
— Тссс! тссс!.. упросят неравно! —
И все пошло путем известным:
Начнет дурак или подлец,
А вслед за глупым и бесчестным
Пойдет и честный наконец.
Тот говорит: до пансиона
Мне остается семь недель,
Тот говорит: во время оно
Мою сестру крестил Кисель,
Тот говорит: жена больная,
Тот говорит: семья большая —
Так друг по дружке вся артель,
Благословив сначала небо,
Что он уходит наконец,
Пошла с дарами соли-хлеба
Просить: «Останься, наш отец!»…

Впереди шли вдовицы преклонные,
Прослужившие лета законные,
Седовласые, еле ползущие,
Пансионом полвека живущие;
Дальше причет трагедии: вестники,
Щитоносцы, тираны, кудесники,
Двадцать шесть благородных отцов,
Девять первых любовников;
Восемьсот театральных чиновников
По три в ряд выступали с боков
С многочисленным штабом:
С сиротами беспечными,
С бедняками увечными,
Прищемленными трапом.
Пели гимн представители пения,
Стройно шествовал кордебалет;
В белых платьицах, с крыльями гения
Корифейки младенческих лет,
Довершая эффект депутации,
Преклонялись с простертой рукой
И, исполнены женственной грации,
В очи старца глядели с мольбой…

Кто устоит перед слезами
Детей, теряющих отца?
Кисель растрогался мольбами:
«Я ваш, о дети! до конца!.
Я полагал, что я ненужен,
Я мнил, что даже вреден я,
Но вами я обезоружен!
Идем же, милые друзья,
Идем до гробового часу
Путем прогресса и добра…»
Актеры скорчили гримасу,
Но тут же крикнули: «ура!»
«Противустать возможно ядрам,
Но вашим просьбам — никогда!»

И снова правит он театром
И мечется туда-сюда;
То острижет до кожи труппу,
То космы разрешит носить.
А сам не ест ни щей, ни супу,
Не может вин заморских пить.
В пиесах, ради высших целей,
Вне брака допустил любовь
И капельдинерам с шинелей
Доходы предоставил вновь;
Смирившись, с автором «Гамлета»
Завесть знакомство пожелал,
Но бог британского поэта
К нему откушать не прислал.
Укоротил балету платья,
Мужчиной женщину одел,
Но поздние мероприятья
Не помогли — театр пустел!
Спились таланты при Ликурге,
Им было нечего играть:
Ни в комике, ни в драматурге
Охоты не было писать;
Танцорки, как ни горячились,
Не получали похвалы,
Они не то чтобы ленились,
Но вечно были тяжелы.
В партере явно негодуют,
Свет божий Киселю не мил,
Грустит: «Чиновники воруют,
И с труппой справиться нет сил!
Вчера статуя командора
Ни с места! Только мелет вздор —
Мертвецки пьяного актера
В нее поставил режиссер!
Зато случился факт печальный
Назад тому четыре дня:
С фронтона крыши театральной
Ушло три бронзовых коня!»

Кисель до гроба сценой правил,
Сгубил театр — хоть закрывай! —
Свои седины обесславил,
Да не попасть ему и в рай.
Искусство в государстве пало,
К великой горести царя,
И только денег прибывало
У молодца-секретаря:
Изрядный капитал составил,
Дом нажил в восемь этажей
И на воротах львов поставил,
Сбежавших перелив коней…
Мораль: хоть крепостные стены
И очень трудно разрушать,
Однако храмом Мельпомены
Трудней без знанья управлять.
Есть и другому поученью
Тут место: если хочешь в рай,
Путеводителем к спасенью
Секретаря не избирай.

Иван Саввич Никитин

Ночлег извозчиков

Далеко, далеко раскинулось поле,
Покрытое снегом, что белым ковром,
И звезды зажглися, и месяц, что лебедь,
Плывет одиноко над сонным селом.

Бог знает откуда с каким-то товаром
Обоз по дороге пробитой идет:
То взедет он тихо на длинную гору,
То в темной лощине из глаз пропадет.

И вот на дороге он вновь показался
И на гору стал подыматься шажком;
Вот слышно, как снег заскрипел под санями
И кони заржали под самым селом.

В овчинных тулупах, в коломенских шапках,
С обозом, и с правой и с левой руки,
В лаптях и онучах, в больших рукавицах,
Кряхтя, пожимаясь, идут мужики.

Избились их лапти от дальней дороги,
Их жесткие лица мороз заклеймил,
Высокие шапки, усы их, и брови,
И бороды иней пушистый покрыл.

Подходят они ко дворам постоялым;
Навстречу к ним дворник спешит из ворот
И шапку снимает, приветствуя словом:
«Откудова, братцы, Господь вас несет?»

— «Да едем вот с рыбой в Москву из Ростова, —
Передний извозчик ему отвечал, —
А что на дворе-то, не тесно ль нам будет? —
Теперь ты, я чаю, нас вовсе не ждал».

— «Для доброго гостя найдется местечко, —
Приветливо дворник плечистый сказал,
И, рыжую бороду тихо погладив,
Слегка ухмыляясь, опять продолжал: —
Ведь я не таков, как сосед-прощелыга,
Готовый за грош свою душу продать;

Я знаю, как надо с людьми обходиться,
Кого как приветить и чем угощать.
Овес мой — овинный, изба — та же баня,
Не как у соседа, — зубов не сберешь;

И есть где прилечь, посидеть, обсушиться,
А квас, то есть брага, и нехотя пьешь.
Везжайте-ка, братцы; нам стыдно считаться:
Уж я по-приятельски вас угощу,
И встречу, как водится, с хлебом и солью,
И с хлебом и солью с двора отпущу».

Послушались дворника добрые люди:
На двор поместились, коней отпрягли,
К саням привязали, и корму им дали,
И в теплую избу чрез сени вошли.

Сняв шапки, святым образам помолились,
Обчистили иней пушистый с волос,
Разделись, тулупы на нары поклали
И речь завели про суровый мороз.

Погрелись близ печки, и руки помыли,
И, грудь осенивши широким крестом,
Хозяйке хлеб-соль подавать приказали,
И ужинать сели за длинным столом.

И вот, в сарафане, покрытая кичкой,
К гостям молодая хозяйка вошла,
Сказала: «Здорово, родные, здорово!»
И каждому порознь поклон отдала;

По крашеной ложке им всем разложила,
И соли в солонке и хлеб подала,
И в чашке глубокой с надтреснутым краем
Из кухни горячие щи принесла.

И блюдо за блюдом пошла перемена…
Извозчики молча и дружно едят,
И пот начинает с них градом катиться,
Глаза оживились, и лица горят.

«Послушай, хозяюшка! — молвил извозчик,
С трудом проглотивши свинины кусок. —
Нельзя ли найти нам кваску-то получше,
Ведь этот слепому глаза продерет».

— «И, что ты, родимый! квасок-ат что брага,
Его и купцам доводилося пить».
— «Спасибо, хозяйка! — сказал ей извозчик, —
Не скоро нам брагу твою позабыть».

— «Ну, полноте спорить, вишь, с бабой связался! —
Промолвил другой, обтирая усы. —
Аль к теще приехал с женою на праздник?
Что есть, то и ладно, а нет — не проси».

— «Вестимо, Данилыч, — сказал ему третий. —
За хлебом и солью шуметь не рука;
Ведь мы не бояре: что есть, тем и сыты…
А ну-ка, хозяюшка, дай-ка гуська!»

— «Эх, братцы! — рукою расправивши кудри,
Товарищам молвил детина один. —
Раз ездил я летом в Макарьев на тройке,
Нанял меня, знаешь, купеческий сын.

Ну что за раздолье мне было в дороге!
Признаться, уж попил тогда я винца!
Как свистнешь, бывало, и тронешь лошадок,
Захочешь потешить порой молодца, —

И птицей несется залетная тройка,
Лишь пыль подымается черным столбом,
Звенит колокольчик, и версты мелькают,
На небе ни тучки, и поле кругом.

В лицо ветерок подувает навстречу,
И на сердце любо, и пышет лицо…
Приехал в деревню: готова закуска,
И дворника дочка подносит винцо.

А вечером, знаешь, мой купчик удалый,
Как этак порядком уже подгульнет,
На улицу выйдет, вся грудь нараспашку,
Вокруг себя парней толпу соберет,

Оделит деньгами и весело крикнет:
«А ну-ка, валяй: «Не белы-то снеги!..»
И парни затянут, и сам он зальется,
И тут уж его кошелек береги.

Бывало, шепнешь ему: «Яков Петрович!
Припрячь кошелек-то, — ведь спросит отец».
— «Молчи, брат! за словом в карман не полезу!
В товаре убыток — и делу конец».

Так, сидя на лавках за хлебом и солью,
Смеясь, мужички продолжают рассказ,
И, стоя близ печки, качаясь в дремоте,
Их слушает дворник, прищуривши глаз,

И думает сам он с собою спросонок:
«Однако, от этих барыш мне придет!
Овса-то, вот видишь, по мерочке взяли,
А есть — так один за троих уберет.

Куда ж это, Господи, все уложилось!
Баранина, щи, поросенок и гусь,
Лапша, и свинина, и мед на заедки…
Ну, я же по-своему с ними сочтусь».

Вот кончился ужин. Извозчики встали…
Хозяйка мочалкою вытерла стол,
А дворник внес в избу охапку соломы,
Взглянул исподлобья и молча ушел.

Проведав лошадок, сводив их к колодцу,
Извозчики снова все в избу вошли,
Постлали постель, помолилися Богу,
Разделись, разулись и спать залегли.

И все замолчало… Лишь в кухне хозяйка,
Поставив посуду на полку рядком,
Из глиняной чашки, при свете огарка,
Поила теленка густым молоком.

Но вот наконец и она улеглася,
Под голову старый зипун положив,
И крепко на печке горячей заснула,
Все хлопоты кухни своей позабыв.

Все тихо… все спят… и давно уже полночь.
Раскинувши руки, храпят мужики,
Лишь, хрюкая, в кухне больной поросенок
В широкой лоханке сбирает куски…

Светать начинает. Извозчики встали…
Хозяйка остаток огарка зажгла,
Гостям утереться дала полотенце,
Ковшом в рукомойник воды налила.

Умылися гости; пред образом стали,
Молитву, какую умели, прочли
И к спящему дворнику в избу другую
За корм и хлеб-соль рассчитаться вошли.

Сердитый, спросонок глаза протирая,
Поднялся он с лавки и счеты сыскал,
За стол сел, нахмурясь, потер свой затылок
И молвил: «Ну, кто из вас что забирал?»

— «Забор ты наш знаешь: мы поровну брали;
А ты вот за ужин изволь положить
Себе не в обиду и нам не в убыток,
С тобою хлеб-соль нам вперед чтоб водить».

— «Да что же, давай четвертак с человека:
Оно хоть и мало, да так уж и быть».
— «Не много ли будет, почтенный хозяин?
Богат скоро будешь! нельзя ли сложить?»

— «Нет, складки, ребята, не будет и гроша,
И эта цена-то пустяк пустяком;
А будете спорить — заплатите вдвое:
Ворота ведь заперты добрым замком».

Подумав, извозчики крепко вздохнули
И, нехотя вынув свои кошели,
Хозяину деньги сполна отсчитали
И в путь свой, в дорогу сбираться пошли.

Всю выручку в старый сундук положивши,
Хозяин оделся и вышел на двор
И, видя, что гости коней запрягают,
Взял ключ и замок на воротах отпер.

Накинув арканы на шеи лошадок,
Извозчики стали сезжать со двора.
«Спасибо, хозяин! — промолвил последний. —
Смотри, разживайся с чужого добра!»

— «Ну, с Богом, любезный! — сказал ему дворник, —
Еще из-за гроша ты стал толковать!
Вперед, просим милости, к нам заезжайте,
Уж нам не учиться, кого как принять!»

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Во стольном в городе во Киеве,
У ласкова асударь-князя Владимера,
Было пирование-почестной пир,
Было столование-почестной стол
На многи князи и бояра
И на русския могучия богатыри.
Будет день в половина дня,
А и будет стол во полустоле,
Князь Владимер распотешился.
А незнаемы люди к нему появилися:
Есть молодцов за сто человек,
Есть молодцов за другое сто,
Есть молодцов за третье сто,
Все оне избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны;
Бь(ю)т челом, жалобу творят:
«Свет государь ты, Владимер-князь!
Ездили мы по полю по чистому,
Сверх тое реки Че́реги,
На твоем государевом займище,
Ничего мы в поле не наезжавали,
Не наезжавали зверя прыскучева,
Не видали птицы перелетныя,
Только наехали во чистом поле
Есть молодцов за́ три ста́ и за́ пять со́т,
Жеребцы под ними латынския,
Кафтанцы на них камчатныя,
Однорядочки-то голуб скурлат,
А и колпачки — золоты плаши.
Оне соболи, куницы повыловили
И печерски лисицы повыгнали,
Туры, олени выстрелили,
И нас избили-изранели,
А тебе, асударь, добычи нет,
А от вас, асударь, жалованья нет,
Дети, жены осиро́тили,
Пошли по миру скитатися».
А Владимер-князь стольной киевской
Пьет он, есть, прохложается,
Их челобитья не слушает.
А и та толпа со двора не сошла,
А иная толпа появилася:
Есть молодцов за́ три ста́,
Есть молодцов за́ пять со́т.
Пришли охотники-рыбало́выя,
Все избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны,
Бьют челом, жалобу творят:
«Свет государь ты, Владимер-князь!
Ездили мы по рекам, по озерам,
На твои щаски княженецкия
Ничего не пои́мавали, —
Нашли мы людей:
Есть молодцов за́ три ста и за́ пять сот,
Все оне белую рыбицу повыловили,
Щуки, караси повыловили ж
И мелкаю рыбицу повыдавили,
Нам в том, государь, добычи нет,
Тебе, государю, приносу нет,
От вас, государь, жалованья нет,
Дети, жены осиро́тили,
Пошли по миру скитатися,
И нас избили-изранели».
Владимер-князь стольной киевской
Пьет-ест, прохложается,
Их челобитья не слушает.
А и те толпы со двора не сошли,
Две толпы вдруг пришли:
Первая толпа — молодцы сокольники,
Другия — молодцы кречатники,
И все они избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны,
Бьют челом, жалобу творят:
«Свет государь, Владимер-князь!
Ездили мы по полю чистому,
Сверх тое Че́реги,
По твоем государевом займищу,
На тех на потешных островах,
На твои щаски княженецкия
Ничево не пои́мавали,
Не видали сокола и кречета перелетнова,
Только наехали мы молодцов за тысячу человек,
Всех оне ясных соколов повыхватали
И белых кречетов повыловили,
А нас избили-изранели, —
Называются дружиною Чуриловою».
Тут Владимер-князь за то слово спохватится:
«Кто это Чурила есть таков?».
Выступался тута старой Бермята Васильевич:
«Я-де, асударь, про Чурила давно ведаю,
Чурила живет не в Киеве,
А живет он пониже малова Киевца.
Двор у нево на семи верстах,
Около двора железной тын,
На всякой тынинки по маковке,
А и есть по земчуженке,
Середи двора светлицы стоят,
Гридни белодубовыя,
Покрыты седых бобров,
Потолок черных соболей,
Матица-та валженая,
Пол-середа одново серебра,
Крюки да пробои по булату злачены,
Первыя у нево ворота вольящетыя,
Другия ворота хрустальныя,
Третьи ворота оловянныя».
Втапоры Владимер-князь и со княгинею
Скоро он снарежается,
Скоря́ тово пое(зд)ку чинят;
Взял с собою князей и бояр
И магучих богатырей:
Добрыню Никитича
И старова Бермята Васильевича, —
Тут их собралось пять сот человек
И поехали к Чурилу Пленковичу.
И будут у двора ево,
Встречает их старой Плен,
Для князя и княгини отворяет ворота вольящетыя,
А князем и боярам — хрустальныя,
Простым людям — ворота оловянныя,
И наехала их полон двор.
Старой Пленка Сароженин
Приступил ко князю Владимеру
И ко княгине Апраксевне,
Повел их во светлы гридни,
Сажал за убраныя столы,
В место почестное,
Принимал, сажал князей и бояр
И могучих русских богатырей.
Втапоры были повары догадливыя —
Носили ества сахарныя и питья медяныя,
А питья все заморския,
Чем бы князя развеселить.
Веселыя беседа — на радости день:
Князь со княгинею весел сидит.
Посмотрил в окошечко косящетое
И увидел в поле толпу людей,
Говорил таково слово:
«По грехам надо мною, князем, учинилося:
Князя меня в доме не случилася,
Едет ко мне король из орды
Или какой грозен посол».
Старой Пленка Сороженин
Лишь только усмехается,
Сам подчивает:
«Изволь ты, асударь, Владимер-князь со княгинею
И со всеми своими князи и бояры, кушати!
Что-де едет не король из орды
И не грозен посол,
Едет-де дружина хоробрая сына моего,
Молода Чурила сына Пленковича,
А как он, асударь, будет, —
Пред тобою ж будет!».
Будет пир во полупире,
Будет стол во полустоле,
Пьют оне, едят, потешаются,
Все уже оне без памяти сидят.
А и на дворе день вечеряется,
Красное солнушка закотается,
Толпа в поле сбирается:
Есть молодцов их за́ пять сот,
Есть и до тысячи:
Едет Чурила ко двору своему,
Перед ним несут подсолнучник,
Чтоб не запекла солнца бела́ ево лица.
И приехал Чурила ко двору своему,
Перво ево скороход прибежал,
Заглянул скороход на широкой двор:
А и некуды Чуриле на двор ехати
И стоят(ь) со своим промыслом.
Поехали оне на свой окольной двор,
Там оне становилися и со всем убиралися.
Втапоры Чурила догадлив был:
Берет золоты ключи,
Пошел во подвалы глубокия,
Взял золоту казну,
Сорок сороков черных соболей,
Другую сорок печерских лисиц,
И брал же камку белохрущету,
А цена камке сто тысячей,
Принес он ко князю Владимеру,
Клал перед ним на убранной стол.
Втапоры Владимер-князь стольной киевской
Больно со княгинею возрадовалися,
Говорил ему таково слово:
«Гой еси ты, Чурила Пленкович!
Не подобает тебе в деревне жить,
Подобает тебе, Чуриле, в Киеве жить, князю служить!».
Втапоры Чурила князя Владимера не ослушался
Приказал тотчас коня оседлать,
И поехали оне все в тот стольной Киев-град
Ко ласкову князю Владимеру.
В добром здоровье их бог перенес.
А и будет на дворе княженецкием,
Скочили оне со добрых коней,
Пошли во светлицы-гридни,
Садилися за убраныя столы,
Посылает Владимер стольной киевской
Молода Чурила Пленковича
Князей и бояр звать в гости к себе,
А зватова приказал брать со всякова по десяти рублев,
Обходил он, Чурила, князей и бояр
И собрал ко князю на почестной пир.
А и зайдет он, Чурила Пленкович,
В дом ко старому Бермяте Васильевичу,
Ко ево молодой жене,
К той Катерине прекрасной,
И тут он позамешкался.
Ажидает ево Владимер-князь,
Что долго замешкался.
И мало время поизойдучи,
Пришел Чурила Пленкович.
Втапоры Владимер-князь не во что положил,
Чурила пришел, и стол пошел,
Стали пити-ясти, прохложатися.
Все князи и бояры допьяна́ напивалися
Для новаго стольника Чурила Пленко́вича,
Все оне напивалися и домой разезжалися.
Поутру рано-ранешонько,
Рано зазвонили ко заутрени,
Князи и бояра пошли к заутрени,
В тот день выпадала пороха снегу белова,
И нашли оне свежей след.
Сами оне дивуются:
Либо зайка скакал, либо бел горносталь,
А иныя тут усмехаются, сами говорят:
«Знать это не зайко скокал, не бел горносталь —
Это шел Чурила Пленкович к старому Бермяке Васильевичу,
К ево молодой жене Катерине прекрасныя».

Вергилий

Отрывки из Виргилиевых Георгик

Щастлив, стократ щастлив оратай домовитый,
Умеющий постичь всю цену сельских благ,
От шума браннаго и роскоши сокрытый!
Колосья полныя на вспаханных браздах,
Благословение земли его питают.
Вот пышных у него чертогов, гордых врат,
Которыя льстецов волнами изрыгают,
Ни позолотою, ни резьбою не блестят
Огромные ряды столпов и кровы башен.
За то удела его свобода и покой;
Ему неведомы позорища, искуства,
Необходимыя обширным городам,
Где скукой, праздностыо притуплены все чувства,
Оратай не уснул природы красотам.
Его поместье: крав, быков стада ревущи,
Соломенный шалаш, домашний ручеек,
И лес, под тень свою на мягкий дерн зовущий,
Где в полдни летом сон и сладок и глубок.
В селе, в селе теперь единственно ищите
И бодрых юнощей и дев невинных! там
К маститой старости почтение узрите
И поклонение отеческим богам.
Веселость на полях, в лугах—не в бурном свет;
Она среди-работ, она среди утех;
И правда удалясь с земли—в своем полете
У них в последний раз имела свой ночлег.
О Музы! с юных лет ваш нежный почитатель,
Высокий и святый питал я в сердце жар;
Природы таинств быть хочу истолкователь,
И к вам с моей мольбой: пошлите свыше дар,
Явите мне стези светил неоткровенны,
Поведайте, почто и блеск в красоту
Луна теряет в день, отвек определенный?
Почто средь светлаго стремленья в высоту
Без туч глаза светил внезапно померкает?
Какою силою гонимое к брегам
В урочный море час оплоты разрушает,
И отступать велит бунтующим валам?
Трясения земли откройте мне причину,
Поведайте, почто с лазоревых небес
Зимою Ѳеб спешит сокрыть свой зрак в пучину?
Когдаж не мой удел познанье сих чудес,
Вкруг сердца моего уже лежащу хладу,
О благодатныя! дозвольте петь луга,
Работы сельския и рощицы прохладу.
Кто, Сперхий! мне твои укажет берега?
Где вы, Тайгетские пригорки и равнины?
Кто, кто меня на сем цветущий проведет?
Примите странника, Темпейския долины!
И скройте сению густою от забот!
Блажен, кто первую вину проникнуть может,
Кто против жизни бурь стоит не колебим,
Кого о смерти мысль ни мало не тревожит!
Блажен и сельскими богами кто любим,
Чтит Нимф богинь лесов, и бога стад чтит Пана!
Не домогается короны Царской он;
Чернь своенравная, в раздорах обуянна,
Не увлечет его в порыве бурных волн,
Сената в прениях участья не приемлет,
Торжестователем не хочет мир протечь;
Ни воплям Дака он воинственным не внемлет,
В грудь братий с лютостью не устремляя мечь,
Гражданскую вражду вменяет в святотатство.
На праге судебных мест не ступит ябед чужд;
Не алчет приобресть пронырствами богатство;
Не знает прихотью изобретеннчых нужд:
Довольствуется он простыми овощами?
Простыми снедями, какия для него
Приносит огород, возделанный трудами,
И нива—малое наследие его.
Тот пенит веслами равнину Океана,
Сей пресмыкается пред сильными земли;
Того в кровавый бой уносит храбрость рьяна;
Иной, держа в ум лишь выгоды свои,
Готов потрясть града и опрокинуть Царства,
Чтоб спать на пурпур и пить из чаш златых.
Другой, разсчетов раб и жалкой страж богатства;
A сей витийствует на торжищах больших;
Иные страстию рукоплесканий страждут,
В театре их ловить спешат от плебеян
И от Сенаторов. Иные крови жаждут;
A сей, слепец! бежит под небо чуждых стран
Искать других богов, отечества другова.
Оратай не таков: и ночь и день в трудах,
Всегда близь милаго родительскаго-крова,
То в огород, то в лугу, то на полях
С сохой, иль заступом, он роется веселый;
Отечество, жену, и внуков, и сынов,
Товарищей в трудах—стада волов дебелы,
И мягкою волной белеющих овнов
Пропитывает он. Дотоле недовольный,
Пока не узрит древ согбенных под плодом,
Пока не ломятся анбары житом полны
И не уставлен весь подвал его вином.
Наступит ли зима? уже в тисках оливы,
И масло цедит он янтарною струей;
Созрели яблоки, в скирдах богатства нивы,
Вкруг шеи обвился малюток милый рой,
Играют прыгают, ласкаются умильно;
Стыдливость чистая в его дому гостит,
Придут ли праздники в досужный час делит
Меж приношением богам своим молитвы,
Между невинных игр, безхитрочных утех:
То мирныя между селян заводит битвы,
Метанье копий в цель, борьбу, плясанье, бег;
То кубки увенчав душистыми цветами,
И возливая в честь твою, румяный Вакх!
Он старое вино пьет с старыми друзьями,
Роскошно возлежа на дерн при огнях.
Так в силах гордые Тосканцы возрастали;
Так древде милые Сабинцы жизнь вели,
Когда еще мечей железных не ковали,
Как не багрила кровь текущая земли,
И звука труб еще военных не слыхали,
Когда не царствовал Юпитер --Царь богов,
Так Римул обитал наш праотец великой,
И крепкой заключа оградой седмь холмов,
Так Рим соделался вселенныя владыкой.
С Латин. Воейков.
Пою земледельцев работы, благоприятныя нивам;
Созвездия здесь нареку: Меценат! открою и время
И способ, как с вязом младым сочетать виноградную лозу;
Скажу, как овец и волов содержать, улучшая их племя;
Как пчел разводить домовитых. Вы лучезарны светила,
По своду небесному путеводители ясные года!
Ты Бахус румяный, и ты даровитая матерь Церера!
Вам, счастье людей устрояющим, жолуди в класы златые
И воды студеныя в сок превратились кипящий в покале!
Красавицы девы, Дриады, и вы легконогие Фавны!
Пою драгоценные ваши дары. Нептун, удареньем
Трезубца изведший коня из земли, заржавшаго грозно!
И ты, охранитель лесов, для котораго в Цейских долинах
Муравчатых триста тельцов оснеженных тихо пасутся?
И Пан, покровитель Менала, пастырь овец неусыпной!
Минерва, ты с маслиной мирной, Сильван с кипарисом в деснице!
И ты, Триптолем, изобретатель остраго плуга,
Все боги, богини полей, лугов и долин плодоносных,
Во благовремени росу и дождь посылающи с неба,
Явитесь доступны и в помощь мою приникните свыше!
Тыж в светлый сонм уже сопричтенный Олимпа, о Цесарь!
Устроивать будешь ли грады и царства смертных ко благу?
На скранииль матерний мирт возложа, всемогущий владыко,
И бурь, и ненастья, и ведреных дней виновником будешь?
Ѳетидой ли древнею в зятя любезнаго сердцу избранный,
К обетам, мольбам мореходцев, преклонишь ты кроткое ухо?
Созвездие-ль ново меж звезд удивленных, близь Еригоны
Восхочешь блистать? Скорпион удалится с клешнями,
Праведно место великое в небе тебе уступая.
Но чтоб ты ни избрал? Царем преисподней не будешь во веки!
Поля Елисейски оставишь Плутону Царю с Прозерпиной,
И будешь любовью, отрадой вселенны, неужасом мрачным!
Великий! мольбы земледельцов внимать принучайся с терпеньем,
И робкую песнь одобри ты улыбкою благоприветной!
Весне прилегаевшей снег серебром покатится в долины,
Зефиры дыханьем тепла разрешают изсохшия глыбы,
Сошник углубленный, сверкая, взрывает пыльную землю,
И вол работящий тащится с плугом, тихо ступая,
Два лета терпевшая зной, две зимы терпевшая мразы
Сторичным плодом обрадует нива поселянина,
И рухнут амбары под бременем тяжким пшеницы и жита.
Не раздирая искривленым плугом новыя пашни.
Ты прежде пошву испытай, применися к погоде и месту,
Поверье и опыт сперва вопроси земледельцев старинных:
В равнине златая пшеница, на холме янтарныя грозды,
На влажной и низкой пошве густая трава зеленеет;
Не видишь ли ты, как шафран ароматами дышет на тмине?
Как Индия костью слоновой, Понт бобровой струею,
Иберия светлым железом хвалится между странами?
Как Савва лиет многоценную мѵрру из древ благовонных,
Епир же готовит всегодно для пышных торжеств Олимпийских
Коней быстроногих, восхищающих пальму победы?
Уже с тех времен, как Девкалион засевая кремнями
Опустошенный мир, заселил человеками каменным родом,
Природа рукой осторожной дары земле разделила.
И начертала устав, неизменяемый вечно.
С возвратом весны плодоносный кряж возделывать должно,
И сочныя глыбы на солнечном зное надолго оставить;
Напротив же тощую землю отсрочить пахать до Арктура,
Чтоб в первой хороших семян не губили вредныя травы,
В последней хранилась потребная добрая влага и сила.
По жатве богатой да будет ниве лето покоя;
Истекшемуж отдыха году и силам земли обновленным
Вновь поле своезасевай, семяна ежегодно меняя;
Заметь; перемена трудов от трудов есть прекраснейший отдых.
Где ныне ты сеял ячмень, там завтра овощь огородный,
Потом колосистую рож, потом и пшено золотое.
Заметь: истощает овес, истощает и мак усыпитель,
И лен волокнистый поля, из них жизненный сок извлекая;
Но ты оскудевшую ниву щедрой рукой удобряя,
И отдых назнача урочный, вдвое прибавишь ей силы.
Полезно солому тощих полей предавать на сожженье:
Трескучее пламя поля утучняет пеплом горячим;
Или, испаряя ненужную влагу, его озирает,
Иль тайныя поры земли разширяя, откроет дорогу
Питательной жидкости к нежным и тонким волокнам кореньев,
Или, может быть, затворяя разселины, жилы растений сжимая?
Росе и палящему зною и ветрам вход заграждает,
С веселой улыбкою златовласая видит Церера
Селян, разбивающих граблями груды ленивыя в поле,
Зубчатую борону тяжко влачащих по глыбистой пашне,
И новыя бразды по старым браздам проводили их глубоко
Блистающим плугом, нудящим к щедрости землю скупую.
Люблю я дождливое лето, и ясную мразную зиму!
Богатый Гаргар; плодоносная Мизия жатвы обильем
Обязаны ясной зиме Своей и влажному лету.
Хвала земледельцу, который дождем семяна разсыпая,
Немедленно тучной землею их покрывает прилежно;
Потом к утомленной полуденным зноем и жаждой ниве
Приводишь из ближней реки пенистую воду—и шумно
Журчащим меж камней живым ручейком ее освежает!
Хвала земледельцу, которой роскошь излишнюю нивы,
Юную зелень густую, тогда как она лишь едва
Бразды покрывает листами, стадам предает без пощады!
Который в дождливые месяцы года смрадную влагу
Болот и черную тину реки, в разливе широком
Забывшей брега, осушает копая рвы, неусыпной!
Увы! человек безпрестанно муча волов и в поте лица работая,
Не может спокойно и смело ждать за труды награжденья!
Беды и печали мрачною тучей висят над главою;
И тень густая дерев, и алчных гусей вереницы,
И журавлей Стримонских ненасытная хищность,
Все вредоносное нас осторожности учит;
И сердце колеблется попеременно надеждой и страхом.
Зевес громовержец, сам проложил нам дорогу к работе,
И первый искуственно землю возделав, праздности тучной
Он в царстве, своем не терпел—изгнал порочную леность;
Но прежде его ни один земеделец свободную землю
Не покорял серпу и не знал ни границ, ни раздела;
Для общей потребности люди все вместе плоды собирали,
И ими снабжала земля их обильно без всяких усилий.
Зевес изострил змеи шипящее страшное жало,
Зубами волков ополчил, затворил медоточный источник,
Расколыхао Океан, взбушевал весь воздух дыханием бури,
Похитил огонь, у людей и скупость земле заповедал,
Но веки опыт с собой привели, и промышленность быстро
Таланты людей развила, пробудила в них соревнованье,
И брызнули искры струей из кремня, и веслами взрыта
Равнина морей, и кормчий; познал и нарек уже звезды;
Обставлен лес тенетами, птиц силок ожидает
Для рыбы закинуты мрежи; псы по следам за еленем,
Клокочет щипящая медь в раскаленном как, Етна горниле;
Бия молотами в лад, ковачи стучат по железу;
И зубы пилы зацепляясь, скрыпят и древа раздирают;
А прежде с трудом неисчетным клиньями их расщепляли.
Так трудолюбие все побеждает, над всем торжествует,
Так нужда есть мать всех полезных искусств и приятных!
Воейков.

Алексей Константинович Толстой

Сказка про короля и про монаха

Жил-был однажды король, и с ним жила королева,
Оба любили друг друга, и всякий любил их обоих.
Правда, и было за что их любить; бывало, как выйдет
В поле король погулять, набьет он карман пирогами,
Бедного встретит — пирог! «На, брат,— говорит,— на здоровье!»
Бедный поклонится в пояс, а тот пойдет себе дальше.
Часто король возвращался с пустым совершенно карманом.
Также случалось порой, что странник пройдет через город,
Тотчас за странником шлет королева своих скороходов.
«Гей,— говорит,— скороход! Скорей вы его воротите!»
Тот воротится в страхе, прижмется в угол прихожей,
Думает, что-то с ним будет, уж не казнить привели ли?
АН совсем не казнить! Ведут его к королеве.
«Здравствуйте, братец,— ему говорит королева,— присядьте.
Чем бы попотчевать вас? Повара, готовьте закуску!»
Вот повара, поварихи и дети их, поваренки,
Скачут, хлопочут, шумят, и варят, и жарят закуску.
Стол приносят два гайдука с богатым прибором.
Гостя сажают за стол, а сами становятся сзади.
Странник садится, жует да, глотая, вином запивает,
А королева меж тем бранит и порочит закуску:
«Вы,— говорит,— на нас не сердитесь, мы люди простые.
Муж ушел со двора, так повара оплошали!»
Гость же себе на уме: «Добро, королева, спасибо!
Пусть бы везде на дороге так плохо меня угощали!»

Вот как жили король с королевой, и нечего молвить,
Были они добряки, прямые, без всяких претензий…
Кажется, как бы, имея такой счастливый характер,
Им счастливым не быть на земле? Ан вышло иначе!

Помнится, я говорил, что жители все королевства
Страх короля как любили. Все! Одного исключая!
Этот один был монах, не такой, как бывают монахи,
Смирные, скромные, так что и громкого слова не молвят.
Нет, куда! Он первый был в королевстве гуляка!
Тьфу ты! Ужас берет, как подумаешь, что за буян был!
А меж тем такой уж пролаз, такая лисица,
Что, пожалуй, святым прикинется, если захочет.
Дьяком он был при дворе; то есть если какие бумаги
Надобно было писать, то ему их всегда поручали.
Так как король был добряк, то и всех он считал добряками,
Дьяк же то знал, и ему короля удалося уверить,
Что святее его на свете нет человека.
Добрый король с ним всегда и гулял, и спал, и обедал,
«Вот,— говаривал он, на плечо опираясь монаха,—
Вот мой лучший друг, вот мой вернейший товарищ».
Да, хорош был товарищ! Послушайте, что он за друг был!
Раз король на охоте, наскучив быстрою скачкой,
Слез, запыхавшись, с коня и сел отдохнуть под дубочки.
Гаркая, гукая, мимо его пронеслась охота,
Стихли мало-помалу и топот, и лай, и взыванья.
Стал он думать о разных делах в своем королевстве:
Как бы счастливее сделать народ, доходы умножить,
Податей лишних не брать, а требовать то лишь, что можно.
Вдруг шорохнулись кусты, король оглянулся и видит,
С видом смиренным монах стоит, за поясом четки,
«Ваше величество,— он говорит,— давно мне хотелось
Тайно о важном деле с тобою молвить словечко!
Ты мой отец, ты меня и кормишь, и поишь, и кров мне
От непогоды даешь, так как тебя не любить мне!»
В ноги упал лицемер и стал обнимать их, рыдая.
Бедный король прослезился: «Вставай,— говорит он,— вставай, брат!
Все, чего хочешь, проси! Коль только можно, исполню!»
— «Нет, не просить я пришел, уж ты и так мне кормилец!
Хочется чем-нибудь доказать мне свою благодарность.
Слушай, какую тебе я открою дивную тайну!
Если в то самое время, как кто-нибудь умирает,
Сильно ты пожелаешь, душа твоя в труп угнездится,
Тело ж на землю падет и будет лежать без дыханья.
Так ты в теле чужом хозяином сделаться можешь!»
В эту минуту олень, пронзенный пернатой стрелою,
Прямо на них налетел и грянулся мертвый об землю.
«Ну,— воскликнул монах,— теперь смотри в оба глаза».
Стал пред убитым оленем и молча вперил в него очи.
Мало-помалу начал бледнеть, потом зашатался
И без дыхания вдруг как сноп повалился на землю.
В то же мгновенье олень вскочил и проворно запрыгал,
Вкруг короля облетел, подбежал, полизал ему руку,
Стал пред монаховым телом и грянулся б землю мертвый.
Тотчас на ноги вспрянул монах как ни в чем не бывало —
Ахнул добрый король, и вправду дивная тайна!
Он в удивленье вскричал: «Как, братец, это ты сделал?»
— «Ваше величество,— тот отвечал, лишь стоит серьезно
Вам захотеть, так и вы то же самое можете сделать!
Вот, например, посмотри: сквозь лес пробирается серна,
В серну стрелой я пущу, а ты, не теряя минуты,
В тело ее перейди, и будешь на время ты серной».
Тут монах схватил самострел, стрела полетела,
Серна прыгнула вверх и пала без жизни на землю.
Вскоре потом упал и король, а серна вскочила.
То лишь увидел монах, тотчас в королевское тело
Он перешел и рожок поднял с земли королевский.
Начал охоту сзывать, и вмиг прискакала охота.
«Гей, вы, псари!— он вскричал.— Собак спустите со своров,
Серну я подстрелил, спешите, трубите, скачите!»
Прыгнул мнимый король на коня, залаяла стая,
Серна пустилась бежать, и вслед поскакала охота.
Долго несчастный король сквозь чащу легкою серной
Быстро бежал, наконец он видит в сторонке пещеру,
Мигом в нее он влетел, и след его псы потеряли.

Гордо на статном коне в ворота вехал изменник,
Слез на средине двора и прямо идет к королеве.
«Милая ты королева моя,— изменник вещает,—
Солнце ты красное, свет ты очей моих, месяц мой ясный,
Был я сейчас на охоте, невесело что-то мне стало;
Скучно, вишь, без тебя, скорей я домой воротился,
Ах ты, мой перл дорогой, ах ты, мой яхонт бесценный!»
Слышит его королева, и странно ей показалось:
Видит, пред нею король, но что-то другие приемы,
Тот, бывало, придет да скажет: «Здравствуй, хозяйка!»,
Этот же сладкий такой, ну что за сахар медович!
Дня не прошло, в короле заметили все перемену.
Прежде, бывало, придут к нему министры с докладами,
Он переслушает всех, обо всем потолкует, посудит,
Дело, подумав, решит и скажет: «Прощайте, министры!»
Ныне ж, лишь только прийдут, ото всех отберет он бумаги,
Бросит под стол и велит принесть побольше наливки.
Пьет неумеренно сам да министрам своим подливает.
Те из учтивости пьют, а он подливает все больше.
Вот у них зашумит в голове, начнут они спорить,
Он их давай поджигать, от спора дойдет и до драки,
Кто кого за хохол, кто за уши схватит, кто за нос,
Шум подымут, что все прибегут царедворцы,
Видят, что в тронной министры катаются все на паркете,
Сам же на троне король, схватившись за боки, хохочет.
Вот крикунов разоймут, с трудом подымут с паркета,
И на другой день король их улицы мыть отсылает:
«Вы-де пьяницы, я-де вас научу напиваться,
Это-де значит разврат, а я не терплю-де разврата!»

Если ж в другой раз придет к нему с вопросом кухмейстер:
«Сколько прикажешь испечь пирогов сегодня для бедных?»
— «Я тебе дам пирогов,— закричит король в исступленье,—
Я и сам небогат, а то еще бедных кормить мне!
В кухню скорей убирайся, не то тебе розги, разбойник!»
Если же странник пройдет и его позовет королева,
Только о том лишь узнает король, наделает шуму.
«Вон его,— закричит,— в позатыльцы его, в позатыльцы!
Много бродяг есть на свете, еще того и смотри, что
Ложку иль вилку он стянет, а у меня их немного!»
Вот каков был мнимый король, монах-душегубец.
А настоящий король меж тем одинокою серной
Грустно средь леса бродил и лил горячие слезы.
«Что-то,— он думал,— теперь происходит с моей королевой!
Что, удалось ли ее обмануть лицемеру монаху?
Уж не о собственном плачу я горе, уж пусть бы один я
В деле сем пострадал, да жаль мне подданных бедных!»
Так сам с собой рассуждая, скитался в лесу он дремучем,
Серны другие к нему подбегали, но только лишь взглянут
В очи ему, как назад бежать они пустятся в страхе.
Странное дело, что он, когда был еще человеком,
В шорохе листьев, иль в пении птиц, иль в ветре сердитом
Смысла совсем не видал, а слышал простые лишь звуки,
Ныне ж, как сделался серной, то все ему стало понятно:
«Бедный ты, бедный король,— ему говорили деревья,—
Спрячься под ветви ты наши, так дождь тебя не замочит!»
«Бедный ты, бедный король,— говорил ручеек торопливый,—
Выпей струи ты мои, так жажда тебя не измучит!»
«Бедный ты, бедный король,— кричал ему ветер сердитый,—
Ты не бойся дождя, я тучи умчу дождевые!»
Птички порхали вокруг короля и весело пели.
«Бедный король,— они говорили,— мы будем стараться
Песней тебя забавлять, мы рады служить, как умеем!»

Шел однажды король через гущу и видит, на травке
Чижик лежит, умирая, и тяжко, с трудом уже дышит.
Чижик другой для него натаскал зеленого моху,
Стал над головкой его, и начали оба прощаться.
«Ты прощай, мой дружок,— чирикал чижик здоровый,—
Грустно будет мне жить одному, ты сам не поверишь!»
— «Ты прощай, мой дружок,— шептал умирающий чижик,—
Только не плачь обо мне, ведь этим ты мне не поможешь,
Много чижиков есть здесь в лесу, ты к ним приютися!»
— «Полно,— тот отвечал,— за кого ты меня принимаешь!
Может ли чижик чужой родного тебя заменить мне?»
Он еще говорил, а тот уж не мог его слышать!
Тут внезапно счастливая мысль короля поразила.
Стал перед птичкою он, на землю упал и из серны
Сделался чижиком вдруг, вспорхнул, захлопал крылами,
Весело вверх поднялся и прямо из темного леса
В свой дворец полетел.
Сидела одна королева;
В пяльцах она вышивала, и капали слезы на пяльцы.
Чижик в окошко впорхнул и сел на плечо к королеве,
Носиком начал ее целовать и песню запел ей.
Слушая песню, вовсе она позабыла работу.
Голос его как будто бы ей показался знакомым,
Будто она когда-то уже чижика этого знала,
Только припомнить никак не могла, когда это было.
Слушала долго она, и так ее тронула песня,
Что и вдвое сильней потекли из очей ее слезы.
Птичку она приласкала, тихонько прикрыла рукою
И, прижав ко груди, сказала: «Ты будешь моею!»
С этой поры куда ни пойдет королева, а чижик
Так за ней и летит и к ней садится на плечи.
Видя это, король, иль правильней молвить, изменник,
Тотчас смекнул, в чем дело, и говорит королеве:
«Что это, душенька, возле тебя вертится все чижик?
Я их терпеть не могу, они пищат, как котенки,
Сделай ты одолженье, вели его выгнать в окошко!»
— «Нет,— говорит королева,— я с ним ни за что не
— «Ну, так, по крайней мере, вели его ты изжарить.
Пусть мне завтра пораньше его подадут на закуску!»
Страшно сделалось тут королеве, она еще больше
Стала за птичкой смотреть, а тот еще больше сердитый.
Вот пришлось, что соседи войну королю обявили.
Грянули в трубы, забили в щиты, загремели в литавры,
С грозным оружьем к стенам городским подступил неприятель,
Город стал осаждать и стены ломать рычагами.
Вскоре он сделал пролом, и все его воины с криком
Хлынули в город и прямо к дворцу короля побежали.
Входят толпы во дворец, все падают ниц царедворцы.
Просят пощады, кричат, но на них никто и не смотрит,
Ищут все короля и нигде его не находят.
Вот за печку один заглянул, ан глядь!— там, прикрывшись,
Бледный, как тряпка, король сидит и дрожит как осина.
Тотчас схватили его за хохол, тащить его стали,
Но внезапно на них с ужасным визгом и лаем
Бросился старый Полкан, любимый пес королевский.
Смирно лежал он в углу и на все смотрел равнодушно.
Старость давно отняла у Полкана прежнюю ревность,
Но, увидя теперь, что тащат его господина,
Кровь в нем взыграла, он встал, глаза его засверкали,
Хвост закрутился, и он полетел господину на помощь…
Бедный Полкан! Зачем на свою он надеялся силу!
Сильный удар он в грудь получил и мертвый на землю
Грянулся,— тотчас в него перешел трусишка изменник,
Хвост поджал и пустился бежать, бежать без оглядки.
Чижик меж тем сидел на плече у милой хозяйки.
Видя, что мнимый король обратился со страху в Полкана,
В прежнее тело свое он скорей перешел и из птички
Сделался вновь королем. Он первый попавшийся в руки
Меч схватил и громко вскричал: «За мною, ребята!»
Грозно напал на врагов, и враги от него побежали.
Тут, обратившись к народу: «Послушайте, дети,— он молвил,—
Долго монах вас морочил, теперь он достиг наказанья,
Сделался старым он псом, а я королем вашим прежним!»
— «Батюшка!— крикнул народ,— и впрямь ты король наш родимый!»
Все закричали «ура!» и начали гнать супостата.
Вскоре очистился город, король с королевою в церковь
Оба пошли и набожно там помолилися Богу.
После ж обедни король богатый дал праздник народу.
Три дни народ веселился. Достаточно ели и пили,
Всяк короля прославлял и желал ему многие лета.