Я поезда ждал утром в Ковентри;
Облокотясь у моста на перила,
На городские башни я смотрел
И городское древнее преданье
Невольно мне на ум пришло…
На свете
Не мы одни, мы, дети поздних лет,
Готовые смеяться над прошедшим
И толковать о правде и неправде,
Не мы одни любили свой народ
И гнетом наших братьев возмущались.
Жила когда-то женщина и долго
О подвиге ее не позабудут.
И имя этой женщины — Годива.
Граф Леофрик, Годивы муж жестокий,
Поступками своими в Ковентри
Пугал народ; когда на целый город
Тяжелую он подать наложил,
То множество рыдавших матерей
С младенцами в руках пришло к Годиве
И слышала Годива общий вопль:
„Отдавши подать, с голода умрем мы!“
Пошла Годива к мужу. Грозный граф
Попался ей на встречу в галерее,
Собаками своими окруженный,
И стала говорить ему она
О просьбе бедных женщин и с мольбою
Молила: „Пощади их! Ведь они
От подати умрут голодной смертью!“
Но удивленный граф ей отвечал:
„Да ты и ноготь пальца пожалеешь
Отдать за этот вздор!“ — „O, нет, готова
Я жизнь отдать,“ ответила Годива, —
„И это докажу я, чем ты хочешь,
Какое ни предложишь мне условье.“
И злобный граф ей отвечал со смехом:
„Когда проехать можешь ты нагая
По городу, то подать отменю я.“
Затем ушел он быстрою походкой,
Собаками своими окруженный.
В душе Годивы буря поднялась,
В ней целый час борьба происходила,
Но жалость победила наконец
Ее смущение. Герольду повелела,
При звуке труб, Годива обявить
Народу об условии тяжелом,
Которым можно снять с него налог,
И если к ней любовь живет в народе,
То пусть никто до самого полудня,
Пока она по улицам поедет,
Не выглянет из окон и ворот,
Пусть город весь в домах своих запрется.
Потом Годива скрылась в свой покой;
Украшенный орлами брачный пояс
С себя сняла и на одно мгновенье
Промедлила, как летняя луна
В волнистых и прозрачных облаках,
Потом тряхнула смело головою,
Вкруг пояса рассыпалась коса
И, сбросивши одежду торопливо,
С крыльца Годива робко соскользнула
И кралась от колонны до колонны.
Вот к главным воротам она пришла,
Где ждал ее в парадной сбруе конь,
Под пурпуром и золотом, сверкавший.
По городу поехала Годива,
Лишь только целомудрием одета;
Был воздух тих и робкий ветерок
Не смел смутить ее своим дыханьем.
Как сотни глаз, смотрели окна зданий,
И лай собак невольно вызывал
Стыдливости румянец на щеках
Трепещущей Годивы; каждый шаг
Ее коня огнем в ней отзывался,
Но вот она проехала веcь город
И через арку поле увидала
С душистымй весенними цветами.
Потом она поехала назад,
Лишь только целомудрием одета,
На улице не встретив ни души.
Один нашелся только негодяй,
Который, просверливши щель в окошке,
Взглянул и в ту ж минуту навсегда
Лишился зренья… Этого не зная,
Проехала Годива мимо. Вдруг
По звуку труб узнал счастливый город,
Что полдень наступил и что Годива
Спасла народ от подати тяжелой
И вечно жить останется в народе.
За рекою, переправою,
За деревнею Сосновкою,
Под Конотопом под городом,
Под стеною белокаменной,
На лугах, лугах зеленыех
Тут стоят полки царские,
Все полки государевы,
Да и роты были дворянские.
А из да́леча-дале́ча, из чиста́ поля́,
Из тово ли из роздолья широкова,
Кабы черныя вороны тобуном тобунилися, —
Собирались-сезжались
Калмыки со башкирцами,
Напущалися татарове
На полки государевы.
Оне спрашивают, татарове,
Из полков государевых
Себе сопротивника,
А из полку государева
Сопротивника не выбрали
Не из стрельцов, не из салдат-молодцов.
Втапоры выезжал Пожарской князь,
Князь Семен Романович,
Он боярин большей словет
Пожарской князь.
Выезжал он на вылозку
Сопротив татарина
И злодея наез(д)ника.
А татарин у себя держит в руках
Копье вострое,
А славны Пожарски(й)-князь —
Одну саблю вострую
Во рученьки правыя.
Как два ясныя соколы
В чистом поле слеталися,
А сезжались в чистом поле
Пожарской-боярин с татарином.
Помогай, бог, князю Семену Романовичу Пожарскому!
Своей саблей вострою,
Он отводил востро копье татарское
И срубил ему голову,
Что татарину-наез(д)нику.
А завыли злы татарове поганыя:
Убил у них наез(д)ника,
Что не славнова татарина.
А злы татарове крымския,
Оне злы да лукавые:
Подстрелили добра коня
У Семена Пожарскова.
Падает ево окарачь доброй конь,
Воскричит Пожарской-князь
Во полки государевы:
«А и вы, салдаты новобраные,
Вы стрельцы государевы!
Подведите мне добра коня,
Увезите Пожарскова,
Увезите во полки государевы!».
Злы татарове крымские,
Оне злы да лукавые,
А металися грудою,
Полонили князя Пожарскова,
Увезли ево во свои степи крымския,
К самому хану крымскому,
Деревенской шишиморы.
Ево стал он допрашивать:
«А и гой еси, Пожарской-князь,
Князь Семен Романович!
Послужи мне верою,
Да ты верою-правдою,
Заочью не изменою,
Еще как ты царю служил,
Да царю своему белому,
А и так-та ты мне служи,
Самому хану крымскому,
Я ведь буду тебе жаловать
Златом и серебром,
Да и женки прелес(т)ными,
И душами красными девицами!».
Отвечает Пожарской-князь
Самому хану крымскому:
«А и гой еси, крымской хан,
Деревенской шишимары!
Я бы рад тебе служить,
Самому хану крымскому,
Кобы́ не скованы мои резвы ноги,
Да не связаны белы руки
Во чембуры шелковыя;
Кабы мне сабелька вострая, —
Послужил бы тебе верою
На твоей буйной голове,
Я срубил (бы) тебе буйну голову!».
Скричит тут крымской хам,
Деревенской шишимары:
«А и вы, татары поганыя!
Увезите Пожарскова на горы высокия,
Срубите ему голову,
Изрубите ево бело тело
Во части во мелкие,
Разбросайте Пожарскова
По далече чисту полю!».
Кабы черныя вороны
Закричали-загайкали,
Ухватили татарове
Князя Семена Пожарскова,
Повезли ево татарове
Оне на гору высокую,
Сказнили татарове
Князя Семена Пожарскова,
Отрубили буйну голову,
Иссекли бело тело
Во части во мелкия,
Разбросали Пожарскова
По далече чисту полю,
Оне сами уехали
К самому хаму крымскому.
Оне день-другой не идут,
Никто не проведает,
А из полку было государева,
Казаки двоя выбрались,
Эти двоя казаки-молодцы,
Оне на гору пешком пошли,
И [в]зошли тута на гору высокую,
И увидели те молодцы
То ведь тело Пожарскова:
Голова его по собе лежит,
Руки, ноги разбросаны,
А ево бело тело во части изрублено
И разбросано по раздолью широкому.
Эти казаки-молодцы ево тело собрали,
Да в одно место складовали,
Оне сняли с себя липовой луб
Да и тут положили ево,
Увезали липовой луб накрепко,
Понесли ево, Пожарского,
(К) Конотопу ко городу.
В Конотопе-городе
Пригодился там епископ быть,
Собирал он, епископ, попов и дьяконов
И церковных причетников
И тем казакам, удалым молодцам,
Приказал обмыть тело Пожарскова.
И склали ево бело тело в домовище дубовое,
И покрыли тою крышкою белодубовою.
А и тут люди дивовалися,
Что ево тело вместо срасталося.
Отпевавши надлежащее погребение,
Бело тело ево погребли во сыру землю
И пропели петье вечное
Тому князю Пожарскому.
О Воейков! Видно, нам
Помышлять об исправленье!
Если должно верить снам,
Скоро Пинда-преставленье,
Скоро должно наступить!
Скоро, за летящим громом,
Аполлон придет судить
По стихам, а не по томам!
Нам известно с древних лет,
Сны, чудовищей явленья
Грозно-пламенных комет
Предвещали измененья
В муравейнике земном!
И всегда бывали правы
Сны в пророчестве своем.
В мире Феба те ж уставы!
Тьма страшилищ меж стихов,
Тьма чудес... дрожу от страху!
Зрел обверткой пирогов
Я недавно Андромаху.
Зрел, как некий Асмодей
Мазал, вид приняв лакея,
Грозной кистию своей
На заклейку окон Грея.
Зрел недавно, как Пиндар,
В воду огнь свой обративши,
Затушил в Москве пожар,
Всю дожечь ее грозивший.
Зрел, как Сафу бил голик,
Как Расин кряхтел под тестом,
Зрел окутанный парик
И Электрой и Орестом.
Зрел в ночи, как в высоте
Кто-то, грозный и унылый,
Избоченясь, на коте
Ехал рысью; в шуйце вилы,
А в деснице грозный Ик;
По-славянски кот мяукал,
А внимающий старик
В такт с усмешкой Иком тукал.
Сей скакун по небесам
Прокатился метеором;
Вдруг отверзтый вижу храм,
И к нему идут собором
Феб и музы... Что ж? О страх!
Феб — в ужасных рукавицах,
В русской шапке и котах;
Кички на его сестрицах!
Старика ввели во храм,
При печальных Смехов ликах
В стихарях Амуры там
И хариты в черевиках!
На престоле золотом
Старина сидит богиня;
Одесную Вкус с бельмом,
Простофиля и разиня.
И как будто близ жены,
Поручив кота Эроту,
Сел старик близ Старины,
Силясь скрыть свою перхоту.
И в гудок для пришлеца
Феб ударил с важным тоном,
И пустилась голубца
Мельпомена с Купидоном.
Важно бил каданс старик
И подмигивал старушке;
И его державный Ик
Перед ним лежал в кадушке.
Тут к престолу подошли
Стихотворцы для присяги;
Те под мышками несли
Расписные с квасом фляги;
Тот тащил кису морщин,
Тот прабабушкину мушку,
Тот старинных слов кувшин,
Тот кавык и юсов кружку,
Тот перину из бород,
Древле бритых в Петрограде;
Тот славянский перевод
Басен Дмитрева в окладе.
Все, воззрев на Старину,
Персты вверх и, ставши рядом:
„Брань и смерть Карамзину! —
Грянули, сверкая взглядом. —
Зубы грешнику порвем,
Осрамим хребет строптивый!
Зад во утро избием,
Нам обиды сотворивый!“
Вздрогнул я. Призрак исчез...
Что ж все это предвещает?
Ах, мой друг, то глас небес!
Полно медлить... наступает
Аполлонов страшный суд,
Дни последние Парнаса!
Нас богини мщенья ждут!
Полно мучить нам Пегаса!
Не покаяться ли нам
В прегрешеньях потаенных?
Если верить старикам,
Муки Фебом осужденных
Неописанные, друг!
Поспешим же покаяньем,
Чтоб и нам за рифмы — крюк
Не был в аде воздаяньем.
Мук там бездна!.. Вот Хлыстов
Меж огромными ушами,
Как Тантал среди плодов,
С непрочтенными стихами.
Хочет их читать ушам,
Но лишь губы шевельнутся,
Чтобы дать простор стихам, —
Уши разом все свернутся!
Вот, на плечи стих взгрузив,
На гору его волочит
Пустопузов, как Сизиф;
Бьется, силится, хлопочет,
На верху горы вдовец —
Здравый смысл — торчит маяком;
Вот уж близко! вот конец!
Вот дополз — и книзу раком!..
Вот Груздочкин-траголюб
Убирает лоб в морщины
И хитоном свой тулуп
В угожденье Прозерпины
Величает невпопад;
Но хвастливость не у места:
Всех смешит его наряд,
Даже фурий и Ореста!
Полон треску и огня
И на смысл весьма убогий,
Вот на чахлого коня
Лезет Шлих коротконогий.
Лишь уселся, конь распух.
Ножки врозь — нет сил держаться;
Конь галопом; рыцарь — бух!
Снова лезет, чтоб сорваться!..
Ах! покаемся, мой друг!
Исповедь — пол-исправленья!
Мы достойны этих мук!
Я за ведьм, за привиденья,
За чертей, за мертвецов;
Ты ж за то, что в переводе
Очутился из Садов
Под капустой в огороде!..
Один несчастья не выносит,
Другому счастье просто казнь;
Тех губит ненависть мужская,
А этих — женская приязнь.
Когда я впервые тебя увидал,
Ты чужд был галантных ухваток:
Не знали плебейские руки твои
Из лайки блестящей перчаток;
Носил ты тогда сюртучишко еще
Зеленый, истасканный, узкий;
По локоть рукавчики, фалды до пят —
Ну, вылитый хвост трясогузки.
Твой галстук был то, что мамаше твоей
Служило салфеткой когда-то;
В ту пору твоя не топорщилась грудь
Под шарфом, расшитым богато.
У обуви был вид почтенный такой,
Как будто ты шил у Ганс Сакса;
И чистило сало родное ее,
Как нынче — французская вакса.
Пачули не пахло еще от тебя,
Не пялил ты на нос лорнетки,
Цепочки еще не имел золотой,
Жены и атласной жилетки.
Ты был равнодушен тогда вообще
Ко всем ухищрениям моды,
Жил просто; но годы были меж тем —
Твои наилучшие годы.
Имел волоса ты, под ними росли
Прекрасные мысли; а ныне
Твой череп несчастный совсем оголен,
И пусто на нем, как в пустыне.
Исчез и лавровый венок твой; прикрыть
Он плешь твою мог бы немножко.
Кто так окарнал тебя? Право, ты стал
Похож на обритую кошку.
И золото тестя пропало (его
Он нажил продажею шелка);
Старик все горюет, что нет ни на грош
В немецкой поэзии толка.
Ах, это ужели тот самый «Живой»,
Который сожрать собирался
Всю землю, и князя фон Пюклер-Мюскау
Спровадить к Плутону пытался?
Ужли это рыцарь блуждающий тот,
С Ла-Манчским столь схожий во многом,
Который вcе письма тиранам писал
Студенчески дерзостным слогом?
Ужли это первый в борьбе за прогресс,
Фельдмаршал немецкой свободы,
Всегда впереди волонтеров своих
Скакавший в минувшие годы?
Был конь его белого цвета (всегда
Герои и боги скакали
На белых)… Спасителя родины все,
В восторге ликуя, встречали.
Он был виртуоз, поскакавший верхом,
Франц Лист на коне, лунатичный
Паяц, шарлатан, балаганный герой,
Филистеров друг закадычный!
С ним рядом неслась и супруга его
С огромнейшим носом. Так смело
На шляпе перо развевалось! В глазах
Такая отвага блестела!
Предание есть, что супругу она
Дать бодрость старалась напрасно,
Когда от ружейной пальбы у него
Расстроились нервы ужасно.
Сказала: «Ну, полно быть зайцем! Откинь
Всю трусость! Подумай, что надо
Теперь победить иль погибнуть; что здесь
Быть может, корона — награда.
«О горе родимой земли, о своих
Долгах и невзгодах подумай.
Во Франкфурте я короную тебя,
И Ротшильд значительной суммой
«Тебя, как других государей, ссудит…
О, милый, как плащ горностайный
К лицу тебе будет! Повсюду ура,
Цветы и восторг чрезвычайный!..»
Вотще! Антипатий иных побороть
Дух самый высокий не волен:
Для Гете был гадок табак; наш герой
От запаха пороха болен.
Пальба все сильнее… бледнеет герой,
Нелепое что-то болтает…
Он бредит как будто в горячке… Жена
Платком длинный нос закрывает.
Гласит так преданье. Правдиво ль оно?
Кто знает? Все люди — творенья
С пороками. Славный Гораций — и тот
Постыдно бежал из сраженья.
Таков уж прекрасного жребий: иметь
Погибель конечною гранью;
Поэта стихи на обертку идут,
А сам он становится дрянью.
Посвящаю эти строки матери моей
Вере Николаевне Лебедевой-Бальмонт,
Чей предок был
Монгольский Князь
Белый Лебедь Золотой Орды.
Конь к коню. Гремит копыто.
Пьяный, рьяный, каждый конь.
Гей, за степь! Вся степь изрыта.
В лете коршуна не тронь.
Да и лебедя не трогай,
Белый Лебедь заклюет.
Гей, дорога! Их у Бога
Столько, столько—звездный счет.
Мы оттуда, и туда, все туда,
От снегов до летней пыли, от цветов до льда.
Мы там были, вот мы здесь, вечно здесь,
Степь как плугами мы взрыли, взяли округ весь.
Мы здесь были, что̀ то там, что̀ вон там?
Глянем в чары, нам пожары светят по ночам.
Мы оттуда, и туда, все туда,
Наши—долы, наши—реки, села, города.
Для чего же и дан нам размах крыла?
Для того, чтобы жизнь жила.
Для того, чтобы воздух от свиста крыл
Был виденьем крылатых сил.
И закроем мы Месяц толпой своей,
Пролетим, он блеснет светлей.
И на миг мы у Солнца изменим вид,
Станет ярче небесный щит.
От звезды серебра до другой звезды—
Наш полет Золотой Орды.
И как будто за нами бежит бурун,
Гул серебряно-звонких струн.
От червонной зари до зари другой
Птичьи крики, прибой морской.
И за нами червонны цветы всегда,
Золотая живет Орда.
Конь и птица—неразрывны,
Конь и птица—быстрый бег.
Как вдали костры призывны!
Поспешаем на ночлег.
У костров чернеют тени,
Приготовлена еда.
В быстром беге изменений
Мы найдем ее всегда.
Нагруженные обозы—
В ожидании немом.
Без вещательной угрозы,
Что̀ нам нужно, мы возьмем.
Тени ночи в ночь и прянут,
А костры оставят нам.
Если жь биться с нами станут,
Смерть нещадная теням.
Дети Солнца, мы приходим,
Чтобы алый цвет расцвел,
Быстрый счет мы с миром сводим,
Вводим волю в произвол.
Там где были разделенья
Заблудившихся племен,
Входим мы как цельность пенья,
Как один прибойный звон.
Кто послал нас? Нам безвестно.
Тот, кто выслал саранчу,
И велел дома, где тесно,
Поджигать своим „Хочу“.
Что ведет нас? Воля кары,
Измененье вещества.
Наряжаяся в пожары,
Ночь светла и ночь жива.
А потом? Потом недвижность
В должный час убитых тел,
Тихой Смерти необлыжность,
Черный коршун пролетел.
Прилетел и сел на крыше,
Чтобы каркать для людей.
А свободнее, а выше—
Стая белых лебедей.
Ночь осенняя темна, ужь так темна,
Закатилась круторогая Луна.
Не видать ея, Владычицы ночей,
Ночь темна, хоть много звездных есть лучей.
Вон, раскинулись узором круговым,
Звезды, звезды, многозвездный белый дым.
Упадают. В ночь осеннюю с Небес
Не один светильник радостный исчез.
Упадают. Почему, зачем, куда?
Вот, была звезда. И где она, звезда?
Возсияла лебединой красотой,
И упала, перестала быть звездой.
А Дорога-Путь, Дорога душ горит.
Говорит душе. А что же говорит?
Или только вот, что есть Дорога птиц?
Мне ужь мало убеганий без границ.
Мне ужь мало взять костры, разбить обоз,
Мне ужь скучно от росы повторных слез.
Мне ужь хочется двух звездных близких глаз,
И покоя в лебедино-тихий час.
Где-жь найду их? Где, желанная, она?
Ночь безлунная темна, ужь как темна.
Где же? Где же? Я хочу. Схвачу. Возьму.
Светят звезды, не просветят в мире тьму.
Упадают. За чредою череда.
Вот, была звезда. А где она, звезда?
— Где же ты? Тебя мы ищем.
Завтра к новому летим.
— Быть без отдыха—быть нищим.
Что́ мне новый дым и дым!
— Гей, ты шутишь? Или—или—
Оковаться захотел?
— Лебедь белый хочет лилий,
Коршун хочет мертвых тел.
— А не ты-ли красовался
В нашей стае лучше всех?
— В утре—день был, мрак качался.
Не смеюсь, коль замер смех.
— Гей, зачахнешь здесь в затоне.
Белый Лебедь, улетим!
— Лучше в собственном быть стоне,
Чем грозой идти к другим.
— Гей, за степи! Бросим, кинем!
Белый Лебедь изменил.—
Скрылись стаи в утре синем.
В Небе синем—звон кадил.
— Полоняночка, не плачь.
Светоглазочка, засмейся.
Ну, засмейся, змейкой вейся.
Все, что хочешь, обозначь.
Полоняночка, скажи.
Хочешь серьги ты? Запястья?
Все, что хочешь. Только б счастья.
Поле счастья—без межи.
О, светлянка, поцелуй!
Дай мне сказку поцелуя!
Лебедь хочет жить ликуя,
Белый с белой в брызгах струй.
Поплывем,—не утоплю.
Возлетим,—коснусь крылами.
Выше. К Солнцу! Солнце с нами!
— Лебедь… Белый… Мой… Люблю…
Опрокинулись реки, озера, затоны хрустальные,
В просветленность Небес, где несчетности Млечных путей.
Светят в ночи веселыя, в мертвыя ночи, в печальныя,
Разновольность людей обращают в слиянность ночей.
И горят, и горят. Были вихрями, стали кадилами.
Стали бездной свечей в кругозданности храмов ночных.
Морем белых цветов. Стали стаями птиц, белокрылыми.
И, срываясь, поют, что внизу загорятся как стих.
Упадают с высот, словно мед, предугаданный пчелами.
Из невидимых сот за звездой упадает звезда.
В души к малым взойдут. Запоют, да пребудут веселыми.
И горят как цветы. И горит Золотая Орда.
Мой друг! не удивись, что в пахотной работе,
Без светских пышностей, без славы, без чинов,
Питая свой живот в смирении и в поте,
И несколько минут покоясь от трудов,
По неким чувствиям и некакой охоте,
Отважился писать я несколько стихов.
Не удивись, когда в усталости над плугом,
Не зная, как тебя назвать и отличать,
В мужицкой простоте зову тебя я другом,
Чтоб трудным вымыслом тебя не величать.
Мой друг! я ведаю, хоть носишь платье цветно,
Хоть золотом обшит от головы до ног,
Хоть счастие твое другим всегда приметно,
Ты редко с лаврами покоиться возмог.
И может быть, что я, в миру с моим соседом,
Большею частию трудяся для себя,
Спокоен спать ложась, доволен за обедом,
Почасту нахожу счастливее тебя;
В сей участи меня никто не обижает;
И зависть самая молчит, узря мой труд;
Никто меня, мой друг, никто не унижает,
По воле ль дань плачу или с меня берут,
Всегда моя рука другого снабдевает,
И люди обо мне напрасного не врут.
Я дал оброк и все, и подать государю,
Я дал и рекрута и к рекруту коня;
И в доме я теперь покойно репу парю,
Хоть знаю, что еще попросят от меня.
Ты знаешь, что мой сын в войне два года служит
И ходит, говорят, с простреленной ногой;
Однако с турками воюет и не тужит,
Пока безногого не по€шлют на покой.
Солдатски хлопоты, оброк и подать вдвое
Не разоряют нас при добрых головах;
Кони и рекруты — то дело нажитое,
Удалые у нас ребята есть в домах.
Готовы мы служить за правду и за веру,
И, буде нужно, то готовы умереть.
Ты, друг мой, служишь сам по нашему примеру,
Случается и всем грудьми рожон переть,
Иным пришло в живот, иным досталось в руку,
У Марьи сватьина отшибли ногу прочь,
Тарасьиным зятьям, племяннику и внуку
Стесали головы, зашедши сзади в ночь.
И сам ты близко был, как шли на нас татары,
И сам ты жар терпел от ядер и от пуль;
И если б не имел фузей запасной пары,
Подчас отведал бы и сам свинцовых дуль.
Солдатам страха нет и нет о том печали,
Что турков к ним идет великое число,
От смерти не бежим, от драки не устали, —
Такое, брат, у всех военно ремесло.
Да только я скажу тебе одно по дружбе,
Коли смышлять о том тебе досуга нет:
Мой ум не помрачен заботами о службе;
Я, сидя на печи, спокойней вижу свет,
Смышляю иногда, что много ты потеешь,
Но нет тебе, мой друг, покоя никогда;
Ты грамоте горазд и дело разумеешь,
Почто ж о мире ты не пишешь никуда?
Не все-то дракою, не все творится боем:
Имеешь разум ты, и слово, и язык;
Не все-то города берутся крепким строем,
Не все-то меж людьми по силе ты велик.
Почто не пишешь ты к турецкому султану
Примерно так, мой друг, как я к тебе пишу?
Подмогою тебе вперед служить я стану
И здравия тебе у Господа прошу.
Князь Курбский от царского гнева бежал,
С ним Васька Шибанов, стремянный.
Дороден был князь. Конь измученный пал —
Как быть среди ночи туманной?
Но рабскую верность Шибанов храня,
Свого отдает воеводе коня:
«Скачи, князь, до вражьего стану,
Авось я пешой не отстану!»
И князь доскакал. Под литовским шатром
Опальный сидит воевода,
Стоят в изумленье литовцы кругом,
Без шапок толпятся у входа,
Всяк русскому витязю честь воздает,
Недаром дивится литовский народ,
И ходят их головы кругом:
«Князь Курбский нам сделался другом!»
Но князя не радует новая честь,
Исполнен он желчи и злобы;
Готовится Курбский царю перечесть
Души оскорбленной зазнобы:
«Что долго в себе я таю и ношу,
То всё я пространно к царю напишу,
Скажу напрямик, без изгиба,
За все его ласки спасибо!»
И пишет боярин всю ночь напролет,
Перо его местию дышит;
Прочтет, улыбнется, и снова прочтет,
И снова без отдыха пишет,
И злыми словами язвит он царя,
И вот уж, когда залилася заря,
Поспело ему на отраду
Послание, полное яду.
Но кто ж дерзновенные князя слова
Отвезть Иоанну возьмется?
Кому не люба на плечах голова,
Чье сердце в груди не сожмется?
Невольно сомненья на князя нашли…
Вдруг входит Шибанов, в поту и в пыли:
«Князь, служба моя не нужна ли?
Вишь, наши меня не догнали!»
И в радости князь посылает раба,
Торопит его в нетерпенье:
«Ты телом здоров, и душа не слаба,
А вот и рубли в награжденье!»
Шибанов в ответ господину: «Добро!
Тебе здесь нужнее твое серебро,
А я передам и за муки
Письмо твое в царские руки!»
Звон медный несется, гудит над Москвой;
Царь в смирной одежде трезвонит;
Зовет ли обратно он прежний покой
Иль совесть навеки хоронит?
Но часто и мерно он в колокол бьет,
И звону внимает московский народ
И молится, полный боязни,
Чтоб день миновался без казни.
В ответ властелину гудят терема,
Звонит с ним и Вяземский лютый,
Звонит всей опрични кромешная тьма,
И Васька Грязной, и Малюта,
И тут же, гордяся своею красой,
С девичьей улыбкой, с змеиной душой,
Любимец звонит Иоаннов,
Отверженный Богом Басманов.
Царь кончил; на жезл опираясь, идет,
И с ним всех окольных собранье.
Вдруг едет гонец, раздвигает народ,
Над шапкою держит посланье.
И спрянул с коня он поспешно долой,
К царю Иоанну подходит пешой
И молвит ему, не бледнея:
«От Курбского, князя Андрея!»
И очи царя загорелися вдруг:
«Ко мне? От злодея лихого?
Читайте же, дьяки, читайте мне вслух
Посланье от слова до слова!
Подай сюда грамоту, дерзкий гонец!»
И в ногу Шибанова острый конец
Жезла своего он вонзает,
Налег на костыль — и внимает:
«Царю, прославляему древле от всех,
Но тонущу в сквернах обильных!
Ответствуй, безумный, каких ради грех
Побил еси добрых и сильных?
Ответствуй, не ими ль, средь тяжкой войны,
Без счета твердыни врагов сражены?
Не их ли ты мужеством славен?
И кто им бысть верностью равен?
Безумный! Иль мнишись бессмертнее нас,
В небытную ересь прельщенный?
Внимай же! Приидет возмездия час,
Писанием нам предреченный,
И аз, иже кровь в непрестанных боях
За тя, аки воду, лиях и лиях,
С тобой пред судьею предстану!»
Так Курбский писал Иоанну.
Шибанов молчал. Из пронзенной ноги
Кровь алым струилася током,
И царь на спокойное око слуги
Взирал испытующим оком.
Стоял неподвижно опричников ряд;
Был мрачен владыки загадочный взгляд,
Как будто исполнен печали,
И все в ожиданье молчали.
И молвил так царь: «Да, боярин твой прав,
И нет уж мне жизни отрадной!
Кровь добрых и сильных ногами поправ,
Я пес недостойный и смрадный!
Гонец, ты не раб, но товарищ и друг,
И много, знать, верных у Курбского слуг,
Что выдал тебя за бесценок!
Ступай же с Малютой в застенок!»
Пытают и мучат гонца палачи,
Друг к другу приходят на смену.
«Товарищей Курбского ты уличи,
Открой их собачью измену!»
И царь вопрошает: «Ну что же гонец?
Назвал ли он вора друзей наконец?»
— «Царь, слово его всё едино:
Он славит свого господина!»
День меркнет, приходит ночная пора,
Скрыпят у застенка ворота,
Заплечные входят опять мастера,
Опять зачалася работа.
«Ну, что же, назвал ли злодеев гонец?»
— «Царь, близок ему уж приходит конец,
Но слово его все едино,
Он славит свого господина:
О князь, ты, который предать меня мог
За сладостный миг укоризны,
«О князь, я молю, да простит тебе бог
Измену твою пред отчизной!
Услышь меня, боже, в предсмертный мой час,
Язык мой немеет, и взор мой угас,
Но в сердце любовь и прощенье —
Помилуй мои прегрешенья!
Услышь меня, боже, в предсмертный мой час,
Прости моего господина!
Язык мой немеет, и взор мой угас,
Но слово мое все едино:
За грозного, боже, царя я молюсь,
За нашу святую, великую Русь —
И твердо жду смерти желанной!»
Так умер Шибанов, стремянный.
И.
Скучно-безцветные дни,— сумерки, вместо дневного
Света, застигли меня, здесь,— на степном перепутье;
То ливень лил, то кругом хутора выл мокрый ветер;
Муза, и та, наконец, вместе со мной стала дрогнуть.
Все говорило ей: стой! не залетай высоко!..
Здесь даже сказки свои перезабыла старуха,
И без осмысленных слов тянется грустный напев.
Вдруг, наступила жара: в щели лучи пронизались,
И посветлело в сенях, и заскрипели ворота;
Стал просыхать чернозем, и колея со двора
Через проселок меня в серую степь увела,—
В эту широкую степь, где ни куста, ни пригорка.
К вечеру зной посвежел, воздух был мягко-прозрачен;
Вьющийся столб комаров стал провожать меня; где-то
Свистнул,— должно-быть, сурок, и, как струна басовая,
В сумерках вечера жук мимо ушей прогудел.
Дорого-б дал я, чтоб здесь мне навсегда надышаться
Силой земли, тишиной и обаяньем простора,
Чтоб унести далеко в сердце, в мозгу, в каждом нерве
Этот целебный фиал,— эту розу,— этот воздух…
Вспомнил я шум городской, стены и лестницы,— гнезда
Зависти и клеветы,— вспомнил дома, где интрига
Тонкия сети плетет, сводит людей и разводит,—
Вечно в подрыв свежих сил, вечно свободе в ущерб!—
Впомнил я… и пожелал (неисправимый мечтатель!)
В этом приволье степном взять на себя труд посильный.
ИИ.
В этом приволье степном, взяв на себя труд посильный,
Шел босоногий мужик, клячу свою понукая;
Вытянув шею свою,— кляча тянула coxy;
Из-под железа сохи черныя глыбы валились,
Около свежих борозд свежей ложась бороздой.
— «Бог тебе в помощь, земляк!» вымолвил я, и подумал:
Ум мой и руки мои, видно, не в помощь тебе!
Остановился мужик,— остановилась и кляча;
Он молча шапку стянул,— кляча развесила уши
И, помотав головой, потную морду свою
Стала тянуть к мураве, и, как лохмотья, повисли
Спутанной гривы ея космы до самой земли.
ИИИ.
— Дядя! сказал я, шутя,— не променяешь ли клячу?
Я за нее тебе дам славную штуку,— Пегаса.
Конь — что̀ ни в сказке сказать, ни пером описать,— конь крылатый.
Он приведен к нам из Греции через Европу. Слыхал ли
Ты об Европе хоть что-нибудь?..
— «Нет, не слыхал.»
— Ну, так верь мне,
Есть, дядя, эдакий конь…
И мужик с недоверьем оскалил
Белые зубы.— «Да сам-то видал ли ты?»
— Как не видать!
Сам я носился на нем, выше лесу стоячаго, выше
Облака в небе ходячаго. Конь удивительный! Только
Надо уметь его сдерживать,— разум на то человеку
Дан,— а не то ему удержу нет; — понесет, что твой вихорь!
В Иерусалим загадал?— в Иерусалиме… в Аѳон? — на Аѳоне
Мигом очутишься. Горы, моря, города, даже царства,
Как у себя на ладони, увидишь ты. Мало того,
Можешь на нем ты, с молитвою, выше полночной звезды,
К праведным, в царство небесное, очи зажмурив, подняться
И услыхать, как в раю, там поют Херувимскую,— или
Можешь там встретить несметное множество ярких светил:
Кишмя-кишат там миры лучезарные, и, как пылинки,
Носятся около них вот такия же точно обители,
Как и земля наша, где мы с тобой прозябаем. И все это
Видел я, дядя, сам видел.
— «Да ты не колдун ли?»
— Нет, не колдун,— у меня есть другое, старинное прозвище:
Люди меня обзывают поэтом. Слыхал ли ты это
Громкое слово: поэт?
— «Не слыхал, милый! с роду не слыхивал…
Что̀-ж это значит поэт?!»
— To же почти, что колдун.
— «А коли так, ты-б, родимый, мне клад указал, где зарыт…»
— Клад у тебя под рукой,— только засей свою пашню,
Из-под земли сам собой к осени выйдет твой клад.—
Понял мужик эту притчу и почесал свой затылок:
— «С этого клада», сказал он, «дай Бог до весны прокормиться…
…Ишь, лошаденка-то — кожа да кости! Крылатая лошадь —
Тоже, чай, тощая! Ты мне ее покажи,
Да уж потом и тово,— и выменивай. Кто же те знает,
Грамоте я не учен; может-статься, и вправду такое
Водится чудо заморское».
— Ну, а куда бы, любезный,
Ты бы на нем полетел?
— «Да куда полететь?— нешто в город;
Али бы к куму махнул… А не то обрубил бы
Чортовы крылья анаѳеме, да и запряг бы в телегу».
— Ну, дядя, вряд ли нам выгодно будет меняться!—
Ты на Пегасе моем далеко не уедешь, а я
С клячей твоей не спашу и одной десятины…
И.
Скучно-бесцветные дни,— сумерки, вместо дневного
Света, застигли меня, здесь,— на степном перепутье;
То ливень лил, то кругом хутора выл мокрый ветер;
Муза, и та, наконец, вместе со мной стала дрогнуть.
Все говорило ей: стой! не залетай высоко!..
Здесь даже сказки свои перезабыла старуха,
И без осмысленных слов тянется грустный напев.
Вдруг наступила жара: в щели лучи пронизались,
И посветлело в сенях, и заскрипели ворота;
Стал просыхать чернозем, и колея со двора
Через проселок меня в серую степь увела,—
В эту широкую степь, где ни куста, ни пригорка.
К вечеру зной посвежел, воздух был мягко-прозрачен;
Вьющийся столб комаров стал провожать меня; где-то
Свистнул,— должно быть, сурок, и, как струна басовая,
В сумерках вечера жук мимо ушей прогудел.
Дорого б дал я, чтоб здесь мне навсегда надышаться
Силой земли, тишиной и обаяньем простора,
Чтоб унести далеко в сердце, в мозгу, в каждом нерве
Этот целебный фиал,— эту розу,— этот воздух…
Вспомнил я шум городской, стены и лестницы,— гнезда
Зависти и клеветы,— вспомнил дома, где интрига
Тонкие сети плетет, сводит людей и разводит,—
Вечно в подрыв свежих сил, вечно свободе в ущерб!—
Вспомнил я… и пожелал (неисправимый мечтатель!)
В этом приволье степном взять на себя труд посильный.
ИИ.
В этом приволье степном, взяв на себя труд посильный,
Шел босоногий мужик, клячу свою понукая;
Вытянув шею свою,— кляча тянула coxy;
Из-под железа сохи черные глыбы валились,
Около свежих борозд свежей ложась бороздой.
— «Бог тебе в помощь, земляк!» вымолвил я, и подумал:
Ум мой и руки мои, видно, не в помощь тебе!
Остановился мужик,— остановилась и кляча;
Он молча шапку стянул,— кляча развесила уши
И, помотав головой, потную морду свою
Стала тянуть к мураве, и, как лохмотья, повисли
Спутанной гривы ее космы до самой земли.
ИИИ.
— Дядя! сказал я, шутя,— не променяешь ли клячу?
Я за нее тебе дам славную штуку,— Пегаса.
Конь — что ни в сказке сказать, ни пером описать,— конь крылатый.
Он приведен к нам из Греции через Европу. Слыхал ли
Ты об Европе хоть что-нибудь?..
— «Нет, не слыхал.»
— Ну, так верь мне,
Есть, дядя, эдакий конь…
И мужик с недоверьем оскалил
Белые зубы.— «Да сам-то видал ли ты?»
— Как не видать!
Сам я носился на нем, выше лесу стоячего, выше
Облака в небе ходячего. Конь удивительный! Только
Надо уметь его сдерживать,— разум на то человеку
Дан,— а не то ему удержу нет; — понесет, что твой вихорь!
В Иерусалим загадал?— в Иерусалиме… в Афон? — на Афоне
Мигом очутишься. Горы, моря, города, даже царства,
Как у себя на ладони, увидишь ты. Мало того,
Можешь на нем ты, с молитвою, выше полночной звезды,
К праведным, в царство небесное, очи зажмурив, подняться
И услыхать, как в раю, там поют Херувимскую,— или
Можешь там встретить несметное множество ярких светил:
Кишмя-кишат там миры лучезарные, и, как пылинки,
Носятся около них вот такие же точно обители,
Как и земля наша, где мы с тобой прозябаем. И все это
Видел я, дядя, сам видел.
— «Да ты не колдун ли?»
— Нет, не колдун,— у меня есть другое, старинное прозвище:
Люди меня обзывают поэтом. Слыхал ли ты это
Громкое слово: поэт?
— «Не слыхал, милый! с роду не слыхивал…
Что ж это значит: поэт?!»
— To же почти, что колдун.
— «А коли так, ты б, родимый, мне клад указал, где зарыт…»
— Клад у тебя под рукой,— только засей свою пашню,
Из-под земли сам собой к осени выйдет твой клад.—
Понял мужик эту притчу и почесал свой затылок:
— «С этого клада», сказал он, «дай Бог до весны прокормиться…
…Ишь, лошаденка-то — кожа да кости! Крылатая лошадь —
Тоже, чай, тощая! Ты мне ее покажи,
Да уж потом и тово,— и выменивай. Кто же те знает,
Грамоте я не учен; может статься, и вправду такое
Водится чудо заморское».
— Ну, а куда бы, любезный,
Ты бы на нем полетел?
— «Да куда полететь?— нешто в город;
Али бы к куму махнул… А не то обрубил бы
Чертовы крылья анафеме, да и запряг бы в телегу».
— Ну, дядя, вряд ли нам выгодно будет меняться!—
Ты на Пегасе моем далеко не уедешь, а я
С клячей твоей не спашу и одной десятины…
Конь к коню. Гремит копыто.
Пьяный, рьяный, каждый конь.
Гей, за степь! Вся степь изрыта.
В лете коршуна не тронь.
Да и лебедя не трогай,
Белый Лебедь заклюет.
Гей, дорога! Их у Бога
Столько, столько — звездный счет.
Мы оттуда, и туда, все туда,
От снегов до летней пыли, от цветов до льда.
Мы там были, вот мы здесь, вечно здесь,
Степь как плугами мы взрыли, взяли округ весь.
Мы здесь были, что то там, что вон там?
Глянем в чары, нам пожары светят по ночам.
Мы оттуда, и туда, все туда,
Наши — долы, наши — реки, села, города.
Для чего же и дан нам размах крыла?
Для того, чтобы жизнь жила.
Для того, чтобы воздух от свиста крыл
Был виденьем крылатых сил.
И закроем мы Месяц толпой своей,
Пролетим, он блеснет светлей.
И на миг мы у Солнца изменим вид,
Станет ярче небесный щит.
От звезды серебра до другой звезды —
Наш полет Золотой Орды.
И как будто за нами бежит бурун,
Гул серебряно-звонких струн.
От червонной зари до зари другой
Птичьи крики, прибой морской.
И за нами червонны цветы всегда,
Золотая живет Орда.
Конь и птица — неразрывны,
Конь и птица — быстрый бег.
Как вдали костры призывны!
Поспешаем на ночлег.
У костров чернеют тени,
Приготовлена еда.
В быстром беге изменений
Мы найдем ее всегда.
Нагруженные обозы —
В ожидании немом.
Без вещательной угрозы,
Что нам нужно, мы возьмем.
Тени ночи в ночь и прянут,
А костры оставят нам.
Если ж биться с нами станут,
Смерть нещадная теням.
Дети Солнца, мы приходим,
Чтобы алый цвет расцвел,
Быстрый счет мы с миром сводим,
Вводим волю в произвол.
Там где были разделенья
Заблудившихся племен,
Входим мы как цельность пенья,
Как один прибойный звон.
Кто послал нас? Нам безвестно.
Тот, кто выслал саранчу,
И велел дома, где тесно,
Поджигать своим «Хочу».
Что ведет нас? Воля кары,
Измененье вещества.
Наряжаяся в пожары,
Ночь светла и ночь жива.
А потом? Потом недвижность
В должный час убитых тел,
Тихой Смерти необлыжность,
Черный коршун пролетел.
Прилетел и сел на крыше,
Чтобы каркать для людей.
А свободнее, а выше —
Стая белых лебедей.
Ночь осенняя темна, уж так темна,
Закатилась круторогая Луна.
Не видать ее, Владычицы ночей,
Ночь темна, хоть много звездных есть лучей.
Вон, раскинулись узором круговым,
Звезды, звезды, многозвездный белый дым.
Упадают. В ночь осеннюю с Небес
Не один светильник радостный исчез.
Упадают. Почему, зачем, куда?
Вот, была звезда. И где она, звезда?
Воссияла лебединой красотой,
И упала, перестала быть звездой.
А Дорога-Путь, Дорога душ горит.
Говорит душе. А что же говорит?
Или только вот, что есть Дорога птиц?
Мне уж мало убеганий без границ.
Мне уж мало взять костры, разбить обоз,
Мне уж скучно от росы повторных слез.
Мне уж хочется двух звездных близких глаз,
И покоя в лебедино-тихий час.
Где ж найду их? Где, желанная, она?
Ночь безлунная темна, уж как темна.
Где же? Где же? Я хочу. Схвачу. Возьму.
Светят звезды, не просветят в мире тьму.
Упадают. За чредою череда.
Вот, была звезда. А где она, звезда?
— Где же ты? Тебя мы ищем.
Завтра к новому летим.
— Быть без отдыха — быть нищим.
Что мне новый дым и дым!
— Гей, ты шутишь? Или — или —
Оковаться захотел?
— Лебедь белый хочет лилий,
Коршун хочет мертвых тел.
— А не ты ли красовался
В нашей стае лучше всех?
— В утре — день был, мрак качался.
Не смеюсь, коль замер смех.
— Гей, зачахнешь здесь в затоне.
Белый Лебедь, улетим!
— Лучше в собственном быть стоне,
Чем грозой идти к другим.
— Гей, за степи! Бросим, кинем!
Белый Лебедь изменил. —
Скрылись стаи в утре синем.
В Небе синем — звон кадил.
— Полоняночка, не плачь.
Светоглазочка, засмейся.
Ну, засмейся, змейкой вейся.
Все, что хочешь, обозначь.
Полоняночка, скажи.
Хочешь серьги ты? Запястья?
Все, что хочешь. Только б счастья.
Поле счастья — без межи.
О, светлянка, поцелуй!
Дай мне сказку поцелуя!
Лебедь хочет жить ликуя,
Белый с белой в брызгах струй.
Поплывем, — не утоплю.
Возлетим, — коснусь крылами.
Выше. К Солнцу! Солнце с нами!
— Лебедь… Белый… Мой… Люблю…
Опрокинулись реки, озера, затоны хрустальные,
В просветленность Небес, где несчетности Млечных путей.
Светят в ночи веселые, в мертвые ночи, в печальные,
Разновольность людей обращают в слиянность ночей.
И горят, и горят. Были вихрями, стали кадилами.
Стали бездной свечей в кругозданности храмов ночных.
Морем белых цветов. Стали стаями птиц, белокрылыми.
И, срываясь, поют, что внизу загорятся как стих.
Упадают с высот, словно мед, предугаданный пчелами.
Из невидимых сот за звездой упадает звезда.
В души к малым взойдут. Запоют, да пребудут веселыми.
И горят как цветы. И горит Золотая Орда.
Я поджидал пое́зда в Ковентри́
И на мосту стоял с толпой народа,
На три высоких, древних башни глядя;
И старое преданье городское
Мне вспомнилось…
Не мы одни — позднейший
Посев времен, новейшей эры люди,
Что мчимся вдаль, пути не замечая,
И прошлое хулим и громко спорим
О лжи и правде, о добре и зле, —
Не мы одни любить народ умели
И скорбь его душою понимать.
Не так, как мы (тому теперь десятый
Минует век), не так, как мы, народу
Не словом, делом помогла Годива,
Супруга графа грозного, что правил
Всевластно в Ковентри. Когда свой город
Он податью тяжелой обложил,
И матери сошлись толпами к замку,
Неся детей, и плакались: «Коль подать
Заплатим — все мы с голоду помрем!» —
Она пошла к супругу. Он один
Шагал по зале средь собачьей стаи;
На пядь вперед торчала борода,
И на́ локоть торчали сзади космы.
Про общий плач Годива рассказала,
И мужа умоляла: «Если подать
Они заплатят — с голоду умрут!»
Он странно на нее глаза уставил
И молвил: «Полноте! Вы не дадите
Мизинца уколоть за эту сволочь!» —
«Я умереть готова!» — возразила
Ему Годива. Он захохотал;
Петром и Павлом клялся, что не верит;
Потом по бриллиантовой сережке
Ей щелкнул и сказал: «Cлова! слова!» —
«Скажите, чем, — промолвила она, —
Мне доказать? Потребуйте любого!»
И сердцем жестким, как рука Исава,
Граф испытанье выдумал… «Ступайте
На лошади по городу нагая —
И отменю!» Насмешливо кивнул
Он головой и ровными шагами
Пошел, с собой собачью стаю клича.
Когда одна осталася Годива,
В ней мысли, словно бешеные вихри,
Кружились и боролися друг с другом,
Пока не победило состраданье.
Она отправила герольда в город,
Чтоб с трубным звуком всем он возвестил,
Что граф назначил тяжкое условье,
Но что она спасти народ решилась.
«Они меня все любят, — говорила, —
Так пусть до по́лдня ни одна нога
Не ступит, ни один не взглянет глаз
На улицу, когда я ехать буду;
Пусть посидят покамест дома все,
Затворят двери и закроют окна».
Потом пошла она в свою светлицу
И пряжку пояса с двумя орлами,
Подарок злого лорда своего,
Там расстегнула. Но у ней стеснилось
Дыханье, и замедлилась она,
Как медлит в белой тучке летний месяц.
Опомнившись, тряхнула головой,
И до колен рассыпались волнами
Ее густые волосы. Поспешно
Она одежду сбросила и стала
Украдкою по лестнице спускаться.
Как луч дневной между колонн скользит,
Так и Годива кралась от колонны
К колонне, и в воротах очутилась.
Тут конь ее стоял уж наготове,
Весь в пурпуре и в золотых гербах.
И на коне поехала Годива,
Одета целомудрием. Казалось,
Вокруг нее весь воздух притаился,
И ветерок едва дышал от страха,
И щурились исподтишка, лукаво
На желобах с широкой пастью рожи.
Дворняжка где-то тявкнула, и щеки
Годивы вспыхнули. Шаги коня
Ее кидали и в озноб и в трепет.
Казалось ей, что все в щелях коварных
Глухие стены, что затем теснятся
Над головой у ней шпили домов,
Чтоб на нее взглянуть из любопытства.
Но ехала и ехала Годива,
Пока пред ней в готические арки
Градской стены не показалось поле,
Сияя белым цветом бузины.
Тогда она поехала назад,
Одета целомудрием. В то время
Один несчастный, никогда не знавший
Биенья благодарности в груди
И бранному присловью давший имя,
Дыру в закрытом ставне пробуравил
И, весь дрожа, лицом к нему припал;
Но не успел желанья утолить,
Как у него глаза оделись мраком —
И вытекли. Так сила дел благих
Сражает злые чувства. Ничего
Не ведая, проехала Годива —
И с сотни башен разом сотней медных
Звенящих языков бесстыдный полдень
Весь город огласил. Она поспешно
Вошла в свою светлицу и надела
Там мантию и графскую корону,
И к мужу вышла, и с народа подать
Сняла, и в памяти людской навеки
Оставила свое святое имя.
Не белые лебеди
Стрелами охотников
Рассыпаны в стороны,
Стремглав по поднебесью
Испуганны мечутся.
Не по морю синему,
При громе и молниях,
Ладьи белокрылые
На камни подводные
Волнами наносятся.
Среди поля чистого
Бежит православная
Рать русская храбрая
От силы несчетныя
Татар-победителей.
Как ток реки,
Как холмов цепь.
Врагов полки
Просекли степь.
От тучи стрел
Затмился свет;
Сквозь груды тел
Прохода нет.
Их пращи — дождь,
Мечи — огонь.
Здесь — мертвый вождь,
Тут — бранный конь.
Там — воев ряд,
А там — доспех:
Не может взгляд
Окинуть всех.
На тьмы татар
Бойцы легли,
И крови пар
Встает с земли.
В той равнине холм высокий,
На холме ракитов куст.
Отдыхает одинокий
Витязь там. Стрелами пуст,
Тул отброшен бесполезный;
Конь лежит; в груди — стрела;
Решето стал щит железный,
Меч — зубчатая пила.
Вздохи тяжелые грудь воздымают;
Пот, с кровью смешанный, каплет с главы;
Жаждой и прахом уста засыхают;
На ноги сил нет подняться с травы.
Издали внемлет он ратному шуму:
Лютой млатьбе — не колосьев, а глав,
Горькую витязь наш думает думу —
Галицкий храбрый Мстиславич Мстислав.
Ах, рвется надвое
В нем сердце храброе:
Не со крестом ли в бой
Хоть одному идти
На силы темные
Татар-наездников?!
Не понаведаться ль,
Здоров ли верный меч?
Уж не устал ли он
Главы поганых сечь?
Не уморился ли
Так долго кровью течь?
Коли в нем проку нет,
Так не на что беречь:
Свались на прах за ним
И голова со плеч!
Нет срама мертвому,
Кто смог костями лечь.
И три раза, вспыхнув желанием славы,
С земли он, опершись на руки кровавы,
Вставал.
И трижды истекши рудою обильной,
Тяжелые латы подвигнуть бессильный,
Упал.
Смертный омрак,
Сну подобный,
Силу князя
Оковал.
Бездыханный,
Неподвижный,
Беззащитный
Он лежит.
Что, о боже,
Боже правый,
Милосердный,
Будет с ним?
Неужели
Ты попустишь
Нечестивым
Умертвить?
Меч ли темный
Христианску
Душу с телом
Разлучит?
Не омыту
Покаяньем,
Не причастну
Тайн святых?
Или звери
Плотоядны
Кровь полижут
Честных ран?
Труп ли княжий,
Богатырский
Стадо галиц
Расклюет?
Кто из пепла
Жизнь угасшу
Новой искрой
В нем зажжет?
В поле звонком — стук конских копыт.
Скачет всадник, весь пылью покрыт;
Он с преломленным в пахе копьем
Быстро мчится ретивым конем:
Молодец, веселясь на бою,
Позабыл, знать, и рану свою.
Кто сей юноша славы и сил?
Зять княжой, рати свет, Даниил.
Пусть бы встретился с ним лютый зверь,
Пусть привиделся б рогатый бес, —
Не дрогнул бы князь — таков он смел;
Но чуть-чуть не застонал навзрыд,
Как увидел, что родимый тесть
На сыру землю лег замертво.
Как быть? Спасу в душе помолясь,
Подхватил его на руки князь,
Поперек перекинул седла
И помчался к реке, как стрела.
Что ты, князь! Ведь не поле — река:
Ты удал, да вода глубока.
С небеси помоги тому бог,
Кто сам ближнему в нужде помог!
И вышло так: усердной часть дружины
У берега с ладьею ждет князей;
Они в живых — и убыло кручины.
Но Даниил прикрикнул на детей:
«Вы, отроки, сюда бегите спешно!
Вам — вечный стыд, мне — горе неутешно,
Коль наш отец от тяжких ран умрет;
Моя — ничто: и после заживет».
Мстиславу все бегут помочь толпою.
Оружье сняв, омыли кровь водою
И, белый плат на язвы расщипав,
Внесли в ладью; тут вспомнился Мстислав.
Но лучше бы очей не раскрывал вовеки,
Чем битвы зреть конец: и крови русских реки,
И трупов их бугры, и малое число
Спасенных от меча на вящее лишь зло:
На бегство, глад, болезнь, ужасные мученья —
Всегдашний, горький плод несчастного сраженья;
И победителей необозримый стан,
Чрез всю широку степь бесправильно расстлан,
Где всюду тут и там огнь засвечался дымный,
Как звезды на небе в бесснежный вечер зимный.
При зрелище таком князь храбрый восстенал
И слабым голосом скорбь сердца просвещал:
«О горе вечное Мстиславу!
На мне — вина такого дня,
И внуки поздние по праву
В нем будут укорять меня.
Весь опыт браней долголетних
Одним я разом погубил:
Напал на рать врагов несчетных
И тем разбитье заслужил.
Не остановятся отныне
Успехом гордые враги,
Доколь Россию всю — пустыне
Не уподобят их шаги.
Их орд на нас польется море,
А сила русская мала.
О горе, вечное мне горе,
Что я виновник первый зла!
Но чем бы ни решались битвы,
Моя надежда всё крепка:
Услышит наши бог молитвы —
И нас спасет его рука.
Он русским даст терпенья силу,
Они дождутся красных дней;
У нас в земле найдут могилу
Враги, гордившиесь над ней».
Так Мстислав Мстиславич храбрый Галицкий молвил.
На руки склонши главу, Даниил его слушал безмолвно.
Отроки ж, веслами быстрые волны дружно взметая,
К берегу мчали ладью; сошли и князья и дружина,
Пали наземь лицом и в слезах благодарных молили
Бога и Спаса Христа и пречистую деву Марию.
Жил старик со старухой, и был у них сын,
Но мать прокляла его в чреве.
Дьявол часто бывает над нашею волей сполна властелин,
А женщина, сына проклявшая,
Силу слова не знавшая,
Часто бывала в слепящем сознание гневе.
Если Дьявол попутал, лишь Бог тут поможет один.
Сын все же у этой безумной родился,
Вырос большой, и женился.
Но он не был как все, в дни когда он был мал.
Правда, шутил он, играл, веселился,
Но минутами слишком задумчив бывал.
Он не был как все, в день когда он женился.
Правда, весь светлый он был под венцом,
Но что-то в нем есть нелюдское — мать говорила с отцом.
И точно, жену он любил, с ней он спал,
Ласково с ней говорил,
Да, любил,
И любился,
Только по свадьбе-то вскорости вдруг он без вести пропал.
Искали его, и молебны служили,
Нет его, словно он в воду упал.
Дни миновали, и месяцы смену времен сторожили,
Меняли одежду лесов и долин.
Где он? Нечистой то ведомо силе.
И если Дьявол попутал, тут Бог лишь поможет один.
В дремучем лесу стояла сторожка.
Зашел ночевать туда нищий старик,
Чтоб в лачуге пустой отдохнуть хоть немножко,
Хоть на час, хоть на миг.
Лег он на печку. Вдруг конский послышался топот.
Ближе. Вот кто-то слезает с коня.
В сторожку вошел. Помолился. И слышится жалостный шепот:
«Бог суди мою матушку — прокляла до рожденья меня!»
Удаляется.
Утром нищий в деревню пришел, к старику со старухой на двор.
«Уж не ваш ли сынок, говорит, обявляется?»
И старик собрался на дозор,
На разведку он в лес отправляется.
За печкой, в сторожке, он спрятался, ждет.
Снова неведомый кто-то в сторожку идет.
Молится. Сетует. Молится. Шепчет. Дрожит, как виденье.
«Бог суди мою мать, что меня прокляла до рожденья!»
Сына старик узнает.
Выскочил он. «Уж теперь от тебя не отстану!
Насилу тебя я нашел. Мой сынок! Ах, сынок!» — говорит.
Странный у сына безмолвного вид.
Молча глядит на отца. Ждет. «Ну, пойдем». И выходят навстречу туману,
Теплому, зимнему, первому в зимней ночи пред весной.
Сын говорит: «Ты пришел? Так за мной!»
Сел на коня, и поехал куда-то.
И тем же отец поспешает путем.
Прорубь пред ними, он в прорубь с конем,
Так и пропал, без возврата.
Там, где-то там, в глубине.
Старик постоял-постоял возле проруби, тускло мерцавшей при мартовской желтой Луне.
Домой воротился.
Говорит помертвевшей жене:
«Сына сыскал я, да выручить трудно, наш сын подо льдом очутился.
Живет он в воде, между льдин.
Что нам поделать? Раз Дьявол попутал, тут Бог лишь поможет один».
Ночь наступила другая.
В полночь, в лесную сторожку старуха, вздыхая, пошла.
Вьюга свистела в лесу, не смолкая,
Вьюга была и сердита и зла,
Плакалась, точно у ней — и у ней — есть на сердце кручина.
Спряталась мать, поджидает, — увидит ли сына?
Снова и снова. Сошел он с коня.
Снова и снова молился с тоскою.
«Мать, почему ж прокляла ты меня?»
Снова копыто, подковой звеня,
Мерно стучит над замерзшей рекою.
Искрятся блестки на льду.
«Так. Ты пришла. Так иди же за мною».
«Сын мой, иду!»
Прорубь страшна. Конь со всадником скрылся.
Мартовский месяц в высотах светился.
Мать содрогнулась над прорубью. Стынет. Горит, как в бреду.
«Сын мой, иду!» Но какою-то силой
Словно отброшена, вьюжной дорогою к дому идет.
Месяц зловещий над влажной разятой могилой
Золотом матовым красит студености вод.
Призрак! Какую-то душу когда-то с любовью ты назвал здесь милой!
Третья приблизилась полночь. Кто третий к сторожке идет?
Мать ли опять? Или, может, какая старуха святая?
Старый ли снова отец?
Нет, наконец,
Это жена молодая.
Раньше пошла бы — не смела, ждала
Старших, черед соблюдая.
Ночь молчала, светла,
С Месяцем порванным, словно глядящим,
Вниз, к этим снежно-белеющим чащам.
Топот. О, топот! Весь мир пробужден
Этой звенящей подковой!
Он! Неужели же он!
«Милый! Желанный! Мой прежний! Мой новый!»
«Милая, ты?» — «Я, желанный!» — «3а мной!»
«Всюду!» — «Так в прорубь». — «Конечно, родной!
В рай или в ад, но с тобою.
О, не с чужими людьми!»
«Падай же в воду, а крест свой сними».
Месяц был весь золотой над пустыней Небес голубою.
В бездне глубокой, в подводном дворце, очутились и муж и жена.
Прорубь высоко-высоко сияет, как будто венец. И душе поневоле
Жутко и сладко. На льдяном престоле
Светлый пред ними сидит Сатана.
Призраки возле различные светятся зыбкой и бледной толпою.
«Кто здесь с тобою?»
«Любовь. Мой закон».
«Если закон, так изыди с ним вон.
Нам нарушать невозможно закона».
В это мгновение, в музыке звона,
В гуле весенних ликующих сил,
Льды разломились.
Мартовский Месяц победно светил.
Милый и милая вместе вверху очутились.
Звезды отдельные в небе над ними светились,
Словно мерцанья церковных кадил.
Веяло теплой весною.
Звоны и всплески неслись от расторгнутых льдин.
«О, наконец я с тобой!» — «Наконец ты со мною!»
Если попутает Дьявол, так Бог лишь поможет один.
До рассвета поднявшись, коня оседлал
Знаменитый Смальгольмский барон;
И без отдыха гнал, меж утесов и скал,
Он коня, торопясь в Бротерстон.Не с могучим Боклю совокупно спешил
На военное дело барон;
Не в кровавом бою переведаться мнил
За Шотландию с Англией он; Но в железной броне он сидит на коне;
Наточил он свой меч боевой;
И покрыт он щитом; и топор за седлом
Укреплен двадцатифунтовой.Через три дни домой возвратился барон,
Отуманен и бледен лицом;
Через силу и конь, опенен, запылен,
Под тяжелым ступал седоком.Анкрамморския битвы барон не видал,
Где потоками кровь их лилась,
Где на Эверса грозно Боклю напирал,
Где за родину бился Дуглас; Но железный шелом был иссечен на нем,
Был изрублен и панцирь и щит,
Был недавнею кровью топор за седлом,
Но не английской кровью покрыт.Соскочив у часовни с коня за стеной,
Притаяся в кустах, он стоял;
И три раза он свистнул — и паж молодой
На условленный свист прибежал.«Подойди, мой малютка, мой паж молодой,
И присядь на колена мои;
Ты младенец, но ты откровенен душой,
И слова непритворны твои.Я в отлучке был три дни, мой паж молодой;
Мне теперь ты всю правду скажи:
Что заметил? Что было с твоей госпожой?
И кто был у твоей госпожи?»«Госпожа по ночам к отдаленным скалам,
Где маяк, приходила тайком
(Ведь огни по горам зажжены, чтоб врагам
Не прокрасться во мраке ночном).И на первую ночь непогода была,
И без умолку филин кричал;
И она в непогоду ночную пошла
На вершину пустынную скал.Тихомолком подкрался я к ней в темноте;
И сидела одна — я узрел;
Не стоял часовой на пустой высоте;
Одиноко маяк пламенел.На другую же ночь — я за ней по следам
На вершину опять побежал, -
О творец, у огня одинокого там
Мне неведомый рыцарь стоял.Подпершися мечом, он стоял пред огнем,
И беседовал долго он с ней;
Но под шумным дождем, но при ветре ночном
Я расслушать не мог их речей.И последняя ночь безненастна была,
И порывистый ветер молчал;
И к маяку она на свиданье пошла;
У маяка уж рыцарь стоял.И сказала (я слышал): «В полуночный час,
Перед светлым Ивановым днем,
Приходи ты; мой муж не опасен для нас:
Он теперь на свиданье ином; Он с могучим Боклю ополчился теперь:
Он в сраженье забыл про меня —
И тайком отопру я для милого дверь
Накануне Иванова дня».«Я не властен прийти, я не должен прийти,
Я не смею прийти (был ответ);
Пред Ивановым днем одиноким путем
Я пойду… мне товарища нет».«О, сомнение прочь! безмятежная ночь
Пред великим Ивановым днем
И тиxa и темна, и свиданьям она
Благосклонна в молчанье своем.Я собак привяжу, часовых уложу,
Я крыльцо пересыплю травой,
И в приюте моем, пред Ивановым днем,
Безопасен ты будешь со мной».«Пусть собака молчит, часовой не трубит,
И трава не слышна под ногой, -
Но священник есть там; он не спит по ночам;
Он приход мой узнает ночной».«Он уйдет к той поре: в монастырь на горе
Панихиду он позван служить:
Кто-то был умерщвлен; по душе его он
Будет три дни поминки творить».Он нахмурясь глядел, он как мертвый бледнел,
Он ужасен стоял при огне.
«Пусть о том, кто убит, он поминки творит:
То, быть может, поминки по мне.Но полуночный час благосклонен для нас:
Я приду под защитою мглы».
Он сказал… и она… я смотрю… уж одна
У маяка пустынной скалы».И Смальгольмский барон, поражен, раздражен,
И кипел, и горел, и сверкал.
«Но скажи наконец, кто ночной сей пришлец?
Он, клянусь небесами, пропал!»«Показалося мне при блестящем огне:
Был шелом с соколиным пером,
И палаш боевой на цепи золотой,
Три звезды на щите голубом».«Нет, мой паж молодой, ты обманут мечтой;
Сей полуночный мрачный пришлец
Был не властен прийти: он убит на пути;
Он в могилу зарыт, он мертвец».«Нет! не чудилось мне; я стоял при огне,
И увидел, услышал я сам,
Как его обняла, как его назвала:
То был рыцарь Ричард Кольдингам».И Смальгольмский барон, изумлен, поражен
И хладел, и бледнел, и дрожал.
«Нет! в могиле покой; он лежит под землей
Ты неправду мне, паж мой, сказал.Где бежит и шумит меж утесами Твид,
Где подъемлется мрачный Эльдон,
Уж три ночи, как там твой Ричард Кольдингам
Потаенным врагом умерщвлен.Нет! сверканье огня ослепило твой взгляд:
Оглушен был ты бурей ночной;
Уж три ночи, три дня, как поминки творят
Чернецы за его упокой».Он идет в ворота, он уже на крыльце,
Он взошел по крутым ступеням
На площадку, и видит: с печалью в лице,
Одиноко-унылая, тамМолодая жена — и тиха и бледна,
И в мечтании грустном глядит
На поля, небеса, на Мертонски леса,
На прозрачно бегущую Твид.«Я с тобою опять, молодая жена».
«В добрый час, благородный барон.
Что расскажешь ты мне? Решена ли война?
Поразил ли Боклю иль сражен?»«Англичанин разбит; англичанин бежит
С Анкрамморских кровавых полей;
И Боклю наблюдать мне маяк мой велит
И беречься недобрых гостей».При ответе таком изменилась лицом
И ни слова… ни слова и он;
И пошла в свой покой с наклоненной главой,
И за нею суровый барон.Ночь покойна была, но заснуть не дала.
Он вздыхал, он с собой говорил:
«Не пробудится он; не подымется он;
Мертвецы не встают из могил».Уж заря занялась; был таинственный час
Меж рассветом и утренней тьмой;
И глубоким он сном пред Ивановым днем
Вдруг заснул близ жены молодой.Не спалося лишь ей, не смыкала очей…
И бродящим, открытым очам,
При лампадном огне, в шишаке и броне
Вдруг явился Ричард Кольдингам.«Воротись, удалися», — она говорит.
«Я к свиданью тобой приглашен;
Мне известно, кто здесь, неожиданный, спит, -
Не страшись, не услышит нас он.Я во мраке ночном потаенным врагом
На дороге изменой убит;
Уж три ночи, три дня, как монахи меня
Поминают — и труп мой зарыт.Он с тобой, он с тобой, сей убийца ночной!
И ужасный теперь ему сон!
И надолго во мгле на пустынной скале,
Где маяк, я бродить осужден; Где видалися мы под защитою тьмы,
Там скитаюсь теперь мертвецом;
И сюда с высоты не сошел бы… но ты
Заклинала Ивановым днем».Содрогнулась она и, смятенья полна,
Вопросила: «Но что же с тобой?
Дай один мне ответ — ты спасен ли иль нет?.
Он печально потряс головой.«Выкупается кровью пролитая кровь, -
То убийце скажи моему.
Беззаконную небо карает любовь, -
Ты сама будь свидетель тому».Он тяжелою шуйцей коснулся стола;
Ей десницею руку пожал —
И десница как острое пламя была,
И по членам огонь пробежал.И печать роковая в столе возжжена:
Отразилися пальцы на нем;
На руке ж — но таинственно руку она
Закрывала с тех пор полотном.Есть монахиня в древних Драйбургских стенах:
И грустна и на свет не глядит;
Есть в Мельрозской обители мрачный монах:
И дичится людей и молчит.Сей монах молчаливый и мрачный — кто он?
Та монахиня — кто же она?
То убийца, суровый Смальгольмский барон;
То его молодая жена.
Век жить — увидишь и худо порою.
Жаль, что вот темно, а то из окна
Я показал бы тебе: за рекою
Есть у нас тут деревенька одна.
Там живет барин. Господь его знает,
Этакой умница, братец ты мой,
Ну, а теперь ни за что пропадает.
Раз он немножко размолвил с женой:
Барыня сделала что-то не ладно, —
Муж сгоряча-то ее побранил.
Правду сказать, ведь оно и досадно!
Он без ума ее, слышно, любил.
Та — дело барское, знаешь, обидно —
К матушке нежной отправилась в дом
Да сиротою прикинулась, видно, —
С год и жила со старухой вдвоем.
Только и тут она что-то… да это
Дело не наше, я сам не видал…
Барин-ат сох; иногда до рассвета
С горя и глаз, говорят, не смыкал.
Все, вишь, грустил да жены дожидался,
Ей поклониться он сам не хотел;
Ну, а потом в путь-дорогу собрался,
Нанял меня и к жене полетел.
Как помирился он с нею, не знаю,
Барыня что-то сердита была…
Сам-ат я, братец ты мой, помекаю —
Мать поневоле ее прогнала.
Вот мы поехали. Вижу — ласкает
Барин жену: то в глаза ей глядит,
То, знаешь, ноги ковром укрывает,
То этак ласково с ней говорит, —
Ну, а жена пожимает плечами,
В сторону смотрит — ни слова в ответ…
Он и пристал к ней почти со слезами:
«Или в тебе и души, дескать, нет?
Я, дескать, все забываю, прощаю…
Так же люблю тебя, милый мой друг…»
Тут она молвила что-то — не знаю,
И покатилася со смеху вдруг…
Барин притих. Уж и зло меня взяло!
Я как хвачу коренного кнутом…
После одумался — совестно стало:
Тройка шла на гору, шла-то с трудом;
Конь головой обернулся немного,
Этак глядит на меня, все глядит…
«Ну, мол, ступай уж своею дорогой.
Грех мой на барыне, видно, лежит…»
Вот мы… о чем, бишь, я речь вел сначала?
Да, — я сказал, что тут барин притих.
Вот мы и едем. Уж ночь наступала.
Я приударил лошадок лихих.
Вехали в город… Эхма! Забываю,
Чей это двор, где коней я кормил?
Двор-то мощеный… постой, вспоминаю…
Нет, провались он, совсем позабыл!
Ну, ночевали. Заря занималась…
Барин проснулся — глядь: барыни нет!
Кинулись шарить-искать, — не сыскалась;
Только нашли у ворот один след, —
Кто-то, знать, был с подрезными санями…
Мы тут в погоню… Уж день рассветал;
Верст этак семь пролетели полями —
След неизвестно куда и пропал.
Мы завернули в село, да в другое —
Нет нигде слуху; а барин сидит,
Руки ломает. Лицо-то больное,
Сам-ат озяб; словно лист весь дрожит…
Что мне с ним делать? Проехал немного
И говорю ему: «Следу, мол, нет;
Этой вот, что ли, держать нам дорогой?»
Он и понес чепуху мне в ответ.
Сердце мое облилось тогда кровью!
«Эх, погубил, мол, сердечный ты мой,
Жизнь и здоровье горячей любовью!»
Ну и привез его к ночи домой.
Жаль горемычного! Вчуже сгрустнется:
В год он согнулся и весь поседел.
Нынче над ним уж и дворня смеется:
«Барин-ат наш, мол, совсем одурел…»
Дивно мне! Как он жену не забудет!
Нет вот, поди! коротает свой век!
Хлеба не ест, все по ней, вишь, тоскует…
Этакой, братец ты мой, человек!
Будущее — неуживчиво!
Где мотор, везущий — в бывшее?
В склад, не рвущихся из неводов
Правд — заведомо-заведомых.
В дом, где выстроившись в ряд,
Вещи, наконец, стоят.
Ни секунды! Гоним и гоним!
А покой — знаешь каков?
В этом доме — кресла как кони!
Только б сбрасывать седоков!
А седок — знаешь при чем?
Локотник, сбросивши локоть —
Сам на нас — острым локтем!
Не сойдешь — сброшу и тресну:
Седоку конь не кунак.
Во`т о чем думает кресло,
Напружив львиный кулак.
Брали — дном, брали — нажимом —
Деды, вы ж — вес не таков!
Вот о чем стонут пружины —
Под нулем золотников
Наших… Скрип: Наша неделя!
…Треск:
В наши дни — много тяжеле
Усидеть, чем устоять.
Мебелям — новое солнце
Занялось! Век не таков!
Не пора ль волосом конским
Пробивать кожу и штоф?
Штоф — истлел, кожа — истлела,
Волос — жив, кончен нажим!
(Конь и трон — знамое дело:
Не на нем — значит под ним!)
Кто из ва`с, деды и дяди,
В оны дни, в кресла садясь,
Страшный сон видел о стаде
Кресел, рвущихся из-под нас,
Внуков?
Штоф, думали, кожа?
Что бы ни — думали зря!
Наши вещи стали похожи
На солдат в дни Октября!
Неисправимейшая из трещин!
После России не верю в вещи:
Помню, голову заваля,
Догоравшие мебеля —
Эту — прорву и эту — уйму!
После России не верю в дюймы.
Взмахом в пещь —
Развеществлялась вещь.
Не защищенная прежним лаком,
Каждая вещь становилась знаком
слов.
Первый пожар — чехлов.
Не уплотненная в прежнем, кислом,
Каждая вещь становилась смыслом.
Каждый брусок ларя
Дубом шумел горя —
И соловьи заливались в ветках!
После России не верю в предков.
В час, как корабль дал крен —
Что ж не сошли со стен,
Ру`шащихся? Половицей треснув,
Не прошагали, не сели в кресла,
Взглядом: мое! не тронь!
Заледеня огонь.
Не вещи горели,
А старые дни.
Страна, где всё ели,
Страна, где всё жгли.
Хмелекудрый столяр и резчик!
Славно — ладил, а лучше — жег!
По тому, как сгорали вещи,
Было ясно: сгорали — в срок!
Сделки не было: жгущий — жгомый —
Ставка очная: нас — и нар.
Кирпичом своего же дома
Человек упадал в пожар.
Те, что швыряли в печь я
Те говорили: жечь!
Вещь, раскалясь как медь,
Знала одно: гореть!
Что не алмаз на огне — то шлак.
После России не верю в лак.
Не нафталин в узелке, а соль:
После России не верю в моль:
Вся сгорела! Пожар — малиной
Лил — и Ладогой разлился!
Был в России пожар — молиный:
Моль горела. Сгорела — вся.
* * *
Тоска называлась: ТАМ.
Мы ехали по верхам
Чужим: не грешу: Бог жив,
Чужой! по верхам чужих
Деревьев, с остатком зим
Чужих. По верхам — чужим.
Кто — мы? Потонул в медведях
Тот край, потонул в полозьях.
Кто — мы? Не из тех, что ездят —
Вот — мы! а из тех, что возят:
Возницы. В раненьях жгучих
В грязь вбитые за везучесть.
Везло! Через Дон — так голым
Льдом! Брат — так всегда патроном
Последним. Привар я несолон,
Хлеб — вышел. Уж так везло нам!
Всю Русь в наведенных дулах
Несли на плечах сутулых.
Не вывезли! Пешим дралом —
В ночь — выхаркнуты народом!
Кто — мы? Да по всем вокзалам…
Кто — мы? Да по всем заводам…
По всем гнойникам гаремным, —
Мы, вставшие за деревню,
За дерево…
С шестерней как с бабой сладившие,
Это мы — белоподкладочники?
С Моховой князья, да с Бронной-то,
Мы-то — золотопогонники?
Гробокопы, клополовы —
Подошло! подошло!
Это мы пустили слово:
— Хорошо! хорошо!
Судомои, крысотравы,
Дом — верша, гром — глуша,
Это мы пустили славу:
— Хороша! Хороша —
Русь.
Маляры-то в поднебесьице —
Это мы-то — с жиру бесимся?
Баррикады в Пятом строили —
Мы, ребятами.
— История.
Баррикады, а нынче — троны,
Но все тот же мозольный лоск!
И сейчас уже Шарантоны
Не вмещают российских тоск.
Мрем от них. Под шинелью рваной —
Мрем, наган наставляя в бред.
Перестраивайте Бедламы!
Все малы — для российских бед!
Бредит шпорой костыль. — Острите! —
Пулеметом — пустой обшлаг.
В сердце, явственном после вскрытья,
Ледяного похода знак.
Всеми пытками не исторгли!
И да будет известно — там:
Доктора узнают нас в морге
По не в меру большим сердцам!
* * *
У весны я ни зерна, ни солоду,
Ни ржаных, ни иных кулей.
Добровольчество тоже голое:
Что, весна или мы — голей?
У весны — запрятать, так лешего! —
Ничего кроме жеста ввысь!
Добровольчество тоже пешее:
Что, весна или мы — дрались?
Возвращаться в весну — что в Армию
Возвращаться, в лесок — что в полк.
Доброй воли весна ударная,
Это ты пулеметный щелк
По кустам завела, по отмелям…
Ну, а вздрогнет в ночи малыш —
Соловьями как пулеметами
Это ты по. . . . . палишь.
Возвращаться в весну — что в Армию
Возвращаться: здорово, взвод!
Доброй воли весна ударная
Возвращается каждый год.
Добровольцы единой Армии
Мы: дроздовец, вандеец, грек —
Доброй воли весна ударная
Возвращается каждый век!
Но первый магнит —
До жильного мленья! —
Березки: на них
Нашивки ранений.
Березовый крап:
Смоль с мелом, в две краски —
Не роща, а штаб
Наш в Новочеркасске.
Черным по белу — нету яркости!
Белым по черну — ярче слез!
Громкий голос: Здорово, марковцы!
(Всего-навсего ряд берез…)
Я видел юношу: он был верхом
На серой борзой лошади — и мчался
Вдоль берега крутого Клязьмы. Вечер
Погас уж на багряном небосклоне,
И месяц в облаках блистал и в волнах,
Но юный всадник не боялся, видно,
Ни ночи, ни росы холодной; жарко
Пылали смуглые его ланиты,
И черный взор искал чего-то все
В туманном отдаленье, — темно, смутно
Являлося минувшее ему —
Призра́к остерегающий, который
Пугает сердце страшным предсказаньем.
Но верил он — одной своей любви.
Он мчится. Звучный топот по полям
Разносит ветер. Вот идет прохожий,
Он путника остановил, и этот
Ему дорогу молча указал
И скрылся, удаляяся, в дубраве.
И всадник примечает огонек,
Трепещущий на берегу противном,
И различил окно и дом, но мост
Изломан... и несется быстро Клязьма.
Как воротиться, не прижав к устам
Пленительную руку, не слыхав
Волшебный голос тот, хотя б укор
Произнесли ее уста? О! нет!
Он вздрогнул, натянул бразды, толкнул
Коня — и шумные плеснули воды,
И с пеною раздвинулись они.
Плывет могучий конь — и ближе — ближе...
И вот уж он на берегу другом
И на гору летит. И на крыльцо
Соскакивает юноша — и входит
В старинные покои... нет ее!
Он проникает в длинный коридор,
Трепещет... нет нигде... Ее сестра
Идет к нему навстречу. О! когда б
Я мог изобразить его страданье!
Как мрамор бледный и безгласный, он
Стоял... Века ужасных мук равны
Такой минуте. Долго он стоял,
Вдруг стон тяжелый вырвался из груди,
Как будто сердца лучшая струна
Оборвалась... Он вышел мрачно, твердо,
Прыгну́л в седло и поскакал стремглав,
Как будто бы гналося вслед за ним
Раскаянье... И долго он скакал,
До самого рассвета, без дороги,
Без всяких опасений — наконец
Он был терпеть не в силах... и заплакал:
Есть вредная роса, которой капли
На листьях оставляют пятна, — так
Отчаянья свинцовая слеза,
Из сердца вырвавшись насильно, может
Скатиться, — но очей не освежит!
К чему мне приписать виденье это?
Ужели сон так близок может быть
К существенности хладной? Нет!
Не может сон оставить след в душе,
И, как ни силится воображенье,
Его орудья пытки ничего
Против того, что есть и что имеет
Влияние на сердце и судьбу.
———
Мой сон переменился невзначай:
Я видел комнату, в окно светил
Весенний, теплый день, и у окна
Сидела дева, нежная лицом,
С очами, полными душой и жизнью,
И рядом с ней сидел в молчанье мне
Знакомый юноша; и оба, оба
Старалися довольными казаться,
Однако же на их устах улыбка,
Едва родившись, томно умирала;
И юноша спокойный, мнилось, был,
Затем что лучше он умел таить
И побеждать страданье. Взоры девы
Блуждали по листам открытой книги,
Но буквы все сливалися под ними...
И сердце сильно билось — без причины, —
И юноша смотрел не на нее,
Хотя об ней лишь мыслил он в разлуке,
Хотя лишь ею дорожил он больше
Своей непобедимой гордой чести.
На голубое небо он смотрел,
Следил сребристых облаков отрывки
И, с сжатою душой, не смел вздохнуть,
Не смел пошевелиться, чтобы этим
Не прекратить молчанья, — так боялся
Он услыхать ответ холодный или
Не получить ответа на моленья.
Безумный! ты не знал, что был любим,
И ты о том проведал лишь тогда,
Как потерял ее любовь навеки;
И удалось привлечь другому лестью
Все, все желанья девы легковерной!
Проснись, пифийского поэта древня лира,
Вещательница дел геройских, брани, мира!
Проснись — и новый звук от струн своих издай
И сладкою своей игрою нас пленяй —
Исполни дух святым восторгом!
Как лира дивная небесного Орфея,
Гремишь ли битвы ты — наперсники Арея
Берутся за мечи и взорами грозят;
Их бурные кони ярятся и кипят,
Крутя свои волнисты гривы.
Поешь ли тишину — гром Зевса потухает;
Орел, у ног его сидящий, засыпает,
Вздымая медленно пернатый свой хребет;
Ужасный Марс свой меч убийственный кладет
И кротость в сердце ощущает.
Проснись! и мир воспой блаженный, благодатный;
Пусть он слетит с небес, как некий бог крылатый,
Вечнозеленою оливою махнет,
И грозну брань с лица вселенной изженет,
И примирит земные роды!
Где он — там вечное веселье обитает,
Там человечество свободно процветает,
Питаясь щедростью природы и богов;
Там звук не слышится невольничьих оков
И слезы горести не льются.
Там нивы жатвою покрыты золотою;
Там в селах царствует довольство с тишиною;
Спокойно грады там в поля бросают тень;
Там счастье навсегда свою воздвигло сень:
Оно лишь с миром сопряженно.
Там мирно старец дней закатом веселится,
Могилы на краю — неволи не страшится;
Ступя ногою в гроб — он смотрит со слезой,
Унылой, горестной, на путь скончанный свой
И жить еще — еще желает!
Там воин, лишь в полях сражаться приученный,
Смягчается — и меч, к убийству изощренный,
В отеческом дому под миртами кладет;
Блаженство тишины и дружбы познает,
Союз с природой обновляет.
Там Музы чистые, увенчанны оливой,
Веселым пением возносят дни счастливы;
Их лиры стройные согласнее звучат;
Они спокойствие, не страшну брань гласят,
Святую добродетель славят!
Слети, блаженный мир! — вселенная взывает —
Туда, где бранные знамена развевают;
Где мертв природы глас и где ее сыны
На персях матери сражаются, как львы;
Где братья братьев поражают.
О страх!.. Как яростно друг на́ друга стремятся!
Кони в пыли, в поту свирепствуют, ярятся
И топчут всадников, поверженных во прах;
Оружия гремят, кровь льется на мечах,
И стоны к небесам восходят.
Тот сердца не имел, от камня тот родился,
Кто первый с бешенством на брата устремился…
Скажите, кто перун безумцу в руки дал
И жизни моея владыкою назвал,
Над коей я и сам не властен?
А слава?.. Нет! Ее злодей лишь в брани ищет;
Лишь он в стенаниях победны гимны слышит.
В кровавых грудах тел трофеи чести зрит;
Потомство извергу проклятие гласит,
И лавр его, поблекши, тлеет.
А твой всегда цветет, о Росс великосердый,
В пример земным родам судьбой превознесенный!
Но время удержать орлиный твой полет;
Колосс незыблем твой, он вечно не падет;
Чего ж еще желать осталось?
Ты славы путь протек Алкидовой стопою,
Полсвета покорил могучею рукою;
Тебе возможно все, ни в чем препоны нет:
Но стой, Росс! опочий — се новый век грядет!
Он мирт, не лавр тебе приносит.
Возьми сей мирт, возьми и снова будь героем, —
Героем в тишине, не в кроволитном бое.
Будь мира гражданин, венец лавровый свой
Омой сердечною, чувствительной слезой,
Тобою падшим посвященной!
Брось палицу свою и щит необоримый,
Преобрази во плуг свой меч несокрушимый;
Пусть роет он поля отчизны твоея;
Прямая слава в ней, лишь в ней ищи ея;
Лишь в ней ее обресть ты можешь.
На персях тишины, в спокойствии блаженном,
Цвети, с народами земными примиренной!
Цвети, великий Росс! — лишь злобу поражай,
Лишь страсти буйные, строптивы побеждай
И будь во брани только с ними.
Отдымился бой вчерашний,
Высох пот, металл простыл.
От окопов пахнет пашней,
Летом мирным и простым.
В полверсте, в кустах — противник,
Тут шагам и пядям счет.
Фронт. Война. А вечер дивный
По полям пустым идет.
По следам страды вчерашней,
По немыслимой тропе;
По ничьей, помятой, зряшной
Луговой, густой траве;
По земле, рябой от рытвин,
Рваных ям, воронок, рвов,
Смертным зноем жаркой битвы
Опаленных у краев…
И откуда по пустому
Долетел, донесся звук,
Добрый, давний и знакомый
Звук вечерний. Майский жук!
И ненужной горькой лаской
Растревожил он ребят,
Что в росой покрытых касках
По окопчикам сидят.
И такой тоской родною
Сердце сразу обволок!
Фронт, война. А тут иное:
Выводи коней в ночное,
Торопись на пятачок.
Отпляшись, а там сторонкой
Удаляйся в березняк,
Провожай домой девчонку
Да целуй — не будь дурак,
Налегке иди обратно,
Мать заждалася…
И вдруг —
Вдалеке возник невнятный,
Новый, ноющий, двукратный,
Через миг уже понятный
И томящий душу звук.
Звук тот самый, при котором
В прифронтовой полосе
Поначалу все шоферы
Разбегались от шоссе.
На одной постылой ноте
Ноет, воет, как в трубе.
И бежать при всей охоте
Не положено тебе.
Ты, как гвоздь, на этом взгорке
Вбился в землю. Не тоскуй.
Ведь — согласно поговорке —
Это малый сабантуй…
Ждут, молчат, глядят ребята,
Зубы сжав, чтоб дрожь унять.
И, как водится, оратор
Тут находится под стать.
С удивительной заботой
Подсказать тебе горазд:
— Вот сейчас он с разворота
И начнет. И жизни даст.
Жизни даст!
Со страшным ревом
Самолет ныряет вниз,
И сильнее нету слова
Той команды, что готова
На устах у всех:
— Ложись!..
Смерть есть смерть. Ее прихода
Все мы ждем по старине.
А в какое время года
Легче гибнуть на войне?
Летом солнце греет жарко,
И вступает в полный цвет
Все кругом. И жизни жалко
До зарезу. Летом — нет.
В осень смерть под стать картине,
В сон идет природа вся.
Но в грязи, в окопной глине
Вдруг загнуться? Нет, друзья…
А зимой — земля, как камень,
На два метра глубиной,
Привалит тебя комками —
Нет уж, ну ее — зимой.
А весной, весной… Да где там,
Лучше скажем наперед:
Если горько гибнуть летом,
Если осенью — не мед,
Если в зиму дрожь берет,
То весной, друзья, от этой
Подлой штуки — душу рвет.
И какой ты вдруг покорный
На груди лежишь земной,
Заслонясь от смерти черной
Только собственной спиной.
Ты лежишь ничком, парнишка
Двадцати неполных лет.
Вот сейчас тебе и крышка,
Вот тебя уже и нет.
Ты прижал к вискам ладони,
Ты забыл, забыл, забыл,
Как траву щипали кони,
Что в ночное ты водил.
Смерть грохочет в перепонках,
И далек, далек, далек
Вечер тот и та девчонка,
Что любил ты и берег.
И друзей и близких лица,
Дом родной, сучок в стене…
Нет, боец, ничком молиться
Не годится на войне.
Нет, товарищ, зло и гордо,
Как закон велит бойцу,
Смерть встречай лицом к лицу,
И хотя бы плюнь ей в морду,
Если все пришло к концу…
Ну-ка, что за перемена?
То не шутки — бой идет.
Встал один и бьет с колена
Из винтовки в самолет.
Трехлинейная винтовка
На брезентовом ремне,
Да патроны с той головкой,
Что страшна стальной броне.
Бой неравный, бой короткий.
Самолет чужой, с крестом,
Покачнулся, точно лодка,
Зачерпнувшая бортом.
Накренясь, пошел по кругу,
Кувыркается над лугом, —
Не задерживай — давай,
В землю штопором въезжай!
Сам стрелок глядит с испугом:
Что наделал невзначай.
Скоростной, военный, черный,
Современный, двухмоторный
Самолет — стальная снасть —
Ухнул в землю, завывая,
Шар земной пробить желая
И в Америку попасть.
— Не пробил, старался слабо.
— Видно, место прогадал.
— Кто стрелял? — звонят из штаба.
Кто стрелял, куда попал?
Адъютанты землю роют,
Дышит в трубку генерал.
— Разыскать тотчас героя.
Кто стрелял?
А кто стрелял?
Кто не спрятался в окопчик,
Поминая всех родных,
Кто он — свой среди своих —
Не зенитчик и не летчик,
А герой — не хуже их?
Вот он сам стоит с винтовкой,
Вот поздравили его.
И как будто всем неловко —
Неизвестно отчего.
Виноваты, что ль, отчасти?
И сказал сержант спроста:
— Вот что значит парню счастье,
Глядь — и орден, как с куста!
Не промедливши с ответом,
Парень сдачу подает:
— Не горюй, у немца этот —
Не последний самолет…
С этой шуткой-поговоркой,
Облетевшей батальон,
Перешел в герои Теркин, —
Это был, понятно, он.
(Романтическая баллада).
Шел пир небывалый за круглым столом,
Блистали в шелках паладины,
И кравчие в кубки огромным ковшом
Цедили шипящия вина.
Был красен от выпитых кубков Наим;
Гемон, улыбаясь, дремал перед ним;
Атласный камзол Оливьера
Был яркими пятнами весь обагрен;
И только один неподкупный Милон
Хранил все величие пэра.
Вдруг, в страхе, весь бледный, вбегает гонец:
„Случилось великое худо!
Послала меня в Ингельгеймский дворец
С такими словами Ротруда:
Пока, позабыв про воинственный стан,
Вы заняты пиром, проник великан
Неведомый в нашу обитель,
Разграбил капеллу, монахов убил,
Кресты поломал у священных могил,
И дочь мою, Берту, похитил!“
Услышав известие, Карл задрожал,
Он встал с золоченаго трона;
Звеня, покатился упавший бокал;
Упав, застучала корона.
„О, горе нам!—так он воскликнул, дрожа,—
Мне Берта дороже, чем жизнь и душа,
Не жить без нея мне, поверьте!
Вы, рыцари! тотчас берите мечи!
Наим, мой любимец! вставай и скачи
На помощь к безпомощной Берте!“
Наим, в колебаньи, угрюмо встает,
Лицо его слишком румяно.
„Ну, да,—говорит,—еслиб знать наперед,
Где должно искать великана!
Есть много ущелий, леса велики,
Нельзя же итти по теченью реки,
Подумать нам должно сначала,
Где дерзкаго вора возможно словить.
Когда же отыщем, не трудно сразить:
Я в жизни побил их не мало!“
„Но ты, Оливьер,—тогда Карл говорит,—
Наверно, ты медлить не будешь!
Хватайся за меч, надевай верный щит,
Ты внучку обратно добудешь!
Награду любую проси у меня!
Ты будешь любимцем моим с того дня,
Тебя я над всеми поставлю,
Я имя твое, в назиданье другим,—
Того, кто был Карлом Великим любим,—
По целому миру прославлю!“
„Конечно, недолго,—в ответ Оливьер,—
Дать хищнику суд и расправу!
На нем покажу я злодеям пример,
А, кстати, добуду и славу.
Спокоен будь, Карл! будешь ты отомщен!“
Сказал Оливьер, и направился он
В покой, подле залы соседней:
Пред подвигом должен он был отдохнуть,
Прилег, и собрался направиться в путь
Наутро лишь после обедни.
„А ты,—Карл взывает,—мой верный Тюрпин,
Снесешь ли обиду такую?
Ты—Церкви служитель и ревностный сын,
Вступись же за веру святую!
Тебе ли терпеть разрушенье капелл,
Тебе ли снести, что неверный посмел
Служителей храма коснуться!
Сам Бог поведет по дороге прямой
Тебя к гордецу. С великана главой
Ты должен обратно вернуться!“
Тюрпин отвечает: „Я знаю свой долг,
Сумею и честь уберечь я.
Но все-ж великан не кабан и не волк,
В нем все же душа человечья.
И прежде, чем в яростный бой полететь,
Мне должно хоть сутки одне поговеть
И Богу грехи исповедать.
Беда—нераскаянным стать под копье:
Сгублю тем навек я спасенье свое,
А боя исход как изведать?“
В отчаяньи Карл взором пэров обвел,
Опять говорит—Ганелону
„Ты мудр, как судья, все науки прошел,
Подпорой ты был всегда трону.
Ужель не поможешь сегодня ты мне?
Ужель не поскачешь на быстром коне
В догонку за наглым злодеем?
Нам Берту верни, что̀ милее цветка,
И щедро откроется наша рука:
Друзей награждать мы умеем!“
В ответ Ганелон: „Что за польза сгубить
Цвет рыцарства в тщетной погоне?
В таком предприятьи поможет не прыть,
Не копья и борзые кони.
Но должно обдумать, где скрылся злодей;
Составить отряды из ратных людей;
Потом у проклятой пещеры,
Костры распалив, гнать усиленно дым,
И сам, как медведь, тогда выйдет он к ним…
Вот будут разумныя меры!“
И Карл уронил безнадежно главу…
Выходит тогда граф Агландский.
„Я—стар,—говорит,—много лет я живу,
Но помню обет христианский:
Наш первый обет: жизнь за веру отдать;
Второй наш обет: за сеньора стоять;
Я нынче исполню их оба!
Подайте мне меч, подведите коня,—
Иль с Бертой увидите скоро меня,
Иль лягу в обятия гроба!“
Еще говорил неподкупный Милон,
Еще не докончил он речи,
Как клики со всех загремели сторон,
И отзвук помчался далече.
Раскрылася дверь, и, лучем осиян,
Предстал сын Милона, отважный Ролан,
В доспехе и бранной кольчуге.
Главу великана держал он в руках,
И Берту за ним на скрещенных мечах
Несли восхищенные слуги.
И Карл возгласил: „Будь прославлен, герой!
Проси чего хочешь в награду!
А ты, моя Берта! садись здесь со мной,
И деда улыбкой обрадуй!“
И все восклицали Ролану: „Добро!“
И только шепнул Ганелон: „Не хитро
Добиться любого успеха,
Когда в состязаньи соперника нет!
Легко в наши дни изумить целый свет!“
И весь он затрясся от смеха.
Ну и погода!
И на погоду
Новая нынче мода!
Эх, в старину!..
Снег, верно, сахаром был?
Бывало,
Снегом я личико умывала,
Что твоя роза, сударь, цвела.
Скверные нынче пошли дела!
Даже на солнце глядеть не любо.
Это, сударыня, как кому…
Были бы только у волка зубы —
Розы не пахнут, не греют шубы…
А кавалеры-то стали грубы!
Ихних речей и в толк не возьму!
С доброй охотой поздравить можно?
Много чего настреляли?
Нет.
Видно, на ложный напали след,
Да растеряли потом друг друга.
Знатная вьюга!
Ну и погода
К Новому году!
Чем угощу дорогих гостей?
Заяц, оленина, утки, гуси,
Окорок пражский…
Не в нашем вкусе!
Грубые блюда! Эх, в старину —
Роскошь так роскошь — полночный ужин!
Робы-то! Розы-то! Гром жемчужин!
Кто поусерднее — тот и прав!
Помню, тогда был со мною дружен
Граф Ланденсберг — прелюбезный граф:
Все от мужей хоронился в шкаф!
Да, не знавали вы наших пиршеств!
Устрицы, взоры, улыбки, вирши…
Слева — любовник, а справа — муж…
Из диамантов — на туфлях — пряжки…
Может, гостям дорогим по чашке
Кофию венского? Страсть душист!
И в диамантовых звездах — хлыст!
Розы да взоры? — Тонкие яства!
Взор его стоил — целого графства,
И королевства целого — рот!
Что говорить, в старину народ…
Стан перетянут, в атласе ляжки…
В страстных обятьях погиб, бедняжка!
Кофию? Пес с ним! Подашь вина.
Лучшего?
А кружева! А кудри!
Лучшее нами выпито, сударь.
Темного пива!
Как неучтиво!
Пиво! — При дамах!
Светлого пива!
Чем госпоже услужу?
Коней
Он на конюшню отвел?
Своей
Собственной, знающей толк, рукою:
Даже лягнул меня черный конь.
Чем госпоже услужу? Жаркое
Просит за повара.
Дров в огонь!
Вот тебе раз!
А на нас — ни взгляда!
Мне и не надо: худа, как жердь,
Грудь — что стена крепостная. — Смерть
Как не люблю худобы и знати!
Да, с герцогиней в одной кровати —
Странная честь!
Да еще с худой!
Эх, кабы я была молодой,
Я бы вам, милые, показала!
Райские прелести?
Нет. — На дверь.
Я бы вам показала, хамы,
Как говорить про цветок — про Даму!
Вот те и бабушка!
Сущий зверь!
Плащ-то на нашей красотке знатный, —
Женкам такого ведь не сошьем!
Плащ-то плащом, а узнать занятно —
Есть ли и женщина под плащом!
Каши с одним-то плащом не сваришь!
А погляжу-ка: и впрямь тоща!
Плащ без красавицы? — Нет, товарищ!
Выпьем за женщину без плаща!
Верно — так верно! Бобровый ворот —
Скудная пища для губ и глаз!
Выпьем за Вену, за добрый город
Розовых ангелов и колбас!
Женушку и не в такой одену!
Нынче корова в плаще — не сон.
За достоверность!
За век!
За Вену!
За полнокровье!
За наших жен!
Кажется, я принести велела
Дров?
Не глухой небось, знаю — дров!
Не разжиреешь с таких делов.
Как?
Благодарствую. — Так-то лучше!
Много обязан. Целую ручки.
А голосок-то — острей ножа!
Знатная, видимо, госпожа:
Может — графиня,
Может — княгиня,
Может — инкогнито — герцогиня.
Эх, в старину
Мы герцогинями быть умели!
Так и примета у нас велась:
Чем снеговее, чем тоньше кожа —
Тем обращенье строже.
Так и блюли себя, как монашки?
Нет, — целовались всласть!
Вирши царапали на бумажке
Про роковую страсть.
То-то ливрей золотых в прихожей,
Да у крыльца карет!
Эх, и сейчас пронимает дрожью,
Даром что волос — сед!
Грудь в орденах — молодой — пригожий…
Все-то она про то же!
Платов! Европе уж известно,
Что сил Донских ты страшный вождь.
Врасплох, как бы колдун, всеместно
Падешь, как снег ты с туч иль дождь.
По черных воронов полету,
По дыму, гулу, мхам, звездам,
По рыску волчью видя мету,
Подходишь к вражьим вдруг носам;
И, зря на туск, на блеск червонца,
По солнцу иль противу солнца
Свой учреждаешь ертаул
И тайный ставишь караул.
В траве идешь — с травою равен;
В лесу — и равен лес с главой;
На конь вскокнешь — конь тих, не нравен,
Но вихрем мчится под тобой. —
По камню ль черну змеем черным
Ползешь ты в ночь — и следу нет. —
По влаге ль белой гусем белым
Плывешь ты в день — лишь струйка след. —
Орлом ли в мгле паришь сгущенной,
Стрелу сечешь ей вслед пущенной
И, брося петли округ шей,
Фазанов удишь, как ершей.
Разил ты Льва, Луне гнул роги,
Ходил противу Солнца в бой;
Медведей, тигров средь берлоги
Могучей задушал рукой:
Почто ж вепря щетиночерна,
Залегшего в лесах средь блат,
С клыков которого кровь, пена
Течет — зловоние и яд, —
От рыла взрыты вкруг могилы,
От взоров пламенны светилы
Край заревом покрыли весь, —
Арканом не схватил поднесь?
Что ж стал? Борза ль коня не стало?
Возьми ковер свой самолет.
Ружейного ль снаряду мало?
Махни ширинкой, лес падет.
Запаса ли не видишь хлебна?
Гложи железны просфиры.
Жупан ли, епанча ль потребна?
Сам невидимкой все бери.
Сапог нет? Ступни самоходны
Надень, перчатки самородны
И дуй на огнь, на мраз, на глад:
Российской силе нет преград.
Бывало, ведь и в прежни годы
Взлетала саранча на Русь,
Многообразные уроды
Грозили ей налогом уз.
Был грех, от свар своих кряхтели,
Теряли янством и главы;
Но лишь на Бога мы воззрели,
От сна вспрянули, будто львы.
Был враг чипчак, — и где чипчаки?
Был недруг лях, — и где те ляхи?
Был сей, был тот, — их нет; а Русь?
Всяк знай, мотай себе на ус.
Да как же это так случалось?
Заботились, как днесь, цари;
Премудро все распоряжалось,
Водили рать богатыри:
При Святославиче Добрыня
Убил дракона в облаках;
Чернец Донского — исполина
Татарского поверг во прах.
Голицын, Шереметев, львовы
Крушили зубы в дни Петровы;
Побед Екатерины лавр:
Чесма, Кагул, Крым, Рымник, Тавр.
Неужто Альпы в мире шашка?
Там молньи Павла видел галл;
На кляче белая рубашка
Не раз его в усы щелкал;
Или теперь у Александра
При войске нету молодца?
С крестом на адска Саламандра
Ужель не сыщется бойца?
Внемли же моему ты гласу:
Усердно помоляся Спасу,
В четыре стороны поклон,
И из ножен булат ты вон!
И с свистом звонким, молодецким
Разбойника сбрось Соловья
С дубов копьем вновь мурзавецким,
И будь у нас второй Илья;
И, заперши в железной клетке,
Как желтоглазого сыча,
Уранга, сфинкса на веревке
Примчи, за плечьми второча.
Иль двадцать молодцов отборных,
Лицом, летами, ростом сходных,
Пошли ты за себя за злым, —
Двадцатый хоть: приедет с ним.
Для лучшей храбрых душ поджоги
Ты расскажи им русску быль;
Что старики, быв в службе строги,
Все невозможности чли в пыль:
Сжигали грады воробьями,
Ходили в лодках по земле,
Топили вражий стан прудами,
Имели пищу в киселе,
Спускались в мрачны подземелья,
Живот считали за безделья;
К отчизне ревностью горя
За веру мерли и царя.
Однако ж, чтоб не быть и жертвой,
Ты меч им кладенец отдай,
Живой водой их спрысни, мертвой
И горы злата обещай;
Черкесенок, грузинок милых,
У коих зарьные уста,
Бровь черна, жил по телу синих
Сквозь виден огнь и красота;
А на грудях, как пух зыбучих,
Лилей кусты и роз пахучих
Манят к себе и старцев длань, —
Ты, словом, все сули им в дань.
Я дочь свою и сам крестову,
Красотку юную, во брак
Отдам тому, кто грудь орлову
На славный сей отважит шаг;
Денисовым и Краснощеким,
Орловым, Иловайским вслед,
По безднам, по горам высоким
В дом отчий лавр кто принесет, —
Девицы, барыни донские,
Вздев платья русские, златые,
Введут его в крестов чертог
И воспоют: велик наш Бог!
Под вечер, утром, на зарянке,
Сей радостный услыша глас,
Живя уединенным в Званке,
Так-сяк взбреду я на Парнас
И песню войску там Донскому,
Тебе на гуслях пробренчу,
Да белому царю, младому,
В венце алмазы расцвечу.
Пусть звук ужасных днешних боев
Сподвижников его героев
Мой повторяет холм и лес,
И гул шумит, как гром небес!
Май 1807
Во стольном городе во Киеве,
У ласкова князя Владимера
Было пирование-почестной пир
На три братца названыя,
Светорусские могучие богатыри:
А на первова братца названова —
Светорусскова могучева богатыря,
На Потока Михайла Ивановича,
На другова братца названова,
На молода Добрыню Никитича,
На третьева братца названова,
Что на молода Алешу Поповича.
Что взговорит тут Владимер-князь:
«Ай ты гой еси, Поток Михайла Иванович!
Сослужи мне службу заочную:
Сезди ты ко морю синему,
На теплыя тихи заводи,
Настреляй мне гусей, белых лебедей,
Перелетных малых утачак
К моему столу княженецкому,
До́ люби я молодца пожалую».
Поток Михайла Иванович
Не пьет он, молодец, ни пива и вина,
Богу помолясь, сам и вон пошел.
А скоро-де садился на добра́ коня,
И только ево увидели,
Как молодец за ворота выехал:
В чистом поле лишь дым столбом.
Он будет у моря синева,
По ево по щаски великия,
Привалила птица к круту берегу,
Настрелял он гусей, белых лебедей
И перелетных малых утачак.
Хочет ехать от моря синева,
Посмотрить на тихия заводи,
И увидел белую лебедушку:
Она через перо была вся золота,
А головушка у ней увивана красным золотом
И скатным земчугом усажена.
Вынимает он, Поток,
Из налушна свой тугой лук,
Из колчана вынимал калену стрелу,
И берет он тугой лук в руку левую,
Калену стрелу — в правую,
Накладыват на титивочку шелковую,
Потянул он тугой лук за́ ухо,
Калену стрелу семи четвертей,
Заскрыпели полосы булатныя,
И завыли рога у туга лука.
А и чуть боло спустить калену стрелу,
Провещится ему лебедь белая,
Авдотьюшка Леховидьевна:
«А и ты, Поток Михайла Иванович!
Не стреляй ты мене, лебедь белую,
Не́ в кое время пригожуся тебе!».
Выходила она на крутой бережок,
Обвернулася душой красной девицой.
А и Поток Михайла Иванович
Воткнет копье во сыру землю,
Привезал он коня за востро копье,
Сохватал девицу за белы ручки
И целует ее во уста сахарныя.
Авдотьюшка Леховидьевна
Втапоры больно ево уговаривала:
«А ты, Поток Михайла Иванович,
Хотя ты на мне и женишься,
И кто из нас прежде умрет,
Второму за ним живому во гроб идти».
Втапоры Поток Михайла Иванович
Садился на своего добра коня,
Говорил таково слово:
«Ай ты гой еси, Авдотья Леховидьевна!
Будем в городе Киеве,
В соборе ударят к вечерне в колокол,
И ты втапоры будь готовая,
Приходи к церкви соборныя —
Тут примим с тобою обрученье свое».
И скоро он поехал к городу Киеву
От моря синева.
Авдотьюшка Леховидьевна полетела она
Белой лебедушкай в Киев-град
Ко своей сударыне-матушке,
К матушке и к батюшке.
Поток Михайла Иванович
Нигде не мешкал, не стоял;
Авдотьюшка Леховидьевна
Перво ево в свой дом ускорить могла,
И сидит она под окошечком косящетым, сама усмехается,
А Поток Михайла Иванович едет, сам дивуется:
«А негде́ я не мешкал, не стоял,
А она перво меня в доме появилася».
И приехал он на княженецкой двор,
Приворотники доложили стольникам,
А стольники князю Владимеру,
Что приехал Поток Михайла Иванович,
И велел ему князь ко крылечку ехать.
Скоро Поток скочил со добра коня,
Поставил ко крылечку красному,
Походит во гредню светлую,
Он молится Спасову образу,
Поклонился князю со княгинею
И на все четыре стороны:
«Здравствуй ты, ласковой сударь Владимер-князь!
Куда ты мене послал, то сослужил:
Настрелял я гусей, белых лебедей,
Перелетных малых утачак.
И сам сговорил себе красну девицу,
Авдотьюшку Леховидьевну,
К вечерне быть в соборе
И с ней обрученье принять.
Гой еси, ласковой сударь Владимер-князь!
Хотел боло сделать пир простой
На три брата названыя,
А ныне для меня одново
Доспей свадбенной пир веселой,
Для Потока Михайла Ивановича!».
А и тут в соборе к вечерне в колокол ударили,
Поток Михайла Иванович к вечерне пошел,
С другу сторону — Авдотьюшка Леховидьевна,
Скоро втапоры нарежалася и убиралася,
Убравши, к вечерне пошла.
Ту вечерню отслушали,
А и Поток Михайла Иванович
Соборным попам покланяется,
Чтоб с Авдотьюшкой обрученье принять.
Эти попы соборныя,
Тому они делу радошны,
Скоро обрученье сделали,
Тут обвенчали их
И привели к присяге такой:
Кто перво умрет,
Второму за ним живому в гроб идти.
И походит он, По́так Михайла Иванович,
Из церкви вон со своею молодою женою,
С Авдотьюшкой Леховидьевной,
На тот широкой двор ко князю Владимеру.
Приходит во светлы гридни,
И тут им князь стал весел-радошен,
Сажал их за убраны столы.
Втапоры для Потока Михайла Ивановича
Стол пошел, —
Повары были догадливы:
Носили ества сахарныя
И питья медяные,
А и тут пили-ели-прохлажалися,
Пред князем похвалялися.
И не мало время замешкавши,
День к вечеру вечеряется,
Красное со(л)нцо закатается,
Поток Михайла Иванович
Спать во подкле(т) убирается,
Свели ево во гридню спальную.
Все тут князи и бояра разехалися,
Разехались и пешком разбрелись.
А у Потока Михайла Ивановича
Со молодой женой Авдотьей Леховидьевной
Немного житья было — полтора года:
Захворала Авдотьюшка Леховидьевна,
С вечера она расхворается,
Ко полуночи разболелася,
Ко утру и преставилася.
Мудрости искала над мужем своим,
Над молодом Потоком Михайлою Ивановичем.
Рано зазвонили к заутрени,
Он пошел, Поток, соборным попам весть подавать,
Что умерла ево молода жена.
Приказали ему попы соборныя
Тотчас на санях привезти
Ко тоя церкви соборныя,
Поставить тело на паперти.
А и тут стали магилу капа́ть,
Выкопали магилу глубокую и великую,
Глубиною-шириною по двадцати сажен,
Сбиралися тут попы со дьяконами
И со всем церковным причетом,
Погребали тело Авдотьино,
И тут Поток Михайла Иванович
С конем и сбруею ратною
Опустился в тое ж магилу глубокаю.
И заворочали потолоком дубовыем,
И засыпали песками желтыми,
А над могилаю поставили деревянной крест,
Только место [о]ставили веревке одной,
Которая была привязана к колоколу соборному.
И стоял он, Поток Михайла Иванович,
В могиле с добрым конем
С полудни до полуночи,
И для страху, дабыв огня,
Зажигал свечи воску ярова.
И как пришла пора полуночная,
Собиралися к нему все гады змеиныя,
А потом пришел большой змей,
Он жжет и палит пламем огне(н)ным,
А Поток Михайла Иванович
На то-то не ро́бак был,
Вынимал саблю вострую,
Убивает змея лютова,
Иссекает ему голову,
И тою головою змеиною
Учал тело Авдотьино мазати.
Втапоры она, еретница, из мертвых пробужалася.
И он за тое веревку ударил в колокол,
И услышал трапезник,
Бежит тут к магиле Авдотьеной,
Ажно тут веревка из могилы к колоколу торгается.
И собираются тут православной народ,
Все тому дивуются,
А Поток Михайла Иванович
В могиле ревет зычным голосом.
И разрывали тое могилу наскоро,
Опускали лес(т)ницы долгия,
Вынимали Потока и с добрым конем,
И со ево молодой женой,
И обявили князю Валадимеру
И тем попам соборныем,
Поновили их святой водой,
Приказали им жить по-старому.
И как Поток живучи состарелся,
Состарелся и переставелся,
Тогда попы церковныя
По прежнему их обещанию
Ево Потока, похоронили,
А ево молоду жену Авдотью Леховидьевну
С ним же живую зарыли во сыру землю.
И тут им стала быть память вечная.
То старина, то и деянье.
Посвящено A<лексею> H<иколаевичу> О<ленину,>
любителю древности
Народы, как волны, в Халкиду текли,
Народы счастливой Еллады!
Там сильный Владыка, над прахом отца
Оконча печальны обряды,
Ристалище славы бойцам отверзал.
Три раза с румяной денницей
Бойцы выступали с бойцами на бой;
Три раза стремили возницы
Коней легконогих по звонким полям;
И трижды владетель Халкиды
Достойным оливны венки раздавал.
Но солнце на лоно Фетиды
Склонялось, и новый готовился бой. —
Очистите поле, возницы!
Спешите! Залейте студеной струей
Пылающи оси и спицы;
Коней отрешите от тягостных уз
И в стойлы прохладны ведите;
Вы, пылью и потом покрыты бойцы,
Внемлите народы, Еллады сыны,
Высокие песни внемлите!
Пройдя из края в край гостеприимный мир,
Летами древними и роком удрученный
Здесь песней Царь, Омир,
И юный Гезиод, Каменам драгоценный,
Вступают в славный бой.
Колебля маслину священную рукой,
Певец Аскреи гимн высокой начинает:
(Он с лирой никогда свой глас не сочетает.):
Гезиод.
Безвестный юноша, с стадами я бродил
Под тенью пальмовой близ чистой Ипокрены;
Там пастыря нашли прелестные Камены,
И я в обитель их священную вступил.
Омир.
Мне снилось в юности: Орел громометатель
От Мелеса меня играючи унес
На край земли, на край небес,
Вещая: ты земли и неба обладатель.
Гезиод.
Там лавры хижину простую осенят,
В пустынях процветут Темпейские долины,
Куда вы бросите свой благотворный взгляд,
О нежны дочери суровой Мнемозины!
Омир.
Хвала отцу богов! Как ясный свод небес
Над царством высится плачевного Эреба,
Как радостный Олимп стоит превыше неба:
Так выше всех богов, властитель их, Зевес!..
Гезиод.
В священном сумраке, в сиянии Дианы,
Вы, Музы, любите сплетаться в хоровод,
Или торжественный в Олимп свершая ход
С бессмертными вкушать напиток Гебы рьяный…
Омир.
Не знает смерти Он: кровь алая тельцов
Не брызнет под ножем над Зевсовой гробницей;
И кони бурные со звонкой колесницей
Пред ней не будут прах крутить до облаков.
Гезиод.
А мы все смертные, все Паркам обреченны,
Увидим области подземного Царя,
И реки спящие, Тенаром заключенны,
Не льющи дань свою в бездонные моря.
Омир.
Я приближаюся к мете сей неизбежной.
Внемли, о юноша! Ты пел Труды и Дни…
Для старца ветхого уж кончились они!
Гезиод.
Сын дивный Мелеса! И лебедь белоснежной
На синем Стримоне, провидя страшный час,
Не слаще твоего поет в последний раз!
Твой гений проницал в Олимп: и вечны боги
Отверзли для тебя заоблачны чертоги.
И что ж? В юдоли сей страдалец искони,
Ты роком обречен в печалях кончить дни.
Певец божественный, скитаяся как нищий,
В печальном рубище, без крова и без пищи,
Слепец всевидящий! ты будешь проклинать
И день, когда на свет тебя родила мать!
Омир.
Твой глас подобится амврозии небесной,
Что Геба юная сапфирной чашей льет:
Певец! в устах твоих Поэзии прелестной
Сладчайший Ольмия благоухает мед.
Но… Муз любимый жрец! страшись руки злодейской,
Страшись любви, страшись Эвбеи берегов;
Твой близок час: увы! тебя Зевес Немейской
Как жертву славную готовит для врагов.
Умолкли. Облако печали
Покрыло очи их… народ рукоплескал!
Но снова сладкий бой Поэты начинали
При шуме радостных похвал.
Омир возвыся глас, воспел народов брани,
Народов гибнущих по прихоти Царей;
Приама древнего с мольбой несуща дани
Убийце грозному и кровных и детей:
Мольбу смиренную и быструю Обиду,
Харит и легких Ор и страшную Эгиду,
Нептуна области, Олимп и дикий Ад.
А юный Гезиод, взлелеянный Парнасом,
С чудесной прелестью воспел веселым гласом
Весну роскошную, сопутницу Гиад:
Как Феб торжественно вселенну обтекает,
Как дни и месяцы родятся в небесах;
Как нивой золотой Церера награждает
Труды годичные оратая в полях.
Заботы сладкие при сборе винограда;
Тебя, желанный Мир, лелеятель долин,
Благословенных сел, и пастырей и стада
Он пел. И слабый Царь, Халкиды властелин,
От самой юности воспитанный средь мира,
Презрел высокий гимн бессмертного Омира,
И пальму первенства сопернику вручил.
Счастливый Гезиод в награду получил
За песни, мирною Каменой вдохновенны,
Сосуды сребряны, треножник позлащенный
И черного овна, красу веселых стад.
За ним, пред ним, сыны Ахейские, как волны,
На край ристалища обширного спешат,
Где победитель сам, благоговенья полный,
При возлияниях, овна младую кровь
Довременно богам подземным посвящает,
И Музам светлые сосуды предлагает,
Как дар, усердный дар певца, за их любовь.
До самой старости преследуемый роком,
Но духом царь, не раб разгневанной судьбы,
Омир скрывается от суетной толпы,
Снедая грусть свою в молчании глубоком.
Рожденный в Самосе убогий сирота,
Слепца из края в край, как сын усердный водит;
Он с ним пристанища в Елладе не находит;
И где найдут его талант и нищета?
Шел пир небывалый за круглым столом,
Блистали в шелках паладины,
И кравчие в кубки огромным ковшом
Цедили шипящие вина.
Был красен от выпитых кубков Наим;
Гемон, улыбаясь, дремал перед ним;
Атласный камзол Оливьера
Был яркими пятнами весь обагрен;
И только один неподкупный Милон
Хранил все величие пэра.
Вдруг, в страхе, весь бледный, вбегает гонец:
«Случилось великое худо!
Послала меня в Ингельгеймский дворец
С такими словами Ротруда:
Пока, позабыв про воинственный стан,
Вы заняты пиром, проник великан
Неведомый в нашу обитель,
Разграбил капеллу, монахов убил,
Кресты поломал у священных могил,
И дочь мою, Берту, похитил!»
Услышав известие, Карл задрожал,
Он встал с золоченого трона,
Звеня, покатился упавший бокал,
Упав, застучала корона.
«О, горе нам! — так он воскликнул, дрожа, —
Мне Берта дороже, чем жизнь и душа,
Не жить без нее мне, поверьте!
Вы, рыцари! тотчас берите мечи!
Наим, мой любимец! вставай и скачи
На помощь к беспомощной Берте!»
Наим, в колебаньи, угрюмо встает,
Лицо его слишком румяно.
«Ну, да, — говорит, — если б знать наперед,
Где должно искать великана!
Есть много ущелий, леса велики,
Нельзя же идти по теченью реки,
Подумать нам должно сначала,
Где дерзкого вора возможно словить.
Когда же отыщем, не трудно сразить:
Я в жизни побил их немало!»
«Но ты, Оливьер, — тогда Карл говорит, —
Наверно, ты медлить не будешь!
Хватайся за меч, надевай верный щит,
Ты внучку обратно добудешь!
Награду любую проси у меня!
Ты будешь любимцем моим с того дня,
Тебя я над всеми поставлю,
Я имя твое в назиданье другим, —
Того, кто был Карлом Великим любим, —
По целому миру прославлю!»
«Конечно, недолго, — в ответ Оливьер, —
Дать хищнику суд и расправу!
На нем покажу я злодеям пример,
А, кстати, добуду и славу.
Спокоен будь, Карл! будешь ты отомщен!» —
Сказал Оливьер, и направился он
В покой, подле залы соседней:
Пред подвигом должен он был отдохнуть,
Прилег, и собрался направиться в путь
Наутро лишь, после обедни.
«А ты, — Карл взывает, — мой верный Тюрпин,
Снесешь ли обиду такую?
Ты — церкви служитель и ревностный сын,
Вступись же за веру святую!
Тебе ли терпеть разрушенье капелл,
Тебе ли снести, что неверный посмел
Служителей храма коснуться!
Сам бог поведет по дороге прямой
Тебя к гордецу. С великана главой
Ты должен обратно вернуться!»
Тюрпин отвечает: «Я знаю свой долг,
Сумею и честь уберечь я,
Но все ж великан не кабан и не волк,
В нем все же душа человечья.
И прежде, чем в яростный бой полететь,
Мне должно хоть сутки одни поговеть
И богу грехи исповедать.
Беда — нераскаянным встать под копье:
Сгублю тем навек я спасенье свое,
А боя исход как изведать?»
В отчаяньи Карл взором пэров обвел,
Опять говорит — Ганелону:
«Ты мудр, как судья, все науки прошел,
Подпорой ты был всегда трону,
Ужель не поможешь сегодня ты мне?
Ужель не поскачешь на быстром коне
Вдогонку за наглым злодеем?
Нам Берту верни, что́ милее цветка,
И щедро откроется наша рука, —
Друзей награждать мы умеем!»
В ответ Ганелон: «Что за польза сгубить
Цвет рыцарства в тщетной погоне?
В таком предприятьи поможет не прыть,
Не копья и борзые кони.
Но должно обдумать, где скрылся злодей;
Составить отряды из ратных людей;
Потом у проклятой пещеры,
Костры распалив, гнать усиленно дым,
И сам, как медведь, тогда выйдет он к ним…
Вот будут разумные меры!»
И Карл уронил безнадежно главу…
Выходит тогда граф Агландский.
«Я стар, — говорит, — много лет я живу,
Но помню обет христианский:
Наш первый обет — жизнь за веру отдать,
Второй наш обет — за сеньора стоять;
Я ныне исполню их оба!
Подайте мне меч, подведите коня, —
Иль с Бертой увидите скоро меня,
Иль лягу в обятия гроба!»
Еще говорил неподкупный Милон,
Еще не докончил он речи,
Как клики со всех загремели сторон
И отзвук помчался далече,
Раскрылася дверь, и, лучом осиян,
Предстал сын Милона, отважный Ролан,
В доспехе и бранной кольчуге.
Главу великана держал он в руках,
И Берту за ним на скрещенных мечах
Несли восхищенные слуги.
И Карл возгласил: «Будь прославлен, герой!
Проси чего хочешь в награду!
А ты, моя Берта! садись здесь со мной,
И деда улыбкой обрадуй!»
И все восклицали Ролану: «Добро!»
И только шепнул Ганелон: «Не хитро
Добиться любого успеха,
Когда в состязаньи соперника нет!
Легко в наши дни изумить целый свет!»
И весь он затрясся от смеха.
6 марта 1912
Да из орды, Золотой земли,
Из тое Могозеи богатыя
Когда подымался злой Калин-царь,
Злой Калин-царь Калинович
Ко стольному городу ко Киеву
Со своею силою с поганою,
Не дошед он до Киева за семь верст,
Становился Калин у быстра Непра;
Сбиралося с ним силы на сто верст
Во все те четыре стороны.
Зачем мать сыра земля не погнется?
Зачем не расступится?
А от пару было от конинова
А и месец, со(л)нцо померкнула,
Не видить луча света белова;
А от духу татарскова
Не можно крещеным нам живым быть.
Садился Калин на ременчет стул,
Писал ерлыки скоропищеты
Ко стольному городу ко Киеву,
Ко ласкову князю Владимеру,
Что выбрал татарина выше всех,
А мерою тот татарин трех сажен,
Голова на татарине с пивной котел,
Которой котел сорока ведер,
Промеж плечами касая сажень.
От мудрости слово написано,
Что возьмет Калин-царь
Стольной Киев-град,
А Владимера-князя в полон полонит,
Божьи церквы на дым пустит.
Дает тому татарину ерлыки скоропищеты
И послал ево в Киев наскоро.
Садился татарин на добра коня,
Поехал ко городу ко Киеву,
Ко ласкову князю Владимеру.
А и будет он, татарин, в Киеве,
Середи двора княженецкова
Скокал татарин с добра коня,
Не вяжет коня, не приказавает,
Бежит он во гридню во светлую,
А Спасову образу не молится,
Владимеру-князю не кланется
И в Киеве людей ничем зовет.
Бросал ерлыки на круглой стол
Перед великова князя Владимера,
Атшод, татарин слово выговорил:
«Владимер-князь стольной киевской!
А наскоре сдай ты нам Киев-град
Без бою, без драки великия
И без того кроволития напраснаго!».
Владимер-князь запечалился,
А наскоре ерлыки распечатовал и просматривал
Гледючи в ерлыки, заплакал свет:
По грехам над князем учинилося —
Богатырей в Киеве не случилося,
А Калин-царь под стеною стоит,
А с Калином силы написано
Не много не мало — на́ сто верст
Во все четыре стороны,
Еще со Калином сорок царей со царевичем,
Сорок королей с королевичем,
Под всяким царем силы по три тьмы-по три тысячи;
По правую руку ево зять сидит,
А зятя зовут у нево Сартаком,
А по леву руку сын сидит,
Сына зовут Лоншеком.
И то у них дело не окончено,
Татарин из Киева не выехал,
Втапоры Василей-пьяница
[В]збежал на башню на стрельную,
Берет он свой тугой лук разрывчетой,
Калену стрелу переную,
Наводил он трубками немецкими,
А где-та сидит злодей Калин-царь,
И тот-та Василей-пьяница
Стрелял он тут во Калина-царя,
Не попал во собаку Калина-царя,
Что попал он в зятя ево Сартака,
Угодила стрела ему в правой глаз,
Ушиб ево до́ смерти.
И тут Калину-царю за беду стало,
Что перву беду не утушили,
А другую беду оне загрезили:
Убили зятя любимова
С тоя башни стрельныя.
Посылал другова татарина
Ко тому князю Владимеру,
Чтобы выдал тово виноватова.
А мало время замешкавши,
С тое стороны полуденныя,
Что ясной сокол в перелет летит,
Как белой кречет перепорхавает,
Бежит паленица удалая,
Старой казак Илья Муромец.
Приехал он во стольной Киев-град,
Середи двора княженецкова
Скочил Илья со добра коня,
Не вяжет коня, не приказывает,
Идет во гридню во светлую,
Он молится Спасу со Пречистою,
Бьет челом князю со княгинею
И на все четыре стороны,
А сам Илья усмехается:
«Гой еси, сударь Владимер-князь,
Что у тебе за болван пришел?
Что за дурак неотесоной?».
Владимер-князь стольной киевской
Подает ерлыки скоропищеты,
Принял Илья, сам прочитывал.
Говорил тут ему Владимер-князь:
«Гой еси, Илья Муромец!
Пособи мне думушку подумати:
Сдать ли мне, не сдать ли Киев-град
Без бою мне, без драки великия,
Без того кроволития напраснаго?».
Говорит Илья таково слово:
«Владимер-князь стольной киевской!
Ни о чем ты, асударь, не печалуйся:
Боже-Спас оборонит нас,
А нечто́ пречистой и всех сохранит!
Насыпай ты мису чиста серебра,
Другую — красна золота,
Третью мису — скатнова земчуга;
Поедем со мной ко Калину-царю
Со своими честными подарками,
Тот татарин дурак нас прямо доведет».
Нарежался князь тут поваром,
Заморался сажаю котельною.
Поехали оне ко Калину-царю,
А прямо их татарин в лагири ведет.
Приехал Илья ко Калину-царю
В ево лагири татарския,
Скочил Илья со добра коня,
Калину-царю поклоняется,
Сам говорит таково слово:
«А и Калин-царь, злодей Калинович!
Прими наши дороги подарочки
От великова князя Владимера:
Перву мису чиста серебра,
Другу — красна золота,
Третью мису — скатнова земчуга,
А дай ты нам сроку на три дни,
В Киеве нам приуправиться:
Отслужить обедни с понафидами,
Как-де служат по усопшим душам,
Друг с дружкой проститися!».
Говорит тут Калин таково слово:
«Гой еси ты, Илья Муромец!
Выдайте вы нам виноватова,
Которой стрелял с башни со стрельныя,
Убил моево зятя любимова!».
Говорит ему Илья таково слово:
«А ты слушай, Калин-царь, повеленое,
Прими наши дороги подарочки
От великова князя Владимера.
Где нам искать такова человека и вам отдать?».
И тут Калин принял золоту казну нечестно у нево.
Сам прибранивает.
И тут Ильи за беду стало,
Что не дал сроку на три дни и на три часа,
Говорил таково слово:
«Сабака, проклятой ты, Калин-царь,
Отойди с татарами от Киева!
Охото ли вам, сабака, живым быть?».
И тут Калину-царю за беду стало,
Велел татарам сохватать Илью.
Связали ему руки белыя
Во крепки чембуры шелковыя.
Втапоры Ильи за беду стало,
Говорил таково слово:
«Сабака, проклятой ты, Калин-царь,
Отойди прочь с татарами от Киева!
Охото ли вам, сабака, живым быть?».
И тут Калину за беду стало
И плюет Ильи во ясны очи:
«А русской люд всегды хвастлив,
Опутан весь, будто лысай бес,
Еще ли стоит передо мною, сам хвастает!».
И тут Ильи за беду стало,
За великую досаду показалося,
Что плюет Калин в ясны очи,
Скочил в полдрева стоячева,
Изарвал чембуры на могучих плечах.
Не допустят Илью до добра коня
И до ево-та до палицы тяжкия,
До медны литы в три тысячи.
Схвотил Илья татарина за́ ноги,
Которой ездил во Киев-град,
И зачал татарином помахивати,
Куда ли махнет — тут и улицы лежат,
Куды отвернет — с переулками,
А сам татарину приговаривает:
«А и крепок татарин — не ломится,
А жиловат сабака — не изорвется!».
И только Илья слово выговорил,
Оторвется глава ево татарская,
Угодила та глава по силе вдоль,
И бьет их, ломит, вконец губит.
Достальныя татара на побег пошли,
В болотах, в реках притонули все,
Оставили свои возы и лагири.
Воротился Илья он ко Калину-царю,
Схватал он Калина во белы руки,
Сам Калину приговаривает:
«Вас-та, царей, не бьют-не казнят,
Не бьют-не казнят и не вешают!».
Согнет ево корчагою,
Воздымал выше буйны головы своей,
Ударил ево о горюч камень,
Росшиб он в крохи говенныя.
Достальныя татара на побег бегут,
Сами оне заклинаются:
«Не дай бог нам бывать ко Киеву,
Не дай бог нам видать русских людей!
Неужто в Киеве все таковы:
Один человек всех татар прибил?».
Пошел Илья Муромец искать своего товарыща
Тово ли Василья-пьяницу Игнатьева,
И скоро нашел ево на кружале Петровскием,
Привел ко князю Владимеру.
А пьет Илья довольно зелено вино
С тем Васильем со пьяницой,
И называет Илья тово пьяницу Василья
Братом названыем.
То старина, то и деянье.
Негде, в тридевятом царстве,
В тридесятом государстве,
Жил-был славный царь Дадон.
С молоду был грозен он
И соседям то и дело
Наносил обиды смело;
Но под старость захотел
Отдохнуть от ратных дел
И покой себе устроить.
Тут соседи беспокоить
Стали старого царя,
Страшный вред ему творя.
Чтоб концы своих владений
Охранять от нападений,
Должен был он содержать
Многочисленную рать.
Воеводы не дремали,
Но никак не успевали:
Ждут, бывало, с юга, глядь, —
Ан с востока лезет рать.
Справят здесь, — лихие гости
Идут от моря. Со злости
Инда плакал царь Дадон,
Инда забывал и сон.
Что и жизнь в такой тревоге!
Вот он с просьбой о помоге
Обратился к мудрецу,
Звездочету и скопцу.
Шлет за ним гонца с поклоном.
Вот мудрец перед Дадоном
Стал и вынул из мешка
Золотого петушка.
«Посади ты эту птицу, —
Молвил он царю, — на спицу;
Петушок мой золотой
Будет верный сторож твой:
Коль кругом все будет мирно,
Так сидеть он будет смирно;
Но лишь чуть со стороны
Ожидать тебе войны,
Иль набега силы бранной,
Иль другой беды незваной,
Вмиг тогда мой петушок
Приподымет гребешок,
Закричит и встрепенется
И в то место обернется».
Царь скопца благодарит,
Горы золота сулит.
«За такое одолженье, —
Говорит он в восхищенье, —
Волю первую твою
Я исполню, как мою».
Петушок с высокой спицы
Стал стеречь его границы.
Чуть опасность где видна,
Верный сторож как со сна
Шевельнется, встрепенется,
К той сторонке обернется
И кричит: «Кири-ку-ку.
Царствуй, лежа на боку!»
И соседи присмирели,
Воевать уже не смели:
Таковой им царь Дадон
Дал отпор со всех сторон!
Год, другой проходит мирно;
Петушок сидит все смирно.
Вот однажды царь Дадон
Страшным шумом пробужден:
«Царь ты наш! отец народа! —
Возглашает воевода, —
Государь! проснись! беда!»
— Что такое, господа? —
Говорит Дадон, зевая: —
А?.. Кто там?.. беда какая? —
Воевода говорит:
«Петушок опять кричит;
Страх и шум во всей столице».
Царь к окошку, — ан на спице,
Видит, бьется петушок,
Обратившись на восток.
Медлить нечего: «Скорее!
Люди, на конь! Эй, живее!»
Царь к востоку войско шлет,
Старший сын его ведет.
Петушок угомонился,
Шум утих, и царь забылся.
Вот проходит восемь дней,
А от войска нет вестей;
Было ль, не было ль сраженья, —
Нет Дадону донесенья.
Петушок кричит опять.
Кличет царь другую рать;
Сына он теперь меньшого
Шлет на выручку большого;
Петушок опять утих.
Снова вести нет от них!
Снова восемь дней проходят;
Люди в страхе дни проводят;
Петушок кричит опять,
Царь скликает третью рать
И ведет ее к востоку, —
Сам не зная, быть ли проку.
Войска идут день и ночь;
Им становится невмочь.
Ни побоища, ни стана,
Ни надгробного кургана
Не встречает царь Дадон.
«Что за чудо?» — мыслит он.
Вот осьмой уж день проходит,
Войско в горы царь приводит
И промеж высоких гор
Видит шелковый шатер.
Все в безмолвии чудесном
Вкруг шатра; в ущелье тесном
Рать побитая лежит.
Царь Дадон к шатру спешит…
Что за страшная картина!
Перед ним его два сына
Без шеломов и без лат
Оба мертвые лежат,
Меч вонзивши друг во друга.
Бродят кони их средь луга,
По притоптанной траве,
По кровавой мураве…
Царь завыл: «Ох дети, дети!
Горе мне! попались в сети
Оба наши сокола!
Горе! смерть моя пришла».
Все завыли за Дадоном,
Застонала тяжким стоном
Глубь долин, и сердце гор
Потряслося. Вдруг шатер
Распахнулся… и девица,
Шамаханская царица,
Вся сияя как заря,
Тихо встретила царя.
Как пред солнцем птица ночи,
Царь умолк, ей глядя в очи,
И забыл он перед ней
Смерть обоих сыновей.
И она перед Дадоном
Улыбнулась — и с поклоном
Его за руку взяла
И в шатер свой увела.
Там за стол его сажала,
Всяким яством угощала;
Уложила отдыхать
На парчовую кровать.
И потом, неделю ровно,
Покорясь ей безусловно,
Околдован, восхищен,
Пировал у ней Дадон.
Наконец и в путь обратный
Со своею силой ратной
И с девицей молодой
Царь отправился домой.
Перед ним молва бежала,
Быль и небыль разглашала.
Под столицей, близ ворот,
С шумом встретил их народ, —
Все бегут за колесницей,
За Дадоном и царицей;
Всех приветствует Дадон…
Вдруг в толпе увидел он,
В сарачинской шапке белой,
Весь как лебедь поседелый,
Старый друг его, скопец.
«А, здорово, мой отец, —
Молвил царь ему, — что скажешь?
Подь поближе! Что прикажешь?»
— Царь! — ответствует мудрец, —
Разочтемся наконец.
Помнишь? за мою услугу
Обещался мне, как другу,
Волю первую мою
Ты исполнить, как свою.
Подари ж ты мне девицу,
Шамаханскую царицу. —
Крайне царь был изумлен.
«Что ты? — старцу молвил он, —
Или бес в тебя ввернулся,
Или ты с ума рехнулся?
Что ты в голову забрал?
Я, конечно, обещал,
Но всему же есть граница.
И зачем тебе девица?
Полно, знаешь ли кто я?
Попроси ты от меня
Хоть казну, хоть чин боярской,
Хоть коня с конюшни царской,
Хоть пол-царства моего».
— Не хочу я ничего!
Подари ты мне девицу,
Шамаханскую царицу, —
Говорит мудрец в ответ.
Плюнул царь: «Так лих же: нет!
Ничего ты не получишь.
Сам себя ты, грешник, мучишь;
Убирайся, цел пока;
Оттащите старика!»
Старичок хотел заспорить,
Но с иным накладно вздорить;
Царь хватил его жезлом
По лбу; тот упал ничком,
Да и дух вон. — Вся столица
Содрогнулась, а девица —
Хи-хи-хи! да ха-ха-ха!
Не боится, знать, греха.
Царь, хоть был встревожен сильно,
Усмехнулся ей умильно.
Вот — въезжает в город он…
Вдруг раздался легкой звон,
И в глазах у всей столицы
Петушок спорхнул со спицы,
К колеснице полетел
И царю на темя сел,
Встрепенулся, клюнул в темя
И взвился… и в то же время
С колесницы пал Дадон —
Охнул раз, — и умер он.
А царица вдруг пропала,
Будто вовсе не бывало.
Сказка ложь, да в ней намек!
Добрым молодцам урок.
Россия — все:
Россия — все: и коммуна,
Россия — все: и коммуна, и волки,
и давка столиц,
и давка столиц, и пустырьная ширь,
стоводная удаль безудержной Волги,
обдорская темь
обдорская темь и сиянье Кашир.
Лед за пристанью за ближней,
оковала Волга рот,
это красный,
это красный, это Нижний,
это зимний Новгород.
По первой реке в российском сторечьи
скользим...
скользим... цепенеем...
скользим... цепенеем... зацапаны ветром...
А за волжским доисторичьем
кресты да тресты,
кресты да тресты, да разные "центро".
Сумятица торга кипит и клокочет,
клочки разговоров
клочки разговоров и дымные клочья,
а к ночи
не бросится говор,
не бросится говор, не скрипнут полозья,
столетняя зелень зигзагов Кремля,
да под луной,
да под луной, разметавшей волосья,
замерзающая земля.
Огромная площадь;
Огромная площадь; прорезав вкривь ее,
неслышную поступь дикарских лап
сквозь северную Скифию
я направляю
я направляю в местный ВАПП.
За версты,
За версты, за сотни,
За версты, за сотни, за тыщи,
За версты, за сотни, за тыщи, за массу
за это время заедешь, мчась,
а мы
а мы ползли и ползли к Арзамасу
со скоростью верст четырнадцать в час.
Напротив
Напротив сели два мужичины:
красные бороды,
красные бороды, серые рожи.
Презрительно буркнул торговый мужчина:
— Сережи! —
Один из Сережей
Один из Сережей полез в карман,
достал пироги,
достал пироги, запахнул одежду
и всю дорогу жевал корма,
ленивые фразы цедя промежду.
— Конешно...
— Конешно... и к Петрову́...
— Конешно... и к Петрову́... и в Покров...
за то и за это пожалте про́цент...
а толку нет...
а толку нет... не дорога, а кровь...
с телегой тони, как ведро в колодце...
На што мой конь — крепыш,
На што мой конь — крепыш, аж и он
сломал по яме ногу...
сломал по яме ногу... Раз ты
правительство,
правительство, ты и должон
чинить на всех дорогах мосты. —
Тогда
Тогда на него
Тогда на него второй из Сереж
прищурил глаз, в морщины оправленный.
— Налог-то ругашь,
— Налог-то ругашь, а пирог-то жрешь... —
И первый Сережа ответил:
И первый Сережа ответил: — Правильно!
Получше двадцатого,
Получше двадцатого, что толковать,
не голодаем,
не голодаем, едим пироги.
Мука, дай бог...
Мука, дай бог... хороша такова...
Но што насчет лошажьей ноги...
взыскали процент,
взыскали процент, а мост не проложать... —
Баючит езда дребезжаньем звонким.
Сквозь дрему
Сквозь дрему все время
Сквозь дрему все время про мост и про лошадь
до станции с названьем "Зименки".
На каждом доме
На каждом доме советский вензель
зовет,
зовет, сияет,
зовет, сияет, режет глаза.
А под вензелями
А под вензелями в старенькой Пензе
старушьим шепотом дышит базар.
Перед нэпачкой баба седа
отторговывает копеек тридцать.
— Купите платочек!
— Купите платочек! У нас
— Купите платочек! У нас завсегда
заказывала
заказывала сама царица... —
Морозным днем отмелькала Самара,
за ней
за ней начались азиаты.
Верблюдина
Верблюдина сено
Верблюдина сено провозит, замаран,
в упряжку лошажью взятый.
Университет —
Университет — горделивость Казани,
и стены его
и стены его и доныне
хранят
хранят любовнейшее воспоминание
о великом своем гражданине.
Далеко
Далеко за годы
Далеко за годы мысль катя,
за лекции университета,
он думал про битвы
он думал про битвы и красный Октябрь,
идя по лестнице этой.
Смотрю в затихший и замерший зал:
здесь
здесь каждые десять на́ сто
его повадкой щурят глаза
и так же, как он,
и так же, как он, скуласты.
И смерти
И смерти коснуться его
И смерти коснуться его не посметь,
стоит
стоит у грядущего в смете!
Внимают
Внимают юноши
Внимают юноши строфам про смерть,
а сердцем слышат:
а сердцем слышат: бессмертье.
Вчерашний день
Вчерашний день убог и низмен,
старья
старья премного осталось,
но сердце класса
но сердце класса горит в коммунизме,
и класса грудь
и класса грудь не разбить о старость.
1927
Как во стольном том во городе во Киеве был пир,
Как у ласкового Князя пир идет на целый мир.
Пированье, столование, почестный стол,
Словно день затем пришел, чтоб этот пир так шел.
И уж будет день в половине дня,
И уж будет столь во полу-столе,
А все гусли поют, про веселье звеня,
И не знает душа, и не помнит о зле.
Как приходит тут к Князю сто молодцов,
А за ними другие и третий сто.
С кушаками они вкруг разбитых голов,
На охоте их всех изобидели. Кто?
А какие-то молодцы, сабли булатные,
И кафтаны на них все камчатные,
Жеребцы-то под ними Латинские,
Кони бешены те исполинские.
Половили они соболей и куниц,
Постреляли всех туров, оленей, лисиц,
Обездолили лес, и наделали бед,
И добычи для Князя с Княгинею нет.
И не кончили эти, другие идут,
В кушаках, как и те, кушаки-то не тут,
Где им надобно быть: рыболовы пришли,
Вместо рыбы они челобитье несли.
Всю де выловили белорыбицу там,
Карасей нет, ни щук, и обида есть нам.
И не кончили эти, как третьи идут,
В кушаках, как и те, и челом они бьют:
То сокольники, нет соколов в их руках,
Что не надо, так есть, много есть в кушаках,
Изобидели их сто чужих молодцов.
«Чья дружина?» — «Чурилы» — «А кто он таков?»
Тут Бермята Васильевич старый встает:
«Мне Чурило известен, не здесь он живет.
Он под Киевцем Малым живет на горах,
Двор богатый его, на семи он верстах.
Он привольно живет, сам себе господин,
Вкруг двора у него там железный есть тын,
И на каждой тынинке по маковке есть,
По жемчужинке есть, тех жемчужин не счесть.
Середи-то двора там светлицы стоят,
Белодубовы все, гордо гридни глядят,
Эти гридни покрыты седым бобром,
Потолок — соболями, а пол — серебром,
А пробои-крюки все злаченый булат,
Пред светлицами трои ворота стоят,
Как одни-то разные, вальящаты там,
А другие хрустальны, на радость глазам,
А пред тем как пройти чрез стеклянные,
Еще третьи стоят, оловянные».
Вот собрался Князь с Княгинею, к Чуриле едет он,
Старый Плен идет навстречу, им почет и им поклон.
Посадил во светлых гриднях их за убраны столы,
Будут пить питья медвяны до вечерней поздней мглы.
Только Князь в оконце глянул, закручинился: «Беда!
Я из Киева в отлучке, а сюда идет орда.
Из орды идет не Царь ли, или грозный то посол?»
Плен смеется. «То Чурило, сын мой, Пленкович пришел».
Вот глядят они, а день уж вечеряется,
Красно Солнышко к покою закатается,
Собирается толпа, их за пять сот,
Молодцов-то и до тысячи идет.
Сам Чурило на могучем на коне
Впереди, его дружина — в стороне,
Перед ним несут подсолнечник-цветок,
Чтобы жар ему лица пожечь не мог
Перво-наперво бежит тут скороход,
А за ним и все, кто едет, кто идет.
Князь зовет Чурилу в Киев, тот не прочь:
Светел день там, да светла в любви и ночь.
Вот во Киеве у Князя снова пир,
Как у ласкового пир на целый мир
Ликование, свирельный слышен глас,
И Чурило препожалует сейчас.
Задержался он, неладно, да идет,
В первый раз вина пусть будет невзачет
Стар Бермята, да жена его душа
Катеринушка уж больно хороша.
Позамешкался маленько, да идет,
Он ногой муравки-травки не помнет,
Пятки гладки, сапожки — зелен сафьян,
Руки белы, светлы очи, стройный стан.
Вся одежда — драгоценная на нем,
Красным золотом прошита с серебром.
В каждой пуговке по молодцу глядит,
В каждой петельке по девице сидит,
Застегнется, и милуются они,
Расстегнется, и целуются они.
Загляделись на Чурилу, все глядят,
Там где девушки — заборы там трещат,
Где молодушки — там звон, оконца бьют,
Там где старые — платки на шее рвут.
Как вошел на пир, тут Князева жена
Лебедь рушила, обрезалась она,
Со стыда ли руку свесила под стол,
Как Чурилушка тот Пленкович прошел.
А Чурилушка тот Пленкович прошел.
А Чурило только смело поглядел,
А свирельный глас куда как сладко пел.
Пировали так, окончили, и прочь,
А пороша выпадала в эту ночь.
Все к заутрени идут, чуть белый свет,
Заприметили на снеге свежий след.
И дивуются: смотри да примечай,
Это зайка либо белый горностай.
Усмехаются иные, говорят:
«Горностай ли был? Тут зайка ль был? Навряд.
А Чурило тут наверно проходил,
Красоту он Катерину навестил».
Говорили мне, что будто молодец
На Бермяту натолкнулся наконец,
Что Бермятой был он будто бы убит, —
Кто поведал так, неправду говорит.
Уж Бермяте ль одному искать в крови
Чести, мести, как захочешь, так зови.
Не убьешь того, чего убить нельзя,
Горностаева уклончива стезя.
Тот, кто любит, — как ни любит, любит он,
И кровавою рукой не схватишь сон.
Сон пришел, и сон ушел, лови его.
Чур меня! Хотенье сердца не мертво.
Знаю я, Чурило Пленкович красив,
С ним целуются, целуются, он жив.
И сейчас он улыбаяся идет,
Пред лицом своим подсолнечник несет.
Расцвечается подсолнечник-цветок,
Чтобы жар лицо красивое не сжег.
На кровле ворон дико прокричал —
Старушка слышит и бледнеет.
Понятно ей, что ворон тот сказал:
Слегла в постель, дрожит, хладеет.
И во́пит скорбно: «Где мой сын чернец?
Ему сказать мне слово дайте;
Увы! я гибну; близок мой конец;
Скорей, скорей! не опоздайте!»
И к матери идет чернец святой:
Ее услышать покаянье;
И тайные дары несет с собой,
Чтоб утолить ее страданье.
Но лишь пришел к одру с дарами он,
Старушка в трепете завыла;
Как смерти крик ее протяжный стон…
«Не приближайся! — возопила. —
Не подноси ко мне святых даров;
Уже не в пользу покаянье…»
Был страшен вид ее седых власов
И страшно груди колыханье.
Дары святые сын отнес назад
И к страждущей приходит снова;
Кругом бродил ее потухший взгляд;
Язык искал, немея, слова.
«Вся жизнь моя в грехах погребена,
Меня отвергнул искупитель;
Твоя ж душа молитвой спасена,
Ты будь души моей спаситель.
Здесь вместо дня была мне ночи мгла;
Я кровь младенцев проливала,
Власы невест в огне волшебном жгла
И кости мертвых похищала.
И казнь лукавый обольститель мой
Уж мне готовит в адской злобе;
И я, смутив чужих гробов покой,
В своем не успокоюсь гробе.
Ах! не забудь моих последних слов:
Мой труп, обвитый пеленою,
Мой гроб, мой черный гробовой покров
Ты окропи святой водою.
Чтоб из свинца мой крепкий гроб был слит,
Семью окован обручами,
Во храм внесен, пред алтарем прибит
К помосту крепкими цепями.
И цепи окропи святой водой;
Чтобы священники собором
И день и ночь стояли надо мной
И пели панихиду хором;
Чтоб пятьдесят на крылосах дьячков
За ними в черных рясах пели;
Чтоб день и ночь свечи у образов
Из воску ярого горели;
Чтобы звучней во все колокола
С молитвой день и ночь звонили;
Чтоб заперта во храме дверь была;
Чтоб дьяконы пред ней кадили;
Чтоб крепок был запор церковных врат;
Чтобы с полуночного бденья
Он ни на миг с растворов не был снят
До солнечного восхожденья.
С обрядом тем молитеся три дня,
Три ночи сряду надо мною:
Чтоб не достиг губитель до меня,
Чтоб прах мой принят был землею».
И глас ее быть слышен перестал;
Померкши очи закатились;
Последний вздох в груди затрепетал;
Уста, охолодев, раскрылись.
И хладный труп, и саван гробовой,
И гроб под черной пеленою
Священники с приличною мольбой
Опрыскали святой водою.
Семь обручей на гроб положены;
Три цепи тяжкими винтами
Вонзились в гроб и с ним утверждены
В помост пред царскими дверями.
И вспрыснуты они святой водой;
И все священники в собранье:
Чтоб день и ночь душе на упокой
Свершать во храме поминанье.
Поют дьячки все в черных стихарях
Медлительными голосами;
Горят свечи́ надгробны в их руках,
Горят свечи́ пред образами.
Протяжный глас, и бледный лик певцов,
Печальный, страшный сумрак храма,
И тихий гроб, и длинный ряд попов
В тумане зыбком фимиама,
И горестный чернец пред алтарем,
Творящий до земли поклоны,
И в высоте дрожащим свеч огнем
Чуть озаренные иконы…
Ужасный вид! колокола звонят;
Уж час полуночного бденья…
И заперлись затворы тяжких врат
Перед начатием моленья.
И в перву ночь от свеч веселый блеск.
И вдруг… к полночи за вратами
Ужасный вой, ужасный шум и треск;
И слышалось: гремят цепями.
Железных врат запор, стуча, дрожит;
Звонят на колокольне звонче;
Молитву клир усерднее творит,
И пение поющих громче.
Гудят колокола, дьячки поют,
Попы молитвы вслух читают,
Чернец в слезах, в кадилах ладан жгут,
И свечи яркие пылают.
Запел петух… и, смолкнувши, бегут
Враги, не совершив ловитвы;
Смелей дьячки на крылосах поют,
Смелей попы творят молитвы.
В другую ночь от свеч темнее свет,
И слабо теплятся кадилы,
И гробовой у всех на лицах цвет,
Как будто встали из могилы.
И снова рев, и шум, и треск у врат;
Грызут замок, в затворы рвутся;
Как будто вихрь, как будто шумный град,
Как будто воды с гор несутся.
Пред алтарем чернец на землю пал,
Священники творят поклоны,
И дым от свеч туманных побежал,
И потемнели все иконы.
Сильнее стук — звучней колокола,
И трепетней поющих голос:
В крови их хлад, обемлет очи мгла,
Дрожат колена, дыбом волос.
Запел петух… и прочь враги бегут,
Опять не совершив ловитвы;
Смелей дьячки на крылосах поют,
Попы смелей творят молитвы.
На третью ночь свечи́ едва горят;
И дым густой, и запах серный;
Как ряд теней, попы во мгле стоят;
Чуть виден гроб во мраке черный.
И стук у врат: как будто океан
Под бурею ревет и воет,
Как будто степь песчаную оркан
Свистящими крылами роет.
И звонари от страха чуть звонят,
И руки им служить не вольны;
Час от часу страшнее гром у врат,
И звон слабее колокольный.
Дрожа, упал чернец пред алтарем;
Молиться силы нет; во прахе
Лежит, к земле приникнувши лицом;
Поднять глаза не смеет в страхе.
И певчих хор, досель согласный, стал
Нестройным криком от смятенья:
Им чудилось, что церковь зашатал
Как бы удар землетрясенья.
Вдруг затускнел огонь во всех свечах,
Погасли все и закурились;
И замер глас у певчих на устах,
Все трепетали, все крестились.
И раздалось… как будто оный глас,
Который грянет над гробами;
И храма дверь со стуком затряслась
И на пол рухнула с петлями.
И он предстал весь в пламени очам,
Свирепый, мрачный, разяренный;
И вкруг него огромный божий храм
Казался печью раскаленной!
Едва сказал: «Исчезните!» цепям —
Они рассылались золою;
Едва рукой коснулся обручам —
Они истлели под рукою.
И вскрылся гроб. Он к телу вопиет:
«Восстань, иди вослед владыке!»
И проступил от слов сих хладный пот
На мертвом, неподвижном лике.
И тихо труп со стоном тяжким встал,
Покорен страшному призванью;
И никогда здесь смертный не слыхал
Подобного тому стенанью.
И ко вратам пошла она с врагом…
Там зрелся конь чернее ночи.
Храпит и ржет и пышет он огнем,
И как пожар пылают очи.
И на коня с добычей прянул враг;
И труп завыл; и быстротечно
Конь полетел, взвивая дым и прах;
И слух об ней пропал навечно.
Никто не зрел, как с нею мчался он…
Лишь страшный след нашли на прахе;
Лишь, внемля крик, всю ночь сквозь тяжкий сон
Младенцы вздрагивали в страхе.
То не ветер, — вздох Авроры
Всколыхнул морской туман;
Обозначилися горы
И во мгле Данаев стан…
Многобашенная Троя
Чутко дремлет: здесь и там
Жаждут мести, — жаждут боя… —
Жаждет отдыха Приам…
Лишь Кассандра легче тени,
Не спеша будить отца,
Проскользнула на ступени
Златоверхого дворца;
И в семье никто не знает, —
Кто проснулся, чей хитон
Белым призраком мелькает
В сонном сумраке колонн…
Ей в лицо прохлада дышит,
Ночи темь в ее очах;
Складки длинные колышет
Удаляющийся шаг…
Глухи Гектора чертоги, —
Только храмы настежь, — там
Только мраморные боги
Предвкушают фимиам.
Аполлона жрец суровый
Не вчера ли ей предрек,
Что, едва зарею новой
Зарумянится восток,
К ней, — царевне, в тень священной
Рощи, где царит Эрот,
Новой страстью вдохновенный,
Аполлон сойдет с высот.
В этом видел он спасенье
Трои, замкнутой врагом,
И ей дал благословенье
Сочетаться с божеством;
Скрыв свое негодованье
К назиданиям жреца,
Дочь Приама на свиданье
Шла из отчего дворца.
Вот уж видны ей: могила, —
С новой урной саркофаг,
Даль залива и ветрила,
И костры, и дым в горах…
Вот и холм, — за ним высоко
Бледно-розовая мгла…
И Кассандра одиноко
В роковую сень вошла.
В дни счастливые, — бывало,
Жрица бога своего,
Дочь царя не раз лобзала
Ноги идола его;
Ныне сердце девы чистой
В жизнь увлек иной поток…
Замерла она в тенистой
Роще, глядя на восток. —
Алый блеск зари струится…
Это он идет, — не сон…
Наяву Кассандре снится
Светозарный Аполлон.
Руки — сила, ноги — крылья,
Голос — лиры сладкий звон…
— «Никого так не любил я»,
Говорить ей Аполлон…
«К жизни, к творчеству зову я
Тук земли, моря и — кровь…
Вечный свет тебе несу я,
Этот свет — моя любовь.
Неземное полюби ты,
О, земная красота!»
Девы вспыхнули ланиты,
И дрожат ее уста.
— «В мире вечных ликований,
Посреди воздушных стран,
Ты не ведаешь страданий,
Ты не знаешь наших ран…
Слез твои не знают очи,
И тебе неведом страх;
Ни одной бессонной ночи
Не провел ты в небесах…»
Ей не внемлет бог влюбленный, —
Страстью дышит светлый лик;
Но Кассандры непреклонной
Руки сжаты, — взор поник.
«Полюбила б я, быть может,
Да любви мешает стыд…
Участь родины тревожит… —
Неизвестность тяготит.
Ты стрелой сразил Ахилла,
Но Зевес, отец твой, нам
За Ахилла мстит, и сила
Напирает на Пергам.
Я устала ненавидеть, —
Я любить хочу, но знай,
Я, любя, хочу предвидеть… —
Дар предвиденья мне дай!..»
Омраченный бог очами
Зорко в очи глянул ей
И вещал, встряхнув волнами
Золотых своих кудрей:
«Смертной девы но могу я
Сопричислить к божествам,
Но за негу поцелуя
Страшный дар тебе я дам.
Ты, — цветок живой природы, —
Мне милей моих богинь…
Я покинул неба своды, —
Ты — родной свой край покинь.
Позабудь порывы мщенья,
Ряд могил, отца, семью…
Да врачует дар прозренья
Душу скорбную твою!
От мечей, огня и дыма,
От цепей позорных — я
Унесу тебя незримо
В благодатные края.
Там, роясь, витают Грезы,
Там, красавица, пророчь,
Где любовью дышат розы,
Соловьи поют всю ночь!..»
Ароматный, знойно-сладкий
Не зефир ли опахнул
Грудь и плечи ей, и складкой
Белой ткани шевельнул?..
Луч блуждающей надежды
Озарил ее черты,
Красота склонила вежды,
Устыдясь своей мечты.
Но волшебной речи сила
Разливала жар в крови,
И уж все готово было
К торжеству его любви…
Вдруг Кассандра оглянулась
И — очами повела,
С диким воплем отшатнулась,
Вскинув руки, замерла.
Обезумев, оборвала
Шнур повязки головной,
И, как жертва, простонала:
«Боги, боги! что со мной?!!
Если я тобой любима,
Не к добру твоя любовь?!
Вижу я сквозь клубы дыма
Блеск мечей, резню и кровь…
Пирр на стогнах Илиона…
Вопли жен, — насилье, — плен…
Бой на рынке, бой у трона,
Бой среди родных мне стен!..
Не спасают и Пенаты
Утварь старого дворца, —
Грабят пышные палаты
Скиптроносного отца!
Или это сновиденье?..
Или это наяву?!..
Труп царя без погребенья,
Обезглавленный, во рву…
Тщетны вопли и молитвы…
Даже храм твой, Аполлон,
Вижу я, — в разгаре битвы
Закопчен и осквернен…
Даже гибель Илиона
Не разжалобит Судьбы…
Даже смерть Агамемнона
Не спасет его рабы…
Ах! Предчувствуя позор свой,
Мне ль прильнуть к твоей груди?!
Уходи, в глухой простор свой, —
От проклятий уходи!..»
И в одно мгновенье ока
Гневный лик его погас, —
Исступленной издалека
Он воззвал в последний раз.
Гром… И пыль пошла столбами…
Чу! не Фурии ли там
Погнались, свистя бичами,
За Кассандрой по следам?..
Веют белые одежды…
Слышен вой: «в коне… в коне
Гибель Трои!.. — Нет надежды!..
Или мне внимайте, — мне!..»
Прибежала… ноги босы,
Грудь, лицо, глаза в огне,
Растрепавшиеся косы
Разметались по спине.
Слыша дочери стенанье,
Просыпается Приам,
Но напрасны предреканья, —
Веры нет ее речам.
Ей рыдать дают свободу,
Ничего не говоря, —
Обезумела! — народу
Шепчут ближние царя.
Дни бегут… Врагам поверив,
Троя в праздничных цветах;
Лишь она одна, измерив
Бездну зла, внушает страх…
Одичала… на ограде
Села и — глядит, стеня,
Как встречает царь Палладе
Посвященного коня.
Огнистый Сириус сверкающия стрелы
Метал еще с небес в подлунные пределы;
Лежала на холмах вкруг нощь и тишина,
Вселенная была безмолвия полна;
А только ветров свист, лесов листы шептали;
Шум бьющих в камни волн, со скал потоков рев.
И изредка вдали рычащий лев
Молчанье прерывали.
Клеант, проснувшийся в пещере, встал
И света дожидался.
Но говор птиц едва помалу слышен стал,
Вкруг по брегам раздался
И вскликнул соловей;
Тумана, света сеть по небу распростерлась,
Сокрылся Сириус за ней,
И нощь бегущая чуть зрелась.
Мудрец восшел на вышний холм,
И там, седым склонясь челом,
Возсел на мшистый пень под дубом многолетным
И вниз из-под ветвей пустил свой взор
На море, на леса, на сини цепи гор
И зрел с восторгом благолепным
От сна на возстающий мир.
Какое зрелище! какой прекрасный пир
Открылся всей ему природы!
Он видел землю вдруг и небеса и воды
И блеск планет,
Тонущий тихо в юный, рдяный свет.
Он зрел, как солнцу путь Заря уготовляла,
Лиловые ковры с улыбкой разстилала,
Врата востока отперла,
Крылатых коней запрягла,
И звезд царя, сего венчаннаго возницу,
Румяною рукой взвела на колесницу;
Как, хором утренних часов окружена,
Подвигнулась в свой путь она,
И восшумела вслед с колес ея волна;
Багряны возжи напряглися
По конским блещущим хребтам:
Летят, вверх пышут огнь, свет мещут по странам,
И мглы под ними улеглися;
Туманов реки разлилися,
Из коих зыблющих седин,
Челом сверкая золотым,
Возстали горы из долин
И воскурился сверх их тонкий дым.
Он зрел: как света бог с морями лишь сравнялся,
То алый луч по них восколебался;
Посыпались со скал
Рубины, яхонты, кристал,
И бисеры перловы
Зажглися на ветвях;
Багряны тени, бирюзовы
Слилися с златом в облаках, —
И все сияние покрыло!
Ои видел, как сие божественно светило
На высоту небес взнесло свое чело,
И пропастей лицо лучами расцвело!
Открылося морей огнисто протяженье:
Там с холма вниз глядит, навесясь, темный кедр,
Там с шумом вержет кит на воздух рек стремленье,
Там челн на парусах бежит средь водных недр;
Там, выплыв из пучины,
Играют, резвятся дельфины
И рыб стада сверкают чешуей,
И блещут чуды чрева белизной;
А там среди лесов гора переступает, —
Подемлет хобот слон и с древ плоды снимает;
Здесь вместе два холма срослись
И на верблюде поднялись;
Там конь, пустя по ветру гриву,
Бежит и мнет волнисту ниву;
Здесь кролик под кустом лежит,
Глазами красными блестит;
Там серны, прядая с холма на холм стрелами,
Стоят на крутизнах, висят под облаками;
Тут, взоры пламенны вверх устремляя к ним,
На лапах жилистых сидит зубастый скимн;
Здесь пестрый, алчный тигр в лес крадется дебристый
И ищет, где залег олень роговетвистый;
Там к плещущим ключам в зеленый, мягкий лог
Стремится в жажде пить единорог;
А здесь по воздуху витает
Пернатых, насекомых рой,
Леса, поля, моря и холмы населяет
Чудесной пестротой:
Те в злате, те в сребре, те в розах, те в багрянцах,
Те в светлых заревах, те в желтых, сизых глянцах
Гуляют по цветам вдоль рек и вкруг озер;
Над ними в высоте ширяется орел!
А там с пологих гор сел кровы, башень спицы,
Лучами отразясь, мелькают на водах;
Тут слышен рога зов, там эхо от цевницы,
Блеянье, ржанье, рев и топот на лугах;
А здесь сквозь птичий хор и шум от водопада
Несутся громы в слух с великолепна града
И изявляют зодчих труд;
Там поселяне плуг влекут,
Здесь сети рыболов кидает,
На уде блещет серебро;
Там огнь с оружья войск сверкает. —
И все то благо, все добро!
Клеант, на все сие взирая,
Был вне себя природы от чудес;
Верховный ум Творца воображая,
Излил потоки сладких слез:
«Все дело рук Твоих!» вскричал во умиленьи,
И, арфу в восхищеньи
Прияв, благоговенья полн,
В фригический настроя тон,
Умолк. — Но лишь с небес, сквозь дуба свод листвяный
Проникнув, на него пал свет багряный, —
Брада сребристая, чело,
Зардевшися, как солнце, расцвело:
Ударил по струнам — и от холма с вершин
Как искр струи в дол быстро покатились;
Далеко звуки разгласились;
Воспел он Богу гимн.
1800
Огнистый Сириус сверкающие стрелы
Метал еще с небес в подлунные пределы,
Лежала на холмах вкруг нощь и тишина,
Вселенная была безмолвия полна;
А только ветров свист, лесов листы шептали,
Шум бьющих в камни волн, со скал потоков рев
И изредка вдали рычащий лев
Молчанье прерывали.
Клеант, проснувшийся в пещере, встал
И света дожидался.
Но говор птиц едва помалу слышен стал,
Вкруг по брегам раздался
И вскликнул соловей;
Тумана, света сеть во небу распростерлась,
Сокрылся Сириус за ней,
И нощь бегущая чуть зрелась.
Мудрец восшел на вышний холм
И там, седым склонясь челом,
Воссел на мшистый пень под дубом многолетным
И вниз из-под ветвей пустил свой взор
На море, на леса, на сини цепи гор
И зрел с восторгом благолепным
От сна на восстающий мир.
Какое зрелище! какой прекрасный пир
Открылся всей ему природы!
Он видел землю вдруг, и небеса, и воды,
И блеск планет,
Тонущий тихо в юный, рдяный свет.
Он зрел, как солнцу путь заря уготовляла,
Лиловые ковры с улыбкой расстилала,
Врата востока отперла,
Крылатых коней запрягла
И звезд царя, сего венчанного возницу,
Румяною рукой взвела на колесницу;
Как, хором утренних часов окружена,
Подвигнулась в свой путь она,
И восшумела вслед с колес ее волна;
Багряны вожжи напряглися
По конским блещущим хребтам;
Летят, вверх пышут огнь, свет мещут по странам,
И мглы под ними улеглися;
Туманов реки разлилися,
Из коих зыблющих седин,
Челом сверкая золотым,
Восстали горы из долин,
И воскурился сверх их тонкий дым.
Он зрел: как света бог с морями лишь сравнялся,
То алый луч по них восколебался,
Посыпались со скал
Рубины, яхонты, кристалл,
И бисеры перловы
Зажглися на ветвях;
Багряны тени, бирюзовы
Слилися с златом в облаках, —
И все — сияние покрыло!
Он видел! как сие божественно светило
На высоту небес взнесло свое чело,
И пропастей лице лучами расцвело!
Открылося морей огнисто протяженье:
Там с холма вниз глядит, навесясь, темный кедр,
Там с шумом вержет кит на воздух рек стремленье,
Там челн на парусах бежит средь водных недр;
Там, выплыв из пучины,
Играют, резвятся дельфины,
И рыб стада сверкают чешуей,
И блещут чуды чрева белизной.
А там среди лесов гора переступает, —
Подемлет хобот слон и с древ плоды снимает;
Здесь вместе два холма срослись
И на верблюде поднялись;
Там конь, пустя по ветру гриву,
Бежит и мнет волнисту ниву.
Здесь кролик под кустом лежит,
Глазами красными блестит;
Там серны, прядая с холма на холм стрелами,
Стоят на крутизнах, висят под облаками;
Тут, взоры пламенны вверх устремляя к ним,
На лапах жилистых сидит зубастый скимн;
Здесь пестрый алчный тигр в лес крадется дебристый
И ищет, где залег олень роговетвистый;
Там к плещущим ключам в зеленый мягкий лог
Стремится в жажде пить единорог;
А здесь по воздуху витает
Пернатых, насекомых рой,
Леса, поля, моря и холмы населяет
Чудесной пестротой:
Те в злате, те в сребре, те в розах, те в багрянцах,
Те в светлых заревах, те в желтых, сизых глянцах
Гуляют по цветам вдоль рек и вкруг озер;
Над ними в высоте ширяется орел!
А там с пологих гор сел кровы, башен спицы,
Лучами отразясь, мелькают на водах;
Тут слышен рога зов, там эхо от цевницы,
Блеянье, ржанье, рев и топот на лугах;
А здесь сквозь птичий хор и шум от водопада
Несутся громы в слух с великолепна града
И изявляют зодчих труд;
Там поселяне плуг влекут,
Здесь сети рыболов кидает,
На уде блещет серебро;
Там огнь с оружья войск сверкает. —
И все то благо, все добро!
Клеант, на все сие взирая,
Был вне себя природы от чудес,
Верховный ум Творца воображая,
Излил потоки сладких слез.
«Все дело рук Твоих!» — вскричал во умиленьи
И арфу в восхищеньи
Прияв, благоговенья полн,
В фригический настроя тон,
Умолк. — Но лишь с небес, сквозь дуба свод листвяный
Проникнув, на него пал свет багряный,
Брада сребристая, чело
Зардевшися, как солнце, расцвело:
Ударил по струнам — и от холма с вершин
Как искр струи в дол быстро покатились,
Далеко звуки разгласились;
Воспел он Богу гимн.
1800
1
Ярились под Киевом волны Днепра,
За тучами тучи летели,
Гроза бушевала всю ночь до утра —
Княгиня вскочила с постели.2
Вскочила княгиня в испуге от сна,
Волос не заплетши, умылась,
Пришла к Изяславу, от страха бледна:
«Мне, княже, недоброе снилось! 3
Мне снилось: от берега норской земли,
Где плещут варяжские волны,
На саксов готовятся плыть корабли,
Варяжскими гриднями полны.4
То сват наш Гаральд собирается плыть —
Храни его Бог от напасти.
Мне виделось: воронов черная нить
Уселася с криком на снасти.5
И бабища будто на камне сидит,
Считает суда и смеется:
«Плывите, плывите! — она говорит. —
Домой ни одно не вернется! 6
Гаральда-варяга в Британии ждет
Саксонец-Гаральд, его тезка;
Червонного меду он вам поднесет
И спать вас уложит он жестко!»7
И дале мне снилось: у берега там,
У норской у пристани главной,
Сидит, волоса раскидав по плечам,
Золовка сидит Ярославна.8
Глядит, как уходят в туман паруса
С Гаральдовой силою ратной,
И плачет, и рвет на себе волоса,
И кличет Гаральда обратно…9
Проснулася я — и доселе вдали
Всё карканье воронов внемлю;
Прошу тебя, княже, скорее пошли
Проведать в ту норскую землю!»10
И только княгиня домолвила речь,
Невестка их, Гида, вбежала;
Жемчужная бармица падает с плеч,
Забыла надеть покрывало.11
«Князь-батюшка-деверь, испугана я,
Когда бы беды не случилось!
Княгиня-невестушка, лебедь моя,
Мне ночесь недоброе снилось! 12
Мне снилось: от берега франкской земли,
Где плещут нормандские волны,
На саксов готовятся плыть корабли,
Нормандии рыцарей полны.13
То князь их Вильгельм собирается плыть,
Я будто слова его внемлю, —
Он хочет отца моего погубить,
Присвоить себе его землю! 14
И бабища злая бодрит его рать,
И молвит: — Я воронов стаю
Прикликаю саксов заутра клевать,
И ветру я вам намахаю!»15
И пологом стала махать на суда,
На каждом ветрило надулось,
И двинулась всех кораблей череда —
И тут я в испуге проснулась…»16
И только лишь Гида домолвила речь,
Бежит, запыхаяся, гридин:
«Бери, государь, поскорее свой меч,
Нам ворог под Киевом виден! 17
На вышке я там, за рекою, стоял,
Стоял на слуху я, на страже,
Я многие тысячи их насчитал —
То половцы близятся, княже!»18
На бой Изяслав созывает сынов,
Он братьев скликает на сечу,
Он трубит к дружине, ему не до снов —
Он к половцам едет навстречу…19
По синему морю клубится туман,
Всю даль облака застилают,
Из разных слетаются вороны стран,
Друг друга, кружась, вопрошают: 20
«Откуда летишь ты? Поведай-ка нам!»
— «Лечу я от города Йорка!
На битву обоих Гаральдов я там
Смотрел из поднебесья зорко: 21
Был целою выше варяг головой,
Чернела как туча кольчуга,
Свистел его в саксах топор боевой,
Как в листьях осенняя вьюга; 22
Копнами валил он тела на тела,
Кровь до моря с поя струилась,
Пока, провизжав, не примчалась стрела
И в горло ему не вонзилась.23
Упал он, почуя предсмертную тьму,
Упал он, как пьяный на брашно;
Хотел я спуститься на темя ему,
Но очи глядели так страшно! 24
И долго над местом кружился я тем,
И поздней дождался я ночи,
И сел я варягу Гаральду на шлем
И выклевал грозные очи!»25
По синему морю клубится туман,
Слетается воронов боле:
«Откуда летишь ты?» — «Я, кровию пьян,
Лечу от Гастингского поля! 26
Не стало у саксов вчера короля,
Лежит меж своих он, убитый,
Пирует норманн, его землю деля,
И мы пировали там сыто.27
Победно от Йорка шла сакская рать,
Теперь они смирны и тихи,
И труп их Гаральда не могут сыскать
Меж трупов бродящие мнихи; 28
Но сметил я место, где наземь он пал
И, битва когда отшумела,
И месяц как щит над побоищем встал,
Я сел на Гаральдово тело.29
Нелвижные были черты хороши,
Нахмурены гордые брови,
Любуясь на них, я до жадной души
Напился Гаральдовой крови!»30
По синему морю клубится туман,
Всю даль облака застилают,
Из разных слетаются вороны стран,
Друг друга, кружась, вопрошают: 31
«Откуда летишь ты?» — «Из русской земли!
Я был на пиру в Заднепровье;
Там все Изяслава полки полегли,
Всё поле упитано кровью.32
С рассветом на половцев князь Изяслав
Там выехал, грозен и злобен,
Свой меч двоеручный высоко подъяв,
Святому Георгью подобен; 33
Но к ночи, руками за гриву держась,
Конем увлекаемый с бою,
Уж по полю мчался израненный князь,
С закинутой навзничь главою; 34
И, каркая, долго летел я над ним
И ждал, чтоб он наземь свалился,
Но был он, должно быть, судьбою храним
Иль богу, скача, помолился; 35
Упал лишь над самым Днепром он с коня,
В ладью рыбаки его взяли,
А я полетел, неудачу кляня,
Туда, где другие лежали!»36
Поют во Софийском соборе попы,
По князе идет панихида,
Рыдает княгиня средь плача толпы,
Рыдает Гаральдовна Гида, 37
И с ними другого Гаральда вдова
Рыдает, стеня, Ярославна,
Рыдает: «О, горе! зачем я жива,
Коль сгинул Гаральд мой державный!»38
И Гида рыдает: «О, горе! убит
Отец мой, норманном сраженный!
В плену его веси, и взяты на щит
Саксонские девы и жены!»39
Княгиня рыдает: «О князь Изяслав!
В неравном посечен ты споре!
Победы обычной в бою не стяжав,
Погиб ты, о, горе, о, горе!»40
Печерские иноки, выстроясь в ряд,
Протяжно поют: «Аллилуйя!»
А братья княжие друг друга корят,
И жадные вороны с кровель глядят,
Усобицу близкую чуя…
И
Сгорело ты, гнездо моих отцов!
Мой сад заглох, мой дом бесследно сгинул,
Но я реки любимой не покинул.
Вблизи ее песчаных берегов
Я и теперь на лето укрываюсь
И, отдохнув, в столицу возвращаюсь
С запасом сил и ворохом стихов.
Мой черный конь, с Кавказа приведенный,
Умен и смел,— как вихорь он летит,
Еще отцом к охоте приученный,
Как вкопанный при выстреле стоит.
Когда Кадо бежит опушкой леса
И глухаря нечаянно спугнет,
На всем скаку остановив Черкеса,
Спущу курок — и птица упадет.
ИИ
Какой восторг! За перелетной птицей
Гонюсь с ружьем, а вольный ветер нив
Сметает сор, навеянный столицей,
С души моей. Я духом бодр и жив,
Я телом здрав. Я думаю… мечтаю…
Не чувствовать над мыслью молотка
Я не могу, как сильно ни желаю,
Но если он приподнят хоть слегка,
Но если я о нем позабываю
На полчаса,— и тем я дорожу.
Я сам себя, читатель, нахожу,
А это все, что нужно для поэта.
Так шли дела; но нынешнее лето
Не задалось: не заряжал ружья
И не писал еще ни строчки я.
ИИИ
Мне совестно признаться: я томлюсь,
Читатель мой, мучительным недугом.
Чтоб от него отделаться, делюсь
Я им с тобой: ты быть умеешь другом,
Довериться тебе я не боюсь.
Недуг не нов (но сила вся в размере),
Его зовут уныньем; в старину
Я храбро с ним выдерживал войну
Иль хоть смягчал трудом, по крайней мере,
А нынче с ним не оберусь хлопот.
Быть может, есть причина в атмосфере,
А может быть, мне знать себя дает,
Друзья мои, пятидесятый год.
ИV
Да, он настал — и требует отчета!
Когда зима нам кудри убелит,
Приходит к нам нежданная забота
Свести итог… О юноши! грозит
Она и вам, судьба не пощадит:
Наступит час рассчитываться строго
За каждый шаг, за целой жизни труд,
И мстящего, зовущего на суд
В душе своей вы ощутите бога.
Бог старости - неумолимый бог.
(От юности готовьте ваш итог!)
V
Приходит он к прожившему полвека
И говорит: «Оглянемся назад,
Поищем дел, достойных человека…»
Увы! их нет! одних ошибок ряд!
Жестокий бог! он дал двойное зренье
Моим очам; пытливое волненье
Родил в уме, душою овладел.
«Я даром жил, забвенье мой удел,—
Я говорю, с ним жизнь мою читая,—
Прости меня, страна моя родная:
Бесплоден труд, напрасен голос мой!»
И вижу я, поверженный в смятенье,
В случайности несчастной — преступленье,
Предательство в ошибке роковой…
VИ
Измученный, тоскою удрученный,
Жестокостью судьбы неблагосклонной
Мои вины желаю обяснить,
Гоню врага, хочу его забыть,
Он тут как тут! В любимый труд, в забаву —
Мешает он во все свою отраву,
И снова мы идем рука с рукой.
Куда? увы! опять я проверяю
Всю жизнь мою,— найти итог желаю,—
Угодно ли последовать за мной?
VИИ
Идем! Пути, утоптанные гладко,
Я пренебрег, я шел своим путем,
Со стороны блюстителей порядка
Я, так сказать, был вечно под судом.
И рядом с ним — такая есть возможность! —
Я знал другой недружелюбный суд,
Где трусостью зовется осторожность,
Где подлостью умеренность зовут.
То юношества суд неумолимый.
Меж двух огней я шел неутомимый.
Куда пришел? Клянусь, не знаю сам,
Решить вопрос предоставляю вам.
VИИИ
Враги мои решат его согласно,
Всех меряя на собственный аршин,
В чужой душе они читают ясно,
Но мой судья — читатель-гражданин.
Лишь в суд его храню слепую веру.
Суди же ты, кем взыскан я не в меру!
Еще мой труд тобою не забыт,
И знаешь ты: во мне нет сил героя,—
Тот не герой, кто лавром не увит
Иль на щите не вынесен из боя,—
Я рядовой (теперь уж инвалид)…
ИX
Суди, решай! А ты, мечта больная,
Воспрянь и, мир бесстрашно облетая,
Мой ум к труду, к покою возврати!
Чтоб отдохнуть душою не свободной,
Иду к реке — кормилице народной…
С младенчества на этом мне пути
Знакомо все… Знакомой грусти полны
Ленивые, медлительные волны…
О чем их грусть?.. Бывало, каждый день
Я здесь бродил в раздумье молчаливом
И слышал я в их ропоте тоскливом
Тоску и скорбь попутных деревень…
X
Под берегом, где вечная прохлада
От старых ив, нависших над рекой,
Стоит в воде понуренное стадо,
Над ним шмелей неутомимый рой,
Лишь овцы рвут траву береговую,
Как рекруты острижены вплотную.
Не весел вид реки и берегов.
Свистит кулик, кружится рыболов,
Добычу карауля как разбойник;
Таинственно снастями шевеля,
Проходит барка; виден у руля
Высокий крест: на барке есть покойник…
XИ
Чу! конь заржал. Трава кругом на славу
Но лошадям не весело пришлось,
И, позабыв зеленую атаву,
Под дым костра, спасающий от ос,
Сошлись они, поникли головами
И машут в такт широкими хвостами.
Лишь там, вдали, остался серый конь.
Он не бежит проворно на огонь,
Хоть и над ним кружится рой докучный,
Серко стоит понур и недвижим.
Несчастный конь, ненатурально тучный!
Ты поражен недугом роковым!
XИИ
Я подошел: алела бугорками
По всей спине, усыпанной шмелями,
Густая кровь… струилась из ноздрей…
Я наблюдал жестокий пир шмелей,
А конь дышал все реже, все слабей.
Как вкопанный стоял он час — и боле
И вдруг упал. Лежит недвижим в поле…
Над трупом солнца раскаленный шар,
Да степь кругом. Вот с вышины спустился
Степной орел; над жертвой покружился
И царственно уселся на стожар.
В досаде я послал ему удар,
Спугнул его, но он вернется к ночи
И выклюет ей острым клювом очи…
XИИИ
Иду на шелест нивы золотой.
Печальные, убогие равнины!
Недавние и страшные картины,
Стесняя грудь, проходят предо мной.
Ужели бог не сжалится над нами,
Сожженных нив дождем не оживит
И мельница с недвижными крылами
И этот год без дела простоит?
XИV
Ужель опять наградой будет плугу
Голодный год?... Чу! женщина поет!
Как будто в гроб кладет она подругу.
Душа болит, уныние растет.
Народ! народ! Мне не дано геройства
Служить тебе, плохой я гражданин,
Но жгучее, святое беспокойство
За жребий твой донес я до седин!
Люблю тебя, пою твои страданья,
Но где герой, кто выведет из тьмы
Тебя на свет?.. На смену колебанья
Твоих судеб чего дождемся мы?..
XV
День свечерел. Томим тоскою вялой,
То по лесам, то по лугу брожу.
Уныние в душе моей усталой,
Уныние — куда ни погляжу.
Вот дождь пошел и гром готов уж грянуть,
Косцы бегут проворно под шатры,
А я дождем спасаюсь от хандры,
Но, видно, мне и нынче не воспрянуть!
Упала ночь, зажглись в лугах костры,
Иду домой, тоскуя и волнуясь,
Беру перо, привычке повинуясь,
Пишу стихи и,— недовольный, жгу.
Мой стих уныл, как ропот на несчастье,
Как плеск волны в осеннее ненастье
На северном пустынном берегу…