…тот радостный миг,
Как тебя умолил я, несчастный палач!
А. ФетКогда, счастливый, я уснул, она, —
Я знаю, — молча села на постели.
От ласк недавних у нее горели
Лицо, и грудь, и шея. Тишина
Еще таила отзвук наших вскриков,
И терпкий запах двух усталых тел
Дразнил дыханье. Лунных, легких бликов
Лежали пятна на полу, и бел
Был дорассветный сумрак узкой спальной.
И женщина, во тьме лицо клоня,
Усмешкой искаженное страдальной,
Смотрела долго, долго на меня,
Припоминая наш восторг минутный…
И чуждо было ей мое лицо,
И мысли были спутаны и смутны.
Но вдруг, с руки венчальное кольцо
Сорвав, швырнула прочь, упала рядом,
Сжимая зубы, подавляя плач,
Рыдая глухо… Но, с закрытым взглядом,
Я был простерт во сне, немой палач.
И снилось мне, что мы еще сжимаем
В объятиях друг друга, что постель
Нам кажется вновь сотворенным раем,
Что мы летим, летим, и близко цель…
И в свете утреннем, когда все краски
Бесстыдно явственны, ее лица
Не понял я: печати слез иль ласки
Вкруг глаз ее два сумрачных кольца?
Не сразу все устроилось,
Москва не сразу строилась,
Москва слезам не верила,
А верила любви.
Снегами запорошена,
Листвою заворожена,
Найдет тепло прохожему,
А деревцу — земли.
Александра, Александра,
Этот город — наш с тобою,
Стали мы его судьбою —
Ты вглядись в его лицо.
Чтобы ни было в начале,
Утолит он все печали.
Вот и стало обручальным
Нам Садовое Кольцо.
Москву рябины красили,
Дубы стояли князями,
Но не они, а ясени
Без спросу наросли.
Москва не зря надеется,
Что вся в листву оденется,
Москва найдет для деревца
Хоть краешек земли.
Александра, Александра,
Что там вьется перед нами?
Это ясень семенами
Кружит вальс над мостовой.
Ясень с видом деревенским
Приобщился к вальсам венским.
Он пробьется, Александра,
Он надышится Москвой.
Москва тревог не прятала,
Москва видала всякое,
Но беды все и горести
Склонялись перед ней.
Любовь Москвы не быстрая,
Но верная и чистая,
Поскольку материнская
Любовь других сильней.
Александра, Александра,
Этот город — наш с тобою,
Стали мы его судьбою —
Ты вглядись в его лицо.
Чтобы ни было в начале,
Утолит он все печали.
Вот и стало обручальным
Нам Садовое Кольцо.
Помнишь ли, мой друг застольной,
Как в лесу игрою тьмы,
Праздник молодости вольной
Вместе праздновали мы?
Мы лежали, хмеля полны;
Возле нас горел костер;
Выли огненные волны
И кипели. Братский хор
Песни пел; мы любовались
На товарищей: они
Веселые разбегались
И скакали чрез огни.
В нас торжественно бурлила
Чароденственная сила
Первой, девственной любви;
Мы друг другу объясняли
Сердца тайные печали
И желания свои.
Помнишь ли, как нежно-пылки,
В честь Воейковой, потом
Пили, били мы бутылки
У пруда, перед костром? Так я жил во время оно,
Здесь, в немецкой стороне,
Рассудительной, ученой
И когда-то милой мне;
А теперь тоске да лени
Хладнокровно предаю
Утро светлых вдохновений,
Юность добрую мою:
Не шумят мои досуги,
Не торопится мой труд…
И порой, как в мой приют
Загулявшиеся други
Ненароком забредут —
Молодцов любезных шайка
Станет в круг, середь двора,
Нашу праздность тешит свайка.
Православная игра!
Тяжкий гвоздь стойком и плотно
Бьет в кольцо; кольцо бренчит;
Вешнин вечер беззаботно
И невидимо летит…
Поздно… Молча, круг удалой
Разойдется ради сна…
Помнишь ты? Ну, то ль бывало
Прежде, в наши времена!
Видно, так заведено навеки —
К тридцати годам перебесясь,
Все сильней, прожженные калеки,
С жизнью мы удерживаем связь.
Милая, мне скоро стукнет тридцать,
И земля милей мне с каждым днем.
Оттого и сердцу стало сниться,
Что горю я розовым огнем.
Коль гореть, так уж гореть сгорая,
И недаром в липовую цветь
Вынул я кольцо у попугая —
Знак того, что вместе нам сгореть.
То кольцо надела мне цыганка.
Сняв с руки, я дал его тебе,
И теперь, когда грустит шарманка,
Не могу не думать, не робеть.
В голове болотный бродит омут,
И на сердце изморозь и мгла:
Может быть, кому-нибудь другому
Ты его со смехом отдала?
Может быть, целуясь до рассвета,
Он тебя расспрашивает сам,
Как смешного глупого поэта
Привела ты к чувственным стихам.
Ну и что ж! Пройдет и эта рана.
Только горько видеть жизни край.
В первый раз такого хулигана
Обманул проклятый попугай.
В могиле мрак, в обятьях рай,
Любовь — земли услада!..
А. Будищев
Вдалеке от фабрик, вдалеке от станций,
Не в лесу дремучем, но и не в селе, —
Старая плотина, на плотине танцы,
В танцах поселяне, все навеселе.
Покупают парни у торговки дули,
Тыквенное семя, карие рожки.
Тут беспопья свадьба, там кого-то вздули.
Шепоты да взвизги, песни да смешки.
Точно гул пчелиный — гутор на полянке:
«Любишь ли, Акуля?..» — «Дьявол, не замай!..»
И под звуки шустрой, удалой «тальянки»
Пляшет на плотине сам царевич Май.
Разошелся браво пламенный красавец,
Зашумели липы, зацвела сирень!
Ветерок целует в губы всех красавиц,
Май пошел вприсядку в шапке набекрень.
Но не видят люди молодого Мая,
Чувствуя душою близость удальца,
Весела деревня, смутно понимая,
Что царевич бросит в пляске два кольца.
Кто поднимет кольца — жизнь тому забава!
Упоенье жизнью не для медных лбов!
Слава Маю, слава! Слава Маю, слава!
Да царят над миром Солнце и Любовь!
…О дорогая, дальняя, ты слышишь?
Разорвано проклятое кольцо!
Ты сжала руки, ты глубоко дышишь,
в сияющих слезах твое лицо.
Мы тоже плачем, тоже плачем, мама,
и не стыдимся слез своих: теплей
в сердцах у нас, бесслезных и упрямых,
не плакавших в прошедшем феврале.
Да будут слезы эти как молитва.
А на врагов — расплавленным свинцом
пускай падут они в минуты битвы
за все, за всех, задушенных кольцом.
За девочек, по-старчески печальных,
у булочных стоявших, у дверей,
за трупы их в пикейных одеяльцах,
за страшное молчанье матерей…
О, наша месть — она еще в начале, —
мы длинный счет врагам приберегли:
мы отомстим за все, о чем молчали,
за все, что скрыли
от Большой Земли!
Нет, мама, не сейчас, но в близкий вечер
я расскажу подробно, обо всем,
когда вернемся в ленинградский дом,
когда я выбегу тебе навстречу.
О, как мы встретим наших ленинградцев,
не забывавших колыбель свою!
Нам только надо в городе прибраться:
он пострадал, он потемнел в бою.
Но мы залечим все его увечья,
следы ожогов злых, пороховых.
Мы в новых платьях выйдем к вам
навстречу,
к «стреле», пришедшей прямо из Москвы.
Я не мечтаю — это так и будет,
минута долгожданная близка,
но тяжкий рев разгневанных орудий
еще мы слышим: мы в бою пока.
Еще не до конца снята блокада…
Родная, до свидания!
Иду
к обычному и грозному труду
во имя новой жизни Ленинграда.
Памяти Владимира Высоцкого
Пишу тебе, Володя, с Садового Кольца,
Где с неба льют раздробленные воды.
Всё в мире ожидает законного конца,
И только не кончается погода.
А впрочем, бесконечны наветы и враньё,
И те, кому не выдал Бог таланта,
Лишь в этом утверждают присутствие своё,
Пытаясь обкусать ступни гигантам.
Да чёрта ли в них проку! О чём-нибудь другом…
«Вот мельница — она уж развалилась…»
На Кудринской недавно такой ударил гром,
Что всё ГАИ тайком перекрестилось.
Всё те же разговоры — почём и что иметь.
Из моды вышли «М» по кличке «Бонни»,
Теперь никто не хочет хотя бы умереть,
Лишь для того, чтоб вышел первый сборник.
Мы здесь поодиночке смотрелись в небеса,
Мы скоро соберёмся воедино,
И наши в общем хоре сольются голоса,
И Млечный Путь задует в наши спины.
А где же наши беды? Остались мелюзгой
И слава, и вельможный гнев кого-то…
Откроет печку Гоголь чугунной кочергой,
И свет огня блеснёт в пенсне Фагота…
Пока хватает силы смеяться над бедой,
Беспечней мы, чем в праздник эскимосы.
Как говорил однажды датчанин молодой:
Была, мол, не была — а там посмотрим.
Всё так же мир прекрасен, как рыженький пацан,
Всё так же, извини, прекрасны розы.
Привет тебе, Володя, с Садового Кольца,
Где льют дожди, похожие на слёзы.
Она, умирая, закрыла лицо,
И стала, как вьюга, бела,
И с левой руки золотое кольцо
С живым изумрудом сняла,
И с белой руки роковое кольцо
Она мне, вздохнув, отдала.
«Возьми», мне сказала, «и если когда
Другую возьмешь ты жену,
Смотри, чтоб была хороша, молода,
Чтоб в дом с ней впустил ты весну,
Оттуда я счастье увижу тогда,
Проснусь, улыбнусь, и засну.
И будешь ты счастлив. Но помни одно: —
Чтоб впору кольцо было ей.
Так нужно, так должно, и так суждено.
Ищи от морей до морей.
Хоть в Море спустись ты на самое дно.
Прощай… Ухожу… Не жалей…»
Она умерла, холодна и бледна,
Как будто закутана в снег,
Как будто волна, что бежала, ясна,
О жесткий разбилася брег,
И вот вся застыла, зиме предана,
Средь льдяных серебряных нег.
Бывает, что вдовый останется вдов,
Бывает — зачахнет вдовец,
Иль просто пребудет один и суров,
Да при́дет — в час должный — конец,
Но я был рожден для любви и цветов,
Я весь — в расцветаньи сердец.
И вот, хоть мечтой я любил и ласкал
Увядшее в Прошлом лицо,
Я все же по миру ходил и искал,
Кому бы отдать мне кольцо,
Входил я в лачуги и в царственный зал,
Узнал не одно я крыльцо.
И видел я много чарующих рук
С лилейностью тонких перстов,
И лютня любви свой серебряный звук
Роняла мне в звоны часов,
Но верной стрелой не отметил мне лук,
Где свадебный новый покров.
Цветочные стрелы вонзались в сердца,
И губы как розы цвели,
Но пальца не мог я найти для кольца,
Хоть многие сердце прожгли,
И я уходил от любви без конца,
И близкое было вдали.
И близкое болью горело вдали.
И где же бряцанье кадил?
Уж сроки мне в сердце золу принесли,
Уж много я знаю могил.
Иль бросить кольцо мне? Да будет в пыли.
И вот я кольцо уронил.
И только упал золотой изумруд,
Ушло все томление прочь,
И вижу, желанная близко, вот тут,
Нас в звезды окутала ночь,
И я не узнал меж медвяных минут,
Что это родимая дочь.
Когда же, с зарею, Жар-Птица, светла,
Снесла золотое яйцо,
Земля в изумруды одета была,
Но глянуло мертвым лицо
Той новой, которая ночью нашла,
Что впору пришлось ей кольцо.
Во избежание умственных брожений,
стихи написав,
объясняю их:
стихи
в защиту
трудовых сбережений,
но против стяжателей,
глупых и скупых
Иванов,
пожалуй, слишком
экономией взволнован.
Сберегательная
книжка
завелась у Иванова.
Иванов
на книжку эту
собирает
деньги
так —
бросивши
читать газету,
сберегает
в день
пятак.
Нежен
будучи
к невесте,
он
в кино
идет не вместе.
Не води
невест и жен —
и полтинник
сбережен.
Принимает
друга
сто́ймя,
чай
пустой
и то не даст вам.
Брата
выгонит из дома,
зря
не тратясь
на хозяйство.
Даже
бросил
мылом мыться —
сэкономлю-де
немножко.
И наутро
лапкой
рыльце
моет он,
как моет кошка.
Но зато
бывает рад он
приобресть
кольцо на палец:
— Это, мол,
хотя и трата,
но,
кольцо
на случай спрятав,
я
имею
капиталец. —
Какое дело
до стройки,
до ломки —
росли б
сбережений комья.
Его
интересует
из всей экономики
только
своя экономия.
Дни
звенят
галопом конниц,
но у парня
мысли звонче:
как бы
это
на червонец
набежал
еще червончик.
Мы
не бережливости ругатели,
клади
на книжку
лишки,
но помни,
чтоб книжкой сберегательной
не заслонялись
другие книжки.
Помни,
что жадность
людям
дана
не только на гроши,
строительству
жадность
отдай до дна,
на жизнь
глаза
расширь!
Спавший тридцать лет Илья,
Вставший в миг один,
Тайновидец бытия,
Русский исполин.
Гении долгих вещих снов,
Потерявших счет,
Наших Муромских лесов,
Топей и болот.
Гений пашни, что мертва
В долгой цепи дней,
Но по слову вдруг жива
От любви лучей.
Гений серой нищеты,
Что безгласно ждет,
До назначенной черты,
Рвущей твердый лед.
Гений таинства души,
Что мертва на взгляд,
Но в таинственной тиши
Схоронила клад.
Спавший тридцать лет Илья
Был без рук, без ног,
Шевельнувшись, как змея,
Вдруг быть сильным мог.
Нищий нищего будил,
Мужика мужик,
Чарой слабому дал сил,
Развязал язык.
Был раздвинут мощный круг
Пред лицом калек,
Великан проснулся вдруг,
Гордый человек.
Если б к небу от земли
Столб с кольцом воткнуть,
Эти руки бы могли
Мир перевернуть.
Будь от неба до земли
Столб с златым кольцом,
По иному бы цвели
Здесь цветы кругом.
Спавший тридцать лет Илья,
Ты поныне жив,
Это молодость твоя
В шелестеньи нив.
Это Муромский твой ум,
В час когда в лесах
Будят бури долгий шум,
Говорят в громах.
Между всеми ты один
Не склонил лица,
Полновольный исполин,
Смелый до конца.
До конца ли? Без конца.
Ибо ты — всегда.
От прекрасного лица
Вот и здесь звезда.
Вознесенный глубиной,
И вознесший — лик,
Мой Владимирец родной,
Муромский мужик.
Покатилось, покатилось
Олино колечко,
Покатилось, покатилось
С нашего крылечка,
Покатилось
Колесом,
Притаилось
За кустом.
Кто с крылечка
Сойдет?
Кто колечко
Найдет?
— Я! — сказала кошка.
Подожди немножко,
А сейчас я не могу:
Мышку в норке стерегу!
Покатилось, покатилось
Олино колечко,
Покатилось, покатилось
С нашего крылечка,
Покатилось
Вкривь и вкось
И на землю улеглось.
Кто найдет колечко
Около крылечка?
— Я! — сказала курица. —
Стоит мне прищуриться,
Я вам семечко найду
На дворе или в саду.
И кольцо найти я рада,
Да цыплят кормить мне надо,
А цыплята — вот беда! —
Разбежались кто куда!
— Го-го-го! — гогочет гусь. —
Погоди, пока вернусь.
Я поплаваю в пруду,
А потом искать пойду!
— Бе-е! — заблеяла овечка. —
Я нашла бы вам колечко,
Отыскала бы давно,
Да не знаю, где оно.
— Я найду! — сказал индюк. —
Только стал я близорук,
А для нас, для индюков,
Не придумано очков.
Укажите мне местечко,
Где запряталось колечко,
Постараюсь я найти
И хозяйке принести!
Кто ж найдет колечко
Около крылечка?
— Я найду! — трещит сорока. —
Я, сорока, быстроока.
Нахожу я ложки,
Брошки и сережки.
Только все, что отыщу,
Я домой к себе тащу!
Не ищи кольца, сорока,
Не старайся, белобока!
Наша Оленька мала,
А сама искать пошла
Потихоньку, помаленьку
Со ступеньки на ступеньку,
По тропинке вкривь и вкось.
Тут колечко и нашлось.
Воротилась, воротилась
Оля на крылечко,
А на пальчике светилось
У нее колечко.
За аулом далеко
заржала кобыла…
«Расскажи нам, Шалико,
что с тобою было.
От каких тяжелых дел,
не старея,
молодым ты поседел,
спой скорее».
— «Подымался в горы дым,
ночь — стыла.
Заезжали джигиты
белым — с тыла.
Потемнели звезды,
небеса пусты,
над ущельем рос дым,
зашуршали кусты.
Я шепчу, я зову.
Тихи сакли.
Окружили наш аул
белых сабли.
Шашки светятся.
Сердце, молчи!
В свете месяца —
зубы волчьи.
За зарядом заряд…
Пики близки.
У меня в газырях —
наших списки.
Скачок в стремя!
Отпустил повода,
шепчу в темя:
«Выручай, Тахад**а**!»
Натянула погода,
мундштук гложет,
отвечает Тахада,
моя лошадь:
«Дорогой мой товарищ,
мне тебя жалко.
Сделаю, как говоришь,
амханаго Шалико!»
С копыт камни,
горы мимо,
вот уже там они —
в клочьях дыма.
Ас-ас-ас-ас! —
визжат пули.
Раз-раз-раз-раз! —
шапку сдули.
Разметавши коня,
черной птицей
один на меня
сбоку мчится.
На лету обнялись,
сшиблись топотом
и скатились вниз,
и лежим оба там.
Туман в глазах,
сломал ногу…
Но не дышит казак:
слава богу!
Полз день, полз ночь
горит рана.
Рано — поздно,
поздно — рано.
Ногу в листья обложив,
вы меня вынесли.
В этой песне нету лжи,
нету вымысла.
Грудь моя пораненная
конца избежала…»
Жареная баранина
на конце кинжала.
В кольцо, в кольцо!
Пики далеко!
Кацо, кацо,
Нико, Шалико!
Помнишь ли, мой друг застольный,
Как в лесу, порою тьмы,
Праздник молодости вольной
Вместе праздновали мы?
Мы лежали, хмеля полны;
Возле нас горел костер;
Выли огненные волны
И кипели. Братский хор
Песни пел; мы любовались
На товарищей: они
Веселые разбегались
И скакали чрез огни.
В нас торжественно бурлила
Чародейственная сила
Первой, девственной любви;
Мы друг другу обясняли
Сердца тайные печали
И желания свои.
Помнишь ли, как нежно-пылки,
В честь Воейковой, потом
Пили, били мы бутылки
У пруда, перед костром?
Так я жил во время оно,
Здесь, в немецкой стороне,
Рассудительной, ученой
И когда-то милой мне;
А теперь тоске да лени
Хладнокровно предаю
Утро светлых вдохновений,
Юность добрую мою:
Не шумят мои досуги,
Не торопится мой труд…
И порой, как в мой приют
Загулявшиеся други
Ненароком забредут —
Молодцов любезных шайка
Станет в круг, середь двора,
Нашу праздность тешит свайка…
Право, славная игра!
Тяжкий гвоздь стойком и плотно
Бьет в кольцо; кольцо бренчит;
Вешний вечер беззаботно
И невидимо летит…
Поздно… Молча, круг удалый
Разойдется ради сна…
Помнишь ты? Ну, то ль бывало
Прежде, в наши времена?!
День кольцом и Ночь колечком
Покатились в мир,
К этим малым человечкам,
На раздольный пир.
Ночь — колечко с камнем лунным,
День — весь золотой.
И по гуслям сладкострунным
Звон пошел литой.
Льется, льется День златистый,
И смеется Ночь.
От людей огонь лучистый
Не уходит прочь.
День и Ночь, смеясь, сказали: —
«Вот покажем им.»
В светлом пиршественном зале
Коромыслом дым.
Месяц в Небе, в Небе Солнце,
Светы пить так пить.
На заветном веретенце
Все длиннее нить.
Месяц тут, — но не приходит
С круторогим Ночь.
Солнце тут, — и не уходит
День стоокий прочь.
Два кольца играют в свайку,
Год без перемен.
Ходит луч, пускает зайку,
Зайчика вдоль стен.
Зайчик солнечный сорвется
К полу с потолка,
Вкось стрельнет и улыбнется,
Жизнь ему легка.
Взор слепит он… «Злой ты зайчик,
Убирайся прочь.
В детский спрячься ты сарайчик,
И зови к нам Ночь.»
Ночь катается колечком,
День бежит кольцом.
Пир не в радость человечкам,
Все у них — с концом.
А по гуслям, словно в чуде,
Звонкая игра.
И в слезах взмолились люди: —
«Будет. Спать пора.»
Если люди даже в чуде
Видят боль сердец,
Пусть и в звоне-самогуде
Будет им конец.
День и Ночь сейчас плясали
Вместе возле нас, —
Вот уж Ночь в высокой дали,
Вот уж День погас.
Перстень злат стал весь чугунным, —
Тут уж как помочь.
И колечко с камнем лунным
Укатилось прочь.
К тебе, имеющему быть рожденным
Столетие спустя, как отдышу, —
Из самых недр, — как на смерть осужденный,
Своей рукой — пишу:
— Друг! Не ищи меня! Другая мода!
Меня не помнят даже старики.
— Ртом не достать! — Через летейски воды
Протягиваю две руки.
Как два костра, глаза твои я вижу,
Пылающие мне в могилу — в ад, —
Ту видящие, что рукой не движет,
Умершую сто лет назад.
Со мной в руке — почти что горстка пыли —
Мои стихи! — я вижу: на ветру
Ты ищешь дом, где родилась я — или
В котором я умру.
На встречных женщин — тех, живых, счастливых, —
Горжусь, как смотришь, и ловлю слова:
— Сборище самозванок! Все мертвы вы!
Она одна жива!
Я ей служил служеньем добровольца!
Все тайны знал, весь склад ее перстней!
Грабительницы мертвых! Эти кольца
Украдены у ней!
О, сто моих колец! Мне тянет жилы,
Раскаиваюсь в первый раз,
Что столько я их вкривь и вкось дарила, —
Тебя не дождалась!
И грустно мне еще, что в этот вечер,
Сегодняшний — так долго шла я вслед
Садящемуся солнцу, — и навстречу
Тебе — через сто лет.
Бьюсь об заклад, что бросишь ты проклятье
Моим друзьям во мглу могил:
— Все восхваляли! Розового платья
Никто не подарил!
Кто бескорыстней был?! — Нет, я корыстна!
Раз не убьешь, — корысти нет скрывать,
Что я у всех выпрашивала письма,
Чтоб ночью целовать.
Сказать? — Скажу! Небытие — условность.
Ты мне сейчас — страстнейший из гостей,
И ты окажешь перлу всех любовниц
Во имя той — костей.
…Вот я снова пишу на далекую Каму,
Ставлю дату: двадцатое декабря.
Как я счастлива,
что горячо и упрямо
штемпеля Ленинграда
на конверте горят.
Штемпеля Ленинграда! Это надо понять.
Все защитники города понимают меня.Ленинградец, товарищ, оглянись-ка назад,
в полугодье войны, изумляясь себе:
мы ведь смерти самой поглядели в глаза.
Мы готовились к самой последней борьбе.Ленинград в сентябре, Ленинград в сентябре…
Златосумрачный, царственный листопад,
скрежет первых бомбежек, рыданья сирен,
темно-ржавые контуры баррикад.Только все, что тогда я на Каму писала,
все, о чем я так скупо теперь говорю, —
ленинградец, ты знаешь — было только началом,
было только вступленьем
к твоему декабрю.
Ленинград в декабре, Ленинград в декабре!
О, как ставенки стонут на темной заре,
как угрюмо твое ледяное жилье,
как изголодано голодом тело твое… Мама, Родина светлая, из-за кольца
ты твердишь:
«Ежечасно гордимся тобой».
Да, мы вновь не отводим от смерти лица,
принимаем голодный и медленный бой.Ленинградец, мой спутник,
мой испытанный друг,
нам декабрьские дни сентября тяжелей.
Все равно не разнимем
слабеющих рук:
мы и это, и это должны одолеть.
Он придет, ленинградский торжественный полдень,
тишины и покоя, и хлеба душистого полный.
О, какая отрада,
какая великая гордость
знать, что в будущем каждому скажешь в ответ:
«Я жила в Ленинграде
в декабре сорок первого года,
вместе с ним принимала
известия первых побед».…Нет, не вышло второе письмо
на далекую Каму.
Это гимн ленинградцам — опухшим, упрямым, родным.
Я отправлю от имени их за кольцо телеграмму:
«Живы. Выдержим. Победим!»
Прекрасный младенец Алкмены лежал в колыбели. Бодрый, крепкий, спокойный—он уже показывал в себе будущего героя. Все детские движения его запечатлены были силою; в самом крике его было нечто повелительное. Но вот: шипя и извиваясь, два ужасные змия ползут в колыбель его; вот уже кровавые, пересохшие пасти их зияют, чуя верную добычу. Уже они обвились кольцами вокруг тела младенцева: еще миг—и юные кости его затрещат в их убийственных извивах. Но младенец привстал, мощными руками сжал обоих змиев, разорвал их и подбросил к горнему Олимпу, как бы посмеиваясь завистливой Юноне, с наслаждением взиравшей на чаемую гибель дитяти, ей ненавистного.
Таков был Алкид в колыбели! Уже в нем виден был грядущий сокрушитель гидры Лернейской и Льва Немейского, победитель разбойника Какуса и смиритель адского пса Цербера.
Отечество мое! Россия! твою судьбу предрекала сия замысловатая басня древности. Еще в колыбели ты растерзало змиев злобы и зависти; мощными руками разорвало тяжкие, удушающие кольца оков Ордынских… Кто ныне в тебе не узнает Алкида возмужалого? И Лев смирен тобою, и много-зевный Цербер—гордый владыка, мечтавший покорить весь мир—пал под твоими ударами, и толпы какусов разноплеменных исчезли от руки твоей, и гидра крамол стоглавая издыхает под твоею пятою.
Не останавливайся на распутий, подобно Алкиду древнему, Отечество мое, Россия прекрасная! иди прямым путем, путем просвещения истинного, гражданственности нешаткой, незыблемой; презирай вой твоих буйных завистников и вознеси чело твое над странами мира как символ искупления, символ благости неба к сынам земли!
На краю села большого —
пятистенная изба…
Выйди, Катя Ромашова, —
золотистая судьба.
Косы русы,
кольца,
бусы,
сарафан и рукава,
и пройдет, как солнце в осень,
мимо песен,
мимо сосен, —
поглядите, какова.
У зеленого причала
всех красивее была, —
сто гармоник закричало,
сто девчонок замолчало —
это Катя подошла.
Пальцы в кольцах,
тело бело,
кровь горячая весной,
подошла она,
пропела:
— Мир компании честной.
Холостых трясет
и вдовых,
соловьи молчат в лесу,
полкило конфет медовых
я Катюше поднесу.
— До свидания, — скажу,
я далёко ухожу…
Я скажу, тая тревогу:
— Отгуляли у реки,
мне на дальнюю дорогу
ты оладий напеки.
Провожаешь холостого,
горя не было и нет,
я из города Ростова
напишу тебе привет.
Опишу красивым словом,
что разлуке нашей год,
что над городом Ростовом
пролетает самолет.
Я пою разлуке песни,
я лечу, лечу, лечу,
я летаю в поднебесье —
петли мертвые кручу,
И увижу, пролетая,
в светло-розовом луче:
птица — лента золотая —
на твоем сидит плече.
По одной тебе тоскую,
не забудь меня — молю,
молодую,
городскую
никогда не полюблю…
И у вечера большого,
как черемуха встает,
плачет Катя Ромашова,
Катя песен не поет.
Провожу ее до дому,
сдам другому, молодому.
— До свидания, — скажу, —
я далёко ухожу…
Передай поклоны маме,
попрощайся из окна…
Вся изба в зеленой раме,
вся сосновая она,
петухами и цветами
разукрашена изба,
колосками,
васильками —
сколь искусная резьба!
Молодая яблонь тает,
у реки поет народ,
над избой луна летает,
Катя плачет у ворот.
Я полюбил ее с тех пор,
Когда печальный, тихий взор
Она на мне остановила,
Когда безмолвным языком
Очей, пылающих огнем
Она со мною говорила.
О, как безмолвный этот взор
Был для души моей понятен,
Как этот тайный разговор
Был восхитительно приятен!
Пронзенный тысячами стрел
Любви безумной и мятежной,
Я, очарованный, смотрел
На милый образ девы нежной;
Я весь дрожал, я трепетал,
Как злой преступник перез казнью,
Непостижимою боязнью
Мой дух смущенный замирал.
Полна живейшего вниманья
К моей мучительной тоске,
Она, с улыбкой состраданья,
Как ропот арфы вдалеке,
Как звук волшебного напева,
Мне чувства сердца излила.
И эта речь, о дева, дева!
Меня, как молния, пожгла.
Властитель мира, Царь небесный!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Она, мой Ангел, друг прелестный,
Она — не может быть моей!…
Едва жива, она упала
Ко мне на грудь; ее лицо,
То вдруг бледнело, то пылало;
Но на руке ее сверкало
Ах! обручальное кольцо!…
Свершилось все!.. кровавым градом
Кольцо невесты облило
Мое холодное чело…
Я был убит землей и адом…
Я встал, отбросил от себя
Ее обманчивую руку
И, сладость жизни погубя,
Стеснив в груди любовь и муку,
Ей на ужасную разлуку
Сказал: «Прости, забудь меня!
Прости, невеста молодая,
Любви торжественный залог!
Прости, прекрасная чужая
Со мною смерть — с тобою Бог!
Спеши на лоно сладострастья,
На лоно радостей земных,
Где ждет тебя в минуту счастья
Нетерпеливый твой жених;
Где он с владычеством завидным
Твой пояс девственный сорвет,
И с самовластием обидным
Своею милой назовет.
Люби его: тебя достоин
Судьбою избранный супруг;
Но помни дева, — я покоен:
Твой долг мучитель, а не друг.
Печально, быстро вянут розы
На зное летнем без росы;
В темнице душной моют слезы
Порабощенныя красы.»
Далеко, долго раздавался
Стон бедной девы над кольцом,
И с шумной радостью примчался
За нею суженый с попом.
Напрасно я забыть былое
Хочу в далекой стороне:
Мне часто видится во сне
Кольцо на пальце золотое.
Хочу забыть мою тоску,
Твержу себе: она чужая;
Но, бесполезно изнывая,
Забыть до гроба не могу.
У райских врат гремит кольцом
Душа с восторженным лицом:
«Тук-тук! Не слышат... вот народ!
К вам редкий праведник грядет!»
И после долгой тишины
Раздался глас из-за стены:
«Здесь милосердие царит, —
Но кто ты? Чем ты знаменит?»
«Кто я? Не жид, не либерал!
Я «Письма к ближним" сочинял...»
За дверью топот быстрых ног,
Краснеет райских врат порог.
У адских врат гремит кольцом
Душа с обиженным лицом:
«Эй, там! Скорее, Асмодей!
Грядет особенный злодей...»
Визгливый смех пронзает тишь:
«Ну, этим нас не удивишь!
Отца зарезал ты, иль мать?
У нас таких мильонов пять».
«Я никого не убивал —
Я "Письма к ближним" сочинял...»
За дверью топот быстрых ног,
Краснеет адских врат порог.
Душа вернулась на погост —
И здесь вопрос не очень прост:
Могилы нет... Песок изрыт,
И кол осиновый торчит...
Совсем обиделась душа
И, воздух бешено круша,
В струях полуночных теней
Летит к редакции своей.
Впорхнувши в форточку клубком,
Она вдоль стеночки, бочком,
И шмыг в плевательницу. «О!
Да здесь уютнее всего!»
Наутро кто-то шел спеша
И плюнул. Нюхает душа:
«Лук, щука, перец... Сатана!
Ужель еврейская слюна?!»
«Ах, только я был верный щит!»
И в злобе выглянуть спешит,
Но сразу стих священный гнев:
«Ага! Преемник мой — Азеф!»
Там, на небе высоко
Светит солнце без лучей, —
Так от друга далеко
Гаснет свет моих очей!..
У косящата окна
Раскрасавица сидит;
Призадумавшись, она
Буйну ветру говорит:
«Не шуми ты, не шуми,
Буйный ветер, под окном;
Не буди ты, не буди
Грусти в сердце ретивом;
Не тверди мне, не тверди
Об изменнике моем!
Изменил мне, изменил
Мой губитель роковой;
Насмеялся, пошутил
Над моею простотой,
Над моею простотой,
Над девичьей красотой!
Я погибла бы, душа
Красна девка, от ножа.
Я погибла б от руки,
А не с горя и тоски.
Ты убей меня, убей,
Ненавистный мой злодей!
Я сказала бы ему,
Милу другу своему:
„Не жалею я себя,
Ненавижу я тебя!
Лей и пей ты мою кровь,
Утуши мою любовь!“
Не шуми ж ты, не шуми,
Буйный ветер, надо мной;
Полети ты, полети
Вдоль дороги столбовой!
По дороге столбовой
Скачет воин молодой;
Налети ты на него,
На тирана моего;
Просвищи, как жалкий стон,
Прошепчи ему поклон
От высоких от грудей,
От заплаканных очей, —
Чтоб он помнил обо мне
В чужедальней стороне;
Чтобы с лютою тоской,
Вспоминая, воздохнул,
И с горючею слезой
На кольцо мое взглянул;
Чтоб глядел он на кольцо,
Как на друга прежних дней,
Как на белое лицо
Бедной девицы своей!..»
Все блестит: цветы, кенкеты,
И алмаз, и бирюза,
Люстры, звезды, эполеты,
Серьги, перстни и браслеты,
Кудри, фразы и глаза.
Все в движенье: воздух, люди,
Ленты, блонды, плечи, груди,
И достойныя венца
Ножки с тайным их обетом,
И страстями и корсетом
Изнуренныя сердца.
Бурей вальса утомленный
Круг, редея постепенно,
Много блеска своего
Уж утратил. Средь разгара
Окружась, за парой пара
Отпадает от него.
Это — вихрем относимый
Прах с алмазнаго кольца.
Пыль с жемчужной диадимы,
Осыпь с царского венца; —
Это — искры звезд падучих,
Что порой в кругах летучих
Просекая небеса,
Брызжут в области земныя; —
Это блестки отсыпныя
Переливчато-цветныя
С огневаго колеса.
Вот осталась только пара,
Лишь она и он. На ней
Белый газ — подобье пара;
Он — весь в чёрном — туч черней.
Гений тьмы и дух эдема,
Мнится, реют в облаках,
И Коперника система
Торжествует в их глазах:
Очевидно, мир вертится,
Все вращается, кружится,
Все в пределах естества —
Вечный вальс! — Смычки живее
Сыплют гром; чета быстрее
В новом блеске торжества
Вьётся резвыми кругами,
И плотней свились крылами
Два летучих существа.
Тщетно хочет чернокрылый
Удержать полет свой: силой
Непонятною влеком,
Как над бездной океана,
Он летит в слоях тумана
Весь обхваченный огнем.
В сфере радужнаго света,
Сквозь хаос и огнь и дым,
Он несётся как планета,
С ясным спутником своим.
Тщетно белый херувим
Ищет силы иль заклятий
Разломить кольцо объятий;
Грудь томится, рвётся речь,
Мрут безплодныя усилья,
Над огнём открытых плеч
Веют блондовыя крылья,
Брызжет локонов река,
В персях места нет дыханью,
Воспаленная рука
Крепко сжата адской дланью,
А другою — горячо
Ангел, в ужасе паденья,
Держит демона круженья
За железное плечо.
Я на кладбище в мареве осени,
где скрипят, рассыхаясь, кресты,
моей бабушке — Марье Иосифовне —
у ворот покупаю цветы. Были сложены в эру Ладыниной
косы бабушки строгим венком,
и соседки на кухне продымленной
называли её «военком». Мало била меня моя бабушка.
Жаль, что бить уставала рука,
и, по мненью знакомого банщика,
был достоин я лишь кипятка. Я кота её мучил, блаженствуя,
лишь бы мне не сказали — слабо.
На три тома «Мужчина и женщина»
маханул я Лависса с Рамбо. Золотое кольцо обручальное
спёр, забравшись тайком в шифоньер:
предстояла игра чрезвычайная —
Югославия — СССР. И кольцо это, тяжкое, рыжее,
с пальца деда, которого нет,
перепрыгнуло в лапу барышника
за какой-то стоячий билет. Моя бабушка Марья Иосифовна
закусила лишь краешки губ
так, что суп на столе подморозило —
льдом сибирским подёрнулся суп. У афиши Нечаева с Бунчиковым
в ещё карточные времена,
поскользнувшись на льду возле булочной,
потеряла сознанье она. И с двуперстно подъятыми пальцами,
как Морозова, ликом бела,
лишь одно повторяла в беспамятстве:
«Будь ты проклят!» — и это был я. Я подумал, укрывшись за примусом,
что, наверное, бабка со зла
умирающей только прикинулась…
Наказала меня — умерла. Под пластинку соседскую Лещенки
неподвижно уставилась ввысь,
и меня все родные улещивали:
«Повинись… Повинись… Повинись…» Проклинали меня, бесшабашного,
справа, слева — видал их в гробу!
По меня прокляла моя бабушка.
Только это проклятье на лбу. И кольцо, сквозь суглинок проглядывая,
дразнит, мстит и блестит из костей…
Ты сними с меня, бабка, проклятие,
не меня пожалей, а детей. Я цветы виноватые, кроткие
на могилу кладу в тишине.
То, что стебли их слишком короткие,
не приходит и в голову мне. У надгробного серого камушка,
зная всё, что творится с людьми,
шепчет мать, чтоб не слышала бабушка:
«Здесь воруют цветы… Надломи…» Все мы перепродажей подловлены.
Может быть, я принёс на поклон
те цветы, что однажды надломлены,
но отрезаны там, где надлом. В дрожь бросает в метро и троллейбусе,
если двое — щекою к щеке,
но в кладбищенской глине стебли все
у девчонки в счастливой руке. Всех надломов идёт остригание,
и в тени отошедших теней
страшно и от продажи страдания,
а от перепродажи — страшней. Если есть во мне малость продажного,
я тогда — не из нашей семьи.
Прокляни ещё раз меня, бабушка,
и проклятье уже не сними!
Вдоль по Питерской, по Тверской-Ямской,
По Тверской-Ямской, по дороженьке,
Едет мой милой, мил на троечке,
Мил на троечке с колокольчиком.
Мил на троечке с колокольчиком,
С колокольчиком, со бубенчиком…
Пишет мой милой ко мне грамотку,
Ко мне грамотку — весть нерадостну,
Весть нерадостну не пером писал,
Не пером писал, не чернилами, —
Пишет милый мой горючьми слезьми,
Горючьми слезьми молодецкими:
«Не сиди, Дуня, поздно вечером,
Поздно вечером под окошечком;
Ты не жги, не неги воскову свечу,
Воскову свечу воску ярого;
Ты не жди, не жди дорога гостя,
Дорога гостя, дружка милого!..»
Вот идет-идет дружок миленький,
Он идет-идет, низко кланя(е)тся:
«Здравствуй, милая, расхорошая,
Моя прежняя полюбовница!
Я не гость пришел, не гоститися,
Я пришел к тебе распроститися,
За твою любовь поклонитися,
Ты позволь, позволь мне женитися!»
«Ты женись, женись, разбессовестный,
Разбессовестный дружок миленький!
Я не чаяла в тебе этого,
Не ждала того я словечушка,
Испужал мое ты сердечушко.
Ты возьми, возьми саблю вострую,
Ты разрежь, разрежь мою белу грудь,
Посмотри мое ретиво сердце:
Не белей оно черна бархата…» —
«Не печалься-ка, моя милая,
Моя прежняя полюбовница!
Я любить буду пуще прежнего,
Я ходить стану чаще старого!»
«не обманывай, дружок миленький!
Ты ходить будешь, все расспрашивать,
Молодой жене все рассказывать!
Молода жена будет сердиться,
На меня, младу, будет гневаться.
Пойдем в садичек, разгуляемся,
Мы подарочкам разменяемся:
Ты возьми, возьми золото кольцо,
Ты отдай, отдай мой тальянский плат!
Тебе тем кольцом обручатися,
А мне тем платком жениха дарить!»
Собирайтесь! Венчайте священную пальму Аль-Уззу,
Молодую богиню Неджадских долин!
Разжигайте костры! Благосклонен святому союзу
Бог живых ароматов, наш радостный Бог Бал-Самин!
— Мой царевич Гимьяр! Как бледен ты…
Я всю ночь для тебя рвала цветы,
Собирала душистый алой…
— Рабыня моя! Не гляди мне в лицо!
На Аль-Уззу надел я свое кольцо —
Страшны чары богини злой!
Одевайте Аль-Уззу в пурпурные ткани и злато,
Привяжите к стволу опьяненный любовью рубин!
Мы несем ей цветущую брачную ветвь Датанвата,
Благосклонен союзу наш радостный Бог Бал-Самин!
— Мой царевич Гимьяр! Я так чиста…
Поцелуя не знали мои уста!
Не коснулась я мертвеца…
Я как мирры пучок на груди у тебя,
Я как мирры пучок увял, любя,
Но ты мне не надел кольца!
Раздвигайте, срывайте пурпурно-шумящие ткани!
Мы пронзим ее ствол золоченым звенящим копьем.
С тихим пеньем к ее обнаженной зияющей ране
Тихо брачную ветвь мы прижмем, мы вонзим, мы привьем!
— Мой царевич Гимьяр! Ты глядишь вперед!
Ты глядишь, как на ней поцелуй цветет,
И томится твоя душа…
— Рабыня моя! Как запястья звенят…
Ткань шелестит… томит аромат…
Как богиня моя хороша!
Бейте в бубны! Кружитесь! Священному вторьте напеву!
Вы бросайте в костры кипарис, смирну, ладан и тмин!
В ароматном огне мы сожжем непорочную деву!
Примет чистую жертву наш радостный Бог Бал-Самин!
— Мне тайный знак богинею дан!
Как дева она колеблет свой стан
Под пляску красных огней…
Ты нежней и прекрасней своих сестер!
И как мирры пучок тебя на костер
Я бросаю во славу ей!
Не жалобной чайки могильные крики,
Не сонного филина грустный напев,
Не говор унылый с волной повилики,
Не песни тоской сокрушаемых дев,
Не звуки поэта задумчивой лиры
В ночи прерывают природы покой —
То воин могучий над гробом Заиры
Рыдает, на меч опершись боевой.
Глухие стенанья несутся далеко;
Бесстрашного в брани смирила печаль —
Отчаянья полн, он вздыхает глубоко,
И брызжут горячие слезы на сталь.
«Заира, Заира! твою ли могилу
Я вижу? погибла надежда моя!
Молчите, дубравы и ветер унылый,
Затихни, полночная песнь соловья, —
Быть может, услышу хоть голос знакомый,
На миг хоть увижу любезной лицо.
Напрасно! нет вести из вечного дома,
Всё тихо! но ты, дорогое кольцо,
Поможешь мне вызвать из гроба Заиру.
Волнуйтеся, реки, дубравы, поля, —
Не дайте услышать уснувшему миру,
Как с грохотом треснет сырая земля.
Кольцом не простым я владею, — вручая
Его, мне сказала она: „Талисман
В нем дивный таится, из горнего края
Оно вызывает, врачуя от ран“.
Свершайся ж, надежда! свидание с милой,
Уснувшую радость во мне пробуди,
Прах, жизнью согретый, вставай из могилы,
Заира к Роланду на грудь упади!..»
Не вихрь завывает, не море бушует,
Не громы грохочут в седых облаках —
Роланд, обнимая, Заиру целует,
У рыцаря радость блистает в очах,
Он счастлив… он шепчет: «Со мною, Заира,
Пойдем, я покину и лавры и меч,
Не буду грозою подлунного мира!»
— «Нет, милый, нет, в землю холодную лечь
Пора мне, простимся! мой друг, не дается
Нам прав уходить из подземных утроб,
Денница прекрасная скоро зажжется,
Прощай, до свиданья! ты в битву, я в гроб!..»
Исчезла… «Не можешь со мной ты остаться, —
Так я не могу ли с тобою?.. Прости,
Мой меч троегранный, с которым тягаться
Боялось полмира, мне в бой не идти!..»
День на небе. С громом сигнала сзывного
Помчалися в битву бесстрашных полки,
Но не было с ними Роланда младого.
Где ж он? На кладбище, у быстрой реки
Есть ветхая келья. Оттуда порою
Выходит отшельник, угрюм, сановит;
Он молится днем над могилой одною,
А ночью всё с кем-то на ней говорит.
Город — дом многоколонный,
Залы, храмы, лестниц винт,
Двор, дворцами огражденный,
Сеть проходов, переходов,
Галерей, балконов, сводов, —
Мир в строеньи: Лабиринт!
Яркий мрамор, медь и злато,
Двери в броне серебра,
Роскошь утвари богатой, —
И кипенье жизни сложной,
Ночью — тайной, днем — тревожной,
Буйной с утра до утра.
Там, — при факелах палящих,
Шумно правились пиры;
Девы, в ту́никах сквозящих,
С хором юношей, в монистах,
В блеске локонов сквозистых,
Круг сплетали для игры;
Там — надменные миносы
Колебали взором мир;
Там — предвечные вопросы
Мудрецы в тиши судили;
Там — под кистью краски жили,
Пели струны вещих лир!
Все, чем мы живем поныне, —
В древнем городе-дворце
Расцветало в правде линий,
В тайне книг, в узоре чисел;
Человек чело там высил
Гордо, в ла́вровом венце!
Все, что ведала Эллада, —
Только память, только тень,
Только отзвук Дома-Града;
Песнь Гомера, гимн Орфея —
Это голос твой, Эгейя,
Твой, вторично вставший, день!
Пусть преданья промолчали;
Камень, глина и металл,
Фрески, статуи, эмали
Встали, как живые были, —
Гроб раскрылся, и в могиле
Мы нашли свой идеал!
И, венчая правду сказки,
Облик женщины возник, —
Не она ль в священной пляске,
Шла вдоль длинных коридоров, —
И летели стрелы взоров,
Чтоб в ее вонзиться лик?
Не она ль взбивала кудри,
К блеску зеркала склонясь,
Подбирала гребень к пудре,
Серьги, кольца, украшенья,
Ароматы, умащенья,
Мазь для губ, для щечек мазь?
Минул ряд тысячелетий,
Лабиринт — лишь скудный прах…
Но те кольца, бусы эти,
Геммы, мелочи былого, —
С давним сердце близят снова:
Нить жемчужная в веках!
1917
Хорошо, что за ревом не слышалось звука,
Что с позором своим был один на один:
Я замешкался возле открытого люка —
И забыл пристегнуть карабин.
Мой инструктор помог — и коленом пинок —
Перейти этой слабости грань:
За обычное наше: "Смелее, сынок!"
Принял я его сонную брань.
И оборвали крик мой,
И обожгли мне щеки
Холодной острой бритвой
Восходящие потоки.
И звук обратно в печень мне
Вогнали вновь на вдохе
Веселые, беспечные
Воздушные потоки.
Я попал к ним в умелые, цепкие руки:
Мнут, швыряют меня — что хотят, то творят!
И с готовностью я сумасшедшие трюки
Выполняю шутя — все подряд.
И обрывали крик мой,
И выбривали щеки
Холодной острой бритвой
Восходящие потоки.
И кровь вгоняли в печень мне,
Упруги и жестоки,
Невидимые встречные
Воздушные потоки.
Но рванул я кольцо на одном вдохновенье,
Как рубаху от ворота или чеку.
Это было в случайном свободном паденье —
Восемнадцать недолгих секунд.
А теперь — некрасив я, горбат с двух сторон,
В каждом горбе — спасительный шелк.
Я на цель устремлен и влюблен, и влюблен
В затяжной, неслучайный прыжок!
И обрывают крик мой,
И выбривают щеки
Холодной острой бритвой
Восходящие потоки.
И проникают в печень мне
На выдохе и вдохе
Бездушные и вечные
Воздушные потоки.
Беспримерный прыжок из глубин стратосферы —
По сигналу "Пошел!" я шагнул в никуда, —
За невидимой тенью безликой химеры,
За свободным паденьем — айда!
Я пробьюсь сквозь воздушную ватную тьму,
Хоть условья паденья не те.
Но и падать свободно нельзя — потому,
Что мы падаем не в пустоте.
И обрывают крик мой,
И выбривают щеки
Холодной острой бритвой
Восходящие потоки.
На мне мешки заплечные,
Встречаю — руки в боки —
Прямые, безупречные
Воздушные потоки.
Ветер в уши сочится и шепчет скабрезно:
"Не тяни за кольцо — скоро легкость придет…"
До земли триста метров — сейчас будет поздно!
Ветер врет, обязательно врет!
Стропы рвут меня вверх, выстрел купола — стоп!
И — как не было этих минут.
Нет свободных падений с высот, но зато
Есть свобода раскрыть парашют!
Мне охлаждают щеки
И открывают веки —
Исполнены потоки
Забот о человеке!
Глазею ввысь печально я —
Там звезды одиноки —
И пью горизонтальные
Воздушные потоки.
МАГАЛИ
Провансальская песнь.
О, Magаlи, ma tant amado,
Mеtе la tеsto au fеnеstroun…
Mиstral.
— О, Магали, моя родная,
Склонись к окну,
Склонись и слушай серенаду,
Что я пою!
На небе звезды золотыя,
Блестит луна…
Луна и звезды побледнеют,
Узрев тебя!
«Как шелест листьев, не услышу
Я песнь твою:
В морскую глубь нырну я рыбкой
И уплыву».
— О, Магали! ты будешь рыбкой,
Я—рыбаком.
Тебя я, милая, поймаю
На дне морском.
«Но если ты закинешь сети
Ловить меня,
Я унесуся легкой пташкой
С морского дна».
— О, Магали! ты будешь пташкой,
А я—ловцом:
Тебя я, милая, накрою
Своим силком.
«Ловить ты будешь вольных пташек,
Но без следа;
В траве цветочком быстро скроюсь
Я от тебя».
— О, Магали! ручьем прозрачным
Я протеку
И стебелек цветка родного
Я орошу.
«Тогда я тучей грозовою
В далекий край
Умчусь свободной и могучей,
А ты—прощай!
— О, Магали! ты будешь тучей —
Я—ветерком.
И полетим тогда с тобою
Мы, друг, вдвоем.
„Ты быстрым ветром понесешься
Один тогда,
А я взойду волшебным солнцем
На небеса“.
— О, Магали! ты будешь солнцем,
А змейкой я —
И буду пить, на солнце греясь,
Лучи тепла.
„Когда ты в змейку обратишься,
Тогда луной
Я засияю одинокой
В тиши ночной!“
— О, Магали! луной ты стала,
Я стал туман,
И обовью я легкой дымкой
Твой гибкий стан.
„Я из твоих обятий нежных
Вдруг улечу
И расцвету душистой розой
В глухом лесу“.
— О, Магали! ты будешь розой,
А я скорей
Примчуся бабочкой прелестной
К груди твоей.
„Когда ты бабочкою станешь,
Любя меня, —
Корой развесистаго дуба
Оденусь я“.
— О, Магали! ты будешь дубом,
А я—плющом;
Вокруг тебя я заплетуся
Сплошным кольцом.
„Плющом нарядным ты завьешься
Вокруг меня;
Я в монастырь, в одежде белой,
Уйду тогда“.
— О, Магали! туда приду я
Как духовник
И в церкви голос твой услышу
В священный миг.
„Ты в монастырь придешь напрасно;
В немом гробу,
Одета саваном печальным,
Уж я лежу“.
— О, Магали! тогда землею
Я стану вдруг!
И не уйдешь ты из обятий
Земли, о, друг!»
«Теперь, теперь я только верю
Любви твоей.
Возьми-ж кольцо, мой друг ты милый,
С руки моей!»
— О, Магали! я снова счастлив!
Взгляни сюда:
Луна и звезды побледнели,
Узрев тебя!
Борис Бер.
Ты опять передо мною,
Провозвестница всех благ!
Вновь под кровлею родною
Здесь, на невских берегах,
Здесь, на тающих снегах,
На нетающих гранитах, —
И тебя объемлет круг
То друзей полузабытых,
То затерянных подруг;
И, как перл неоценимой,
Гостью кровную любя
Сердце матери родимой
Отдохнуло близь тебя.
И певец, во дни былые
Певший голосом любви
Очи, тайной повитые,
Очи томные твои,
Пившей чашею безбрежной
Горе страсти безнадежной,
Безраздельных сердца грез, —
Видя снова образ милой,
Снова с песнию унылой
В дар слезу тебе принес…
Друг мой! прежде то ли было?
Реки песен, море слез! О, когда бы все мученья,
Все минувшие волненья
Мог отдать мне твой возврат, —
Я бы все мои стремленья,
Как с утеса водоскат,
В чашу прошлого низринул,
Я б, не дрогнув, за нее
Разом в вечность опрокинул
Все грядущее море!
Ты все та ж, как в прежни годы,
В дни недавней старины,
В дни младенческой свободы
Золотой твоей весны;
Вижу с радостию прежней
Тот же образ пред собой:
Те ж уста с улыбкой нежной,
Очи с влагой голубой…
Но рука — с кольцом обета, —
И мечты мои во прах!
Пыл сердечного привета
Замирает на устах…
. . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . .
Пусть блестит кольцо обета,
Как судьбы твоей печать!
И супругу — стих поэта
Властен девой величать.
Облекись же сам названьем!
Что шум света? Что молва?
Твой певец купил страданьем
Миру чуждые права.
Он страданьем торжествует,
Он воспитан для него;
Он лелеет, он целует
Язвы сердца своего,
и чуждается, не просит
Воздаянья на земле;
Он в груди все бури носит
И покорность на челе. Так; — покорный воле рока,
Я смиренно признаю,
Чту я свято и высоко
Участь брачную твою;
И когда перед тобою
Появлюсь на краткий миг,
Я глубоко чувство скрою,
Буду холоден и дик; —
Света грустное условье
Выполняя как закон,
Принесу, полусмущен,
Лишь вопрос мой о здоровье
Да почтительный поклон. Но в часы уединенья,
Но в полуночной тиши —
Невозбранного томленья
Буря встанет из души. —
И мечтая, торжествуя,
Полным вздохом разрешу я
В сердце стиснутый огонь;
Вольно голову, как ношу,
Сердцу тягостную, брошу
Я на жаркую ладонь,
И, как волны, звуки прянут,
Звуки — жемчуг, серебро,
Закипят они и канут
Со слезами под перо,
И в живой реке напева
Молвит звонкая струя:
Ты моя, мой ангел — дева,
Незабвенная моя!
Настегала дочку мать крапивой:
«Не расти большой, расти красивой,
Сладкой ягодкой, речной осокой,
Чтоб в тебя влюбился пан высокий,
Ясноглазый, статный, черноусый,
Чтоб дарил тебе цветные бусы,
Золотые кольца и белила.
Вот тогда ты будешь, дочь, счастливой».
Дочка выросла, как мать велела:
Сладкой ягодкою, королевой,
Белой лебедью, речной осокой,
И в нее влюбился пан высокий,
Черноусый, статный, ясноглазый,
Подарил он ей кольцо с алмазом,
Пояс драгоценный, ленту в косы…
Наигрался ею пан — и бросил!
Юность коротка, как песня птичья,
Быстро вянет красота девичья,
Иссеклися косы золотые,
Ясный взор слезинки замутили.
Ничего-то девушка не помнит,
Помнит лишь одну дорогу в омут,
Только тише, чем кутенок в сенцах,
Шевельнулась дочь у ней под сердцем.
Дочка в пана родилась — красивой.
Настегала дочку мать крапивой:
«Не расти большой, расти здоровой,
Крепкотелой, дерзкой, чернобровой,
Озорной, спесивой, языкатой,
Чтоб тебя не тронул пан проклятый.
А придет он, потный, вислоусый,
Да начнет сулить цветные бусы,
Пояс драгоценный, ленту в косы, —
Отпихни его ногою босой,
Зашипи на пана, дочь, гусыней,
Выдери его глаза косые!»
Белый цвет вишневый отряхая,
Стал Петро перед плетнем коханой.
Он промолвил ей, кусая губы:
«Любый я тебе или не любый?
Прогулял я трубку-носогрейку,
Проиграл я бритву-самобрейку.
Что ж! В корчме поставлю шапку на кон
И в леса подамся к гайдамакам!»
«Уходи, мужик, — сказала Ганна.—
Я кохаю не тебя, а пана.—
И шепнула, сладко улыбаясь:
— Кровь у пана в жилах — голубая!»
Два денька гулял казак. На третий
У криницы ночью пана встретил
И широкий нож по рукоятку
Засадил он пану под лопатку.
Белый цвет вишневый отряхая,
Стал Петро перед плетнем коханой.
А у Ганны взор слеза туманит,
Ганна руки тонкие ломает.
«Ты скажи, казак, — пытает Ганна,—
Не встречал ли ты дорогой пана?»
Острый нож в чехле кавказском светел.
Отвечает ей казак: «Не встретил».
Нож остер, как горькая обида.
Отвечает ей казак: «Не видел».
Рукоятка у ножа резная.
Отвечает ей казак: «Не знаю.
Только ты пустое толковала,
Будто кровь у пана — голубая!»
В трактире тульском тишина,
И на столе уж свечки,
Като на канапе одна,
А Азбукин у печки!
Авдотья, Павлов Николай
Тут с ними — нет лишь Анны.
„О, друг души моей, давай
Играть с тобой в Татьяны!“ —
Като сказала так дружку,
И милый приступает,
И просит скромно табачку,
И жгут крутой свивает.
Катошка милого комшит,
А он комшит Катошку;
Сердца их тают — стол накрыт,
И подают окрошку.
Садятся рядом и едят
Весьма, весьма прилежно.
За каждой ложкой поглядят
В глаза друг другу нежно.
Едва возлюбленный чихнет —
Катошка тотчас: здравствуй;
А он ей головой кивнет
И нежно: благодарствуй!
Близ них Плезирка-пес кружит
И моська ростом с лося!
Плезирка! — милый говорит;
Катоша кличет: — мося!
И милому дает кольцо...
Но вдруг стучит карета —
И на трактирное крыльцо
Идет сестра Анета!
Заметьте: Павлов Николай
Давно уж провалился,
Анета входит невзначай —
И милый подавился!
„О милый! милый! что с тобой?“ —
Катоша закричала.
„Так, ничего, дружочек мой,
Мне в горло кость попала!“
Но то лишь выдумка — злодей!
Он струсил от Анеты!
Кольцо в глаза мелькнуло ей
И прочие конжеты!
И говорит: „Что за модель?
Извольте признаваться!“
Като в ответ: „Ложись в постель“,
И стала раздеваться...
Надела спальный свой чепец
И ватошник свой алый
И скомкалася наконец
Совсем под одеяло!
Оттуда выставя носок,
Сказала: „Я пылаю!“
Анета ей в ответ: „Дружок,
Я вас благословляю!
Что счастье вам, то счастье мне!“
Като не улежала
И бросилась на шею к ней, —
Авдотья заплясала.
А пламенный штабс-капитан
Лежал уже раздетый!
Авдотья в дверь, как в барабан,
Стучит и кличет: „Где ты?“
A он в ответ ей: „Виноват!“
„Скорей!“ — кричит Анета.
А он надел, как на парад,
Мундир, два эполета,
Кресты и шпагу нацепил —
Забыл лишь панталоны...
И важно двери растворил
И стал творить поклоны...
Какой же кончу я чертой?
Безделкой: многи лета!
Тебе, Василий! вам, Като,
Авдотья и Анета!
Веселье стало веселей;
Печальное забыто;
И дружба сделалась дружней;
И сердце все открыто!
Кто наш — для счастья тот живи,
И в землю Провиденью!
Ура, надежде и любви
И киселя терпенью!
«Мы прекрасны и могучи,
Молодые короли,
Мы парим, как в небе тучи,
Над миражами земли.В вечных песнях, в вечном танце
Мы воздвигнем новый храм.
Пусть пьянящие багрянцы
Точно окна будут нам.Окна в Вечность, в лучезарность,
К берегам Святой Реки,
А за нами пусть Кошмарность
Создает свои венки.«Пусть терзают иглы терний
Лишь усталое чело,
Только солнце в час вечерний
Наши кудри греть могло.«Ночью пасмурной и мглистой
Сердца чуткого не мучь;
Грозовой, иль золотистой
Будь же тучей между туч.*Так сказал один влюбленный
В песни солнца, в счастье мира,
Лучезарный, как колонны
Просветленного эфира, Словом вещим, многодумным
Пытку сердца успокоив,
Но смеялись над безумным
Стены старые покоев.Сумрак комнат издевался,
Бледно-серый и угрюмый,
Но другой король поднялся
С новым словом, с новой думой.Его голос был так страстен,
Столько снов жило во взоре,
Он был трепетен и властен,
Как стихающее море.Он сказал: «Индийских тканей
Не постигнуты узоры,
В них несдержанность желаний,
Нам неведомые взоры.«Бледный лотус под луною
На болоте, мглой одетом,
Дышет тайною одною
С нашим цветом, с белым цветом.И в безумствах теокалли
Что-то слышится иное.
Жизнь без счастья, без печали
И без бледного покоя.«Кто узнает, что томится
За пределом наших знаний
И, как бледная царица,
Ждет мучений и лобзаний».*Мрачный всадник примчался на черном коне,
Он закутан был в бархатный плащ
Его взор был ужасен, как город в огне,
И как молния ночью, блестящ.Его кудри как змеи вились по плечам,
Его голос был песней огня и земли,
Он балладу пропел молодым королям,
И балладе внимали, смутясь, короли.*«Пять могучих коней мне дарил Люцифер
И одно золотое с рубином кольцо,
Я увидел бездонность подземных пещер
И роскошных долин молодое лицо.«Принесли мне вина — струевого огня
Фея гор и властительно — пурпурный Гном,
Я увидел, что солнце зажглось для меня,
Просияв, как рубин на кольце золотом.«И я понял восторг созидаемых дней,
Расцветающий гимн мирового жреца,
Я смеялся порывам могучих коней
И игре моего золотого кольца.«Там, на высях сознанья — безумье и снег…
Но восторг мой прожег голубой небосклон,
Я на выси сознанья направил свой бег
И увидел там деву, больную, как сон.«Ее голос был тихим дрожаньем струны,
В ее взорах сплетались ответ и вопрос,
И я отдал кольцо этой деве Луны
За неверный оттенок разбросанных кос.«И смеясь надо мной, презирая меня,
Мои взоры одел Люцифер в полутьму,
Люцифер подарил мне шестого коня
И Отчаянье было названье ему».*Голос тягостной печали,
Песней горя и земли,
Прозвучал в высоком зале,
Где стояли короли.И холодные колонны
Неподвижностью своей
Оттеняли взор смущенный,
Вид угрюмых королей.Но они вскричали вместе,
Облегчив больную грудь:
«Путь к Неведомой Невесте
Наш единый верный путь.«Полны влагой наши чаши,
Так осушим их до дна,
Дева Мира будет нашей,
Нашей быть она должна!«Сдернем с радостной скрижали
Серый, мертвенный покров,
И раскрывшиеся дали
Нам расскажут правду снов.«Это верная дорога,
Мир иль наш, или ничей,
Правду мы возьмем у Бога
Силой огненных мечей».*По дороге их владений
Раздается звук трубы,
Голос царских наслаждений,
Голос славы и борьбы.Их мечи из лучшей стали,
Их щиты, как серебро,
И у каждого в забрале
Лебединое перо.Все, надеждою крылаты,
Покидают отчий дом,
Провожает их горбатый,
Старый, верный мажордом.Верны сладостной приманке,
Они едут на закат,
И смущаясь поселянки
Долго им вослед глядят, Видя только панцирь белый,
Звонкий, словно лепет струй,
И рукою загорелой
Посылают поцелуй.*По обрывам пройдет только смелый…
Они встретили Деву Земли,
Но она их любить не хотела,
Хоть и были они короли.Хоть безумно они умоляли,
Но она их любить не могла,
Голубеющим счастьем печали
Молодых королей прокляла.И больные, плакучие ивы
Их окутали тенью своей,
В той стране, безнадежно-счастливой,
Без восторгов и снов и лучей.И венки им сплетали русалки
Из фиалок и лилий морских,
И, смеясь, надевали фиалки
На склоненные головы их.Ни один не вернулся из битвы…
Развалился прадедовский дом,
Где так часто святые молитвы
Повторял их горбун мажордом.*Краски алого заката
Гасли в сумрачном лесу,
Где измученный горбатый
За слезой ронял слезу.Над покинутым колодцем
Он шептал свои слова,
И бесстыдно над уродцем
Насмехалася сова: «Горе! Умерли русалки,
Удалились короли,
Я, беспомощный и жалкий,
Стал властителем земли.Прежде я беспечно прыгал,
Царский я любил чертог,
А теперь сосновых игол
На меня надет венок.А теперь в моем чертоге
Так пустынно ввечеру;
Страшно в мире… страшно, боги…
Помогите… я умру…»Над покинутым колодцем
Он шептал свои слова,
И бесстыдно над уродцем
Насмехалася сова.
Когда пою, когда дышу, любви меняю кольца,
Я на груди своей ношу три звонких колокольца.
Они ведут меня вперед и ведают дорожку.
Сработал их под Новый Год знакомый мастер Прошка.
Пока влюблен, пока пою и пачкаю бумагу,
Я слышу звон. На том стою. А там глядишь — и лягу.
Бог даст — на том и лягу.
К чему клоню? Да так, пустяк. Вошел и вышел случай.
Я был в Сибири. Был в гостях. В одной веселой куче.
Какие люди там живут! Как хорошо мне с ними!
А он… Не помню, как зовут. Я был не с ним. С другими.
А он мне — пей! — и жег вином. — Кури! — и мы курили.
Потом на языке одном о разном говорили.
Потом на языке родном о разном говорили.
И он сказал: — Держу пари — похожи наши лица,
Но все же, что ни говори, я — здесь, а ты — в столице.
Он говорил, трещал по шву — мол, скучно жить в Сибири…
Вот в Ленинград или в Москву… Он показал бы большинству
И в том и в этом мире. — А здесь чего? Здесь только пьют.
Мечи для них бисеры. Здесь даже бабы не дают.
Сплошной духовный неуют, коты как кошки, серы.
Здесь нет седла, один хомут. Поговорить — да не с кем.
Ты зря приехал, не поймут. Не то, что там, на Невском…
Ну как тут станешь знаменит, — мечтал он сквозь отрыжку,
Да что там у тебя звенит, какая мелочишка?
Пока я все это терпел и не спускал ни слова,
Он взял гитару и запел. Пел за Гребенщикова.
Мне было жаль себя, Сибирь, гитару и Бориса.
Тем более, что на Оби мороз всегда за тридцать.
Потом окончил и сказал, что снег считает пылью.
Я встал и песне подвязал оборванные крылья.
И спел свою, сказав себе: — Держись! — играя кулаками.
А он сосал из меня жизнь глазами-слизняками.
Хвалил он: — Ловко врезал ты по ихней красной дате.
И начал вкручивать болты про то, что я — предатель.
Я сел, белее, чем снега. Я сразу онемел как мел.
Мне было стыдно, что я пел. За то, что он так понял.
Что смог дорисовать рога,
Что смог дорисовать рога он на моей иконе.
— Как трудно нам — тебе и мне, — шептал он, —
Жить в такой стране и при социализме.
Он истину топил в говне, за клизмой ставил клизму.
Тяжелым запахом дыша, меня кусала злая вша.
Чужая тыловая вша. Стучало в сердце. Звон в ушах.
— Да что там у тебя звенит?
И я сказал: — Душа звенит. Обычная душа.
— Ну ты даешь… Ну ты даешь!
Чем ей звенеть? Ну ты даешь —
Ведь там одна утроба.
С тобой тут сам звенеть начнешь.
И я сказал: — Попробуй!
Ты не стесняйся. Оглянись. Такое наше дело.
Проснись. Да хорошо встряхнись. Да так, чтоб зазвенело.
Зачем живешь? Не сладко жить. И колбаса плохая.
Да разве можно не любить?
Вот эту бабу не любить, когда она — такая!
Да разве ж можно не любить, да разве ж можно хаять?
Не говорил ему за строй — ведь сам я не в строю.
Да строй — не строй, ты только строй.
А не умеешь строить — пой. А не поешь — тогда не плюй.
Я — не герой. Ты — не слепой. Возьми страну свою.
Я первый раз сказал о том, мне было нелегко.
Но я ловил открытым ртом родное молоко.
И я припал к ее груди, я рвал зубами кольца.
Была дорожка впереди. Звенели колокольца.
Пока пою, пока дышу, дышу и душу не душу,
В себе я многое глушу. Чего б не смыть плевка?!
Но этого не выношу. И не стираю. И ношу.
И у любви своей прошу хоть каплю молока.
К оврагу,
Где травы ржавели от крови,
Где смерть опрокинула трупы на склон,
Папаху надвинув на самые брови,
На черном коне подезжает барон.
Он спустится шагом к изрубленным трупам
И смотрит им в лица,
Склоняясь с седла, —
И прядает конь,
Оседающий крупом,
И в пене испуга его удила.
И яростью,
Бредом ее истомяся,
Кавказский клинок —
Он уже обнажен —
В гниющее
Красноармейское мясо,
Повиснув к земле,
Погружает барон.
Скакун обезумел,
Не слушает шпор он,
Выносит на гребень,
Весь в лунном огне, —
Испуганный шумом,
Проснувшийся ворон
Закаркает хрипло на черной сосне.
И каркает ворон,
И слушает всадник,
И льдисто светлеет худое лицо.
Чем возгласы птицы звучат безотрадней,
Тем
Сжавшее сердце
Слабеет кольцо.
Глаза засветились.
В тревожном их блеске —
Две крошечных искры,
Два тонких луча…
Но нынче,
Вернувшись из страшной поездки,
Барон приказал:
«Позовите врача!»
И лекарю,
Мутной тоскою оборон
(Шаги и бряцание шпор в тишине),
Отрывисто бросил:
«Хворает мой ворон:
Увидев меня,
Не закаркал он мне!»
Ты будешь лечить его,
Если ж последней
Отрады лишусь — посчитаюсь с тобой!..»
Врач вышел безмолвно
И тут же,
В передней,
Руками развел и покончил с собой.
А в полдень
В кровавом Особом Отделе
Барону,
В сторонку дохнув перегар,
Сказали:
«Вот эти… Они засиделись:
Она — партизанка, а он — комиссар».
И медленно
В шепот тревожных известий —
Они напряженными стали опять —
Им брошено:
«На ночь сведите их вместе,
А ночью — под вороном — расстрелять!»
И утром начштаба барону прохаркал
О ночи и смерти казненных двоих…
«А ворон их видел?
А ворон закаркал?» —
Барон перебил…
И полковник затих.
«Случилось несчастье! —
Он выдавил
(Дабы
Удар отклонить —
Сокрушительный вздох). —
С испугу ли —
Все-таки крикнула баба —
Иль гнили обевшись, но…
Ворон издох!»
«Каналья!
Ты сдохнешь, а ворон мой — умер!
Он,
Каркая,
Славил удел палача!.. —
От гнева и ужаса обезумев,
Хватаясь за шашку,
Барон закричал. —
Он был моим другом.,
В кровавой неволе
Другого найти я уже не смогу!»
И, весь содрогаясь от гнева и боли,
Он отдал приказ отступать на Ургу.
Стенали степные поджарые волки,
Шептались пески,
Умирал небосклон…
Как идол, сидел на косматой монголке,
Монголом одет,
Сумасшедший барон.
И, шорохам ночи бессонной внимая,
Он призраку гибели выплюнул:
«Прочь!»
И каркала вороном
Глухонемая,
Упавшая сзади
Даурская ночь.
______
Я слышал:
В монгольских унылых улусах,
Ребенка качая при дымном огне,
Раскосая женщина в кольцах и бусах
Поет о бароне на черном коне…
И будто бы в дни,
Когда в яростной злобе
Шевелится буря в горячем песке, —
Огромный,
Он мчит над пустынею Гоби,
И ворон сидит у него па плече.