Все стихи про дворец - cтраница 2

Найдено стихов - 111

Марина Цветаева

Чердачный дворец мой, дворцовый чердак…

Чердачный дворец мой, дворцовый чердак!
Взойдите. Гора рукописных бумаг…
Так. — Руку! — Держите направо, —
Здесь лужа от крыши дырявой.

Теперь полюбуйтесь, воссев на сундук,
Какую мне Фландрию вывел паук.
Не слушайте толков досужих,
Что женщина — может без кружев!

Ну-с, перечень наших чердачных чудес:
Здесь нас посещают и ангел, и бес,
И тот, кто обоих превыше.
Недолго ведь с неба — на крышу!

Вам дети мои — два чердачных царька,
С весёлою музой моею, — пока
Вам призрачный ужин согрею, —
Покажут мою эмпирею.

— А что с Вами будет, как выйдут дрова?
— Дрова? Но на то у поэта — слова
Всегда — огневые — в запасе!
Нам нынешний год не опасен…

От века поэтовы корки черствы,
И дела нам нету до красной Москвы!
Глядите: от края — до края —
Вот наша Москва — голубая!

А если уж слишком поэта доймёт
Московский, чумной, девятнадцатый год, —
Что ж, — мы проживём и без хлеба!
Недолго ведь с крыши — на небо.

Владимир Высоцкий

Лирическая (Здесь лапы у елей дрожат на весу)

Здесь лапы у елей дрожат на весу,
Здесь птицы щебечут тревожно —
Живёшь в заколдованном диком лесу,
Откуда уйти невозможно.Пусть черёмухи сохнут бельём на ветру,
Пусть дождём опадают сирени —
Всё равно я отсюда тебя заберу
Во дворец, где играют свирели! Твой мир колдунами на тысячи лет
Укрыт от меня и от света,
И думаешь ты, что прекраснее нет,
Чем лес заколдованный этот.Пусть на листьях не будет росы поутру,
Пусть луна с небом пасмурным в ссоре —
Всё равно я отсюда тебя заберу
В светлый терем с балконом на море! В какой день недели, в котором часу
Ты выйдешь ко мне осторожно,
Когда я тебя на руках унесу
Туда, где найти невозможно? Украду, если кража тебе по душе, —
Зря ли я столько сил разбазарил.
Соглашайся хотя бы на рай в шалаше,
Если терем с дворцом кто-то занял!

Юрий Визбор

Над киностудией свирепствует зима

Над киностудией свирепствует зима.
Молчат фанерные орудия в снегу.
Поземка ломится в картонные дома.
Растут сугробы на фальшивом берегу.В ночном буфете пьют артисты теплый чай,
Устав от света, как от жизни старики.
По павильону постановщики стучат,
И строят лестницы, дворцы, материки.И лишь пожарник в новых валенках, топ-топ.
Ночной патруль, суровый взгляд из-под руки:
Не загорелись бы, не вспыхнули бы чтоб
Все эти лестницы, дворцы, материки.Не провалился бы к чертям весь этот мир,
И сто дредноутов не сели бы на мель,
Не спи, пожарник, ты хозяин ста квартир,
И добрый гений свежекрашенных земель.Но ты ведь видишь: часовые-то, топ-топ,
Наган у пояса, ах, если б лишь наган.
Да ты ведь слышишь, как ракетам прямо в лоб
Ревут и стонут озверевшие снега.Ракеты с берега, ракеты с корабля,
По тихим улицам, по сонным площадям,
И нет пожарника, и брошена земля…
Лишь два полковника за шашками сидят.

Владимир Соловьев

У царицы моей есть высокий дворец

У царицы моей есть высокий дворец,
О семи он столбах золотых,
У царицы моей семигранный венец,
В нем без счету камней дорогих.И в зеленом саду у царицы моей
Роз и лилий краса расцвела,
И в прозрачной волне серебристый ручей
Ловит отблеск кудрей и чела.Но не слышит царица, что шепчет ручей,
На цветы и не взглянет она:
Ей туманит печаль свет лазурных очей,
И мечта ее скорби полна.Она видит: далёко, в полночном краю,
Средь морозных туманов и вьюг,
С злою силою тьмы в одиночном бою
Гибнет ею покинутый друг.И бросает она свой алмазный венец,
Оставляет чертог золотой
И к неверному другу, — нежданный пришлец,
Благодатной стучится рукой.И над мрачной зимой молодая весна —
Вся сияя, склонилась над ним
И покрыла его, тихой ласки полна,
Лучезарным покровом своим.И низринуты темные силы во прах,
Чистым пламенем весь он горит,
И с любовию вечной в лазурных очах
Тихо другу она говорит: «Знаю, воля твоя волн морских не верней:
Ты мне верность клялся сохранить,
Клятве ты изменил, — но изменой своей
Мог ли сердце мое изменить?»

Зинаида Гиппиус

Мой дворец красив и пышен

Мой дворец красив и пышен, и тенист душистый сад,
В рощах царственных магнолий воды тихие журчат,
Там желтеет в тёмной куще золотистый апельсин
И к студёному фонтану наклоняется жасмин.
Блещет море, и гирляндой роз пунцовых обвита
Кипарисов темнокудрых величавая чета.
Шёпот нежных слов и трели полуночных соловьев,
О, когда б навек остаться здесь, у милых берегов!..
Но порою я спускаюсь, одинока и грустна,
Вниз по мраморным ступеням, где, луной озарена,
Чуть колышется, чуть дышит золотистая волна.
Я веду беседу с морем, я гляжу в немую даль
И с любовью вспоминаю мою прежнюю печаль.
Вспоминаю домик бедный и черемухи кусты,
И сирени белоснежной ароматные цветы,
Песни жаворонка в поле, на заре, кудрявый лес,
Васильки родимой нивы и глубокий свод небес.
Помню я мои мученья, слёзы бедные мои,
Помню жажду тихой ласки, жажду счастья и любви.
Но зачем, следя за лунным отражением в волнах,
Как о счастии тоскую я о горе и слезах…
И зачем в саду у моря, где чуть слышен запах роз,
Мне так жалко прежней доли, мне так жалко милых слёз?

Сергей Алексеевич Соколов

Королева Маддалена

Плохо спится Маддалене
В пышно убранном дворце.
Взор бежит дремотной лени,
Зыбкий свет колеблет тени
На встревоженном лице.

Кто там стонет за стена́ми,
Безысходен и уныл?
Это — ветер над крестами,
Над несчетными рядами
Неоплаканных могил.

Что за мгла неотвратимо
Обвила над ложем сень?..
Вот клубится… Мимо! Мимо!
Это тянет черным дымом
Подожженных деревень.

Что прикован взгляд упорный
К этим сводам, вновь и вновь?
Тьмой завешен свод узорный.
Там туман густеет черный.
Боже! Каплет, каплет кровь.

Дрогнул звон… Ужель измена
В за́мок мой войдет сюда!
Гулких волн рыдает смена.
Маддалена! Маддалена!
Это — колокол суда!

И не спится Маддалене
В раззолоченном дворце.
Взор бежит дремотной лени,
Смутный свет колеблет тени
На испуганном лице.

Эллис

Странник. Идет навстречу мне странник)

Идет навстречу мне странник,
высок, величав и строг.
— Кто Ты, Божий посланник?
Отвечает Он тихо: «Я — Бог!»
Речь старца что гром призывный,
в руках — золотой ларец,
в ларце том — замок дивный,
в том замке — храм и дворец.
Во дворце — огни да злато,
и двенадцать рыцарей в нем
средь дам, разодетых богато,
сидят за круглым столом.
Поют; под ладные песни
вращается стол и мир,
каждый час светлей и чудесней
их вечный, радостный пир.
Во храме — строги тени;
бледнее мертвецов
склоняют там колени
двенадцать чернецов.
Сам Бог внимает строго
святую их печаль,
в том храме — сердце Бога,
в том храме — святой Грааль!
Речь старца — гром призывный;
вот Он закрыл ларец,
исчезли замок дивный,
храм и дворец.
Сокрылся старец строгий;
один я в тьме ночной,
иду — и две дороги
бегут передо мной.

Редьярд Киплинг

Дворец

Каменщик был и Король я — и, знанье свое ценя,
Как Мастер, решил построить Дворец, достойный меня.
Когда разрыли поверхность, то под землей нашли
Дворец, как умеют строить только одни Короли.

Он был безобразно сделан, не стоил план ничего,
Туда и сюда, бесцельно, разбегался фундамент его.
Кладка была неумелой, но на каждом я камне читал:
«Вслед за мною идет Строитель. Скажите ему — я знал».

Ловкий, в моих проходах, в подземных траншеях моих
Я валил косяки и камни и заново ставил их.
Я пускал его мрамор в дело, известью крыл Дворец,
Принимая и отвергая то, что оставил мертвец.

Не презирал я, не славил; но, разобрав до конца,
Прочел в низвергнутом зданье сердце его творца.
Словно он сам рассказал мне, стал мне понятным таким
Облик его сновиденья в плане, задуманном им.

Каменщик был и Король я — в полдень гордыни моей
Они принесли мне Слово, Слово из Мира теней.
Шепнули: «Кончать не должно! Ты выполнил меру работ,
Как и тот, твой дворец — добыча того, кто потом придет».

Я отозвал рабочих от кранов, от верфей, из ям
И все, что я сделал, бросил на веру неверным годам.
Но надпись носили камни, и дерево, и металл:
«Вслед за мною идет Строитель. Скажите ему — я знал.»

Демьян Бедный

Фашистские «искусствоведы»

«Трофейной» бандой Риббентропа
Была ограблена Европа,
Ее музеи и дворцы.
Набравшись опыта, фашистские злодеи
Пустились оголять советские музеи.
Картины, статуи, колонны, изразцы,
Культурных ценностей редчайших образцы –
   Все, что копили наши деды,
   Что завещали нам отцы,
В местах, где временной добился враг победы,
   Фашистские «искусствоведы»
   Разворовали, подлецы.
Среди фарфоровой посуды, тонкой, ломкой,
Средь древней утвари, средь драгоценных ваз
Они плясали дикий пляс,
Орудуя ножом и фомкой.
Чего не увезли с собой,
То превратили в лом и в бой.

   Но близок грозный час расплаты –
За разоренные старинные палаты,
За каждый наш музей, дворец культуры, храм
Придется воем выть, попавши в наши руки,
   Организованным ворам,
   «Профессорам и докторам»
   Фашистской подлой «грабь-науки», –
И первым пред судом свой воровской ответ
   Даст Риббентроп-«искусствовед»!

Иван Николаевич Федоров

Памятник каменотесу

Гранит и мрамор вознесен
Стеной отвесной. Вид утеса
Являет город, и во всем
Я узнаю каменотеса.
Он узловатою рукой.
Лица широкою тоской
Напоминает мне о днях,
В былом затерянных. Не слезы,
Но своды города роднят
Меня с тоской каменотеса.
Ему, строителю дворцов,
Дарован был в конце концов
Годами скопленный сугроб,
Сухой, что дым гранитной пыли,
Чахотки угол — узкий гроб —
И крест сосновый на могиле.
Цари, вельможи, торгаши,
Хоромы ваши хороши!
Но вашей участи последней
Веселый день был смерти днем,
И я, дворцов его наследник, —
Наследник памяти о нем.
И чтобы образ, вросший в своды,
Увидел позднюю родню,
Я все преддверия, все входы,
Весь этот город охраню
От всех подкупных и продажных,
От злобствующих столько зим,
С каменотесом враждовавших,
С прославленным мастеровым.

Николай Яковлевич Агнивцев

Санкт-Петербург

Ах, как приятно в день весенний
Урвать часок на променад
И для галантных приключений
Зайти в веселый «Летний сад».

Там, средь толпы жантильно-гибкой,
Всегда храня печальный вид,
С разочарованной улыбкой
Поручик Лермонтов стоит!..

Ах, Санкт-Петербург, все в тебе очень странно,
Серебряно-призрачный город туманов...

Ах, Петербург, красавиц «мушки»,
Дворцы, каналы, Невский твой!
И Александр Сергеич Пушкин
У парапета над Невой!
А белой ночью, как нелепость,
Забывши день, всю ночь без сна
На «Петропавловскую крепость»
Глядеть из темного окна!..
И, лишь запрут в «Гостинном» лавки,
Несутся к небу до утра
Рыданье Лизы у «Канавки»
И топот Медного Петра!..

Ах, Санкт-Петербург, все в тебе очень странно,
Серебряно-призрачный город туманов...

Ах, Петербург, красавиц «мушки»,
Дворцы, каналы, Невский твой!
И Александр Сергеич Пушкин
У парапета над Невой!

Семен Надсон

Умерла моя муза

Умерла моя муза!.. Недолго она
Озаряла мои одинокие дни:
Облетели цветы, догорели огни,
Непроглядная ночь, как могила, темна!..
Тщетно в сердце, уставшем от мук и тревог,
Исцеляющих звуков я жадно ищу:
Он растоптан и смят, мой душистый венок,
Я без песни борюсь и без песни грущу!..
А в былые года сколько тайн и чудес
Совершалось в убогой каморке моей:
Захочу — и сверкающий купол небес
Надо мной развернется в потоках лучей,
И раскинется даль серебристых озер,
И блеснут колоннады роскошных дворцов,
И подымут в лазурь свой зубчатый узор
Снеговые вершины гранитных хребтов!..
А теперь — я один… Неприютно, темно
Опустевший мой угол в глаза мне глядит;
Словно черная птица, пугливо в окно
Непогодная полночь крылами стучит…
Мрамор пышных дворцов разлетелся в туман,
Величавые горы рассыпались в прах —
И истерзано сердце от скорби и ран,
И бессильные слезы сверкают в очах!..
Умерла моя муза!.. Недолго она
Озаряла мои одинокие дни:
Облетели цветы, догорели огни,
Непроглядная ночь, как могила, темна!..

Николай Заболоцкий

Баллада Жуковского

Дворец дубовый словно ларь,
глядит в окно курчавый царь,
цветочки точные пред ним
с проклятьем шепчутся глухим.
Идет луна в пустую ночь,
утопленник всплывает,
идет вода с покатых плеч,
ручьем течет на спину.
Он вытер синие глаза,
склонился и царю сказал:
«Ты, царь, — хранитель мира,
твоя восточная порфира
полмира вытоптала прочь.
Я жил в деревне круглой,
и вот — мой рот обуглен,
жена одна в гробу шумит,
красотка-дочь с тобой спит,
мой домик стал портретом,
а жизнь — подводным бредом!»
Царь смотрит конусом рябым,
в окне ломает руки,
стучит военным молотком,
но все убиты слуги,
одна любовница-жена
к царю спеша подходит,
царя по-братски кличет
и каркает по-птичьи… Одна нога у ней ушла,
а тело молодое
упало около крыльца,
как столбик молодецкий.
Утопленник был рад вдвойне
к войне он точит руки,
берет поклажу на дыбы,
к царю поклоном головы
он обратился резко
и опустился в речку.Луна идет, кидая тень,
царь мечется в окошке,
дворец тихонько умирал,
а время шло — под горку.

Валерий Брюсов

Лев святого Марка

Pax tihi, Marce, evangelista meus.(Надпись па книге, которую держит в лапах лев Святого Марка)Кем открыт в куске металла
Ты, святого Марка лев?
Чье желанье оковало
На века — державный гнев?
«Мир тебе, о Марк, глашатай
Вечной истины моей».
И на книгу лев крылатый
Наступил, как страж морей.
Полузверь и полуптица!
Охраняема тобой,
Пять веков морей царица
Насмехалась над судьбой.
В топи илистой лагуны
Встали белые дворцы,
Пели кисти, пели струны,
Мир судили мудрецы.
Сколько гордых, сколько славных,
Провожая в море день,
Созерцали крыл державных
Возрастающую тень.
И в святые дни Беллини
Ты над жизнью мировой
Так же горд стоял, как ныне
Над развенчанной страной.
Я — неведомый прохожий
В суете других бродяг;
Пред дворцом, где жили дожи,
Генуэзский вьется флаг;
Не услышишь ты с канала
Тасса медленный напев;
Но, открыт в куске металла,
Ты хранишь державный гнев.
Над толпами, над веками,
Равен миру и судьбе,
Лев с раскрытыми крылами
На торжественном столбе.
9/22 июня 1902
ВенецияМир тебе, Марк, мой евангелист (лат.).

Валерий Яковлевич Брюсов

Лев святого Марка

Кем открыт в куске металла
Ты, святого Марка лев?
Чье желанье оковало
На века — державный гнев?

«Мир тебе, о Марк, глашатай
Вечной истины моей».
И на книгу лев крылатый
Наступил, как страж морей.

Полузверь и полуптица!
Охраняема тобой,
Пять веков морей царица
Насмехалась над судьбой.

В топи илистой лагуны
Встали белые дворцы,
Пели кисти, пели струны,
Мир судили мудрецы.

Сколько гордых, сколько славных,
Провожая в море день,
Созерцали крыл державных
Возрастающую тень!

И в святые дни Беллини
Ты над жизнью мировой
Так же горд стоял, как ныне
Над развенчанной страной.

Я — неведомый прохожий
В суете других бродяг;
Пред дворцом, где жили дожи,
Генуэзский вьется флаг;

Не услышишь ты с канала
Тасса медленный напев;
Но, открыт в куске металла,
Ты хранишь державный гнев,

Над толпами, над веками,
Равен миру и судьбе,
Лев с раскрытыми крылами
На торжественном столбе.

Венеция, 190
2.

Николай Клюев

Гимн Великой Красной армии

Мы — красные солдаты.
Священные штыки,
За трудовые хаты
Сомкнулися в полки.
От Ладоги до Волги
Взывает львиный гром…
Товарищи, недолго
Нам мериться с врагом!
Мир хижинам, война дворцам,
Цветы побед и честь борцам!
Низвергнуты короны,
Стоглавый капитал.
Рабочей обороны
Бурлит железный вал.
Он сокрушает скалы,
Пристанище акул…
Мы молоды и алы
За изгородью дул!
Мир хижинам, война дворцам,
Цветы побед и честь борцам!
Да здравствует Коммуны
Багряная звезда:
Не оборвутся струны
Певучего труда!
Да здравствуют Советы,
Социализма строй!
Орлиные рассветы
Трепещут над землей.
Мир хижинам, война дворцам,
Цветы побед и честь борцам!
С нуждой проклятой споря,
Зовет поденщик нас;
Вращают жернов горя
С Архангельском Кавказ.
Пшеница же — суставы
Да рабьи черепа…
Приводит в лагерь славы
Возмездия тропа.
Мир хижинам, война дворцам,
Цветы побед и честь борцам!
За праведные раны,
За ливень кровяной
Расплатятся тираны
Презренной головой.
Купеческие туши
И падаль по церквам,
В седых морях, на суше
Погибель злая вам!
Мир хижинам, война дворцам,
Цветы побед и честь борцам!
Мы — красные солдаты,
Всемирных бурь гонцы,
Приносим радость в хаты
И трепет во дворцы.
В пылающих заводах
Нас славят горн и пар…
Товарищи, в походах
Будь каждый смел и яр!
Мир хижинам, война дворцам,
Цветы побед и честь борцам!
Под огненное знамя
Скликайте земляков,
Кивач гуторит Каме,
Олонцу вторит Псков:
«За Землю и за Волю
Идет бесстрашных рать…»
Пускай не клянет долю
Красноармейца мать.
Мир хижинам, война дворцам,
Цветы побед и честь борцам!
На золотом пороге
Немеркнущих времен
Отпрянет ли в тревоге
Бессмертный легион?
За поединок краткий
Мы вечность обретем.
Знамен палящих складки
До солнца доплеснем!
Мир хижинам, война дворцам,
Цветы побед и честь борцам!

Владимир Маяковский

Чудеса!

Как днище бочки,
         правильным диском
стояла
     луна
        над дворцом Ливадийским.
Взошла над землей
          и пошла заливать ее,
и льется на море,
         на мир,
             на Ливадию.
В царевых дворцах —
          мужики-санаторники.
Луна, как дура,
        почти в исступлении,
глядят
    глаза
       блинорожия плоского
в афишу на стенах дворца:
              «Во вторник
выступление
товарища Маяковского».

Сам самодержец,
         здесь же,
                 рядом,
гонял по залам
           и по биллиардам.
И вот,
   где Романов
         дулся с маркёрами,
шары
     ложа́
      под свитское ржание,
читаю я
    крестьянам
             о форме
стихов —
     и о содержании.
Звонок.
    Луна
       отодвинулась тусклая,
и я,
  в электричестве,
           стою на эстраде.
Сидят предо мною
         рязанские,
               тульские,
почесывают бороды русские,
ерошат пальцами
         русые пряди,
Их лица ясны,
       яснее, чем блюдце,
где надо — хмуреют,
          где надо —
               смеются.
Пусть тот,
       кто Советам
             не знает це́ну,
со мною станет
        от радости пьяным:
где можно
     еще
       читать во дворце —
что?
  Стихи!
     Кому?
        Крестьянам!
Такую страну
       и сравнивать не с чем, —
где еще
   мыслимы
        подобные вещи?!
И думаю я
     обо всем,
          как о чуде.
Такое настало,
       а что еще будет!
Вижу:
    выходят
       после лекции
два мужика
      слоновьей комплекции.
Уселись
    вдвоем
        под стеклянный шар,
и первый
    второму
        заметил:
              — Мишка,
оченно хороша —
эта
  последняя
       была рифмишка. —
И долго еще
      гудят ливадийцы
на желтых дорожках,
           у синей водицы.

Евгений Евтушенко

Юмор

Цари, короли, императоры,
Властители всей земли
Командовали парадами,
Но юмором — не могли.
В дворцы именитых особ,
все дни возлежащих выхоленно,
являлся бродяга Эзоп,
и нищими они выглядели. В домах, где ханжа наследил
Своими ногами щуплыми,
Всю пошлость Ходжа Насреддин
Сшибал, как шахматы, шутками.
Хотели юмор купить —
Да только его не купишь!
Хотели юмор убить —
А юмор показывал кукиш! Бороться с ним дело трудное.
Казнили его без конца.
Его голова отрубленная
Качалась на пике стрельца.
Но лишь скоморошьи дудочки
Свой начинали сказ
Он звонко кричал:
«Я туточки!» —
И лихо пускался в пляс. В потрёпанном куцем пальтишке,
Понурясь и словно каясь,
Преступником политическим
Он, пойманный, шёл на казнь.
Всем видом покорность выказывал:
«Готов к неземному житью».
Как вдруг из пальтишка выскальзывал,
Рукою махал…
И тютю! Юмор прятали в камеры,
Да чёрта с два удалось.
Решётки и стены каменные
Он проходил насквозь.
Откашливаясь простужено,
как рядовой боец
шагал он частушкой-простушкой
с винтовкой
на Зимний Дворец. Привык он к взглядам сумрачным,
Но это ему не вредит,
И сам на себя с юмором
Юмор порою глядит.
Он вечен.
Он ловок и юрок.
Пройдет через всё, через всех.
Итак, да славится юмор!
Он — мужественный человек.

Игорь Северянин

История имения «Чудлейль»

Ф.М. ЛотаревойМисс Чудлейль из Англии Императрице
Вакханочной Екатерине Второй
Представлена утром послом под горой,
Вблизи Приората гулявшей в теплице.
Она императорскою фавориткой
Немедленно стала, заморская мисс.
Носила прическу она с маргариткой,
Любила живое бандо — барбарис.
Немного сутуловата, круглолица,
Она некрасива, полна и мала.
Но русско-германская императрица
Была обольстительно с нею мила.
Характер мисс Чудлейль настолько был светел,
Что даже светлейший Таврический князь
Ухаживал, робко пред нею клонясь,
Пока гнев в глазах властелинши не встретил.
Попала в опалу любимица вдруг,
В немилость попала веселая Чудлейль.
И царская ль воля, людской пересуд ли,
Но свыше решили: «Ей нужен супруг…»
Призвав одного из английских вельмож,
В семье своей сильного правом единства,
Ему намекнули: «Ее ты возьмешь», —
И стала она герцогинею Кингстон…
Под Нарвой, близ Конью, построили им
Большое величественное поместье.
Но молодожены не стали жить вместе,
И в Англию герцог уехал к своим.
Она же давала в именье пиры,
Пиры, что гремели за быстрой Наровой.
Ей гости сердца приносили и дары
В честь знатной хозяйки дворца дугобровой.
И не оттого ли, что Тойла моя
Верстах в четырех от дворца герцогини,
В чьем липовом парке брожу часто я,
О ней рассказать захотелось мне ныне?

Валерий Яковлевич Брюсов

Лев святого Марка

.
(Надпись на книге, которую держит в лапах
лев святого Марка)
Кем открыт в куске металла
Ты, святого Марка лев?
Чье желанье оковало
На века — державный гнев?

«Мир тебе, о Марк, глашатай
Вечной истины моей».
И на книгу лев крылатый
Наступил, как страж морей.

Полузверь и полуптица!
Охраняема тобой,
Пять веков морей царица
Насмехалась над судьбой.

В топи илистой лагуны
Встали белые дворцы,
Пели кисти, пели струны,
Мир судили мудрецы.

Сколько гордых, сколько славных,
Провожая в море день,
Созерцали крыл державных
Возрастающую тень.

И в святые дни Беллини
Ты над жизнью мировой
Так же горд стоял, как ныне
Над развенчанной страной.

Я — неведомый прохожий
В суете других бродяг;
Пред дворцом, где жили дожи,
Генуэзский вьется флаг;

Не услышишь ты с канала
Тасса медленный напев;
Но, открыт в куске металла,
Ты хранишь державный гнев.

Над толпами, над веками,
Равен миру и судьбе,
Лев с раскрытыми крылами
На торжественном столбе.

9/22 июня 1902
Венеция

Валерий Яковлевич Брюсов

Городу

Царя властительно над долом,
Огни вонзая в небосклон,
Ты труб фабричных частоколом
Неумолимо окружен.

Стальной, кирпичный и стеклянный,
Сетями проволок обвит,
Ты — чарователь неустанный,
Ты — не слабеющий магнит.

Драконом, хищным и бескрылым,
Засев, — ты стережешь года,
А по твоим железным жилам
Струится газ, бежит вода.

Твоя безмерная утроба
Веков добычей не сыта, —
В ней неумолчно ропщет Злоба.
В ней грозно стонет Нищета.

Ты, хитроумный, ты, упрямый,
Дворцы из золота воздвиг,
Поставил праздничные храмы
Для женщин, для картин, для книг;

Но сам скликаешь, непокорный,
На штурм своих дворцов — орду,
И шлешь вождей на митинг черный:
Безумье, Гордость и Нужду!

И в ночь, когда в хрустальных залах
Хохочет огненный Разврат,
И нежно пенится в бокалах
Мгновений сладострастных яд, —

Ты гнешь рабов угрюмых спины.
Чтоб, исступленны и легки,
Ротационные машины
Ковали острые клинки.

Коварный змей, с волшебным взглядом!
В порыве ярости слепой,
Ты нож, с своим смертельным ядом,
Сам подымаешь над собой.

Валерий Брюсов

Гимн Атону

Прекрасен восход твой, о Атон живущий, владыка столетий!
Дивный, светлый, могучий, — любви твоей — меры нет, лучи твои — радость.
Когда ты сияешь, сердца оживают, обе земли веселятся.
Бог священный, создавший себя, сотворивший все страны: людей, стада и деревья!
Ты светишь — и живо все! ты мать и отец для всех, чьи глаза сотворил ты!
Ты светишь — и видят все! все души ликуют о тебе, о владыко!
Когда ты уходишь, за край земли на закате, — все лежат, словно мертвые;
Пока ты не встанешь с края земли на восходе, — лица скрыты, носы не дышат.
Ты луч посылаешь — простираются руки, величая дух твой,
Ты в небе светишь — певцы и игральцы поют и трубят,
Ибо жизнь возродишь ты, красотой огнесветлой, искрой жизни!
И все ликуют во дворце Хатбенбена и во всяком храме,
И все ликуют во дворце Иахетатона, прекрасном месте,
Ибо им ты доволен, тебе приносят там тучные жертвы.
Чист, кто угоден — тебе, о живущий, — в своих праздничных хорах.
Все, что ты создал, радостно скачет пред твоим ликом,
Пред тобой веселится, Атон, горящий на небе каждый день!
Слава Атону, кто создал небо, чтобы светить с него!
Слава Атону, кто озирает с неба все, что создал он!
Слава Атону, в ком тысячи жизней, даруемых нам!

Сюлли-Прюдом

Статуя и женщина

Был зимний день угрюм и сер,
Но я под портиком античным,
Взирал с восторгом необычным
На изваяния Венер.

И в королевском Лувре старом
Искусства видя образцы,
Я понимал что им недаром
Отведены у нас дворцы.

Но нищую идя дорогой,
На повороте встретил я,
И вмиг была душа моя,
Обята грустью и тревогой…

Болезненно истомлена,
В каком-то рубище несчастном —
Как молода была она,
С лицом божественно-прекрасным!

Густые пряди светлых кос
Лежали мягкою волною,
Глаза, с их темной глубиною,
Хранили след недавних слез.

Рука, исколота иглою,
Была красива, но худа;
От непосильного труда
При лампе позднею порою

Ослабло зрение у ней.
Скрывая стыд, скрывая муку,
Она протягивала руку, —
Но кто и чем поможет ей?

Кто видит гнет ее терзаний?
Она страдает не одна.
Дворцы у нас — для изваяний,
А ты — ты Богом создана!

Твоей красе не будет храма,
Они — для мертвой красоты.
И в вихре светской суеты
Забудется простая драма…

Себе отыщешь ты приют,
Быть может в омуте разврата;
Для женщин мраморных — палата,
Живые тысячами мрут!

1893 г.

Владимир Высоцкий

Про дикого вепря

В королевстве, где всё тихо и складно,
Где ни войн, ни катаклизмов, ни бурь,
Появился дикий вепрь огромадный —
То ли буйвол, то ли бык, то ли тур.

Сам король страдал желудком и астмой:
Только кашлем сильный страх наводил.
А тем временем зверюга ужасный
Коих ел, а коих в лес волочил.

И король тотчас издал три декрета:
«Зверя надо одолеть, наконец!
Вот кто отважится на это, на это,
Тот принцессу поведёт под венец».

А в отчаявшемся том государстве
(Как войдёшь — так прямо наискосок)
В бесшабашной жил тоске и гусарстве
Бывший лучший королевский стрелок.

На полу лежали люди и шкуры,
Пили мёды, пели песни — и тут
Протрубили во дворе трубадуры:
Хвать стрелка — и во дворец волокут.

И король ему прокашлял: «Не буду
Я читать тебе морали, юнец,
Вот если завтра победишь Чуду-юду,
Так принцессу поведёшь под венец».

А стрелок: «Да это что за награда?!
Мне бы — выкатить портвейну бадью!
А принцессу мне и даром не надо —
Чуду-юду я и так победю!»

А король: «Возьмёшь принцессу — и точка!
А не то тебя раз-два и в тюрьму!
Ведь это всё же королевская дочка!..»
А стрелок: «Ну хоть убей — не возьму!»

И пока король с им так препирался,
Съел уже почти всех женщин и кур
И возле самого дворца ошивался
Этот самый то ли бык, то ли тур.

Делать нечего — портвейн он отспорил:
Чуду-юду уложил — и убёг…
Вот так принцессу с королём опозорил
Бывший лучший, но опальный стрелок.

Иосиф Бродский

Стрельнинская элегия

Дворцов и замков свет, дворцов и замков,
цветник кирпичных роз, зимой расцветших,
какой родной пейзаж утрат внезапных,
какой прекрасный свист из лет прошедших.

Как будто чей-то след, давно знакомый,
ты видишь на снегу в стране сонливой,
как будто под тобой не брег искомый,
а прежняя земля любви крикливой.

Как будто я себя и всех забуду,
и ты уже ушла, простилась даже,
как будто ты ушла совсем отсюда,
как будто умерла вдали от пляжа.

Ты вдруг вошла навек в электропоезд,
увидела на миг закат и крыши,
а я еще стою в воде по пояс
и дальний гром колес прекрасный слышу.

Тебя здесь больше нет. Не будет боле.
Забвенья свет в страну тоски и боли
слетает вновь на золотую тризну,
прекрасный свет над незнакомой жизнью.

Все так же фонари во мгле белеют,
все тот же теплоход в заливе стынет,
кружится новый снег, и козы блеют,
как будто эта жизнь тебя не минет.

Тебя здесь больше нет, не будет боле,
пора и мне из этих мест в дорогу.
Забвенья нет. И нет тоски и боли,
тебя здесь больше нет — и слава Богу.

Пусть подведут коня — и ногу в стремя,
все та же предо мной златая Стрельна,
как будто вновь залив во мгле белеет,
и вьется новый снег, и козы блеют.

Как будто бы зимой в деревне царской
является мне тень любви напрасной,
и жизнь опять бежит во мгле январской
замерзшею волной на брег прекрасный.

Владимир Маяковский

Версаль

По этой
    дороге,
        спеша во дворец,
бесчисленные Людовики
трясли
   в шелках
        золочёных каретц
телес
   десятипудовики.
И ляжек
    своих
       отмахав шатуны,
по ней,
   марсельезой пропет,
плюя на корону,
        теряя штаны,
бежал
   из Парижа
        Капет.
Теперь
   по ней
      весёлый Париж
гоняет
   авто рассияв, —
кокотки,
    рантье, подсчитавший барыш,
американцы
      и я.
Версаль.
    Возглас первый:
«Хорошо жили стервы!»
Дворцы
    на тыщи спален и зал —
и в каждой
     и стол
        и кровать.
Таких
   вторых
       и построить нельзя —
хоть целую жизнь
         воровать!
А за дворцом,
       и сюды
           и туды,
чтоб жизнь им
       была
          свежа,
пруды,
   фонтаны,
        и снова пруды
с фонтаном
      из медных жаб.
Вокруг,
   в поощренье
         жантильных манер,
дорожки
    полны статуями —
везде Аполлоны,
        а этих
           Венер
безруких, —
      так целые уймы.
А дальше —
     жилья
        для их Помпадурш —
Большой Трианон
         и Маленький.
Вот тут
   Помпадуршу
         водили под душ,
вот тут
    помпадуршины спаленки.
Смотрю на жизнь —
          ах, как не нова!
Красивость —
       аж дух выматывает!
Как будто
     влип
        в акварель Бенуа,
к каким-то
     стишкам Ахматовой.
Я все осмотрел,
        поощупал вещи.
Из всей
    красотищи этой
мне
  больше всего
         понравилась трещина
на столике
     Антуанетты.
В него
   штыка революции
            клин
вогнали,
    пляша под распевку,
когда
   санкюлоты
         поволокли
на эшафот
     королевку.
Смотрю,
    а всё же —
         завидные видики!
Сады завидные —
         в розах!
Скорей бы
     культуру
         такой же выделки,
но в новый,
      машинный ро́змах!
В музеи
    вот эти
        лачуги б вымести!
Сюда бы —
     стальной
          и стекольный
рабочий дворец
        миллионной вместимости, —
такой,
   чтоб и глазу больно.
Всем,
   ещё имеющим
          купоны
              и монеты,
всем царям —
       ещё имеющимся —
                в назидание:
с гильотины неба,
         головой Антуанетты,
солнце
    покатилось
          умирать на зданиях.
Расплылась
      и лип
         и каштанов толпа,
слегка
   листочки ворся.
Прозрачный
      вечерний
           небесный колпак
закрыл
    музейный Версаль.

Петр Андреевич Вяземский

Ночь в Венеции

По зеркалу зыбкого дола,
Под темным покровом ночным,
Таинственной тенью гондола
Скользит по струям голубым.

Гондола скользит молчаливо
Вдоль мраморных, мрачных палат;
Из мрака они горделиво,
Сурово и молча глядят.

И редко, и редко сквозь стекла
Где б свет одинокий блеснул;
Чертогов тех роскошь поблекла,
И жизнь их — минувшего гул.

И дремлют дворцы-саркофаги!
Но снятся им славные сны:
Дни древней, народной отваги,
Блеск мира и грома войны;

Востока и трепет, и горе,
Когда разглашала молва
Победы на суше и море
Повсюду державного льва;

И пиршеств роскошных веселье,
Когда новый дож пировал
В дукальном дворце новоселье
И рог золотой воздевал.

Умолкли и громы и клики!
И средь опустевших палат
Лев пережил век свой великий,
Трезубец и грозный булат.

Погасла звезда, что так ярко
Лила светозарный поток
На башни, на площадь Сан-Марко,
На запад и дальний восток.

Не ждите: не явится скоро,
Свершая торжественный бег,
Плавучий дворец, Бучинторо,
Державы и славы ковчег.

Красавицы, ныне печальной,
Не вспыхнет восторгом лицо;
Заветный залог обручальный, —
Давно распаялось кольцо.

Красавицы вдовствует ложе,
И дума ей душу гнетет;
Но тщетно мечтать ей о доже, —
Желанный жених не придет.

По зеркалу зыбкого дола,
Под темным покровом ночным,
Таинственной тенью гондола
Скользит по струям голубым.

В часы тишины и прохлады
Синьора, услышав сквозь сон
Созвучья ночной серенады,
Не выйдет тайком на балкон.

Забыты октавы Торквато,
Умолкнул народный напев,
Которым звучали когда-то
Уста гондольеров и дев.

Гондола скользит молчаливо
Вдоль мраморных, мрачных палат:
Из мрака они горделиво,
Сурово и молча глядят.

Леонид Андрусон

Утес

Мертвое море пустыни безбрежной…
В ней одиноко стоит
Старый угрюмый утес, безнадежной,
Темною грустью грустит.
Там — за песками, где мутною мглою
Стелется знойный туман,
Город, блеснувший крылатой мечтою,
Видел утес-великан.
К синему небу высоко вздымались
Куполы белых дворцов;
Гордыя, стройныя пальмы качались
В зелени пышных садов.
А между ними змеился, сверкая,
Синий хрустальный ручей,
Небо, сады и дворцы отражая
В зеркале ленты своей.
Миг — все растаяло… Мутною мглою
Стелется знойный туман.
В мертвую даль с безысходной тоскою
Смотрит утес-великан.
Дрогнуло сердце его — он впервые
Понял, что он одинок,
Возненавидел он дали немыя,
Знойный туман и песок…
Мертвая тишь… Солнце жадно ла-
[скает
Грудь его полную дум…
Вихрем взметая пески, пролетает
Дышащий смертью самум…
Воздух недвижный разрежет кры-
[лами
Вольный орел — и в туман
Скроется синий… Немыми песками
Шумный пройдет караван…
Мертвая тишь… Одиноко тоскует
В знойной пустыне утес.
В каменной груди безсильно бушует
Море несбыточных грез:
Если бы пальмы над ним разметали
Листья резные свои
И одинокому нежно шептали
Светлыя сказки любви!
Если б молчанье пустыни печальной
Звонкий ручей разбудил,
Звонко журчал-бы и влагой хру-
[стальной
Грудь великана поил!
Нет ничего! Нет исхода печали!
Пусто все… Он — одинок.
Морем уходит в свинцовыя дали
Желтый горячий песок.

Ганс Христиан Андерсен

Кирстина и принц Бурис

В сонном воздухе скошенной пахло травой,
И был воздух прозрачней воды ключевой;
При мерцании звезд засыпала земля;
Но, щекою к щеке и с устами в уста,
Все прощалась в саду молодая чета —
Это были принц Бурис с сестрой короля.
Им прощаться б хотелось всю ночь напролет:
Дрозд в ветвях им любовную песню поет;
Им на ум не придет на терновник взглянуть,
На росу, что слеза́ми усыпала путь.

Была ночь. Весь дворец был как храм освещен;
А принц Бурис был схвачен в ту ночь, ослеплен,
И закованный в цепи, низвержен в тюрьму.
Но гремели литавры по залам дворца,
И сестра Вальдемара, бледней мертвеца,
Выступая с ним в пляске, внимала ему:
«Зарумянишься снова ты розою той,
Что принц Бурис сорвал дерзновенной рукой.
Я сотру на меня навлеченный позор»!
И он с ней танцевал, танцевал до тех пор,
Пока мертвой упала она на ковер.

Где темница в свободное море глядит,
Прах Кирстины в холодную землю зарыт;
Терн ее окружает могилу.
Каждый день, на цепи, из тюремных ворот
К той могиле слепец одинокий идет —
Он влачит свою цепь через силу;
На лице его бледном терзанье и боль.
Даровал ему велию милость король:
Его ржавая цепь небывало длинна —
До бесценной могилы доходит она.

Игорь Северянин

Принцесса Мимоза

Живет в фарфором дворце
Принцесса нежная Мимоза
С улыбкой грустной на лице.
Живет в фарфоровом дворце…
Летают в гости к ней стрекозы.
Жучки дежурят на крыльце.
Живет в фарфоровом дворце
Принцесса нежная Мимоза.

Она стыдлива и чиста,
И ручки бархатные хрупки;
Наряд из скромного листа.
Она стыдлива и чиста,
Как вздохи девственной голубки,
Как в ранней юности уста.
Она стыдлива и чиста,
И ручки бархатные хрупки.

Дрожит сердечко, как струна
У арфы дивной, сладкозвучной:
Она впервые влюблена;
Поет сердечко, как струна,
И во дворце теперь ей скучно,
Она давно не знает сна;
Поет сердечко, как струна,
У арфы громкой, сладкозвучной.

Ее избранник, Мотылек,
Веселый, резвый, златотканный,
Ей сделал о любви намек;
Ее избранник, Мотылек,
Любимый ею и желанный,
Подносит стансы в восемь строк
Ее избранник Мотылек, —
Поэт с душою златотканной.

Мимозу робко просит он
Дозволить слиться поцелуем,
Коротким, как волшебный сон;
Мимозу страстно просит он,
Любовью пылкою волнуем,
За поцелуй дает ей трон.
Мимозу умоляет он
Дозволить слиться поцелуем!

Принцесса любит… Почему ж
Его противиться желанью?
Притом он вскоре будет муж…
Принцесса любит… Почему ж?!
Уже назначено свиданье,
И близится слиянье душ;
Принцесса любит… Почему ж?
Противиться ее желанью?

Как обнадежен Мотылек —
Поэт и юноша веселый!
В благоуханный вечерок
К ней подлетает Мотылек.
Принцесса очи клонит долу
Он наклоняется и — чмок!
Мимозу шустрый Мотылек, —
Поэт и юноша веселый.

И вдруг смежила вечным сном
Глаза лазурные принцесса
Пред потрясенным Мотыльком
Увы! Смежила вечным сном.
Сокрыла счастие завеса,
И веет в сердце холодком,
Когда смежила вечным сном
Глаза невинные принцесса.

Ее святая чистота —
Причина гибели Мимозы,
Что чище вешнего листа.
В любви духовной — чистота,
А не в земной, рабыне прозы;
Есть для одних молитв уста,
И их святая чистота —
Причина гибели Мимозы!

Игорь Северянин

Старый кедр (баллада)

Где стоит дворец охотничий,
Властелин преданья недр,
Досыпает жизнь столетнюю
Чуждый всем деревьям кедр.
Близ охотничьего базиса,
Над рекою и ключом,
Полный снежного оазиса,
Он задумался… О чем?
Грезит вслух отчизной дальнею,
Одинокий сибиряк,
Как поверхностью зеркальною
Умирающий моряк.
В дни седые крепостничества
Распростилась с ним Сибирь,
И в саду Его Величества
Он разросся вдоль и вширь.
Помнит кедр работы плотников
Над отделкою хором,
Помнит он пиры охотников,
Веселившихся кругом.
Ах, не раз кончались бурными
Столкновеньями пиры!
Ах, не раз цветам над урнами
Наливалась кровь в дары!
Старый кедр видал здесь многое,
Что бы мог он рассказать,
Как и мельница убогая —
Дел минувшего печать.
Как и сам — вельможа в древности,
А теперь для всех холоп —
Дом, где, жертвой пьяной ревности,
Человек спускался в гроб…
Эти души неотпетые —
Привидений легион —
Бродят в парке, горько сетуя,
Проклиная павильон,
Где пиры чинились бранные,
Непутевые пиры,
Где бокалы многогранные
Шли до утренней поры,
Где любовницы-бездельницы
Разжигали в людях зло…
И теперь в саду у мельницы
Их несметное число.
Взволновали звуки скрежета
Их зубов столетний кедр.
Вопрошает старец: «Где ж это?
Из каких подземных недр?»
Но природа безответная
Мрачно хмурится вокруг.
Лишь река, одна приветная,
Отражает призрак вдруг.
Озарит луны луч палевый
Ей поверхность, и — глядишь —
Призрак просится вуалевый
В речки ласковую тишь.
Сколько боли и отчаянья
В заблудившихся очах!
Ждет он утреннего таянья
При проснувшихся лучах.
И дряхлеет, пригорюнившись,
Чуждый всем деревьям кедр,
Где стоит дворец охотничий,
Властелин преданья недр.

Эдуард Асадов

Ленинграду

Не ленинградец я по рожденью.
И все же я вправе сказать вполне,
Что я — ленинградец по дымным сраженьям,
По первым окопным стихотвореньям,
По холоду, голоду, по лишеньям,
Короче: по юности, по войне!

В Синявинских топях, в боях подо Мгою,
Где снег был то в пепле, то в бурой крови,
Мы с городом жили одной судьбою,
Словно как родственники, свои.

Было нам всяко: и горько, и сложно.
Мы знали, можно, на кочках скользя,
Сгинуть в болоте, замерзнуть можно,
Свалиться под пулей, отчаяться можно,
Можно и то, и другое можно,
И лишь Ленинграда отдать нельзя!

И я его спас, навсегда, навечно:
Невка, Васильевский, Зимний дворец…
Впрочем, не я, не один, конечно.—
Его заслонил миллион сердец!

И если бы чудом вдруг разделить
На всех бойцов и на всех командиров
Дома и проулки, то, может быть,
Выйдет, что я сумел защитить
Дом. Пусть не дом, пусть одну квартиру.

Товарищ мой, друг ленинградский мой,
Как знать, но, быть может, твоя квартира
Как раз вот и есть та, спасенная мной
От смерти для самого мирного мира!

А значит, я и зимой и летом
В проулке твоем, что шумит листвой,
На улице каждой, в городе этом
Не гость, не турист, а навеки свой.

И, всякий раз сюда приезжая,
Шагнув в толкотню, в городскую зарю,
Я, сердца взволнованный стук унимая,
С горячей нежностью говорю:

— Здравствуй, по-вешнему строг и молод,
Крылья раскинувший над Невой,
Город-красавец, город-герой,
Неповторимый город!

Здравствуйте, врезанные в рассвет
Проспекты, дворцы и мосты висячие,
Здравствуй, память далеких лет,
Здравствуй, юность моя горячая!

Здравствуйте, в парках ночных соловьи
И все, с чем так радостно мне встречаться.
Здравствуйте, дорогие мои,
На всю мою жизнь дорогие мои,
Милые ленинградцы!

Иосиф Бродский

Anno Domini

М.Б.

Провинция справляет Рождество.
Дворец Наместника увит омелой,
и факелы дымятся у крыльца.
В проулках — толчея и озорство.
Веселый, праздный, грязный, очумелый
народ толпится позади дворца.

Наместник болен. Лежа на одре,
покрытый шалью, взятой в Альказаре,
где он служил, он размышляет о
жене и о своем секретаре,
внизу гостей приветствующих в зале.
Едва ли он ревнует. Для него

сейчас важней замкнуться в скорлупе
болезней, снов, отсрочки перевода
на службу в Метрополию. Зане
он знает, что для праздника толпе
совсем не обязательна свобода;
по этой же причине и жене

он позволяет изменять. О чем
он думал бы, когда б его не грызли
тоска, припадки? Если бы любил?
Невольно зябко поводя плечом,
он гонит прочь пугающие мысли.
…Веселье в зале умеряет пыл,

но все же длится. Сильно опьянев,
вожди племен стеклянными глазами
взирают в даль, лишенную врага.
Их зубы, выражавшие их гнев,
как колесо, что сжато тормозами,
застряли на улыбке, и слуга

подкладывает пищу им. Во сне
кричит купец. Звучат обрывки песен.
Жена Наместника с секретарем
выскальзывают в сад. И на стене
орел имперский, выклевавший печень
Наместника, глядит нетопырем…

И я, писатель, повидавший свет,
пересекавший на осле экватор,
смотрю в окно на спящие холмы
и думаю о сходстве наших бед:
его не хочет видеть Император,
меня — мой сын и Цинтия. И мы,

мы здесь и сгинем. Горькую судьбу
гордыня не возвысит до улики,
что отошли от образа Творца.
Все будут одинаковы в гробу.
Так будем хоть при жизни разнолики!

Зачем куда-то рваться из дворца —
отчизне мы не судьи. Меч суда
погрязнет в нашем собственном позоре:
наследники и власть в чужих руках.
Как хорошо, что не плывут суда!
Как хорошо, что замерзает море!
Как хорошо, что птицы в облаках

субтильны для столь тягостных телес!
Такого не поставишь в укоризну.
Но, может быть, находится как раз
к их голосам в пропорции наш вес.
Пускай летят поэтому в отчизну.
Пускай орут поэтому за нас.

Отечество… чужие господа
у Цинтии в гостях над колыбелью
склоняются, как новые волхвы.
Младенец дремлет. Теплится звезда,
как уголь под остывшею купелью.
И гости, не коснувшись головы,

нимб заменяют ореолом лжи,
а непорочное зачатье — сплетней,
фигурой умолчанья об отце…
Дворец пустеет. Гаснут этажи.
Один. Другой. И, наконец, последний.
И только два окна во всем дворце

горят: мое, где, к факелу спиной,
смотрю, как диск луны по редколесью
скользит, и вижу — Цинтию, снега;
Наместника, который за стеной
всю ночь безмолвно борется с болезнью
и жжет огонь, чтоб различить врага.

Враг отступает. Жидкий свет зари,
чуть занимаясь на Востоке мира,
вползает в окна, норовя взглянуть
на то, что совершается внутри,
и, натыкаясь на остатки пира,
колеблется. Но продолжает путь.

Владимир Маяковский

Стихи о красотах архитектуры

В Париже, в Венсене, рухнул
дом, придавивший 30 рабочих.
Министры соболезновали.
200 коммунистов и демонстрантов
арестовано.

Из газет




Красивые шпили
        домов-рапир
видишь,
    в авто несясь.
Прекрасны
      в Париже
           пале ампир,
прекрасны
     пале ренесанс.
Здесь чтут
     красоту,
         бульвары метя,
искусству
     почет здоро́в —
сияют
   векам
      на дворцовых медях
фамилии архитекторов.
Собакой
    на Сене
        чернеют дворцы
на желтизне
      на осенней,
а этих самых
       дворцов
           творцы
сейчас
   синеют в Венсене.
Здесь не плачут
        и не говорят,
надвинута
     кепка
        на бровь.
На глине
    в очередь к богу
            в ряд
тридцать
     рабочих гробов.
Громок
    парижских событий содом,
но это —
    из нестоящих:
хозяевам
     наспех
         строили дом,
и дом
   обвалился на строящих.
По балкам
     будто
        растерли томат.
Каменные
     встали над я́миною —
каменное небо,
        каменные дома
и горе,
   огромное и каменное.
Закат кончается.
        Час поздноват.
Вечер
   скрыл искалеченности.
Трудно
    любимых
         опознавать
в человечьем
       рагу из конечностей.
Дети,
   чего испугались крови?!
Отмойте
    папе
       от крови щеку!
Строить
    легочь
        небесных кровель
папе —
    небесному кровельщику.
О папе скорбь
       глупа и пуста,
он —
  ангел французский,
           а впрочем,
ему
  и на небе
       прикажут стать
божьим чернорабочим.
Сестра,
    чего
      склонилась, дрожа, —
обвисли
    руки-плети?!
Смотри,
    как прекрасен
           главный ажан
в паре
   солнц-эполетин.
Уймись, жена,
       угомонись,
слезы
   утри
      у щек на коре…
Смотри,
    пришел
        премьер-министр
мусье Пуанкаре.
Богатые,
    важные с ним господа,
на портфелях
       корон отпечатки.
Мусье министр
       поможет,
            подаст…
пухлую ручку в перчатке.
Ажаны,
    косясь,
        оплывают гроба
по краю
    горя мокрого.
Их дело одно —
       «пасэ, а табак»,
то есть —
    «бей до́ крови».
Слышите:
     крики
        и песни клочки
домчались
     на спинах ветро́в…
Это ажаны
     в нос и в очки
наших
   бьют у метро.
Пусть
   глупые
       хвалят
          свой насест —
претит
   похвальба отеческая.
Я славлю тебя,
       «репюблик франсэз»,
свободная
     и демократическая.
Свободно, братья,
        свободно, отцы,
ждите
   здесь
      вознесения,
чтоб новым Людовикам
            пале и дворцы
легли
   собакой на Сене.
Чтоб город
     верхами
         до бога дорос,
чтоб видеть,
      в авто несясь,
как чудны
     пале
       Луи Каторз,
ампир
   и ренесанс.
Во внутренности
        не вмешиваюсь, гостя́,
лишь думаю,
      куря папироску:
мусье Париж,
       на скольких костях
твоя
  покоится роскошь?

Валерий Яковлевич Брюсов

Женщины Лабиринта

Город — дом многоколонный,
Залы, храмы, лестниц винт,
Двор, дворцами огражденный,
Сеть проходов, переходов,
Галерей, балконов, сводов, —
Мир в строеньи: Лабиринт!

Яркий мрамор, медь и злато,
Двери в броне серебра,
Роскошь утвари богатой, —
И кипенье жизни сложной,
Ночью — тайной, днем — тревожной,
Буйной с утра до утра.

Там, — при факелах палящих,
Шумно правились пиры;
Девы, в ту́никах сквозящих,
С хором юношей, в монистах,
В блеске локонов сквозистых,
Круг сплетали для игры;

Там — надменные миносы
Колебали взором мир;
Там — предвечные вопросы
Мудрецы в тиши судили;
Там — под кистью краски жили,
Пели струны вещих лир!

Все, чем мы живем поныне, —
В древнем городе-дворце
Расцветало в правде линий,
В тайне книг, в узоре чисел;
Человек чело там высил
Гордо, в ла́вровом венце!

Все, что ведала Эллада, —
Только память, только тень,
Только отзвук Дома-Града;
Песнь Гомера, гимн Орфея —
Это голос твой, Эгейя,
Твой, вторично вставший, день!

Пусть преданья промолчали;
Камень, глина и металл,
Фрески, статуи, эмали
Встали, как живые были, —
Гроб раскрылся, и в могиле
Мы нашли свой идеал!

И, венчая правду сказки,
Облик женщины возник, —
Не она ль в священной пляске,
Шла вдоль длинных коридоров, —
И летели стрелы взоров,
Чтоб в ее вонзиться лик?

Не она ль взбивала кудри,
К блеску зеркала склонясь,
Подбирала гребень к пудре,
Серьги, кольца, украшенья,
Ароматы, умащенья,
Мазь для губ, для щечек мазь?

Минул ряд тысячелетий,
Лабиринт — лишь скудный прах…
Но те кольца, бусы эти,
Геммы, мелочи былого, —
С давним сердце близят снова:
Нить жемчужная в веках!

1917