Все стихи про дождь - cтраница 9

Найдено стихов - 321

Александр Востоков

К зиме

Приди к нам, матушка зима,
И приведи с собой морозы!
Не столько их нам страшны грозы,
Сколь сырость, нерешимость, тьма,
В которых гнездится чума!
А от твоих лобзаний розы
У нас взыграют на щеках,
Из глаз жемчужны выжмешь слезы,
Положишь иней на висках,
И мы — как в сребряных венках. Ах! долго ли нам грязнуть в тине
И мороситься под дождем?
Ноябрь у нас уж в половине:
Тебя теперь мы, зиму, ждем.
Приди, сбери в морщины строги
Умяклое лицо земли
И на святой Руси дороги
Пушистым снегом устели,
Чтоб наши радовались ноги. Неву и Бельта воды бурны,
В которых, нынешней порой,
Не виден неба свод лазурный,
И Феб на кои взгляд понурный
Бросает, лучше ты покрой
Своей алмазною корой! И дай нам странствовать по суху
Над пенной хлябию реки;
Подставив под ноги коньки,
Крылатому подобно духу,
Не уступать в бегу коням,
Катиться легким вслед саням. Саням, усаженным четами
Младых красавиц, в соболях,
Под пурпуровыми фатами.
Они на новых сих полях
Явятся новыми цветами,
Чтоб царство украшать зимы;
И с ними не озябнем мы! Дохни, Борей, на нас сурово
И влажный осуши эфир.
С тобою русакам здорово.
А ты, обманчивый Зефир,
Что веешь к нам с Варяжска моря!
Ты нам теперь причиной горя:
Ведь дождь и слякоть от тебя;
Поди ж и дуй своим поэтам,
Которы, и зимой и летом
Тебе похвальну песнь трубя,
Бесстыдно лгут пред целым светом. Теплу и стуже время есть.
И то нам и другое в честь.
Не итальянцы мы, не греки,
Которым наших зим не снесть,
У коих не живут и снеги.
Они пусть хвалят злак лугов,
Журчащих ручейков прохладу,
И жизнь невинных пастухов,
И собиранье винограду:
Не чужды нам забавы их,
Но знают ли они отраду
Трескучих зимушек лихих? Как под снегами зреет озимь,
Так внутрення в нас жизнь кипит
И члены ко трудам крепит.
Доколе бодрость в нас не спит,
Мы рук и ног не отморозим.
И русских удалых сынов
Так не обидела природа,
Чтоб им и помощь, и покров
Не дать от колких мразов норда.
В лесах надолго станет дров,
И есть полезны там соседи:
Лисицы, волки и медведи —
Для теплых шуб обильный лов!
С куниц и с соболей пужливых
Драгие мехи совлекут.
Дубравы целые ссекут
Для топли изб гостелюбивых. И если не ущедрил Вакх
Студеный край наш виноградом,
Довольны русским мы Усладом
При добрых брагах и медах!

Ольга Николаевна Чюмина

Накануне увяданья

Обвеял утренник суровый
Своим дыханием цветы,
Меж темной зеленью дубовой
Мелькнули желтые листы;

Цветущий луг уж дважды скошен
И обмелела глубь озер,
Но так сияющ и роскошен
Природы царственный убор;

Так ослепительны в нем краски,
Такая жизни полнота,
Такая прелесть тихой ласки
В ее улыбке разлита;

И накануне разрушенья
Так обаятелен расцвет —
Как будто смерти дуновенья
Над нею не было и нет.

Как прежде, ясен свод лазури,
Она прозрачно глубока,
И лишь предвестниками бури
Вдали клубятся облака.

В лучах заката рдеют клены
И гроздья красные рябин
И улыбаются пионы
Из темной зелени куртин

В разгар ликующего лета
Природа, дивно молода,
Такого пышного расцвета
Не достигала никогда.

И, под угрозою ненастья,
На пир последний убрана —
Из кубка жизни, кубка счастья
Еще полнее пьет она.

Блеклые листья, дрожа, осыпаются с веток,
Землю вокруг устилая пурпурным ковром,
Всюду — узор паутины серебряных сеток,
Небо раскинулось бледным шатром.

Смолкли с зарею призывы пастушьей свирели,
Веет тоской от безмолвных покинутых гнезд,
Гроздья рябины все ярче в саду заалели,
Ярче ночами сияние звезд.

Легкая мгла, как куренья под сводом молелен,
К небу клубится и тает в его высоте,
Лист уцелевший по-прежнему ярок и зелен,
Нет только жизни в его красоте.

Все так прекрасно, но странной красой увяданья,
Все говорит о покое, о тихом конце,
В бледной лазури осеннего солнца сиянье —
Словно улыбка на мертвом прекрасном лице.

Осенние вихри и грозы
Сменились холодным дождем;
Осенние частые слезы
Струятся на землю ручьем.

И это — не ливень весенний,
Шумящий в лесу молодом,
Сбивающий завязь сиреней
И сохнущий с первым лучом.

Не дождь благотворный, обильно
Пролившийся вдруг на поля,
Когда изнывала бессильно
От летнего зноя земля.

Поникнув уныло ветвями,
Шумит растревоженный бор,
Осенними плачет слезами
Небес омраченных простор.

Как сумрак и смерть неизбежны,
Струятся они сквозь туман,
Как старость — они безнадежны,
Печальны — как счастья обман.

Жан Экар

Сбор шелковицы

Париж в июне… Дождь и слякоть… На заре
Открыв окно свое, я вижу пред собою
Лишь небо — хмурое, как будто в декабре.
Где зелень яркая с лазурью голубою?
Возможно ли? Июнь? Пора цветущих роз!
Все ставни заперты. Париж, ночной гуляка —
Находится теперь во власти сонных грез.
Среди безмолвия и утреннего мрака
Вот дверью хлопнули… Нагнувшись из окна,
Я вижу женщину, и мертвенно бледна
Мне кажется она сквозь яркие румяна.
Зачем по слякоти спешит она так рано?
И нищету прикрыв ливреею стыда —
Нарядом шелковым, откуда и куда
Идет несчастная?
И тут страна родная
Мне вспомнилась… В те ранние часы
Что делается там? Алмазами росы
С зарею полоса блестит береговая.
Все пробуждается и стряхивает сон —
Едва забрежжится рассветом небосклон.
Как стая певчих птиц, в деревьях шелковичных
Щебечут девушки… Сегодня — первый сбор,
Работа ладится в руках к труду привычных.
О, песни девичьи, и небо, и простор!
Ужасен луч зари на улицах столичных.
И от плантации деревьев шелковичных,
Где в зелени листов щебечет звонкий хор
И раннею зарей задорно вторит эхо
Веселым окрикам и переливам смеха,
От нежных песенок красавицы Мирейль —
Я вновь переношусь на грязную панель,
К несчастным женщинам в их шелковой ливрее…
— Дружнее, девушки. За песнею скорее
Работа ладится. — И падают с ветвей
Листочек за листком, как дождь — о стекла окон.
— Зачем все трудится? — Для шелковых червей. —
— А ты, червяк, к чему свиваешь пышный кокон? —
— Я зябну, и гнездо себе хочу я свить. —
— Но людям отдаешь ты шелковую нить. —
— Зачем, прилежный ткач, ты делаешь основу
Из нитей шелковых? — Тружусь для городов. —
— К чему же городам плоды твоих трудов? —
— Из ткани шелковой мы делаем обнову,
Наряды модные у нас искусно шьют
И девушки себя за это продают,
Затем, чтоб шелк влачить по улицам столицы. —

О, песни девичьи за сбором шелковицы!

Николай Олейников

Вулкан и Венера

Мифологическое1Спускался вечер. Жук, летая,
Считал улепетнувших мух.
И воробьев крикливых стая
Неслася в гору во весь дух.Вулкан опушку пересек.
На ней стоял высокий домик двухэтажный.
Шел из трубы, клубясь, дымок.
Из-за забора лаял пес отважный.2Венера в комнате лежала.
Она лежала у окна.
Под ней — постель и покрывало.
А ночь уже была темна.Вверху пустое небо блещет.
Светильник в комнате чадит.
Огонь, как бабочка, трепещет.
Венера смотрит и молчит.Она любуется звездою.
Звезда мерцает и горит.
Венера белою рукою
Открыть окошечко спешит.3Венера ручкой замахала.
— Уйди, уйди! — она кричит.
— Гони скорей его, нахала, —
Она служанке говорит.Он смело лезет прямо в окна.
Секунды нет — а он уж здесь.
Венера дергает волокна
И говорит ему: — Не лезь! 4Вулкан-красавец — с нею рядом.
Он за руку ее берет,
И под его тяжелым взглядом
Она дышать перестает.Ее огонь желанья душит.
Рукой служанке давши знак,
Она сама светильник тушит,
И комнату объемлет мрак.Служанка, выскользнув за двери,
Спешит оставить их вдвоем,
Дабы они при ней, как звери,
Срамной не начали содом.Рукою жадною хватает
Вулкан красавицу за грудь.
Она его отодвигает,
Иной указывая путь.5Проходит час, другой проходит.
Опять открылося окно,
И в эту дверь Вулкан уходит —
Ему домой пора давно.И вот она опять одна.
Во мраке ночи — тишина.6Еще немного. Ветер жгучий
В окно открытое подул.
На небе из тяжелой тучи
Огонь малиновый сверкнул.Как речка с многими ручьями,
Из тучи молния текла.
Весь мир был освещен свечами
На краткий миг. И снова — мгла.Вдруг ветра бег остановился,
И присмирели ветви вдруг.
И гром огромный прокатился,
В сердца зверей вселив испуг.Поверхность вод пошла кругами,
И капли первые дождя
В листы ударили руками,
Кусты и травы бередя.И дождь пошел холодный, крупный,
И горсти капель мчались вниз
И крепость листьев неприступных
Громили с грохотом в карниз.Во мраке темные деревья
Стучали сучьями в стекло,
И туч свинцовые кочевья
Холодным ветром понесло.И гром гремел, сады украсив,
Свой гнев смиряя иногда.
И ледяной струей лилася
Из труб железная вода.7Пучками молнии украшенный,
Казалось, двигался с трудом
Многоэтажный, многобашенный
На четырех колесах гром.И капли, силой натяжения
Приобретая форму шара,
Летели вниз, призвав кружение,
Под ослабевшие удары.Дул ветер, жалкий и бескровный,
И дождик шел, спокойный, ровный.8Вулкану летний лес казался
Сооруженьем из воды и серебра.
Он шел и листьев чуть касался.
Там чижик шумно умывался,
Проникнув в куст до самого нутра.И капли, собранные в ветки,
Висели прямо над землею.
Паук дремал в алмазной сетке,
Мохнатой шевеля ногою.

Джордж Гордон Байрон

Стансы, сочиненные во время грозы

Над Пиндом ночь; с его высот
Несется бури вой,
И небо гнев свой шумно шлет
Из тучи грозовой.

Наш проводник ушел, пропал…
Лишь молний блеск в ночи
Блестит на путь наш между скал
И золотит ручьи.

Что там? Не хижину ль открыл
Блеск молний сквозь туман?
Нам кров так нужен… Нет, то был
Турецкий лишь курган.

Сквозь водопадов шум и гром
Я слышу клич: земляк
Страны родимой языком
Зовет сквозь дождь и мрак.

Чу! Слышен выстрел. Друг иль враг?
Другой гремит вдали…
Я понял: это горцам знак,
Чтоб к нам на помощь шли.

Но кто ж рискнет, чтоб нам помочь,
В такую глушь идти?
И кто услышит в эту ночь
Сигналы на пути?

Да кто и слышит, тот едва ль
Пойдет сквозь дождь и грязь
В опасный путь, во тьму и даль,
Разбойников боясь.

О страшный час! Гром тучи рвет,
Льет ливень без конца, —
Но мысль одна во мне живет
И греет грудь певца.

В тот миг, как дикою тропой
Брожу я здесь вокруг
Стихии жертвою слепой, —
Где ты, Флоренса, друг?

Не на морях, не на морях!
Ведь ты пустилась в путь
Уже давно! Пусть бури страх
Мою лишь мучит грудь!

Когда прощальный поцелуй
Я дал, сирокко дул;
Давно, давно меж пенных струй
Корабль твой промелькнул.

Давно в Испании вы все,
Опасности уж нет;
Жаль, если б рок судил красе
В морях пить чашу бед!

Мне светит луч твоей красы,
Я помню дни утех,
Как мчались быстрые часы
Сквозь музыку и смех.

О, если Кадикс не в плену,
Меня ты вспомяни!
Поди к широкому окну,
В морскую даль взгляни!..

Калипсо остров вспомни — рай,
Столь сердцу дорогой!
Другим улыбок сто раздай,
Мне — вздох единый твой!..

Толпа влюбленных вдруг узрит,
Что побледнела ты
И что слезинка чуть дрожит
Чудесной красоты.

На шутки фатов вновь лицом
Вся вспыхнешь ты тогда,
Стыдясь, что вспомнила о том,
В чьих мыслях ты всегда…

Улыбкой, вздохом ли даря, —
Ты все же далека…
К тебе чрез горы и моря
Летит моя тоска!

Маргарита Алигер

Песок

В кибитках у колодцев ночевать
случалось и неделями подряд.
Хозяева укладывали спать
ногами к Мекке, — помни шариат!
В далекие кочевья ты проник,
не выучил, а понял их язык,
которому научит навсегда
слегка солоноватая вода.Ты загорел под пламенем лучей,
с судьбой дехкан связал судьбу свою
Ты выводил отряд на басмачей
и потерял товарища в бою.Был враг разбит. Но тихо друг лежал.
и кровь еще сочилась из виска.
Ты сам его обмыл и закопал
и взял с могилы горсточку песка.
И дальше жил, работал, отдыхал…
В колючие ветра и в лютый жар
живую воду запасал в меха,
на дальние колодцы уезжал.
Песок и небо тянутся кругом…
Сухой полынью пахнет хорошо… Ты телеграммой вызван был в обком
и распрощался. И верблюд пошел
Верблюд пошел, вздыхая и пыля.
Цвели узбекистанские поля.
Навстречу из Ташкента шли сады,
Текли арыки, полные воды,
Стояли голубые тополя,
верхушкой доставая до звезды,
и сладко пахла теплая земля.Партсекретарь ладонь держал у глаз,
другой рукой перебирал листы.
Партсекретарь сказал, что есть приказ, —
немедленно в Москву поедешь ты.Ребята проводили на вокзал,
махнули тюбетейками вослед.
Ты многого, спеша, не досказал,
не разобрал: доволен или нет.
И огляделся только лишь в Москве.
Перед вокзалом разбивали сквер.
В киоске выпил теплое ситро.
«Каким трамваем?» — продавца спросил.
И улыбнулся: «Можно на метро!»
И улыбнулся: «Можно на такси!»Направили во Фрунзенский райкам,
нагрузку дали, взяли на учет.
И так ты зажил, временем влеком.
Ему-то что! Оно, гляди, течет.
Оно спешит. И ты, и ты спеши.
Прислушивайся. Песню запевай.
Товарищи, как всюду, хороши.
Работы, как и всюду, — поспевай!
Загара не осталось и следа,
и все в порядке. Только иногда,
когда в Москве проходит первый дождь,
последний снег смывая с мостовой,
и ты с работы запоздно придешь,
негромко поздоровайся с женой.
Ты чувствуешь? Скорее выпей чай,
большую папиросу закури.
А спросит, что с тобой: не отвечай.
А спросит, что с тобой: не говори.
И сделай вид, как будто ты уснул,
зажмурь глаза, а сам лежи без сна… В пустыне зацветает саксаул.
В пустыне начинается весна.
Внезапный ветер сладок и горяч.
Идут дожди. Слышней шакалий плач.
Идут дожди который день подряд,
и оползает глиняный дувал.
Перед райкомом рос кривой гранат.
Он вдруг, бывало, за ночь зацветал.И тихо встань. И подойди к столу,
переступая с пятки на носок.
Там, в баночке, прижавшийся к стеклу,
живет руками собранный песок.
От одиночества и от тоски
он потускнел, он потемнел, притих… А там лежат начесами пески,
и ветер разворачивает их.
Насущный хлеб, насущная вода,
оазисы — цветные города,
где в улицах висит прозрачный зной,
стоят домишки к улице спиной,
они из глины, и они низки.
И посреди сгущающейся тьмы
бесшумные сухие старики
высоко носят белые чалмы.Народ спешит. И ты, и ты спеши!
Скрипит арба, и кашляет верблюд.
На регистане новые бахши
«Последние известия» поют.
Один кончает и в поднос стучит,
глоточек чая пьет из пиалы.
…Безлунна ночь, дороги горячи,
и звезды невысокие белы… Уже светает… За окном — Москва…
Шуршит в ладони горсточка песка.
«Не забывай своих земных дорог.
Ты с нами жил… Тебя мы помним, друг.
Ты нас любил… Ты много нам помог…»Рабочий день восходит на порог,
и репродуктор запевает вдруг.
Как широка она и как стройна,
большая песня наступленья дня!
И в комнату врывается страна,
великими просторами маня,
звеня песками, травами шурша,
зовя вскочить, задумчивость стряхнуть,
сверкающие окна распахнуть,
освобожденным воздухом дыша,
ветрам республик подставляя грудь.

Алексей Толстой

Весенний дождь

Дождик сквозь солнце, крупный и теплый,
Шумит по траве,
По синей реке.
И круги да пузырики бегут по ней,
Лег тростник,
Пушистые торчат початки,
В них накрепко стрекозы вцепились,
Паучки спрятались, поджали лапки,
А дождик поливает:
Дождик, дождик пуще
По зеленой пуще.
Чирики, чигирики,
По реке пузырики.
Пробежал низенько,
Омочил мокренько.
Ой, ладога, ладога,
Золотая радуга!
Рада белая береза:
Обсыпалась почками,
Обвесилась листочками.
Гроза гремит, жених идет,
По солнцу дождь, — весенний мед,
Чтоб, белую да хмельную,
Укрыть меня в постель свою,
Хрустальную,
Венчальную…
Иди, жених, замрела я,
Твоя невеста белая…
Обнял, обсыпал дождик березу,
Прошумел по листам
И по радужному мосту
Помчался к синему бору…
По мокрой траве бегут парень да девушка.
Уговаривает парень:
«Ты не бойся, пойдем,
Хоровод за селом
Созовем, заведем,
И, под песельный глас,
Обведут десять раз,
Обручившихся, нас.
Этой ночью красу –
Золотую косу
Расплету я в лесу».
Сорвала девушка лопух,
Закрылась.
А парень приплясывает:
«На меня погляди,
Удалее найди:
Говорят обо мне,
Что девицы во сне
Видят, около,
Ясна сокола».
На реке дед-перевозчик давно поджидает,
Поглядывает, посмеивается в бороду.
Сбежали с горы к речке парень да девушка,
Отпихнул дед перевоз,
Жалко стало внучки, стал реке выговаривать:
«Ты, река Бугай, серебром горишь;
Скатным жемчугом по песку звенишь;
Ты прими, Бугай, вено девичье,
Что даю тебе, мимо едучи;
Отдаю людям дочку милую, –
Охрани ее водной силою
От притыки, от глаза двуглазого,
От двузубого, лешего, банника,
От гуменника, черного странника,
От шишиги и нежитя разного».
И спустил в реку узелок с хлебом-солью.
Девушка к воде нагнулась,
Омакнула пальцы:
«Я тебе, река, кольцо скую –
Научи меня, молоденькую,
Как мне с мужем речь держать,
Ночью в губы целовать,
Петь над люлькой песни женские,
Домовые, деревенские.
Научи, сестра-река,
Будет счастье ли, тоска?»
А в село девушкам
Сорока-ворона на хвосте принесла.
Все доложила:
«Бегите к речке скорей!»
Прибежали девушки к речке,
Закружились хороводом на крутом берегу,
В круг вышла молодуха,
Подбоченилась,
Грудь высокая, лицо румяное, брови крутые.
Звякнула монистами:
«Как по лугу, лугу майскому,
Заплетались хороводами,
Хороводами купальскими,
Над русалочьими водами.
Звезды кружатся далекие,
Посреди их месяц соколом,
А за солнцем тучки легкие
Ходят кругом, ходят около.
Вылезайте, мавки, душеньки,
Из воды на волю-волюшку,
Будем, белые подруженьки,
Хороводиться по полюшку».
А со дна зеленые глаза глядят.
Распустили русалки-мавки длинные косы.
«Нам бы вылезти охота,
Да боимся солнца;
Опостылела работа!
Колет веретенце.
На закате под ветлою
Будем веселиться,
Вас потешим ворожбою,
Красные девицы».
Обняв девушку, парень
Кричит с перевоза:
«Хороните, девки, день,
Закликайте ночку –
Подобрался ключ-кремень
К алому замочку.
Кто замочек отомкнет
Лаской или силой,
Соберет сотовый мед
Батюшки Ярилы».
Ухватили девушки парня и невесту,
Побежали по лугу,
Окружили, запели:
«За телкою, за белою,
По полю, полю синему
Ядреный бык, червленый бык
Бежал, мычал, огнем кидал:
„Уж тебя я догоню, догоню,
Молодую полоню, полоню!“
А телушка, а белая,
Дрожала, вся замрелая, –
Нагонит бык, спалит, сожжет…
Бежит, молчит, и сердце мрет…
А бык нагнал,
Червленый, пал:
„Уж тебя я полонил, полонил,
В прощах воду отворил, отворил,
Горы, долы оросил, оросил“»
Перекинулся дождик от леса,
Да подхватил,
Да как припустился
По травушкам, по девушкам,
Теплый да чистый:
Дождик, дождик пуще
По зеленой пуще,
Чирики, чигирики,
По воде пузырики,
Пробежал низенько,
Омочил мокренько.
Ой, ладога, ладога,
Золотая радуга,
Слава!

Владимир Бенедиктов

Чертова башня

Старинного замка над Рейна водой
Остался владетелем граф молодой.
Отец его чтим был за доблесть в народе
И пал, подвизаясь в крестовом походе;
Давно умерла его добрая мать, —
И юный наследник давай пировать! Товарищей много, чуть свистни — гуляки
Голодною стаей бегут, как собаки;
С утра до полночи, всю ночь до утра —
Развратные сборища, пьянство, игра…
Игра!.. Вдруг — несчастье… граф рвется от злости:
Несчастного режут игральные кости. На ставке последней всё, всё до конца —
И замок, и мрамор над гробом отца!
Граф бледен, мороз пробегает по коже…
Тайком прошептал он: ‘Помилуй мя, боже! ’
— ‘Эх, ну, повези мне! ’ — противник воззвал,
Хлоп кости на стол — и хохочет: сорвал! Остался граф нищим. Скитайся, бедняга!
Всё лопнуло. Отняты все твои блага.
Ты всё проиграл. Чем заплатишь долги?
И слышится вопль его: ‘Черт! помоги! ’
А черт своих дел не пускает в отсрочку,
Он тут уж: ‘Чего тебе? ’ — ‘Золота бочку! ’ ‘И только? Да что тебе бочка одна?
Два раза черпнешь — доберешься до дна.
Счастливец ты, граф! Ты родился в сорочке!
Не хочешь ли каждое утро по бочке?
Изволь! Расплатиться ж ты должен со мной
За это душонкой своею дрянной… Согласен? ’ — ‘Согласен. Твой ад мне не страшен’.
— ‘Так слушай: в верху высочайшей из башен
Ты завтра же первую бочку повесь!
Увидишь, что мигом сосуд этот весь
Наполнится золотом высшего сорта.
Прощай же, да помни услужливость черта! ’ Контракт заключен. Граф остался один
И думает: ‘Буду ж я вновь господин!
Да только…’ И дума в нем тяжкая бродит,
И к предков портретам он робко подходит.
Святые портреты! — Из рам одного
Мать с горьким упреком глядит на него, Как будто сказать ему хочет: ‘Несчастный!
Ты душу обрек свою муке ужасной! ’
А он отвечает: ‘Родная! Спаси!
У бога прощенья ты мне испроси! ’
И вдруг вдохновение мысли счастливой
Зажглось у безумца в душе боязливой. На башне условный сосуд помещен,
Да только — открытый с обеих сторон.
Граф думает: ‘Дело пойдет в проволочку,
Сам черт не наполнит бездонную бочку.
Была бы лишь бочка — условье одно.
Вот бочка! Я только ей выломил дно’. И только луч утра над миром явился —
Над бочкою дождь золотой заструился,
Стучит и звенит, но проходит насквозь;
Чертовское дело не споро, хоть брось!
Однако до среднего скоро карнизу
Вся золотом башня наполнится снизу, А там, как до верхнего краю дойдет,
Проклятым металлом и бочку нальет.
‘Эй, люди! Лопаты и грабли хватайте
И адские груды сметайте, сгребайте! ’
Измучились люди, а ливень сильней —
И башня всё кверху полней и полней. Трудящихся дождь металлический ранит,
И звонко по черепам их барабанит,
И скачет по их окровавленным лбам,
И прыщет в глаза им, и бьет по зубам,
Те в золоте вязнут, его разметая,
И давит, и душит их смерть золотая. И, видя успех дела чертова, граф
‘Родная, спаси! ’ — повторил, зарыдав,
Часовня откликнулась утренним звоном,
И рухнулась, башня со скрежетом, стоном
И с визгом бесовским, — и был потрясен
Весь замок, а граф вразумлен и спасен.

Иосиф Бродский

Темза в Челси

I

Ноябрь. Светило, поднявшееся натощак,
замирает на банке соды в стекле аптеки.
Ветер находит преграду во всех вещах:
в трубах, в деревьях, в движущемся человеке.
Чайки бдят на оградах, что-то клюют жиды;
неколёсный транспорт ползёт по Темзе,
как по серой дороге, извивающейся без нужды.
Томас Мор взирает на правый берег с тем же
вожделением, что прежде, и напрягает мозг.
Тусклый взгляд из себя прочней, чем железный мост
пяринца Альберта; и, говоря по чести,
это лучший способ покинуть Челси.

II

Бесконечная улица, делая резкий крюк,
выбегает к реке, кончаясь железной стрелкой.
Тело сыплет шаги на землю из мятых брюк,
и деревья стоят, словно в очереди за мелкой
осетриной волн; это всё, на что
Темза способна по части рыбы.
Местный дождь затмевает трубу Агриппы.
Человек, способный взглянуть на сто
лет вперёд, узреет побуревший портик,
который вывеска «бар» не портит,
вереницу барж, ансамбль водосточных флейт,
автобус у галереи Тэйт.

III

Город Лондон прекрасен, особенно в дождь. Ни жесть
для него не преграда, ни кепка или корона.
Лишь у тех, кто зонты производит, есть
в этом климате шансы захвата трона.
Серым днём, когда вашей спины настичь
даже тень не в силах и на исходе деньги,
в городе, где, как ни темней кирпич,
молоко будет вечно белеть на сырой ступеньке,
можно, глядя в газету, столкнуться со
статьей о прохожем, попавшим под колесо;
и только найдя абзац о том, как скорбит родня,
с облегченьем подумать: это не про меня.

IV

Эти слова мне диктовала не
любовь и не Муза, но потерявший скорость
звука пытливый, бесцветный голос;
я отвечал, лёжа лицом к стене.
«Как ты жил в эти годы?» — «Как буква „г“ в „ого“».
«Опиши свои чувства». — «Смущался дороговизне».
«Что ты любишь на свете сильнее всего?» —
«Реки и улицы — длинные вещи жизни».
«Вспоминаешь о прошлом?» — «Помню, была зима.
Я катался на санках, меня продуло».
«Ты боишься смерти?» — «Нет, это та же тьма;
но, привыкнув к ней, не различишь в ней стула».

V

Воздух живёт той жизнью, которой нам не дано
уразуметь — живёт своей голубою,
ветреной жизнью, начинаясь над головою
и нигде не кончаясь. Взглянув в окно,
видишь шпили и трубы, кровлю, её свинец;
это — начало большого сырого мира,
где мостовая, которая нас вскормила,
собой представляет его конец
преждевременный… Брезжит рассвет, проезжает почта.
Больше не во что верить, опричь того, что
покуда есть правый берег у Темзы, есть
левый берег у Темзы. Это — благая весть.

VI

Город Лондон прекрасен, в нём всюду идут часы.
Сердце может только отстать от Большого Бена.
Темза катится к морю, разбухшая, точно вена,
и буксиры в Челси дерут басы.
Город Лондон прекрасен. Если не ввысь, то вширь
он раскинулся вниз по реке как нельзя безбрежней.
И когда в нём спишь, номера телефонов прежней
и бегущей жизни, слившись, дают цифирь
астрономической масти. И палец, вращая диск
зимней луны, обретает бесцветный писк
«занято»; и этот звук во много
раз неизбежней, чем голос Бога.

Александр Пушкин

Дума XII. Смерть Ермака

П.А. Муханову {1}Под словом Сибирь разумеется ныне неизмеримое Пространство от хребта Уральского до берегов Восточного океана. Некогда Сибирским царством называлось небольшое татарское владение, коего столица, Искер, находилась на реке Иртыше, впадающей в Обь. В половине XVI века сие царство зависело от России. В 1569 году царь Кучум был _принят под руку_ Иоанна Грозного и обязался платить дань. Между тем сибирские татары и подвластные им остяки и вогуличи вторгались иногда в пермские области. Это заставило российское правительство обратить внимание на обеспечение сих украйн укрепленными местами и умножением в них народонаселения. Богатые в то время купцы Строгановы получили во владение обширные пустыни на пределах Пермии: им дано было право заселить их и обработать. Сзывая вольницу, сии деятельные помещики обратились к казакам, кои, не признавая над собою никакой верховной власти, грабили на Волге промышленников и купеческие караваны. Летом 1579 года 540 сих удальцов пришли на берега Камы; предводителей у них было пятеро, главный назывался Ермак Тимофеев. Строгановы присоединили к ним 300 человек разных всельников, снабдили их порохом, свинцом и другими припасами и отправили за Уральские горы (в 1581 г.). В течение следующего года казаки разбили татар во многих сражениях, взяли Искер, пленили Кучумова племянника,
царевича Маметкула, и около трех лет господствовали в Сибири. Между тем число их мало-помалу уменьшалось: много погибло от оплошности. Сверженный Кучум бежал в киргизские степи и замышлял способы истребить казаков. В одну темную ночь (5 августа 1584 г.), при сильном дожде, он учинил неожиданное нападение: казаки защищались мужественно, но не могли стоять долго; они должны были уступить силе и незапности удара. Не имея средств к спасению, кроме бегства, Ермак бросился в Иртыш, в намерении переплыть на другую сторону, и погиб в волнах. Летописцы представляют сего казака героя крепкотелым, осанистым и широкоплечим, он был роста среднего, имел плоское лицо, быстрые глаза, черную бороду, темные и кудрявые волосы. Несколько лет после сего Сибирь была оставлена россиянами; потом пришли царские войска и снова завладели ею. В течение XVII века беспрерывные завоевания разных удальцов-предводителей отнесли пределы Российского государства к берегам Восточного океана.Ревела буря, дождь шумел,
Во мраке молнии летали,
Бесперерывно гром гремел,
И ветры в дебрях бушевали…
Ко славе страстию дыша,
В стране суровой и угрюмой,
На диком бреге Иртыша
Сидел Ермак, объятый думой.Товарищи его трудов,
10 Побед и громозвучной славы,
Среди раскинутых шатров
Беспечно спали близ дубравы.
«О, спите, спите, — мнил герой, —
Друзья, под бурею ревущей;
С рассветом глас раздастся мой,
На славу иль на смерть зовущийВам нужен отдых; сладкий сон
И в бурю храбрых успокоит;
В мечтах напомнит славу он
20 И силы ратников удвоит.
Кто жизни не щадил своей
В разбоях, злато добывая,
Тот думать будет ли о ней.
За Русь святую погибая? Своей и вражьей кровью смыв
Все преступленья буйной жизни
И за победы заслужив
Благословения отчизны, —
Нам смерть не может быть страшна;
30 Свое мы дело совершили:
Сибирь царю покорена,
И мы — не праздно в мире жили!»Но роковой его удел
Уже сидел с героем рядом
И с сожалением глядел
На жертву любопытным взглядом.
Ревела буря, дождь шумел,
Во мраке молнии летали,
Бесперерывно гром гремел,
40 И ветры в дебрях бушевали.Иртыш кипел в крутых брегах,
Вздымалися седые волны,
И рассыпались с ревом в арах,
Бия о брег, козачьи челны.
С вождем покой в объятьях сна
Дружина храбрая вкушала;
С Кучумом буря лишь одна
На их погибель не дремала! Страшась вступить с героем в бой,
50 Кучум к шатрам, как тать презренный,
Прокрался тайною тропой,
Татар толпами окруженный.
Мечи сверкнули в их руках —
И окровавилась долина,
И пала грозная в боях,
Не обнажив мечей, дружина… Ермак воспрянул ото сна
И, гибель зря, стремится в волны,
Душа отвагою полна,
60 Но далеко от брега челны!
Иртыш волнуется сильней —
Ермак все силы напрягает
И мощною рукой своей
Валы седые рассекает… Плывет… уж близко челнока —
Но сила року уступила,
И, закипев страшней, река
Героя с шумом поглотила.
Лишивши сил богатыря
70 Бороться с ярою волною,
Тяжелый панцирь — дар царя {2}
Стал гибели его виною.
< br />Ревела буря… вдруг луной
Иртыш кипящий осребрился,
И труп, извергнутый волной,
В броне медяной озарился.
Носились тучи, дождь шумел,
И молнии еще сверкали,
И гром вдали еще гремел,
80 И ветры в дебрях бушевали.

Иван Никитин

Буря

Тучи идут разноцветной грядою по синему небу.
Воздух прозрачен и чист. От лучей заходящего солнца
Бора опушка горит за рекой золотыми огнями.
В зеркале вод отразилися небо и берег,
Гибкий, высокий тростник и ракит изумрудная зелень.
Здесь чуть заметная зыбь ослепительно блещет
от солнца,
Там вон от тени крутых берегов вороненою сталью
Кажется влага. Вдали полосою широкой, что скатерть,
Тянется луг, поднимаются горы, мелькают в тумане
Села, деревни, леса, а за ними синеется небо.
Тихо кругом. Лишь шумит, не смолкая, вода у плотины;
Словно и просит простора и ропщет, что мельнику
служит,
Да иногда пробежит ветерок по траве невидимкой,
Что-то шепнет ей и, вольный, умчится далеко.
Вот уж и солнце совсем закатилось, но пышет доселе
Алый румянец на небе. Река, берега и деревья
Залиты розовым светом, и свет этот гаснет, темнеет…
Вот еще раз он мелькнул на поверхности дремлющей
влаги,
Вот от него пожелтевший листок на прибрежной осине
Вдруг, как червонец, блеснул, засиял — и угас
постепенно.
Тени густеют. Деревья вдали принимать начинают
Странные образы. Ивы стоят над водок»! как будто
Думают что-то и слушают. Бор как-то смотрит угрюмо.
Тучи, как горы, подъятые к небу невидимой силой,
Грозно плывут и растут, и на них прихотливою грудой
Башен, разрушенных замков и скал громоздятся
обломки.
Чу! Пахнул ветер! Пушистый тростник зашептал,
закачался,
Утки плывут торопливо к осоке, откуда-то с криком
Чибис несется, сухие листы полетели с ракиты.
Темным столбом закружилася пыль на песчаной дороге,
Быстро, стрелою коленчатой молния тучи рассекла,
Пыль поднялася густее, — и частою, крупною дробью
Дождь застучал по зеленым листам; не прошло
и минуты — Он превратился уж в ливень, и бор встрепенулся
от бури,
Что исполин, закачал головою своею кудрявой
И зашумел, загудел, словно несколько мельниц
огромных
Начали разом работу, вращая колеса и камни.
Вот все покрылось на миг оглушительным свистом,
и снова
Гул непонятный раздался* похожий на шум водопада.
Волны, покрытые белою пеной, то к берегу хлынут,
То побегут от него и гуляют вдали на свободе.
Молния ярко блеснет, вдруг осветит и небо и землю,
Миг — и опять все потонет во мраке, и грома удары
Грянут, как выстрелы страшных орудий. Деревья
со скрипом
Гнутся и ветвями машут над мутной водою.
Вот еще раз прокатился удар громовой — и береза
На берег с треском упала и вся загорелась, как светоч.
Любо глядеть на грозу! Отчего-то сильней в это время
Кровь обращается в жилах, огнем загораются очи,
Чувствуешь силы избыток и хочешь простора и воли!
Слышится что-то родное в тревоге дремучего бора,
Слышатся песни, и крики, и грозных речей отголоски…
Мнится, что ожили богатыри старой матушки-Руси,
С недругом в битве сошлись и могучие меряют силы…
Вот темно-синяя туча редеет. На влажную землю
Изредка падают капли дождя. Словно свечи, на небе
Кое-где звезды блеснули. Порывистый ветер слабеет,
Шум постепенно в бору замирает. Вот месяц поднялся,
Кротким серебряным светом осыпал он бора вершину,
И, после бури, повсюду глубокая тишь воцарилась,
Небо по-прежнему смотрит с любовью на землю.

Владимир Нарбут

Большевик

1Мне хочется о Вас, о Вас, о Вас
бессонными стихами говорить…
Над нами ворожит луна-сова,
и наше имя и в разлуке: три.
Как розовата каждая слеза
из Ваших глаз, прорезанных впродоль!
О теплый жемчуг!
Серые глаза,
и за ресницами живая боль.
Озерная печаль живет в душе.
Шуми, воспоминаний очерет,
и в свежести весенней хорошей,
святых святое, отрочества бред.* * *Мне чудится:
как мед, тягучий зной,
дрожа, пшеницы поле заволок.
С пригорка вниз, ступая крутизной,
бредут два странника.
Их путь далек…
В сандальях оба.
Высмуглил загар
овалы лиц и кисти тонких рук.
«Мария, — женщине мужчина, — жар
долит, и в торбе сохнет хлеб и лук».
И женщина устало:
«Отдохнем».
Так сладко сердцу речь ее звучит!..
А полдень льет и льет, дыша огнем,
в мимозу узловатую лучи…* * *Мария!
Обернись, перед тобой
Иуда, красногубый, как упырь.
К нему в плаще сбегала ты тропой,
чуть в звезды проносился нетопырь.
Лилейная Магдала,
Кари от,
оранжевый от апельсинных рощ…
И у источника кувшин…
Поет
девичий поцелуй сквозь пыль и дождь.* * *Но девятнадцать сотен тяжких лет
на память навалили жернова.
Ах, Мариам!
Нетленный очерет
шумит про нас и про тебя, сова…
Вы — в Скифии, Вы — в варварских степях.
Но те же узкие глаза и речь,
похожая на музыку, о Бах,
и тот же плащ, едва бегущий с плеч.
И, опершись на посох, как привык,
пред Вами тот же, тот же, — он один! —
Иуда, красногубый большевик,
грозовых дум девичьих господин.* * *Над озером не плачь, моя свирель.
Как пахнет милой долгая ладонь!..
…Благословение тебе, апрель.
Тебе, небес козленок молодой! 2И в небе облако, и в сердце
грозою смотанный клубок.
Весь мир в тебе, в единоверце,
коммунистический пророк!
Глазами детскими добрея
день ото дня, ты видишь в нем
сапожника и брадобрея
и кочегара пред огнем.
С прозрачным запахом акаций
смесился холодок дождя.
И не тебе собак бояться,
с клюкой дорожной проходя!
В холсте суровом ты — суровей,
грозит земле твоя клюка,
и умные тугие брови
удивлены грозой слегка.3Закачусь в родные межи,
чтоб поплакать над собой,
над своей глухой, медвежьей,
черноземною судьбой.
Разгадаю вещий ребус —
сонных тучек паруса:
зноем (яри на потребу)
в небе копится роса.
Под курганом заночую,
в чебреце зарей очнусь.
Клонишь голову хмельную,
надо мной калиной, Русь!
Пропиваем душу оба,
оба плачем в кабаке.
Неуемная утроба,
нам дорога по руке!
Рожь, тяни к земле колосья!
Не дотянешься никак?
Будяком в ярах разросся
заколдованный кабак.И над ним лазурной рясой
вздулось небо, как щека.
В сердце самое впилася
пьявка, шалая тоска…4Сандальи деревянные, доколе
чеканить стуком камень мостовой?
Уже не сушатся на частоколе
холсты, натканные в ночи вдовой.
Уже темно, и оскудела лепта,
и кружка за оконницей пуста.
И желчию, горчичная Сарепта,
разлука мажет жесткие уста.
Обритый наголо хунхуз безусый,
хромая, по пятам твоим плетусь,
о Иоганн, предтеча Иисуса,
чрез воющую волкодавом Русь.
И под мохнатой мордой великана
пугаю высунутым языком,
как будто зубы крепкого капкана
зажали сердца обгоревший ком.

Леонид Вульфович Вилкомир

Строители

Мы жаркою беседой согревались,
Мы папиросным дымом одевались
И у «буржуйки» сиживали так.
Покой до боли был невероятен.
А дым Отечества и сладок и приятен,
Окутавший наш проливной барак.

Он сбит в осенней непогоде вязкой
С обычной романтической завязкой —
В лесу, в дождях, в надежде и дыму.
Я потому об этом вспоминаю,
Что лучшего я времени не знаю,
По силе чувства равного тому.

Какое это было время, дети!
Мы жили в тьме и вместе с тем на свете,
На холоде у яростных костров,
Мы спали под открытым небом, в доме,
В кабине экскаватора и громе
Стрекочущих машин и тракторов.

Мы по утрам хлебали суп из сечки,
Приветливо дымящийся на печке,
И были этим сыты до зари.
Мы думали о вредности излишеств,
Роскошнее не ведали из пиршеств,
Как с чаем подслащенным сухари.

А на работе? Что там только было!
Я помню наши первые стропила.
С каким трудом их взвили к небесам!
Главинж нам лично чертежи преподал,
Прораб возился ночь с водопроводом,
Начальник за гвоздями бегал сам.

Когда фундамент первый заложили,
От счастья замерли, а впрочем, жили
Невероятно гордые собой.
Мы день кончали песней, как молитвой,
Работу нашу называли битвой.
И вправду, разве это был не бой?!

Я не могу вам передать эпохи,
Нужны не те слова, а эти плохи,
Я лучше случай расскажу один.
Пришел сентябрь – в округе первый медник,
Надел он свой протравленный передник,
В его руках паяльник заходил.

Леса покрылись красным, медным цветом,
Последняя гроза прощалась с летом,
Стремительнее двигалась вода,
Пришпоренная утренником стылым —
Предвестником холодным и постылым
Несущего оцепененье льда.

А тут еще нагрянул дождь-подстега,
Рекою стала главная дорога,
Тогда и ночь неслышно подошла.
Мы спать легли. Нам снилось, как героям,
Что наш завод уже давно построен,
Что перед солнцем отступила мгла.

Нас разбудил нежданно чей-то окрик,
Мы поднялись. Стоит начальник. Мокрый,
Командует: «Все на плотину, марш!»
Мы первые минуты не хотели
Покинуть наши теплые постели,
Потом вскочили: «Ведь начальник наш!»

Как мы за ним стремительно бежали,
Как в эту ночь заметно возмужали,
Готовые погибнуть, но помочь!
Вода в плотину бешено вгрызалась,
Всю вражескую ненависть, казалось,
Она в себя вобрала в эту ночь.

К утру, измотанные трудным боем
С водою ледяной и голубою,
Мы вышли победителем ее.
Белье сухое показалось негой,
Барак знакомый – сладостным ночлегом,
Геройской славой – наше бытие.

Николай Тарусский

Дитя

Сегодня кухне – не к лицу названье!
В ней – праздничность. И, словно к торжеству,
Начищен стол. Кувшин широкогорлый
Клубит пары под самый потолок.
Струятся стены чистою известкой
И обтекают ванну. А она
Слепит глаза зеленой свежей краской.
Звенит вода. Хрустальные винты
Воды сбегают по железным стенкам
И, забурлив, сливаются на дне.

И вот уж ванна, как вулкан, дымится,
Окутанная паром, желтизной
Пронизанная полуваттной лампы.
И вымытая кухня ждет, когда
Мать и отец тяжелыми шагами
Ее сосредоточенность нарушат
И, всколебавши пар и свет, внесут
Дитя, завернутое в одеяло.

Покамест мрак бормочет за окном
И в стекла бьется ветками; покамест
Дождь пришивает ловко, как портной,
Лохмотья мглы к округлым веткам липы,
Заполнившей всю раму, – мать берет
Ребенка на руки и осторожно
Развертывает одеяло, вся
Наполненная важностью минуты.
И вот усаживает его
На край стола, промытого до лоску,
И постепенно, вслед за одеялом,
Развязывает рубашонку. Вслед
За рубашонкой – чепчик. Донага
Дитя раздето, ножками болтает,
Свисающими со стола. А между тем
Отец воды холодной добавляет
В дымящуюся ванну. И дитя
Погружено в сияющую воду,
Нагретую до двадцати восьми.
Телесно-розоватый, пухлый, в складках
Упругой кожи, в бархатном пушке,
На взгляд бескостный, шумный и безбровый,
Еще бесполый и почти немой, –
Он произносит не слова, а звуки, –
Барахтается ребенок в ванне
И шумно ссорится с водой: зачем
Врывается без предупрежденья
В открытый рот,
В глаза и в уши. Он
По-своему знакомится с водой.
Сначала – драка. Сжавши кулачки,
Дитя колотит воду, чтобы больно
Ей сделать. Шлепает ее ручонкой,
Но безуспешно. Ей не больно, нет!
Она все так же неизменна, как
Была до драки. И дитя готово
Бежать из ванны, делая толчок
Неловкими ножонками, вопя,
Захлебываясь плачем и водою.
То опуская, чтобы окунуть
Намыленное темя, то опять
Приподнимая, мать стоит над ванной
С довольною улыбкой на лице.
Она стоит безмолвно, только руки
Мелькают, словно крылья. Вся она –
В своих руках, округлых, добрых, теплых,
По локоть обнаженных. Пальцы рук
Как бы ласкаются в прикосновеньях
К ребенку, к шелковистой коже. Вот
Она берет резиновую губку,
Оранжевое мыло и, пройдясь
Намыленною губкой по затылку
Дитяти, по спине и по груди,
Все покрывает розовое тело
Клоками пены.
Тихое дитя
В запенившейся взмыленной воде
Сидит по шею, круглой головой
Высовываясь из воды, как в шапке
Из белой пены. Как тепло ему!
Теперь вода с ним подружилась и
Не кажется холодной иль горячей:
Она как раз мягка, тепла. А мать
Так ласково касается руками
Его спины, его затылка. Нет,
Приятней не бывает ощущений,
Чем ванна! Ах, как хорошо! Сполна
Всем телом познавать такие вещи,
Как гладкое касание воды,
Шершавость материнских рук и мыло,
Щекочущею бархатною пеной
Скрывающее тело.
А в окно
Сквозь форточку сырой волнистый шум
Сочится. Хлещет дождь, скользя с куста
На куст, задерживаясь на листьях.
И ночь стучит столбами ветра, капель
И веток по скелету рамы. Мать
Прислушивается невольно к шуму.
Отец приглядывается к ребенку,
Который тоже что-то услыхал.
Уж к девяти идет землевращенье.
Дождь, осень. Дом – песчинкою земли,
А комната – пылинкой. И пылинка –
В борьбе за жизнь – в рассерженную ночь
Сияет электрическою искрой,
Потрескивая. В комнате дитя,
Безбровое и лысое созданье,
Прислушивается к чему-то. Дождь
Стучится в раму. Может быть, к дождю
Прислушивается дитя? Иль к сердцу?
К пылающему сердцебиенью,
Что гонит кровь от головы до ног,
Живым теплом напитывая тело
И сообщая рост ему и жизнь.
С каким вниманьем, с гордостью какою,
С какой любовью смотрят на него
Родители! Посасывая палец,
Ребенок так внимательно глядит
Прекрасными животными глазами.
Как воплощенье первых темных лет,
Существований древних, что еще
Истории не начинали, он
На много тысяч поколений старше
Своих родителей. Но этот шум
Сырой осенней ночи ничего
Не говорит ему. Воспоминанья
Далеких лет, родивших человека,
Исчезли в нем. Он позабыл о ней –
Глубокой темноте перворожденья,
И никогда не вспомнит, если есть
Благоухающая мылом ванна,
Чудесная нагретая вода –
И добрые ладони материнства.

Дмитрий Борисович Кедрин

Сказка про белую ведмедь и про Шмидтову бороду

То не странник идет, не гроза гремит,
Не поземка пылит в глаза ему,—
То приехал в Кремль бородатый Шмидт
К самому Большому Хозяину.

И сказал ему тот: «Снарядить вели
Самолет, коль саньми не едется.
Полетай ты на Север, на пуп земли,
Там живет госпожа ведмедица.

Перед нею костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби.
В колдовском котелке она дождь варит
И туман пущает из проруби.

Оттого где не надо идут дожди,
А где надобен дождь, там засуха.
Ты к ведмедице той долети-дойди
И котел этот спрячь за пазуху».

Возле пупа земли на плавучий лед
Опускался с неба туманного
Краснокрылый конь — гидросамолет
Михаила свет Водопьянова.

Выползал на снега голубой песец,
Говорил человечьим голосом:
«Не довольно ли вам в облаках висеть?
Не зазорно ль шуметь над полюсом?

Подобру говорю: убирайтесь прочь! —
Лаял, злобно наморщив усики. —
Напущу я на вас на полгода ночь,
Поглядим тогда, как вы струсите!»

Отвечал Водопьянов: «Уймись, дружок!
На полгода ночь? Эка невидаль! —
На борту самолета фонарь зажег:
— Вишь, мы солнце поймали неводом».

Выплывал тогда из моря кит-кашалот,
Говорил человечьим голосом:
«Это кто в окиян опускает лот,
Колет льдину киркой над полюсом?

Полно в море вымеривать глубину!
Я незваных гостей не жалую,
Я хвостом махну — целый дом сомну,
А не то вашу льдину малую!»

Тут, картечною пулей заряжено,
Громыхнуло ружье Папанина.
Охнул кит-кашалот и ушел на дно,
Меткой пулей под сердце раненный.

И пошли они, и пришли они
На огонь, что в сугробах светится.
Под скалой ледяной в голубой тени
Там сидит госпожа ведмедица.

Перед нею костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби,
В колдовском котелке она дождь варит
И туман пущает из проруби.

Увидала людей госпожа ведмедь,
Говорит человечьим голосом:
«Понапрасну вы вздумали володеть
Моей вотчиной — белым полюсом.

Я хозяйка тут ровно тыщу лет.
Против белых стуж вам не выстоять:
У вас шерсти нет, у вас реву нет,
У вас нет в ногах бегу быстрого.

Чтоб никто из вас мне попенять не мог,
По угодьям моим немереным
Вы поспорьте-ка быстротою ног
С моей лошадью — ветром северным.

Как стрелу, я спущу его с тетивы,
С золотого лука-оружия,
И назавтра в железную дверь Москвы
Он задует дождем и стужею».

«Коли после его хоть на миг придешь —
Признавай тогда мою волю сам,
А скорее его добежишь — ну-к што ж! —
Володей тогда белым полюсом!»

Не окончила старая похвальбы,
Ан глядит: через миг без малого
Над плавучею льдиною из Москвы
Загудела машина Чкалова.

«Это кто же над полюсом в аккурат
Пролетел, не причалив к берегу?»
Отвечает Папанин: «Молодший брат
Погулять полетел в Америку».

«Снимем, — просит ведмедь, — мой заклад с коня,
А давай-ка поспорим голосом:
Коли ежели крикнешь громчей меня,
Володей тогда белым полюсом!»

Пасть раскрыла ведмедица, как жерло…
Тут, не знаю — с небес, со стенки ли,
Точно гром, раскатилось: «Алло! Алло!»
То Москва вызывала Кренкеля.

«Это кто же такой великан большой,
Да и где он у вас хоронится?»
— «Из кремлевской палаты мой брат старшой
Запросил об моем здоровьице».

«Ну, — сказала ведмедица, — голос — да!
А давай же поспорим волосом:
У кого повальяжнее борода,
Так тому володеть и полюсом!»

Тут на лед из палатки выходит Шмидт.
Что ведмежий мех? Так, безделица.
Борода у него на ветру дымит,
Развороченным флагом стелется!

Взял в кулак свою крепкую седину,
Осрамил ведмедицу белую:
«Вот сейчас, — говорит, — бородой тряхну,
Так такую ль бурю изделаю!

Что ты есть? — говорит. — Ничего! Ведмедь!
Так тебе ль верховодить полюсом?
Не умеешь ни бегать, а ни реветь,
Ни умом не вышла, ни волосом!

Уходи-ка, убогая, от греха.
Ведь игра-то велась по правилам?..»
И ушла ведмедь. Даже впопыхах
Колдовской котелок оставила.

А на льдине плавучей маяк зажгли,
Засиял он звездою белою.
Там Папанин сидит на пупу земли,
Он сидит и погоду делает.

Перед ним костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби.
Он и ведро варит, и дожди варит,
И туман пущает из проруби.

Если тучу сварит — путевой листок
Нацепляет на брюхо сразу ей:
«Полетай, мол, ты, облако, на Восток,
Покропи над Середней Азией».

Если сварится ведро — Папанин рад.
Направляет он светлым донышком
На далекий на город на Ленинград
Золотое красное солнышко.

И пылает маяк на пупу земли,
Будто острый алмаз отточенный,
И плывут на огонь его корабли
По морям нашей вольной вотчины!

Михаил Васильевич Ломоносов

Ода, выбранная из Иова

главы 38, 39, 40 и 41
О ты, что в горести напрасно
На Бога ропщешь, человек,
Внимай, коль в ревности ужасно
Он к Иову из тучи рек!
Сквозь дождь, сквозь вихрь, сквозь
град блистая
И гласом громы прерывая,
Словами небо колебал
И так его на распрю звал:

Сбери свои все силы ныне,
Мужайся, стой и дай ответ.
Где был ты, как Я в стройном чине
Прекрасный сей устроил свет;
Когда Я твердь земли поставил
И сонм небесных сил прославил
Величество и власть Мою?
Яви премудрость ты свою!

Где был ты, как передо Мною
Бесчисленны тьмы новых звезд,
Моей возжженных вдруг рукою
В обширности безмерных мест,
Мое величество вещали;
Когда от солнца воссияли
Повсюду новые лучи,
Когда взошла луна в ночи?

Кто море удержал брегами
И бездне положил предел,
И ей свирепыми волнами
Стремиться дале не велел?
Покрытую пучину мглою
Не Я ли сильною рукою
Открыл и разогнал туман
И с суши сдвигнул Океан?

Возмог ли ты хотя однажды
Велеть ранее утру быть,
И нивы в день томящей жажды
Дождем прохладным напоить,
Пловцу способный ветр направить,
Чтоб в пристани его поставить,
И тяготу земли тряхнуть,
Дабы безбожных с ней сопхнуть?

Стремнинами путей ты разных
Прошел ли моря глубину?
И счел ли чуд многообразных
Стада, ходящие по дну?
Отверзлись ли перед тобою
Всегдашнею покрыты мглою
Со страхом смертные врата?
Ты спер ли адовы уста?

Стесняя вихрем облак мрачный,
Ты солнце можешь ли закрыть,
И воздух огустить прозрачный,
И молнию в дожде родить,
И вдруг быстротекущим блеском
И гор сердца трясущим треском
Концы вселенной колебать
И смертным гнев свой возвещать?

Твоей ли хитростью взлетает
Орел, на высоту паря,
По ветру крила простирает
И смотрит в реки и моря?
От облак видит он высоких
В водах и в пропастях глубоких,
Что в пищу Я ему послал.
Толь быстро око ты ли дал?

Воззри в леса на Бегемота,
Что Мною сотворен с тобой;
Колючей терн его охота
Безвредно попирать ногой.
Как верьви сплетены в нем жилы.
Отведай ты своей с ним силы!
В нем ребра как литая медь;
Кто может рог его сотреть?

Ты можешь ли Левиафана
На уде вытянуть на брег?
В самой средине Океана
Он быстрой простирает бег;
Светящимися чешуями
Покрыт, как медными щитами,
Копье, и меч, и молот твой
Считает за тростник гнилой.

Как жернов сердце он имеет,
И зубы страшный ряд серпов;
Кто руку в них вложить посмеет?
Всегда к сраженью он готов;
На острых камнях возлегает
И твердость оных презирает.
Для крепости великих сил
Считает их за мягкой ил.

Когда ко брани устремится,
То море, как котел, кипит,
Как печь, гортань его дымится,
В пучине след его горит;
Сверкают очи раздраженны,
Как угль, в горниле раскаленный,
Всех сильных он страшит, гоня.
Кто может стать против Меня?

Обширного громаду света
Когда устроить Я хотел,
Просил ли твоего совета
Для множества толиких дел?
Как персть Я взял в начале века,
Дабы создати человека,
Зачем тогда ты не сказал,
Чтоб вид иной тебе Я дал?

Сие, о смертный, рассуждая,
Представь Зиждителеву власть,
Святую волю почитая,
Имей свою в терпеньи часть.
Он все на пользу нашу строит,
Казнит кого или покоит.
В надежде тяготу сноси
И без роптания проси.

Яков Петрович Полонский

Колыбель в горах

С чешскаго.
(Вольный перевод).
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодыя в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.—

Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.

Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то-ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что̀ вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметныя
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответныя
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…

Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася,

Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ея грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.

Меж утесистых гор ея хижина,
Как гнездо, что̀ орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что̀ в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек

Там ея мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот няньчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что̀ грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новыя
Стрелы молний, что̀ блещут и падают,
Мальчугана ея только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — рученками
Бьете, смеется, болтает ноженками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением:

Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как выростет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
«Вы, — пока еще дети свободныя гор!»

Евгений Евтушенко

Тому назад

Тому назад, тому назад
смолою плакал палисад,
смолою плакали кресты
на кладбище от духоты,
и сквозь глазки сучков смола
на стенах дачи потекла.
Вымаливала молний ночь,
чтобы самой себе помочь,
и, ветви к небу возводя,
«Дождя!.. — шептала ночь. — Дождя!..»
Был от жасмина пьян жасмин.
Всю ночь творилось что-то с ним,
и он подглядывал в окно,
где было шорохно, грешно,
где, чуть мерцая, простыня
сползла с тебя, сползла с меня,
и от сиянья наших тел
жасмин зажмурился, вспотел.
Друг друга мы любили так,
что оставалась на устах
жасмина нежная пыльца,
к лицу порхая от лица.
Друг друга мы любили так,
что ты иссякла, я иссяк, —
лишь по телам во все концы
блуждали пальцы, как слепцы.
С твоей груди моя рука
сняла ночного мотылька.
Я целовал ещё, ещё
чуть-чуть солёное плечо.
Ты встала, подошла к окну.
Жасмин отпрянул в глубину.
И, растворясь в ночном нигде,
«К воде!.. — шепнула ты. — К воде!..»
Машина прыгнула во мглу,
а там на даче, на полу,
лежала, корчась, простыня
и без тебя и без меня.
Была полночная жара,
но был забор и в нём — дыра.
И та дыра нас завела
в кусты — владенья соловья.
Друг друга мы любили так,
что весь предгрозием набряк
чуть закачавшийся ивняк,
где раскачался соловей
и расточался из ветвей,
поймав грозинки язычком,
но не желая жить молчком
и подчиняться не спеша
шушуканию камыша.
Не правда это, что у птиц
нет лиц.
Их узнают сады, леса.
Их лица — это голоса.
Из всех других узнал бы я
предгрозового соловья.
Быть вечно узнанным певцу
по голосу, как по лицу!
Он не сдавался облакам,
уже прибравшим ночь к рукам,
и звал, усевшись на лозу,
себе на пёрышки грозу.
И грянул выпрошенный гром
на ветви, озеро и дом,
где жил когда-то в старину
фельдмаршал Паулюс в плену.
Тому назад, тому назад
была война, был Сталинград.
Но память словно решето.
Фельдмаршал Паулюс — никто
и для листвы, и соловья,
и для плотвы, и сомовья,
и для босого божества,
что в час ночного торжества
в промокшем платье озорно
со мной вбежало в озеро!
На нём с мерцанием внутри
от ливня вздулись пузыри,
и заиграла ты волной
то подо мной, то надо мной.
Не знал я, где гроза, где ты.
У вас — русалочьи хвосты.
И, хворост молний наломав,
гроза плясала на волнах
под сумасшедший пляс плотвы,
и две счастливых головы
плясали, будто бы под гром
отрубленные топором…
Тому назад, тому назад
мы вдаль поплыли наугад.
Любовь — как плаванье в нигде.
Сначала — шалости в воде.
Но уплотняется вода
так, что становится тверда.
Порой ползём с таким трудом
по дну, как будто подо льдом,
а то плывём с детьми в руках
во всех собравшихся плевках!
Все водяные заодно
прилежно тянут нас на дно,
и призрак в цейсовский бинокль
глядит на судороги ног.
Теперь, наверно, не к добру
забили прежнюю дыру.
Какой проклятый реваншист
мстит за художественный свист?
Неужто призраки опять
на горло будут наступать,
пытаясь всех, кто жив-здоров,
отгородить от соловьёв?
Неужто мир себя испел
и вместе с голосом истлел
под равнодушною травой
тот соловей предгрозовой?!
И мир не тот, и мы не те
в бессоловьиной темноте.
Но, если снова духота,
спой, соловьёныш: хоть с креста
на кладбище, где вновь смола
с крестов от зноя поползла.
Пробей в полночную жару
в заборе голосом дыру!
А как прекрасен стал бы мир,
где все заборы — лишь из дыр!
Спой, соловьёныш, — подпою,
как подобает соловью,
как пел неназванный мой брат
тому назад, тому назад…

Антиох Кантемир

Песнь утешения на песнь пастуха Пимена

На горах наших, Пимене, славный
Сединами!
Ни свирелию тебе кто равный,
Ни стадами:
На рожку ль поешь, или на сопели
Хвалу богу,
Стихом ли даешь промежду делы
Радость многу;
Забывши травы, к ней же из млада
Наученны,
Стоят овцы и козлищ стада
Удивленны.
Сенька и Федька когда песнь пели
Пред тобою,
Как немазанны двери скрипели
Ветчиною;
Славному млека и волны зело,
Когдась вору
Лошадей столько в мысли не было
И Егору,
Сколько есть овец в твоей ограде
В летнем зною.
Молоко свежо при твоем стаде
И зимою.
Ты же был горазд и волков бити
Из пищали,
Беда не могла тебе вредити
И печали;
И еще сена у тебя много
Вместо травы;
Есть и хлевина, для дождю злого
Ту исправи.
Сии запасы твоему стаду
В зиму люту
И в осень мокру дадут отраду
И приюту.
А ты сам в теплой сиди хижине,
Можешь сети
Вязать, или что плесть при лучине,
Или пети,
Или, милую возвав дружину,
Промеж делы
Бражку и винцо поднось по чину,
Не унылый.
Они ти за то будут при делах
Помогати,
Масло и творог жирный в творилах
Истискати.
Для чего ж плачешь, чрез пять дней было
Что ненастье,
На дождь и стужу смотришь уныло
За несчастье?
Что мокра осень следует лету,
Той противо
Отъемлет зима остаток свету —
То не диво,
Послыша весну, уж ластовицы
Появились,
Уж журавли и ины птицы
Возвратились;
Солнце с барашка уж на близнята
Преступило,
С матерьми юны в полях ягнята
Блевут мило;
И славна в горах наших Диана
Благодатна,
Весны дарами, — цветы венчанна,
Всем приятна.
Оставя горы, в леса проходит
С дружиною
И, знатна, красных нимф превосходит
Лишь главою;
На ней черкесский в туле сияет
Лук; страшливых,
Готова на лов, уж примечает
Зверей дивых,
В коих вертепах щенков выводят
Львы ужасны,
Лютый бобр и барс, где детей плодят,
Пятном красны;
Вскоре ловитвы будет корысти
Разделяти,
Сих зверей кожи вместо монисты
Раздавати;
Она и тебя и твое стадо
Охраняет,
Да не вас льстивых волков зло чадо
Повреждает;
Ты бо ей главу шипковым венцом
Венчал красно,
Да в лике богинь России солнцем
Светит ясно.
Ты в ее праздник в жертву приносишь
Агнцев белых,
Сыченый братьи медок подносишь
С сотов зрелых,
И ее похвал ты певец славный
На сопели —
Так петь Амфион и Орфей давный
Не умели.
Для чего ж плачешь, чрез пять дней было
Что ненастье?
Уже сияет шестый день мило
В твое счастье!
Сим ныне вёдром буди довольный,
После зноя
Седьмый наступит любого полный
День покоя!
Тогда, богатый Пимене, сидя,
Безопасный,
Под дубом или под кленом, видя
Стада красны,
Висящи от гор и овец кущи
Исполненны,
Вымена млеком тяжки имущи
И раздменны,
Не забудь и нам, пастушкам малым,
Помогати.
Не дай Егора другам нахалым
Нападати:
У меня было мало козляток,
Ты известен,
Сей был моея паствы начаток
Некорыстен,
Но и сих Егор и его други
Отогнали,
Млеко и волну вороги туги
Всю раскрали.
Уж трожды солнце вкруг обежало
Путь свой белый,
А я не имею льготы нимало,
Весь унылый.
Лишен и стадца, лишен хижины,
Лишен нивы,
Меж пастушками брожу единый
Несчастливый;
Ниже в наймиты кто нанимает,
Ни козлятем
На завод бедну кто помогает,
Ни ягнятем!
То праведнейше, нежли в ненастье
Я скучаю,
Плачу тяжкого сего несчастья
И случаю.
Никто не счастлив, разве сравнится
С тресчастливым,
Или бессчастным, когда дивится
И плачливым.
Присмотрись токмо моему лиху
И несчастью —
Будешь в печали иметь утеху
И в ненастью.

Иосиф Бродский

Новые стансы к Августе

М. Б.

I

Во вторник начался сентябрь.
Дождь лил всю ночь.
Все птицы улетели прочь.
Лишь я так одинок и храбр,
что даже не смотрел им вслед.
Пустынный небосвод разрушен,
дождь стягивает просвет.
Мне юг не нужен.

II

Тут, захороненный живьем,
я в сумерках брожу жнивьем.
Сапог мой разрывает поле,
бушует надо мной четверг,
но срезанные стебли лезут вверх,
почти не ощущая боли.
И прутья верб,
вонзая розоватый мыс
в болото, где снята охрана,
бормочут, опрокидывая вниз
гнездо жулана.

III

Стучи и хлюпай, пузырись, шурши.
Я шаг свой не убыстрю.
Известную тебе лишь искру
гаси, туши.
Замерзшую ладонь прижав к бедру,
бреду я от бугра к бугру,
без памяти, с одним каким-то звуком,
подошвой по камням стучу.
Склоняясь к темному ручью,
гляжу с испугом.

IV

Что ж, пусть легла бессмысленности тень
в моих глазах, и пусть впиталась сырость
мне в бороду, и кепка — набекрень —
венчая этот сумрак, отразилась
как та черта, которую душе
не перейти —
я не стремлюсь уже
за козырек, за пуговку, за ворот,
за свой сапог, за свой рукав.
Лишь сердце вдруг забьется, отыскав,
что где-то я пропорот: холод
трясет его, мне в грудь попав.

V

Бормочет предо мной вода,
и тянется мороз в прореху рта.
Иначе и не вымолвить: чем может
быть не лицо, а место, где обрыв
произошел?
И смех мой крив
и сумрачную гать тревожит.
И крошит темноту дождя порыв.
И образ мой второй, как человек,
бежит от красноватых век,
подскакивает на волне
под соснами, потом под ивняками,
мешается с другими двойниками,
как никогда не затеряться мне.

VI

Стучи и хлюпай, жуй подгнивший мост.
Пусть хляби, окружив погост,
высасывают краску крестовины.
Но даже этак кончиком травы
болоту не прибавить синевы…
Топчи овины,
бушуй среди густой еще листвы,
вторгайся по корням в глубины!
И там, в земле, как здесь, в моей груди
всех призраков и мертвецов буди,
и пусть они бегут, срезая угол,
по жниву к опустевшим деревням
и машут налетевшим дням,
как шляпы пу’гал!

VII

Здесь на холмах, среди пустых небес,
среди дорог, ведущих только в лес,
жизнь отступает от самой себя
и смотрит с изумлением на формы,
шумящие вокруг. И корни
вцепляются в сапог, сопя,
и гаснут все огни в селе.
И вот бреду я по ничьей земле
и у Небытия прошу аренду,
и ветер рвет из рук моих тепло,
и плещет надо мной водой дупло,
и скручивает грязь тропинки ленту.

VIII

Да, здесь как будто вправду нет меня,
я где-то в стороне, за бортом.
Топорщится и лезет вверх стерня,
как волосы на теле мертвом,
и над гнездом, в траве простертом,
вскипает муравьев возня.
Природа расправляется с былым,
как водится. Но лик ее при этом —
пусть залитый закатным светом —
невольно делается злым.
И всею пятернею чувств — пятью —
отталкиваюсь я от леса:
нет, Господи! в глазах завеса,
и я не превращусь в судью.
А если на беду свою
я все-таки с собой не слажу,
ты, Боже, отруби ладонь мою,
как финн за кражу.

IX

Друг Полидевк, тут все слилось в пятно.
Из уст моих не вырвется стенанье.
Вот я стою в распахнутом пальто,
и мир течет в глаза сквозь решето,
сквозь решето непониманья.
Я глуховат. Я, Боже, слеповат.
Не слышу слов, и ровно в двадцать ватт
горит луна. Пусть так. По небесам
я курс не проложу меж звезд и капель.
Пусть эхо тут разносит по лесам
не песнь, а кашель.

X

Сентябрь. Ночь. Все общество — свеча.
Но тень еще глядит из-за плеча
в мои листы и роется в корнях
оборванных. И призрак твой в сенях
шуршит и булькает водою
и улыбается звездою
в распахнутых рывком дверях.

Темнеет надо мною свет.
Вода затягивает след.

XI

Да, сердце рвется все сильней к тебе,
и оттого оно — все дальше.
И в голосе моем все больше фальши.
Но ты ее сочти за долг судьбе,
за долг судьбе, не требующей крови
и ранящей иглой тупой.
А если ты улыбку ждешь — постой!
Я улыбнусь. Улыбка над собой
могильной долговечней кровли
и легче дыма над печной трубой.

XII

Эвтерпа, ты? Куда зашел я, а?
И что здесь подо мной: вода? трава?
отросток лиры вересковой,
изогнутый такой подковой,
что счастье чудится,
такой, что, может быть,
как перейти на иноходь с галопа
так быстро и дыхания не сбить,
не ведаешь ни ты, ни Каллиопа.

Борис Пастернак

Баллада

Бывает, курьером на борзом
Расскачется сердце, и точно
Отрывистость азбуки морзе,
Черты твои в зеркале срочны.Поэт или просто глашатай,
Герольд или просто поэт,
В груди твоей — топот лошадный
И сжатость огней и ночных эстафет.Кому сегодня шутится?
Кому кого жалеть?
С платка текла распутица,
И к ливню липла плеть.Был ветер заперт наглухо
И штемпеля влеплял,
Как оплеухи наглости,
Шалея, конь в поля.Бряцал мундштук закушенный,
Врывалась в ночь лука,
Конь оглушал заушиной
Раскаты большака.Не видно ни зги, но затем в отдаленьи
Движенье: лакей со свечой в колпаке.
Мельчая, коптят тополя, и аллея
Уходит за пчельник, истлев вдалеке.Салфетки белей алебастр балюстрады.
Похоже, огромный, как тень, брадобрей
Мокает в пруды дерева и ограды
И звякает бритвой об рант галерей.Впустите, мне надо видеть графа.
Вы спросите, кто я? Здесь жил органист.
Он лег в мою жизнь пятеричной оправой
Ключей и регистров. Он уши зарниц
Крюками прибил к проводам телеграфа.
Вы спросите, кто я? На розыск Кайяфы
Отвечу: путь мой был тернист.Летами тишь гробовая
Стояла, и поле отхлебывало
Из черных котлов, забываясь,
Лапшу светоносного облака.А зимы другую основу
Сновали, и вот в этом крошеве
Я — черная точка дурного
В валящихся хлопьях хорошего.Я — пар отстучавшего града, прохладой
В исходную высь воспаряющий. Я —
Плодовая падаль, отдавшая саду
Все счеты по службе, всю сладость и яды,
Чтоб, музыкой хлынув с дуги бытия,
В приемную ринуться к вам без доклада.
Я — мяч полногласья и яблоко лада.
Вы знаете, кто мне закон и судья.Впустите, мне надо видеть графа.
О нем есть баллады. Он предупрежден.
Я помню, как плакала мать, играв их,
Как вздрагивал дом, обливаясь дождем.Позднее узнал я о мертвом Шопене.
Но и до того, уже лет в шесть,
Открылась мне сила такого сцепленья,
Что можно подняться и землю унесть.Куда б утекли фонари околотка
С пролетками и мостовыми, когда б
Их марево не было, как на колодку,
Набито на гул колокольных октав? Но вот их снимали, и, в хлопья облекшись,
Пускались сновать без оглядки дома,
И плотно захлопнутой нотной обложкой
Валилась в разгул листопада зима.Ей недоставало лишь нескольких звеньев,
Чтоб выполнить раму и вырасти в звук,
И музыкой — зеркалом исчезновенья
Качнуться, выскальзывая из рук.В колодец ее обалделого взгляда
Бадьей погружалась печаль, и, дойдя
До дна, подымалась оттуда балладой
И рушилась былью в обвязке дождя.Жестоко продрогши и до подбородков
Закованные в железо и мрак,
Прыжками, прыжками, коротким галопом
Летели потоки в глухих киверах.Их кожаный строй был, как годы, бороздчат,
Их шум был, как стук на монетном дворе,
И вмиг запружалась рыдванами площадь,
Деревья мотались, как дверцы карет.Насколько терпелось канавам и скатам,
Покамест чекан принимала руда,
Удар за ударом, трудясь до упаду,
Дукаты из слякоти била вода.Потом начиналась работа граверов,
И черви, разделав сырье под орех,
Вгрызались в сознанье гербом договора,
За радугой следом ползя по коре.Но лето ломалось, и всею махиной
На август напарывались дерева,
И в цинковой кипе фальшивых цехинов
Тонули крушенья шаги и слова.Но вы безответны. B другой обстановке
Недолго б длился мой конфуз.
Но я набивался и сам на неловкость,
Я знал, что на нее нарвусь.Я знал, что пожизненный мой собеседник,
Меня привлекая страшнейшей из тяг,
Молчит, крепясь из сил последних,
И вечно числится в нетях.Я знал, что прелесть путешествий
И каждый новый женский взгляд
Лепечут о его соседстве
И отрицать его велят.Но как пронесть мне этот ворох
Признаний через ваш порог?
Я трачу в глупых разговорах
Все, что дорогой приберег.Зачем же, земские ярыги
И полицейские крючки,
Вы обнесли стеной религий
Отца и мастера тоски? Зачем вы выдумали послух,
Безбожие и ханжество,
Когда он лишь меньшой из взрослых
И сверстник сердца моего.

Эдуард Асадов

Стихи о тебе

Сквозь звёздный звон, сквозь истины и ложь,
Сквозь боль и мрак и сквозь ветра потерь
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…

На нашем, на знакомом этаже,
Где ты навек впечаталась в рассвет,
Где ты живёшь и не живёшь уже
И где, как песня, ты и есть, и нет.

А то вдруг мниться начинает мне,
Что телефон однажды позвонит
И голос твой, как в нереальном сне,
Встряхнув, всю душу разом опалит.

И если ты вдруг ступишь на порог,
Клянусь, что ты любою можешь быть!
Я жду. Ни саван, ни суровый рок,
И никакой ни ужас и ни шок
Меня уже не смогут устрашить!

Да есть ли в жизни что-нибудь страшней
И что-нибудь чудовищнее в мире,
Чем средь знакомых книжек и вещей,
Застыв душой, без близких и друзей,
Бродить ночами по пустой квартире…

Но самая мучительная тень
Легла на целый мир без сожаленья
В тот календарный первый летний день,
В тот памятный день твоего рожденья…

Да, в этот день, ты помнишь? Каждый год
В застолье шумном с искренней любовью
Твой самый-самый преданный народ
Пил вдохновенно за твоё здоровье!

И вдруг — обрыв! Как ужас, как провал!
И ты уже — иная, неземная…
Как я сумел? Как выжил? Устоял?
Я и теперь никак не понимаю…

И мог ли я представить хоть на миг,
Что будет он безудержно жестоким,
Твой день. Холодным, жутко одиноким,
Почти как ужас, как безмолвный крик…

Что вместо тостов, праздника и счастья,
Где все добры, хмельны и хороши, —
Холодное, дождливое ненастье,
И в доме тихо-тихо…

Ни души.И все, кто поздравляли и шутили,
Бурля, как полноводная река,
Вдруг как бы растворились, позабыли,
Ни звука, ни визита, ни звонка…

Однако было всё же исключенье:
Звонок. Приятель сквозь холодный мрак.
Нет, не зашёл, а вспомнил о рожденье,
И — с облегченьем — трубку на рычаг.

И снова мрак когтит, как злая птица,
А боль — ни шевельнуться, ни вздохнуть!
И чем шагами мерить эту жуть,
Уж лучше сразу к чёрту провалиться!

Луна, как бы шагнув из-за угла,
Глядит сквозь стёкла с невесёлой думкой,
Как человек, сутулясь у стола,
Дрожа губами, чокается с рюмкой…

Да, было так, хоть вой, хоть не дыши!
Твой образ… Без телесности и речи…
И… никого… ни звука, ни души…
Лишь ты, да я, да боль нечеловечья…

И снова дождь колючею стеной,
Как будто бы безжалостно штрихуя
Всё, чем живу я в мире, что люблю я,
И всё, что было исстари со мной…

Ты помнишь ли в былом — за залом зал…
Аншлаги! Мир, заваленный цветами,
А в центре — мы. И счастье рядом с нами!
И бьющийся ввысь восторженный накал!

А что ещё? Да всё на свете было!
Мы бурно жили, споря и любя,
И всё ж, признайся, ты меня любила
Не так, как я — стосердно и стокрыло,
Не так, как я, без памяти, тебя!

Но вот и ночь, и грозовая дрожь
Ушли, у грома растворяясь в пасти…
Смешав в клубок и истину, и ложь,
Победы, боль, страдания и счастье…

А впрочем, что я, право, говорю!
Куда, к чертям, исчезнут эти муки?!
Твой голос, и лицо твое, и руки…
Стократ горя, я век не отгорю!

И пусть летят за днями дни вослед,
Им не избыть того, что вечно живо.
Всех тридцать шесть невероятных лет,
Мучительных и яростно-счастливых!

Когда в ночи позванивает дождь
Сквозь песню встреч и сквозь ветра потерь,
Мне кажется, что ты ещё придёшь
И тихо-тихо постучишься в дверь…

Не знаю, что разрушим, что найдём?
И что прощу и что я не прощу?
Но знаю, что назад не отпущу.
Иль вместе здесь, или туда вдвоём!

Но Мефистофель в стенке за стеклом
Как будто ожил в облике чугонном,
И, глянув вниз темно и многодумно,
Чуть усмехнулся тонгогубым ртом:

«Пойми, коль чудо даже и случится,
Я всё ж скажу, печали не тая,
Что если в дверь она и постучится,
То кто, скажи мне, сможет поручиться,
Что дверь та будет именно твоя?..»

Владимир Владимирович Маяковский

Красная зависть

Я
Я еще
Я еще не лыс
Я еще не лыс и не шамкаю,
все же
все же дядя
все же дядя рослый с виду я.
В первый раз
В первый раз за жизнь
В первый раз за жизнь малышам-ка я
барабанящим
барабанящим позавидую.
Наша
Наша жизнь —
Наша жизнь — в грядущее рваться,
оббивать
оббивать его порог,
вы ж
вы ж грядущее это
вы ж грядущее это в двадцать
расшагаете
расшагаете громом ног.
Нам
Нам сегодня
Нам сегодня карежит уши
громыханий
громыханий теплушечных
громыханий теплушечных ржа.
Вас,
Вас, забывших
Вас, забывших и имя теплушек,
разлетит
разлетит на рабфак
разлетит на рабфак дирижабль.
Мы,
Мы, пергаменты
Мы, пергаменты текстами саля,
подписываем
подписываем договора.
Вам
Вам забыть
Вам забыть и границы Версаля
на борту
на борту самолета-ковра.
Нам —
Нам — трамвай.
Нам — трамвай. Попробуйте,
Нам — трамвай. Попробуйте, влезьте!
Полон.
Полон. Как в арифметике —
Полон. Как в арифметике — цифр.
Вы ж
Вы ж в работу
Вы ж в работу будете
Вы ж в работу будете ездить,
самолет
самолет выводя
самолет выводя под уздцы.
Мы
Мы сегодня
Мы сегодня двугривенный потный
отчисляем
отчисляем от крох,
отчисляем от крох, от жалований,
чтоб флот
чтоб флот взлетел
чтоб флот взлетел заработанный,
вам
вам за юность одну
вам за юность одну пожалованный.
Мы
Мы живем
Мы живем как радиозайцы,
телефонные
телефонные трубки
телефонные трубки крадя,
чтоб музыкам
чтоб музыкам в вас
чтоб музыкам в вас врезаться,
от Урала
от Урала до Крыма грядя.
Мы живем
Мы живем только тем,
Мы живем только тем, что тощи,
чуть полней бы —
чуть полней бы — и в комнате
чуть полней бы — и в комнате душно.
Небо
Небо будет
Небо будет ваша жилплощадь —
не зажмет
не зажмет на шири
не зажмет на шири воздушной.
Мы
Мы от солнца,
Мы от солнца, от снега зависим.
Из-за дождика —
Из-за дождика — с богом
Из-за дождика — с богом судятся.
Вы ж
Вы ж дождем
Вы ж дождем раскропите выси,
как только
как только заблагорассудится.
Динамиты,
Динамиты, бомбы,
Динамиты, бомбы, газы —
самолетов
самолетов наших
самолетов наших фарш.
Вам
Вам смертями
Вам смертями не сыпать наземь,
разлетайтесь
разлетайтесь под звонкий марш.
К нам
К нам известье
К нам известье идет
К нам известье идет с почтовым,
проплывает
проплывает радость —
проплывает радость — год.
Это
Это глупое время
Это глупое время на что вам?
Телеграммой
Телеграммой проносится код.
Мы
Мы в камнях
Мы в камнях проживаем весны —
нет билета
нет билета и денег нет.
Вам
Вам не будет
Вам не будет пространств поверстных —
сам
сам себе
сам себе проездной билет.
Превратятся
Превратятся не скоро
Превратятся не скоро в ягодку
словоцветы
словоцветы О. Д. В. Ф.
Те,
Те, кому
Те, кому по три
Те, кому по три и по два годка,
вспомни
вспомни нас,
вспомни нас, эти ягоды сев.

Иван Бунин

Листопад

Лес, точно терем расписной,
Лиловый, золотой, багряный,
Веселой, пестрою стеной
Стоит над светлою поляной.

Березы желтою резьбой
Блестят в лазури голубой,
Как вышки, елочки темнеют,
А между кленами синеют
То там, то здесь в листве сквозной
Просветы в небо, что оконца.
Лес пахнет дубом и сосной,
За лето высох он от солнца,
И Осень тихою вдовой
Вступает в пестрый терем свой.

Сегодня на пустой поляне,
Среди широкого двора,
Воздушной паутины ткани
Блестят, как сеть из серебра.
Сегодня целый день играет
В дворе последний мотылек
И, точно белый лепесток,
На паутине замирает,
Пригретый солнечным теплом;
Сегодня так светло кругом,
Такое мертвое молчанье
В лесу и в синей вышине,
Что можно в этой тишине
Расслышать листика шуршанье.
Лес, точно терем расписной,
Лиловый, золотой, багряный,
Стоит над солнечной поляной,
Завороженный тишиной;
Заквохчет дрозд, перелетая
Среди подседа, где густая
Листва янтарный отблеск льет;
Играя, в небе промелькнет
Скворцов рассыпанная стая —
И снова все кругом замрет.

Последние мгновенья счастья!
Уж знает Осень, что такой
Глубокий и немой покой —
Предвестник долгого ненастья.
Глубоко, странно лес молчал
И на заре, когда с заката
Пурпурный блеск огня и злата
Пожаром терем освещал.
Потом угрюмо в нем стемнело.
Луна восходит, а в лесу
Ложатся тени на росу…
Вот стало холодно и бело
Среди полян, среди сквозной
Осенней чащи помертвелой,
И жутко Осени одной
В пустынной тишине ночной.

Теперь уж тишина другая:
Прислушайся — она растет,
А с нею, бледностью пугая,
И месяц медленно встает.
Все тени сделал он короче,
Прозрачный дым навел на лес
И вот уж смотрит прямо в очи
С туманной высоты небес.
О, мертвый сон осенней ночи!
О, жуткий час ночных чудес!
В сребристом и сыром тумане
Светло и пусто на поляне;
Лес, белым светом залитой,
Своей застывшей красотой
Как будто смерть себе пророчит;
Сова и та молчит: сидит
Да тупо из ветвей глядит,
Порою дико захохочет,
Сорвется с шумом с высоты,
Взмахнувши мягкими крылами,
И снова сядет на кусты
И смотрит круглыми глазами,
Водя ушастой головой
По сторонам, как в изумленье;
А лес стоит в оцепененье,
Наполнен бледной, легкой мглой
И листьев сыростью гнилой…

Не жди: наутро не проглянет
На небе солнце. Дождь и мгла
Холодным дымом лес туманят, —
Недаром эта ночь прошла!
Но Осень затаит глубоко
Все, что она пережила
В немую ночь, и одиноко
Запрется в тереме своем:
Пусть бор бушует под дождем,
Пусть мрачны и ненастны ночи
И на поляне волчьи очи
Зеленым светятся огнем!
Лес, точно терем без призора,
Весь потемнел и полинял,
Сентябрь, кружась по чащам бора,
С него местами крышу снял
И вход сырой листвой усыпал;
А там зазимок ночью выпал
И таять стал, все умертвив…

Трубят рога в полях далеких,
Звенит их медный перелив,
Как грустный вопль, среди широких
Ненастных и туманных нив.
Сквозь шум деревьев, за долиной,
Теряясь в глубине лесов,
Угрюмо воет рог туриный,
Скликая на добычу псов,
И звучный гам их голосов
Разносит бури шум пустынный.
Льет дождь, холодный, точно лед,
Кружатся листья по полянам,
И гуси длинным караваном
Над лесом держат перелет.
Но дни идут. И вот уж дымы
Встают столбами на заре,
Леса багряны, недвижимы,
Земля в морозном серебре,
И в горностаевом шугае,
Умывши бледное лицо,
Последний день в лесу встречая,
Выходит Осень на крыльцо.
Двор пуст и холоден. В ворота,
Среди двух высохших осин,
Видна ей синева долин
И ширь пустынного болота,
Дорога на далекий юг:
Туда от зимних бурь и вьюг,
От зимней стужи и метели
Давно уж птицы улетели;
Туда и Осень поутру
Свой одинокий путь направит
И навсегда в пустом бору
Раскрытый терем свой оставит.

Прости же, лес! Прости, прощай,
День будет ласковый, хороший,
И скоро мягкою порошей
Засеребрится мертвый край.
Как будут странны в этот белый,
Пустынный и холодный день
И бор, и терем опустелый,
И крыши тихих деревень,
И небеса, и без границы
В них уходящие поля!
Как будут рады соболя,
И горностаи, и куницы,
Резвясь и греясь на бегу
В сугробах мягких на лугу!
А там, как буйный пляс шамана,
Ворвутся в голую тайгу
Ветры из тундры, с океана,
Гудя в крутящемся снегу
И завывая в поле зверем.
Они разрушат старый терем,
Оставят колья и потом
На этом остове пустом
Повесят инеи сквозные,
И будут в небе голубом
Сиять чертоги ледяные
И хрусталем и серебром.
А в ночь, меж белых их разводов,
Взойдут огни небесных сводов,
Заблещет звездный щит Стожар —
В тот час, когда среди молчанья
Морозный светится пожар,
Расцвет полярного сиянья.

Эллис

Из «Экклезиаста»

Тебе дано прожить немного скучных дней,
Промчится жизнь твоя крылатою стрелою,
Полна пустых затей, блестящей суетою…
И твой исчезнет след… Ступай же, ешь и пей!..
Замолкни, не точи своих речей пред Богом,
Слова глупцов, что сны в тиши немых ночей,—
В тех снах кипит наш ум и грудь в волненьи многом…
Проснулся… где они?.. Ступай же, ешь и пей!..
Все суета сует… приходят поколенья
И вновь уходят в тьму, прожив немного дней,
И их исчезнет след, — печали, наслажденья
Все суета сует… Ступай же, ешь и пей!..
Восходит всякий день горячее светило
С Востока, к Западу склоняясь всякий день,
Кружится ветр, и вспять неведомая сила
Его влечет, лишь мир обнимет ночи тень.
Волнуяся, в моря стремятся дружно реки
Отвсюду, изо всех холодных, жарких стран,
Но не наполнить им бездонный океан,
И все текут они и будут течь вовеки!..
Бессильны все слова, и до последних дней
Никто не изречет последнее нам слово,
И будем мы взирать на то, что нам не ново,
Внимать известному… Ступай же, ешь и пей!..
Я мудр… Господь мне влил высокое желанье
Все видеть, все познать, все сердцем испытать,
Но мудрость — суета и суета — познанье,
К чему в душе печаль и злобу пробуждать?!.
Прекрасен я, — в дворцах, под сенью вертоградов,
Под ропот чистых струй, их пылью орошен,
В шелках и золоте, рабами окружен,
Под грохот медных труб, на стогнах людных градов
Я жадно стал вкушать роскошной жизни плод,
И очи. и уста. и душу насыщая…
Потом поник главой, печально размышляя,—
«Все — суета сует, все сгибнет, все прейдет!..»
Вы, расточайте жизнь без жалости, покуда
Еще не стали вы добычею червей,
И не сдавила грудь камней холодных груда…
Все — суета сует… Ступай же, ешь и пей!..

Любите Господа в дни юности и силы,
Доколе не померк светил небесных луч,
Не облегла небес гряда зловещих туч,
Не льется хладный дождь, не свищет ветр унылый,
Пока не замерло жужжанье жерновов,
Пока не пали ниц твои рабы в испуге,
Доколе не замолк звук песен и рогов,
Пока еще горит любовь в твоей подруге!..
Настанет страшный день, — замкнутся с плачем двери
И всюду будет мрак и тишина ночей,
И будут все тогда вставать с одров, как звери,
По крикам птиц ночных, чтоб плакать у дверей…
И ратники твои отыдут прочь, бледнея,
И стражники твои покинут дом отцов,
Не загремят мечи, у них в руках немея,
Когда изноешь ты под властью черных снов!..
И обнажатся вдруг высоты мирозданья,
И бездны страшные разверзнутся, как ад,
И сонмы ужасов пути вам преградят,
И все мы в Вечный Дом пойдем среди рыданья!..
Любите ж Господа, доколь не порвалась
Серебряная цепь, лампада золотая
Не раздробилася, доколь вода живая
На дно источника дождем не пролилась…
Доколь еще кувшин о камень не разбился,
И не обрушилось в колодезь колесо,
Доколе в жалкий прах не обратилось все,
И человека дух к Отцу не возвратился!..

Эдуард Багрицкий

Большевики (отрывки из поэмы)

1.
ОтъездДа совершится!
По ложбинам в ржавой
Сырой траве еще не сгнили трупы
В штиблетах и рогатых шапках. Ветер
Горячим прахом не занес еще
Броневики, зарывшиеся в землю,
Дождь не размыл широкой колеи,
Где греческие проползали танки.
Да совершится!
Кровью иль баканом
Дощатые окрашены теплушки,
Скрежещут двери, и навозный чад
Из сырости вагонной выплывает:
Там лошади просовывают морды
За жесткие перегородки, там
Они тугими топчутся ногами
В заржавленной соломе и, подняв
Хвосты крутые над широким крупом,
Горячие вываливают комья.
И неумелою зашит рукой
В жестокую холстину, острым краем
Топорщась, в темноту и тишину
Задвинут пулемет. А дальше, медным
И звонким животом прогрохотав,
На низкую нагружена платформу
Продымленная кухня. И поет
Откуда-то, не разберешь откуда,
Из будки ли, где стрелочник храпит,
Иль из теплушки, где махорка бродит,
Скрипучая гармоника. Уже
Размашистым написанные мелом
На крови иль бакане письмена
Об Елисаветграде возвещают,
Уже по жирным рельсам просопел,
Весь в нетопырьей саже и угаре,
Широкозадый паровоз. И вдруг
Толчок и свист. Назад, с размаху, в стены
Дощатые толкаются, гремя,
Закутанные пулеметы. Кони
Шатаются и, растопырив ноги
И шеи вытянув, храпят и ржут.
И далеко, за косогором, свист,
Скрипение колес и дребезжанье
Невидимых цепей. И по краям,
Мигая и подпрыгивая, мчатся
Столбы, деревья, избы и овины.
Кружатся степи, зеленью горячей
И черными квадратами сверкая.
И снова свист. Зеленый флаг дорогу
Свободную нам указует. Ветер
Клубящийся относит дым. И вот
Бормочущий кирпичною змеей
На повороте изогнулся поезд.
Лети скорее! Пусть гремят мосты,
Пускай коровы, спящие в дорожной
Траве, испуганно приподнимают
Внимательные головы, пускай
Кружатся степи и трясутся шпалы.
Не всё ль равно. Наш путь широк и буен.
И кажется, что впереди, вдали,
Привязанное натуго к вагонам,
Скрежещет наше сердце и летит
По скользким рельсам, грохоча и воя,
Чугунное и звонкое, насквозь
Проеденное копотью и дымом.
Сопит насосами, и сыплет искры,
И дымом истекает небывалым.
И мы, в теплушках, сбившиеся в кучу,
Мы чувствуем, как лихорадка бьет
И как чудовищный озноб колотит
Набухшее огнем и дымом сердце.
Вперед. Крути, Гаврила. И Гаврила
Накручивает. И уже не поезд,
А яростный летит благовеститель
Архангел Гавриил. И голосит
Изъеденная копотью и ржою
Его труба. И дымные воскрылья
Над запотевшей плещутся спиной!
2.
ГородОткрой окно и выгляни.
…Под ветром
Костлявые акации мотают
Ветвями, и по лужам осторожно
Подпрыгивает дождевая рябь…
И ты припоминаешь дождь и ветер,
И улицы в акациях и лужах,
И горький запах, что идет от моря,
И голоса, и грохот колеса…
В те дни настороженные предместья
Винтовки зарывали по подвалам,
Шептались, перемигивались, ждали,
Как стая лаек, броситься готовых
В медвежий лог, чтобы рычать и грызть.
А город жил необычайной жизнью…
Огромными нарывами вспухали
Над кабаками фонари — и гулко
Нерусский говор смешивался с бранью
Извозчиков и забулдыг ночных.
Пехота иностранцев проходила
По мостовым. И голубые куртки
Морскою отливали синевой,
А фески, вспыхивая, расцветали
Не розами, а кровью. Дни за днями
По улицам на мулах, на тачанках
Свозили пулеметы, хлеб и сахар…
Предместья ожидали.
На заводах
Листовки перечитывались…
Слово
О людях, двигающихся, как буря,
Входило в уши и росло в сердцах…
Но город жил в горячем перегаре
Пивных, распахнутых наотмашь, в чаде
Английских трубок, в топоте тяжелых
Морских сапог, в румянах и прическах
Беспутных женщин, в шорохе газетных
Листов и звяканье стаканов, полных
Вином, пропахнувшим тоской и морем.
А в это время с севера вставала
Орда, в папахах, в башлыках, в тулупах.
Она топтала снежные дороги,
Укутанные ветром и морозом.
Она дышала потом и овчиной,
Она отогревалась у случайных
Костров и песнями разогревала
Морозный воздух, гулкий, как железо.
Здесь были все:
Румяные эстонцы,
Привыкшие к полету лыж и снегу,
И туляки, чьи бороды примерзли
К дубленым кожухам, и украинцы
Кудлатые и смуглые, и финны
С глазами скользкими, как чешуя.
На юг, на юг!..
Из деревень, забытых
В колючей хвое, из рыбачьих хижин,
Из городов, где пропитался чадом
Густой кирпич, из юрт, покрытых шерстью, — Они пошли, ладонями сжимая
Свою пятизарядную надежду,
На юг, на юг, — в горячий рокот моря,
В дрожь тополей, в раскинутые степи,
А город ждал…

Александр Твардовский

Поездка в Загорье

Сразу радугу вскинув,
Сбавив солнечный жар,
Дружный дождь за машиной
Три версты пробежал
И скатился на запад,
Лишь донес до лица
Грустный памятный запах
Молодого сенца.
И повеяло летом,
Давней, давней порой,
Детством, прожитым где-то,
Где-то здесь, за горой.Я смотрю, вспоминаю
Близ родного угла,
Где тут что:
где какая
В поле стежка была,
Где дорожка…
А ныне
Тут на каждой версте
И дороги иные,
И приметы не те.
Что земли перерыто,
Что лесов полегло,
Что границ позабыто,
Что воды утекло!.. Здравствуй, здравствуй, родная
Сторона!
Сколько раз
Пережил я заране
Этот день,
Этот час… Не с нужды, как бывало —
Мир нам не был чужим, -
Не с котомкой по шпалам
В отчий край мы спешим
Издалека.
А все же —
Вдруг меняется речь,
Голос твой, и не можешь
Папиросу зажечь.Куры кинулись к тыну,
Где-то дверь отперлась.
Ребятишки машину
Оцепляют тотчас.Двор. Над липой кудлатой
Гомон пчел и шмелей.
— Что ж, присядем, ребята,
Говорите, кто чей?.. Не имел на заметке
И не брал я в расчет,
Что мои однолетки —
Нынче взрослый народ.
И едва ль не впервые
Ощутил я в душе,
Что не мы молодые,
А другие уже.Сколько белого цвета
С липы смыло дождем.
Лето, полное лето,
Не весна под окном.
Тень от хаты косая
Отмечает полдня.Слышу, крикнули:
— Саня! -
Вздрогнул,
Нет, — не меня.И друзей моих дети
Вряд ли знают о том,
Что под именем этим
Бегал я босиком.Вот и дворик и лето,
Но все кажется мне,
Что Загорье не это,
А в другой стороне… Я окликнул не сразу
Старика одного.
Вижу, будто бы Лазарь.
— Лазарь!
— Я за него… Присмотрелся — и верно:
Сед, посыпан золой
Лазарь, песенник первый,
Шут и бабник былой.
Грустен.- Что ж, мое дело,
Годы гнут, как медведь.
Стар. А сколько успело
Стариков помереть… Но подходят, встречают
На подворье меня,
Окружают сельчане,
Земляки и родня.И знакомые лица,
И забытые тут.
— Ну-ка, что там в столице.
Как там наши живут? Ни большого смущенья,
Ни пустой суеты,
Только вздох в заключенье:
— Вот приехал и ты… Знают: пусть и покинул
Не на шутку ты нас,
А в родную краину,
Врешь, заедешь хоть раз… Все Загорье готово
Час и два простоять,
Что ни речь, что ни слово, -
То про наших опять.За недолгие сроки
Здесь прошли-пролегли
Все большие дороги,
Что лежали вдали.И велик, да не страшен
Белый свет никому.
Всюду наши да наши,
Как в родимом дому.Наши вверх по науке,
Наши в дело идут.
Наших жителей внуки
Только где не растут! Подрастут ребятишки,
Срок пришел — разбрелись.
Будут знать понаслышке,
Где отцы родились.И как возраст настанет
Вот такой же, как мой,
Их, наверно, потянет
Не в Загорье домой.Да, просторно на свете
От крыльца до Москвы.
Время, время, как ветер,
Шапку рвет с головы…— Что ж, мы, добрые люди, -
Ахнул Лазарь в конце, -
Что ж, мы так-таки будем
И сидеть на крыльце? И к Петровне, соседке,
В хату просит народ.
И уже на загнетке
Сковородка поет.Чайник звякает крышкой,
Настежь хата сама.
Две литровки под мышкой
Молча вносит Кузьма.Наш Кузьма неприметный,
Тот, что из году в год,
Хлебороб многодетный,
Здесь на месте живет.Вот он чашки расставил,
Налил прежде в одну,
Чуть подумал, добавил,
Поднял первую:
— Ну!
Пить — так пить без остатку,
Раз приходится пить… И пошло по порядку,
Как должно оно быть.Все тут присказки были
За столом хороши.
И за наших мы пили
Земляков от души.
За народ, за погоду,
За уборку хлебов,
И, как в старые годы,
Лазарь пел про любовь.
Пели женщины вместе,
И Петровна — одна.
И была ее песня —
Старина-старина.
И она ее пела,
Край платка теребя,
Словно чье-то хотела
Горе взять на себя.Так вот было примерно.
И покинул я стол
С легкой грустью, что первый
Праздник встречи прошел;
Что, пожив у соседей,
Встретив старых друзей,
Я отсюда уеду
Через несколько дней.
На прощанье помашут —
Кто платком, кто рукой,
И поклоны всем нашим
Увезу я с собой.
Скоро ль, нет ли, не знаю,
Вновь увижу свой край.Здравствуй, здравствуй, родная
Сторона.
И — прощай!..

Александр Сумароков

Дамон (Первая редакция эклоги «Дориза»)

Еще густая тень хрустально небо крыла,
Еще прекрасная Аврора не всходила,
Корабль покоился на якоре в водах,
И земледелец был в сне крепком по трудах,
Сатиры по горам лесов не пребегали,
И нимфы у речных потоков почивали,
Как вдруг восстал злой ветр и воды возмущалг
Сердитый вал морской долины потоплял,
Гром страшно возгремел, и молнии сверкали,
Дожди из грозных туч озера проливали,
Сокрыли небеса и звезды, и луну,
Лев в лес бежал густой, а кит во глубину,
Орел под хворостом от страха укрывался.
Подобно и Дамон сей бури испужался,
Когда ужасен всей природе был сей час,
А он без шалаша свою скотину пас.
Дамон не знал, куда от беспокойства деться,
Бежал найти шалаш, обсохнуть и согреться.
Всех ближе шалашей шалаш пастушки был,
Котору он пред тем недавно полюбил,
Котора и в него влюбилася подобно.
Хоть сердце поступью к нему казалось злобно,
Она таила то, что чувствовал в ней дух,
Но дерзновенный вшел в шалаш ея пастух.
Однако, как тогда погода ни мутилась,
Прекрасная его от сна не пробудилась,
И, лежа в шалаше на мягкой мураве,
Что с вечера она имела в голове,
То видит и во сне: ей кажется, милует,
Кто въяве в оный час, горя, ее целует.
Сей дерзостью ей сон еще приятней был.
Дамон ей истину с мечтой соединил,
Но ясная мечта с минуту только длилась,
Излишества ея пастушка устрашилась
И пробудилася. Пастушка говорит:
«Зачем приходишь ты туда, где девка спит?»
Но привидением толь нежно утомилась,
Что за проступок сей не очень рассердилась.
То видючи, Дамон надежно отвечал,
Что он, ее любя, в вину такую впал,
И, часть сея вины на бурю возлагая,
«Взгляни, — просил ее, — взгляни в луга, драгая,
И зри потоки вод пролившихся дождей!
Меня загнали ветр и гром к красе твоей,
Дожди из грозных туч вод море проливали,
И молнии от всех сторон в меня сверкали.
Не гневайся, восстань, и выглянь за порог!
Увидишь ты сама, какой лиется ток».
Она по сих словах смотреть потоков встала,
А, что целована, ему не вспоминала,
И ничего она о том не говорит,
Но кровь ея, но кровь бунтует и горит,
Дамона от себя обратно посылает,
А, чтоб он побыл с ней, сама того желает.
Не может утаить любви ея притвор,
И шлет Дамона вон и входит в разговор,
Ни слова из речей его не примечает,
А на вопрос его другое отвечает.
Дамон, прощения в вине своей прося
И извинение любезной принося,
Разжжен ея красой, себя позабывает
И в новую вину, забывшися, впадает.
«Ах! сжалься, — говорит, но говорит то вслух, —
Ах! сжалься надо мной и успокой мой дух,
Молвь мне «люблю», или отбей мне мысль печальну
И окончай живот за страсть сию нахальну!
Я больше уж не мог в молчании гореть,
Люби, иль от своих рук дай мне умереть».
— «О чем мне говоришь толь громко ты, толь смело!
Дамон, опомнися! Какое это дело, —
Она ему на то сказала во слезах, —
И вспомни, в каковых с тобою я местах!
Или беды мои, Дамон, тебе игрушки?
Не очень далеко отсель мои подружки,
Пожалуй, не вопи! Или ты лютый зверь?
Ну, если кто из них услышит то теперь
И посмотреть придет, что стало с их подружкой?
Застанет пастуха в ночи с младой пастушкой.
Какой ея глазам с тобой явлю я вид,
И, ах, какой тогда ты сделаешь мне стыд!
Не прилагай следов ко мне ты громким гласом
И, что быть хочешь мил, скажи иным мне часом.
Я часто прихожу к реке в шалаш пустой,
Я часто прихожу в березник сей густой
И тамо от жаров в полудни отдыхаю.
Под сею иногда горой в бору бываю
И там ищу грибов, под дубом на реке,
Который там стоит от паства вдалеке,
Я и вчера была, там место уедненно,
Ты можешь зреть меня и тамо несумненно.
В пристойно ль место ты склонять меня зашел?
Такой ли объявлять любовь ты час нашел!»
Дамон ответствовал на нежные те пени,
Перед любезной став своею на колени,
Целуя руки ей, прияв тишайший глас:
«Способно место здесь к любви, способен час,
И если сердце мне твое не будет злобно,
То всё нам, что ни есть, любезная, способно.
Пастушки, чаю, спят, избавясь бури злой,
Господствует опять в часы свои покой,
Уж на небе туч нет, опять сияют звезды,
И птицы стерегут свои без страха гнезды,
Орел своих птенцов под крыльями согрел,
И воробей к своим яичкам прилетел;
Блеяния овец ни в чьем не слышно стаде,
И всё, что есть, в своей покоится отраде».
Что делать ей? Дамон идти не хочет прочь…
Возводит к небу взор: «О ночь, о темна ночь,
Усугубляй свой мрак, мой разум отступает,
И скрой мое лицо! -вздыхаючи, вещает.-
Дамон! Мучитель мой! Я мню, что и шалаш
Смеется, зря меня и слыша голос наш.
Чтоб глас не слышен был, шумите вы, о рощи,
И возвратись нас скрыть, о темность полунощи!»
Ей мнилось, что о них весть паством понеслась,
И мнилось, что тогда под ней земля тряслась.
Не знаючи любви, «люблю» сказать не смеет,
Но, молвив, множество забав она имеет,
Которы чувствует взаимно и Дамон.
Сбылся, пастушка, твой, сбылся приятный сон.
По сем из волн морских Аврора выступала
И спящих в рощах нимф, играя, возбуждала,
Зефир по камышкам на ключевых водах
Журчал и нежился в пологих берегах.
Леса, поля, луга сияньем освещались,
И горы вдалеке Авророй озлащались.
Восстали пастухи, пришел трудов их час,
И был издалека свирельный слышен глас.
Пастушка с пастухом любезным разлучалась,
Но как в последний раз она поцеловалась
И по веселостях ввела его в печаль,
Сказала: «Коль тебе со мной расстаться жаль,
Приди ты под вечер ко мне под дуб там дальный,
И успокой, Дамон, теперь свой дух печальный,
А между тем меня на памяти имей
И не забудь, мой свет, горячности моей».

Игорь Северянин

Белая улыбка

Ты помнишь? — В средние века
Ты был мой властелин…М. Лохвицкая

Есть в лесу, где шелковые пихты,
Дней былых охотничий дворец.
Есть о нем легенды. Слышать их ты
Если хочешь, верь, а то — конец!..

У казны купил дворец помещик,
Да полвека умер он уж вот;
После жил лет семь старик-обездчик,
А теперь никто в нем не живет.

Раз случилось так: собралось трое
Нас, любивших старые дома,
И, хотя бы были не герои,
Но легенд истлевшие тома

Вызывали в нас подем духовный,
Обостряли нервы до границ:
Сердце билось песнею неровной
И от жути взор склонялся ниц.

И пошли мы в темные покои,
Под лучами солнца, как щита.
Нам кивали белые левкои
Грустно вслед, светлы как нищета.

Долго шли мы анфиладой комнат,
Удивленно слушая шаги;
Да, покои много звуков помнят,
Но как звякнут — в сторону беги!..

На широких дедовских диванах
Приседали мы, — тогда в углах
Колыхались на обоях рваных
Паутины в солнечных лучах.

Усмехались нам кариатиды,
Удержав ладонью потолки,
В их глазах — застывшие обиды,
Только уст дрожали уголки…

Но одна из этих вечных статуй
Как-то странно мнилась мне добра;
И смотрел я, трепетом обятый,
На нее, молчавшую у бра.

Жутко стало мне, но на пороге,
Посмотрев опять из-за дверей
И ее увидев, весь в тревоге,
Догонять стал спутников скорей.

Долго-долго белая улыбка
Белых уст тревожила меня…
Долго-долго сердце шибко-шибко,
Шибко билось, умереть маня.

На чердак мы шли одной из лестниц,
И скрипела лестница, как кость.
Ждали мы таинственных предвестниц
Тех краев, где греза наша — гость.

На полу — осколки, хлам и ветошь.
Было сорно, пыльно; а в окно
Заглянуло солнце… Ну и свет уж
Лило к нам насмешливо оно!

Это солнце было — не такое,
Как привыкли солнце видеть мы —
Мертвое, в задумчивом покое,
Иначе блестит оно из тьмы;

Этот свет не греет, не покоит,
В нем бессильный любопытный гнев.
Я молчу… Мне страшно… Сердце ноет…
Каменеют щеки, побледнев…

Это — что? откуда? что за диво!
Смотрим мы и видим, у трубы
Перья… Кровь… В окно кивнула ива,
Но молчит отчаяньем рабы.

Белая, как снег крещенский, птичка
На сырых опилках чердака
Умирала тихо… С ней проститься
Прислан был я кем издалека?

Разум мой истерзан был, как перья
Снежной птицы, умерщвленной кем?
В этом доме, царстве суеверья,
Я молчал, догадкой сердца нем…

Вдруг улыбка белая на клюве
У нее расплылась, потекла…
Ум застыл, а сердце, как Везувий,
Затряслось, — и в раме два стекла

Дребезжали от его биенья,
И звенели, тихо дребезжа…
Я внимал, в гипнозе упоенья,
Хлыстиком полившего дождя.

И казалось мне, что с пьедестала
Отошла сестра кариатид
И бредет по комнатам устало,
Напевая отзвук панихид.

Вот скрипят на лестницах ступени,
Вот хрипит на ржавой меди дверь…
И в глазах лилово, — от сирени,
Иль от страха, знаю ль я теперь!..

Как нарочно, спутники безмолвны…
Где они? Не вижу. Где они?
А вдали бушуют где-то волны…
Сумрак… дождь… и молнии огни…

— Защити! Спаси меня! Помилуй!
Не хочу я белых этих уст!.. —
Но она уж близко, шепчет: «милый…»
Этот мертвый звук, как бездна, пуст…

Каюсь я, я вижу — крепнет солнце,
Все властнее вспыхивает луч,
И ко мне сквозь мокрое оконце,
Как надежда, светит из-за туч.

Все бодрей, ровней биенье сердца,
Веселеет быстро все кругом.
Я бегу… вот лестница, вот дверца, —
И расстался с домом, как с врагом.

Как кивают мне любовно клены!
Как смеются розы и сирень!
Как лужайки весело-зелены,
И тюльпанов каски набекрень!

Будьте вы, цветы, благословенны!
Да сияй вовеки солнца свет!
Только те спасутся, кто нетленны!
Только тот прощен, кто дал ответ!

Яков Петрович Полонский

Монолог

У природы — никакой цели, и если
она есть — то единственная, — быть
познанной человеком и всецело быть
им отраженной…
Гастон Пари.
Где правда, где любовь и вы, святые грезы?
Природа ли мне даст все то, что ей самой
От века не дано? Не я ль, в борьбе с глухой
Ее средой, таю в груди то страх, то слезы? —
А ей не все ль равно, что мрак, что Божий свет,
Что зло, что благо, и — страдаю ль я, иль нет!..

Природа!.. Но — она ль меня одушевляла? —
Не сам ли я ее всю жизнь одушевлял?
Не я ли цвет и звук, и красоту ей дал,
Досоздавая все, что ей недоставало.

Я верил в небеса и — жил среди чудес.
Допрашивал, — искал и — не нашел небес. —

Неслись в ночи одни пылающие комья, —
Разрозненных миров сплотившийся хаос; И падали, как дождь, обломки их; неслось
И ты, мое гнездо — земля, и был влеком я
Над бездной вечности, куда, как старый хлам,
Валилось все… века,— их блеск и фимиам.

И времени поток смывал народы, троны,
И гасли алтари и — воздымался прах;
Отчаянье одно на сумрачных крылах
Неслось навстречу мне, крича: всему законы…
Природа властвует… но у природы нет
Начал твоих, она — конец твоих сует.

Вздохнет ли океан по орнаментам зданий,
Которые в потоп слизнет он? Выси гор
Вздохнуть ли, если чернь подпишет приговор
Смертельный гению, чтоб лучших упований
Лишить твой бедный ум? И, — если не спасет
Ничто твоей души, — природа ли вздохнет?

Поэт — ожесточись…
Но если вдохновенье
И жажда истины, и этот самый вздох
Даны мне не слепой природой, — жив мой Бог!
Он — тайна и глагол, любовь и обновленье,
Отрада немощных и сила — сознавать
Весь мир таким, чтоб петь — и лучшего желать.



У природы — никакой цели, и если
она есть — то единственная, — быть
познанной человеком и всецело быть
им отраженной…
Гастон Пари.
Где правда, где любовь и вы, святые грезы?
Природа ли мне даст все то, что ей самой
От века не дано? Не я ль, в борьбе с глухой
Ее средой, таю в груди то страх, то слезы? —
А ей не все ль равно, что мрак, что Божий свет,
Что зло, что благо, и — страдаю ль я, иль нет!..

Природа!.. Но — она ль меня одушевляла? —
Не сам ли я ее всю жизнь одушевлял?
Не я ли цвет и звук, и красоту ей дал,
Досоздавая все, что ей недоставало.

Я верил в небеса и — жил среди чудес.
Допрашивал, — искал и — не нашел небес. —

Неслись в ночи одни пылающие комья, —
Разрозненных миров сплотившийся хаос;

И падали, как дождь, обломки их; неслось
И ты, мое гнездо — земля, и был влеком я
Над бездной вечности, куда, как старый хлам,
Валилось все… века,— их блеск и фимиам.

И времени поток смывал народы, троны,
И гасли алтари и — воздымался прах;
Отчаянье одно на сумрачных крылах
Неслось навстречу мне, крича: всему законы…
Природа властвует… но у природы нет
Начал твоих, она — конец твоих сует.

Вздохнет ли океан по орнаментам зданий,
Которые в потоп слизнет он? Выси гор
Вздохнуть ли, если чернь подпишет приговор
Смертельный гению, чтоб лучших упований
Лишить твой бедный ум? И, — если не спасет
Ничто твоей души, — природа ли вздохнет?

Поэт — ожесточись…
Но если вдохновенье
И жажда истины, и этот самый вздох
Даны мне не слепой природой, — жив мой Бог!
Он — тайна и глагол, любовь и обновленье,
Отрада немощных и сила — сознавать
Весь мир таким, чтоб петь — и лучшего желать.

Яков Петрович Полонский

Колыбель в горах

С чешского
(Вольный перевод)
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодые в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.— Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.

Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметные
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответные
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…

Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася, Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ее грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.

Меж утесистых гор ее хижина,
Как гнездо, что орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек Там ее мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот нянчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новые
Стрелы молний, что блещут и падают,
Мальчугана ее только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — ручонками
Бьете, смеется, болтает ножонками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением: Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как вырастет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
Вы, — пока еще дети свободные гор!»

С чешского
(Вольный перевод)
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодые в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.—

Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.

Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметные
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответные
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…

Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася,

Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ее грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.

Меж утесистых гор ее хижина,
Как гнездо, что орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек

Там ее мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот нянчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новые
Стрелы молний, что блещут и падают,
Мальчугана ее только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — ручонками
Бьете, смеется, болтает ножонками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением:

Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как вырастет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
Вы, — пока еще дети свободные гор!»

Яков Петрович Полонский

Ренегат

Зовут, паша их не слышит,—
Глядят: ренегат уж не дышит.
(Мицкевич, в пер. Берга)
По вере католик, по роду поляк,
Он принял ислам и, поборник султана,
Пошел бить славян; но тяжелая рана
Его уложила в походный барак.

С прибрежных высот на долину Моравы
Сползает пронизанный гарью туман,
И слышен гул битвы,— гул будущей славы,
Пророческий голос свободы славян…

Но бранного гула, обрызганный кровью,
Не слышит паша,— еле видит бунчук
В пыли, прислоненный к его изголовью,
Да стонет от ран и безжалостных рук…
Клянет он хирурга, дырявый и тесный
Барак свой и тщетным желаньем томим,
Чтоб в эти минуты, как ангел небесный,
Сестра милосердья ходила за ним.

И вот,— уже полночь. Мигая, чадится
Лампада, и дождь пробивается в щель,—
Паша все кого-то зовет и томится;
Но жизнь догорает, и стынет постель.

И вспомнил паша, как он верил когда-то,
Как близок ему был Страдалец-Христос;
И ужасом смерти душа в нем обята,
Так много на совести крови и слез…

Привстал он и молится: Боже распятый!
Ужели Тебе изменил я?.. О, нет!
Не против Тебя, против Руси проклятой
Восстал я, желая ей всяческих бед.

— Я принял ислам,— но в коран я не верил;
Я знаю, что небо Твое — не сераль… Нет, ради политики я лицемерил,—
Мне только врагов Твоих не было жаль…

— Схизматиков только и жег, и рубил я:
Герцеговинцев, болгар и других,—
Но к иезуитам, клянусь, снисходил я,—
Был даже в Стамбуле заступником их…

— О! чувствую, смерти рука ледяная,
Тяжелая, страшная, давит мне грудь…
Царица небесная! Дева Святая,
Мария! Приди и заступницей будь…

— Моли за меня Сына, Бога живого,
Да примет Он душу мою,— твой Христос!..
Дрожа, произнес он последнее слово
И вскрикнуть хотел… но дыханье сперлось.

Торжественной злобой сверкая, предстало
Ему, как виденье, лицо сатаны;
Огнем — его страшная сила дышала
И веяла холодом бурной волны…
И голос громовый, подобный рыканью
Голодного льва, прогремел: ты — мой сын!
Ты верно служил моему начертанью:
— «Славян больше всех истребляй, славянин».

Иди же ко мне!— Иезуитов не мало
Найдешь ты в моем христианском аду»…
И тело паши мертвым навзничь упало,—
Душа сатане отвечала: «Иду».

Зовут, паша их не слышит,—
Глядят: ренегат уж не дышит.
(Мицкевич, в пер. Берга)
По вере католик, по роду поляк,
Он принял ислам и, поборник султана,
Пошел бить славян; но тяжелая рана
Его уложила в походный барак.

С прибрежных высот на долину Моравы
Сползает пронизанный гарью туман,
И слышен гул битвы,— гул будущей славы,
Пророческий голос свободы славян…

Но бранного гула, обрызганный кровью,
Не слышит паша,— еле видит бунчук
В пыли, прислоненный к его изголовью,
Да стонет от ран и безжалостных рук…

Клянет он хирурга, дырявый и тесный
Барак свой и тщетным желаньем томим,
Чтоб в эти минуты, как ангел небесный,
Сестра милосердья ходила за ним.

И вот,— уже полночь. Мигая, чадится
Лампада, и дождь пробивается в щель,—
Паша все кого-то зовет и томится;
Но жизнь догорает, и стынет постель.

И вспомнил паша, как он верил когда-то,
Как близок ему был Страдалец-Христос;
И ужасом смерти душа в нем обята,
Так много на совести крови и слез…

Привстал он и молится: Боже распятый!
Ужели Тебе изменил я?.. О, нет!
Не против Тебя, против Руси проклятой
Восстал я, желая ей всяческих бед.

— Я принял ислам,— но в коран я не верил;
Я знаю, что небо Твое — не сераль…

Нет, ради политики я лицемерил,—
Мне только врагов Твоих не было жаль…

— Схизматиков только и жег, и рубил я:
Герцеговинцев, болгар и других,—
Но к иезуитам, клянусь, снисходил я,—
Был даже в Стамбуле заступником их…

— О! чувствую, смерти рука ледяная,
Тяжелая, страшная, давит мне грудь…
Царица небесная! Дева Святая,
Мария! Приди и заступницей будь…

— Моли за меня Сына, Бога живого,
Да примет Он душу мою,— твой Христос!..
Дрожа, произнес он последнее слово
И вскрикнуть хотел… но дыханье сперлось.

Торжественной злобой сверкая, предстало
Ему, как виденье, лицо сатаны;
Огнем — его страшная сила дышала
И веяла холодом бурной волны…

И голос громовый, подобный рыканью
Голодного льва, прогремел: ты — мой сын!
Ты верно служил моему начертанью:
— «Славян больше всех истребляй, славянин».

Иди же ко мне!— Иезуитов не мало
Найдешь ты в моем христианском аду»…
И тело паши мертвым навзничь упало,—
Душа сатане отвечала: «Иду».

Николай Карамзин

Лавиния (Осенняя повесть)

Перевод с английского

В II ч. «Детского чтения» напечатан вольный
прозаический перевод сей повести.
Кажется, что в сем новом метрическом переводе
удержано более красот подлинника; и потому можно
надеяться, что читателям будет он не неприятен.

Любезная душой, Лавиния младая,
Имела перед сим приятелей, друзей,
И счастье в день ее рожденья улыбалось.
Но вдруг лишась всего во цвете юных лет,
Лишась подпоры всей — кроме подпоры неба,
Невинности своей, — она и мать ея,
Беднейшая вдова и в старости больная,
Под кровом шалаша спокойно жизнь вели
В излучинах лесов, среди большой долины,
Уединенной тьмой густых, ветвистых древ,
Но более стыдом и скромностью укрыты.
Оставя свет, они хотели избежать
Презрения людей, и ветреных и гордых,
Которые в бедах невинность не щадят.
Они питались там почти единым даром
Простого Естества, подобно птицам тем,
Которые свои приятнейшие песни
В забаву пели им; — довольны были всем,
Не думая о том, чем завтра им питаться.
Сколь роза на заре бывает ни свежа,
Когда листы ее окроплены росою,
Лавиния была свежее розы сей.
Как лилия, как снег, лежащий на Кавказе,
Была она чиста. В очах ее всегда
Достоинства души кротчайшие сияли —
Все влажные лучи ее прекрасных глаз,
Потупленных всегда, в цветы рекой лилися.
Когда же мать ее рассказывала ей,
Чем некогда судьба коварная им льстила,
Она, внимая ей, задумчива была,
И слезы у нее в глазах светло блистали,
Как росная звезда сияет ввечеру.
Приятность Естества, размеренная стройно,
Блистала в ней везде, во всех ее частях,
Скрываемых от глаз одеждою простою,
Которая была превыше всех убранств.
Любезности чужда вся помощь украшений,
И без прикрас она прекраснее всегда.
Не мысля о красе, была она красою,
Сокрытою в лесах дремучих и больших.
Как в недрах пустоты седого Апеннина,
Под тению бугров, рассеянных кругом,
Восходит юный мирт, неведомый всем людям,
И сладкую воню во всю пустыню льет, —
Лавиния цвела сим образом во мраке,
Не зримая никем. Но некогда пошла
Понужде хлеб сбирать на поле к Палемону, —
С улыбкой на устах, с терпением в душе.
Все жители села гордились Палемоном.
Он был богат и добр и вел простую жизнь
Счастливейших веков, в аркадских нежных песнях
Воспетых издавна, — жизнь сих невинных дней,
Когда неведом был еще обычай зверской,
И тот по моде жил, кто жил по Естеству.
Гуляя по полям и мысль свою вперяя
В осенни красоты, он вдруг увидел там
Лавинию в трудах, которая не знала
Всей силы своея, и, застыдясь, тотчас
Укрылась от него. Он прелести увидел,
Но только третью часть сокрытых от него
Смирением ее. Почувствовал он в сердце
Невинную любовь, не зная сам того.
Ему был страшен свет, которого насмешку
Едва ли философ решится презирать.
Избрать в супруги ту, которая сбирает
Понужде хлеб в полях! — Он так вздыхал в себе:
«Как жалко, что она, быв так нежна, прекрасна,
Быв в чувствах столь жива, являя доброту,
Столь редкую в других, — готовится в объятья
Кого-нибудь из сих суровых поселян!
Она сходна лицом с фамилией Акаста…
Приводит мне на мысль виновника всех благ
Моих счастливых дней, лежащего во прахе.
Его земля и дом — цветущая семья —
Всё вдруг разорено. Я слышал, что сокрылась
Жена и дочь его в дремучие леса,
Чтоб им не видеть сцен своей счастливой жизни,
Которые могли б умножить их печаль,
Унизить гордость их; но тщетен был мой поиск.
О, если б это дочь была его!..
Мечта!»
Когда же, расспросив ее о всем подробно,
Узнал, что друг его, сей щедрый друг Акаст,
Был точно ей отец, — как выразить все страсти,
Которые в душе его восстали вдруг
И трепетный восторг всем нервам сообщили?
Вдруг искра, быв пред сим скрываема в душе,
Свободно, смело там во пламя превратилась.
Осматривав ее с огнем любви, он вдруг
Слезами залился… Любовь, и благодарность,
И жалость извлекли сии потоки слез.
Смещаясь, — устрашась внезапности сих знаков, —
Прекраснее еще была она в тот час.
Так страстный Палемон, и купно справедливый,
Излил души своей священнейший восторг:
«Ты друга моего любезнейшая отрасль?
Та, кою тщетно я, покоя не имев,
Везде, везде искал?.. О небо! та, конечно.
В сей кротости твоей Акастов образ зрю —
И каждый взор его — черты его все живы —
Но всем нежнее ты. Краснейшая весны!
О ты, единый цвет, оставшийся от корня,
Который воспитал всё счастие мое!
Скажи мне, где, в какой пустыне ты питалась
Лучом любви небес, столь щедрых для тебя,
С такою красотой расцветши, распустившись,
Хотя суровый ветр, дождь бурный нищеты
На нежность лет твоих всей силой устремлялись?
Позволь же мне теперь тебя пересадить
На лучший слой земли, где луч весенний солнца
И тихий дождь лиют щедрейшие дары!
Будь сада моего отличной красотою!
Пристойно ли тебе, рожденной от того,
Кто житницы свои, наполненные хлебом,
Отверстые для всех, считал еще ничем,
Кто был отцом сих сел, — сбирать изверг на нивах,
Доставшихся мне в дар от милости его?
Ах! выбрось же сию постыдную безделку
Из рук, не для снопов созданных Красотой!
Поля и господин твоими ныне будут,
Любезная моя, когда захочешь ты
Умножить те дары, которыми осыпал
Меня твой щедрый дом, дав мне драгую власть
Устроить часть твою, тебя счастливой сделать».
Тут юноша умолк; но взор его являл
Святый триумф души, вкушавшей благодарность,
Любовь и сладкий мир, божественно взнесясь
Превыше всех утех души обыкновенной.
Ответа он не ждал. Быв тронута его
Сердечной красотой, в прелестном беспорядке,
Румянцем нежным щек, она сказала: да!
Потом тотчас пошла к родительнице с вестью,
Грустившей о судьбе Лавинии своей,
Считавшей всякий миг. Услыша, изумяся,
Не смела верить ей; и радость вдруг влилась
В увядшие ее сосуды хладной крови —
Слабевшей жизни луч со блеском осветил
Ее вечерний час. Она была в восторге
Не менее самой счастливейшей четы,
Которая цвела в блаженстве нежном долго,
Воспитывая чад любезных, милых всем —
Подобно ей самой — и бывших красотою
Всей тамошней страны.

Адам Мицкевич

Бедуин

Как резвый челн по зыби голубой
Скользит, от берега роднаго убегая,
И лебедем несется над волной,
Трепещущим веслом морскую грудь лаская, —
Так бедуин из гор с конем своим летит
В пустынную, безбрежную свободу,
И конская нога в волнах песка шипит,
Как сталь каленая, опущенная в воду.
Уже плывет мой конь среди пучин сухих
И грудью, как дельфин, разрезывает их.
Мы все быстрей летим стрелою…
След исчезает за конем…
Все выше, выше…. пыль за мною
Встает клубящимся столбом.
Как туча, черный конь среди степных полян,
Звезда с чела его денницею сияет,
Волнистой гривою играет ураган,
А белых ног полет, как молния, сверкает.
Конь белоногий мой, лети!
Леса и горы, прочь с пути!
Напрасно пальма, зеленея,
Зовет в приют прохладный свой:
Промчался мимо на коне я,
И вот она уже за мной
В глуби оазиса осталася далеко
И, листьями шумя, задумалась глубоко.
Пустыни страж немой, вот диких скал гранит;
С зловещей думою он на меня глядит,
Копыт последние удары повторяя,
И слышится за мной угроза роковая:
«Куда, безумец, полетел!
Там от полдневных жгучих стрел
Не сыщешь в помощь ничего ты,
Тебя не ждут там ни наметы,
Ни пальм зеленая краса,
Один шатер там—небеса,
Одне лишь скалы там сухия,
Да в небе звезды кочевыя….»
Угрозы тщетны!… Ускакал
Я вдаль с двойною быстротою.
Смотрю, а ряд угрюмых скал
Уже вдали, вдали за мною.
Оне назад бегут толпой,
Одна скрываясь за другой.
Вот коршун, обольщен угрозой роковою,
Уверен, что ездок его добычей стал,
И, крылья распустив в погоню, надо мною
Зловещий черный круг он трижды описал
И каркнул: «чую ваши трупы!
И вонь, и всадник, как вы глупы!
Путь ищет здесь ездок шальной,
А вонь травы в сухой пустыне….
Напрасен труд ваш будет ныне:
Кто раз попал сюда, тот мой!
Здесь по пути лишь вихорь бродит,
След унося в песках степей,
А этот луг не для коней:
Лишь острый клюв здесь корм находит,
Одни лишь трупы здесь гниют,
Лишь коршуны кочуют тут….»
Сжав когти черные, злорадно он взглянул,
И взорами впились мы трижды око в око.
Кто ж оробел? Не я, а коршун! И высоко
Взвился, когда майдан я грозно натянул….
Вот он уже за мной далеко в небе реет,
Вот в воздухе повис чуть видимым пятном….
Вон с воробья уж стал…. вон мушкою чернеет —
И утонул совсем в пространстве голубом….
Конь белоногий мой, лети!
Прочь, скалы, коршуны, с пути!
Вон туча в небесах на солнце набежала
И гонится за мной белеющим крылом….
Как я лечу в степи, так в небе голубом
Она лететь кичливо возмечтала.
И вот она повисла надо ивой
С своей угрозой роковой:
«Куда, безумный, он несется!
Там жажда грудь ему спалит,
Там жгучий зной безбрежно льется
И дождь главы не окропит.
Ручей, журча, не орошает
Безплодную пустыню ту,
И росу ветер поглощает,
Хватая жадно на лету….»
Угрозы тщетныя! Лечу я все быстрей!
А туча стелется все ниже надо мною,
С минутой каждою тяжеле и слабей,
И падает в безсильи над скалою.
С презрением назад бросаю гордый взгляд, —
И вот она уже вдали на небосклоне….
Я знаю, что у ней сокрыто в гневном лоне!…
Вот побагровела и, выпустивши яд,
Вся желчью зависти облившись, обозлилась
И, почернев, как труп, с стыдом в горах укрылась….
Конь белоногий мой, лети!
Прочь, тучи, коршуны, с пути!
Теперь вокруг обвел я взором:
Лишь степь и небо без конца
Безбрежным стелются простором.
И нет за мной уже гонца!
Природу чары сна обемлют,
Здесь ни следа стопы людской,
Стихии безмятежно дремлют,
Как звери в тишине лесной,
Что не боятся человека,
Его не видевши от века.
Но, Боже! Я в песках безжизненной страны
Не первый!… Вон вдали толпа людей мелькает….
В засаде ли сидит, добычи ль ожидает?
И кони, и они—все страшной белизны!…
Я мчусь на них—стоят…. кричу им—нет ответа,
И в каждом узнаю изсохшаго скелета!…
Верблюдов остовы с костями седоков….
То—старый караван, из глубины песков
Разрытый вихрями, в лучах дневнаго света.
И вот, из впадин их глазных,
Из челюстей изсохших их,
Крутясь, песок бежит струею,
Шумя с угрозой предо мною:
«Куда, безумный бедуин!
Там ураган царит один!…»
Прочь! Я вперед лечу стрелою!
Конь белоногий мой, лети!
Скелеты, вихри, прочь с пути!
Вот дикий ураган, могучей силы полн,
Свободный сын степей, пришел и в отдаленьи
Остановил свой бег среди песчаных волн
И дико засвистал, крутясь в недоуменьи:
«Какой из вихрей там, братишка младший мой,
Мои владения так дерзко помирает?
А сам ничтожен так и низко так летает….»
Свирепо зарычал он, топнувши ногой…
И вся Аравия вокруг затрепетала,
Но, увидав, что я не оробел ни мало,
Он хлынул на меня песчаною горой,
Стал, как дракон, меня на части рвать когтями,
Валил могучими крылами,
Дыханьем огненным палил,
В песчаных недрах зарывая,
С земли срывал, об землю бил,
Горами пыли засыпая….
Но я в борьбе не уступал
С его сыпучими волнами,
Песчаный стан четвертовал
И грыз неистово зубами….
Из рук моих хотел он взвиться в небеса,
Да нет!… Не вырвался!…. Напрасныя усилья!
И вот дождем песку со скал он полился
И пал у ног моих, как труп, свернувши крылья….
Как сладко отдохнуть! В звездам возвел я взгляд.
И звезды все блестящими очами
На одного меня с высот небес глядят,
И кроме некого им озарить лучами!
Как вольно дышет грудь, отрадою полна!
В ней нега разлита, всего меня волнуя,
Как будто бы во всей Аравии могу я
Воздушный океан теперь испить до дна!…
Как сладко погрузить в простор безбрежный око
Так далеко и так глубоко!…
И рвется дальше, дальше взор
За безпредельный кругозор!…
Как я раскрыл мои обятия широко!
Как будто небо все до запада с востока
Я обнял…. а мечта парит, легка, светла,
Все выше к небесам, и, словно как пчела,
Что, жало погрузив, все силы изливает,
Так с мыслью и душа в безбрежность улетает!…

Николай Алексеевич Некрасов

Уныние

И

Сгорело ты, гнездо моих отцов!
Мой сад заглох, мой дом бесследно сгинул,
Но я реки любимой не покинул.
Вблизи ее песчаных берегов
Я и теперь на лето укрываюсь
И, отдохнув, в столицу возвращаюсь
С запасом сил и ворохом стихов.
Мой черный конь, с Кавказа приведенный,
Умен и смел,— как вихорь он летит,
Еще отцом к охоте приученный,
Как вкопанный при выстреле стоит.
Когда Кадо бежит опушкой леса
И глухаря нечаянно спугнет,
На всем скаку остановив Черкеса,
Спущу курок — и птица упадет.

ИИ

Какой восторг! За перелетной птицей
Гонюсь с ружьем, а вольный ветер нив
Сметает сор, навеянный столицей,
С души моей. Я духом бодр и жив,
Я телом здрав. Я думаю… мечтаю…
Не чувствовать над мыслью молотка
Я не могу, как сильно ни желаю,
Но если он приподнят хоть слегка,
Но если я о нем позабываю
На полчаса,— и тем я дорожу.
Я сам себя, читатель, нахожу,
А это все, что нужно для поэта.
Так шли дела; но нынешнее лето
Не задалось: не заряжал ружья
И не писал еще ни строчки я.

ИИИ

Мне совестно признаться: я томлюсь,
Читатель мой, мучительным недугом.
Чтоб от него отделаться, делюсь
Я им с тобой: ты быть умеешь другом,
Довериться тебе я не боюсь.
Недуг не нов (но сила вся в размере),
Его зовут уныньем; в старину
Я храбро с ним выдерживал войну
Иль хоть смягчал трудом, по крайней мере,
А нынче с ним не оберусь хлопот.
Быть может, есть причина в атмосфере,
А может быть, мне знать себя дает,
Друзья мои, пятидесятый год.

ИV

Да, он настал — и требует отчета!
Когда зима нам кудри убелит,
Приходит к нам нежданная забота
Свести итог… О юноши! грозит
Она и вам, судьба не пощадит:
Наступит час рассчитываться строго
За каждый шаг, за целой жизни труд,
И мстящего, зовущего на суд
В душе своей вы ощутите бога.
Бог старости - неумолимый бог.
(От юности готовьте ваш итог!)

V

Приходит он к прожившему полвека
И говорит: «Оглянемся назад,
Поищем дел, достойных человека…»
Увы! их нет! одних ошибок ряд!
Жестокий бог! он дал двойное зренье
Моим очам; пытливое волненье
Родил в уме, душою овладел.
«Я даром жил, забвенье мой удел,—
Я говорю, с ним жизнь мою читая,—
Прости меня, страна моя родная:
Бесплоден труд, напрасен голос мой!»
И вижу я, поверженный в смятенье,
В случайности несчастной — преступленье,
Предательство в ошибке роковой…



Измученный, тоскою удрученный,
Жестокостью судьбы неблагосклонной
Мои вины желаю обяснить,
Гоню врага, хочу его забыть,
Он тут как тут! В любимый труд, в забаву —
Мешает он во все свою отраву,
И снова мы идем рука с рукой.
Куда? увы! опять я проверяю
Всю жизнь мою,— найти итог желаю,—
Угодно ли последовать за мной?

VИИ

Идем! Пути, утоптанные гладко,
Я пренебрег, я шел своим путем,
Со стороны блюстителей порядка
Я, так сказать, был вечно под судом.
И рядом с ним — такая есть возможность! —
Я знал другой недружелюбный суд,
Где трусостью зовется осторожность,
Где подлостью умеренность зовут.
То юношества суд неумолимый.
Меж двух огней я шел неутомимый.
Куда пришел? Клянусь, не знаю сам,
Решить вопрос предоставляю вам.

VИИИ

Враги мои решат его согласно,
Всех меряя на собственный аршин,
В чужой душе они читают ясно,
Но мой судья — читатель-гражданин.
Лишь в суд его храню слепую веру.
Суди же ты, кем взыскан я не в меру!
Еще мой труд тобою не забыт,
И знаешь ты: во мне нет сил героя,—
Тот не герой, кто лавром не увит
Иль на щите не вынесен из боя,—
Я рядовой (теперь уж инвалид)…

ИX

Суди, решай! А ты, мечта больная,
Воспрянь и, мир бесстрашно облетая,
Мой ум к труду, к покою возврати!
Чтоб отдохнуть душою не свободной,
Иду к реке — кормилице народной…
С младенчества на этом мне пути
Знакомо все… Знакомой грусти полны
Ленивые, медлительные волны…
О чем их грусть?.. Бывало, каждый день
Я здесь бродил в раздумье молчаливом
И слышал я в их ропоте тоскливом
Тоску и скорбь попутных деревень…

X

Под берегом, где вечная прохлада
От старых ив, нависших над рекой,
Стоит в воде понуренное стадо,
Над ним шмелей неутомимый рой,
Лишь овцы рвут траву береговую,
Как рекруты острижены вплотную.
Не весел вид реки и берегов.
Свистит кулик, кружится рыболов,
Добычу карауля как разбойник;
Таинственно снастями шевеля,
Проходит барка; виден у руля
Высокий крест: на барке есть покойник…



Чу! конь заржал. Трава кругом на славу
Но лошадям не весело пришлось,
И, позабыв зеленую атаву,
Под дым костра, спасающий от ос,
Сошлись они, поникли головами
И машут в такт широкими хвостами.
Лишь там, вдали, остался серый конь.
Он не бежит проворно на огонь,
Хоть и над ним кружится рой докучный,
Серко стоит понур и недвижим.
Несчастный конь, ненатурально тучный!
Ты поражен недугом роковым!

XИИ

Я подошел: алела бугорками
По всей спине, усыпанной шмелями,
Густая кровь… струилась из ноздрей…
Я наблюдал жестокий пир шмелей,
А конь дышал все реже, все слабей.
Как вкопанный стоял он час — и боле
И вдруг упал. Лежит недвижим в поле…
Над трупом солнца раскаленный шар,
Да степь кругом. Вот с вышины спустился
Степной орел; над жертвой покружился
И царственно уселся на стожар.
В досаде я послал ему удар,
Спугнул его, но он вернется к ночи
И выклюет ей острым клювом очи…

XИИИ

Иду на шелест нивы золотой.
Печальные, убогие равнины!
Недавние и страшные картины,
Стесняя грудь, проходят предо мной.
Ужели бог не сжалится над нами,
Сожженных нив дождем не оживит
И мельница с недвижными крылами
И этот год без дела простоит?

XИV

Ужель опять наградой будет плугу
Голодный год?... Чу! женщина поет!
Как будто в гроб кладет она подругу.
Душа болит, уныние растет.
Народ! народ! Мне не дано геройства
Служить тебе, плохой я гражданин,
Но жгучее, святое беспокойство
За жребий твой донес я до седин!
Люблю тебя, пою твои страданья,
Но где герой, кто выведет из тьмы
Тебя на свет?.. На смену колебанья
Твоих судеб чего дождемся мы?..

XV

День свечерел. Томим тоскою вялой,
То по лесам, то по лугу брожу.
Уныние в душе моей усталой,
Уныние — куда ни погляжу.
Вот дождь пошел и гром готов уж грянуть,
Косцы бегут проворно под шатры,
А я дождем спасаюсь от хандры,
Но, видно, мне и нынче не воспрянуть!
Упала ночь, зажглись в лугах костры,
Иду домой, тоскуя и волнуясь,
Беру перо, привычке повинуясь,
Пишу стихи и,— недовольный, жгу.
Мой стих уныл, как ропот на несчастье,
Как плеск волны в осеннее ненастье
На северном пустынном берегу…