Какое желтых роз значенье?
Любовь с досадою в борьбе,
Досада — для любви мученье,
Любить и портить кровь себе.
Как песенка моя понравилась Лилете,
Она ее — ну целовать!
Эх, други! тут бы ей сказать:
«Лилета, поцелуй весь песенник в поэте!»
Апреля в первый день обман,
Забава общая в народе,
На выдумки лукавить дан,
Нагая правда в нем не в моде,
И всё обманом заросло
Апреля в первое число.Одни шлют радостную весть,
Друзей к досаде утешают,
Другие лгут и чем ни есть
Друзей к досаде устрашают.
Лукавство враки принесло
Апреля в первое число.На что сей только день один
Обмана праздником уставлен?
Без самых малых он причин
Излишне столько препрославлен,
Весь год такое ремесло,
Так целый год сие число.
Жениться хорошо, да много и досады.
Я слова не скажу про женские наряды:
Кто мил, на том всегда приятен и убор;
Хоть правда, что при том и кошелек неспор.
Всего несноснее противные советы,
Упрямые слова и спорные ответы.
Пример нам показал недавно мужичок,
Которого жену в воде постигнул рок.
Он, к берегу пришед, увидел там соседа:
Не усмотрел ли он, спросил утопшей следа.
Сосед советовал вниз берегом идти:
Что быстрина туда должна ее снести.
Но он ответствовал: «Я, братец, признаваюсь,
Что век она жила со мною вопреки;
То истинно теперь о том не сомневаюсь,
Что, потонув, она плыла против реки».
Что сердце? Лань. А ты стрелок, царевна.
Но мне не пасть от полудетских рук,
И, промахнувшись, горестно и гневно
Ты опускаешь неискусный лук.
И целый день обиженная бродишь
Над озером, где ветер и камыш,
И резвых игр, как прежде, не заводишь,
И песнями подруг не веселишь.
А день бежит, и доцветают розы
В вечерний, лунный, в безысходный час,—
И, может быть, рассерженные слезы
Готовы хлынуть из огромных глаз.
а.
Как редко плату получает
[В<еликой> д<обрый> чел<овек>
< >
в кой-то век
———
За все заботы и досады
(И то дивиться всякий рад!)
Берет достойные награды
Или достоин сих наград.
б. Другой вариант прочтения:
И
Получит то чего он стоит
Иль стоит то, что получил
ИИ
Как редко [плату получает]
[В<еликий> д<обрый> чел<овек>]
в какой то век
ИИИ
За все заботы и досады
(И то дивиться всякий рад)7
Берет достойную награду
Или достоин сих наград
Апреля в перьвый день обман.
Забава общая в народе,
На выдумки лукавить дан,
Нагая правда в нем не в моде,
И все обманом заросло,
Апреля в перьвое число.
Одни шлют радостную весть,
Друзей к досаде утешают,
Другия лгут и чем ни есть,
Друзей к досаде устрашают:
Лукавство враки принесло,
Апреля в перьвое число.
На что сей только день один
Обмана праздником уставлен?
Без самых малых он притчин,
Излишно столько препрославлен!
Весь год такое ремесло;
Так целый год сие число.
Мне скулы от досады сводит:
Мне кажется который год,
Что там, где я, — там жизнь проходит,
А там, где нет меня, — идет!
А дальше — больше, каждый день я
Стал слышать злые голоса:
"Где ты — там только наважденье,
Где нет тебя — все чудеса.
Ты только ждешь и догоняешь,
Врешь и боишься не успеть,
Смеешься меньше ты и, знаешь,
Ты стал разучиваться петь!
Как дым твои ресурсы тают,
И сам швыряешь все подряд, -
Зачем? Где ты — там не летают,
А там, где нет тебя, — парят."
Я верю крику, вою, лаю,
Но все-таки, друзей любя,
Дразнить врагов я не кончаю,
С собой в побеге от себя.
Живу, не ожидая чуда,
Но пухнут жилы от стыда, -
Я каждый раз хочу отсюда
Сбежать куда-нибудь туда.
Хоть все пропой, протарабань я,
Хоть всем хоть голым покажись -
Пустое все, — здесь — прозябанье,
А где-то там — такая жизнь!..
Фартило мне, Земля вертелась,
И, взявши пары три белья,
Я — шасть — и там! Но вмиг хотелось
Назад, откуда прибыл я.
Детина молодой, задумавши жениться,
Об этом рассудил у старика спроситься,
Какую он жену ему присудит взять.
«Я, право, сам, дружок, не знаю,
Какой тебе совет подать.
Я вот как рассуждаю:
С которой стороны ни станешь разбирать,
Весьма легко случится
В женитьбе ошибиться.
Какую хочешь ты, чтоб за тебя пошла?
Красавица ль тебе, богатая ль мила,
Иль знатного отца чтоб дочь она была?
Какая для тебя по мыслям? я не знаю.
Да вот ученую еще я позабыл».
— «Не то ведь, старичок, чего я знать желаю.
Я для того тебя спросил,
Какую взять жену решиться,
Чтоб без досады с ней и без хлопот ужиться».
— «А если так, то знай: какую ни возьмешь,
Досады и хлопот с женою не минешь».
Все меры превзошла теперь моя досада.
Ступайте, фурии, ступайте вон из ада,
Грызите жадно грудь, сосите кровь мою!
В сей час, в который я терзаюсь, вопию,
В сей час среди Москвы «Синава» представляют
И вот как автора достойно прославляют:
«Играйте, — говорят, — во мзду его уму,
Играйте пакостно за труд назло ему!»
Сбираются ругать меня враги и други.
Сие ли за мои, Россия, мне услуги?
От стран чужих во мзду имею не сие.
Слезами я кроплю, Вольтер, письмо твое.
Лишенный муз, лишусь, лишуся я и света.
Екатерина, зри! Проснись, Елисавета!
И сердце днесь мое внемлите вместо слов!
Вы мне прибежище, надежда и покров;
От гроба зрит одна, другая зрит от трона:
От них и с небеси мне будет оборона,
О боже, видишь ты, колика скорбь моя,
Зришь ты, в коликом днесь отчаянии я,
Терпение мое преходит за границы,
Избави ею днесь от варварских мя рук
И от гонителей художеств и наук!
Невежеством они и грубостию полны.
О вы, кропящие Петрополь невски волны,
Сего ли для, ах, Петр храм музам основал.
Я суетно на вас, о музы, уповал!
За труд мой ты, Москва, меня увидишь мертва:
Стихи мои и я наук злодеям жертва.
Змея Юпитера просила.
Чтоб голос дать ей соловья.
«А то уж», говорит: «мне жизнь моя постыла.
Куда ни покажуся я,
То все меня дичатся,
Кто послабей;
А кто меня сильней,
Дай бог от тех живой убраться.
Нет, жизни этакой я боле не снесу;
А если б соловьем запела я в лесу,
То, возбудя бы удивленье,
Снискала бы любовь и, может быть, почтенье.
И стала бы душой веселых я бесед».
Исполнил Юпитер Змеи прошенье;
Шипенья гнусного пропал у ней и след.
На дерево всползя, Змея на нем засела,
Прекрасным соловьем Змея моя запела,
И стая, было, птиц отвсюду к ней подсела;
Но, возряся в певца, все с дерева дождем.
Кому понравится такой прием?
«Ужли вам голос мой противен?»
В досаде говорит Змея.
«Нет», отвечал скворец: «он звучен, дивен,
Поешь, конечно, ты, не хуже соловья;
Но, признаюсь, в нас сердце задрожало,
Когда увидели твое мы жало:
Нам страшно вместе быть с тобой.
Итак, скажу тебе, не для досады:
Твоих мы песен слушать рады —
Да только ты от нас подале пой».
Другим печальный стих рождает стихотворство,
Когда преходит мысль восторгнута в претворство,
А я действительной терзаюся тоской:
Отъята от меня свобода и покой.
В сей злой, в сей злейший час любовь, мой друг, тревожит,
И некий лютый гнев сие смятенье множит.
Лечу из мысли в мысль, бегу из страсти в страсть,
Природа над умом приемлет полну власть;
Но тщетен весь мой гнев: ее ли ненавижу?!
Она не винна в том, что я ее не вижу,
Сержуся, что не зрю! Но кто виновен тем?!
Причина мне случай в несчастии моем.
Напрасно на нее рождается досада;
Она бы всякий час со мной быть купно рада.
Я верен ей, но что имею из того?!
Я днесь от беспокойств терпенья моего,
Лишенный всех забав, ничем не услаждаюсь,
Стараюсь волен быть и больше побеждаюсь,
В отчаяньи, в тоске терпя мою беду,
С утра до вечера покойной ночи жду,
Хожу, таская грусть чрез горы, долы, рощи,
И с нетерпением желаю темной нощи,
Брожу по берегам и прехожу леса,
Нечувственна земля, не видны небеса.
Повсюду предо мной моей любезной очи,
Одна она в уме. Дождався тихой ночи,
Глаза хочу сомкнуть во тихие часы,
Сомкну, забудуся. Но, ах! ея красы
И очи сомкнуты сквозь веки проницают
И с нежностью мое там имя восклицают.
Проснувся, я ловлю ея пустую тень
И, осязая мрак, желаю, чтоб был день.
Лишася сладка сна и мояся слезами,
Я суетно ищу любезную глазами.
Бегу во все страны, во всех странах грущу,
Озлюсь и стану полн лютейшия досады,
Но только вспомяну ея приятны взгляды,
В минуту, я когда сержусь, как лютый лев,
В нежнейшую любовь преходит пущий гнев.
Я зрел во сне, что будто умер я;
Душа, не слыша на себе оков
Телесных, рассмотреть могла б яснее
Весь мир — но было ей не до того;
Боязненное чувство занимало
Ее; я мчался без дорог; пред мною
Не серое, не голубое небо
(И мнилося, не небо было то,
А тусклое, бездушное пространство)
Виднелось; и ничто вокруг меня
Различных теней кинуть не могло,
Которые по нем мелькали;
И два противных диких звуков,
Два отголоска целыя природы,
Боролися — и ни один из них
Не мог назваться побежденным. Страх
Припомнить жизни гнусные деянья
Иль о добре свершенном возгордиться
Мешал мне мыслить; и летел, летел я
Далёко без желания и цели —
И встретился мне светозарный ангел;
И так, сверкнувши взором, мне сказал:
«Сын праха, ты грешил — и наказанье
Должно тебя постигнуть, как других;
Спустись на землю — где твой труп
Зарыт; ступай и там живи, и жди,
Пока придет Спаситель, — и молись…
Молись — страдай… и выстрадай прощенье…»
И снова я увидел край земной;
Досадой вид его меня наполнил,
И боль душевных ран, на краткий миг
Лишь заглушённая боязнью, с новой силой
Огнем отчаянья возобновилась;
И (странно мне), когда увидел ту,
Которую любил так сильно прежде,
Я чувствовал один холодный трепет
Досады горькой — и толпа друзей
Ликующих меня не удержала,
С презрением на кубки я взглянул,
Где грех с вином кипел, — воспоминанье
В меня впилось когтями, — я вздохнул,
Так глубоко, как только может мертвый, —
И полетел к своей могиле. Ах!
Как беден тот, кто видит наконец
Свое ничтожество и в чьих глазах
Все для чего трудился долго он,
На воздух разлетелось…
И я сошел в темницу, узкий гроб,
Где гнил мой труп, — и там остался я;
Здесь кость была уже видна — здесь мясо
Кусками синее висело — жилы там
Я примечал с засохшею в них кровью…
С отчаяньем сидел я и взирал,
Как быстро насекомые роились
И поедали жадно свою пищу;
Червяк то выползал из впадин глаз,
То вновь скрывался в безобразный череп,
И каждое его движенье
Меня терзало судорожной болью.
Я должен был смотреть на гибель друга,
Так долго жившего с моей душою,
Последнего, единственного друга,
Делившего ее земные муки, —
И я помочь ему желал — но тщетно —
Уничтоженья быстрые следы
Текли по нем — и черви умножались;
Они дрались за пищу остальную
И смрадную сырую кожу грызли,
Остались кости — и они исчезли;
В гробу был прах… и больше ничего…
Одною полон мрачною заботой,
Я припадал на бренные останки,
Стараясь их дыханием согреть…
О сколько б я тогда отдал земных
Блаженств, чтоб хоть одну — одну минуту
Почувствовать в них теплоту.— Напрасно,
Они остались хладны — хладны, как
презренье!..
Тогда я бросил дикие проклятья
На моего отца и мать, на всех людей, —
И мне блеснула мысль (творенье ада):
Что если время совершит свой круг
И погрузится в вечность невозвратно,
И ничего меня не успокоит.
И не придут сюда просить меня?..
— И я хотел изречь хулы на небо —
Хотел сказать: …
Но голос замер мой — и я проснулся.
И.
Раз, — юноша пылкий, — в вакханку влюбясь,
Я за город шел с ней в полуденный час;
Тирс, хмелем повитый, ласкал ей плечо;
Вакханка шла с пляски, дыша горячо…
Но не усталость ей грудь волновала,
Глаза были влажны, — улыбка блуждала.
ИИ.
Зефир волосами вакханки играл…
Прохлады ища, я шаги замедлял…
Лес тенью одел нас. Казалось, сама
Вакханка глазами искала холма…
Как вдруг нас подметил сатир и, скачками,
Догнал, и прилег, и пополз за кустами.
ИИИ.
В досаде — я к морю, где пели валы
У ската песчаного знойной скалы,—
Там, к солнцу ревнуя, — весь трепет и пыл,—
Я грудь ее тенью моей заслонил:
Вдруг вижу, сатир на уступе лесистом
Уселся, — и пыл мой приветствует свистом.
ИV.
В досаде — я в горы, где мрамор, плющом
Повитый, местами отмечен резцом,—
Пещера была там, и маки цвели…
Вакханка бледнела… уста ее жгли…
Глаза ее меркли… вдруг, слышу, — затопал
Сатир и, открыв нас, в ладоши захлопал.
V.
«Чем этого бога в восторг я привел?
Нет! полно!» — сказал я, взволнован и зол, —
«Не время нам нежиться! полно шутить,
Убью, если нечем иным отомстить!»
Вакханка меня обхватила руками
И шепчет мне: «пусть он хохочет над нами!»
VИ.
— «Но эта насмешка мне кровь леденит,
Я камень схвачу, — и он будет убит!».
— «Постой! он задорен, хитер и силен,
Я драки люблю, — но с ним бой неравен,
Пусти! я пойду — и шепну лишь словечко,
Уйдет он, и будет смирен, как овечка.»
VИИ.
И встала нагая вакханка, у ног
Моих покидая измятый венок,
И вышла на солнце. Сатир ее ждал,
Ей, зубы оскалив, лукаво мигал;
Она ему на ухо что-то сказала,
И тирс уронила, и с ним побежала.
VИИИ.
Глазам я не верил, как будто во сне…
Я к ней; — но она обернулась ко мне
И, громко смеясь, закричала: «прощай!
Не вынес ты смеха, — теперь догоняй!»
И в гневе, проклятье пославши Зевесу,
Я тирс ее поднял и бросился к лесу.
ИX.
Я видел, как обнял он цепкой рукой
Веселой изменницы стан молодой,
Как белые ноги вакханки моей
Козлиных прыжков его были резвей,
Как, взвизгнув, она за рога уцепилась,
И вдруг на спине у него очутилась.
X.
И, в брод, там, где в пену свалился утес,
Весь в брызгах, скача, он вакханку понес.
За ними стремглав прибежал я к реке… —
Копыто сатира увязло в песке…
Я тирс в него бросил, — тирс в сучьях повиснул…
Он вверх побежал и, дразня меня, свистнул.
XИ.
И, с торжеством мне махнувши рукой,
Вакханка исчезла с ним в чаще лесной.
Вернулся мой ум, я как вкопанный стал:
«Спасибо за первый урок!» — закричал…
И крик мой, в лесу повторяемый эхом,
Вдали мне откликнулся бешеным смехом.
Дни зимния прошли, на пастве нет мороза,
Выходит из пучка едва прекрасна роза,
Едва зеленостью покрылися леса,
И обнаженныя оделись древеса,
Едва очистились, по льдам, от грязи воды,
Зефиры на луга, пастушки в короводы.
Со Меланидой взрос Акант с ней быв всегда,
Да с ней не говорил любовно никогда;
Но вдруг он некогда нечаннно смутился,
Не зная сам тово: что ею он прельстился.
Сбираясь многи дни к победе сей Ерот:
На крыльях ветра он летел во коровод.
К тому способствует ему весна и Флора,
А паче Грации и с ними Терпсихора.
И как в очах огонь любовный заблистал,
Пастушки своея Акант чужаться стал.
На все он спросы ей печально отвечает:
Вседневно ето в нем пастушка примечает,
И после на нево сердиться начала.
Какую я тебе причину подала,
И чем перед тобой я ныне провинилась,
Что вся твоя душа ко мне переменилась?
Несмелый ей Акант то таинство таит.
Нет, нет, скажи, она упорно в том стоит,
Коль я тебе скажу; так будучи ли безспорна.
Колико ты теперь во спросе сем упорна?
Не то ли? Некогда, не помню в день какой,
Собачку я твою ударила рукой
Как бросяся она ягненка испугала?
Вить етим я тебя Акант не обругала,
Могло ль бы то смутить досадою меня,
И стал ли б от того крушиться я стеня!
Или что зяблицу твою взяла во клетке.
Которая была повешена на ветке?
Владей ты зяблицей: и, то прощаю я;
На что и клетка мне и зяблица моя?
Внимай ты таинство; да только не сердися:
А паче и того, внимай и не зардися.
Молчи! Ты хочешь мне сказати о любви.
Тобой пылает огнь во всей моей крови.
Не кажет пастуху за ето гневна вида,
Хотя и прочь пошла вздохнувша Меланида.
Тих вечор наступил, вечорняя заря,
Багрила небеса над рощами горя;
Лучи пылающа светила не сияли,
И овцы вшедшия в загоны не блеяли:
Аканта жар любви к красавице ведет:
Наполнен он туда надеждою идет:
Как речка быстрая по камешкам крутится,
И резко бегучи играюща катится,
В такой стремительной и свежей быстроте,
Влюбившийся Акант спешит ко красоте.
Нашель: она ево хотя не ненавидит,
Но прежней живности в пастушке он не видить;
На сердце у нея любовь, на мысли стыд,
Одно приятно ей, другое дух томит.
Хотя любовница была и не приветна,
Любовь ея к нему со всем была приметна.
Никак дражайшая ты грудь мою пленя,
И тайну выведав сердита на меня?
Не будешь никогда Акант ты мне противенъ;
Так что же зделано, что твой так дух унывенъ?
Ах, чем твою, ах, чем я дружбу заплачу!
Не ведаю сама чево теперь хочу.
Отказ за всю твою любовь тебе нахален:
Досаду принесеть и будешь ты печален:
А естьли ласку я тебе употреблю,
И выговорю то, что я тебя люблю;
Ты будешь требовать — люблю, не требуй боле!
Пастушка! Может ли приятно то быть поле,
В котором мягких трав не видно никогда,
И наводняет луг весь мутная вода?
Сухая вить весна не может быть успешна,
Сухая и любовь не может быть утешна.
В какой я слабости Акант тебе кажусь!
Не только рощи сей, сама себя стыжусь.
Прекрасная уже день клонится ко нощи;
Способствует нам мрак и густота сей рощи.
Пойдем туда — постой — что делать будем тамъ?
Там будом делать мы то что угодно нам.
Колико ты Акант и дерзок и безстыденъ!
Но ах, ужо мой рок, мне рок уже мой виден.
Пойди дражайшая и простуди мне кровь;
Увы! — умер мой стыд, горячая любовь!
Предходит он: она идет ево следами,
Как ходят пастухи к потоку за стадами.
Сопротивляется и там она еще,
Хотя и ведая, что-то уже вотще,
Но скоро кончилось пастушкино прещенье,
И следует ему обеих восхищенье.
Страшна для общества клеветнякова речь:
То самый лютый яд, то самый острый меч.
Хоть скройся за леса иль за высоки горы,
Достанет злой язык, змеины узрят взоры.
Как растворяючи диавол темный ад,
Пускает по свету людей разить свой яд, —
Так точно клеветник льет в мире злость рекою
И ближним не дает ни день ни ночь покою;
Когда растворит пасть, забыв и долг и честь,
И ближних, и родню, и всех он хочет сесть.
Не столько Страшного суда уже боятся,
Как злого языка, когда начнет ругаться,
И мыслят, что послал то бог на грешных бич,
Чтобы сплетенную пороков мрежу стричь.
Но есть ли оного порока боле в свете —
Невинну обругать девицу в лучшем цвете?
Притворно ближнего на дружество манить,
А клевету о нем заочно говорить?
Не мстит ли бог тому, кто кровь свою поносит,
Кто всюду о своих домашних зло разносит?
Что ж сделал тот ему, кто спеть что не умел?
Обидно ли ему, что худо я запел?
Чем тот ему вредит, кто в роскошах воздержан?
Влюбившийся за что ругательству подвержен?
Нанес ли зло ему, что с кем-нибудь дружусь;
Что он — ругательством, я книгой веселюсь?
За что досадою в нем мысли закипели,
В беседе что друзья без ссоры просидели?
Кто с кем поссорился, кто посетил кого,
Кто спросит обо всем ответа у него?
Я жду заранее на все сие ответу.
Мне должно пользою быть обществу и свету.
Как добродетели надлежит мне любить,
Так равно должно мне пороки все губить.
О, философска мысль! Но тем ли нравы править,
Чтоб за приятный взгляд девицу обесславить,
Чтоб заключить, что в том ума ни крошки нет,
На ком длинняй кафтан или короче вздет?
Ты, всех ругаючи, сам вдвое беспокоен,
Зато ругательства сам вдвое ты достоин.
Ты мучишь жизнь свою, ты мучишь и других.
Не трогаю тебя — не трогай дел моих,
Я раз был виноват — ты не был сроду правым;
Ругать, чтоб брань купить, с рассудком сходно ль здравым?
Коль гнусен пред тобой какой-нибудь порок,
Сам не имей его и будь к нему жесток.
Не предавай ты ложь за справедливы вести,
Кто честно век живет, того не трогай чести;
Хули скупого мне, коль подлинно он скуп,
Кто трех не смыслит счесть, скажи ему: ты глуп;
Скажи ему о том, однако пред другими
Не говори, что он осел речьми своими;
Он три когда-нибудь научится, сочтет,
Останется при том — тебе досады нет.
Напрасно не пускай на щеголя ты злости,
Носи он малые или большие трости;
Что нужды до того, на ум его гляди:
Коль горд, несмыслен он, оставь и прочь поди;
Какая польза, что ему начнешь смеяться,
Коль трости никаких ругательств не боятся,
А, напротив, за все пустые клеветы
Они отважны мстить? Так бойся же их ты.
Ты мучишься и тем, что ты ругал, но мало;
Тот терпит, терпишь ты; так что же это стало?
Бранишь отважного, смиренного бранишь,
Кто встретится с тобой, ты и того винишь;
Какая польза в том? Тебя досада мучит.
Хромой ходить прямей хромого не научит;
Ты хочешь исправлять, а неисправен сам,
В делах своих смешон, смеясь чужим делам.
Ты от жены своей сам ходишь за чужою,
А всех любителей чтишь тварью ты слепою.
Ты сам игрок и всех ругаешь игроков;
Поносишь мотовство, а ты и сам таков.
Но пусть бы не был ты картежником и мотом
И только б исправлял мотов с трудом и потом,
Полюбишься ли ты ругательством кому?
Кого бранишь, потом брань сложишь и тому.
Ты разругал совсем худого эконома,
А сам, как хлеб испечь, ей-ей, не знаешь дома.
Коль неисправен сам, другого не замай,
Пес скучен лаяньем, а твой вреднее лай:
Пес лаяньем свой двор от вора избавляет,
Твой лай всех на свете бесплодно оскорбляет.
Так лучше ж всех при их ты слабостях оставь,
Порок приметишь в ком, в нем сам себя исправь
И не мути людей несчастливых ты веком,
Без лжи и клеветы будь честным человеком.
Котора воздухом противна града дышет,
Трепещущей рукой к тебе, родитель, пишет.
Какими таинство словами мне зачать?
Мне трудно то, но, ах, еще трудней молчать!
Изображай, перо, мои напасти люты.
О день, плачевный день! Несносные минуты!
Пиши, несчастная, ты, дерзости внемля,
И открывай свой стыд. О небо, о земля,
Немилосердый рок, разгневанные боги!
Взвели вы в верх мя бед! А вы, мои чертоги,
Свидетели тоски и плача моего,
Не обличайте мя и стона вы сего!
Без обличения в печальном стражду граде,
И так я мучуся, как мучатся во аде.
Терзают фурии мою стесненну грудь,
И не могу без слез на солнце я взглянуть.
Внимай, родитель мой, внимай мою ты тайну,
Услышишь от меня вину необычайну:
Оснельда твоему… о злейшая напасть! —
Врагу любовница. Вини мою ты страсть,
Вини поступок мой и дерзостное дело,
Влеки из тела дух и рви мое ты тело,
Вини и осуждай на казнь мою любовь
И проклинай во мне свою преславну кровь,
Которая срамит тебя, твой род и племя.
Как я пришла на свет, кляни то злое время
И час зачатия несчастной дщери сей,
Котора возросла к досаде лишь твоей!
Не столько Кию сей наш град сопротивлялся,
Хореву сколько мой упорен дух являлся,
Воображала я себе по всякий час,
Непреходимый ров к любви лежит меж нас,
И чем сладчайшая надежда мя прельщает,
Что мне имети долг то вечно запрещает.
Бессонных множество имела я ночей
И удалялася Хоревовых очей.
Хотела, чтобы он был горд передо мною
И чел мя пленницей; он чел меня княжною.
Вражда твердила мне: Оснельде он злодей,
Любовь твердила мне, что верный друг он ей.
Встревоженная мысль страданьем утешалась,
И нежная с судьбой любовь не соглашалась.
С любовию мой долг боролся день и ночь.
Всяк час я помнила, что я Завлоху дочь,
Всяк час я плакала и, обмирая, млела,
Но должности борьбу любовь преодолела.
Словами князь любви мне точно не являл
И таинство сие на сердце оставлял.
Но в сей, увы! в день сей, ища себе ограды,
Иль паче своея лютейшия досады,
Как он известие свободы мне принес,
Вину мне радости, вину и горьких слез,
Что любит он меня, открыл сие мне ясно,
И что он знает то, что любит он напрасно
И для единого мучения себе,
Когда противно то, родитель мой, тебе.
А если то твоей угодно отчей воле,
В себе я кровь твою увижу на престоле
И подданных твоих от уз освобожду.
Оставь, родитель мой, оставь сию вражду,
Которой праведно Завлохов дух пылает,
Когда во дружество она прейти желает.
Преобрати в друзей ты мной своих врагов,
Для подданных своих, для имени богов
И для стенания отчаянныя дщери!
Не презри слез моих и скорбь тою измери,
Котора много лет в отеческой стране
Без облегчения крушила дух во мне!
На высочайшие взошла она степени;
Вообрази меня ты падшу на колени
И пораженную ужасною судьбой,
В отчаяньи своем стенящу пред тобой,
Рожденья час и день клянущу злом тревоги
И омывающу твои слезами ноги!
Во образе моем представь ты тени мрак,
Ланиты бледные и возмущенный зрак!
Воспомни ты, что я почти рожденна в бедстве
И бедность лишь одну имела я в наследстве!
Колико горестей Оснельда пренесла!
На троне родилась, во узах возросла.
Довольно счастие Оснельде было злобно.
Скончай ея беды! Сие тебе удобно.
Прими в сих крайностях рассудок ты иной
И сжалься, сжалься ты, родитель, надо мной!
А если пред отцом Оснельда тщетно стонет,
Так смерть моя твое удобней сердце тронет.
Как человек разумной середины,
Он многого в сей жизни не желал:
Перед обедом пил настойку из рябины
И чихирем обед свой запивал.
У Кинчерфа заказывал одежду
И с давних пор (простительная страсть)
Питал в душе далекую надежду
В коллежские асессоры попасть, —
Затем, что был он крови не боярской
И не хотел, чтоб в жизни кто-нибудь
Детей его породой семинарской
Осмелился надменно попрекнуть.Был с виду прост, держал себя сутуло,
Смиренно всё судьбе предоставлял,
Пред старшими подскакивал со стула
И в робость безотчетную впадал,
С начальником ни по каким причинам —
Где б ни было — не вмешивался в спор,
И было в нем всё соразмерно с чином —
Походка, взгляд, усмешка, разговор.
Внимательным, уступчиво-смиренным
Был при родных, при теще, при жене,
Но поддержать умел пред подчиненным
Достоинство чиновника вполне;
Мог и распечь при случае (распечь-то
Мы, впрочем, все большие мастера),
Имел даже значительное нечто
В бровях… Теперь тяжелая пора!
С тех дней, как стал пытливостью рассудка
Тревожно-беспокойного наш век
Задерживать развитие желудка,
Уже не тот и русский человек.
Выводятся раскормленные туши,
Как ни едим геройски, как ни пьем,
И хоть теперь мы так же бьем баклуши,
Но в толщину от них уже нейдем.
И в наши дни, читатель мой любезный,
Лишь где-нибудь в коснеющей глуши
Найдете вы, по благости небесной,
Приличное вместилище души.Но мой герой — хоть он и шел за веком —
Больных влияний века избежал
И был таким, как должно, человеком:
Ни тощ, ни толст. Торжественно лежал
Мясистый, двухэтажный подбородок
В воротничках, — но промежуток был
Меж головой и грудью так короток,
Что паралич — увы! — ему грозил.
Спина была — уж сказано — горбата,
И на ногах (шепну вам на ушко:
Кривых немножко — нянька виновата!)
Качалося солидное брюшко… Сирот и вдов он не был благодетель,
Но нищим иногда давал гроши
И называл святую добродетель
Первейшим украшением души.
О ней твердил в семействе беспрерывно,
Но не во всем ей следовал подчас
И извинял грешки свои наивно
Женой, детьми, как многие из нас.По службе вел дела свои примерно
И не бывал за взятки под судом,
Но (на жену, как водится) в Галерной
Купил давно пятиэтажный дом.
И радовал родительскую душу
Сей прочный дом — спокойствия залог.
И на Фому, Ванюшу и Феклушу
Без сладких слез он посмотреть не мог… Вид нищеты, разительного блеска
Смущал его — приличье он любил.
От всяких слов, произносимых резко,
Он вздрагивал и тотчас уходил.
К писателям враждой — не беспричинной —
Пылал… бледнел и трясся сам не свой,
Когда из них какой-нибудь бесчинный
Ласкаем был чиновною рукой.
За лишнее считал их в мире бремя,
Звал книги побасенками: «Читать —
Не то ли же, что праздно тратить время?
А праздность — всех пороков наших мать» —
Так говорил ко благу подчиненных
(Мысль глубока, хоть и весьма стара)
И изо всех открытий современных
Знал только консоляцию….Пора
Мне вам сказать, что, как чиновник дельный
И совершенно русский человек,
Он заражен был страстью той смертельно,
Которой все заражены в наш век,
Которая пустить успела корни
В обширном русском царстве глубоко
С тех пор, как вист в потеху нашей дворни
Мы отдали… «Приятно и легко
Бегут часы за преферансом; право,
Кто выдумал — был малый c головой» —
Так иногда, прищурившись лукаво,
Говаривал почтенный наш герой.
И выше он не ведал наслаждений…
Как он играл?.. Серьезная статья!
Решить вопрос сумел бы разве гений,
Но так и быть, попробую и я.Когда обед оканчивался чинный,
Крестясь, гостям хозяин руки жал
И, приказав поставить стол в гостиной,
С улыбкой добродушной замечал:
«Что, господа, сразиться бы не дурно?
Жизнь коротка, а нам не десять лет!»
Над ним неслось тогда дыханье бурно,
И — вдохновен — он забывал весь свет,
Жену, детей; единой предан страсти,
Молчал как жрец, бровями шевеля,
И для него тогда в четыре масти
Сливалось всё — и небо и земля! Вне карт не знал, не слышал и не видел
Он ничего, — но помнил каждый приз…
Прижимистых и робких ненавидел,
Но к храбрецам, готовым на ремиз,
Исполнен был глубокого почтенья.
При трех тузах, при даме сам-четверт
Козырной — в вист ходил без опасенья.
В несчастье был, как многие, нетверд:
Ощипанной подобен куропатке,
Угрюм, сердит, ворчал, повеся нос,
А в счастии любил при каждой взятке
Пристукивать и говорил: «А что-с?»Острил, как все острят или острили,
И замечал при выходе с бубен:
«Ну, Петр Кузмич! недаром вы служили
Пятнадцать лет — вы знаете закон!»
Валетов, дам красивых, но холодных
Пушил слегка, как все; но никогда
Насчет тузов и прочих карт почетных
Не говорил ни слова… Господа!
Быть может, здесь надменно вы зевнете
И повесть благонравную мою
В подробностях излишних упрекнете…
Ответ готов: не пустяки пою! Пою, что Русь и тешит и чарует,
Что наши дни — как средние века
Крестовые походы — знаменует,
Чем наша жизнь полна и глубока
(Я не шучу — смотрите в оба глаза),
Чем от «Москвы родной» до Иртыша,
От «финских скал» до «грозного Кавказа»
Волнуется славянская душа!.Притом я сам страсть эту уважаю, —
Я ею сам восторженно киплю,
И хоть весьма несчастно прикупаю,
Но вечеров без карт я не терплю
И, где их нет, постыдно засыпаю… Что ж делать нам?.. Блаженные отцы
И деды наши пировать любили,
Весной садили лук и огурцы,
Волков и зайцев осенью травили,
Их увлекал, их страсти шевелил
Паратый пес, статистый иноходец;
Их за столом и трогал и смешил
Какой-нибудь наряженный уродец.
Они сидеть любили за столом,
И было им и любо и доступно
Перепивать друг друга и потом,
Повздоривши по-русски, дружелюбно
Вдруг утихать и засыпать рядком.
Но мы забав отцов не понимаем
(Хоть мало, всё ж мы их переросли),
Что ж делать нам?.. Играть!.. И мы играем,
И благо, что занятие нашли, —
Сидеть грешно и вредно сложа руки… В неделю раз, пресытившись игрой,
В театр Александринский, ради скуки,
Являлся наш почтеннейший герой.
Удвоенной ценой за бенефисы
Отечественный гений поощрял,
Но звание актера и актрисы
Постыдным, по преданию, считал.
Любил пальбу, кровавые сюжеты,
Где при конце карается порок…
И, слушая скоромные куплеты,
Толкал жену легонько под бочок.Любил шепнуть в антракте плотной даме
(Всему научит хитрый Петербург),
Что страсти и движенье нужны в драме
И что Шекспир — великий драматург, —
Но, впрочем, не был твердо в том уверен
И через час другое подтверждал, —
По службе быв всегда благонамерен,
Он прочее другим предоставлял.Зато, когда являлася сатира,
Где автор — тунеядец и нахал —
Честь общества и украшенье мира,
Чиновников, за взятки порицал, —
Свирепствовал он, не жалея груди,
Дивился, как допущена в печать
И как благонамеренные люди
Не совестятся видеть и читать.
С досады пил (сильна была досада!)
В удвоенном количестве чихирь
И говорил, что авторов бы надо
За дерзости подобные — в Сибирь!..
В стольном в городе во Киеве,
У славнова сударь-князя у Владимера
Три годы Добрынюшка стольничал,
А три годы Никитич приворотничал,
Он стольничал, чашничал девять лет,
На десятой год погулять захотел
По стольному городу по Киеву.
Взявши Добрынюшка тугой лук
А и колчан себе каленых стрел,
Идет он по широким по улицам,
По частым мелким переулачкам,
По горницам стреляет воробушков,
По повалушам стреляет он сизых голубей.
Зайдет в улицу Игнатьевску
И во тот переулок Маринин,
Взглянет ко Марине на широкой двор,
На ее высокия терема.
А у молоды Марины Игнатьевны,
У ее на хорошем высоком терему
Сидят тут два сизыя голубя
Над тем окошечком косящетым,
Цалуются оне, милуются,
Желты носами обнимаются.
Тут Дабрыни за беду стало:
Будто над ним насмехаются.
Стреляет в сизых голубей,
А спела ведь титивка у туга́ лука́,
[В]звыла да пошла калена́ стрела́.
По грехам над Добрынею учинилася:
Левая нога ево поко́льзнула,
Права рука удрогнула:
Не попал он в сизых голубей,
Что попал он в окошечко косящетое,
Проломил он окон(н)ицу стекольчетую,
Отшиб все причалины серебреныя.
Росшиб он зеркала стекольчетое,
Белодубовы столы пошаталися,
Что питья медяные восплеснулися.
А втапоры Марине безвременье было,
Умывалася Марина, снарежалася
И бросилася на свой широкий двор:
«А кто это невежа на двор заходил?
А кто это невежа в окошко стреляет?
Проломил оконницу мою стекольчетою,
Отшиб все причалины серебреныя,
Росшиб зеркала стекольчетое?».
И втепоры Марине за беду стало,
Брала она следы горячия молодецкия,
Набирала Марина беремя дров,
А беремя дров белодубовых,
Клала дровца в печку муравленую
Со темя́ следы горя́чими,
Разжигает дрова полящетым огнем
И сама она дровам приговариват:
«Сколь жарко дрова разгораются
Со темя́ следы молоде́цкими,
Разгоралось бы сер(д)це молодецкое
Как у мо́лода Добрынюшки Никитьевича!».
А и божья крепко, вражья-то лепко.
Взя́ла Добрыню пуще вострова ножа
По ево по сер(д)цу богатырскому:
Он с вечера, Добрыня, хлеба не ест,
Со полуночи Никитичу не у́снется,
Он белова свету дажидается.
По ево-та щаски великия
Рано зазвонили ко заутреням.
Встает Добрыня ранешонько,
Подпоясал себе сабельку вострою,
Пошел Добрыня к заутрени,
Прошел он церкву соборную,
Зайдет ко Марине на широкой двор,
У высокова терема послушает.
А у мо́лоды Марины вечеренка была,
А и собраны были душечки красны девицы,
Сидят и молоденьки молодушки,
Все были дочери отецкия,
Все тут были жены молодецкия.
Вшел он, Добрыня, во высок терем, —
Которыя девицы приговаривают,
Она, молода Марина, отказывает и прибранивает.
Втапоры Добрыня не во что положил,
И к ним бы Добрыня в терем не пошел,
А стала ево Марина в окошко бранить,
Ему больно пенять.
Завидел Добрыня он Змея Горынчета,
Тут ему за беду стало,
За великую досаду показалося,
[В]збежал на крылечка на красная,
А двери у терема железныя,
Заперлася Марина Игнатьевна.
А и молоды Добрыня Никитич млад
Ухватит бревно он в охват толщины,
А ударил он во двери железныя,
Недоладом из пяты он вышиб вон
И [в]збежал он на сени косящеты.
Бросилась Марина Игнатьевна
Бранить Добрыню Никитича:
«Деревенщина ты, детина, зашелшина!
Вчерась ты, Добрыня, на двор заходил,
Проломил мою оконницу стекольчетую,
Ты росшиб у меня зеркало стекольчетое!».
А бросится Змеишша Горынчишша,
Чуть ево, Добрыню, огнем не спалил,
А и чуть молодца хоботом не ушиб.
А и сам тут Змей почал бранити ево, больно пеняти:
«Не хочу я звати Добрынею,
Не хощу величать Никитичем,
Называю те детиною-деревенщиною и зашельшиною,
Почто ты, Добрыня, в окошко стрелял,
Проломил ты оконницу стекольчетую,
Росшиб зеркало стекольчетое!».
Ему тута-тка, Добрыни, за беду стало
И за великую досаду показалося;
Вынимал саблю вострую,
Воздымал выше буйны головы своей:
«А и хощешь ли тебе, Змея,
Изрублю я в мелкия части пирожныя,
Разбросаю далече по чисто́м полю́?».
А и тут Змей Горынич,
Хвост поджав, да и вон побежал,
Взяла его страсть, так зачал срать,
А колы́шки метал, по три пуда срал.
Бегучи, он, Змей, заклинается:
«Не дай бог бывать ко Марине в дом,
Есть у нее не один я друг,
Есть лутче меня и повежливея».
А молода Марина Игнатьевна
Она высунолась по пояс в окно
В одной рубашке без пояса,
А сама она Змея уговаривает:
«Воротись, мил надежда, воротись, друг!
Хошь, я Добрыню оберну клячею водовозною?
Станет-де Добрыня на меня и на тебя воду возить,
А еще — хошь, я Добрыню обверну гнеды́м туро́м?».
Обвернула ево, Добрыню, гнеды́м туро́м,
Пустила ево далече во чисто́ поля́,
А где-та ходят девять туро́в,
А девять туров, девять братиников,
Что Добрыня им будет десятой тур,
Всем атаман-золотыя рога!
Безвестна, не стала бога́тыря,
Молода Добрыня Никитьевича,
Во стольном в городе во Киеве.
А много-де прошло поры, много времяни,
А и не было Добрыни шесть месяцов,
По нашему-то сибирскому словет полгода.
У великова князя вечеринка была,
А сидели на пиру честныя вдовы,
И сидела тут Добрынина матушка,
Честна вдова Афимья Александровна,
А другая честна вдова, молода Анна Ивановна,
Что Добрынина матушка крестовоя;
Промежу собою разговоры говорят,
Все были речи прохладныя.
Неоткуль взялась тут Марина Игнатьевна,
Водилася с дитятеми княженецкими,
Она больно, Марина, упивалася,
Голова на плечах не держится,
Она больно, Марина, похваляется:
«Гой еси вы, княгини, боярыни!
Во стольном во городе во Киеве
А и нет меня хитрея-мудрея,
А и я-де обвернула девять молодцо́в,
Сильных-могучих бога́тырей гнедыми турами,
А и ноне я-де опустила десятова молодца,
Добрыня Никитьевича,
Он всем атаман-золотые рога!».
За то-то слово изымается
Добрынина матушка родимая,
Честна вдова Афимья Александровна,
Наливала она чару зелена́ вина́,
Подносила любимой своей кумушке,
И сама она за чарою заплакала:
«Гой еси ты, любимая кумушка,
Молода Анна Ивановна!
А и выпей чару зелена вина,
Поминай ты любимова крестника,
А и молода Добрыню Никитьевича,
Извела ево Марина Игнатьевна,
А и ноне на пиру похваляится».
Прого́ворит Анна Ивановна:
«Я-де сама эти речи слышела,
А слышела речи ее похваленыя!».
А и молода Анна Ивановна
Выпила чару зелена вина,
А Марину она по щеке ударила,
(С)шибла она с резвых ног,
А и топчет ее по белы́м грудя́м,
Сама она Марину больно бранит:
«А и, сука, ты, ....., еретница-....!
Я-де тебе хитрея и мудренея,
Сижу я на пиру не хвастаю,
А и хошь ли, я тебя сукой обверну?
А станешь ты, сука, по городу ходить,
А станешь ты, Марина,
Много за собой псов водить!».
А и женское дело прелестивое,
Прелестивое-перепадчивое.
Обвернулася Маринка косаточкой,
Полетела далече во чисто поле,
А где-та ходят девять туро́в,
Девять братеников,
Добрыня-та ходит десятой тур.
А села она на Добрыню на правой рог,
Сама она Добрыню уговаривает:
«Нагулялся ты, Добрыня, во чистом поле,
Тебе чистое поле наскучала,
И зыбучия болота напрокучили,
А и хошь ли, Добрыня, женитися?
Возьмешь ли, Никитич, меня за себя?».
«А, право, возьму, ей богу, возьму!
А и дам те, Марина, поученьица,
Как мужья жен своих учат!».
Тому она, Марина, не поверила,
Обвернула ево добрым молодцом
По-старому-по-прежнему,
Как бы сильным-могучим бога́тырем,
Сама она обвернулася девицею,
Оне в чистом поле женилися,
Круг ракитова куста венчалися.
Повел он ко городу ко Киеву,
А идет за ним Марина роскорякою,
Пришли оне ко Марине на высо́к тере́м,
Говорил Добрынюшка Никитич млад:
«А и гой еси ты, моя молодая жена,
Молода Марина Игнатьевна!
У тебя в высоких хороших теремах
Нету Спасова образа,
Некому у тя помолитися,
Не за что стенам поклонитися,
А и, чай, моя вострая сабля заржавела».
А и стал Добрыня жену свою учить,
Он молоду Марину Игнатьевну,
Еретницу- ..... -безбожницу:
Он первое ученье — ей руку отсек,
Сам приговаривает:
«Эта мне рука не надобна,
Трепала она, рука, Змея Горынчишша!».
А второе ученье — ноги ей отсек:
«А и эта-де нога мне не надобна,
Оплеталася со Змеем Горынчишшем!».
А третье ученье — губы ей обрезал
И с носом прочь:
«А и эти-де мне губы не надобны,
Целовали оне Змея Горынчишша!».
Четвертое ученье — голову ей отсек
И с языком прочь:
«А и эта голова не надобна мне,
И этот язык не надобен,
Знал он дела еретическия!».