Все стихи про детство - cтраница 4

Найдено стихов - 123

Игорь Северянин

Поэза детства моего и отрочества

1
Когда еще мне было девять,
Как Кантэнак — стакана, строф
Искала крыльчатая лебедь,
Душа, вдыхая Петергоф.
У нас была большая дача,
В саду игрушечный котэдж,
Где я, всех взрослых озадача,
От неги вешней мог истечь.
Очарен Балтикою девной,
Оласкан шелестами дюн,
Уже я грезил королевной
И звоном скандинавских струн.
Я с первых весен был отрансен!
Я с первых весен был грезэр!
И золотом тисненный Гранстрэм —
Мечты галантный кавалер.
По волнам шли седые деды —
Не паруса ли каравелл? —
И отчего-то из «Рогнеды»
Мне чей-то девий голос пел…
И в шторм высокий тенор скальда
Его глушил — возвестник слав…
Шел на могильный холм Руальда
Но брынским дебрям Изяслав.
Мечты о детстве! вы счастливы!
Вы хаотичны, как восторг!
Вы упояете, как сливы,
Лисицы, зайчики без норк! 2
Но все-таки мне девять было,
И был игрушечный котэдж,
В котором — правда, это мило? —
От грез ребенок мог истечь…
В котэдже грезил я о Варе,
О смуглой сверстнице, о том,
Как раз у мамы в будуаре
Я повенчался с ней тайком.
Ну да, наш брак был озаконен,
Иначе в девять лет нельзя:
Коробкой тортной окоронен,
Поцеловал невесту я.3
Прошло. Прошло с тех пор лет двадцать,
И золотым осенним днем
Случилось как-то мне скитаться
По кладбищу. Цвело кругом.
Пестрело. У Комиссаржевской
Благоухала тишина.
Вдруг крест с дощечкой, полной блеска
И еле слышимого плеска:
Варюша С. — Моя жена!
Я улыбнулся. Что же боле
Я сделать мог? Ушла — и пусть.
Смешно бы говорить о боли,
А грусть… всегда со мною грусть! 4
И все еще мне девять. Дача —
В столице дач. Сырой покров.
Туман, конечно. Это значит —
Опять все тот же Петергоф.
Сижу в котэдже. Ряд плетеных
Миньонных стульев. Я — в себе,
А предо мною два влюбленных
Наивных глаза. То — Бэбэ.
Бэбэ! Но надо же представить:
Моя соседка; молода,
Как я, но чуточку лукавит.
Однако, это не беда.
Мы с ней вдвоем за файв-о-клоком.
Она блондинка. Голос чист.
И на лице лазурнооком —
Улыбка, точно аметист.
Бэбэ печальна, но улыбит
Свое лицо, а глазы вниз.
Она молчит, а чай наш выпит,
И вскоре нас принудит мисс,
Под ехав в английской коляске,
С собою ехать в Монплезир,
Где франтам будет делать глазки,
А дети в неисходной ласке
Шептать: «но это ж… votre plaisire?..»5
Череповец! пять лет я прожил
В твоем огрязненном снегу,
Где каждый реалист острожил,
Где было пьянство и разгул.
Что ни учитель — Передонов,
Что ни судеец — Хлестаков.
О, сколько муки, сколько стонов,
Наивно-жалобных листков!
Давно из памяти ты вытек,
Ничтожный город на Шексне,
И мой литературный выдвиг
Замедлен по твоей вине…
Тебя забвею. Вечно мокро
В твоих обельменных глазах,
Пускай грядущий мой биограф
Тебя разносит в пух и прах! 6
О, Суда! голубая Суда!
Ты, внучка Волги! дочь Шексны!
Как я хочу к тебе отсюда
В твои одебренные сны!
Осеверив свои стремленья,
Тебя с собой перекрылив
К тебе, река моя, — оленья
За твой стремительный извив.
Твой правый берег весь олесен,
На берегу лиловый дом,
Где возжигала столько песен
Певунья в тускло-золотом.
Я вновь желаю вас оперлить,
Река и дева, две сестры.
Ведь каждая из вас, как стерлядь:
Прозрачно-струйны и остры.
Теките в свет, душой поэта,
Вы, русла моего пера,
Сестра-мечта Елисавета
И Суда, греза и сестра!

Эдуард Асадов

Созвездие Гончих Псов

Мимо созвездия Девы,
Созвездий Льва и Весов
Несется по темному небу
Созвездие Гончих Псов.

Клубится, шурша по следу их,
Космическая пурга.
Комету ль они преследуют?
Иль гонят во тьме врага?

Я видел их тени тугие
Сквозь дымку мальчишьих снов,
И были они как живые,
К тому же слова какие:
«Созвездие Гончих Псов»!

Детство прошло, умчалось,
Растаяло без следа,
А песня в душе осталась,
И, кажется, навсегда.

Несется собачья стая
Мильоны веков вперед.
И я, как в детстве, гадаю:
Куда они? Кто их ждет?

Какая их гонит тайна
Средь стужи и тишины?
А вдруг они там отчаянно
Ищут во тьме хозяина,
С которым разлучены?

Он добрый, веселый, звездный,
Но с очень дальних времен
Где-то во мгле морозной
Чудищами пленен.

В безбрежье миров и столетий,
Где не был ни звук, ни взгляд,
Он к черной гигантской планете
Магнитным кольцом прижат.

Там странные измерения:
Сто верст — только малый шаг,
Столетье — одно мгновение,
А озеро — жидкий мрак…

Чудища, плавая в реках,
И после, сушась на скале,
Звездного человека
Держат в пещерной мгле.

Столапые электриды —
В каждой лапище — мозг,
Внушают ему, чтоб выдал
Он все, что когда-то видел,
А главное — тайну звезд!

Как они загораются,
Стужу гоня с планет?
Чем они остужаются?
Как погасить их свет?

Так, молча и некрасиво,
Жуя студенистую тьму,
Волю свою терпеливо
Они внушают ему.

А он не дает ответа.
И только упрямое: SOS!
С черной, как мрак, планеты
Шлет светлому миру звезд!

Зов по вселенной несется,
И все, что хоть где-то живет,
Говорит: — Високосный год. —
Или: — Год активного солнца.
И только в бездонном мраке,
Где нет ни ночей, ни дней,
Огненные собаки
Мчатся еще быстрей!

Все ярче глаза сверкают,
Струной напряглись хребты,
И жаркие искры роняют
Пламенные хвосты.

Вселенная бьет клубами
Космической пыли в грудь,
И тонко звенит под когтями
Серебряный Млечный Путь…

Но сквозь века и пространства
Домчат они и найдут
Планету Черного Царства
И чудищ перегрызут.

Лапы — на плечи хозяину,
И звездный вздохнет человек.
Вот она, главная тайна,
Основа всего мирозданья:
В любви при любом испытанье
И преданности навек!

Невзгодам конец! Победа!
Гремите, звезд бубенцы.
Пусть волны тепла и света
Помчатся во все концы!

И вправо помчат и влево,
Неся серебристый гам.
И радостно вскрикнет Дева,
Поверить боясь вестям!

Рукою за сердце схватится,
Щекою прильнет к Тельцу,
И звездные слезы покатятся
По вспыхнувшему лицу!

Фантазия? Пусть! Я знаю!
И все-таки с детских лет
Я верю в упрямую стаю,
Что мчится за другом вслед!

Спадает с души все бренное,
Истории бьют часы,
Звенит серебром вселенная,
Летят по вселенной псы…

Горят причудливо краски,
И, как ни мудра голова,
Вы все-таки верьте сказке.
Сказка всегда права!

Юрий Левитанский

Кинематограф

Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет.
А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет.
А потом в стене внезапно загорается окно.
Возникает звук рояля. Начинается кино.

И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.
Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!
Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
заставляет меня плакать и смеяться два часа,
быть участником событий, пить, любить, идти на дно…

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер
этот равно гениальный и безумный режиссер?
Как свободно он монтирует различные куски
ликованья и отчаянья, веселья и тоски!

Он актеру не прощает плохо сыгранную роль —
будь то комик или трагик, будь то шут или король.
О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом
в этой драме, где всего-то меж началом и концом
два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно…

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты
от нехватки ярких красок, от невольной немоты.
Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва
выразительностью жестов, заменяющих слова.
И спешат твои актеры, все бегут они, бегут —
по щекам их белым-белым слезы черные текут.
Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно…

Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Ты накапливаешь опыт и в теченье этих лет,
хоть и медленно, а все же обретаешь звук и цвет.
Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса.
Слишком красные восходы. Слишком синие глаза.
Слишком черное от крови на руке твоей пятно…

Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино!
А потом придут оттенки, а потом полутона,
то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана.
А потом и эта зрелость тоже станет в некий час
детством, первыми шагами тех, что будут после нас
жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно…

Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино!
Я люблю твой свет и сумрак — старый зритель, я готов
занимать любое место в тесноте твоих рядов.
Но в великой этой драме я со всеми наравне
тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне.
Даже если где-то с краю перед камерой стою,
даже тем, что не играю, я играю роль свою.
И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,
как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,
как сплетается с другими эта тоненькая нить,
где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,
потому что в этой драме, будь ты шут или король,
дважды роли не играют, только раз играют роль.
И над собственною ролью плачу я и хохочу.
То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу.
То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно,
жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!

Николай Алексеевич Некрасов

Детство

И

В первые годы младенчества
Помню я церковь убогую,
Стены ее деревянные,
Крышу неровную, серую,
Мохом зеленым поросшую.
Помню я горе отцовское:
Толки его с прихожанами,
Что угрожает обрушиться
Старое, ветхое здание.
Часто они совещалися,
Как обновить отслужившую
Бедную церковь приходскую;
Поговорив, расходилися,
Храм окружали подпорками,
И продолжалось служение.
В ветхую церковь бестрепетно
В праздники шли православные,—
Шли старики престарелые,
Шли малолетки беспечные,
Бабы с грудными младенцами.
В ней причащались, венчалися,
В ней отпевали покойников…

Синее небо виднелося
В трещины старого купола,
Дождь иногда в эти трещины
Падал: по лицам молящихся
И по иконам угодников
Крупные капли струилися.
Ими случайно омытые,
Обыкновенно чуть видные,
Темные лики святителей
Вдруг выступали… Боялась я,—
Словно в семью нашу мирную
Люди вошли незнакомые
С мрачными, строгими лицами…

То растворялось нечаянно
Ветром окошко непрочное,
И в заунывно-печальное
Пение гимна церковного
Звонкая песня вторгалася,
Полная горя житейского,—
Песня сурового пахаря!..

Помню я службу последнюю:
Гром загремел неожиданно,
Все сотрясенное здание
Долго дрожало, готовое
Рухнуть: лампады горящие,
Паникадилы качалися,
С звоном упали тяжелые
Ризы с иконы Спасителя,
И растворилась безвременно
Дверь алтаря. Православные
В ужасе ниц преклонилися —
Божьего ждали решения!..

ИИ

Ближе к дороге красивая,
Новая церковь кирпичная
Гордо теперь возвышается
И заслоняет развалины
Старой. Из ветхого здания
Взяли убранство убогое,
Вынесли утварь церковную,
Но до остатков строения
Руки мирян не коснулися.
Словно больной, от которого
Врач отказался, оставлено
Времени старое здание.
Ласточки там поселилися —
То вылетали оттудова,
То возвращались стремительно,
Громко приветствуя птенчиков
Звонким своим щебетанием…

В землю врастая медлительно,
Эти остатки убогие
Преобразились в развалины
Странные, чудно красивые.
Дверь завалилась, обрушился
Купол; оторваны бурею,
Ветхие рамы попадали;
Травами густо проросшие,
В зелени стены терялися,
И простирали в раскрытые
Окна — березы соседние
Ветви свои многолистые…

Их семена, занесенные
Ветром на крышу неровную,
Дали отростки: любила я
Эту березку кудрявую,
Что возвышалась там, стройная,
С бледно-зелеными листьями,
Точно вчера только ставшая
На ноги резвая девочка,
Что уж сегодня вскарабкалась
На высоту,— и бестрепетно
Смотрит оттуда, с смеющимся,
Смелым и ласковым личиком…

Птицы носились там стаями,
Там стрекотали кузнечики,
Да деревенские мальчики
И русокудрые девочки
Живмя там жили: по тропочкам
Между высокими травами
Бегали, звонко аукались,
Пели веселые песенки.
Так мое детство беспечное
Мирно летело… Играла я,
Помню, однажды с подругами
И набежала нечаянно
На полусгнившее дерево.
Пылью обдав меня, дерево
Вдруг подо мною рассыпалось:
Я провалилась в развалины,
Внутрь запустелого здания,
Где не бывала со времени
Службы последней…

Службы последнейОбятая
Трепетом, я огляделася:
Гнездышек ряд под карнизами,
Ласточки смотрят из гнездышек,
Словно кивают головками,
А по стенам молчаливые,
Строгие лица угодников…
Перекрестилась невольно я,—
Жутко мне было! Дрожала я,
А уходить не хотелося.
Чудилось мне: наполняется
Церковь опять прихожанами;
Голос отца престарелого,
Пение гимнов божественных,
Вздохи и шепот молитвенный
Слышались мне,— простояла бы
Долго я тут неподвижная,
Если бы вдруг не услышала
Криков: «Параша! да где же ты ?..»
Я отозвалась; нахлынули
Дети гурьбой,— и наполнились
Звуками жизни развалины,
Где столько лет уж не слышались
Голос и шаг человеческий…

Александр Твардовский

Василий Теркин: 16. О себе

Я покинул дом когда-то,
Позвала дорога вдаль.
Не мала была утрата,
Но светла была печаль.

И годами с грустью нежной —
Меж иных любых тревог —
Угол отчий, мир мой прежний
Я в душе моей берег.

Да и не было помехи
Взять и вспомнить наугад
Старый лес, куда в орехи
Я ходил с толпой ребят.

Лес — ни пулей, ни осколком
Не пораненный ничуть,
Не порубленный без толку,
Без порядку как-нибудь;
Не корчеванный фугасом,
Не поваленный огнем,
Хламом гильз, жестянок, касок
Не заваленный кругом;

Блиндажами не изрытый,
Не обкуренный зимой,
Ни своими не обжитый,
Ни чужими под землей.

Милый лес, где я мальчонкой
Плел из веток шалаши,
Где однажды я теленка,
Сбившись с ног, искал в глуши…

Полдень раннего июня
Был в лесу, и каждый лист,
Полный, радостный и юный,
Был горяч, но свеж и чист.

Лист к листу, листом прикрытый,
В сборе лиственном густом
Пересчитанный, промытый
Первым за лето дождем.

И в глуши родной, ветвистой,
И в тиши дневной, лесной
Молодой, густой, смолистый,
Золотой держался зной.

И в спокойной чаще хвойной
У земли мешался он
С муравьиным духом винным
И пьянил, склоняя в сон.

И в истоме птицы смолкли…
Светлой каплею смола
По коре нагретой елки,
Как слеза во сне, текла…

Мать-земля моя родная,
Сторона моя лесная,
Край недавних детских лет,
Отчий край, ты есть иль нет?

Детства день, до гроба милый,
Детства сон, что сердцу свят,
Как легко все это было
Взять и вспомнить год назад.

Вспомнить разом что придется —
Сонный полдень над водой,
Дворик, стежку до колодца,
Где песочек золотой;
Книгу, читанную в поле,
Кнут, свисающий с плеча,
Лед на речке, глобус в школе
У Ивана Ильича…

Да и не было запрета,
Проездной купив билет,
Вдруг туда приехать летом,
Где ты не был десять лет…

Чтобы с лаской, хоть не детской,
Вновь обнять старуху мать,
Не под проволокой немецкой
Нужно было проползать.

Чтоб со взрослой грустью сладкой
Праздник встречи пережить —
Не украдкой, не с оглядкой
По родным лесам кружить.

Чтоб сердечным разговором
С земляками встретить день —
Не нужда была, как вору,
Под стеною прятать тень…

Мать-земля моя родная,
Сторона моя лесная,
Край, страдающий в плену!
Я приду — лишь дня не знаю,
Но приду, тебя верну.

Не звериным робким следом
Я приду, твой кровный сын, —
Вместе с нашею победой
Я иду, а не один.

Этот час не за горою,
Для меня и для тебя…

А читатель той порою
Скажет:
— Где же про героя?
Это больше про себя.

Про себя? Упрек уместный,
Может быть, меня пресек.

Но давайте скажем честно:
Что ж, а я не человек?

Спорить здесь нужды не вижу,
Сознавайся в чем в другом.
Я ограблен и унижен,
Как и ты, одним врагом.

Я дрожу от боли острой,
Злобы горькой и святой.
Мать, отец, родные сестры
У меня за той чертой.
Я стонать от боли вправе
И кричать с тоски клятой.
То, что я всем сердцем славил
И любил, — за той чертой.

Друг мой, так же не легко мне,
Как тебе с глухой бедой.
То, что я хранил и помнил,
Чем я жил — за той, за той —
За неписаной границей,
Поперек страны самой,
Что горит, горит в зарницах
Вспышек — летом и зимой…

И скажу тебе, не скрою, —
В этой книге, там ли, сям,
То, что молвить бы герою,
Говорю я лично сам.
Я за все кругом в ответе,
И заметь, коль не заметил,
Что и Теркин, мой герой,
За меня гласит порой.
Он земляк мой и, быть может,
Хоть нимало не поэт,
Все же как-нибудь похоже
Размышлял. А нет, ну — нет.

Теркин — дальше. Автор — вслед.


Владимир Высоцкий

Баллада о детстве

Час зачатья я помню неточно, —
Значит, память моя однобока,
Но зачат я был ночью, порочно,
И явился на свет не до срока.

Я рождался не в муках, не в злобе: —
Девять месяцев — это не лет!
Первый срок отбывал я в утробе:
Ничего там хорошего нет.

Спасибо вам, святители,
Что плюнули да дунули,
Что вдруг мои родители
Зачать меня задумали

В те времена укромные,
Теперь — почти былинные,
Когда срока огромные
Брели в этапы длинные.

Их брали в ночь зачатия,
А многих — даже ранее,
А вот живет же братия,
Моя честна компания!

Ходу, думушки резвые, ходу!
Слово, строченьки милые, слово!..
В первый раз получил я свободу
По указу от тридцать восьмого.

Знать бы мне, кто так долго мурыжил, —
Отыгрался бы на подлеце!
Но родился, и жил я, и выжил —
Дом на Первой Мещанской, в конце.

Там за стеной, за стеночкою,
За перегородочкой
Соседушка с соседочкой
Баловались водочкой.

Все жили вровень, скромно так —
Система коридорная:
На тридцать восемь комнаток —
Всего одна уборная.

Здесь на зуб зуб не попадал,
Не грела телогреечка,
Здесь я доподлинно узнал,
Почем она — копеечка.…

Не боялась сирены соседка,
И привыкла к ней мать понемногу,
И плевал я, здоровый трехлетка,
На воздушную эту тревогу!

Да не всё то, что сверху, — от Бога,
И народ «зажигалки» тушил;
И как малая фронту подмога —
Мой песок и дырявый кувшин.

И било солнце в три луча,
Сквозь дыры крыш просеяно,
На Евдоким Кириллыча
И Гисю Моисеевну.

Она ему: «Как сыновья?» —
«Да без вести пропавшие!
Эх, Гиська, мы одна семья —
Вы тоже пострадавшие!

Вы тоже — пострадавшие,
А значит — обрусевшие:
Мои — без вести павшие,
Твои — безвинно севшие».

…Я ушел от пеленок и сосок,
Поживал — не забыт, не заброшен,
Но дразнили меня «недоносок»,
Хоть и был я нормально доношен.

Маскировку пытался срывать я:
Пленных гонят — чего ж мы дрожим?!
Возвращались отцы наши, братья
По домам — по своим да чужим…

У тети Зины кофточка
С драконами да змеями —
То у Попова Вовчика
Отец пришел с трофеями.

Трофейная Япония,
Трофейная Германия…
Пришла страна Лимония,
Сплошная Чемодания!

Взял у отца на станции
Погоны, словно цацки, я,
А из эвакуации
Толпой валили штатские.

Осмотрелись они, оклемались,
Похмелились — потом протрезвели.
И отплакали те, кто дождались,
Недождавшиеся — отревели.

Стал метро рыть отец Витькин с Генкой,
Мы спросили: «Зачем?» — он в ответ:
Мол, коридоры кончаются стенкой,
А тоннели выводят на свет!

Пророчество папашино
Не слушал Витька с корешом —
Из коридора нашего
В тюремный коридор ушел.

Да он всегда был спорщиком,
Припрут к стене — откажется…
Прошел он коридорчиком —
И кончил «стенкой», кажется.

Но у отцов — свои умы,
А что до нас касательно —
На жизнь засматривались мы
Уже самостоятельно.

Все — от нас до почти годовалых —
Толковища вели до кровянки,
А в подвалах и полуподвалах
Ребятишкам хотелось под танки.

Не досталось им даже по пуле,
В «ремеслухе» — живи да тужи:
Ни дерзнуть, ни рискнуть… Но рискнули
Из напильников сделать ножи.

Они воткнутся в легкие
От никотина черные
По рукоятки — легкие
Трехцветные наборные…

Вели дела обменные
Сопливые острожники —
На стройке немцы пленные
На хлеб меняли ножики.

Сперва играли в «фантики»,
В «пристенок» с крохоборами,
И вот ушли романтики
Из подворотен ворами.…

Спекулянтка была номер перший —
Ни соседей, ни бога не труся,
Жизнь закончила миллионершей
Пересветова тетя Маруся.

У Маруси за стенкой говели,
И она там втихую пила…
А упала она возле двери —
Некрасиво так, зло умерла.

Нажива — как наркотики.
Не выдержала этого
Богатенькая тетенька
Маруся Пересветова.…

И было все обыденно:
Заглянет кто — расстроится.
Особенно обидело
Богатство — метростроевца.

Он дом сломал, а нам сказал:
«У вас носы не вытерты,
А я — за что я воевал?!» —
И разные эпитеты.

Было время — и были подвалы,
Было надо — и цены снижали,
И текли куда надо каналы,
И в конце куда надо впадали.

Дети бывших старшин да майоров
До ледовых широт поднялись,
Потому что из тех коридоров
Им казалось, сподручнее — вниз.

Петр Васильевич Шумахер

И как и что у нас вообще?

Pеnsееs fugиtиvеs

В тоске смотрю я на долину,
Пахнуло осенью, льет дождь,
Заволокло совсем картину
Окрестных сел, полей и рощ.
Куря лениво папиросу,
Блуждая в умственной чаще́,
Я подошел в мечтах к вопросу:
И как и что у нас вообще?

Мы вырастали в детстве дома,
В квашне семейной кислоты;
Все пожирали, что седомо,
И заправляли животы.
Нам очень мало прививали
Идей здоровых и живых,
Нам бредни в голову вбивали
О леших, буках, домовых...

Прославил Пушкин русских нянек
Но от убогого ума
Тупых Арин и грязных Танек
Прилипло много к нам дерьма.
Они растили нас халатно,
И, начиняя пирогом,
Не научили с... опрятно,
Не говоря о чем другом.

Период школьного ученья —
Увечье свежих, юных сил, —
Еще никто без отвращенья
Его ярма не выносил.
Не знаем мы живой науки;
Ее безжизненный скелет —
Причина лености и скуки:
Он ум мертвит во цвете лет.

Дух схоластической рутины
Нам с детства гадит чердаки;
Немые греки и латины
Теснят живые языки.
И возмущаюсь, и любуюсь,
Когда свой древний hис, haеc, hoc
Долбит бесплодно юный huиus,
Чтоб сдать учителю урок;
И как, избавясь от опеки,
Наш обалделый Кикерон,
Расставшись с Тацитом навеки,
Летит стрелою в Демидрон.

Выходим мы из полировки
Лоскутных сведений полны,
Без всякой дельной подготовки,
И — ищем места у казны.
Бросаться в омут канцелярский
Ты, милый вьюнош, не спеши!
Ну, хоть надень колет гусарский, —
Под вицмундиром нет души.
Без хамства, лести и нахальства
Ты и не думай заслужить
Благоволения начальства...
Уж где тут честью дорожить!

А что творится в высших сферах,
В стране намерений благих?
Но в государственных аферах
Все шито-крыто для других...
У нас сановников сажают
Не по достоинству, а зря;
Они и пакостят, как знают,
Мороча бедного царя.
Случалось, их и уличали,
Да из улик родился пшик...
Каких бы бед ни накачали,
За все отдуется мужик.

А мы знай хлопаем глазами,
Как бы потворствуя греху;
Все оттого, что плохи сами,
Что у самих мордас в пуху.
Мы втихомолку либеральны,
А вявь - покорные сыны,
И каждый бестия квартальный
Напустит страху нам в штаны.

Мы безо всякого конфуза
Себя считаем первый сорт,
Судачим немца и француза,
Швыряем Англию за борт...
«Мы с коих пор известны свету!
Не дрогнем мы ни перед кем!
Ни до кого нам нужды нету:
У нас есть все!..» А между тем,
Не шевеля ума и ж...
Живем мы, не марая рук,
На всем готовом у Европы
По части знаний и наук;
И с сквозниковскою манерой
За то, что мы ее доим, —
В глаза ей тычем нашей верой
И благочестием своим.

Но толку нет мечтать напрасно,
Мечтой недуг не излечить;
О, как бы мне хотелось гласно
Всю нашу ложь изобличить;
Но на устах изобличенья
Лежит казенная печать...
И лишь вольны, без опасенья,
В свин-голос на ветер кричать
Подлец Катков да кметь Аксаков,
Журнальной прессы два шута...
А для Вольтеров и Жан-Жаков
Есть отдаленные места.

Вообще - как, что — печаль не наша:
Мы в малолетстве состоим...
Про все смекает наш папаша
С конвоем доблестным своим.

Антон Дельвиг

Друзьям

Вечер осенний сходил на Аркадию. — Юноши, старцы,
Резвые дети и девы прекрасные, с раннего утра
Жавшие сок виноградный из гроздий златых, благовонных,
Все собралися вокруг двух старцев, друзей знаменитых.
Славны вы были, друзья Палемон и Дамет! счастливцы!
Знали про вас и в Сицилии дальней, средь моря цветущей;
Там, на пастушьих боях хорошо искусившийся в песнях,
Часто противников дерзких сражал неответным вопросом:
Кто Палемона с Даметом славнее по дружбе примерной?
Кто их славнее по чудному дару испытывать вина?
Так и теперь перед ними, под тенью ветвистых платанов,
В чашах резных и глубоких вино молодое стояло,
Брали они по порядку каждую чашу — и молча
К свету смотрели на цвет, обоняли и думали долго,
Пили, и суд непреложный вместе вину изрекали:
Это пить молодое, а это на долгие годы
Впрок положить, чтобы внуки, когда соизволит Кронион
Век их счастливо продлить, под старость, за трапезой шумной
Пивши, хвалилися им, рассказам пришельца внимая.
Только ж над винами суд два старца, два друга скончали,
Вакх, языков разрешитель, сидел уж близ них и, незримый,
К дружеской тихой беседе настроил седого Дамета:
«Друг Палемон, — с улыбкою старец промолвил, — дай руку!
Вспомни, старик, еще я говаривал, юношей бывши:
Здесь проходчиво всё, одна не проходчива дружба!
Что же, слово мое не сбылось ли? как думаешь, милый?
Что, кроме дружбы, в душе сохранил ты? — но я не жалею,
Вот Геркулес! не жалею о том, что прошло; твоей дружбой
Сердце довольно вполне, и веду я не к этому слово.
Нет, но хочу я — кто знает? — мы стары! хочу я, быть может
Ныне впоследнее, всё рассказать, что от самого детства
В сердце ношу, о чем много говаривал, небо за что я
Рано и поздно молил, Палемон, о чем буду с тобою
Часто беседовать даже за Стиксом и Летой туманной.
Как мне счастливым не быть, Палемона другом имея?
Матери наши, как мы, друг друга с детства любили,
Вместе познали любовь к двум юношам милым и дружным,
Вместе плоды понесли Гименея; друг другу, младые,
Новые тайны вверяя, священный обет положили:
Если боги мольбы их услышат, пошлют одной дочерь,
Сына другой, то сердца их, невинных, невинной любовью
Крепко связать и молить Гименея и бога Эрота,
Да уподобят их жизнь двум источникам, вместе текущим,
Иль виноградной лозе и сошке прямой и высокой.
Верной опорою служит одна, украшеньем другая;
Если ж две дочери или два сына родятся, весь пламень
Дружбы своей перелить в их младые, невинные души.
Мы родилися: нами матери часто менялись,
Каждая сына другой сладкомлечною грудью питала;
Впили мы дружбу, и первое, что лишь запомнил я, — ты был;
С первым чувством во мне развилася любовь к Палемону.
Выросли мы — и в жизни много опытов тяжких
Боги на нас посылали, мы дружбою всё усладили.
Скор и пылок я смолоду был, меня всё поражало,
Всё увлекало; ты кроток, тих и с терпеньем чудесным,
Свойственным только богам, милосердым к Япетовым детям.
Часто тебя оскорблял я, — смиренно сносил ты, мне даже,
Мне не давая заметить, что я поразил твое сердце.
Помню, как ныне, прощенья просил я и плакал, ты ж, друг мой,
Вдвое рыдал моего, и, крепко меня обнимая,
Ты виноватым казался, не я.- Вот каков ты душою!
Ежели все меня любят, любят меня по тебе же:
Ты сокрывал мои слабости; малое доброе дело
Ты выставлял и хвалил; ты был всё для меня, и с тобою
Долгая жизнь пролетела, как вечер веселый в рассказах.
Счастлив я был! не боюсь умереть! предчувствует сердце —
Мы ненадолго расстанемся: скоро мы будем, обнявшись,
Вместе гулять по садам Елисейским, и, с новою тенью
Встретясь, мы спросим: «Что на земле? всё так ли, как прежде?
Други так ли там любят, как в старые годы любили?»
Что же услышим в ответ: по-старому родина наша
С новой весною цветет и под осень плодами пестреет,
Но друзей уже нет, подобных бывалым; нередко
Слушал я, старцы, за полною чашей веселые речи:
«Это вино дорогое! — Его молодое хвалили
Славные други, Дамет с Палемоном; прошли, пролетели
Те времена! хоть ищи, не найдешь здесь людей, им подобных,
Славных и дружбой, и даром чудесным испытывать вина».

Александр Грибоедов

Друзья (Идиллия)

Е.А. БаратынскомуВечер осенний сходил на Аркадию. — Юноши, старцы,
Резвые дети и девы прекрасные, с раннего утра
Жавшие сок виноградный из гроздий златых, благовонных,
Все собралися вокруг двух старцев, друзей знаменитых.
Славны вы были, друзья Палемон и Дамет! счастливцы!
Знали про вас и в Сицилии дальней, средь моря цветущей;
Там, на пастушьих боях хорошо искусившийся в песнях,
Часто противников дерзких сражал неответным вопросом:
Кто Палемона с Даметом славнее по дружбе примерной?
Кто их славнее по чудному дару испытывать вина?
Так и теперь перед ними, под тенью ветвистых платанов,
В чашах резных и глубоких вино молодое стояло,
Брали они по порядку каждую чашу — и молча
К свету смотрели на цвет, обоняли и думали долго,
Пили, и суд непреложный вместе вину изрекали:
Это пить молодое, а это на долгие годы
Впрок положить, чтобы внуки, когда соизволит Кронион
Век их счастливо продлить, под старость, за трапезой шумной
Пивши, хвалилися им, рассказам пришельца внимая.
Только ж над винами суд два старца, два друга скончали,
Вакх, языков разрешитель, сидел уж близ них и, незримый,
К дружеской тихой беседе настроил седого Дамета:
«Друг Палемон, — с улыбкою старец промолвил, — дай руку!
Вспомни, старик, еще я говаривал, юношей бывши:
Здесь проходчиво все, одна не проходчива дружба!
Что же, слово мое не сбылось ли? как думаешь, милый?
Что, кроме дружбы, в душе сохранил ты? — но я не жалею,
Вот Геркулес! не жалею о том, что прошло; твоей дружбой
Сердце довольно вполне, и веду я не к этому слово.
Нет, но хочу я — кто знает? — мы стары! хочу я, быть может
Ныне впоследнее, все рассказать, что от самого детства
В сердце ношу, о чем много говаривал, небо за что я
Рано и поздно молил, Палемон, о чем буду с тобою
Часто беседовать даже за Стиксом и Летой туманной.
Как мне счастливым не быть, Палемона другом имея?
Матери наши, как мы, друг друга с детства любили,
Вместе познали любовь к двум юношам милым и дружным,
Вместе плоды понесли Гименея; друг другу, младые,
Новые тайны вверяя, священный обет положили:
Если боги мольбы их услышат, пошлют одной дочерь,
Сына другой, то сердца их, невинных, невинной любовью
Крепко связать и молить Гименея и бога Эрота,
Да уподобят их жизнь двум источникам, вместе текущим,
Иль виноградной лозе и сошке прямой и высокой.
Верной опорою служит одна, украшеньем другая;
Если ж две дочери или два сына родятся, весь пламень
Дружбы своей перелить в их младые, невинные души.
Мы родилися: нами матери часто менялись,
Каждая сына другой сладкомлечною грудью питала;
Впили мы дружбу, и первое, что лишь запомнил я, — ты был;
С первым чувством во мне развилася любовь к Палемону.
Выросли мы — и в жизни много опытов тяжких
Боги на нас посылали, мы дружбою всё усладили.
Скор и пылок я смолоду был, меня все поражало,
Все увлекало; ты кроток, тих и с терпеньем чудесным,
Свойственным только богам, милосердым к Япетовым детям.
Часто тебя оскорблял я, — смиренно сносил ты, мне даже,
Мне не давая заметить, что я поразил твое сердце.
Помню, как ныне, прощенья просил я и плакал, ты ж, друг мой,
Вдвое рыдал моего, и, крепко меня обнимая,
Ты виноватым казался, не я. — Вот каков ты душою!
Ежели все меня любят, любят меня по тебе же:
Ты сокрывал мои слабости; малое доброе дело
Ты выставлял и хвалил; ты был все для меня, и с тобою
Долгая жизнь пролетела, как вечер веселый в рассказах.
Счастлив я был! не боюсь умереть! предчувствует сердце —
Мы ненадолго расстанемся: скоро мы будем, обнявшись,
Вместе гулять по садам Елисейским, и, с новою тенью
Встретясь, мы спросим: «Что на земле? всё так ли, как прежде?
Други так ли там любят, как в старые годы любили?»
Что же услышим в ответ: по-старому родина наша
С новой весною цветет и под осень плодами пестреет,
Но друзей уже нет, подобных бывалым; нередко
Слушал я, старцы, за полною чашей веселые речи:
«Это вино дорогое! — Его молодое хвалили
Славные други, Дамет с Палемоном; прошли, пролетели
Те времена! хоть ищи, не найдешь здесь людей, им подобных,
Славных и дружбой, и даром чудесным испытывать вина».

Виктор Михайлович Гусев

Московская мать

Мать в письме прочитала:
«Сын ваш, Иван, ранен.
Пуля врага пронзила
могучую грудь бойца.
Был ваш сынок, мамаша,
смелым на поле брани.
Дрался, мамаша, за Родину
сын ваш Иван — до конца».
Охнула мать, письмишко
к старой кофтенке прижала,
Рукой, небольшой, морщинистой,
за спинку стула взялась.
Платок почему-то поправила
и тихо, без слез, без жалоб,
По хмурой осенней улице,
старая, поплелась.
Куда ей от горя деться?
Куда ей от памяти деться?
Улица тихая, темная,
нет ни людей, ни огней.
Но всю ее освещает ‘
далекое Ванино детство,
Что мчалось по этой улице,
звенело и пело на ней.
Вот здесь он учился, — и вспомнила,
как она его одевала,
Рубашки ему выкраивала
из стареньких платьиц своих,
Как чай ему наливала,
как дверь за ним закрывала
И как ей хотелось, чтоб Ваня
был мальчик не хуже других.
Вот она дома. Дома.
Ой, как тихо в квартире.
Спой что-нибудь, радио,
пусть умрет тишина,
А то ведь матери кажется,
будто в целом мире
Осталась одна квартира,
а в этой квартире — она.
Вот он стоит, столик,
столик мирного времени,
Скатерть его накрыла
белым своим крылом.
Когда-то сюда слетались
птенцы могучего племени,
Когда-то внуки шумели
за светлым ее столом.
Вот уж она не думала,
что будет такою старость!..
Осень шумит за окошком,
и нет на деревьях листвы.
Дочь далеко на Востоке.
Одна она здесь осталась.
Не захотела уехать
из жизни своей, из Москвы.
А ветер шумит за окошком,
и дождик в Москве начинается,
И гнутся в лесах Подмосковья
ветви берез и осин.
Мать встает и к окошку
лицом она прижимается,
И шепчет куда-то далеко,
в туманную осень: — Сын!
Сын, ты лежал в долине,
с небес опускался вечер,
И кровь твоя, мне родная,
текла по земле сырой.
Сын, тебя родила я, —
чем я тебе отвечу?
Сын, я тебя вскормила,
но как я сравняюсь с тобой
Я уже старая, мальчик,
и меня не берут на работы,
Но я пошла добровольно
помогать укрепления рыть,
Чтобы твой труд тяжелый,
горести и заботы
По-матерински, мальчик,
все с тобой разделить.
Воздушные налеты
стелились угрюмым дымом.
Я во дворе дежурила;
звенела, гудела мгла.
Нет, сынок, не квартиру,
а город, твой город любимый
Для твоего возвращенья,
для радости я берегла.
Я картошку сажала,
грядки я поливала,
Силы-то, знаешь, мало,
придешь — и не чувствуешь ног.
И ты надо мной не смейся,
но это я воевала,
Это я воевала
рядом с тобой, сынок.
Капля твоей крови
в сердце мое рвется,
А сколько ты капель пролил,
кто может их сосчитать?.. —
Дождик стучит по крышам,
береза от ветра гнется,
С далеким сыном беседует
простая московская мать.
Будьте благословенны,
хлебнувшие горя и муки
Старые матери наши!
Мы слышим ваш голос родной
Над черной долиной сражений
вы простираете руки,
Сынов своих благословляя
на справедливый бой…
А утром той матери старой
выписали бумаги.
Вошла она в дальний поезд,
села она у окна.
И за окном замелькали
речки, кусты, овраги —
Милая нашему сердцу
русская сторона.
У светлых ворот госпиталя
сестра ее встречала.
Поцеловала сына
осторожно и тихо мать.
Села тихонько рядом
и целый день промолчала,
Старалась не шевелиться,
раненому не мешать.
Несколько раз поправила
сехавшее одеяло,
Застегнула рубашку
на впалой сыновней груди.
У сына горели раны,
он говорил мало,
Лишь повторял он изредка:
— Посиди еще, посиди…
Ему мерещилось детство,
теплый и смутный вечер,
Тихая песня матери,
обрывки далеких дней,
Весна, Москва и деревья…
А жизнь в нем боролась со смертью,
И эти воспоминанья
в борьбе помогали ей.
А мать — мать сидела молча,
чуть склонясь к изголовью,
Сгоняла с лица сына
смерти тяжелый дым,
Лечила своим страданьем,
лечила своей любовью,
Сердцем своим московским,
материнским сердцем своим.

Василий Васильевич Капнист

Ода на смерть Плениры

Где от горести унылой,
Где спастись от лютых бед?
Нет в живых Плениры милой!
Милый друг! тебя уж нет!
Где от скорби ни скрываюсь,
Все в мечтах с тобой встречаюсь;
В смертну погруженный сень,
Зрю твой гроб, вопль слышу слезный.
Все в глазах твой вид любезный
Носится, дражайша тень!

Тень дражайшая! смягчися:
Возвратись хотя на час,
Хоть на миг остановися
И подай в последний раз
Белизной блестящу снежной
Руку, что с улыбкой нежной
Простирала к другу ты.
Но, увы! ты отлетаешь,
Дух мой в горесть погружаешь,
В мрак унылой пустоты.

Тщетно слез струя катится,
Не смягчает скорби злой.
В сердце кровь остановится,
Как лишь гроб представлю твой.
В душу мне он ужас сеет.
Все в глазах моих мертвеет.
Каждый милый мне предмет
В виде кажется увялом.
Смерть надгробным покрывалом
От меня скрывает свет.

В рощу ль скроюся густую —
Осень уж ее мертвит,
На жену ль взгляну драгую —
Смертный одр пред ней стоит.
На детей воззрю ли милых —
Вижу в них сирот унылых.
Сам, скитаясь меж гробов,
Мрачной, кажется, стезею,
Тенью предводим твоею,
Опускаюсь в смертный ров.

Вслед за скорбной сей мечтою
Скорбная летит мечта:
Вижу духом пред собою
Те печальные места,
Где теперь супруг твои страстный,
Удручен судьбой злосчастной,
Медленны часы влачит,
Где, от всех уединенный,
Мрачной мыслью отягченный,
С горестью один сидит.

Там он зрит перед собою
Скорбный вид мгновений тех,
Как, взмахнувши смерть косою,
Вкруг твоей постели всех
Ближних и друзей стеснила,
Как, прощаясь, ты вперила
На него померкший зрак;
К небу взведши взор, вздохнула
И глаза навек сомкнула
На драгих тебе руках.

О! почто же всем любезный,
Всех любя́щий человек,
Ближним, обществу полезный,
Кончит быстротечный век?
А злодей, как ястреб гладный,
Только крови ближних жадный,
В нечестивый путь течет
Средь утех, увеселений,
Без забот и огорчений
Сладкий, долгий век живет?

Но что жизнь? В родах — мученье,
В детстве — раболепства гнет,
В юности — страстей волненье,
В мужестве — труды сует.
Старость — возвращает в детство.
Смерть — рождения наследство.
Вот что жизнь — се нива зол!
Сеет смерть и пожинает,
Землю в гроб преобращает,
Гроб — во мрачный свой престол.

Что ж скорбим, что в свет отселе
Спешно перешел наш друг?
Здесь в ее прекрасном теле
Обитал небесный дух,
Сердце верою дышало,
Каждо чуждой скорби жало
И ее пронзало грудь.
Дружество с любовью нежной
В дебри жизни сей мятежной
Ей прокладывали путь.

Верь, мой друг! и скорбь отрыни,
Верь, что слез твоих предмет
Из сей мрачныя пустыни
В вечный преселилась свет,
Что теперь твоя супруга,
Верх земного темна круга,
На лиющих свет кругах,
В радость облачась, играет
И с отрадою взирает
На лежащий в гробе прах.

Верь, что миг тот нам плачевный,
Как померк в ней свет очес,
Очи ей открыл душевны
Зреть незримый свет небес;
В ров как гроб ее спускали,
На воздушных поднимали
Ангелы ее крылах;
Персть как с заступа ссыпалась,
Благодать преизливалась
На нее в златых лучах.

Верь и не скорби душою
О потере дорогой.
Радуйся: небес стезею
Уж она вошла в покой
В радужном венце победы.
Но от горныя беседы,
Как взойдет на холм луна,
В ризы скрывшися нетленны,
При́йдет в час уединенный
Утешать тебя она.

О, сниди, мой друг небесный!
Влей отраду в томну грудь.
К хижине моей безвестной
Ты легко приметишь путь:
Изваянный лик твой милый
Я поставлю над могилой,
Скрывшей прах отца, детей.
Там, сим видом привлеченна,
Снийдешь друга зреть смущенна
И мелькнешь в душе моей.

Гроб, где прежде взор мой бренный
Лишь пустыню находил,
Днесь мне зрится населенный
Сонмами небесных сил.
В них мне будешь ты мечтаться
И пред всеми отличаться
Лунно-видной белизной,
Как сияла между нами
Нежных прелестей чертами
И душевной красотой.

Ольга Берггольц

Памяти защитников

Вечная слава героям, павшим в боях
за свободу и независимость нашей Родины!

I

В дни наступленья армий ленинградских,
в январские свирепые морозы,
ко мне явилась девушка чужая
и попросила написать стихи…

Она пришла ко мне в тот самый вечер,
когда как раз два года исполнялось
со дня жестокой гибели твоей.

Она не знала этого, конечно.
Стараясь быть спокойной, строгой, взрослой,
она просила написать о брате,
три дня назад убитом в Дудергофе.

Он пал, Воронью гору атакуя,
ту высоту проклятую, откуда
два года вел фашист корректировку
всего артиллерийского огня.

Стараясь быть суровой, как большие,
она портрет из сумочки достала:
— Вот мальчик наш,
мой младший брат Володя…—
И я безмолвно ахнула: с портрета
глядели на меня твои глаза.

Не те, уже обугленные смертью,
не те, безумья полные и муки,
но те, которыми глядел мне в сердце
в дни юности, тринадцать лет назад.

Она не знала этого, конечно.
Она просила только: — Напишите
не для того, чтобы его прославить,
но чтоб над ним могли чужие плакать
со мной и мамой — точно о родном…

Она, чужая девочка, не знала,
какое сердцу предложила бремя, —
ведь до сих пор еще за это время
я реквием тебе — тебе! — не написала…

II

Ты в двери мои постучала,
доверчивая и прямая.
Во имя народной печали
твой тяжкий заказ принимаю.

Позволь же правдиво и прямо,
своим неукрашенным словом
поведать сегодня о самом
обычном, простом и суровом…

III

Когда прижимались солдаты, как тени,
к земле и уже не могли оторваться, —
всегда находился в такое мгновенье
один безымянный, Сумевший Подняться.

Правдива грядущая гордая повесть:
она подтвердит, не прикрасив нимало, —
один поднимался, но был он — как совесть.
И всех за такими с земли поднимало.

Не все имена поколенье запомнит.
Но в тот исступленный, клокочущий полдень
безусый мальчишка, гвардеец и школьник,
поднялся — и цепи штурмующих поднял.

Он знал, что такое Воронья гора.
Он встал и шепнул, а не крикнул: — Пора!

Он полз и бежал, распрямлялся и гнулся,
он звал, и хрипел, и карабкался в гору,
он первым взлетел на нее, обернулся
и ахнул, увидев открывшийся город!

И, может быть, самый счастливый на свете,
всей жизнью в тот миг торжествуя победу, —
он смерти мгновенной своей не заметил,
ни страха, ни боли ее не изведав.

Он падал лицом к Ленинграду. Он падал,
а город стремительно мчался навстречу…
…Впервые за долгие годы снаряды
на улицы к нам не ложились в тот вечер.

И звезды мерцали, как в детстве, отрадно
над городом темным, уставшим от бедствий…
— Как тихо сегодня у нас в Ленинграде, —
сказала сестра и уснула, как в детстве.

«Как тихо», — подумала мать и вздохнула.
Так вольно давно никому не вздыхалось.
Но сердце, привыкшее к смертному гулу,
забытой земной тишины испугалось.

IV

…Как одинок убитый человек
на поле боя, стихшем и морозном.
Кто б ни пришел к нему, кто ни придет, —
ему теперь все будет поздно, поздно.

Еще мгновенье, может быть, назад
он ждал родных, в такое чудо веря…
Теперь лежит — всеобщий сын и брат,
пока что не опознанный солдат,
пока одной лишь Родины потеря.

Еще не плачут близкие в дому,
еще, приказу вечером внимая,
никто не слышит и не понимает,
что ведь уже о нем, уже к нему
обращены от имени Державы
прощальные слова любви и вечной славы.

Судьба щадит перед ударом нас,
мудрей, наверно, не смогли бы люди…
А он — он отдан Родине сейчас,
она одна сегодня с ним пробудет.

Единственная мать, сестра, вдова,
единственные заявив права, —
всю ночь пробудет у сыновних ног
земля распластанная, тьма ночная,
одна за всех горюя, плача, зная,
что сын — непоправимо одинок.

V

Мертвый, мертвый… Он лежит и слышит
все, что недоступно нам, живым:
слышит — ветер облако колышет,
высоко идущее над ним.

Слышит все, что движется без шума,
что молчит и дремлет на земле;
и глубокая застыла дума
на его разглаженном челе.

Этой думы больше не нарушить…
О, не плачь над ним — не беспокой
тихо торжествующую душу,
услыхавшую земной покой.

VI

Знаю: утешеньем и отрадой
этим строчкам быть не суждено.
Павшим с честью — ничего не надо,
утешать утративших — грешно.

По своей, такой же, скорби — знаю,
что, неукротимую, ее
сильные сердца не обменяют
на забвенье и небытие.

Пусть она, чистейшая, святая,
душу нечерствеющей хранит.
Пусть, любовь и мужество питая,
навсегда с народом породнит.

Незабвенной спаянное кровью,
лишь оно — народное родство —
обещает в будущем любому
обновление и торжество.

…Девочка, в январские морозы
прибегавшая ко мне домой, —
вот — прими печаль мою и слезы,
реквием несовершенный мой.

Все горчайшее в своей утрате,
все, душе светившее во мгле,
я вложила в плач о нашем брате,
брате всех живущих на земле…

…Неоплаканный и невоспетый,
самый дорогой из дорогих,
знаю, ты простишь меня за это,
ты, отдавший душу за других.


[Эта поэма написана по просьбе ленинградской девушки
Нины Нониной о брате ее, двадцатилетнем гвардейце
Владимире Нонине, павшем смертью храбрых в январе
1944 года под Ленинградом, в боях по ликвидации блокады.]

Яков Петрович Полонский

После чтения «Крейцеровой сонаты»

Не та любовь, что поучает,
Иль безнадежно изнывает
И песни жалкие поет,
Не та, что юность растлевает
Или ревниво вопиет,
А та любовь, что жертв не просит,
Страдает без обидных слез
И, полная наивных грез,
Не без улыбки цепи носит,
Непобедима и вечна,
Внедряя жизни семена
Везде, где смерть идет и косит…

Свидетель всех ее скорбей,
Наследник всех ее преданий, Ее забывчивых страстей
И поздних разочарований,
Угомонив с летами кровь,
В виду улик неоспоримых,
Не на скамью ли подсудимых
Влечешь ты брачную любовь?
За что ж?.. За то ли, что когда-то
Она, поверившая свято
В свое призванье жить семьей,
Не дрогнула с чужой судьбой,
Быть может тяжкой и бесславной,
Связать свободный, своенравный,
Знакомый с детства жребий свой, —
Не струсила свечи венчальной,
И, несмотря на суету
И дрязги жизни, красоту
Вообразила идеальной;
За то ль, что в этой красоте
Без маски и без покрывала
Не узнаем мы идеала,
Доступного одной мечте?..

Карай наперсников разврата,
С холодной ревностью в крови, Расчет, не знающий любви
И добивающийся злата,
Карай ханжу, что корчит брата
И хочет жить с своей женой,
Как с незаконною сестрой…

К чему соблазн? — К чему игра
В фальшивый брак! — Ведь мы не дети,
Боящиеся сатаны,
Который расставляет сети
Нам в ласках собственной жены…
Скажи, поэт, молвой любимый,
Скажи, пророк неумолимый,
Ужели мы себя спасем
Тем, что в борьбе с собой убьем
Грядущих поколений семя,
Иль тем, что, в вечность погрузясь,
В бездушной тьме утратим время,
И то забудем, что, кичась
Своим отчаяньем, в смирении
И сокрушении сердец,
Мы исказили план творенья
И разрешили все сомненья
Тем, что нашли себе конец. Бред истины — дух разуменья!
Ты в даль и в глубь меня влечешь;
В ничтожестве ли ты найдешь
Свое конечное спасенье?!
Божественность небытия
И бессознательная воля!
На вас ли променяю я
Распутников и нищих? доля
Их низменна… их грязен путь… —
И все ж они хоть что-нибудь,
В них светит искорка сознанья,
А вы, — вы призрак, вы ничто…



Не та любовь, что поучает,
Иль безнадежно изнывает
И песни жалкие поет,
Не та, что юность растлевает
Или ревниво вопиет,
А та любовь, что жертв не просит,
Страдает без обидных слез
И, полная наивных грез,
Не без улыбки цепи носит,
Непобедима и вечна,
Внедряя жизни семена
Везде, где смерть идет и косит…

Свидетель всех ее скорбей,
Наследник всех ее преданий,

Ее забывчивых страстей
И поздних разочарований,
Угомонив с летами кровь,
В виду улик неоспоримых,
Не на скамью ли подсудимых
Влечешь ты брачную любовь?
За что ж?.. За то ли, что когда-то
Она, поверившая свято
В свое призванье жить семьей,
Не дрогнула с чужой судьбой,
Быть может тяжкой и бесславной,
Связать свободный, своенравный,
Знакомый с детства жребий свой, —
Не струсила свечи венчальной,
И, несмотря на суету
И дрязги жизни, красоту
Вообразила идеальной;
За то ль, что в этой красоте
Без маски и без покрывала
Не узнаем мы идеала,
Доступного одной мечте?..

Карай наперсников разврата,
С холодной ревностью в крови,

Расчет, не знающий любви
И добивающийся злата,
Карай ханжу, что корчит брата
И хочет жить с своей женой,
Как с незаконною сестрой…

К чему соблазн? — К чему игра
В фальшивый брак! — Ведь мы не дети,
Боящиеся сатаны,
Который расставляет сети
Нам в ласках собственной жены…
Скажи, поэт, молвой любимый,
Скажи, пророк неумолимый,
Ужели мы себя спасем
Тем, что в борьбе с собой убьем
Грядущих поколений семя,
Иль тем, что, в вечность погрузясь,
В бездушной тьме утратим время,
И то забудем, что, кичась
Своим отчаяньем, в смирении
И сокрушении сердец,
Мы исказили план творенья
И разрешили все сомненья
Тем, что нашли себе конец.

Бред истины — дух разуменья!
Ты в даль и в глубь меня влечешь;
В ничтожестве ли ты найдешь
Свое конечное спасенье?!
Божественность небытия
И бессознательная воля!
На вас ли променяю я
Распутников и нищих? доля
Их низменна… их грязен путь… —
И все ж они хоть что-нибудь,
В них светит искорка сознанья,
А вы, — вы призрак, вы ничто…

Антон Антонович Дельвиг

Друзья

(Идиллия)
Е. А. Баратынскому
Вечер осенний сходил на Аркадию. — Юноши, старцы,
Резвые дети и девы прекрасные, с раннего утра
Жавшие сок виноградный из гроздий златых, благовонных.
Все собралися вокруг двух старцев, друзей знаменитых.
Славны вы были, друзья Палемон и Дамет! счастливцы!
Знали про вас и в Сицилии дальней, средь моря цветущей;
Там, на пастушьих боях хорошо искусившийся в песнях
Часто противников дерзких сражал неответным вопросом:
Кто Палемона с Даметом славнее по дружбе примерной?
Кто их славнее по чудному дару испытывать вина?
Так и теперь перед ними, под тенью ветвистых платанов,
В чашах резных и глубоких вино молодое стояло,
Брали они по порядку каждую чашу — и молча
К свету смотрели на цвет, обоняли и думали долго,
Пили и суд непреложный вместе вину изрекали:
Это пить молодое, а это на долгие годы
Впрок положить, чтобы внуки, когда соизволит Крони́он
Век их счастливо продлить, под старость, за трапезой шумной,
Пивши, хвалилися им, рассказам пришельца внимая.
Только ж над винами суд два старца, два друга скончали,
Вакх, языков разрешитель, сидел уж близь них и, незримый,
К дружеской тихой беседе настроил седого Дамета:
«Друг Палемон, — с улыбкою старец промолвил, — дай руку!
Вспомни, старик, еще я говаривал, юношей бывши:
Здесь проходчиво все, одна не проходчива дружба!
Что же, слово мое не сбылось ли? как думаешь, милый?
Что, кроме дружбы, в душе сохранил ты? — Но я не жалею,
Вот Геркулес! не жалею о том, что прошло; твоей дружбой
Сердце довольно вполне, и веду я не к этому слово.
Нет, но хочу я, — кто знает? мы стары! — хочу я, быть может,
Ныне впоследнее, все рассказать, что от самого детства
В сердце ношу, о чем много говаривал, небо за что я
Рано и поздно молил; Палемон, о чем буду с тобою
Часто беседовать даже за Стиксом и Летой туманной.
Как мне счастливым не быть, Палемона другом имея?
Матери наши, как мы, друг друга с детства любили,
Вместе познали любовь к двум юношам милым и дружным,
Вместе плоды понесли Гименея; друг другу, младые,
Новые тайны вверяя, священный обет положили:
Если боги мольбы их услышат, пошлют одной дочерь,
Сына другой, то сердца их, невинных, невинной любовью
Крепко связать и молить Гименея и бога Эрота,
Да уподобят их жизнь двум источникам, вместе текущим,
Иль виноградной лозе и сошке прямой и высокой.
Верной опорою служит одна, украшеньем другая;
Если ж две дочери или два сына родятся, весь пламень
Дружбы своей перелить в их младые, невинные души.
Мы родили́ся: нами матери часто менялись,
Каждая сына другой сладкомлечною грудью питала;
Впили мы дружбу, и первое, что лишь запомнил я, — ты был;
С первым чувством во мне развилася любовь к Палемону.
Выросли мы — и в жизни много опытов тяжких
Боги на нас посылали, мы дружбою все усладили.
Скор и пылок я смолоду был, меня все поражало,
Все увлекало, — ты кроток, тих и с терпеньем чудесным,
Свойственным только богам, милосердым к Япетовым детям.
Часто тебя оскорблял я, — смиренно сносил ты, мне даже,
Мне не давая заметить, что я поразил твое сердце.
Помню, как ныне, прощенья просил я и плакал, ты ж, друг мой,
Вдвое рыдал моего, и, крепко меня обнимая,
Ты виноватым казался, не я. — Вот каков ты душою!
Ежели все меня любят, любят меня по тебе же:
Ты сокрывал мои слабости; малое доброе дело
Ты выставлял и хвалил; ты был все для меня, и с тобою
Долгая жизнь пролетела, как вечер веселый в рассказах,
Счастлив я был! не боюсь умереть! предчувствует сердце —
Мы ненадолго расстанемся: скоро мы будем, обнявшись,
Вместе гулять по садам Елисейским, и, с новою тенью
Встретясь, мы спросим: „Что на земле? все так ли, как прежде?
Други так ли там любят, как в старые годы любили?“
Что же услышим в ответ: по-старому родина наша
С новой весною цветет и под осень плодами пестреет,
Но друзей уже нет, подобных бывалым; нередко
Слушал я, старцы, за полною чашей веселые речи:
„Это вино дорогое! — Его молодое хвалили
Славные други, Дамет с Палемоном; прошли, пролетели
Те времена! Хоть ищи, не найдешь здесь людей, им подобных,
Славных и дружбой, и даром чудесным испытывать вина“».

Петр Андреевич Вяземский

Родительский дом

Жизнь живущих неверна,
Жизнь отживших неизменна.
Жуковский
Поэзия воспоминаний,
Дороже мне твои дары
И сущих благ и упований,
Угодников одной поры.

Лишь верно то, что изменило,
Чего уж нет и вновь не знать,
На что уж время наложило
Ненарушимую печать.

То, что у нас еще во власти,
Что нам дано в насущный хлеб,
Что тратит жизнь — слепые страсти
И ум, который горд и слеп, —

То наше, как волна в пучине,
Скользящая из жадных рук,
Как непокорный ветр в пустыне,
Как эха бестелесный звук.

В воспоминаниях мы дома,
А в настоящем — мы рабы
Незапной бури, перелома
Желаний, случаев, судьбы.

Одна в убежище безбурном
Нам память мир свой бережет,
Пока детей своих с Сатурном
Сама в безумье не пожрет.

Кто может хладно, равнодушно
На дом родительский взглянуть?
В ком на привет его послушно
Живей не затрепещет грудь!

Влеченьем сердца иль случайно
Увижу стены, темный сад,
Где ненарушимо и тайно
Зарыт минувшей жизни клад, —

Я, как скупец, сурово хладный
К тому, чем пользуется он,
И только к тем богатствам жадный,
На коих тленья мертвый сон,

Я от минуты отрекаюсь,
И, охладев к тому, что есть,
К тому, что было, прилепляюсь,
Чтоб сердца дань ему принесть.

Ковчег минувшего, где ясно
Дни детства мирного прошли
И волны жизни безопасно
Над головой моей текли;

Где я расцвел под отчей сенью
На охранительной груди,
Где тайно созревал к волненью,
Что мне грозило впереди;

Где искры мысли, искры чувства
Впервые вспыхнули во мне
И девы звучного искусства
Мне улыбнулись в тайном сне;

Где я узнал по предисловью
Жизнь сердца, ряд его эпох,
Тоску, зажженную любовью,
Улыбку счастья, скорби вздох,

Все, чем страстей живые краски
Одели после пестротой
Главы загадочной той сказки,
Которой автор — жребий мой.

Дом, юности моей преддверье,
Чем медленней надежд порыв,
Тем детства сердца суеверье
И давней памяти прилив

Меня к тебе уносит чаще;
Чем жизнь скупее на цветы,
Тем умилительней и слаще
Души обратные мечты.

Пусть в сей упра́здненной святыне
Нет сердцу образов живых,
И в отчем доме был бы ныне
Пришелец я в семье чужих;

Но неотемлемый, душевный
Мой целый мир тут погребен.
Волненьем жизни ежедневной
Не тронут он, не возмущен.

Призванью памяти покорный,
Он возникает предо мной
С своей красою благотворной,
С своей лазурною весной,

С дарами на запас богатый,
Которых жизнь не сберегла,
И с тем и теми, коих траты
Душа моя пережила.

Как часто в распре своевольной
С судьбою, жизнью и собой,
Чтоб обуздать раздор крамольный
И ропот немощи слепой,

Покинув света хаос бурный,
Вхожу в сей тихий саркофаг
И мыслью вопрошаю урны,
Где пепел лет, друзей и благ.

Целебной скорбью, грустью нежной
Тогда очистясь, гаснет вдруг
Души то робкой, то мятежной
Обуревающий недуг.

Пробьются умиленья слезы,
Смиряя смутный пыл в груди;
Так в воспаленном небе грозы
Разводят свежие дожди.

Сближая в мыслях с колыбелью
Гробницы ближних и друзей,
Жизнь проясняется пред целью,
Которой не избегнуть ей.

Вчера, сегодня, завтра — звенья
Предвечной цепи бытия,
Которой в тьме недоуменья
Таятся чудные края.

Рожденье, смерть, из урны рока
С неодолимой быстриной,
Как волны одного потока,
Нас уносящие с собой,

Скорбь, радость, буря, ветр попутный
И все, что испытали мы,
И все, чем в нас надеждой смутной
Еще волнуются умы;

Все то, что разнородным свойством,
Враждуя, развлекало нас,
Все равновесия спокойством
Почиет в этот светлый час.

На той стезе, где означаем
Свои неверные следы,
Где улыбаемся, вздыхаем,
Подемлем битвы и труды, —

До нас прошли, до нас сражались
В шуму падений и побед,
До нас невольно увлекались
Порывом дум, страстей и бед.

Одни надежды и сомненья,
Одни задачи бытия,
Которых тайные решенья,
Как недоступные края,

Обетованные мечтанью,
Но запрещенные уму,
Нас манят и во мзду исканью
Ввергают снова в хлад и тьму;

Одни веселья и печали
Нас и которых след остыл
Равно томили и ласкали
Средь колыбелей и могил.

Почтим же мы любовью нежной
До нас свершивших оный путь,
И мысль о них во мгле мятежной
Звездой отрадной нашей будь!

Когда ж придется нам, прохожим,
Доспехи жизни сбросить с плеч,
И посох странника отложим,
И ратоборца тяжкий меч, —

Пусть наша память, светлой тенью
Мерцая на небе живых,
Не будет чуждой поколенью
Грядущих путников земных.

Александр Александрович Палицын

Гавриилу Романовичу Державину

Гавриилу Романовичу Державину (*).
Как! к Мевию, тебе безвестному, во мрак
Пустыннаго уединенья,
Твои безсмертны песнопенья
Ты шлешь, увенчанный наш Флакк!..
Чем мог я заслужить внимания сей знак?..
Какия принесу благодаренья?..
Они нам слабым трудны так,
Как сильным вам легки благотворенья;
Я силу чту души великой, не призрак:
Мне памятны твои, в Вельможе, Наставленья.
О, как завиден, в этот час
Мне сладкой песнопевцев глас!
Не для того, чтобы хвалами
Твою я скромность утомлял,
Как то ведется межь писцами.
Фелицын Бард, рожденный для похвал,
В ком дар Горация и дар Анакреона
Ко славе Русскаго воскресли Геликона,
Кто лирой век певцов, век мудрых услаждал,
Не всеми ль мудрыми прославится веками?
Пленятся ль взор и ум вселенныя красами,
И добрым щедраго Отца их возвестят?
Перуны ль возгремят под небесами,
И злым в Нем мстителя и судию явят?
Блеснет ли царь светил на высотах лазурных,
В весенней ясности, в осенних тучах бурных?
На Щастие ли кинут взгляд?
Пииты ль воспоют Отечества героев,
И в мире и в полях кровавых среди боев?
К Развалинам ли взор унылым обратят?
Воспенится ль и возшумит водами,
Между гранитными скалами,
С крутых утесов их алмазный Водопад,
Оплачут ли чью смерть безсмертными стихами?
Красы ли Русския их Пляскою прельстят?
Раздастся ли между лесами,
Вечерней, утренней зарей,
В ночи под ясною луной,
Свист громкой Соловья весной?
С друзьями ль мудраго увеселит беседа?
В награду ли достоинств изваян
Чей будет Истукан?
Пиры ли удивят роскошнаго Соседа?…
При видах, иль при памятниках сих,
Витийственных даров твоих,
Всегда тебя, всегда потомки воспомянут;
И даже самые завистливы певцы
Сплетут Державину и гимны и венцы!
Не смолкнут песни те, ввек лавры не увянут,
Ни плески в честь тебя греметь не перестанут!
И так не похвалы ненужныя сплетать,
Я даром творческим желал бы обладать:
Твое внимание мне лестно, драгоценно,
Внимание певца Фелицына священно,
Приятно было бы мне в сердце оправдать
Каким нибудь трудом тебя достойным,
Парнасским жителям пристойным!…
Когдаб лет пылких прежний жар,
В замену труднаго Парнасскаго искуства,
Еще одушевлял мой слабой дар;
Ласкался б я, хотя излить живее чувства,
И благодарности тот сладостной восторг:
Которой щедростью из сердца ты исторг!
Но что могу принесть и ныне
В безсильной старости, в пустыне?
Чем дар и жар мне заменить;
Чем благодарность изявить?
Ужель в невольном сем движенье
Безгласным вовсе легче быть?
От благодарности ль, быв в нежном восхищенье,
Неблагодарнаго дерзну я вид носить?
Колеблются ль тогда в недоуменье?
Стерплю ли я, хотя того не повториить;
Что в нашей простоте, на Юге, в отдаленье,
О Барде Северном в пустынях говорят?
Как сладко здесь об нем нам Мевиям то мненье;
Что он дарами Флакк, добротой Меценат!
Что в лаврах и звездах и в звании великом;
Как славой, мыслями и словом ни богат,
С изящным, и умом, и вкусом, и языком,
И на чреде высокой в мудрый век,
В Совет Царском и во Званке,
Он равен и в одной осанке:
Всегда друг Муз, людей, Вельможа-человек!
Сколь гордой от него в том Римлянин далек!
Тот Мевиев своих и Бавиев тазает:
Наш тоюж лирою гремящей обладает,
Глаголом выспренним, согласием богов;
Однако наших он разлаженных гудков,
Нескладных песен и стихов,
Скропанья иногда и из обломков слов,
Затычек, вставок и скачков
Отнюд не презирает,
Хотя от них под час конечно и зевает!
И Малых он щадит даров,
И скудные шаланты ободряет!…
Сия известная доброта свойств твоих
Осмелила меня принесть и этот стих,
Конечно слабой и ничтожной,
Но щедрости твоей души и чувств моих
Истолкователь он не ложной.
Почто в моей судьбе,
Для приношения достойнаго тебе,
Иной нет жертвы, мне возможной?
Почто не Волховски струи я ныне пью,
Которые меня поили в нежном детстве?
Почто не в Званке я пою (**),
В старинном дедовском жилище и наследстве?
Как сладкобы провел я старость там свою,
И с мудрым и с певцом, с Державиным в соседстве!
Вблизи бы лирной глас его меня пленял;
Изустно б я ему вс чувства изливал,
И быв согласием его наставлен звона,
Достиг бы, может быть, и я до Геликона!
И Руской мой Делиль и Сен-Ламберт тогда (***)
Могли бы, кажется, в свет выйти без стыда,
И поздныя мои Донскова петь затеи
Тогда бы приняли вид некий Эпопеи.
Беседа с мудрыми всх больше учит книг,
И возвышает ум и сердце и язык.
Не только кровы их, но гробы нам священны;
Малейшия от них остатки драгоценны!
Они-то честь, краса и слава естества!
Наставники людей суть образ Божества!
Летите тщетныя из мыслей вон мечтанья,
Восторга моего плоды, воспоминанья
О детств, и всегда мне милой старине!
Не жить мечтателю в той славной стороне,
Где древле пел Боян, где ныне песни громки
Державин предает щастливее в потомки!
Под бремем лет и нужд, сих тягостных оков,
В уединении влачащу дни унылы,
И стражу дружеской и собственной могилы (****),
Не видеть, Волхов мне уже твоих брегов;
Не слышать мне из уст Державина стихов!…
Прошли те времена, когда под сельски кущи
К богатым мудростью стекались неимущи;
Когда Орфеев голоса
Творили чудеса!
Гордися тем река в России знаменита,
Что ты Державина внимаешь лирной звон;
Приветствуй шумом вод, красой брегов Пиита,
Что славу древнюю твою умножил он,
Что на брегах твоих воздзигнул Геликон,
И старость самая его мастита
Нам струн Софокловых издаст печальный стон!
Июня 25 дня

Хаим Нахман Бялик

Младенчество

Тайно от мира, одну за другой, как звезды под утро,
Жизнь погасила во мне сокровенные сердца надежды.
Все же томленье одно я сберег, одно упованье:
Голос его не замолкнет в груди; ни шум повседневный
Песни святой заглушить, ни злокозненный демон не может.
Если еще, наяву ли, во сне ль, как на миг мимолетный, —
О, хоть на миг мимолетный! — пред Господом светел предстану, —
Час мой закатный, молюсь, да вернет сновидение утра,
Ясность младенчества вновь озарит обновленное сердце!
 
Дух мой нечист, и моя же рука осквернила венец мой;
Божьи забыл я стези, не стучусь у дверей Милосердья;
К зовам оглох, и незряч на знаменья, — звезд отщепенец,
Неба отверженец; лугу чужой; неприветствуем в поле
Лаской колосьев, как встарь; отрешен от видений начальных;
Чужд и себе самому. Но в хранилище тайном вселенной,
Где не исчезнет ничто и ничей не изгладится образ, —
Цело и детство мое, как печать на деснице Господней.
Смене времен не подвержен тот лик, незапятнан, нетронут, —
Вечной зарею в оправе своей издалече мне светит,
Путь мой следит, и считает шаги, и мигает ресницей…
 
Где ты? — далече! — родимый мой край, колыбельная пристань,
Почва корней моих, духа родник и мечтаний услада,
Милый душе уголок излюбленный, в мире просторном, —
Нет ни травы зеленей, чем твоя, ни лазури прозрачней!
Память, мой край, о тебе — как вино: тем душистей чем старе;
Первого снега белее она чистотой непорочной…
Первого утра виденье и первого сна изголовье,
Родину тихую, край целомудренный в прелести свежей,
Скрытый меж гор и дубрав и всех мест под солнцем юнейший,
В глубь ветвящей стези, и тропы свои в рожь золотую,
В тихих созвучиях полдень и ночь согласующий, утро
С вечером, — вижу его, как он цвел, как сиял изначала
Сердцу, как образ его начертал в моем духе Создатель,
Чтоб до последнего дня и по край земли неизменно
Целостным нес я тот образ в груди, все тот же — в весенней
Нежности, в летних лучах, под осеннею мглой и под снегом
Так мне, недвижный, застылый с природою всей, предстоит он,
Солнцем живым осиян иль торжественным таинством ночи,
Уст моих чистых дыханье храня, лелея мой детский
Трепет на глыбах камней, в одиночестве дебрей угрюмых,
В таянии облака, в дрожи листа, унесенного ветром
С древа… Поднесь те леса чаровательно ткут свои тени,
Каждая ветвь в них цела, нить каждая сети волшебной;
Сладостных страхов былых сокровенные заросли полны;
В чаще кустов притаились нежнейшие дремные грезы.
Горы в коврах цветотканных, — незыблемы; мягкие склоны
След моих ног берегут и, как встарь, улыбаются гостю;
Эхо восторгов моих в их расселинах, чуткое, дремлет;
Дух мой все бродит по ним и, дивясь их величью, немеет.
 
Кров мой родной, земля безопасная, скиния мира,
Матери светлым лицом озаренная, где возрастал я
Ласки живой под крылом охранительным, где предавался
Неге беспечной, прильнув к благовонному лону родимой!
Вижу тебя на отлогом холме, под навесой каштанов,
Сельский приют и простой! Ты все там же, где встарь, неизменный,
Белый, под низкою кровлей, с оконцами малыми, домик!
Выступы мхом зеленеют, трава прорастает сквозь щели.
Окрест — сады, да глушь и бурьян. Молчаливо над ними
Время волокнами туч проплывает; беленький домик,
Мнится, следит на юру, день и ночь, издалече за жизнью,
Да обо мне вспоминает, о беженце дальнем, с тоскою…
Там и доныне скользит моя тень в уголках потаенных…
 
Знаю: единожды пьет человек из кубка златого;
Дважды видение света ему не даруется в жизни.
Есть лазурь у небес несказанная, зелень у луга,
Свет у эфира, сиянье в лице у творений Господних:
Раз лишь единый мы зрим их в младенчестве, после не видим.
Все же внезапное Бог дает озарение верным;
Чуда того неразгадан исток, сокровен от провидцев.
Молча готовлюсь и жду, день и ночь, мановения свыше, —
Весь напрягаюсь, как арфы струна, простираюсь навстречу;
Где и когда это будет — не ведая, вестника чаю.
Сердце пророчит: воспомнит меня виденье святое;
То, чего жаждет душа, навестит ее. И величавый
Миг настанет, — мигнет ресницею Вечность, и глянет
Сверху, как в дол из окна разверстого, в душу былое.
Очи мои просветятся, прояснятся взором дитяти:
В образах многих и сменах — единое, слито с природой,
Детство мое протечет по тропам покинутым духа.
Темные вспыхнут сияньем тропы заповедные, ярче
Утренних снов; голоса зазвучат; приблизятся дали;
Чудо забвенному краски вернет, безуханному запах.
Будет мгновенным виденье, но миг тот единый затопит
Сладостным сердце приливом, — и в нем изойдут мои силы…
Буду стоять изумленный пред только что виденным миром
Многих чудес и святынь пред оградою запечатленной
Рая, чьих тайн не коснулась рука, не измолвило слово.
Гулом исполнится дух; надо мной — удивление Божье;
Очи в слезах; в глубине — торжественный гул безглагольный…

Яков Петрович Полонский

Два жребия

Если ты мадонна — и толпа, и гений
Пред тобой склоняются челом;
Как жена и мать — двух поколений
Служишь ты охраной и звеном…
Радуйся, зиждительница рода!
Дом твой — ветвь растущего народа;
В той стране, где разорен твой дом,
Города растлятся, как Содом.
Собственным достоинством хранима,
Ты идешь, молвой не уязвима,—
Радуйся, блаженная жена!
Твой очаг семейный согревает
Свежих чувств и мыслей семена,
Вечно-новой жизни закипает
Вкруг тебя шумящая волна. Все, что ты любовью и терпеньем
Воспитала, от тебя уйдет,—
Но уйдет с твоим благословеньем,
С памятью святых твоих забот.

Если ты вакханка,— родилась вакханкой,—
Много раз падет перед тобой
Гений, не владеющий собой.
Только будь ты лучше куртизанкой,
Чем притворно-честною женой…
Не обманет холод этой маски —
Эта целомудренная ложь…
Колобродит ум твой… Ну, так что ж!
Ум ли нужен для минутной ласки,
Ум ли нужен для веселой пляски,
Там, где страстной музыки волна
В шепоте и топоте слышна.
Для семьи заветные, святые
Цепи долга, для тебя гнилые
Нити,— рвут их прихоти твои.
Не входи ж напрасно в мир семьи,
У тебя иное назначенье:
Все, что в жизни льется через край,
Все, что слепо ищет наслажденья, Расточай, язви иль утоляй!
Много богачей ты пустозвонных
Довела почти до нищеты,
Много сил, для света незаконных,
Безысходных и неугомонных,
До поры угомонила ты,
Освежая пыл свой их избытком,
Словно охмеляющим напитком.
Радуйся! Сам олимпийский бог
На тебя дождем червонцев льется
И над человечеством смеется,
Млея у твоих прелестных ног.

Если ты в душе мадонна и, к несчастью,
Рано пала,— в те лета, когда
Молодость играет первой страстью,
Или явно в жертву сладострастью
Злая продала тебя нужда,—
Голод, холод, роковая крайность…
Знай! твое падение — случайность,
Розовый рассеется туман,
Наглый обнаружится обман —
И тогда, спаси тебя, о Боже! На пирах веселой молодежи
Будешь ты унылая сидеть,
На своем полу-продажном ложе
Иногда молиться и скорбеть;
Всей душой, глубоко уязвленной,
Проклянешь позор позолоченный,
Ночь соблазнов и сонливый день,
И свою разряженную лень,
И свою тоскливую беспечность,
И людских страстей недолговечность.

Если с детства ты вакханка, и, к несчастью,
Рано разгадал тебя отец
И идти принудил под венец,
Пользуясь родительскою властью;
Иль сама, сжигаемая страстью,
Отдалась ты мужу своему,
Чтоб начать служенье сладострастью
По узаконенному найму,—
Знай: союз твой — роковая крайность
Или безотчетная случайность,—
Будешь ты скучать у очага,
Видеть в детях Божье наказанье, В лучшем муже — вечного врага,
Будешь усыплять его вниманье,
Прятать от него свои мечты…
Наконец, вполне постигнешь ты,
Что тебя сковал один обычай,
Что с огнем жаровню под цветы
Трудно спрятать ради всех приличий,
И, смеясь над мужем и стыдом,
Проклянешь ты свой семейный дом…

Людям роли розданы природой,
С ней борьба — не всем доступный труд:
Все, что будет для тебя свободой,
То другие рабством назовут;
То, что будет для тебя цепями,
Для других — гирлянда из цветов;
Людям роли розданы богами,—
Каждый узнавай своих богов.
Но судьба перемешала роли,
Навязав нам маску поневоле.
Не спасает ветхий наш закон
Сладострастью проданных мадонн;
Под личиною мадонны скромной Не узнать нам жрицы вероломной.
Чуть сквозит сквозь радужный туман
Душу возмущающий обман:
Та, которая разврат свой прячет,
Гордо смотрит на погибших дев,
И бессилен вопиющий гнев
Той, которая тихонько плачет.

Если ты мадонна — и толпа, и гений
Пред тобой склоняются челом;
Как жена и мать — двух поколений
Служишь ты охраной и звеном…
Радуйся, зиждительница рода!
Дом твой — ветвь растущего народа;
В той стране, где разорен твой дом,
Города растлятся, как Содом.
Собственным достоинством хранима,
Ты идешь, молвой не уязвима,—
Радуйся, блаженная жена!
Твой очаг семейный согревает
Свежих чувств и мыслей семена,
Вечно-новой жизни закипает
Вкруг тебя шумящая волна.

Все, что ты любовью и терпеньем
Воспитала, от тебя уйдет,—
Но уйдет с твоим благословеньем,
С памятью святых твоих забот.

Если ты вакханка,— родилась вакханкой,—
Много раз падет перед тобой
Гений, не владеющий собой.
Только будь ты лучше куртизанкой,
Чем притворно-честною женой…
Не обманет холод этой маски —
Эта целомудренная ложь…
Колобродит ум твой… Ну, так что ж!
Ум ли нужен для минутной ласки,
Ум ли нужен для веселой пляски,
Там, где страстной музыки волна
В шепоте и топоте слышна.
Для семьи заветные, святые
Цепи долга, для тебя гнилые
Нити,— рвут их прихоти твои.
Не входи ж напрасно в мир семьи,
У тебя иное назначенье:
Все, что в жизни льется через край,
Все, что слепо ищет наслажденья,

Расточай, язви иль утоляй!
Много богачей ты пустозвонных
Довела почти до нищеты,
Много сил, для света незаконных,
Безысходных и неугомонных,
До поры угомонила ты,
Освежая пыл свой их избытком,
Словно охмеляющим напитком.
Радуйся! Сам олимпийский бог
На тебя дождем червонцев льется
И над человечеством смеется,
Млея у твоих прелестных ног.

Если ты в душе мадонна и, к несчастью,
Рано пала,— в те лета, когда
Молодость играет первой страстью,
Или явно в жертву сладострастью
Злая продала тебя нужда,—
Голод, холод, роковая крайность…
Знай! твое падение — случайность,
Розовый рассеется туман,
Наглый обнаружится обман —
И тогда, спаси тебя, о Боже!

На пирах веселой молодежи
Будешь ты унылая сидеть,
На своем полу-продажном ложе
Иногда молиться и скорбеть;
Всей душой, глубоко уязвленной,
Проклянешь позор позолоченный,
Ночь соблазнов и сонливый день,
И свою разряженную лень,
И свою тоскливую беспечность,
И людских страстей недолговечность.

Если с детства ты вакханка, и, к несчастью,
Рано разгадал тебя отец
И идти принудил под венец,
Пользуясь родительскою властью;
Иль сама, сжигаемая страстью,
Отдалась ты мужу своему,
Чтоб начать служенье сладострастью
По узаконенному найму,—
Знай: союз твой — роковая крайность
Или безотчетная случайность,—
Будешь ты скучать у очага,
Видеть в детях Божье наказанье,

В лучшем муже — вечного врага,
Будешь усыплять его вниманье,
Прятать от него свои мечты…
Наконец, вполне постигнешь ты,
Что тебя сковал один обычай,
Что с огнем жаровню под цветы
Трудно спрятать ради всех приличий,
И, смеясь над мужем и стыдом,
Проклянешь ты свой семейный дом…

Людям роли розданы природой,
С ней борьба — не всем доступный труд:
Все, что будет для тебя свободой,
То другие рабством назовут;
То, что будет для тебя цепями,
Для других — гирлянда из цветов;
Людям роли розданы богами,—
Каждый узнавай своих богов.
Но судьба перемешала роли,
Навязав нам маску поневоле.
Не спасает ветхий наш закон
Сладострастью проданных мадонн;
Под личиною мадонны скромной

Не узнать нам жрицы вероломной.
Чуть сквозит сквозь радужный туман
Душу возмущающий обман:
Та, которая разврат свой прячет,
Гордо смотрит на погибших дев,
И бессилен вопиющий гнев
Той, которая тихонько плачет.