Все стихи про дерево - cтраница 7

Найдено стихов - 248

Иосиф Бродский

Натюрморт

1

Вещи и люди нас
окружают. И те,
и эти терзают глаз.
Лучше жить в темноте.

Я сижу на скамье
в парке, глядя вослед
проходящей семье.
Мне опротивел свет.

Это январь. Зима
Согласно календарю.
Когда опротивеет тьма.
тогда я заговорю.


2

Пора. Я готов начать.
Неважно, с чего. Открыть
рот. Я могу молчать.
Но лучше мне говорить.

О чем? О днях. о ночах.
Или же — ничего.
Или же о вещах.
О вещах, а не о

людях. Они умрут.
Все. Я тоже умру.
Это бесплодный труд.
Как писать на ветру.


3

Кровь моя холодна.
Холод ее лютей
реки, промерзшей до дна.
Я не люблю людей.

Внешность их не по мне.
Лицами их привит
к жизни какой-то не-
покидаемый вид.

Что-то в их лицах есть,
что противно уму.
Что выражает лесть
неизвестно кому.


4

Вещи приятней. В них
нет ни зла, ни добра
внешне. А если вник
в них — и внутри нутра.

Внутри у предметов — пыль.
Прах. Древоточец-жук.
Стенки. Сухой мотыль.
Неудобно для рук.

Пыль. И включенный свет
только пыль озарит.
Даже если предмет
герметично закрыт.


5

Старый буфет извне
так же, как изнутри,
напоминает мне
Нотр-Дам де Пари.

В недрах буфета тьма.
Швабра, епитрахиль
пыль не сотрут. Сама
вещь, как правило, пыль

не тщится перебороть,
не напрягает бровь.
Ибо пыль — это плоть
времени; плоть и кровь.


6

Последнее время я
сплю среди бела дня.
Видимо, смерть моя
испытывает меня,

поднося, хоть дышу,
зеркало мне ко рту, —
как я переношу
небытие на свету.

Я неподвижен. Два
бедра холодны, как лед.
Венозная синева
мрамором отдает.


7

Преподнося сюрприз
суммой своих углов
вещь выпадает из
миропорядка слов.

Вещь не стоит. И не
движется. Это — бред.
Вещь есть пространство, вне
коего вещи нет.

Вещь можно грохнуть, сжечь,
распотрошить, сломать.
Бросить. При этом вещь
не крикнет: «***** мать!»


8

Дерево. Тень. Земля
под деревом для корней.
Корявые вензеля.
Глина. Гряда камней.

Корни. Их переплет.
Камень, чей личный груз
освобождает от
данной системы уз.

Он неподвижен. Ни
сдвинуть, ни унести.
Тень. Человек в тени,
словно рыба в сети.


9

Вещь. Коричневый цвет
вещи. Чей контур стерт.
Сумерки. Больше нет
ничего. Натюрморт.

Смерть придет и найдет
тело, чья гладь визит
смерти, точно приход
женщины, отразит.

Это абсурд, вранье:
череп, скелет, коса.
«Смерть придет, у нее
будут твои глаза».


10

Мать говорит Христу:
— Ты мой сын или мой
Бог? Ты прибит к кресту.
Как я пойду домой?

Как ступлю на порог,
не поняв, не решив:
ты мой сын или Бог?
То есть, мертв или жив?

Он говорит в ответ:
— Мертвый или живой,
разницы, жено, нет.
Сын или Бог, я твой.

Игорь Северянин

Снежная летаргия

(этюд)
Посв. И.А. Дашкевичу
Вам, чьи прекрасные уроки
В душе запечатлели след,
Вам посвящает эти строки
Вас понимающий поэт.
В них не таится смысл глубокий
И мысли в них великой нет,
Но в них надежна вера в свет —
Кипучей молодости соки.
Примите ж, друг мой дорогой,
Этюд, подсказанный душой —
Дитя минуты вдохновенья,
Безвестный автор просит Вас
Мольбой своих печальных глаз
Не похвалы, а снисхожденья.I
От подводных ключей незамерзшая,
Речка льется, поспешная синяя;
Лишь природа, зимою обмершая,
Заколдована в снежном унынии.
Оголились деревья кудрявые,
Притаились за речкой застенчиво —
Словно витязь, увенчанный славою,
Вдруг развенчан судьбою изменчивой.
Солнце, пылкое в летние месяцы,
Утомилося жизнью палящею,
Бредом солнцу минувшее грезится,
И отрадно ему настоящее.
Часто люди, безделицей каждою
Увлекаясь, палятся порывами
И, упившись мучительной жаждою,
Отдыхают мечтами счастливыми.II
Я иду и ищу по наитию
В лабиринте лесном указания;
А тропа ариадниной нитию
Сокращает пути расстояния.
Много символов мира далекого:
Духа доброго, Зла инфузорию,
Вплоть до Бога, Собою высокого, —
Мог найти в сосен, елок узоре я.
Вот я вижу лицо Мефистофеля —
Два рожка и бородка козлиная;
Рядом с ним выплывают два профиля —
Чертенята с улыбкой змеиною.
Отстрани от меня нечестивого,
От соблазна избавив угарного;
Силой разума, злого и льстивого,
Да не сделают мне зла коварного.
Вот три ели слились в одной линии
И одною мерешатся издали.
Что за символ над снежной пустынею,
Да и место рожденья их чисто ли?
Преклонись, духом смысл прозревающий
Откровенья Творца всеединого:
Этот символ, тебя поражающий, —
Знак святой Божества триединого.III
Вечер мягко вздохнул и приветливо
Убаюкивал лес засыпающий;
Ветерок обнимался кокетливо
С липой, днями былыми мечтающей.
Снег кружился воздушными грезами,
Как они, рассыпаяся в воздухе,
Или плакал, растаявший слезами,
Как о силах, накопленных в роздыхе.
Сколько грусти в момент усыпления
В зимний вечер в деревьях мертвеющих —
Словно тысячи душ в угнетении
Здесь собрались, о рае жалеющих!
Ветерок напевает мелодии,
От которых душа разрывается.
Это — песенки смерти пародии;
Кто-то с кем-то надолго прощается…IV
Заблестит солнце яркое, вешнее,
Разукрасятся ветви одеждою,
И пробудится — силой нездешнею —
Вновь природа горячей надеждою.
Забурлят воды радостным говором,
Пробужденные царственным голосом;
Разогретые солнечным поваром,
Вновь поля разукрасятся колосом.
Птица станет слетаться за птицею
Из-за синего моря свободного…
Как отрадно весною-царицею
Грезить в царстве Мороза холодного! V
Так и мы, как природа уснувшая
В пору зимнюю — в смерти мгновение:
Нас не манит земное минувшее
И бодрит светлый луч возрождения.
О, не плачьте, друзья безутешные:
Мы ведь живы душою бессмертною —
Нашей мыслью последней безгрешною,
Наших близких молитвой усердною.

Иван Алексеевич Бунин

В крымских горах

И

Здесь осень светлая и тихая стоит.
У нас, на севере, теперь зима уж скоро,
И северных лесов угрюмый, строгий вид
Багряною листвой не утешает взора.

Цветов и певчих птиц давно уж в чащах нет,
И гулко каждый звук по чащам раздается…
В полураскрытый верх деревьев грустно льется
Осенний полусвет.

А в северных полях, пустынных и туманных,
В такие дни еще тоскливей и грустней, —
Лишь караваны туч седых и оловянных
Плывут над скучною пустынею полей.

Когда же гаснет день, и сумерки скрывают
Безмолвные поля в свою густую тень, —
Печально огоньки среди лесов мерцают
Из бедных деревень.

ИИ

Но далеко от нас все это.
Здесь ночи звездны, ясны дни,
И сколько в них тепла и света,
Как упоительны они!

Ни тучки нет на небосклоне.
Проснешься утром — тишина,
Тень от деревьев на балконе
Прохладой бодрою полна.

В долинах пар на солнце блещет,
Синеют влажно цепи гор,
Под ними золотом трепещет
Морской лазоревый простор.

И там, где с ласкою прощальной,
Белея, тонут паруса, —
Чертою призрачно-хрустальной
Слилися с морем небеса…

ИИИ

И в горы я с утра с двухстволкой ухожу;
Там воздух по турам еще свежей и чище,
И целый день один я в тишине брожу
Среди пустынных гор, как будто на кладбище.

На скатах их видны лишь камни да трава,
И кажется внизу, в долинах меж горами,
Что неба яркая, густая синева
Отрезана вверху гранитными скалами.

И я иду туда, к той светлой вышине,
Не отрываю глаз от синего простора,
Но тонут небеса в воздушной глубине,
Уходят медленно от взора…

Зато какая даль открылась предо мной! —
Извивы рек, леса, кустарник ярко-алый,
Долины, цепи гор, вершины, перевалы,
А там и ширь полей — дорога в край родной!

ИV

Степь равниной пожелтевшею
Безграничною лежит,
И в дали воздушной марево
Над равниною дрожит.

И курганы одинокие,
Молчаливые видны,
Беззаветной, грустной думою
О бывалых днях полны.

И в выси небесной с севера,
Чуть заметные вдали,
Над степями, над курганами
Тихо тянут журавли.

И скликаются, и слышится
В перекличке их печаль…
Не родимого ли севера
Перелетным птицам жаль?

Если так, — снесите к северу,
Возвращаясь по весне,
И мою печаль по родине,
Мой поклон родной стране!

Борис Пастернак

Марбург

Я вздрагивал. Я загорался и гас.
Я трясся. Я сделал сейчас предложенье, -
Но поздно, я сдрейфил, и вот мне — отказ.
Как жаль ее слез! Я святого блаженней.Я вышел на площадь. Я мог быть сочтен
Вторично родившимся. Каждая малость
Жила и, не ставя меня ни во что,
B прощальном значеньи своем подымалась.Плитняк раскалялся, и улицы лоб
Был смугл, и на небо глядел исподлобья
Булыжник, и ветер, как лодочник, греб
По лицам. И все это были подобья.Но, как бы то ни было, я избегал
Их взглядов. Я не замечал их приветствий.
Я знать ничего не хотел из богатств.
Я вон вырывался, чтоб не разреветься.Инстинкт прирожденный, старик-подхалим,
Был невыносим мне. Он крался бок о бок
И думал: «Ребячья зазноба. За ним,
К несчастью, придется присматривать в оба».«Шагни, и еще раз», — твердил мне инстинкт,
И вел меня мудро, как старый схоластик,
Чрез девственный, непроходимый тростник
Нагретых деревьев, сирени и страсти.«Научишься шагом, а после хоть в бег», -
Твердил он, и новое солнце с зенита
Смотрело, как сызнова учат ходьбе
Туземца планеты на новой планиде.Одних это все ослепляло. Другим —
Той тьмою казалось, что глаз хоть выколи.
Копались цыплята в кустах георгин,
Сверчки и стрекозы, как часики, тикали.Плыла черепица, и полдень смотрел,
Не смаргивая, на кровли. А в Марбурге
Кто, громко свища, мастерил самострел,
Кто молча готовился к Троицкой ярмарке.Желтел, облака пожирая, песок.
Предгрозье играло бровями кустарника.
И небо спекалось, упав на кусок
Кровоостанавливающей арники.В тот день всю тебя, от гребенок до ног,
Как трагик в провинции драму Шекспирову,
Носил я с собою и знал назубок,
Шатался по городу и репетировал.Когда я упал пред тобой, охватив
Туман этот, лед этот, эту поверхность
(Как ты хороша!)- этот вихрь духоты —
О чем ты? Опомнись! Пропало. Отвергнут.___________________Тут жил Мартин Лютер. Там — братья Гримм.
Когтистые крыши. Деревья. Надгробья.
И все это помнит и тянется к ним.
Все — живо. И все это тоже — подобья.О, нити любви! Улови, перейми.
Но как ты громаден, обезьяний,
Когда над надмирными жизни дверьми,
Как равный, читаешь свое описанье! Когда-то под рыцарским этим гнездом
Чума полыхала. А нынешний жуел —
Насупленный лязг и полет поездов
Из жарко, как ульи, курящихся дупел.Нет, я не пойду туда завтра. Отказ —
Полнее прощанья. Все ясно. Мы квиты.
Да и оторвусь ли от газа, от касс, -
Что будет со мною, старинные плиты? Повсюду портпледы разложит туман,
И в обе оконницы вставят по месяцу.
Тоска пассажиркой скользнет по томам
И с книжкою на оттоманке поместится.Чего же я трушу? Ведь я, как грамматику,
Бессонницу знаю. Стрясется — спасут.
Рассудок? Но он — как луна для лунатика.
Мы в дружбе, но я не его сосуд.Ведь ночи играть садятся в шахматы
Со мной на лунном паркетном полу,
Акацией пахнет, и окна распахнуты,
И страсть, как свидетель, седеет в углу.И тополь — король. Я играю с бессонницей.
И ферзь — соловей. Я тянусь к соловью.
И ночь побеждает, фигуры сторонятся,
Я белое утро в лицо узнаю.

Николай Тарусский

В такую ночь

Я буду тих. Я не скажу ни слова
В ночном лесу.
Я знаю, что с небес
Вдруг засияет, полыхнет пунцовой
Рогатою звездою, глянет в лес
Лучащееся трепетное диво –
Сквозь буйные, сквозь лиственные гривы.

И грянет час. И вот вокруг меня
Деревья, в бликах дикого огня,
Закружатся. Река взлетит на воздух.
Зверье покинет норы, птицы – гнезда,
Завоет выпь, займутся глухари,
Лосось, взярясь, ударит на быри.

Всклубится воздух пляшущею мошкой,
Жуками, бабочками, стрекозой.
Цветки на длинных кривоватых ножках
Вдруг – взапуски, как будто бы грозой
Гонимые. Волк ляскнет за кустами.
Лужок кишит ужами и кротами.

И вот тогда-то, – только по ноге
Уж проползет и ласково свернется
У сапога, как будто бы в куге
Среди болот, лишь тусклой позолотцей
Сияет узкий трехугольный лоб, –
Я вспомню все, что вспомниться могло б.

Я вспомню страх лесного населенья,
Что пряталось, что уходило в глубь
Лесных кварталов, чуть заслышит пенье
Иль даже звук, срывающийся с губ
Охотника. Я вспомню дупла, норы,
Весь их пугливый осторожный норов.

И вспомнив все, я протяну ладонь
К звезде пунцовой, чтобы опустилась,
Как бабочка, чтобы ее огонь
Зажать в руке, как дар, как знак, как милость
Счастливой жизни. Ведь теперь навек
Мы связаны: и зверь и человек.

Еще в его повадках – ощущенье
Прошедшего. Еще его спина
Чуть выгнута. До умоисступленья
Он борется с собою. Седина,
Как щетка, приподнялась на загорбке.
Он весь еще чужой, ночной и робкий.

Украдкой он приблизится ко мне.
И страха нет. И ткнулся мокрым носом
В мои колени. Лежа на спине,
Младенчески, щенком-молокососом,
Вдруг победив свою лесную сыть,
Старается притворно укусить.

Сопят ежи в своих колючих шапках,
Куница вниз по дереву спешит;
И лягушонок на утиных лапках
Среди травы доверчиво шуршит.
И, окруженный мирным населеньем,
Я чувствую укрывшихся оленей.

Они вон там на взлобке, на юру,
Стригут ушами. И теленок в пятнах,
Весь в белом крапе, трется об кору
Шершавой елки. Просто и понятно
Мать, опахнув теплом и молоком,
Слегка коснется пальцев языком.

И я пойму: стоит такая ночь,
Когда никак нельзя без дружелюбья!
Час гонит страх и суеверье прочь.
Зверь покидает лазы, норы, глуби
Своих родных приветливых лесов.
Зверь верит мне. Зверь верить нам готов.

Ольга Николаевна Чюмина

Осенние вихри

Вчера над верхушками бора
Заря догорала светло,
И гладь водяного простора
Прозрачна была, как стекло.

И солнце в красе заходило,
И медлила влажная тень,
Казалось, что небо сулило
На завтра безоблачный день.

Сегодня из темного леса
Несется свист бури и стон,
Холодного ливня завеса
Закрыла от глаз небосклон.

Промчалось с убийственной силой
Дыхание бурь грозовых,
И сделалась чаша — могилой
Для многих дерев молодых.

Вон там, где кустарники редки,
Губительной молнии цель —
Упала раскинувши ветки,
Прекрасная стройная ель.

Дуб юный лежит как подрублен,
А рядом — надломленный клен,
Кудрявый орешник загублен,
И весь почернел, опален.

Как трупы в сраженьи убитых
Лежат средь ненастья и мглы
Деревьев, грозою разбитых,
Цветущих деревьев стволы!

В тот час, когда огнями блещет
Театр с нарядною толпой,
И зритель шумно рукоплещет
Развязке драмы роковой.

Когда под бременем страданий
Актер на сцене изнемогь,
И он под гром рукоплесканий
Сказал предсмертный монолог.

В тот час в тюрьме, где все угрюмо,
Последний акт идет к концу,
И обреченный там без шума
Встречает смерть лицом к лицу.

Никто ему не рукоплещет,
Там ужас сердце леденит,
И лишь волна во мраке плещет
И в муках бьется о гранит.

Все тот же сад, но что-то в нем иное,
Бледней — лазурь небесной синевы,
И дуновенье смерти ледяное —
Я слышу в шорохе листвы.

Сегодня нитями прозрачной паутины
Как саваном окутаны кусты,
И первый утренник, дохнувший на куртины —
Убил расцветшие цветы.

О, сколько их — таких же юных, нежных,
Взлелеянных рукой родной —
Погибнут вдалеке, среди сугробов снежных,
Под вихрем бури ледяной!

И в этот день, холодный и прозрачный,
Когда морозом тронуты листы —
Припоминается больней ваш жребий мрачный,
Безвременно погибшие цветы!

Над морями темносиними,
Над безбрежными пустынями
Птицы тянутся на юг,

Вихри буйные, удалые,
Гонят листья запоздалые
Под напев осенних вьюг.

Духом смерти все развеяно —
Все что радостно взлелеяно
Летом красным и весной.

В ночь глухую, в ночь холодную
Вихрь поет ему отходную
На прогалине лесной.

Вихрь за окном ревет как зверь голодный.
Гнетет тоска… О, сердце, замолчи!
От веянья струи холодной
Колеблется огонь моей свечи.

Унесть ее? Но, может быть, во мраке
Блуждает кто-нибудь — устал и одинок,
И для него, как пламя на маяке,—
Горит мой слабый огонек.

Пусть теплится. Мираж отдохновенья
Манить порой, но время — не для сна,
И новых бурь мы чуем дуновенье,
И новая вздымается волна.

Заря рождалась над землею,
А смерть незримой шла стезей,
И кровь с алеюшей зарею
На землю брызнула струей.

Жемчужным облаком взвиваясь,
Клубился к небу легкий дым,
И таял в небе расплываясь,
Лучем пронизан золотым.

И шевелил покровов складки
Осенний вихрь, как будто вновь
Хотел поднять покров с загадки:
За что здесь пролилася кровь?

Николай Заболоцкий

Урал

Зима. Огромная, просторная зима.
Деревьев громкий треск звучит, как канонада.
Глубокий мрак ночей выводит терема
Сверкающих снегов над выступами сада.
В одежде кристаллической своей
Стоят деревья. Темные вороны,
Сшибая снег с опущенных ветвей,
Шарахаются, немощны и сонны.
В оттенках грифеля клубится ворох туч,
И звезды, пробиваясь посредине,
Свой синеватый движущийся луч
Едва влачат по ледяной пустыне.Но лишь заря прорежет небосклон
И встанет солнце, как, подобно чуду,
Свет тысячи огней возникнет отовсюду,
Частицами снегов в пространство отражен.
И девственный пожар январского огня
Вдруг упадет на школьный палисадник,
И хоры петухов сведут с ума курятник,
И зимний день всплывет, ликуя и звеня.В такое утро русский человек,
Какое б с ним ни приключилось горе,
Не может тосковать. Когда на косогоре
Вдруг заскрипел под валенками снег
И большеглазых розовых детей
Опять мелькнули радостные лица, —
Лариса поняла: довольно ей томиться,
Довольно мучиться. Пора очнуться ей! В тот день она рассказывала детям
О нашей родине. И в глубину времен,
К прошедшим навсегда тысячелетьям
Был взор ее духовный устремлен.
И дети видели, как в глубине веков,
Образовавшись в огненном металле,
Платформы двух земных материков
Средь раскаленных лав затвердевали.
В огне и буре плавала Сибирь,
Европа двигала свое большое тело,
И солнце, как огромный нетопырь,
Сквозь желтый пар таинственно глядело.
И вдруг, подобно льдинам в ледоход,
Материки столкнулись. В небосвод
Метнулся камень, образуя скалы;
Расплавы звонких руд вонзились в интервалы
И трещины пород; подземные пары,
Как змеи, извиваясь меж камнями,
Пустоты скал наполнили огнями
Чудесных самоцветов. Все дары
Блистательной таблицы элементов
Здесь улеглись для наших инструментов
И затвердели. Так возник Урал.Урал, седой Урал! Когда в былые годы
Шумел строительства первоначальный вал,
Кто, покоритель скал и властелин природы,
Короной черных домн тебя короновал?
Когда магнитогорские мартены
Впервые выбросили свой стальной поток,
Кто отворил твои безжизненные стены,
Кто за собой сердца людей увлек
В кипучий мир бессмертных пятилеток?
Когда бы из могил восстал наш бедный предок
И посмотрел вокруг, чтоб целая страна
Вдруг сделалась ему со всех сторон видна, —
Как изумился б он! Из черных недр Урала,
Где царствуют топаз и турмалин,
Пред ним бы жизнь невиданная встала,
Наполненная пением машин.
Он увидал бы мощные громады
Магнитных скал, сползающих с высот,
Он увидал бы полный сил народ,
Трудящийся в громах подземной канонады,
И землю он свою познал бы в первый раз… Не отрывая от Ларисы глаз,
Весь класс молчал, как бы завороженный.
Лариса чувствовала: огонек, зажженный
Ее словами, будет вечно жить
В сердцах детей. И совершилось чудо:
Воспоминаний горестная груда
Вдруг перестала сердце ей томить.
Что сердце? Сердце — воск. Когда ему блеснет
Огонь сочувственный, огонь родного края,
Растопится оно и, медленно сгорая,
Навстречу жизни радостно плывет.

Александр Введенский

Мне жалко что я не зверь

Мне жалко что я не зверь,
бегающий по синей дорожке,
говорящий себе поверь,
а другому себе подожди немножко,
мы выйдем с собой погулять в лес
для рассмотрения ничтожных листьев.
Мне жалко что я не звезда,
бегающая по небосводу,
в поисках точного гнезда
она находит себя и пустую земную воду,
никто не слыхал чтобы звезда издавала скрип,
ее назначение ободрять собственным молчанием рыб.
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мне жалко что я не крыша,
распадающаяся постепенно,
которую дождь размачивает,
у которой смерть не мгновенна.
Мне не нравится что я смертен,
мне жалко что я неточен.
Многим многим лучше, поверьте,
частица дня единица ночи.
Мне жалко что я не орел,
перелетающий вершины и вершины,
которому на ум взбрел
человек, наблюдающий аршины.
Мы сядем с тобою ветер
на этот камушек смерти.
Мне жалко что я не чаша,
мне не нравится что я не жалость.
Мне жалко что я не роща,
которая листьями вооружалась.
Мне трудно что я с минутами,
меня они страшно запутали.
Мне невероятно обидно
что меня по-настоящему видно.
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мне страшно что я двигаюсь
не так как жуки жуки,
как бабочки и коляски
и как жуки пауки.
Мне страшно что я двигаюсь
непохоже на червяка,
червяк прорывает в земле норы,
заводя с землей разговоры.
Земля где твои дела,
говорит ей холодный червяк,
а земля распоряжаясь покойниками,
может быть в ответ молчит,
она знает что все не так
Мне трудно что я с минутами,
они меня страшно запутали.
Мне страшно что я не трава трава,
мне страшно что я не свеча.
Мне страшно что я не свеча трава,
на это я отвечал,
и мигом качаются дерева.
Мне страшно что я при взгляде
на две одинаковые вещи
не замечаю что они различны,
что каждая живет однажды.
Мне страшно что я при взгляде
на две одинаковые вещи
не вижу что они усердно
стараются быть похожими.
Я вижу искаженный мир,
я слышу шепот заглушенных лир,
и тут за кончик буквы взяв,
я поднимаю слово шкаф,
теперь я ставлю шкаф на место,
он вещества крутое тесто
Мне не нравится что я смертен,
мне жалко что я не точен,
многим многим лучше, поверьте,
частица дня единица ночи
Еще есть у меня претензия,
что я не ковер, не гортензия.
Мы выйдем с собой погулять в лес
для рассмотрения ничтожных листьев,
мне жалко что на этих листьях
я не увижу незаметных слов,
называющихся случай, называющихся
бессмертие, называющихся вид основ
Мне жалко что я не орел,
перелетающий вершины и вершины,
которому на ум взбрел
человек, наблюдающий аршины.
Мне страшно что всё приходит в ветхость,
и я по сравнению с этим не редкость.
Мы сядем с тобою ветер
на этот камушек смерти.
Кругом как свеча возрастает трава,
и мигом качаются дерева.
Мне жалко что я семя,
мне страшно что я не тучность.
Червяк ползет за всеми,
он несет однозвучность.
Мне страшно что я неизвестность,
мне жалко что я не огонь.

Борис Пастернак

Баллада

Бывает, курьером на борзом
Расскачется сердце, и точно
Отрывистость азбуки морзе,
Черты твои в зеркале срочны.Поэт или просто глашатай,
Герольд или просто поэт,
В груди твоей — топот лошадный
И сжатость огней и ночных эстафет.Кому сегодня шутится?
Кому кого жалеть?
С платка текла распутица,
И к ливню липла плеть.Был ветер заперт наглухо
И штемпеля влеплял,
Как оплеухи наглости,
Шалея, конь в поля.Бряцал мундштук закушенный,
Врывалась в ночь лука,
Конь оглушал заушиной
Раскаты большака.Не видно ни зги, но затем в отдаленьи
Движенье: лакей со свечой в колпаке.
Мельчая, коптят тополя, и аллея
Уходит за пчельник, истлев вдалеке.Салфетки белей алебастр балюстрады.
Похоже, огромный, как тень, брадобрей
Мокает в пруды дерева и ограды
И звякает бритвой об рант галерей.Впустите, мне надо видеть графа.
Вы спросите, кто я? Здесь жил органист.
Он лег в мою жизнь пятеричной оправой
Ключей и регистров. Он уши зарниц
Крюками прибил к проводам телеграфа.
Вы спросите, кто я? На розыск Кайяфы
Отвечу: путь мой был тернист.Летами тишь гробовая
Стояла, и поле отхлебывало
Из черных котлов, забываясь,
Лапшу светоносного облака.А зимы другую основу
Сновали, и вот в этом крошеве
Я — черная точка дурного
В валящихся хлопьях хорошего.Я — пар отстучавшего града, прохладой
В исходную высь воспаряющий. Я —
Плодовая падаль, отдавшая саду
Все счеты по службе, всю сладость и яды,
Чтоб, музыкой хлынув с дуги бытия,
В приемную ринуться к вам без доклада.
Я — мяч полногласья и яблоко лада.
Вы знаете, кто мне закон и судья.Впустите, мне надо видеть графа.
О нем есть баллады. Он предупрежден.
Я помню, как плакала мать, играв их,
Как вздрагивал дом, обливаясь дождем.Позднее узнал я о мертвом Шопене.
Но и до того, уже лет в шесть,
Открылась мне сила такого сцепленья,
Что можно подняться и землю унесть.Куда б утекли фонари околотка
С пролетками и мостовыми, когда б
Их марево не было, как на колодку,
Набито на гул колокольных октав? Но вот их снимали, и, в хлопья облекшись,
Пускались сновать без оглядки дома,
И плотно захлопнутой нотной обложкой
Валилась в разгул листопада зима.Ей недоставало лишь нескольких звеньев,
Чтоб выполнить раму и вырасти в звук,
И музыкой — зеркалом исчезновенья
Качнуться, выскальзывая из рук.В колодец ее обалделого взгляда
Бадьей погружалась печаль, и, дойдя
До дна, подымалась оттуда балладой
И рушилась былью в обвязке дождя.Жестоко продрогши и до подбородков
Закованные в железо и мрак,
Прыжками, прыжками, коротким галопом
Летели потоки в глухих киверах.Их кожаный строй был, как годы, бороздчат,
Их шум был, как стук на монетном дворе,
И вмиг запружалась рыдванами площадь,
Деревья мотались, как дверцы карет.Насколько терпелось канавам и скатам,
Покамест чекан принимала руда,
Удар за ударом, трудясь до упаду,
Дукаты из слякоти била вода.Потом начиналась работа граверов,
И черви, разделав сырье под орех,
Вгрызались в сознанье гербом договора,
За радугой следом ползя по коре.Но лето ломалось, и всею махиной
На август напарывались дерева,
И в цинковой кипе фальшивых цехинов
Тонули крушенья шаги и слова.Но вы безответны. B другой обстановке
Недолго б длился мой конфуз.
Но я набивался и сам на неловкость,
Я знал, что на нее нарвусь.Я знал, что пожизненный мой собеседник,
Меня привлекая страшнейшей из тяг,
Молчит, крепясь из сил последних,
И вечно числится в нетях.Я знал, что прелесть путешествий
И каждый новый женский взгляд
Лепечут о его соседстве
И отрицать его велят.Но как пронесть мне этот ворох
Признаний через ваш порог?
Я трачу в глупых разговорах
Все, что дорогой приберег.Зачем же, земские ярыги
И полицейские крючки,
Вы обнесли стеной религий
Отца и мастера тоски? Зачем вы выдумали послух,
Безбожие и ханжество,
Когда он лишь меньшой из взрослых
И сверстник сердца моего.

Сергей Соловьев

Весенний ветер

Во полях шумят
Ветры буйные,
Ветры буйные,
Да весенние.

Как в медяную
Затрубят трубу,
Гонят облаки
По синю-небу.

Выйду в поле я,
Во широкое,
Горе выплакать,
Разогнать тоску.

В уши мне поет
Ветер удалой
И платочек рвет
С головы долой.

Говорит со мной
Буйным голосом,
Шевелит моим
Русым волосом.

Как по мертвому,
Подымает вой;
Иду в шубке я,
Шубке плисовой.

Вся от холода
Посинела я.
Холодит мне снег
Ноги белые.

Разлились снега,
Словно озеро.
Высоко звенит
В небе жавронок.

Ты, сестра, меня
Не отчитывай,
Знаю в поле я
Куст ракитовый.

Там, от всех дерев
Удаленная,
На холму стоит
Ель зеленая.

Мое тело дам,
Злые звери, вам –
Растерзать в куски
Под тем деревом.

Пусть пред Господом
Грех я сделаю!
Повяжу платком
Шею белую.

Затяну узлом,
А конец платка
Обмотаю вкруг
Зелена сучка.

Пусть качает ветр
Ель зеленую!
Пусть поет он песнь
Похоронную.

Мне не нужен поп,
Ни к чему дьячок!
За тесовый гроб
Мне сойдет сучок.

Как под тем кустом,
Да на том холму,
Я изменщику –
Отдалась ему.

Ах! зачем тот день
Не забуду я.
С коромыслом шла
Мимо пруда я.

Ты, ведро мое,
Не поскрипывай!
Кто-то ждет меня
В роще липовой.

И дарил он мне
Шаль нарядную.
Звал Аленушкой
Ненаглядною.

Коромысло я
Прочь с плеча маво,
И повисла я
На груди его.

Села рядом с ним
На сырой мосток.
Как осиновый
Трепещу листок.

Затуманилась
Голова моя.
Только ласково
Слышу слово я:

«Не томи меня,
Не испытывай.
Знаешь в поле ты
Куст ракитовый?

Ко холму тому
Поздней ноченькой
Проберемся мы
Огородами.

Ночь июльская
Хороша, темна.
Мимо вашего
Мы пройдем гумна.

Мы по яблочным
Побежим садам.
Я подарочек
Моей милой дам.

Перстенечек злат
С синим яхонтом.
Серьги новые,
Изумрудные».

А из слов его
Какой вышел толк!
Не простившися,
Он уехал в полк.

Я промаялась
Зиму целую.
Перепорчу все,
Что ни делаю.

Ест мои глаза,
Ест зеленые
Слеза жгучая,
Да соленая.

Жизнь проклятая
Стала невтерпеж,
Словно сжатая
Я упала рожь.

Я не слышу птиц,
Я не вижу верб.
Сердце колет мне
Любовь – вострый серп.

Потеряла я
Стыд мой девичий.
Погублю навек
Мою душеньку.

Я – несчастная –
Жду дитя в апрель.
Ты спаси меня
От позора, ель!

Сладко будет мне
Меж ветвей дремать.
Успокой же, ель,
И дитя и мать!

Иосиф Бродский

Темза в Челси

I

Ноябрь. Светило, поднявшееся натощак,
замирает на банке соды в стекле аптеки.
Ветер находит преграду во всех вещах:
в трубах, в деревьях, в движущемся человеке.
Чайки бдят на оградах, что-то клюют жиды;
неколёсный транспорт ползёт по Темзе,
как по серой дороге, извивающейся без нужды.
Томас Мор взирает на правый берег с тем же
вожделением, что прежде, и напрягает мозг.
Тусклый взгляд из себя прочней, чем железный мост
пяринца Альберта; и, говоря по чести,
это лучший способ покинуть Челси.

II

Бесконечная улица, делая резкий крюк,
выбегает к реке, кончаясь железной стрелкой.
Тело сыплет шаги на землю из мятых брюк,
и деревья стоят, словно в очереди за мелкой
осетриной волн; это всё, на что
Темза способна по части рыбы.
Местный дождь затмевает трубу Агриппы.
Человек, способный взглянуть на сто
лет вперёд, узреет побуревший портик,
который вывеска «бар» не портит,
вереницу барж, ансамбль водосточных флейт,
автобус у галереи Тэйт.

III

Город Лондон прекрасен, особенно в дождь. Ни жесть
для него не преграда, ни кепка или корона.
Лишь у тех, кто зонты производит, есть
в этом климате шансы захвата трона.
Серым днём, когда вашей спины настичь
даже тень не в силах и на исходе деньги,
в городе, где, как ни темней кирпич,
молоко будет вечно белеть на сырой ступеньке,
можно, глядя в газету, столкнуться со
статьей о прохожем, попавшим под колесо;
и только найдя абзац о том, как скорбит родня,
с облегченьем подумать: это не про меня.

IV

Эти слова мне диктовала не
любовь и не Муза, но потерявший скорость
звука пытливый, бесцветный голос;
я отвечал, лёжа лицом к стене.
«Как ты жил в эти годы?» — «Как буква „г“ в „ого“».
«Опиши свои чувства». — «Смущался дороговизне».
«Что ты любишь на свете сильнее всего?» —
«Реки и улицы — длинные вещи жизни».
«Вспоминаешь о прошлом?» — «Помню, была зима.
Я катался на санках, меня продуло».
«Ты боишься смерти?» — «Нет, это та же тьма;
но, привыкнув к ней, не различишь в ней стула».

V

Воздух живёт той жизнью, которой нам не дано
уразуметь — живёт своей голубою,
ветреной жизнью, начинаясь над головою
и нигде не кончаясь. Взглянув в окно,
видишь шпили и трубы, кровлю, её свинец;
это — начало большого сырого мира,
где мостовая, которая нас вскормила,
собой представляет его конец
преждевременный… Брезжит рассвет, проезжает почта.
Больше не во что верить, опричь того, что
покуда есть правый берег у Темзы, есть
левый берег у Темзы. Это — благая весть.

VI

Город Лондон прекрасен, в нём всюду идут часы.
Сердце может только отстать от Большого Бена.
Темза катится к морю, разбухшая, точно вена,
и буксиры в Челси дерут басы.
Город Лондон прекрасен. Если не ввысь, то вширь
он раскинулся вниз по реке как нельзя безбрежней.
И когда в нём спишь, номера телефонов прежней
и бегущей жизни, слившись, дают цифирь
астрономической масти. И палец, вращая диск
зимней луны, обретает бесцветный писк
«занято»; и этот звук во много
раз неизбежней, чем голос Бога.

Александр Введенский

Щенок и котенок

1

Жили-были
В огромной квартире
В доме номер тридцать четыре,
Среди старых корзин и картонок
Щенок и котенок.
Спали оба
На коврике тонком –
Гладкий щенок
С пушистым котенком.

Им в одну оловянную чашку
Клали сладкую манную кашку.
Утром глаза открывая спросонья,
— Здравствуй, щенок, —
Мурлычет котенок.
Щенок, просыпаясь,
Приветливо лает,
Доброго утра
Котенку желает.

Дни проходили,
Летели недели,
Оба росли
И оба толстели.

2

Летом на дачу
В одной из картонок
Поехали вместе
Щенок и котенок.
Поезд бежал,
И колеса стучали.
Щенок и котенок
В картонке скучали.

Щенок и котенок
Дремали в тревоге,
Щенок и котенок
Устали в дороге.
Картонку шатало,
Трясло на ходу.
Открыли картонку
В зеленом саду.

Увидев деревья,
Щенок завизжал,
Виляя хвостом,
По траве побежал.
Котенок, увидев небо и сад,
Со страха в картонку забрался назад.

3

Ходят гулять
По траве, по дорожкам
Щенок и котенок
В поля и леса.
Среди земляники,
Черники, морошки
Однажды в лесу
Они встретили пса.

Пес кривоногий,
С коротким хвостом
Стоял у дороги,
В лесу под кустом.
Пес кривоногий,
Оскалив пасть,
Хотел на щенка и котенка
Напасть.

Мяукнул котенок,
Залаял щенок,
Подпрыгнул котенок
И сел на сучок.
Котенок сидит
На высоком суку.
— Прыгай ко мне, —
Говорит он щенку.
Щенок отвечает:
— Я побегу,
Прыгнуть на дерево
Я не могу.

Щенок по дороге
Мчится бегом,
Пес кривоногий
Бежит за щенком.
До самого дома,
До самых ворот
Бежал за щенком
Кривоногий урод.

4

Тихо шумят
И шуршат тростники.
Щенок и котенок
Сидят у реки.
Смотрят, как речка,
Играя, течет.
Солнце щенка и котенка печет.

Из темного леса
На бережок
Выходит пастух,
Трубя в рожок.
За пастухом
На берег реки
Идут телята,
Коровы,
Быки.

Услышав
Пастушеский
Громкий рожок,
Бросился в воду
От страха
Щенок.

Вот по воде
Щенок плывет,
— Плыви-ка за мною, —
Котенка зовет.
Котенок остался
На берегу.
— Нет. — говорит он. –
Я не могу. –
Уши прижав и задравши хвост,
Мчится котенок в обход
Через мост.

5

Осень пришла,
Листы пожелтели;
Вот журавли
На юг полетели.

Взял хозяин щенка в работу –
Стал щенок ходить на охоту.

По полю заяц
Несется стрелой,
Мчится охотник
За ним удалой.
Ловкий охотник
Меткий стрелок!
Мчится с охотником
Резвый щенок.

6

Ночью повсюду на даче тишь.
Только на кухне скребется мышь.
Мышь вылезает из норки,
Ищет засохшие корки.

Мышка, ты видишь, котенок сидит.
Мышка, ты слышишь, котенок не спит.

Мышка забыла про корку,
Спряталась мышка в норку.

7

Этой зимою
Я был в квартире,
В доме под номером
Тридцать четыре.
Тихо у двери нажал на звонок.
Слышу — за дверью залаял щенок.

Дверь мне открыли,
Я вижу — в прихожей
Серый щенок,
На себя не похожий:
Мохнатые уши,
Огромный рост,
Длинный и черный
Лохматый хвост.

А в коридоре я вижу –
Со шкапа
Чья-то свисает
Пушистая лапа.

Тут среди старых корзин и картонок
Лежит на себя не похожий котенок.

Толстый, огромный, пушистый кот
Лежит и лижет
Себе живот.

Псу и коту говорю я
— Друзья,
Вы подросли, и узнать вас нельзя.

Кот на меня лениво взглянул,
Пес потянулся и сладко зевнул.
Оба мне разом ответили:

— Что же,
Ты изменился
И вырос тоже.

Николай Языков

Сказка о пастухе и диком вепре

Дм. Ник. Свербееву

Дай напишу я сказку! Нынче мода
На этот род поэзии у нас.
И грех ли взять у своего народа
Полузабытый небольшой рассказ?
Нельзя ль его немного поисправить
И сделать ловким, милым; как-нибудь
Обстричь, переодеть, переобуть
И на Парнас торжественно поставить?
Грех не велик, да не велик и труд!
Но ведь поэт быть должен человеком
Несвоенравным, чтоб не рознить с веком:
Он так же пой, как прочие поют!
Не то его накажут справедливо:
Подобно сфинксу, век пожрет его;
Зачем, дескать, беспутник горделивый,
Не разгадал он духа моего! —
И вечное, тяжелое забвенье…
Уф! не хочу! Скорее соглашусь
Не пить вина, в котором вдохновенье,
И не влюбляться. — Я хочу, чтоб Русь,
Святая Русь, мои стихи читала
И сберегла на много, много лет;
Чтобы сама история сказала,
Что я презнаменитейший поэт.

Какую ж сказку? Выберу смиренно
Не из таких, где грозная вражда
Царей и царств, и гром, и крик военный,
И рушатся престолы, города;
Возьму попроще, где б я беззаботно
Предаться мог фантазии моей,
И было б нам спокойно и вольготно,
Как соловью в тени густых ветвей.
Ну, милая! гуляй же, будь как дома,
Свободна будь, не бойся никого;
От критики не будет нам погрома:
Народность ей приятнее всего!
Когда-то мы недурно воспевали
Прелестниц, дружбу, молодость; давно
Те дни прошли; но в этом нет печали,
И это нас тревожить не должно!
Где жизнь, там и поэзия! Не так ли?
Таков закон природы. Мы найдем
Что петь нам: силы наши не иссякли,
И, право, мы едва ли упадем,
Какую бы ни выбрали дорогу;
Робеть не надо — главное же в том,
Чтоб знать себя — и бодро понемногу
Вперед, вперед! — Теперь же и начнем.

Жил-был король; предание забыло
Об имени и прозвище его;
Имел он дочь. Владение же было
Лесистое у короля того.
Король был человек миролюбивый,
И долго жил в своей глуши лесной
И весело, и тихо, и счастливо,
И был доволен этакой судьбой;
Но вот беда: неведомо откуда
Вдруг проявился дикий вепрь, и стал
Шалить в лесах, и много делал худа;
Проезжих и прохожих пожирал,
Безлюдели торговые дороги,
Всe вздорожало; противу него
Король тогда же принял меры строги,
Но не было в них пользы ничего:
Вотще в лесах зык рога раздавался,
И лаял пес, и бухало ружье;
Свирепый зверь, казалось, посмевался
Придворным ловчим, продолжал свое,
И наконец встревожил он ужасно
Всe королевство; даже в городах,
На площадях, на улицах опасно;
Повсюду плач, уныние и страх.
Вот, чтоб окончить вепревы проказы
И чтоб людей осмелить на него,
Король послал окружные указы
Во все места владенья своего
И объявил: что, кто вепря погубит,
Тому счастливцу даст он дочь свою
В замужество — королевну Илию,
Кто б ни был он, а зятя сам полюбит,
Как сына. Королевна же была,
Как говорят поэты, диво мира:
Кровь с молоком, румяна и бела,
У ней глаза — два светлые сапфира,
Улыбка слаще меда и вина,
Чело как радость, груди молодые
И полные, и кудри золотые,
И сверх того красавица умна.
В нее влюблялись юноши душевно;
Ее прозвали кто своей звездой,
Кто идеалом, девой неземной,
Все вообще — прекрасной королевной.
Отец ее лелеял и хранил
И жениха ей выжидал такого
Царевича, красавца молодого,
Чтоб он ее вполне достоин был.
Но королевству гибелью грозил
Ужасный вепрь, и мы уже читали
Указ, каким в своей большой печали
Король судьбу дочернину решил.

Указ его усердно принят был:
Со всех сторон стрелки и собачеи
Пустилися на дикого вепря:
Яснеет ли, темнеет ли заря,
И днем и ночью хлопают фузеи,
Собаки лают и рога ревут;
Ловцы кричат, и свищут, и храбрятся,
Крутят усы, атукают, бранятся,
И хвастают, и ерофеич пьют;
А нет им счастья. — Месяц гарцевали
В отъезжем поле, здесь и тут и там,
Лугов и нив довольно потоптали
И разошлись угрюмо по домам —
Опохмеляться. Вепрь не унимался.
Но вот судьба: шел по лесу пастух,
И невзначай с тем зверем повстречался;
Сначала он весьма перепугался
И побежал от зверя во весь дух;
«Но ведь мой бег не то, что бег звериный!» —
Подумал он и поскорее взлез
На дерево, которое вершиной
Кудрявою касалося небес
И виноград пурпурными кистями
Зелены ветви пышно обвивал.
Озлился вепрь — и дерево клыками
Ну подрывать, и крепкий ствол дрожал.
Пастух смутился: «Ежели подроет
Он дерево, что делать мне тогда?»
И пастуха мысль эта беспокоит:
С ним лишь топор, а с топором куда
Против вепря! Постой же. Ухитрился
Пастух, и начал спелы ветви рвать,
И с дерева на зверя их бросать,
И ждал, что будет? Что же? Соблазнился
Свирепый зверь — стал кушать виноград,
И столько он покушал винограду,
Что с ног свалился, пьяный до упаду,
Да и заснул. — Пастух сердечно рад,
И мигом он оправился от страха
И с дерева на землю соскочил,
Занес топор и с одного размаха
Он шеищу вепрю перерубил.
И в тот же день он во дворец явился
И притащил убитого вепря
С собой. Король победе удивился
И пастуха ласкал, благодаря
За подвиг. С ним разделался правдиво,
Не отперся от слова своего,
И дочь свою он выдал за него,
И молодые зажили счастливо.
Старик был нежен к зятю своему
И королевство отказал ему.

Готова сказка! Весел я, спокоен.
Иди же в свет, любезная моя!
Я чувствую, что я теперь достоин
Его похвал и что бессмертен я.
Я совершил нешуточное дело,
Покуда и довольно. Я могу
Поотдохнуть и полениться смело,
И на Парнасе долго ни гу-гу!

Вильгельм Кюхельбекер

К брату

Короче день, — и реже с океана
Снимается седая ткань тумана;
Желтеет мой любимец, гордый клен,
Который прихотливою судьбою
Был с рощей разлучен родною
И здесь меж камней возращен…
Так! осень царствует, — и скоро, скоро птицы
Подымутся с полночных, грозных скал:
На полдень путь им начертал
Всемощный перст невидимой десницы.
Усмотрит над собой их вереницы
С высокой палубы пловец
И скажет: «Красным дням на севере конец».
Мертвеет бледная природа;
На сумрачный полет дряхлеющего года
Взирает, в думы погружен, певец.
Но и без летнего блестящего светила
Мне свят и дорог праздник Михаила
Давно не для меня и аромат цветов,
И роскошь нив, и вид с присолнечных холмов,
Не для меня дубравы томный шепот,
И песни соловья,
И водопада рев, и плеск и шум и ропот
Прозрачного ручья;
Давно покинул я все красоты вселенной:
В стенах угрюмых заключенный,
Давно от них оторван я;
Остались мне одни воспоминанья…
Но, друг мой, в день твоих ли именин
Я буду в одиночестве один?
Сберется мой народ, крылатые мечтанья,
И с ними сяду я за пир,
Забуду стражей и затворы,
Забуду целый мир
И вдруг перенесусь за степи, реки, горы,
В твой тихий дом, — к тебе!
Там, сердца счастливым обманом упоенный,
Воскликну: «Будь хвала судьбе!
Мне возвращен мой брат, со мною разлученный»;
И что ж? пространство ли одно
По воле сокращать мечтаниям дано?
Их ветреное племя
Не покорило ли и самый рок и время?
Не призрак ли былых, прекрасных дней
Они подъемлют из могилы?
От веянья их чудотворной силы
Вдруг предо мной всплывает сонм теней;
Я вижу утра моего друзей:
Всех вижу их, как их видал, бывало!
Так, — вот и тот, кого давно уже не стало,
И тот, который жив, но дружбе изменил;
Те с высоты честей, те из степей изгнанья,
Из шумных городов, из тишины могил, —
Все, все стеклися для свиданья!
Сдается: только сон все наши испытанья:
Их образ тот же, — тот же разговор,
И слышу тот же смех, и тот же резвый спор…
Но миг — и нет их! — Я на бреге Авиноры,
Над зеркалом реки моей родной…
Здесь за струей когда–то наши взоры
Бежали, жадные, в туман дали седой;
Мы здесь, мой брат, рука с рукой
Бродили, счастливые дети,
Глядели, как рыбак закидывает сети,
Или как челн скользит над светлой глубиной.
Напомнить ли тебе робинсонады,
Романы пылкие младенческой мечты,
Какие слуху нам внимающей наяды
Рассказывали здесь когда–то я и ты?
Пойти ли в садик посетить цветы,
Взглянуть на дерева, посаженные нами?
Увы! давно цветы те отцвели,
Давно смешались с перстию земли,
И узнаны не будем деревами…
Всё минуло; быть может, не найти
Нам даже места на кладбище,
Где наш старик, сошед с житейского пути,
Обрел последнее жилище.
О! да покоится на лоне тишины!
Он вовремя сомкнул страдальческие вежды:
Еще тогда его сыны
Вливали в грудь отца и радость и надежды.
Но полно! — чувствую, как голос мой дрожит,
Как слезы брызнуть из очей готовы.
Мой утешитель–гений прочь летит:
Уже не светлы — мрачны и суровы
Те гостьи, коих в уголку своем
На праздник друга созвал твой пустынник.
Бог с ними! Пользы нет тужить вдвоем:
Умолкну, милый именинник!
Очнулся я, — и нет уже картин,
Какими тешило меня воображенье;
Подъемлю взоры — я по–прежнему один;
Склоняю слух — кругом уединенье.

Игорь Северянин

Снежная летаргия

Посв. И. А. Дашкевичу

Вам, чьи прекрасные уроки
В душе запечатлели след,
Вам посвящает эти строки
Вас понимающий поэт.
В них не таится смысл глубокий
И мысли в них великой нет,
Но в них надежна вера в свет —
Кипучей молодости соки.
Примите ж, друг мой дорогой,
Этюд, подсказанный душой —
Дитя минуты вдохновенья,
Безвестный автор просит Вас
Мольбой своих печальных глаз
Не похвалы, а снисхожденья.

От подводных ключей незамерзшая,
Речка льется, поспешная синяя;
Лишь природа, зимою обмершая,
Заколдована в снежном унынии.
Оголились деревья кудрявые,
Притаились за речкой застенчиво —
Словно витязь, увенчанный славою,
Вдруг развенчан судьбою изменчивой.
Солнце, пылкое в летние месяцы,
Утомилося жизнью палящею,
Бредом солнцу минувшее грезится,
И отрадно ему настоящее.
Часто люди, безделицей каждою
Увлекаясь, палятся порывами
И, упившись мучительной жаждою,
Отдыхают мечтами счастливыми.

Я иду и ищу по наитию
В лабиринте лесном указания;
А тропа ариадниной нитию
Сокращает пути расстояния.
Много символов мира далекого:
Духа доброго, Зла инфузорию,
Вплоть до Бога, Собою высокого, —
Мог найти в сосен, елок узоре я.
Вот я вижу лицо Мефистофеля —
Два рожка и бородка козлиная;
Рядом с ним выплывают два профиля —
Чертенята с улыбкой змеиною.
Отстрани от меня нечестивого,
От соблазна избавив угарного;
Силой разума, злого и льстивого,
Да не сделают мне зла коварного.
Вот три ели слились в одной линии
И одною мерешатся издали.
Что за символ над снежной пустынею,
Да и место рожденья их чисто ли?
Преклонись, духом смысл прозревающий
Откровенья Творца всеединого:
Этот символ, тебя поражающий, —
Знак святой Божества триединого.

Вечер мягко вздохнул и приветливо
Убаюкивал лес засыпающий;
Ветерок обнимался кокетливо
С липой, днями былыми мечтающей.
Снег кружился воздушными грезами,
Как они, рассыпаяся в воздухе,
Или плакал, растаявший слезами,
Как о силах, накопленных в роздыхе.
Сколько грусти в момент усыпления
В зимний вечер в деревьях мертвеющих —
Словно тысячи душ в угнетении
Здесь собрались, о рае жалеющих!
Ветерок напевает мелодии,
От которых душа разрывается.
Это — песенки смерти пародии;
Кто-то с кем-то надолго прощается…

Заблестит солнце яркое, вешнее,
Разукрасятся ветви одеждою,
И пробудится — силой нездешнею —
Вновь природа горячей надеждою.
Забурлят воды радостным говором,
Пробужденные царственным голосом;
Разогретые солнечным поваром,
Вновь поля разукрасятся колосом.
Птица станет слетаться за птицею
Из-за синего моря свободного…
Как отрадно весною-царицею
Грезить в царстве Мороза холодного!

Так и мы, как природа уснувшая
В пору зимнюю — в смерти мгновение:
Нас не манит земное минувшее
И бодрит светлый луч возрождения.
О, не плачьте, друзья безутешные:
Мы ведь живы душою бессмертною —
Нашей мыслью последней безгрешною,
Наших близких молитвой усердною.

Владимир Гиляровский

Красный петух

У нас на Руси, на великой,
(То истина, братцы, — не слух)
Есть чудная, страшная птица,
По имени «красный петух»…
Летает она постоянно
По селам, деревням, лесам,
И только лишь где побывает, —
Рыдания слышатся там.
Там все превратится в пустыню:
Избушки глухих деревень,
Богатые, стройные села
И леса столетнего сень.
«Петух» пролетает повсюду,
Невидимый глазом простым,
И чуть где опустится низко —
Появятся пламя и дым…
Свое совершает он дело,
Нигде, ничего не щадит, —
И в лес, и в деревню, и в город,
И в села, и в церкви летит…
Господним его попущеньем
С испугом, крестяся, зовет,
Страдая от вечного горя,
Беспомощный бедный народ…
Стояла деревня глухая,
Домов — так, десяточка два,
В ней печи соломой топили
(Там дороги были дрова),
Соломою крыши покрыты,
Солому — коровы едят,
И в избу зайдешь — из-под лавок
Соломы же клочья глядят…
Работы уж были в разгаре,
Большие — ушли на страду,
Лишь старый да малый в деревне
Остались готовить еду.
Стрекнул уголек вдруг из печи,
Случайно в солому попал,
Еще полминуты, и быстро
Огонь по домам запылал…
Горела солома на крышах,
За домом пылал каждый дом,
И дым только вскоре клубился
Над быстро сгоревшим селом…
На вешнего как-то Николу,
В Заволжье, селе над рекой,
Сгорело домов до полсотни, —
И случай-то очень простой:
Подвыпивши праздником лихо,
Пошли в сеновал мужики
И с трубками вольно сидели,
От всякой беды далеки.
Сидели, потом задремали,
И трубки упали у них;
Огонь еще в трубках курился…
И вспыхнуло сено все в миг…
Проснулись, гасить попытались,
Но поздно, огонь не потух…
И снова летал над Заволжьем
Прожорливый «красный петух»…
Любил девку парень удалый,
И сам был взаимно любим.
Родители только решили:
— Не быть нашей дочке за ним!
И выдали дочь за соседа, —
Жених был и стар, и богат,
Три дня пировали на свадьбе,
Отец был и счастлив, и рад…
Ходил только парень угрюмо,
Да дума была на челе: «Постой!
Я устрою им праздник,
Вовек не забудут в селе!..»
Стояла уж поздняя осень,
Да ночь, и темна, и глуха,
И музыка шумно гудела
В богатой избе жениха…
Но вот разошлись уже гости,
Давно потушили огни.
— «Пора! — порешил разудалый, —
Пусть свадьбу попомнят они!»…
И к утру, где было селенье,
Где шумная свадьба была,
Дымились горелые бревна,
Да ветром носилась зола…
В глуши непроглядного леса,
Меж сосен, дубов вековых,
Сидели раз вечером трое
Безвестных бродяг удалых…
Уж солнце давно закатилось,
И в небе блестела луна,
Но в глубь вековечного леса
Свой свет не роняла она…
— «Разложим костер да уснем-ка», -
Один из бродяг говорил.
И вмиг закипела работа,
Темь леса огонь озарил,
Заснули беспечные крепко,
Надеясь, что их не найдут.
Солдаты и стража далеко, —
В глубь леса они не придут!..
На листьях иссохших и хвоях,
Покрывших и землю, и пни,
Под говор деревьев и ветра
Заснули спокойно они…
Тот год было знойное лето,
Засохла дубрава и луг…
Вот тут-то тихонько спустился
Незваный гость — страшный «петух»
По листьям и хвоям сухим он
Гадюкой пополз через лес,
И пламя за ним побежало,
И дым поднялся до небес…
Деревья, животные, птицы —
Все гибло в ужасном огне.
Преград никаких не встречалось
Губительной этой волне.
Все лето дубрава пылала,
Дым черный страну застилал,
Возможности не было даже
Прервать этот огненный вал…
Года протекли — вместо леса
Чернеют там угли одни,
Да жидкая травка скрывает
Горелые, бурые пни…

Виктор Михайлович Гусев

Клен

Друг мой лежал в госпитале.
Весна над ним бушевала.
Березы к нему простирали
зеленую силу свою.
Он мою руку потрогал.
— Жить мне осталось мало! —
Сказал он совсем спокойно.
— Выполни просьбу мою.
Я одинок, — ты знаешь,
может быть, это к счастью.
Мать умерла — я был маленьким.
Несколько лет назад
была у меня невеста.
Я с нею встречался часто.
Потом она разлюбила.
Может быть, к лучшему, брат.
И может, товарищ, от жизни
такой вот моей одинокой
Иль оттого, что детишек
мне не пришлось растить,
Любил я сажать деревья
над Волгой своей широкой.
За каждым новым листочком
с отцовской любовью следить,
Глядеть, как они принимались,
как почки на них раскрывались.
Как новые веточки рвались
в мир — чужой и большой…
Стоит над рекою Волгой —
я с ним в разлуке долгой —
Клен, мой любимец маленький,
словно сынок меньшой.
Вспомню о нем сейчас я, —
и мне становится легче,
Как будто бы тень его листьев
мое освежает лицо.
Будто по мне тоскует
живою тоской человечьей
Это далекое, милое,
русское деревцо.
Верно, мне не увидеться
с сыном моим — кленом,
И я прошу тебя, брат мой,
на Волгу ко мне загляни.
Приди к моему клену
с последним моим поклоном,
Отдохни после дальней дороги
в сыновней его тени… —
Так он сказал и умер.
Простился я с ним навеки.
С лица его исхудавшего
исчезли боль и тоска.
Время вперед устремилось.
Зима заковала реки.
Весной я приехал на Волгу
и клен его отыскал.
Зашевелил его листья
ветер, с запада дунувший,
Ветер, прошедший сквозь пламя,
страдания и бои.
Клен стоял над рекою —
русский высокий юноша,
Для жизни, большой и стремительной,
расправляющий плечи свои.
Весна подожгла его листья,
превратила их в нежное пламя.
Так он стремился к небу,
столько в нем было огня.
Что мне показалось: будто
охваченная ветрами
Зеленая молодость мира
шумела вокруг меня.
И тут я подумал: как же
любил мой товарищ землю,
Как он растением новым
стремился украсить ее!
О чем он мечтал возле клена,
шуму листвы его внемля,
Реки своей ощущая
великое бытие?
Умер он в битве кровавой.
Безвестна его могила.
Он был одинок — не оставил
ни матери, ни сирот.
Но он не исчез бесследно:
его молодая сила
Клейкой веточкой клена
стремится в простор, вперед.
Так я стоял над Волгой,
и вдруг загремели тучи,
И клен зашумел, и Волга
загудела суровой волной,
И ливень упал на землю,
стремительный, русский, могучий,
Смерть моего товарища
оплакивая со мной.
Слезы дождя живые
заволжскую даль оросили,
И с новою силой рванулась
вверх молодая трава.
Новые люди рождались
в бессмертных просторах России,
Новые ветви вздымали
в лесах ее дерева.

Джордж Гордон Байрон

Тьма

Я видел сон… не все в нем было сном.
Погасло солнце светлое — и звезды
Скиталися без цели, без лучей
В пространстве вечном; льдистая земля
Носилась слепо в воздухе безлунном.
Час утра наставал и проходил,
Но дня не приводил он за собою…
И люди — в ужасе беды великой
Забыли страсти прежние… Сердца
В одну себялюбивую молитву
О свете робко сжались — и застыли.
Перед огнями жил народ; престолы,
Дворцы царей венчанных, шалаши,
Жилища всех имеющих жилища —
В костры слагались… города горели…
И люди собиралися толпами
Вокруг домов пылающих — затем,
Чтобы хоть раз взглянуть в лицо друг другу.
Счастливы были жители тех стран,
Где факелы вулканов пламенели…
Весь мир одной надеждой робкой жил…
Зажгли леса; но с каждым часом гас
И падал обгорелый лес; деревья
Внезапно с грозным треском обрушались…
И лица — при неровном трепетанье
Последних, замирающих огней
Казались неземными… Кто лежал,
Закрыв глаза, да плакал; кто сидел,
Руками подпираясь, улыбался;
Другие хлопотливо суетились
Вокруг костров — и в ужасе безумном
Глядели смутно на глухое небо,
Земли погибшей саван… а потом
С проклятьями бросались в прах и выли,
Зубами скрежетали. Птицы с криком
Носились низко над землей, махали
Ненужными крылами… Даже звери
Сбегались робкими стадами… Змеи
Ползли, вились среди толпы, — шипели
Безвредные… их убивали люди
На пищу… Снова вспыхнула война.
Погасшая на время… Кровью куплен
Кусок был каждый; всякий в стороне
Сидел угрюмо, насыщаясь в мраке.
Любви не стало; вся земля полна
Была одной лишь мыслью: смерти — смерти,
Бесславной, неизбежной… страшный голод
Терзал людей… и быстро гибли люди…
Но не было могилы ни костям,
Ни телу… пожирал скелет скелета…
И даже псы хозяев раздирали.
Один лишь пес остался трупу верен,
Зверей, людей голодных отгонял —
Пока другие трупы привлекали
Их зубы жадные, но пищи сам
Не принимал; с унылым долгим стоном
И быстрым, грустным криком все лизал
Он руку, безответную на ласку —
И умер наконец… Так постепенно
Всех голод истребил; лишь двое граждан
Столицы пышной — некогда врагов —
В живых осталось… встретились они
У гаснущих остатков алтаря —
Где много было собрано вещей
Святых
Холодными, костлявыми руками,
Дрожа, вскопали золу… огонек
Под слабым их дыханьем вспыхнул слабо,
Как бы в насмешку им; когда же стало
Светлее, оба подняли глаза,
Взглянули, вскрикнули и тут же вместе
От ужаса взаимного внезапно
Упали мертвыми .
.
И мир был пуст;
Тот многолюдный мир, могучий мир
Был мертвой массой, без травы, деревьев,
Без жизни, времени, людей, движенья…
То хаос смерти был. Озера, реки
И море — все затихло. Ничего
Не шевелилось в бездне молчаливой.
Безлюдные лежали корабли
И гнили на недвижной, сонной влаге…
Без шуму, по частям валились мачты
И, падая, волны не возмущали…
Моря давно не ведали приливов…
Погибла их владычица — луна;
Завяли ветры в воздухе немом…
Исчезли тучи… Тьме не нужно было
Их помощи… она была повсюду…

Николай Алексеевич Некрасов

Детство

И

В первые годы младенчества
Помню я церковь убогую,
Стены ее деревянные,
Крышу неровную, серую,
Мохом зеленым поросшую.
Помню я горе отцовское:
Толки его с прихожанами,
Что угрожает обрушиться
Старое, ветхое здание.
Часто они совещалися,
Как обновить отслужившую
Бедную церковь приходскую;
Поговорив, расходилися,
Храм окружали подпорками,
И продолжалось служение.
В ветхую церковь бестрепетно
В праздники шли православные,—
Шли старики престарелые,
Шли малолетки беспечные,
Бабы с грудными младенцами.
В ней причащались, венчалися,
В ней отпевали покойников…

Синее небо виднелося
В трещины старого купола,
Дождь иногда в эти трещины
Падал: по лицам молящихся
И по иконам угодников
Крупные капли струилися.
Ими случайно омытые,
Обыкновенно чуть видные,
Темные лики святителей
Вдруг выступали… Боялась я,—
Словно в семью нашу мирную
Люди вошли незнакомые
С мрачными, строгими лицами…

То растворялось нечаянно
Ветром окошко непрочное,
И в заунывно-печальное
Пение гимна церковного
Звонкая песня вторгалася,
Полная горя житейского,—
Песня сурового пахаря!..

Помню я службу последнюю:
Гром загремел неожиданно,
Все сотрясенное здание
Долго дрожало, готовое
Рухнуть: лампады горящие,
Паникадилы качалися,
С звоном упали тяжелые
Ризы с иконы Спасителя,
И растворилась безвременно
Дверь алтаря. Православные
В ужасе ниц преклонилися —
Божьего ждали решения!..

ИИ

Ближе к дороге красивая,
Новая церковь кирпичная
Гордо теперь возвышается
И заслоняет развалины
Старой. Из ветхого здания
Взяли убранство убогое,
Вынесли утварь церковную,
Но до остатков строения
Руки мирян не коснулися.
Словно больной, от которого
Врач отказался, оставлено
Времени старое здание.
Ласточки там поселилися —
То вылетали оттудова,
То возвращались стремительно,
Громко приветствуя птенчиков
Звонким своим щебетанием…

В землю врастая медлительно,
Эти остатки убогие
Преобразились в развалины
Странные, чудно красивые.
Дверь завалилась, обрушился
Купол; оторваны бурею,
Ветхие рамы попадали;
Травами густо проросшие,
В зелени стены терялися,
И простирали в раскрытые
Окна — березы соседние
Ветви свои многолистые…

Их семена, занесенные
Ветром на крышу неровную,
Дали отростки: любила я
Эту березку кудрявую,
Что возвышалась там, стройная,
С бледно-зелеными листьями,
Точно вчера только ставшая
На ноги резвая девочка,
Что уж сегодня вскарабкалась
На высоту,— и бестрепетно
Смотрит оттуда, с смеющимся,
Смелым и ласковым личиком…

Птицы носились там стаями,
Там стрекотали кузнечики,
Да деревенские мальчики
И русокудрые девочки
Живмя там жили: по тропочкам
Между высокими травами
Бегали, звонко аукались,
Пели веселые песенки.
Так мое детство беспечное
Мирно летело… Играла я,
Помню, однажды с подругами
И набежала нечаянно
На полусгнившее дерево.
Пылью обдав меня, дерево
Вдруг подо мною рассыпалось:
Я провалилась в развалины,
Внутрь запустелого здания,
Где не бывала со времени
Службы последней…

Службы последнейОбятая
Трепетом, я огляделася:
Гнездышек ряд под карнизами,
Ласточки смотрят из гнездышек,
Словно кивают головками,
А по стенам молчаливые,
Строгие лица угодников…
Перекрестилась невольно я,—
Жутко мне было! Дрожала я,
А уходить не хотелося.
Чудилось мне: наполняется
Церковь опять прихожанами;
Голос отца престарелого,
Пение гимнов божественных,
Вздохи и шепот молитвенный
Слышались мне,— простояла бы
Долго я тут неподвижная,
Если бы вдруг не услышала
Криков: «Параша! да где же ты ?..»
Я отозвалась; нахлынули
Дети гурьбой,— и наполнились
Звуками жизни развалины,
Где столько лет уж не слышались
Голос и шаг человеческий…

Белла Ахмадулина

Глава из поэмы

I

Начну издалека, не здесь, а там,
начну с конца, но он и есть начало.
Был мир как мир. И это означало
все, что угодно в этом мире вам.

В той местности был лес, как огород, —
так невелик и все-таки обширен.
Там, прихотью младенческих ошибок,
все было так и все наоборот.

На маленьком пространстве тишины
был дом как дом. И это означало,
что женщина в нем головой качала
и рано были лампы зажжены.

Там труд был легок, как урок письма,
и кто-то — мы еще не знали сами —
замаливал один пред небесами
наш грех несовершенного ума.

В том равновесье меж добром и злом
был он повинен. И земля летела
неосторожно, как она хотела,
пока свеча горела над столом.

Прощалось и невежде и лгуну —
какая разница? — пред белым светом,
позволив нам не хлопотать об этом,
он искупал всеобщую вину.

Когда же им оставленный пробел
возник над миром, около восхода,
толчком заторможенная природа
переместила тяжесть наших тел.

Объединенных бедною гурьбой,
врасплох нас наблюдала необъятность,
и наших недостоинств неприглядность
уже никто не возмещал собой.

В тот дом езжали многие. И те
два мальчика в рубашках полосатых
без робости вступали в палисадник
с малиною, темневшей в темноте.

Мне доводилось около бывать,
но я чужда привычке современной
налаживать контакт несоразмерный,
в знакомстве быть и имя называть.

По вечерам мне выпадала честь
смотреть на дом и обращать молитву
на дом, на палисадник, на малину —
то имя я не смела произнесть.

Стояла осень, и она была
лишь следствием, но не залогом лета.
Тогда еще никто не знал, что эта
окружность года не была кругла.

Сурово избегая встречи с ним,
я шла в деревья, в неизбежность встречи,
в простор его лица, в протяжность речи…
Но рифмовать пред именем твоим?
О, нет.

Он неожиданно вышел из убогой
чащи переделкинских дерев поздно вечером,
в октябре, более двух лет назад.
На нем был грубый и опрятный костюм охотника:
синий плащ, сапоги и белые вязаные варежки.

От нежности к нему, от гордости к себе я почти не видела
его лица — только ярко-белые вспышки его
рук во тьме слепили мне уголки глаз.
Он сказал: «О, здравствуйте!
Мне о вас рассказывали, и я вас сразу узнал».

И вдруг, вложив в это неожиданную силу переживания,
взмолился: «Ради бога! Извините меня!
Я именно теперь должен позвонить!».
Он вошел было в маленькое здание какой-то конторы,
но резко вернулся, и из кромешной темноты
мне в лицо ударило, плеснуло яркой светлостью его лица,
лбом и скулами, люминесцирующими при слабой луне.
Меня охватил сладко-ледяной,
шекспировский холодок за него.
Он спросил с ужасом: «Вам не холодно?
Ведь дело к ноябрю?» — и, смутившись,
неловко впятился в низкую дверь.
Прислонясь к стене, я телом, как глухой,
слышала, как он говорил с кем-то,
словно настойчиво оправдываясь перед ним,
окружал его заботой и любовью голоса.
Спиной и ладонями я впитывала диковинные
приемы его речи — нарастающее пение фраз,
доброе восточное бормотание, обращенное в невнятный
трепет и гул дощатых перегородок. Я, и дом, и
кусты вокруг нечаянно попали в обильные объятия этой
округлолюбовной, величественно-деликатной интонации.
Затем он вышел, и мы сделали несколько шагов по заросшей пнями,
сучьями, изгородями, чрезвычайно неудобной для ходьбы земле.
Но он как-то легко и по-домашнему ладил с корявой бездной,
сгустившейся вокруг нас, — с выпяченными, дешево
сверкающими звездами, с впадиной на месте луны,
с грубо поставленными, неуютными деревьями.
Он сказал: «Отчего вы никогда не заходите?
У меня иногда бывают очень милые и интересные
люди — вам не будет скучно. Приходите же! Приходите завтра».
От низкого головокружения, овладевшего мной,
я ответила почти надменно: «Благодарю вас.
Как-нибудь я непременно зайду».

Из леса, как из-за кулис актер,
он вынес вдруг высокопарность позы,
при этом не выгадывая пользы
у зрителя — и руки распростер.

Он сразу был театром и собой,
той древней сценой, где прекрасны речи.
Сейчас начало! Гаснет свет! Сквозь плечи
уже мерцает фосфор голубой.

— О, здравствуйте! Ведь дело к ноябрю —
не холодно ли? — вот и все, не боле.
Как он играл в единственной той роли
всемирной ласки к людям и зверью.

Вот так играть свою игру — шутя!
всерьез! до слез! навеки! не лукавя! —
как он играл, как, молоко лакая,
играет с миром зверь или дитя.

— Прощайте же! — так петь между людьми
не принято. Но так поют у рампы,
так завершают монолог той драмы,
где речь идет о смерти и любви.

Уж занавес! Уж освещает тьму!
Еще не все: — Так заходите завтра! —
О тон гостеприимного азарта,
что ведом лишь грузинам, как ему.

Но должен быть такой на свете дом,
куда войти — не знаю! невозможно!
И потому, навек неосторожно,
я не пришла ни завтра, ни потом.

Я плакала меж звезд, дерев и дач —
после спектакля, в гаснущем партере,
над первым предвкушением потери
так плачут дети, и велик их плач.

II

Он утверждал: «Между теплиц
и льдин, чуть-чуть южнее рая,
на детской дудочке играя,
живет вселенная вторая
и называется — Тифлис».

Ожог глазам, рукам — простуда,
любовь моя, мой плач — Тифлис!
Природы вогнутый карниз,
где бог капризный, впав в каприз,
над миром примостил то чудо.

Возник в моих глазах туман,
брала разбег моя ошибка,
когда тот город зыбко-зыбко
лег полукружьем, как улыбка
благословенных уст Тамар.

Не знаю, для какой потехи
сомкнул он надо мной овал,
поцеловал, околдовал
на жизнь, на смерть и наповал-
быть вечным узником Метехи.

О, если бы из вод Куры
не пить мне!
И из вод Арагвы
не пить!

И сладости отравы
не ведать!
И лицом в те травы.
не падать!

И вернуть дары,
что ты мне, Грузия, дарила!
Но поздно! Уж отпит глоток,
и вечен хмель, и видит бог,
что сон мой о тебе — глубок,
как Алазанская долина.

Иосиф Бродский

Мужчина, засыпающий один

1

Мужчина, засыпающий один,
ведет себя как женщина. А стол
ведет себя при этом как мужчина.
Лишь Муза нарушает карантин
и как бы устанавливает пол
присутствующих. В этом и причина
ее визитов в поздние часы
на снежные Суворовские дачи
в районе приполярной полосы.
Но это лишь призыв к самоотдаче.

2

Умеющий любить, умеет ждать
и призракам он воли не дает.
Он рано по утрам встает.
Он мог бы и попозже встать,
но это не по правилам. Встает
он с петухами. Призрак задает
от петуха, конечно, деру. Дать
его легко от петуха. И ждать
он начинает. Корму задает
кобыле. Отправляется достать
воды, чтобы телятам дать.
Дрова курочит. И, конечно, ждет.
Он мог бы и попозже встать.
Но это ему призрак не дает
разлеживаться. И петух дает
приказ ему от сна восстать.
Он из колодца воду достает.
Кто напоит, не захоти он встать.
И призрак исчезает. Но под стать
ему день ожиданья настает.
Он ждет, поскольку он умеет ждать.
Вернее, потому что он встает.
Так, видимо, приказывая встать,
знать о себе любовь ему дает.
Он ждет не потому, что должен встать
чтоб ждать, а потому, что он дает
любить всему, что в нем встает,
когда уж невозможно ждать.

3

Мужчина, засыпающий один,
умеет ждать. Да что и говорить.
Он пятерней исследует колтуны.
С летучей мышью, словно Аладдин,
бредет в гумно он, чтоб зерно закрыть.
Витийствует с пипеткою фортуны
из-за какой-то капли битый час.
Да мало ли занятий. Отродясь
не знал он скуки. В детстве иногда
подсчитывал он птичек на заборе.
Теперь он (о не бойся, не года) —
теперь шаги считает, пальцы рук,
монетки в рукавице, а вокруг
снежок кружится, склонный к Терпсихоре.

Вот так он ждет. Вот так он терпит. А?
Не слышу: кто-то слабо возражает?
Нет, Муз он отродясь не обижает.
Он просто шутит. Шутки не беда.
На шутки тоже требуется время.
Пока состришь, пока произнесешь,
пока дойдет. Да и в самой системе,
в системе звука часики найдешь.
Они беззвучны. Тем-то и хорош
звук речи для него. Лишь ветра вой
барьер одолевает звуковой.
Умеющий любить, он, бросив кнут,
умеет ждать, когда глаза моргнут,
и говорить на языке минут.

Вот так он говорит со сквозняком.
Умеющий любить на циферблат
с теченьем дней не только языком
становится похож, но, в аккурат
как под стеклом, глаза под козырьком.
По сути дела взгляд его живой
отверстие пружины часовой.
Заря рывком из грязноватых туч
к его глазам вытаскивает ключ.
И мозг, сжимаясь, гонит по лицу
гримасу боли — впрямь по образцу
секундной стрелки. Судя по глазам,
себя он останавливает сам,
старея не по дням, а по часам.

4

Влюбленность, ты похожа на пожар.
А ревность — на не знающего где
горит и равнодушного к воде
брандмейстера. И он, как Абеляр,
карабкается, собственно, в огонь.
Отважно не щадя своих погон,
в дыму и, так сказать, без озарений.
Но эта вертикальность устремлений,
о ревность, говорю тебе, увы,
сродни — и продолжение — любви,
когда вот так же, не щадя погон,
и с тем же равнодушием к судьбе
забрасываешь лютню на балкон,
чтоб Мурзиком взобраться по трубе.

Высокие деревья высоки
без посторонней помощи. Деревья
не станут с ним и сравнивать свой рост.
Зима, конечно, серебрит виски,
морозный кислород бушует в плевре,
скворешни отбиваются от звезд,
а он — от мыслей. Шевелится сук,
который оседлал он. Тот же звук
— скрипучий — издают ворота.
И застывает он вполоборота
к своей деревне, остальную часть
себя вверяет темноте и снегу,
невидимому лесу, бегу
дороги, предает во власть
Пространства. Обретают десны
способность переплюнуть сосны.
Ты, ревность, только выше этажом.
А пламя рвется за пределы крыши.
И это — нежность. И гораздо выше.
Ей только небо служит рубежом.
А выше страсть, что смотрит с высоты
бескрайней, на пылающее зданье.
Оно уже со временем на ты.
А выше только боль и ожиданье.
И дни — внизу, и ночи, и звезда.
Все смешано. И, видно, навсегда.
Под временем… Так мастер этикета,
умея ждать, он (бес его язви)
венчает иерархию любви
блестящей пирамидою Брегета.

Поет в хлеву по-зимнему петух.
И он сжимает веки все плотнее.
Когда-нибудь ему изменит слух
иль просто Дух окажется сильнее.
Он не услышит кукареку, нет,
и милый призрак не уйдет. Рассвет
наступит. Но на этот раз
он не захочет просыпаться. Глаз
не станет протирать. Вдвоем навеки,
они уж будут далеки от мест,
где вьется снег и замерзают реки.

Владимир Бенедиктов

Остров

Плывут мореходцы — и вдруг озадачен
Их взор выступающим краем земли;
Подъехали: остров! — Но он не означен
На карте; они этот остров нашли,
Открыли; — и в их он владенье по праву
Поступит, усилит страны их державу. Пристали: там бездна природы красот,
Еще не страдавших от силы воинской, —
Жемчужные горы! Лесами встает
Из гротов коралловых мох исполинской.
Какие растенья! Какие цветы!
Таких еще, смертный, не видывал ты. Там почва долин и цветных междугорий
Вся сшита из жизни, отжившей едва, —
Из раковин чудных, из масс инфузорий;
Вглядишься в пылинку: пылинка жива;
К цветку ль — великану прохожий нагнулся:
Крылатый цветок мотыльком встрепенулся, Иль резвою птичкой, и птичка летит
И звонко несется к небесным преддверьям,
И луч всепалящего солнца скользит
По радужным крыльям, по огненным перьям;
Пришлец вдруг испуган извитой змеей:
То стебель ползучий блеснул чешуей. И видно, как всходит, — и слышно, как дышит
Там каждая травка и каждый лесок;
Там дерево жизни ветвями колышет,
И каплет из трещин живительный сок,
И брызжет, — и тут же другое с ним рядом:
То дерево жизни с убийственным ядом.
И рад мореходец. ‘Хвала мне и честь! —
Он мыслит. — Вот новость для нашего века —
Земля неизвестная! Все на ней есть
И — слава всевышнему! — нет человека!
Еще здесь дороги себе на просек
Мой ближний’ — так мыслит и рад человек.
‘А если там дальше и водятся люди
На острове этом прижмем дикарей!
Заспорят: железо направим им в груди
И сдвинем их глубже — в берлоги зверей,
И выстрелы будут на вопль их ответом;
Причем озарим их евангельским светом. Встречая здесь новые тени и свет,
Потом пусть картины здесь пишет художник
Трудится ученный, и тощий поэт,
Беснуясь, восходит на шаткий треножник!
Нам надобно дело: все прочее блажь.
нам надо, во-первых, чтоб остров был наш. Мы срежем мохнатые леса опушки;
здесь будет дорога; тут станет наш флот,
Там выстроим крепость и выставим пушки, —
И если отсюда сосед подойдет,
Как силы его ни явились бы крепки,
От вражьей армады останутся щепки Какую торговлю мы здесь заведем!
Давай потом ездить и в даль и к соседям!
Каких им диковин с собой навезем!
С каким небывалом товарцем подъедем!
Вот новая пряность Европе на пир!
Вот новые яды! Пусть кушает мир! ‘ Земля под ногами гостей шевелится,
Кряхтит или охает: тягостен ей
Под новым животным пришедшим селиться
Средь выросших дико на персях у ней
Животно-кристалов, Животно-растений,
Полуминералов, полупрозябений. А гости мечтают: ‘Хозяева мы.
Без нас — тут дремала пустая природа,
И солнце без нас не умолило б тьмы,
Без пошлин сияя, блестя без дохода,
В бесплодном венце неразумных лучей. Что солнце, где нет человека очей? ‘
Но прежде чем здесь пришлецы утвердились, Другого народа плывут корабли. Прибывшие в право владений вступились.
У первых с последними споры пошли
‘Сей берег впервые не нам ли встречен? ‘ —
‘Конечно, — да нами он прежде замечен’. И вот — забелели еще паруса,
И нации новой явились пришельцы:
‘Постойте! — приезжих гудят голоса, —
По праву природы не мы ль здесь владельцы?
В соседстве тут наша земля — материк.
Оторванный лоскут ее здесь возник’.
В три царства пошли донесенья, как надо,
Об острове чудном; проснулись дворы;
Толкуют о найденном вновь Эльдорадо,
Где золото прыщет из каждой горы;
Волной красноречья хлестнули палаты,
И тонкие скачут на съезд дипломаты. Съезжаются: сколько ума в головах!
Какая премудрость у них в договорах!
А там между тем в их родимых землях
Готовятся флоты и пушки, и порох —
На случай. Все было средь тех уже дней,
Где эта премудрость казалась верней. Лишь древность седая, пленяясь витийством
Речей плутоватых, им верить могла;
А впрочем, и древле все тем же убийством,
Войной нареченным, решались дела,
И место давали губительным сценам
Афины со Спартой и Рим с Карфагеном. И вот за пленительный остров борьба
Как раз бы кровавым котлом закипела,
Но страшное зло отвратила судьба,
И лютая вспыхнуть война не успела:
Тот остров плавучий под бурный разгул,
Однажды средь яростных волн потонул, Иль, сорван могучим крылом урагана
С подводной, его подпиравшей, скалы,
Умчался в безвестную даль океана
И скрылся навеки за тучами мглы;
А там еще длились и толки и споры,
Готовились пушки, и шли договоры.

Эллис

Тьма

Я видел сон, но все ли сном в нем было?!.
Погасло солнце, без лучей средь тьмы
В пространстве вечном сонмы звезд блуждали;
В безлунной ночи мерзлая земля
Вращалась черным шаром!.. День кончался,
Ночь приходила, наступало «Завтра»,
Но светлый день с собой не приводило…
Все люди, страсти в ужасе забыв,
О светлом дне молитвы воссылали
К померкнувшим, суровым небесам,—
И все сердца людей обледенели!..
И жили все, вокруг костров блуждая,
Предав огню и пышные чертоги,
И светлые дворцы, царей престолы
И хижины голодных бедняков,
Сложив везде сигнальные костры…
Не стало городов, и безнадежно
Вокруг своих пылающих домов
Толпились люди и в лицо друг другу
В последний раз старались заглянуть,
И ликовали те, кто поселился
Близ кратеров вулканов раскаленных,
Вблизи вершин, светящихся, как факел…
И снизошло ужасное прозренье!..
Леса горели, с треском упадали
Стволы дерев пылающих вокруг,
И тьма весь мир покрыла пеленою;
При каждой вспышке языки огня
Людей дрожащих лица озаряли,
Но их чело являло выраженье
Нездешнее; иные пали ниц
И плакали, скрывая слез потоки;
Другие, опершися подбородком
На кулаки, сидели неподвижно
С улыбкой безнадежной на устах;
Иные с бесконечною тревогой
Металися, напрасно разжигая
Огонь костров, вперяя взоры в небо,
Но небо было мрачно, словно саван
Безжизненной, бесчувственной земли…
Тогда, в безумии зубами скрежеща,
Они на землю хладную взирали
И жалобно вопили о пощаде;
Услышав стон, им громким криком вторя,
Рой хищных птиц, кружася, падал наземь
И крыльями в бессильи бил о землю…
Стада зверей в испуге небывалом
Безвредные блуждали меж людей,
И змеи, вкруг со свистом извиваясь,
Служили пищей лакомой для них…
И наконец ужасная война,
Дремавшая дотоле, возгорелась,
И стала кровь ценою каждой пяди,
И каждый сел особняком, сердито
Смотря вокруг, во мраке насыщаясь,
Навек любовь исчезла из сердец,
И мысль одна царила надо всем,
Мысль о позорной, неизбежной смерти,
И голод стал терзать людей утробы,
Вокруг костей несхороненных груды
И кучи тел валялись и сгнивали,
Живой скелет глодал иссохший труп,
Голодные собаки забывали
Своих хозяев и терзали их…
Меж них была одна, у трупа сидя,
Она его, ворча, оберегала
От птиц, зверей и от людей голодных,
Что рыская вокруг, искали трупов,
И челюсти с усильем разверзали…
Но верный пес забыл мечты о пище
И с жалобным и непрерывным визгом
Лизал, увы, бесчувственную руку…
Так пал и он… Вокруг толпы людей
От голода в мученьях умирали…
От двух враждебных городов осталось
Лишь двое жителей, бродя во мраке,
Вдруг встретились они пред алтарями,
Где были все святыни сожжены,
Накопленные для позорных целей…
Тогда, дрожа от стужи, легкий пепел
Они в испуге стали разгребать
И раздувать дыханьем слабым пламя,
Но. вспыхнувши насмешливо на миг,
Оно угасло… старые враги,
Они сразились и погибли оба,
И не узнал в лицо врага убийца…
Мир опустел, великий, людный мир
Стал комом глины без дерев зеленых.
Цветущих трав. людей и шумной жизни,
Без осени, зимы, весны и лета,—
И снова стал на нем царить хаос,—
Моря, озера, реки — все умолкло
И замерла бездонная их глубь.
В морях суда застыли без движенья.
Лишенные навек искусных кормчих.
Беззвучно мачты в воды упадали,
И волны были мертвы и недвижны,
Забыв свои приливы и отливы,—
Их чудная владычица луна
Давно, давно погасла в небесах…
Затихнул ветер, воздух онемел…
И облака развеялись во мраке,—
И мрак один царил над всей вселенной…

Джордж Гордон Байрон

Тьма

(Из Байрона)
Я видел сон, как будто на-яву:
Погаснуло сияющее солнце,
По вечному пространству, без лучей
И без путей, блуждали мрачно звезды;
И в пустоте безлунной шар земной
Беспомощно повиснул, леденея.
С часами дня не появлялся день,
И в ужасе от тьмы, обявшей землю,
Забыли о страстях своих сердца,
Оцепенев в одной мольбе — о свете.

И от огней не отходил народ;
И троны и чертоги государей,
И хижины, и всякие жилища
Разобраны все были на костры,
И города до пепла выгорали.
Вокруг своих пылающих домов
Владельцы их сходились, чтоб друг другу
Взглянуть в лицо; счастливы были те,
Что жили близ волканов пламеневших;
Надеждой лишь поддерживался мир.
Зажгли леса; но пламя истощалось
Час от часу; сгорая, дерева
Валилися и угасали с треском —
И снова все тонуло в черной тьме.
Чело людей при умиравшем свете,
При отблесках последнего огня,
Вид призрачный какой-то принимало.
Одни из них лежали на земле
И плакали, закрыв лицо; другие,
Уткнувшися в ладони головой,
Сидели так, с бессмысленной улыбкой,
Иль, суетясь, пытались поддержать
Огонь костров, или, с безумным страхом,
На тусклые смотрели небеса, —
На пелену скончавшегося мира, —
И падали на прах земли опять,
С проклятьями, и скрежетом, и стоном.
И слышен был крик диких птиц, — в испуге
Они теперь метались по земле
И хлопали ненужными крылами;
Из логовищ шли к людям, присмирев,
С боязнию, свирепейшие звери;
И змеи средь толпы вились, шипя,
Но не вредя, — их убивали в пищу.
Война, было умолкшая на миг,
Теперь опять свирепо возгорелась;
Тут кровь была ценою за еду,
Особняком тут каждый насыщался,
В молчании угрюмом; никакой
Любви уже не оставалось в мире,
Все в нем слилось в одну лишь мысль —
о смерти,
Немедленной, позорной, — и терзал
Утробы всех неутолимый голод.
И гибнули все люди от него,
Валялись их тела без погребенья,
Голодного голодный пожирал,
И даже псы господ своих терзали.
Один лишь пес был верен до конца:
Голодных птиц, зверей, людей от тела
Хозяина он отгонял, пока
Не доконал их этот страшный голод,
Или пока другой чей-либо труп
Не привлекал их челюстей иссохших.
Сам для себя он пищи не искал,
Но с жалобным и непрестанным воем
Он руку ту лизал, чтo не могла
На преданность ему ответить лаской,
И, взвизгнувши, внезапно он издох.

И вымерли все люди постепенно,
Осталися лишь в городе громадном
Два жителя: то были два врага.
Они сошлись у гаснувшего пепла,
Остатка от былого алтаря,
Где утвари священной груды были
Расхищены, в беде, для нужд мирских.
Они, дрожа, там золу разгребли
Холодными, иссохшими руками;
Под слабым их дыханьем, вспыхнул бледный,
Как будто лишь в насмешку, огонек;
Тогда они взглянули друг на друга
И вскрикнули и испустили дух,
От ужаса взаимного, при виде
Страшилища, не зная — кто был тот,
На чьем челе напечатлел злой голод
Слова: <твой враг>. — И мир теперь был пуст;
Он, некогда могучий, населенный,
Пустыней стал: без трав, дерев, людей,
Без времени, без жизни, — грудой глины,
Хаосом смерти. Воды рек, озер
И океан стояли неподвижно,
И в их глухих, безмолвных глубинах
Ничто уже теперь не шевелилось;
Остались без матросов корабли
И на море недвижном догнивали;
И падали их мачты по частям
На бездну вод, не пробуждая ряби.
Волн не было, все замерли оне, —
Не двигались приливы и отливы;
Скончалась их владычица луна
И в воздухе стоячем стихли ветры;
Погибли тучи, — не нуждалась тьма
В их помощи: она была Вселенной.

Петр Андреевич Вяземский

Приветствую тебя, в минувшем молодея

Остафьево,
26 октября 1857

Приветствую тебя, в минувшем молодея,
Давнишних дней приют, души моей Помпея!
Былого след везде глубоко впечатлен —
И на полях твоих, и на твердыне стен
Хранившего меня родительского дома.
Здесь и природа мне так памятно знакома,
Здесь с каждым деревом сроднился, сросся я,
На что ни посмотрю — все быль, все жизнь моя.
Весь этот тесный мир, преданьями богатый,
Он мой, и я его. Все блага, все утраты,
Все, что я пережил, все, чем еще живу, —
Все чудится мне здесь во сне и наяву.
Я слышу голоса из-за глухой могилы;
За милым образом мелькает образ милый…
Нет, не Помпея ты, моя святыня, нет,
Ты не развалина, не пепел древних лет, —
Ты все еще жива, как и во время оно:
Источником живым кипит благое лоно,
В котором утолял я жажду бытия.
Не изменилась ты, но изменился я.
Обломком я стою в виду твоей нетленной
Святыни, пред твоей красою неизменной,
Один я устарел под ношею годов.
Неузнанный вхожу под твой знакомый кров
Я, запоздалый гость другого поколенья.
Но по тебе года прошли без разрушенья;
Тобой любуюсь я, какой и прежде знал,
Когда с весной моей весь мир мой расцветал.
Все те же мирные и свежие картины:
Деревья разрослись вдоль прудовой плотины,
Пред домом круглый луг, за домом темный сад,
Там роща, там овраг с ручьем, курганов ряд —
Немая летопись о безымянной битве;
Белеет над прудом пристанище молитве,
Дом Божий, всем скорбям гостеприимный дом.
Там привлекают взор, далече и кругом,
В прозрачной синеве просторной панорамы,
Широкие поля, селенья, Божьи храмы,
Леса, как темный пар, поемные луга
И миловидные родные берега
Извилистой Десны, Любучи молчаливой,
Скользящей вдоль лугов струей своей ленивой.
Здесь мирных поселян приветливый погост.
Как на земле была проста их жизнь, так прост
И в матери-земле ночлег их. Мир глубокой.
Обросший влажным мхом, здесь камень одинокой
Без пышной похвалы подкупного резца;
Но детям памятно, где тлеет прах отца.
Там деревянный крест, и тот полуразрушен;
Но мертвым здесь простор, но их приют не душен,
И светлая весна ласкающей рукой
Дарит и зелень им, и ландыш полевой.
Везде все тот же круг знакомых впечатлений.
Сменяются ряды пролетных поколений,
Но не меняются природа и душа.
И осень тихая все так же хороша.
Любуюсь грустно я сей жизнью полусонной, —
И обнаженный лес без тени благовонной,
Без яркой зелени, убранства летних дней,
И этот хрупкий лист, свалившийся с ветвей,
Который под ногой моей мятется с шумом, —
Мне все сочувственно, все пища тайным думам,
Все в ум приводит мне, что осень и моя
Оборвала цветы былого бытия.
Но жизнь свое берет: на молодом просторе,
В дни беззаботные, и осень ей не в горе.
Отважных мальчиков веселая орда
Пускает кубари по зеркалу пруда.
Крик, хохот. Обогнать друг друга каждый ищет,
И под коньками лед так и звенит и свищет.
Вот ретивая песнь несется вдалеке:
То грянет удалью, то вдруг замрет в тоске,
И светлым облаком на сердце тихо ляжет,
И много дум ему напомнит и доскажет.
Но постепенно дня стихают голоса.
Серебряная ночь взошла на небеса.
Все полно тишины, сиянья и прохлады.
Вдоль блещущих столбов прозрачной колоннады
Задумчиво брожу, предавшись весь мечтам;
И зыбко тень моя ложится по плитам —
И с нею прошлых лет и милых поколений
Из глубины ночной выглядывают тени.
Я вопрошаю их, прислушиваюсь к ним —
И в сердце отзыв есть приветам их родным.

Альбрехт Фон Галлер

Альпы

Вдали от суеты, тревоги и волненья,
Здесь люди в простоте, в спокойствии живут;
Они себе в трудах находят подкрепленье;
От праздности никто не растолстеет тут;
Работа будит всех — умы все занимает;
С охотой труд всем мил, с здоровьем легок он,
А кровь у всех чиста; никто здесь не бывает
Своим наследственным недугом заражон;
Вино здесь чуждо всем — никто его не знает,
Не гибнет от тоски, желудком не страдает.

Едва уйдет от них зима, едва здоровой
Струею пробежит по всем деревьям сок,
Едва успеет мир красой одеться новой,
Едва опять теплом повеет ветерок —

Народ уже спешит из глубины долины,
Где мутною водой еще сбегает лед,
На Альпы поскорей, на горныя вершины,
Где стаял уже снег и травка ужь растет.
Из стойл, где зимовал, выходит скот на волю
И радостно идет на корм подножный к полю.

Чуть только запоет песнь жаворонок ранний,
Чуть только озарит природу свет дневной,
Оторван ужь пастух от сладостных лобзаний:
Проститься должен он с подругой дорогой —
И гонит стадо он тропинкою росистой.
Коровы тучныя, мыча, вперед идут,
Ложатся на траве зеленой и цветистой
И острым языком ее под корень рвут;
У водопада сев, пастух в рожок играет —
И грохоту валов, как эхо, отвечает.

Когда же вечерком все тени удлиннятся
И Феб усталый лик в прохладу погрузит;
Насытившись травой, стада домой стремятся,
И на ночь их загнать пастух в хлева спешит;
Пастушка ждет его, приветствует; невинной
Толпой малютки их резвятся подле них —
И, надоив себе молочной влаги, чинно
Садятся все за стол вкусить от яств простых.
Приправой голод им для пищи незатейной;
Насытясь спать идут, молясь благоговейно.

Но вот пора жаров тяжолых наступает;
С надеждой на поля народ бросает взор
И в злачные луга с косами поспешает,
Едва Авроры свет мелькнет на высях гор
И Флора бедная должна бежать скорее;
Цветы, краса земли, валятся под косой
И сено сушится, благоуханьем вея,
И пышные стога его стоят грядой.
На зимний корм себе вол тащит воз тяжолый,
И слышится в полях напев косцов веселый.

Вот осень: вялый лист с деревьев ниспадает
И стелется туман холодной пеленой:
Природа нас другим теперь уже пленяет —
Полезностью своей, не пышной красотой.
Весенних нет утех. Нет! время ужь другое!
Где цвет роскошный был, висят теперь плоды:
Вот рдеет яблоко румяною щекою —
Оно вам говорит, что зрело для еды;
Вот груши сладкия, вот наливныя сливы.
Пусть их срывает тот, кто ждет их терпеливо!

Здесь не увенчаны верхи холмов лозою
И ягод сладкий сок не делают вином:
Здесь жажду утолять привыкнув все водою,

Не сокращают жизнь искусственным питьем.
Счастливцы вы! Для вас спасительно лишенье!
Вам ядовитаго питья Бог не дает!
Зверям неведомо его употребленье;
Вино пьет человек и чрез него он—скот.
Блаженны вы! Для вас, по дивной воле Бога,
Закрыта к гибели опасная дорога!

Но осень не скупа и в их стране дарами:
Они доступны тем, кто бодр, неутомим.
Едва ночной туман исчезнет за горами,
Охотник ужь трубит товарищам своим.
Вот горная коза! Как страх ее крылатый
Все выше, выше мчит через уступы скал!
А там, свинцом сражон, лежит козел рогатый;
Здесь серна легкая, скользя, летит в провал…
Ружейная пальба, лай псов неугомонный
Весь огласили дол, лес пробудили сонный.

Чтобы не быть врасплох застигнутыи зимою,
Народ спешит себя запасами снабдить:
Здесь сывротку варят, чтоб сделалась густою,
Усердно сливки бьют, чтоб в масло обратить,
А там молочный жир от жижи отделяют
И налагают пресс, чтобы отжать творог;
Второй сем молока для бедных назначают;
Тут образуют сыр межь круглых двух досок.
Весь дом работает, лениться все стыдятся:
Не тяжкаго труда, а праздности боятся.

Виктор Михайлович Гусев

Московская мать

Мать в письме прочитала:
«Сын ваш, Иван, ранен.
Пуля врага пронзила
могучую грудь бойца.
Был ваш сынок, мамаша,
смелым на поле брани.
Дрался, мамаша, за Родину
сын ваш Иван — до конца».
Охнула мать, письмишко
к старой кофтенке прижала,
Рукой, небольшой, морщинистой,
за спинку стула взялась.
Платок почему-то поправила
и тихо, без слез, без жалоб,
По хмурой осенней улице,
старая, поплелась.
Куда ей от горя деться?
Куда ей от памяти деться?
Улица тихая, темная,
нет ни людей, ни огней.
Но всю ее освещает ‘
далекое Ванино детство,
Что мчалось по этой улице,
звенело и пело на ней.
Вот здесь он учился, — и вспомнила,
как она его одевала,
Рубашки ему выкраивала
из стареньких платьиц своих,
Как чай ему наливала,
как дверь за ним закрывала
И как ей хотелось, чтоб Ваня
был мальчик не хуже других.
Вот она дома. Дома.
Ой, как тихо в квартире.
Спой что-нибудь, радио,
пусть умрет тишина,
А то ведь матери кажется,
будто в целом мире
Осталась одна квартира,
а в этой квартире — она.
Вот он стоит, столик,
столик мирного времени,
Скатерть его накрыла
белым своим крылом.
Когда-то сюда слетались
птенцы могучего племени,
Когда-то внуки шумели
за светлым ее столом.
Вот уж она не думала,
что будет такою старость!..
Осень шумит за окошком,
и нет на деревьях листвы.
Дочь далеко на Востоке.
Одна она здесь осталась.
Не захотела уехать
из жизни своей, из Москвы.
А ветер шумит за окошком,
и дождик в Москве начинается,
И гнутся в лесах Подмосковья
ветви берез и осин.
Мать встает и к окошку
лицом она прижимается,
И шепчет куда-то далеко,
в туманную осень: — Сын!
Сын, ты лежал в долине,
с небес опускался вечер,
И кровь твоя, мне родная,
текла по земле сырой.
Сын, тебя родила я, —
чем я тебе отвечу?
Сын, я тебя вскормила,
но как я сравняюсь с тобой
Я уже старая, мальчик,
и меня не берут на работы,
Но я пошла добровольно
помогать укрепления рыть,
Чтобы твой труд тяжелый,
горести и заботы
По-матерински, мальчик,
все с тобой разделить.
Воздушные налеты
стелились угрюмым дымом.
Я во дворе дежурила;
звенела, гудела мгла.
Нет, сынок, не квартиру,
а город, твой город любимый
Для твоего возвращенья,
для радости я берегла.
Я картошку сажала,
грядки я поливала,
Силы-то, знаешь, мало,
придешь — и не чувствуешь ног.
И ты надо мной не смейся,
но это я воевала,
Это я воевала
рядом с тобой, сынок.
Капля твоей крови
в сердце мое рвется,
А сколько ты капель пролил,
кто может их сосчитать?.. —
Дождик стучит по крышам,
береза от ветра гнется,
С далеким сыном беседует
простая московская мать.
Будьте благословенны,
хлебнувшие горя и муки
Старые матери наши!
Мы слышим ваш голос родной
Над черной долиной сражений
вы простираете руки,
Сынов своих благословляя
на справедливый бой…
А утром той матери старой
выписали бумаги.
Вошла она в дальний поезд,
села она у окна.
И за окном замелькали
речки, кусты, овраги —
Милая нашему сердцу
русская сторона.
У светлых ворот госпиталя
сестра ее встречала.
Поцеловала сына
осторожно и тихо мать.
Села тихонько рядом
и целый день промолчала,
Старалась не шевелиться,
раненому не мешать.
Несколько раз поправила
сехавшее одеяло,
Застегнула рубашку
на впалой сыновней груди.
У сына горели раны,
он говорил мало,
Лишь повторял он изредка:
— Посиди еще, посиди…
Ему мерещилось детство,
теплый и смутный вечер,
Тихая песня матери,
обрывки далеких дней,
Весна, Москва и деревья…
А жизнь в нем боролась со смертью,
И эти воспоминанья
в борьбе помогали ей.
А мать — мать сидела молча,
чуть склонясь к изголовью,
Сгоняла с лица сына
смерти тяжелый дым,
Лечила своим страданьем,
лечила своей любовью,
Сердцем своим московским,
материнским сердцем своим.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Лесной пожар

Стараясь выбирать тенистые места,
Я ехал по лесу, и эта красота
Деревьев, дремлющих в полуденном покое,
Как бы недвижимо купающихся в зное,
Меня баюкала, и в душу мне проник
Дремотных помыслов мерцающий родник.
Я вспомнил молодость… Обычные мгновенья
Надежд, наивности, влюбленности, забвенья,
Что светит пламенем воздушно-голубым,
И превращается внезапно в черный дым.

Зачем так памятно, немою пеленою,
Виденья юности, вы встали предо мною?
Уйдите. Мне нельзя вернуться к чистоте,
И я уже не тот, и вы уже не те.
Вы только призраки, вы горькие упреки,
Терзанья совести, просроченные сроки.
А я двойник себя, я всадник на коне,
Бесцельно едущий — куда? Кто скажет мне!
Все помню… Старый сад… Цветы… Чуть дышат ветки…
Там счастье плакало в заброшенной беседке,
Там кто-то был с лицом, в котором боли нет,
С лицом моим — увы — моим в шестнадцать лет.
Неподражаемо-стыдливые свиданья,
Любви несознанной огонь и трепетанья,
Слова, поющие в душе лишь в те года,
«Люблю», «Я твой», «Твоя», «Мой милый», «Навсегда».
Как сладко вместе быть! Как страшно сесть с ней рядом!
Как можно выразить всю душу быстрым взглядом!
О, сказкой ставшая, поблекнувшая быль!
О, крылья бабочки, с которых стерлась пыль!

Темней ложится тень, сокрыт густым навесом
Родной мой старый сад, смененный диким лесом.
Невинный шепот снов, ты сердцем позабыт,
Я слышу грубый звук, я слышу стук копыт.
То голос города, то гул глухих страданий,
Рожденных сумраком немых и тяжких зданий.
То голос призраков, замученных тобой,
Кошмар, исполненный уродливой борьбой,
Живое кладбище блуждающих скелетов
С гнилым роскошеством заученных ответов,
Очаг, в чью пасть идут хлеба с кровавых нив,
Где слабым места нет, где си́лен тот, кто лжив.
Но там есть счастие — уйти бесповоротно,
Душой своей души, к тому, что мимолетно,
Что светит радостью иного бытия,
Мечтать, искать и ждать, — как сделал это я.
Мне грезились миры, рожденные мечтою,
Я землю осенял своею красотою,
Я всех любил, на все склонял свой чуткий взор,
Но мрак уж двинулся, и шел ко мне, как вор.

Мне стыдно плоскости печальных приключений,
Вселенной жаждал я, а мой вампирный гений
Был просто женщиной, познавшей лишь одно,
Красивой женщиной, привыкшей пить вино.
Она так медленно раскидывала сети,
Мы веселились с ней, мы были с ней как дети,
Пронизан солнцем был ласкающий туман,
И я на шее вдруг почувствовал аркан.
И пьянство дикое, чумной порок России,
С непобедимостью властительной стихии,
Меня низринуло с лазурной высоты
В провалы низости, тоски и нищеты.

Иди, иди, мой конь. Страшат воспоминанья.
Хочу забыть себя, убить самосознанье.
Что пользы вспоминать теперь, перед концом,
Что я случайно был и мужем, и отцом,
Что хоронил детей, что иногда, случайно…
О, нет, молчи, молчи! Пусть лучше эта тайна
Умрет в тебе самом, как умерло давно,
Что было так светло Судьбой тебе дано.
Но где я? Что со мной? Вокруг меня завеса
Непроницаемо-запутанного леса,
Повсюду — острые и цепкие концы
Ветвей, изогнутых и сжатых, как щипцы,
Они назойливо царапают и ранят,
Дорогу застят мне, глаза мои туманят,
Встают преградою смутившемуся дню,
Ложатся под ноги взыгравшему коню.
Я вижу чудища за ветхими стволами,
Они следят за мной, мигают мне глазами,
С кривой улыбкою. — Последний луч исчез.
Враждебным ропотом и смехом полон лес.
Вершины шорохом окутались растущим,
Как бы предчувствием пред сумрачным грядущим.
И тучи зыбкие, на небе голубом,
С змеистой молнией рождают гул и гром.
Удар, еще удар, и вот вблизи налево,
Исполнен ярости и мстительного гнева,
Взметнулся огненный пылающий язык.
В сухом валежнике как будто чей-то крик,
Глухой и сдавленный, раздался на мгновенье,
И замер. И кругом, везде — огонь, шипенье,
Деревьев-факелов кипящий дымный ад,
И бури бешеной раскатистый набат.
Порвавши повода, средь чадного тумана,
Как бы охваченный прибоем Океана,
Мой конь несет меня, и странно-жутко мне
На этом взмыленном испуганном коне.
Лесной пожар гудит. Я понял предвещанье,
Перед душой моей вы встали на прощанье,
О, тени прошлого! — Простите же меня,
На страшном рубеже, средь дыма и огня!

Марина Цветаева

Несбывшаяся поэма

Будущее — неуживчиво!
Где мотор, везущий — в бывшее?
В склад, не рвущихся из неводов
Правд — заведомо-заведомых.
В дом, где выстроившись в ряд,
Вещи, наконец, стоят.

Ни секунды! Гоним и гоним!
А покой — знаешь каков?
В этом доме — кресла как кони!
Только б сбрасывать седоков!

А седок — знаешь при чем?
Локотник, сбросивши локоть —
Сам на нас — острым локтем!

Не сойдешь — сброшу и тресну:
Седоку конь не кунак.
Во`т о чем думает кресло,
Напружив львиный кулак.

Брали — дном, брали — нажимом —
Деды, вы ж — вес не таков!
Вот о чем стонут пружины —
Под нулем золотников

Наших… Скрип: Наша неделя!
…Треск:
В наши дни — много тяжеле
Усидеть, чем устоять.

Мебелям — новое солнце
Занялось! Век не таков!
Не пора ль волосом конским
Пробивать кожу и штоф?

Штоф — истлел, кожа — истлела,
Волос — жив, кончен нажим!
(Конь и трон — знамое дело:
Не на нем — значит под ним!)

Кто из ва`с, деды и дяди,
В оны дни, в кресла садясь,
Страшный сон видел о стаде
Кресел, рвущихся из-под нас,

Внуков?
Штоф, думали, кожа?
Что бы ни — думали зря!
Наши вещи стали похожи
На солдат в дни Октября!

Неисправимейшая из трещин!
После России не верю в вещи:
Помню, голову заваля,
Догоравшие мебеля —

Эту — прорву и эту — уйму!
После России не верю в дюймы.
Взмахом в пещь —
Развеществлялась вещь.

Не защищенная прежним лаком,
Каждая вещь становилась знаком
слов.
Первый пожар — чехлов.

Не уплотненная в прежнем, кислом,
Каждая вещь становилась смыслом.
Каждый брусок ларя
Дубом шумел горя —

И соловьи заливались в ветках!
После России не верю в предков.
В час, как корабль дал крен —
Что ж не сошли со стен,

Ру`шащихся? Половицей треснув,
Не прошагали, не сели в кресла,
Взглядом: мое! не тронь!
Заледеня огонь.

Не вещи горели,
А старые дни.
Страна, где всё ели,
Страна, где всё жгли.

Хмелекудрый столяр и резчик!
Славно — ладил, а лучше — жег!
По тому, как сгорали вещи,
Было ясно: сгорали — в срок!

Сделки не было: жгущий — жгомый —
Ставка очная: нас — и нар.
Кирпичом своего же дома
Человек упадал в пожар.

Те, что швыряли в печь я
Те говорили: жечь!
Вещь, раскалясь как медь,
Знала одно: гореть!

Что не алмаз на огне — то шлак.
После России не верю в лак.
Не нафталин в узелке, а соль:
После России не верю в моль:

Вся сгорела! Пожар — малиной
Лил — и Ладогой разлился!
Был в России пожар — молиный:
Моль горела. Сгорела — вся.

* * *

Тоска называлась: ТАМ.
Мы ехали по верхам
Чужим: не грешу: Бог жив,
Чужой! по верхам чужих

Деревьев, с остатком зим
Чужих. По верхам — чужим.

Кто — мы? Потонул в медведях
Тот край, потонул в полозьях.
Кто — мы? Не из тех, что ездят —
Вот — мы! а из тех, что возят:

Возницы. В раненьях жгучих
В грязь вбитые за везучесть.

Везло! Через Дон — так голым
Льдом! Брат — так всегда патроном
Последним. Привар я несолон,
Хлеб — вышел. Уж так везло нам!

Всю Русь в наведенных дулах
Несли на плечах сутулых.

Не вывезли! Пешим дралом —
В ночь — выхаркнуты народом!
Кто — мы? Да по всем вокзалам…
Кто — мы? Да по всем заводам…

По всем гнойникам гаремным, —
Мы, вставшие за деревню,
За дерево…

С шестерней как с бабой сладившие,
Это мы — белоподкладочники?
С Моховой князья, да с Бронной-то,
Мы-то — золотопогонники?

Гробокопы, клополовы —
Подошло! подошло!
Это мы пустили слово:
— Хорошо! хорошо!

Судомои, крысотравы,
Дом — верша, гром — глуша,
Это мы пустили славу:
— Хороша! Хороша —
Русь.

Маляры-то в поднебесьице —
Это мы-то — с жиру бесимся?
Баррикады в Пятом строили —
Мы, ребятами.
— История.

Баррикады, а нынче — троны,
Но все тот же мозольный лоск!
И сейчас уже Шарантоны
Не вмещают российских тоск.

Мрем от них. Под шинелью рваной —
Мрем, наган наставляя в бред.
Перестраивайте Бедламы!
Все малы — для российских бед!

Бредит шпорой костыль. — Острите! —
Пулеметом — пустой обшлаг.
В сердце, явственном после вскрытья,
Ледяного похода знак.

Всеми пытками не исторгли!
И да будет известно — там:
Доктора узнают нас в морге
По не в меру большим сердцам!

* * *

У весны я ни зерна, ни солоду,
Ни ржаных, ни иных кулей.
Добровольчество тоже голое:
Что, весна или мы — голей?

У весны — запрятать, так лешего! —
Ничего кроме жеста ввысь!
Добровольчество тоже пешее:
Что, весна или мы — дрались?

Возвращаться в весну — что в Армию
Возвращаться, в лесок — что в полк.
Доброй воли весна ударная,
Это ты пулеметный щелк

По кустам завела, по отмелям…
Ну, а вздрогнет в ночи малыш —
Соловьями как пулеметами
Это ты по. . . . . палишь.

Возвращаться в весну — что в Армию
Возвращаться: здорово, взвод!
Доброй воли весна ударная
Возвращается каждый год.

Добровольцы единой Армии
Мы: дроздовец, вандеец, грек —
Доброй воли весна ударная
Возвращается каждый век!

Но первый магнит —
До жильного мленья! —
Березки: на них
Нашивки ранений.

Березовый крап:
Смоль с мелом, в две краски —
Не роща, а штаб
Наш в Новочеркасске.

Черным по белу — нету яркости!
Белым по черну — ярче слез!
Громкий голос: Здорово, марковцы!
(Всего-навсего ряд берез…)

Вергилий

Титир и Мелибей

Мелибей.
Покояся в тени развесистаго бука,
Пастух не знаешь ты, что горести, что скука,
С свирелью, с Музою спокойствие деля;
А я оставил дом, родительски поля,
Отечества бежал.—Под тению счастливой
Здесь Титир учит лес, и Эхо говорливо
На имя милое ответствовать стократ.—
Титир.
О Мелибей! есть бог, податель сих отрад. —
И будет он мой бог.—Его олтарь священный
Ягненок, с матерью лишь только разлученный,
Омоет кровию своею завсегда. —
Ты видишь: здесь мои веселыя стада.
Здесь я пою, резвлюсь, что в ум придет, играю. —
Ему обязан всем.
Мелибей.
Я зависти не знаю,
Дивлюся более.—Гроза во всех местах,
Смущаются поля!—я сам, при сединах
И дряхл и слаб, влекусь за тощими овцами, —
А эту чуть веду!—-- лишь только за кустами
Бедняжка двух ягнят несчастно родила. —
На них-то вся моя надежда и была!
Как угадать беду?—а молнии не даром
На дубы древние спустилися с пожаром,
И враны вещие кричали надо мной…..
Но, Титир, кто сей бог, благотворитель твой? —
Титир.
Ах! как же я был прост!—послушай для забавы —
Я думал:—город сей, о коем столько славы,
Что Римом все зовут, похож на наш родной,
Куда водили мы ягнят своих весной. —
Так равным матери козленок мне казался,
Так малое с большим сливать я: приучался;
Нет! нет!—сей славный град среди других градов
Есть то? что кипарис, всходящий межь кустов. —
Мелибей.
Чтожь в Рим тебя влекло, поведай: мне!
Титир.
Свобода! —
Хоть поздно, так как Феб в туманные дни года,
Блеснула ласково одна и надо мной! —
Я молод был, ленив—заботы никакой!
Едва вкруг щек моих пушок развился нежной, —
Блеснула наконец—хоть долго ждал, небрежной! —
Забыт неверною, другую полюбя;
Что я искал вдали, нашол подл себя! —
Скажу—доколе я жестокою пленялся,
Ни стадом, ни собой тогда не занимался. —
Хоть часто в город я водил своих ягнят,
Хоть сыром, молоком всегда бывал богат,
Но пользы—……
Мелибей.
Все теперь открылось предо мною,
Кто, Амарилла, был тоски твоей виною,
По ком, печальная, взывала ты в слезах,
Кому ты берегла плоды на деревах!—--
Так? Титир, ты любим!—тебя, пастух счастливый,
И речки ждали здесь, и рощи молчаливы,
И дубы важные склонялись пред тобой! —
Титир.
Что делать?—я стонал в цепях неволи злой. —
И не было богов, страдальцу в утешенье! —
В сем граде, Мелибей,—мой бог, мое спасенье! —
В сем граде видел я того, кому от нас
Курящся олтари в году двенадцать раз.
Со взором кротости он внял мое моленье;
Сказал: не бойтеся!—вот вам мое владенье!
Здесь разводите скот!—пасите здесь стада. —
Мелибей.
И так—твои поля с тобою навсегда!
О счастливый пастух!—и ты богат довольно! —
Когда луга других—смотреть на это больно! —
Болотом сделались, иль камнем поросли —
А ты нашел свое!—и вредной плод земли
Не будет пищею ягнят новорожденных,
Ни язва не придет от стад к ним зараженных; —
Жестокий брани клик не загремит в твой слух,
Не придет злобный враг!—о счастливый пастух! —
На красных берегах спокойных рек, родимых,
При светлых ручейках, в тени дерев любимых
Прохладу ты найдешь.—Шаг ступишь, и --лесок!
Там пчелка реяся с цветочка на цветок,
Шумком своим к тебе сон сладкий призывает; —
Здесь песни нежныя садовник напевает,
И голуби твои, утеха поздних дней —
Воркуют о любви над хижиной твоей!
Титир
И прежде робка лань, забыв долины мирны,
Для паствы возлетит в обители эфирны; —
И море быстрых рыб разсеет по брегам.—
И прежде, изменив родительским полям,
Германцы, странствуя, возлюбят Тигр священный, —
А Парѳяне—Арар;—так, прежде, чем почтенный,
Чем кроткий взор его погаснет в сей груди.
Мелибей.
А нам изгнанникам нет более пути!….
Мы повлечем теперь свои беды и горе
Иль в Либию, иль в Кипр; пройдем пространно море
Туда, где Новый свет—в Бриттанские леса! —
Так! если некогда дозволят Небеса
Еще хоть, раз один увидеть лес знакомой,
И бедну хижину, покрытую соломой; —
Что, что тогда найду на ниве золотой? —
Колосеьев несколько, подавленных травой! —
Как!—лучшия поля, трудов и поту трата,
Должны добычей быть пришельца, супостата?
Добычей варваров и жатва и плоды;! —
Вот, вот что делают гражданския вражды! —
Ах! с тем ли я привык к полям своим так нежно!…..
Теперь-то, Мелибей, разсаживай надежно.
Свой милой виноград, и овощи свои!…
Ступайте козы!… вы, товарищи мои, —
Счастливый прежде скот,—ступайте!—Нет! ужь боле —
Сидя в прохладе древ, в безпечности на воле,
Я не увижу вас, любуясь издали,
Висящих на краю тенистыя скалы! —
Простите радости!—и песенки простите!……
Что, овцы бедныя, что томно вы глядите!
Нет! вы не будете уже в глазах моих
Ощипывать листы кустарников младых! —
Титир.
Постой же, что спешишь!—я всей моей душою
Жалею о тебе.—Переночуй со мною
В зеленой сей тени.—Есть яблоки у нас,
Каштаны, добрый сыр, теперь покоя час! —
Смотри: уже вдали туман стал подниматься,
И тени, с гор склонясь, длиннее становятся! —
А. Мрзлкв.
(*) Октавий Август, отняв у Мантуанских жителей поля, роздал их заслуженным своим воинам. Виргилию, по предстательству Азиния Поллиона и Мецената, отдана обратно часть его. Под именем Титира Поэт разумеет себя самаго, а под именем Мелибея—жителей Мантуи. Ред.

Дмитрий Борисович Кедрин

Приданое

В тростниках просохли кочки,
Зацвели каштаны в Тусе,
Плачет розовая дочка
Благородного Фердуси:
«Больше куклы мне не снятся,
Женихи густой толпою
У дверей моих теснятся,
Как бараны к водопою.
Вы, надеюсь, мне дадите
Одного назвать желанным.
Уважаемый родитель!
Как дела с моим приданым?»

Отвечает пылкой дочке
Добродетельный Фердуси:
«На деревьях взбухли почки.
В облаках курлычут гуси.
В вашем сердце полной чашей
Ходит паводок весенний,
Но, увы: к несчастью, ваши
Справедливы опасенья.
В нашей бочке — мерка риса,
Да и то еще едва ли.
Мы куда бедней, чем крыса,
Что живет у нас в подвале.
Но уймите, дочь, досаду,
Не горюйте слишком рано:
Завтра утром я засяду
За сказания Ирана,
За богов и за героев,
За сраженья и победы
И, старания утроив,
Их окончу до обеда,
Чтобы вился стих чудесный
Легким золотом по черни,
Чтобы шах прекрасной песней
Насладился в час вечерний.
Шах прочтет и караваном
Круглых войлочных верблюдов
Нам пришлет цветные ткани
И серебряные блюда,
Шелк и бисерные нити,
И мускат с инбирем пряным,
И тогда, кого хотите,
Назовете вы желанным».

В тростниках размокли кочки,
Отцвели каштаны в Тусе,
И опять стучится дочка
К благодушному Фердуси:
«Третий месяц вы не спите
За своим занятьем странным.
Уважаемый родитель!
Как дела с моим приданым?
Поглядевши, как пылает
Огонек у вас ночами,
Все соседи пожимают
Угловатыми плечами».

Отвечает пылкой дочке
Рассудительный Фердуси:
«На деревьях мерзнут почки,
В облаках умолкли гуси,
Труд — глубокая криница,
Зачерпнул я влаги мало,
И алмазов на страницах
Лишь немного заблистало.
Не волнуйтесь, подождите,
Год я буду неустанным,
И тогда, кого хотите,
Назовете вы желанным».
Через год просохли кочки,
Зацвели каштаны в Тусе,
И опять стучится дочка
К терпеливому Фердуси:
«Где же бисерные нити
И мускат с инбирем пряным?
Уважаемый родитель!
Как дела с моим приданым?
Женихов толпа устала
Ожиданием томиться.
Иль опять алмазов мало
Заблистало на страницах?»

Отвечает гневной дочке
Опечаленный Фердуси:
«Поглядите в эти строчки,
Я за труд взялся не труся,
Но должны еще чудесней
Быть завязки приключений,
Чтобы шах прекрасной песней
Насладился в час вечерний.
Не волнуйтесь, подождите,
Разве каплет над Ираном?
Будет день, кого хотите,
Назовете вы желанным».

Баня старая закрылась,
И открылся новый рынок.
На макушке засветилась
Тюбетейка из сединок.
Чуть ползет перо поэта
И поскрипывает тише.
Чередой проходят лета,
Дочка ждет, Фердуси пишет.

В тростниках размокли кочки,
Отцвели каштаны в Тусе.
Вновь стучится злая дочка
К одряхлелому Фердуси:
«Жизнь прошла, а вы сидите
Над писаньем окаянным.
Уважаемый родитель!
Как дела с моим приданым?
Вы, как заяц, поседели,
Стали злым и желтоносым,
Вы над песней просидели
Двадцать зим и двадцать весен.
Двадцать раз любили гуси,
Двадцать раз взбухали почки.
Вы оставили, Фердуси,
В старых девах вашу дочку».
— «Будут груши, будут фиги,
И халаты, и рубахи.
Я вчера окончил книгу
И с купцом отправил к шаху.
Холм песчаный не остынет
За дорожным поворотом —
Тридцать странников пустыни
Подойдут к моим воротам».

Посреди придворных близких
Шах сидел в своем серале.
С ним лежали одалиски,
И скопцы ему играли.
Шах глядел, как пляшут триста
Юных дев, и бровью двигал.
Переписанную чисто
Звездочет приносит книгу:
«Шаху прислан дар поэтом,
Стихотворцем поседелым…»
Шах сказал: «Но разве это —
Государственное дело?
Я пришел к моим невестам,
Я сижу в моем гареме.
Тут читать совсем не место
И писать совсем не время.
Я потом прочту записки,
Небольшая в том утрата».
Улыбнулись одалиски,
Захихикали кастраты.
В тростниках просохли кочки,
Зацвели каштаны в Тусе.
Кличет сгорбленную дочку
Добродетельный Фердуси:
«Сослужите службу ныне
Старику, что видит худо:
Не идут ли по долине
Тридцать войлочных верблюдов?»

«Не бегут к дороге дети,
Колокольцы не бренчали,
В поле только легкий ветер
Разметает прах песчаный».

На деревьях мерзнут почки,
В облаках умолкли гуси,
И опять взывает к дочке
Опечаленный Фердуси:
«Я сквозь бельма, старец древний,
Вижу мир, как рыба в тине.
Не стоят ли у деревни
Тридцать странников пустыни?»

«Не бегут к дороге дети,
Колокольцы не бренчали.
В поле только легкий ветер
Разметает прах песчаный».

Вот посол, пестро одетый,
Все дворы обходит в Тусе:
«Где живет звезда поэтов —
Ослепительный Фердуси?
Вьется стих его чудесный
Легким золотом по черни,
Падишах прекрасной песней
Насладился в час вечерний.
Шах в дворце своем — и ныне
Он прислал певцу оттуда
Тридцать странников пустыни,
Тридцать войлочных верблюдов,
Ткани солнечного цвета,
Полосатые бурнусы…
Где живет звезда поэтов —
Ослепительный Фердуси?»

Стон верблюдов горбоносых
У ворот восточных где-то,
А из западных выносят
Тело старого поэта.
Бормоча и приседая,
Как рассохшаяся бочка,
Караван встречать — седая —
На крыльцо выходит дочка:

«Ах, медлительные люди!
Вы немножко опоздали.
Мой отец носить не будет
Ни халатов, ни сандалий.
Если шитые иголкой
Платья нашивал он прежде,
То теперь он носит только
Деревянные одежды.
Если раньше в жажде горькой
Из ручья черпал рукою,
То теперь он любит только
Воду вечного покоя.
Мой жених крылами чертит
Страшный след на поле бранном.
Джина близкой-близкой смерти
Я зову моим желанным.
Он просить за мной не будет
Ни халатов, ни сандалий…
Ах, медлительные люди!
Вы немножко опоздали».

Встал над Тусом вечер синий,
И гуськом идут оттуда
Тридцать странников пустыни,
Тридцать войлочных верблюдов.

Константин Бальмонт

Решение месяцев

(славянская сказка)Мать была. Двух дочерей имела,
И одна из них была родная,
А другая падчерица. Горе —
Пред любимой — нелюбимой быть.
Имя первой — гордое, Надмена,
А второй — смиренное, Маруша.
Но Маруша все ж была красивей,
Хоть Надмена и родная дочь.
Целый день работала Маруша,
За коровой приглядеть ей надо,
Комнаты прибрать под звуки брани,
Шить на всех, варить, и прясть, и ткать.
Целый день работала Маруша,
А Надмена только наряжалась,
А Надмена только издевалась
Над Марушей: Ну-ка, ну еще.
Мачеха Марушу поносила:
Чем она красивей становилась,
Тем Надмена все была дурнее,
И решили две Марушу сжить.
Сжить ее, чтоб красоты не видеть,
Так решили эти два урода,
Мучили ее — она терпела,
Били — все красивее она.
Раз, средь зимы, Надмене наглой,
Пожелалось вдруг иметь фиалок.
Говорит она: «Ступай, Марушка,
Принеси пучок фиалок мне.
Я хочу заткнуть цветы за пояс,
Обонять хочу цветочный запах»
«Милая сестрица», — та сказала,
«Разве есть фиалки средь снегов!»
«Тварь! Тебе приказано! Еще ли
Смеешь ты со мною спорить, жаба?
В лес иди. Не принесешь фиалок, —
Я тебя убью тогда Ступай!»
Вытолкала мачеха Марушу,
Крепко заперла за нею двери.
Горько плача, в лес пошла Маруша,
Снег лежал, следов не оставлял.
Долю по сугробам, в лютой стуже,
Девушка ходила, цепенея,
Плакала, и слезы замерзали,
Ветер словно гнал ее вперед.
Вдруг вдали Огонь ей показался,
Свет его ей зовом был желанным,
На гору взошла она, к вершине,
На горе пылал большой костер.
Камни вкруг Огня, числом двенадцать,
На камнях двенадцаць светлоликих,
Трое — старых, трое — помоложе,
Трое — зрелых, трое — молодых.
Все они вокруг Огня молчали,
Тихо на Огонь они смотрели,
То двенадцать Месяцев сидели,
А Огонь им разно колдовал.
Выше всех, на самом первом месте
Был Ледснь, с седою бородою,
Волосы — как снег под светом лунным,
А в руках изогнутый был жезл.
Подивилась, собралася с духом,
Подошла и молвила Маруша:
«Дайте, люди добры, обогреться,
Можно ль сесть к Огню? Я вся дрожу».
Головой серебряно-седою
Ей кивнул Ледснь «Садись, девица
Как сюда зашла? Чего ты ищешь?»
«Я ищу фиалок», — был ответ.
Ей сказал Ледень: «Теперь не время.
Свет везде лежит». — «Сама я знаю.
Мачеха послала и Надмена.
Дай фиалок им, а то убьют».
Встал Ледень и отдал жезл другому,
Между всеми был он самый юный
«Братец Март, садись на это место».
Март взмахнул жезлом поверх Огня.
В тот же миг Огонь блеснул сильнее,
Начал таять снег кругом глубокий,
Вдоль по веткам почки показались,
Изумруды трав, цветы, весна.
Меж кустами зацвели фиалки,
Было их кругом так много, мною,
Словно голубой ковер постлали.
«Рви скорее!» — молвил Месяц Март
И Маруша нарвала фиалок,
Поклонилась кругу Светлоликих,
И пришла домой, ей дверь открыли,
Запах нежный всюду разлился.
Но Надмена, взяв цветы, ругнулась,
Матери понюхать протянула,
Не сказав сестре «И ты понюхай».
Ткнула их за пояс, и опять.
«В лес теперь иди за земляникой!»
Тот же путь, и Месяцы все те же,
Благосклонен был Ледень к Маруше,
Сел на первом месте брат Июнь.
Выше всех Июнь, красавец юный,
Сел, поверх Огня жезлом повеял,
Тотчас пламя поднялось высоко,
Стаял снег, оделось все листвой
По верхам деревья зашептали,
Лес от пенья птиц стал голосистым,
Запестрели цветики-цветочки,
Наступило лето, — и в траве
Беленькие звездочки мелькнули,
Точно кто нарочно их насеял,
Быстро переходят в землянику,
Созревают, много, много их
Не успела даже оглянуться,
Как Маруша видит гроздья ягод,
Всюду словно брызги красной крови,
Земляника всюду на лугу.
Набрала Маруша земляники,
Услаждались ею две лентяйки.
«Ешь и ты», Надмена не сказала,
Яблок захотела, в третий раз.
Тот же путь, и Месяцы все те же,
Брат Сентябрь воссел на первом месте,
Он слегка жезлом костра коснулся,
Ярче запылал он, снег пропал.
Вся Природа грустно посмотрела,
Листья стали падать от деревьев,
Свежий ветер гнал их над травою,
Над сухой и желтою травой.
Не было цветов, была лишь яблонь.
С яблоками красными. Маруша
Потрясла — и яблоко упало,
Потрясла — другое. Только два.
«Ну, теперь иди домой скорее»,
Молвил ей Сентябрь Дивились злые.
«Где ты эти яблоки сорвала?»
«На горе. Их много там еще»
«Почему ж не принесла ты больше?
Верно все сама дорогой съела!»
«Я и не попробовала яблок.
Приказали мне домой идти».
«Чтоб тебя сейчас убило громом!»
Девушку Надмена проклинала
Съела красный яблок. — «Нет, постой-ка,
Я пойду, так больше принесу».
Шубу и платок она надела,
Снег везде лежал в лесу глубокий,
Все ж наверх дошла, где те Двенадцать.
Месяцы глядели на Огонь.
Прямо подошла к костру Надмена,
Тотчас руки греть, не молвив слова.
Строг Ледень, спросил: «Чего ты ищешь?»
«Что еще за спрос?» — она ему.
«Захотела, ну и захотела,
Ишь сидит, какой, подумать, важный,
Уж куда иду, сама я знаю».
И Надмена повернула в лес.
Посмотрел Ледень — и жезл приподнял.
Тотчас стал Огонь гореть слабее,
Небо стало низким и свинцовым,
Снег пошел, не шел он, а валил.
Засвистал по веткам резкий ветер,
Уж ни зги Надмена не видала,
Чувствовала — члены коченеют,
Долго дома мать се ждала.
За ворота выбежит, посмотрит,
Поджидает, нет и нет Надмены,
«Яблоки ей верно приглянулись,
Дай-ка я сама туда пойду».
Время шло, как снег, как хлопья снега.
В доме все Маруша приубрала,
Мачеха нейдет, нейдет Надмена.
«Где они?» Маруша села прясть.
Смерклось на дворе. Готова пряжа.
Девушка в окно глядит от прялки.
Звездами над ней сияет Небо.
В светлом снеге мертвых не видать.

Иосиф Бродский

Келломяки

М. Б.

I

Заблудившийся в дюнах, отобранных у чухны,
городок из фанеры, в чьих стенах едва чихни —
телеграмма летит из Швеции: «Будь здоров».
И никаким топором не наколешь дров
отопить помещенье. Наоборот, иной
дом согреть порывался своей спиной
самую зиму и разводил цветы
в синих стеклах веранды по вечерам; и ты,
как готовясь к побегу и азимут отыскав,
засыпала там в шерстяных носках.

II

Мелкие, плоские волны моря на букву «б»,
сильно схожие издали с мыслями о себе,
набегали извилинами на пустынный пляж
и смерзались в морщины. Сухой мандраж
голых прутьев боярышника вынуждал порой
сетчатку покрыться рябой корой.
А то возникали чайки из снежной мглы,
как замусоленные ничьей рукой углы
белого, как пустая бумага, дня;
и подолгу никто не зажигал огня.

III

В маленьких городках узнаешь людей
не в лицо, но по спинам длинных очередей;
и населенье в субботу выстраивалось гуськом,
как караван в пустыне, за сах. песком
или сеткой салаки, пробивавшей в бюджете брешь.
В маленьком городе обыкновенно ешь
то же, что остальные. И отличить себя
можно было от них лишь срисовывая с рубля
шпиль кремля, сужавшегося к звезде,
либо — видя вещи твои везде.

IV

Несмотря на все это, были они крепки,
эти брошенные спичечные коробки
с громыхавшими в них посудой двумя-тремя
сырыми головками. И, воробья кормя,
на него там смотрели всею семьей в окно,
где деревья тоже сливались потом в одно
черное дерево, стараясь перерасти
небо — что и случалось часам к шести,
когда книга захлопывалась и когда
от тебя оставались лишь губы, как от того кота.

V

Эта внешняя щедрость, этот, на то пошло,
дар — холодея внутри, источать тепло
вовне — постояльцев сближал с жильем,
и зима простыню на веревке считала своим бельем.
Это сковывало разговоры; смех
громко скрипел, оставляя следы, как снег,
опушавший изморозью, точно хвою, края
местоимений и превращавший «я»
в кристалл, отливавший твердою бирюзой,
но таявший после твоей слезой.

VI

Было ли вправду все это? и если да, на кой
будоражить теперь этих бывших вещей покой,
вспоминая подробности, подгоняя сосну к сосне,
имитируя — часто удачно — тот свет во сне?
Воскресают, кто верует: в ангелов, в корни (лес);
а что Келломяки ведали, кроме рельс
и расписанья железных вещей, свистя
возникавших из небытия, пять минут спустя
и растворявшихся в нем же, жадно глотавшем жесть,
мысль о любви и успевших сесть?

VII

Ничего. Негашеная известь зимних пространств, свой корм
подбирая с пустынных пригородных платформ,
оставляла на них под тяжестью хвойных лап
настоящее в черном пальто, чей драп,
более прочный, нежели шевиот,
предохранял там от будущего и от
прошлого лучше, чем дымным стеклом — буфет.
Нет ничего постоянней, чем черный цвет;
так возникают буквы, либо — мотив «Кармен»,
так засыпают одетыми противники перемен.

VIII

Больше уже ту дверь не отпирать ключом
с замысловатой бородкой, и не включить плечом
электричество в кухне к радости огурца.
Эта скворешня пережила скворца,
кучевые и перистые стада.
С точки зрения времени, нет «тогда»:
есть только «там». И «там», напрягая взор,
память бродит по комнатам в сумерках, точно вор,
шаря в шкафах, роняя на пол роман,
запуская руку к себе в карман.

IX

В середине жизни, в густом лесу,
человеку свойственно оглядываться — как беглецу
или преступнику: то хрустнет ветка, то всплеск струи.
Но прошедшее время вовсе не пума и
не борзая, чтоб прыгнуть на спину и, свалив
жертву на землю, вас задушить в своих
нежных объятьях: ибо — не те бока,
и Нарциссом брезгающая река
покрывается льдом (рыба, подумав про
свое консервное серебро, Хуплывает заранее).

Ты могла бы сказать, скрепя
сердце, что просто пыталась предохранить себя
от больших превращений, как та плотва;
что всякая точка в пространстве есть точка «a»
и нормальный экспресс, игнорируя «b» и «c»,
выпускает, затормозив, в конце
алфавита пар из запятых ноздрей;
что вода из бассейна вытекает куда быстрей,
чем вливается в оный через одну
или несколько труб: подчиняясь дну.

XI

Можно кивнуть и признать, что простой урок
лобачевских полозьев ландшафту пошел не впрок,
что Финляндия спит, затаив в груди
нелюбовь к лыжным палкам — теперь, поди,
из алюминия: лучше, видать, для рук.
Но по ним уже не узнать, как горит бамбук,
не представить пальму, муху це-це, фокстрот,
монолог попугая — вернее, тот
вид параллелей, где голым — поскольку край
света — гулял, как дикарь, Маклай.

XII

В маленьких городках, хранящих в подвалах скарб,
как чужих фотографий, не держат карт —
даже игральных — как бы кладя предел
покушеньям судьбы на беззащитность тел.
Существуют обои; и населенный пункт
освобождаем ими обычно от внешних пут
столь успешно, что дым норовит назад
воротиться в трубу, не подводить фасад;
что оставляют, слившиеся в одно,
белое после себя пятно.

XIII

Необязательно помнить, как звали тебя, меня;
тебе достаточно блузки и мне — ремня,
чтоб увидеть в трельяже (то есть, подать слепцу),
что безымянность нам в самый раз, к лицу,
как в итоге всему живому, с лица земли
стираемому беззвучным всех клеток «пли».
У вещей есть пределы. Особенно — их длина,
неспособность сдвинуться с места. И наше право на
«здесь» простиралось не дальше, чем в ясный день
клином падавшая в сугробы тень

XIV

дровяного сарая. Глядя в другой пейзаж,
будем считать, что клин этот острый — наш
общий локоть, выдвинутый вовне,
которого ни тебе, ни мне
не укусить, ни, подавно, поцеловать.
В этом смысле, мы слились, хотя кровать
даже не скрипнула. Ибо она теперь
целый мир, где тоже есть сбоку дверь.
Но и она — точно слышала где-то звон —
годится только, чтоб выйти вон.

Николай Алексеевич Некрасов

Фантастическое окончание к поэме "Кому живется всех вольготнее на Руси"

В наш век прогрессивный поэты—не те мы;
Элегий, баллад и любовь не поем мы,
А ищем в народе, на родине, темы
И в роде таком сочиняем поэмы:
Взошла заря румяная
Над городом над Питером
И смотрится как в зеркало
В широкую Неву.
Блистает шпиц на крепости,
На нем пробили с музыкой
Часы три с половиною,
Но город тихо спит.
Лишь изредка послышится
Пролетки дребезжание,
И временем от фабрики
Какой-то слышен гул.
Стоит погода тихая,
На небе нет ни облачка,
Лишь ночь туманом дымчатым,
Скрывается в дали.
Вот-осветились здания,
Вот и Нева широкая
От солнца восходящаго
Покрылась серебром:
На ней мелькают ялики,
Плывут с дровами барочки,
Спускаясь по течению,
Без мачты и руля.
Из Ладожскаго озера,
На барке с разным деревом,
Плывут Невой широкою
Все наши мужики.
Чего не насмотрелися
Они путем-дорогою!
Такия все диковинки,
Что трудно и сказать;
Стоят на барке дурнями.
Глаза бычачьи сделали
И весла даже бросили,
Взглянувши на дворцы.
Кричит хозяин: «Лешие!
Чего вы рты разинули?
Иль потонуть желаете?
Вишь на мост нас несет!
Скорее, братья Губины,
Пихай шестами с носа-то;
А Пров греби веслом!»
Вдруг точно всех толкнуло чем,
Пошли трещать плашкоуты,
Что под мостом поставлены…
Прошибло в барке нос.
Хозяин взвыл по волчьему…
С моста опять ругается,
Не то чтоб очень вежливо,
Какой-то кавалер.—
«Спасите православные!»
Кричали братья Губины
«Умрем без покаяния!»
А Пров кричит: «Тону!»
Гудело эхо по мосту,
И по Неве от Клиники
До Горнаго до Корпуса
Был слышен общий крик…
"Ну видели вы, лешие,
Житье мое хозяйское?
Чуть с вами с косолапыми
Я сам не потонул.
Ступайте вы к чиновничкам,
Ищите там счастливаго,
У нас их всех здесь в Питере
Вам век не перечесть!
Вот мужики дорожкою,
Деревьями обсаженной,
Пришли в большую улицу,
Конца которой нет;
Стоит тут важно будочник,
Порядок соблюдающий,
И смотрит подозрительно
На наших мужиков.
«Чего вы целой шайкою,
По городу таскаетесь?
Что? верно делать нечего?
Остались без работ?
В деревне лучше жили-бы,
Поля свои пахали-бы,
Чтоб в комитет презрения
К нам после не попасть…
Куда на Невский лезете?
Сюда пускать не велено,
Здесь скоро много публики
Пойдете у нас гулять.»
"Мы так и так… чиновника
Нам очень бы желательно
Здесь посмотреть счастливова, "
Ответил дядя Пров.—
«Таких едва-ль найдете вы,
Им отвечает будочник, —
Все нынче очень заняты,
Для счастья время нет.
Вот разве что писатели,
Из отставных чиновников,
Те мало занимаются
И счастливо живут.—
Такого покажу я вам,
Чиновник невзаправочный…
Стихами пробавляется.—
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Давайте четвертак.
„Нашли кому завидовать!“
Чиновник отвечает им: —
Я через день обедаю,
И то другой раз в долг.
Ступайте вы к редактору;
Вот тот счастлив действительно,
Во всяком удовольствии
И в славе он живет» …
Шли долго-ли коротко-ли…
Есть на Руси пословица:
До самаго до Киева
Язык нас доведет.
Пришли к подезду знатному;
В подезде там с медалями,
На всей груди нашитыми,
Гуляет инвалид.
Вот в спину Прова дюжаго
Толкнули братья Губины,
Чтоб он с почтенным ундером
Один поговорил.
Пров, шапку сняв, раскланялся,
Потом два раза кашлянул —
И почесавши за ухом,
Повел такую речь:
«Мы мужики такие-то
Пришли сюда таперича
То есть примерно будучи
Насчет такой статьи»…
— Насчет статьи вы в Середу
Иль в Пятницу пожалуйте
От десяти до пятаго;
А пишете о чем?
«Мы то есть все неграмотны,
А только нам желательно
На вашего на барина
Счастливаго взглянуть.»
— Наш барин по редакции
Поэмы пишет разныя,
Первейшим сочинителем
В России он слывет.
Да вам его-ли надобно?
Он больше с генералами
Да с важными боярами
Дела свои ведет….
— Его! его и надо нам!
Кричали братья Губины: —
Ему-то всех вольготнее
Живется на Руси!"
— «Теперь мой барин кофеем
Должно быть занимается;
Пождите здесь с полчасика,
О вас я доложу.
Да вот он сам по лестнице
На улицу спускается;
Коль вам весьма желательно,
То можете смотреть.»
Действительно, на улицу
Выходит барин с тросточкой,
Бородка клином с проседью
И очень важный вид.
Тут вся комканья бросилась,
Чтоб быть поближе к выходу;
А Пров, о тумбу стукнувшись,
Колено разсадил.
И разом закричали все:
— «Ты, Ваше Благородие,
Нам жизнь свою счастливую
Поведай, разскажи.»
— «Напрасно, православные,
Ко мне вы обращаетесь!
Житье мое несчастное,
Особенно теперь.
Был счастлив я действительно
На скользком нашем поприще
Поэта-обличителя—
И славу приобрел.
Следя за духом времени,
За модою капризною,
Народныя страдания
Я пел на разный ладь;
Своим воображением
Украсив тэмы скорбныя,
Большое впечатление
На всех производил.
В то время не осмелился-б
Ни кто в ехидной критике
Моей коснуться личности,
А также и статей.
Теперь не то: и Вестники,
И мелочь вся газетная,
В статьях своих критических,
Пошли меня чернить.
Далась им всем и каждому
Корова холмогорская!
Об ней я, на несчастие,
В поэме говорил.
Прощайте, православные….
Ищите вы счастливаго,
А я теперь несчастнейший
На свете человек:
Богатство, слава, почести
Меня теперь не радуют;
Корова холмогорская
Все счастье унесла.»
Тут друг на друга многие
Смотрели вопросительно,
Потом в раздумьи начали
Затылки все чесать.
Вдруг Пров вскричал: «Ребятушки,
Да мы ведь не обедали!
Ей скатерть самобранная
Попотчуй мужиков!»
Вот две руки явилися
И на панель поставили
Штоф, водки, мясо, хлеб.
Вдруг прибегает будочник,
Хватает руки с водкою
И тащит прямо в часть.
При этом вся компания
В великом удивлении
Рты до ушей разинула….
А тот уже исчез.
Завыли братья Губины,
А Пров кричит: «Ограбили!
Лишились мы кормилицы,
Пропали мы совсем!
Ох дурни мы заморские,
Искали все счастливаго,
А сами с нашей скатертью
Счастливей были всех.»
И. Г.

Павел Александрович Катенин

Леший

Красное солнце за́ лесом село.
Длинные тени стелются с гор.
Чистое поле стихло, стемнело;
Страшно чернеет издали бор.

«Отпусти, родная, в поле, —
Просит сын старушку мать, —
Нагулявшись там на воле,
В лес дремучий забежать.
Здесь от жару мне не спится,
Мух здесь рой жужжит в избе;
И во сне гульба все снится,
Вся и дума о гульбе.

Пташечки свили по́ лесу гнезды;
Ягоды спеют, брать их пора.
На́ небе светят месяц и звезды:
Дай нагуляюсь вплоть до утра». —

«Что затеял ты, родимой!
Образумься, Бог с тобой.
В лес идти непроходимой
Можно ль поздной так порой?
Ляг в сенях против окошка,
Если жарко спать в избе:
Ни комар, ни злая мошка
Не влетит туда к тебе.

По́ лесу волки бродят стадами;
Змеи украдкой жалят из нор;
Филины в дебрях воют с совами;
Злой по дорогам кра́дется вор». —

«Твой, родная, страх напрасен,
Страхов нет в лесу глухом.
Если б знала, как прекрасен
Там в глуши чудесный дом!
С золотыми теремами,
Скован весь из серебра:
Перед нашими домами,
Что пред кочкою гора.

Кверху ключами чистые воды
Бьют вкруг накрытых брашном столов;
Девушек красных там хороводы
Пляшут во время сладких пиров.

В доме том хозяин славной,
Добр и ласков для гостей,
Старичок такой забавной,
Друг и баловник детей». —
«Где рассказов ты набрался?» —
«Рассказал все сам он мне». —
«Где же с ним ты повстречался?
Где с ним виделся?» — «Во сне». —

«В руку, знать, сон твой: Леший коварной
Издавна, молвят, житель тех мест;
Манит детей он яствой сахарной,
После ж самих их схватит и сест.

Не ходи к нему, мой милой;
Верь ты матери родной.
Без того уж над могилой
Я стою одной ногой;
Если ж ты, отважась в гости,
Сном прельстясь, да наяву
Попадешься в сети злости,
Я и дня не проживу.

Здесь пред иконой дай же присягу,
Или (что хочешь мне говори)
В страхе разлуки ночь всю не лягу;
Пря́дя, дождуся алой зари».

И ослушный сын божится,
Всуе Господа зовет;
И беспечно мать ложится,
И боязнь ей в ум нейдет. —
«Или малый я ребенок,
Чтоб ходить на помочах?
Я уж вышел из пеленок,
На своих давно ногах.

Мать запрещает: знать, ей обидно
То, что один я в гости иду;
Наше веселье старым завидно:
Всюду нарочно видят беду».

Так он ропчет, и желанье
В нем час от часу сильней;
И забыл он послушанье,
Клятвы долг забыл своей.
И с постели он легонько,
Взяв одежду в руки, слез;
В двери выбрался тихонько,
И давай Бог ноги в лес.

Быстро несутся серые тучи;
В мраке густом их скрылась луна;
Ветер колышет сосны скрыпучи;
Чуть меж деревьев тропка видна.

И по ней идет вначале
Он спокоен, бодр и смел,
В темный лес все дале, дале,
И немножко оробел;
И чем далее, тем гуще
Темный лес в его глазах,
И чем далее, тем пуще
В нем раскаянье и страх.

Молния в небе ярко сверкает;
Издали глухо слышится гром;
В тучах отвсюду дождь набегает;
Бор весь от вихря воет кругом.

И вперед идти робеет,
И назад нет сил идти;
Свет в глазах его темнеет,
И не найдет он пути.
Ищет помощи глазами,
Криком помощи зовет;
Плачет горькими слезами,
И никто к нему нейдет.

Слышит, однако: шорох из рощи;
Мокрый с деревьев сыплется лист;
Месяц во мраке выглянул нощи;
Громкий раздался по лесу свист.

И, нагбенный дров вязанкой,
Старичок идет седой,
Ростом мал, угрюм осанкой,
Вид насмешливый и злой.
И хоть страшно, но подходит
Мальчик с просьбой к старику;
Речь с ним жалобно заводит
Про свою печаль-тоску:

«С вечера в лес я шел, заблудился;
С ветру, с ненастья вымок, продрог.
Дедушка! что б ты в горе вступился,
Мне б на дорогу выйти помог!» —

«Как, детинушка удалой,
Мог сюда ты забрести?
Ты ребенок уж не малой;
Что же бродишь без пути?
Вот, смотри, тебя дорога
Может вывести домой;
Но моли не сбиться Бога,
А не то ты будешь мой».

Узкой дорожкой долго в надежде
Бродит кругом он, прямо и вбок.
Сбился, туда же вышел, где прежде;
Там терпеливый ждет старичок.

«Видно, Бога, светик ясный,
Ты прогневал не шутя.
Плачешь? поздно: труд напрасный;
В путь за мной, мое дитя».
Он послушен поневоле;
К бою рук нет, к бегу ног.
Вдаль ушли, не видны боле;
А куда идут, весть Бог.

В небе денница блещет златая;
Птицы воспели утра восход;
В горы и долы свет разливая,
Тихо выходит солнце из вод.

Вся природа вновь проснулась,
К новым все спешат трудам;
И по смутном сне очнулась
Мать, рожденная к слезам.
Ищет сына, не находит;
Кличет, плачет, сын исчез.
Всей деревне страх наводит,
Все бегут с ней в темный лес.

Смотрят повсюду, бегают, рыщут;
Отзыва нет им, нет им следа.
Тщетно старанье, ищут, не сыщут:
Мальчик исчезнул, знать, навсегда.

Мать несчастная поныне,
Может быть, еще жива;
Сохнет с горести по сыне,
Будто скошенна трава.
С каждым днем безумье то же:
Ищет сына по лесам.
Здесь не найдет; дай ей Боже
С ним увидеться хоть там.