Все стихи про деньги - cтраница 4

Найдено стихов - 121

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

В стольном Нове-городе,
Было в улице во Юрьевской,
В слободе было Терентьевской,
А и жил-был богатой гость,
А по именю Терентишша.
У нево двор на целой версте,
А кругом двора железной тын,
На тынинки по маковке,
А и есть по земчуженке;
Ворота были вальящетыя,
Вереи хрустальныя,
Подворотина рыбей зуб.
Середи двора гридня стоит,
Покрыта седых бобров,
Потолок черных соболей,
А и матица-та валженая,
Была печка муравленая,
Середа была кирпичная,
А на се́реди кроватка стоит,
Да кровать слоновых костей,
На кровати перина лежит,
На перине зголовье лежит,
На зголовье молодая жена
 Авдотья Ивановна.
Она с вечера трудна-больна,
Со полуночи недужна вся:
Расходился недуг в голове,
Разыгрался утин в хребте,
Пустился недуг к сер(д)цу,
А пониже ея пупечка
 Да повыше коленечка,
Межу ног, килди-милди.
Говорила молодая жена
 Авдотья Ивановна:
«А и гой еси, богатой гость,
И по именю Терентишша,
Возьми мои золотые ключи,
Отмыкай окован сундук,
Вынимай денег сто рублев,
Ты поди дохтуров добывай,
Во́лхи-та спрашивати».
А втапоры Терентишша
 Он жены своей слушелся,
И жену-та во любви держал.
Он взял золоты ее ключи,
Отмыкал окован сундук,
Вынимал денег сто рублев
 И пошел дохтуров добывать.
Он будет, Терентишша,
У честна креста Здвиженья,
У жива моста калинова,
Встречу Терентишшу веселыя скоморохи.
Скоморохи — люди вежлевыя,
Скоморохи очес(т)ливыя
Об ручку Терентью челом:
«Ты здравствую, богатой гость,
И по именю Терентишша!
Доселева те слыхом не слыхать,
И доселева видом не видать,
А и ноне ты, Терентишша,
 [А] и бродишь по чисту́ полю́,
Что корова заблудящая,
Что ворона залетящая».
А и на то-то он не сердится,
Говорит им Терентишша:
«Ай вы гой, скоморохи-молодцы!
Что не сам я, Терентей, зашол,
И не конь-та богатова завез,
Завела нужда-бедность ……
У мене есть молодая жена
 Авдотья Ивановна,
Она с вечера трудна-больна,
Со полуночи недужна вся:
Расходился недуг в голове,
Разыгрался утин в хребте,
Пустился недуг к сер(д)цу,
Пониже ее пупечка,
Что повыше коленечка,
Межу ног, килди-милди.
А кто бы-де недугам пособил.
Кто недуги бы прочь отгонил
 От моей молодой жены,
От Авдотьи Ивановны,
Тому дам денег сто рублев
Без единыя денежки».
Веселыя молодцы догадалися,
Друг на друга оглянулися,
А сами усмехнулися:
«Ай ты гой еси, Терентишша,
Ты нам что за труды заплатишь?».
«Вот вам даю сто рублев!».
Повели ево, Терентишша,
По славному Нову-городу,
Завели его, Терентишша,
Во тот во темной ряд,
А купили шелковой мех,
Дали два гроша мешок;
Пошли оне во червленной ряд,
Да купили червленой вяз,
А и дубину ременчетую —
Половина свинцу налита,
Дали за нее десеть алтын.
Посадили Терентишша
 Во тот шелковой мех,
Мехоноша за плеча взял.
Пошли оне, скоморохи,
Ко Терентьеву ко двору.
Молода жена опасливая
В окошечко выглянула:
«Ай вы гой еси, веселыя молодцы,
Вы к чему на двор идете,
Что хозяина в доме нет?».
Говорят веселыя молодцы:
«А и гой еси, молодая жена,
Авдотья Ивановна,
А и мы тебе челобитье несем
 От гостя богатова,
И по имени Терентишша!».
И она спохватилася за то:
«Ай вы гой еси, веселыя молодцы,
Где ево видели,
А где про ево слышали?».
Отвечают веселыя молодцы:
«Мы ево слышели,
Сами доподлинна видели
 У честна креста Здвиженья,
У жива моста калинова,
Голова по собе ево лежит,
И вороны в жопу клюют».
Говорила молодая жена
 Авдотья Ивановна:
«Веселыя скоморохи!
Вы подите во светлую гридню,
Садитесь на лавочки,
Поиграйте во гусельцы
 И пропойте-ка песенку
 Про гостя богатова,
Про старово …… сына,
И по именю Терентишша,
Во дому бы ево век не видать!».
Веселыя скоморохи
 Садилися на лавочки,
Заиграли во гусельцы,
Запели оне песенку.
«Слушай, шелковой мех
 Мехоноша за плечами,
А слушай, Терентей-гость,
Что про тебя говорят,
Говорит молодая жена
Авдотья Ивановна
 Про стара мужа Терентишша,
Про старова …… сына:
Во дому бы тебе век не видать!
Шевелись, шелковой мех
Мехоноша за плечами,
Вставай-ка, Терентишша,
Лечить молодую жену!
Бери червленой вяз,
Ты дубину ременчетую,
Походи-ка, Терентишша,
По своей светлой гридни
 И по се́реди кирпищетой
 Ка занавесу белому,
Ко кровати слоновых костей,
Ко перине ко пуховыя,
А лечи-ка ты, Терентишша,
А лечи-ка ты молоду жену
 Авдотью Ивановну!».
Вставал же Терентишша,
Ухватил червленой вяз,
А дубину ременчетую —
Половина свинцу налита,
Походил он, Терентишша,
По своей светлой гридне
За занавесу белую,
Ко кровати слоновых костей.
Он стал молоду жену лечить,
Авдотью Ивановну:
Шлык с головы у нея сшиб,
Посмотрит Терентишша
 На кровать слоновых костей,
На перину на пуховую, —
А недуг-ат пошевеливаится
 Под одеялом соболиныем.
Он-та, Терентишша,
Недуга-та вон погнал
 Что дубиною ременчетою,
А недуг-ат непутем в окошко скочил,
Чуть головы не сломил,
На корачках ползает,
Едва от окна отполоз.
Он оставил, недужишша,
Кафтан хрушето́й камки,
Камзол баберековой,
А и денег пять сот рублев.
Втапоры Терентишша
 Дал еще веселым
 Другое сто рублев
 За правду великую.

Лев Толстой

Дурень (Стихи-сказка)

Задумал дурень
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Увидел дурень
Две избы пусты;
Глянул в подполье:
В подполье черти,
Востроголовы,
Глаза, что ложки,
Усы, что вилы,
Руки, что грабли,
В карты играют,
Костью бросают,
Деньги считают.
Дурень им молвил:
«Бог да на помочь
Вам, добрым людям».
Черти не любят, —
Схватили дурня,
Зачали бити.
Стали давити,
Еле живого
Дурня пустили.
Приходит дурень
Домой, сам плачет,
На голос воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то тоже:
«Дурень ты дурень,
Глупый ты Бабин,
То же ты слово
Не так бы молвил;
А ты бы молвил:
«Будь ты, враг, проклят
Имем господним!»
Черти ушли бы,
Тебе бы, дурню,
Деньги достались
Заместо клада».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха.
Матерь Лукерья,
Сестра Чернава,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Увидел дурень, —
Четырех братов, —
Ячмень молотят.
Он братьям молвил:
«Будь ты, враг, проклят
Имем господним!»
Как сграбят дурня
Четыре брата,
Зачали бити,
Еле живого
Дурня пустили.
Приходит дурень
Домой, сам плачет,
На голос воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Дурень ты дурень,
Глупый ты Бабин,
То же ты слово
Не так бы молвил.
Ты бы им молвил:
«Бог вам на помочь,
Чтоб по сту на день,
Чтоб не сносити».
«Добро же, баба,
Ты, бабаряха,
Матерь Лукерья,
Сестра Чернава,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Увидел дурень, —
Семеро братьев
Матерь хоронят;
Все они плачут,
Голосом воют.
Он им и молвил:
«Бог вам на помочь,
Семеро братьев,
Мать хоронити,
Чтоб по сту на день,
Чтоб не сносити».
Сграбили дурня
Семеро братьев,
Зачали бити,
Стали таскати,
В грязи валяти,
Еле живого
Дурня пустили.
Идет он, дурень,
Домой да плачет,
На голос воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Дурень ты дурень,
То же ты слово
Не так бы молвил,
А ты бы молвил:
«Канун да ладан,
Дай же господь бог
Царство небесно,
Пресветлый рай ей».
Тебя бы, дурня,
Там накормили
Кутьей с блинами».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха,
Матерь Лукерья,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати;
Навстречу свадьба, —
Он им и молвил:
«Канун да ладан,
Дай господь бог вам
Царство небесно,
Пресветлый рай всем».
Скочили дружки,
Схватили дурня,
Зачали бити,
Плетьми стегати,
В лицо хлестати.
Пошел, заплакал,
Идет да воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Дурень ты дурень,
Ты глупый Бабин;
Ты то же слово
Не так бы молвил;
А ты бы молвил:
«Дай господь бог вам,
Князю с княгиней,
Закон приняти,
Любовно жити,
Детей сводити».
«Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Попался дурню
Навстречу старец.
Он ему молвил:
«Дай бог те, старцу,
Закон приняти,
Любовно жити,
Детей сводити».
Как схватит старец
За ворот дурня,
Стал его бити,
Стал колотити,
Сломал костыль весь.
Пошел он, дурень,
Домой, сам плачет,
А мать бранити,
Жена журити,
Сестра-то также:
«Ты дурень, дурень,
Ты глупый Бабин;
Ты то же слово
Не так бы молвил;
А ты бы молвил:
«Благослови мя,
Святой игумен».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха,
Матерь Лукерья,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
В лесу ходити.
Увидел дурень
В бору медведя, —
Медведь за елью
Дерет корову.
Он ему молвит:
«Благослови мя,
Святой игумен».
Медведь на дурня
Кинулся, сграбил,
Зачал коверкать,
Зачал ломати:
Едва живого
Дурня оставил.
Приходит дурень
Домой, сам плачет,
На голос воет,
Матери скажет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Ты дурень, дурень,
Ты глупый Бабин;
Ты то же слово
Не так бы молвил,
Ты бы зауськал,
Ты бы загайкал,
Заулюлюкал».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха,
Матерь Лукерья,
Сестра Чернава,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Идет он, дурень,
Во чистом поле, —
Навстречу дурню
Идет полковник.
Зауськал дурень,
Загайкал дурень,
Заулюлюкал.
Сказал полковник
Своим солдатам.
Схватили дурня, —
Зачали бити;
До смерти дурня
Тут и убили.

Дмитрий Владимирович Веневитинов

Земная участь художника

Перед восходом солнечным
Художник за своим станком. Он только что поставил на него портрет толстой, дурной собою кокетки.
Художник
(дотронулся кистью и останавливается.)
Что за лицо! совсем без выраженья!
Долой! нет более терпенья.
(Снимает портрет.)
Нет! я не отравлю сих сладостных мгновении,
Пока вы нежитесь в обятьях сна,
Предметы милые трудов и попечений,
Малютки, добрая жена!
(Подходит к окну.)
Как щедро льешь ты жизнь, прекрасная денница!
Как юно бьется грудь перед тобой!
Какою сладкою слезой
Туманится моя зеница!
(Ставит на станок картину, представляющую во весь рост Венеру Уранию.)
Небесная! для сердца образ твой —
Как первая улыбка счастья.
Я чувствами, душой могу обнять тебя,
Как радостный жених с восторгом сладострастья.
Я твой создатель; ты моя;
Богиня! ты — я сам, ты более, чем я;
Я твой, владычица вселенной!
И я лишусь тебя! я за металл презренной
Отдам тебя глупцу, чтоб на его стене
Служила ты болтливости надменной
И не напомнила, быть может, обо мне!..
(Он смотрит в комнату, где спят его дети.)
О дети!.. Будь для них богиней пропитанья!
Я понесу тебя к соседу-богачу
И за тебя, предмет очарованья,
На хлеб малюткам получу…
Но он не будет обладать тобою,
Природы радость и душа!
Ты будешь здесь, ты будешь век со мною,
Ты вся во мне: тобой дыша,
Я счастлив, я живу твоею красотою.

(Ребенок кричит в комнате.)
Художник
О Боже!

Жена художника
(просыпается.)
Рассвело. — Ты встал уже, друг мой!
Сходи ж скорее за водой
Да разведи огонь, чтоб воду вскипятить:
Пора ребенку суп варить.

Художник
(останавливается еще на минуту перед своей картиною.)
Небесная!

Старший сын его
(вскочил с постели и босой подбегает к нему.)
И я тебе, пожалуй, помогу.

Художник
Кто? — Ты!

Сын
Да, я.

Художник
Беги ж за щепками!

Сын
Бегу.

Художник
Кто там стучится у дверей?

Сын
Вчерашний господин с женою.

Художник
(ставит опять на станок отвратительный портрет.)
Так за портрет возьмуся поскорей.

Жена
Пиши, и деньги за тобою.

Господин и госпожа входят.
Господин
Вот кстати мы!

Госпожа
А я как дурно ночь спала!

Жена
А как свежи! нельзя не подивиться.

Господин
Что это за картина близ угла?

Художник
Смотрите, как бы вам не запылиться.
(К госпоже.)
Прошу, сударыня, садиться.

Господин
(смотрит на портрет.)
Характер-то, характер-то не тот.
Портрет хорош, конечно так,
Но все нельзя сказать никак,
Что это полотно живет.

Художник
(про себя.)
Чего он ищет в этой роже?

Господин
(берет картину из угла.)
А! вот ваш собственный портрет.

Художник
Он был похож: ему уж десять лет.

Господин
Нет, можно и теперь узнать.

Госпожа
(будто бы взглянув на него.)
Похоже.

Господин
Тогда вы были помоложе.

Жена
(подходит с корзиной на руке и говорит тихонько мужу.)
Иду на рынок я: дай рубль.

Художник
Да нет его.

Жена
Без денег, милый друг, не купишь ничего.

Художник
Пошла!

Господин
Но ваша кисть теперь смелей.

Художник
Пишу, как пишется: что лучше, что похуже.

Господин
(подходит к станку.)
Вот браво! ноздри-то поуже,
Да взгляд, пожалуйста, живей!

Художник
(про себя.)
О Боже мой! что за мученье!

Муза
(невидимая для других, подходит к нему.)
Уже, мой сын, теряешь ты терпенье?
Но участь смертных всех равна.
Ты говоришь: она дурна!
Зато платить она должна.
Пусть этот сумасброд болтает —
Тебя живой восторг, художник, награждает.
Твой дар не купленный, источник красоты —
Он счастие твое, им утешайся ты.
Поверь: лишь тот знаком с душевным наслажденьем,
Кто приобрел его трудами и терпеньем,
И небо без земли наскучило б богам.
Зачем же ты взываешь к небесам?
Тебе любовь верна, твой сон всегда приятен,
И честью ты богат, хотя ты и не знатен.

Андрей Сергеевич Кайсаров

Прости Саратову

 
Итак, готово все? Никита! Шубу мне!
Уж это говорю я вявь, а не во сне.
Пора, брат, со двора! Пора в Рязань пуститься,
Поплакав, потужив, с Саратовым проститься.
Не вечно ведь, дружок, и маслице коту,
Бывает иногда великий пост в году.
Итак, поедем же! — но нет, не торопися:
Я с благородными, ты с чернию простися!
«Прости, полдюжина почтеннейших мужей,
Плюмажем скрывшая ослину стать ушей!
Кто солью, кто вином по силам управляя,
Ни соли, ни вина отнюдь не презирая,
Не брезгаете вы, чтоб ими провонять:
И солью, и вином ведь можно дом собрать!
Пускай глупцов толпа вам вечно повторяет,
Что вора, как огня, всяк честный убегает,
Но вы не слушайте: все это лишь пустяк!
Будь вор — так ты богат, будь честен — ты бедняк!
 
Прости, почтеннейший эльтонский обладатель,
Веселий и пиров князьям изобретатель!
Ползи тропинкою, которою ты полз:
В столице кланяйся, а здесь ты вздерни нос;
То гостю милому красотку подставляя,
Министра жадного то деньгами ссужая,
Ты чудо новое пред светом уж явил
И самую чуму геройски победил.
Когда заслугами ты станешь так блистать,
Нетрудно и тебе в сенаторы попасть.
Не всяк одним путем мог счастия добиться,
А честью ведь нельзя так скоро дослужиться.
Юноне чванствами и гордостью подобной,
С Венерою одной кокетствами лишь сходной,
Пожалуй, от меня супруге поклонись
И поученьице сказать ей потрудись:
Когда по случаю вперед ей доведется,
Что милою она турчанкой уберется,
Для талии стянув к несчастью толсто брюхо,
Поедет в маскерад, шепнула бы на ухо
Тебе, что нынешний нарядный туалет
Потребует подчас и Целый факультет;
Чтоб были под рукой и сонный Андреевский,
И сладкий Реингольм — искусный врач немецкий,
Чтоб, если дурнота случится ей на пире,
Ей помощь обрести по крайности в клистире.
 
Прости ты, сборщица и куриц, и гусей,
И волжских осетров, и волжских стерлядей!
Как курочка живет, по зернышку клюя,
Так длится взятками жизнь жадная твоя.
Собою публику усердно забавляя,
То образ знаменья руками представляя,
То в польском плавая линейным кораблем,
То поступью своей равняясь с журавлем,
Повсюду кошечьи ты взоры обращай,
Во всяком уголке супруга открывай,
Остри ты языка убийственное жало,
Что в злобных женщинах опаснее кинжала;
Как будешь ты и впредь с такою пользой жить,
Нетрудно и тебе у фурий хлеб отбить!
 
Прости, жеманная ты кралечка виннова,
С супругом в парике, с валетиком бубновым!
Назвав тебя Любовь, сыграл родитель шутку,
Так точно, как бы я назвал павлином утку!
Коль должно бы мне вас к растеньям применить,
Позволь его с репьем, тебя с грибом сравнить!
 
Прости, горластая румяная девица,
В чиханье первая меж нами мастерица!
К спасению души и тела к облегченью
Желаю жениха я вашему смиренью.
 
Прости, седой глупец, отец и муж, прости!
Знать, счастью твоему в степях сих не цвести!
И деньги, и жену на двойку ты поставив,
Весь город о себе три дни болтать заставив,
Побоями скончал саратовский свой век
И тем нам доказал: всяк ложь есть человек!
 
Прости, брат Александр! И жить ты научися:
Не силою своей — душою ты гордися,
Будь добр, как ты теперь, будь ласков и учтив,
Ты денег не люби — и будешь век счастлив!
Прости, Нептунов сын! Друг нежный и смиренный,
Имей к добру всегда ты сердце откровенно,
Коль чувства ты свои так чисты сбережешь,
Ты друга и среди степей себе найдешь.
Чувствительности часть бывает часто слезна,
Глупец ее бранит, но все она любезна!
Ты часто в скорбный час мне муки услаждал,
И чувств унылых жизнь ты снова воскрешал!
Прости, старинных слов искусный открыватель
И женщин миленьких усердный обожатель!
Пусть будешь ты любим, как милых ты любил,
При смерти бы сказал: «Я счастлив в жизни был!»
 
Прости, любезная и кроткая Всемила,
Которую судьба так щедро наградила!
Умом и прелестью, и сердцем одарить —
Все это лишь в одной Всемиле поместить
Когда, судьба, тебе так кстати показалось,
Дай, чтоб достоинствам и счастие равнялось!
Прощай, Николенька! Алешенька, прости!
Пусть будет ангел вас невинности пасти!
Старайтесь маменьке во всем вы быть подобны,
Так точно, как она, быть милы и незлобны;
Когда же будете вы внятно говорить,
Когда возможете чувств силу изяснить,
Скажите, чтоб она здоровье берегла
И, коль не для себя, для вас чтобы жила!
 
Простите, все друзья! Ах, может, навсегда,
Быть может, нам не быть уж вместе никогда!
Жизнь только миг, цвет сельный человек.
Пройдет лишь ветра дух — и скроется навек!»
Никита! Но когда никто не воздохнет
И барина твово слезинкой не почтет?
Тогда... Но колокол у врат моих звенит —
Пусть тройка удалых от горя нас умчит!
 

Генрих Гейне

Все зависит от количества

Никогда в моем воспоминаньи —
Будто бы из бронзы изваянье —
Не исчезнет обявленье это,

Что́ представила однажды мне газета
«Указатель Справок», — посвященный

Пруссии cтолице просвещенной.
О, дорогой Берлин мой! Знаю я,
Что будет вечно слава зеленеть твоя,
Как зелень «Лип» твоих не увидает…
Ну, что́ Тиргартен? Как он поживает?
Попрежнему ли в нем живет
Животное, что́ мирно пиво пьет
С блондинкою женой в краю благочестивом,
Где нравов чистота с холодным пивом.

Любезный мой Берлин! Теперь в кого
Ты сыплешь стрелы остроумья своего?
В мое ведь время у тебя в стенах
Лишь двое упражнялись в остротах:
Высоцкий и известный принц наследный —
Тот, что́ теперь на троне. Бедный!
Он с той поры уж не острит,
И грустно голова с короною висит.
К монарху этому ведь слабость я питаю,
Отчасти схожи мы — я полагаю:
Талант, блестящий ум, — и я наверно
Народом управлял бы так же скверно.
Для нас равно противно, дико
Прекрасное чудовище — музыка;
Поэтому он протежирует без меры
Убийцу музыки — маэстро Мейербера.
Что государь брал деньги от него —
Фальшивый слух. Ведь мало ли чего
Не принимаем мы на веру!
Ни гроша государь не стоит Мейерберу;
И наш маэстро, для него в Берлине
Дирижируя оперой, поныне
Всю плату тоже берет —
На место денег ордена, почет;
И он — я смело в этом поручусь —
Работает .
При мысли о тебе, Берлин родной,
И университет встает передо мной.
Там скачут мимо красные уланы,
Ревет труба, грохочут барабаны

И музыки солдатской звуки
Проходят даже в храм служителей науки.
Ну, как живется в нем профессорам,
По длинным более иль менее ушам,
Мне памятным? Слащавый, как конфект,
Изящный трубадур Пандект
Де-Савиньи что́ делает? Быть-может,
Его давно уж червь в могиле гложет;
Не знаю; смело мне сказать, друзья,
Вы можете — не испугаюсь я,
И Лотта нет на свете! Смертный час
Бьет для собак так точно, как для нас,
Тем более для тех собак, конечно,
Которыя на разум лают вечно
И всех свободных немцев между нами
Охотно-б римскими поделали рабами.
А Масман с плоским носом? Он
Все жив еще или похоронен?
О, для меня пусть остается тайной,
Коль он издох! Иначе чрезвычайно,
До слез я огорчусь. О, да,
Пусть долгие еще года
На ножках маленьких он семенит по свету,
К всеобщей радости!.. Ах, я фигурку эту
Любил так долго! И до этих пор
Ее перед собой мой видит взор:
Хоть ростом крошечен, как точка,
Он пил, однако же, как бочка,
С студентами своими же — и раз
От пива юноши пришли в такой экстаз,
Что на гимнаста вдруг посыпались побои, —
Да и какие!.. Юные герои
Хотели доказать, что силу кулаков
Поныне, несмотря на ход веков,
Хранят Туснельдовы и Германовы внуки…
Германския невымытыя руки
Без перерыва колотили… Точно град
Ударов сыпался… Потом пинками в зад
Усердно угощали. И терпела
Все кляча бедная. «Предела
Нет изумленью моему, —
Воскликнул я к нему: —
Откуда у тебя терпенье

Переносить такое колоченье?
Ты — новый Брут!»
Но Масман отвечал мне: «Тут
Все делает количество большое».

Да, ; как нынешней весною
В Берлине уродились репа, огурцы?
А литераторы? Такие-ж молодцы,
Такие-ж бравые, как прежде, и поныне?
И гения попрежнему в помине
Меж ними нет? А впрочем, для чего
Нам гений? Лучше без него
Мы проживем, — нам более отрады
Доставят скромные и набожные взгляды;
И нравственные люди нам дадут
Хорошее, котораго в них много. Тут
Все делает количество большое.

А офицеры гвардии? Какое
Их поведенье? Все хранят
Надменный вид, нахальный взгляд
И узко зашнурованную талью?
Попрежнему всех прочих как «каналью»
Третируют? Смотрите, господа,
Поосторожнее, чтоб не стряслась беда!
Еще не прорвалась плотина, но
Уже трещит, трещит давно.
И Бранденбургския ворота по сю пору
Попрежнему широки и высоки. Скоро
Случиться может, что за них швырнуть
Вас всех и с принцем прусским. Тут
Все делает количество большое.

Генрих Гейне

Все зависит от количества

Никогда в моем воспоминании —
Будто бы из бронзы изваянье —
Не исчезнет обявленье это,
Что представила однажды мне газета
«Указатель Справок», — посвященный

Пруссии cтолице просвещенной.
О, дорогой Берлин мой! Знаю я,
Что будет вечно слава зеленеть твоя,
Как зелень «Лип» твоих не увидает…
Ну, что Тиргартен? Как он поживает?
По-прежнему ли в нем живет
Животное, что мирно пиво пьет
С блондинкою женой в краю благочестивом,
Где нравов чистота с холодным пивом.
Любезный мой Берлин! Теперь в кого
Ты сыплешь стрелы остроумья своего?
В мое ведь время у тебя в стенах
Лишь двое упражнялись в острота́х:
Высоцкий и известный принц наследный —
Тот, что теперь на троне. Бедный!
Он с той поры уж не острит,
И грустно голова с короною висит.
К монарху этому ведь слабость я питаю,
Отчасти схожи мы — я полагаю:
Талант, блестящий ум, — и я наверно
Народом управлял бы так же скверно.
Для нас равно противно, дико
Прекрасное чудовище — музы́ка;
Поэтому он протежирует без меры
Убийцу музыки — маэстро Мейербе́ра.
Что государь брал деньги от него —
Фальшивый слух. Ведь мало ли чего
Не принимаем мы на веру!
Ни гро́ша государь не стоит Мейерберу;
И наш маэстро, для него в Берлине
Дирижируя оперой, поныне
Всю плату тоже берет —
На место денег ордена, почет;
И он — я смело в этом поручусь —
Работает .
При мысли о тебе, Берлин родной,
И университет встает передо мной.
Там скачут мимо красные уланы,
Ревет труба, грохочут барабаны
И музыки солдатской звуки
Проходят даже в храм служителей науки.
Ну, как живется в нем профессорам,
По длинным более иль менее ушам,
Мне памятным? Слащавый, как конфет,
Изящный трубадур Пандект
Де-Савинии что делает? Быть может,
Его давно уж червь в могиле гложет;
Не знаю; смело мне сказать, друзья,
Вы можете — не испугаюсь я,
И Лотта нет на свете! Смертный час
Бьет для собак так точно, как для нас,
Тем более для тех собак, конечно,
Которые на разум лают вечно
И всех свободных немцев между нами
Охотно б римскими поделали рабами.
А Масман с плоским носом? Он
Все жив еще или похоронен?
О, для меня пусть остается тайной,
Коль он издох! Иначе чрезвычайно,
До слез я огорчусь. О, да,
Пусть долгие еще года
На ножках маленьких он семенит по свету,
К всеобщей радости!.. Ах, я фигурку эту
Любил так долго! И до этих пор
Ее перед собой мой видит взор:
Хоть ростом крошечен, как точка,
Он пил, однако же, как бочка,
С студентами своими же — и раз
От пива юноши пришли в такой экстаз,
Что на гимнаста вдруг посыпались побои, —
Да и какие!.. Юные герои
Хотели доказать, что силу кулаков
Поныне, несмотря на ход веков,
Хранят Туснельдовы и Германовы внуки…
Германские невымытые руки
Без перерыва колотили… Точно град
Ударов сыпался… Потом пинками в зад
Усердно угощали. И терпела
Все кляча бедная. «Предела
Нет изумленью моему, —
Воскликнул я к нему: —
Откуда у тебя терпенье
Переносить такое колоченье?
Ты — новый Брут!»
Но Масман отвечал мне: «Тут
Все делает количество большое».

Да, ; как нынешней весною
В Берлине уродились репа, огурцы?
А литераторы? Такие ж молодцы,
Такие ж бравые, как прежде, и поныне?
И гения по-прежнему в помине
Меж ними нет? А впрочем, для чего
Нам гений? Лучше без него
Мы проживем, — нам более отрады
Доставят скромные и набожные взгляды;
И нравственные люди нам дадут
Хорошее, которого в них много. Тут
Все делает количество большое.

А офицеры гвардии? Какое
Их поведенье? Все хранят
Надменный вид, нахальный взгляд
И узко зашнурованную талью?
По-прежнему всех прочих как «каналью»
Третируют? Смотрите, господа,
Поосторожнее, чтоб не стряслась беда!
Еще не прорвалась плотина, но
Уже трещит, трещит давно.
И Бранденбургские ворота по сю пору
По-прежнему широки и высоки. Скоро
Случиться может, что за них швырнуть
Вас всех и с принцем прусским. Тут
Все делает количество большое.

Иван Саввич Никитин

Неудачная присуха

Удар за ударом,
Полуночный гром,
Полнеба пожаром
Горит над селом.
И дождь поливает,
И буря шумит,
Избушку шатает,
В оконце стучит.
Ночник одиноко
В избушке горит;
На лавке широкой
Кудесник сидит.
Сидит он — колдует
Над чашкой с водой,
То на воду дует,
То шепчет порой.
На лбу бороздами
Морщины лежат,
Глаза под бровями
Как угли горят.
У притолки парень
В халате стоит:
Он, бедный, печален
И в землю глядит.
Лицо некрасиво,
На вид простоват,
Но сложен на диво
От плеч и до пят.
«Ну, слушай: готово!
Хоть труд мой велик, —
Промолвил сурово
Кудесник-старик, —
Я сделаю дело:
Красотка твоя
И душу и тело
Отдаст за тебя!
Ты сам уж, вестимо,
Зевать — не зевай:
Без ласки ей мимо
Пройти не давай…»
— «Спасибо, кормилец!
За все заплачу;
Поможешь — гостинец
С поклоном вручу.
Крупы, коли скажешь, —
Мешок нипочем!
А денег прикажешь —
И денег найдем».
И с радости дома
Так парень мой спал,
Что бури и грома
Всю ночь не слыхал.
Пять дней пролетело…
Вот раз вечерком
На лавке без дела
Лежит он ничком.
На крепкие руки
Припав головой,
Колотит от скуки
Об лавку ногой.
И вдруг повернулся,
Плечо почесал,
Зевнул, потянулся
И громко сказал:
«Слышь, мамушка! бают,
У нас в деревнях,
Вишь, доки бывают, —
И верить-то страх!
Кого, вишь, присушат,
Немил станет свет:
Тоска так и душит!..
Что — правда аль нет?»
— «Бывают, вестимо, —
Ответила мать. —
Не дай Бог, родимый,
Их видеть и знать!..»
«Ну правда — так ладно! —
Сын думал. — Дождусь!..
Эх, жить будет славно,
Коли я женюсь!..»
Но, видно, напрасно
Кудесник шептал
И девице красной
Тоской угрожал:
Другого красотка
Любила тайком
За песни, походку
И кудри кольцом…
А парень гуляет,
Как праздник придет,
Лицо умывает
И гребень берет,
И кудри направо,
Налево завьет,
Подумает: «Браво!» —
И пальцем щелкнет.
Как снег в чистом поле,
Рубашка на нем,
Кумач на подоле
Краснеет огнем;
На шляпе высокой,
Меж плисовых лент,
Горит одиноко
Витой позумент.
Онучи обвиты
Кругом бечевой,
И лапти прошиты
Суровой пенькой.
Тряхнет волосами,
Идет в хоровод.
«Ну вот, дескать, нами
Любуйся, народ!»
Как встретился с милой —
Ни слов, ни речей:
Что в памяти было —
Забыл, хоть убей!
Вдруг правда случайно
До парня дошла:
Уж девкина тайна
Не тайной была…
Вся кровь закипела
В бедняге… «Так вот, —
Он думал, — в чем дело!
Кудесник-ат врет.
Не грех ему палкой
Бока обломать,
Обманщику… Жалко
Мне руки марать!»
И два дня угрюмый,
Убитый тоской,
Все думал он думу
В избушке родной.
На третий, лишь только
Отправилась мать
На речку в ведерко
Водицы набрать, —
С гвоздя торопливо
Котомку он снял;
«Пойду, мол!..» — и живо
Ремни развязал.
В тряпице рубашку
В нее положил
И с ложкою чашку
Туда ж опустил,
Халат для дороги
Про непогодь взял…
Мать входит — он в ноги
Ей пал и сказал;
«Ну, мамушка, горько,
Признаться, идти
С родимой сторонки…
А видно, прости!»
Мать так и завыла:
«Касатик ты мой!
Ах, крестная сила!
Что это с тобой?»
— «Да что тут мне биться
Как рыбе об лед!
Пойду потрудиться,
Что Бог ни пошлет.
И тут жил трудами,
Талана, вишь, нет…»
Старушка руками
Всплеснула в ответ:
«Да как же под старость
Мне жить-то одной?
Ведь ты моя радость,
Кормилец родной!»
И к сыну припала
На грудь головой
И все повторяла:
«Кормилец родной!»
Сын крепко рукою
Хватил себя в лоб
И думал с собою:
«Прямой остолоп!
Ну, вот тебе, здравствуй!..
Наладилось мне:
Иди, малый! царствуй
В чужой стороне!
А стало — старушке
Одной пропадать:
Казны-то полушки
Ей негде достать».
И парень украдкой
Лицо отвернул
И старую шапку
На лавку швырнул.
«Ну полно, родная!
Я в шутку… пройдет…
Все доля дурная…
Наука вперед».
Румяное солнце
К полям подошло,
В избушке оконце
Огнем залило,
Румянит, золотит
Лесок в стороне.
Мой парень молотит
Овес на гумне.
Тяжелые муки
В душе улеглись,
Могучие руки
За труд принялись.
Цеп так и летает,
Как молния, жжет,
На сноп упадает,
По колосу бьет.
Бог помочь, детина!
Давно б так пора!..
Долой ты, кручина,
Долой со двора!

Владимир Владимирович Маяковский

Послание пролетарским поэтам

Товарищи,
Товарищи, позвольте
Товарищи, позвольте без позы,
Товарищи, позвольте без позы, без маски —
как старший товарищ,
как старший товарищ, неглупый и чуткий,
поразговариваю с вами,
поразговариваю с вами, товарищ Безыменский,
товарищ Светлов,
товарищ Светлов, товарищ Уткин.
Мы спорим,
Мы спорим, аж глотки просят лужения,
мы
мы задыхаемся
мы задыхаемся от эстрадных побед,
а у меня к вам, товарищи,
а у меня к вам, товарищи, деловое предложение:
давайте,
давайте, устроим
давайте, устроим веселый обед!
Расстелем внизу
Расстелем внизу комплименты ковровые,
если зуб на кого —
если зуб на кого — отпилим зуб;
розданные
розданные Луначарским
розданные Луначарским венки лавровые —
сложим
сложим в общий
сложим в общий товарищеский суп.
Решим,
Решим, что все
Решим, что все по-своему правы.
Каждый поет
Каждый поет по своему
Каждый поет по своему голоску!
Разрежем
Разрежем общую курицу славы
и каждому
и каждому выдадим
и каждому выдадим по равному куску.
Бросим
Бросим друг другу
Бросим друг другу шпильки подсовывать,
разведем
разведем изысканный
разведем изысканный словесный ажур.
А когда мне
А когда мне товарищи
А когда мне товарищи предоставят слово —
я это слово возьму
я это слово возьму и скажу:
— Я кажусь вам
— Я кажусь вам академиком
— Я кажусь вам академиком с большим задом,
один, мол, я
один, мол, я жрец
один, мол, я жрец поэзий непролазных.
А мне
А мне в действительности
А мне в действительности единственное надо —
чтоб больше поэтов
чтоб больше поэтов хороших
чтоб больше поэтов хороших и разных.
Многие
Многие пользуются
Многие пользуются напосто́вской тряскою,
с тем
с тем чтоб себя
с тем чтоб себя обозвать получше.
— Мы, мол, единственные,
— Мы, мол, единственные, мы пролетарские… —
А я, по-вашему, что —
А я, по-вашему, что — валютчик?
Я
Я по существу
Я по существу мастеровой, братцы,
не люблю я
не люблю я этой
не люблю я этой философии ну́довой.
Засучу рукавчики:
Засучу рукавчики: работать?
Засучу рукавчики: работать? драться?
Сделай одолжение,
Сделай одолжение, а ну́, давай!
Есть
Есть перед нами
Есть перед нами огромная работа —
каждому человеку
каждому человеку нужное стихачество.
Давайте работать
Давайте работать до седьмого пота
над поднятием количества,
над поднятием количества, над улучшением качества.
Я меряю
Я меряю по коммуне
Я меряю по коммуне стихов сорта,
в коммуну
в коммуну душа
в коммуну душа потому влюблена,
что коммуна,
что коммуна, по-моему,
что коммуна, по-моему, огромная высота,
что коммуна,
что коммуна, по-моему,
что коммуна, по-моему, глубочайшая глубина.
А в поэзии
А в поэзии нет
А в поэзии нет ни друзей,
А в поэзии нет ни друзей, ни родных,
по протекции
по протекции не свяжешь
по протекции не свяжешь рифм лычки́.
Оставим
Оставим распределение
Оставим распределение орденов и наградных,
бросим, товарищи,
бросим, товарищи, наклеивать ярлычки.
Не хочу
Не хочу похвастать
Не хочу похвастать мыслью новенькой,
но по-моему —
но по-моему — утверждаю без авторской спеси —
коммуна —
коммуна — это место,
коммуна — это место, где исчезнут чиновники
и где будет
и где будет много
и где будет много стихов и песен.
Стоит
Стоит изумиться
Стоит изумиться рифмочек парой нам —
мы
мы почитаем поэтика гением.
Одного
Одного называют
Одного называют красным Байроном,
другого —
другого — самым красным Гейнем.
Одного боюсь —
Одного боюсь — за вас и сам, —
чтоб не обмелели
чтоб не обмелели наши души,
чтоб мы
чтоб мы не возвели
чтоб мы не возвели в коммунистический сан
плоскость раешников
плоскость раешников и ерунду частушек.
Мы духом одно,
Мы духом одно, понимаете сами:
по линии сердца
по линии сердца нет раздела.
Если
Если вы не за нас,
Если вы не за нас, а мы
Если вы не за нас, а мы не с вами,
то черта ль
то черта ль нам
то черта ль нам остается делать?
А если я
А если я вас
А если я вас когда-нибудь крою
и на вас
и на вас замахивается
и на вас замахивается перо-рука,
то я, как говорится,
то я, как говорится, добыл это кровью,
я
я больше вашего
я больше вашего рифмы строгал.
Товарищи,
Товарищи, бросим
Товарищи, бросим замашки торгашьи
— моя, мол, поэзия —
— моя, мол, поэзия — мой лабаз! —
все, что я сделал,
все, что я сделал, все это ваше —
рифмы,
рифмы, темы,
рифмы, темы, дикция,
рифмы, темы, дикция, бас!
Что может быть
Что может быть капризней славы
Что может быть капризней славы и пепельней?
В гроб, что ли,
В гроб, что ли, брать,
В гроб, что ли, брать, когда умру?
Наплевать мне, товарищи,
Наплевать мне, товарищи, в высшей степени
на деньги,
на деньги, на славу
на деньги, на славу и на прочую муру!
Чем нам
Чем нам делить
Чем нам делить поэтическую власть,
сгрудим
сгрудим нежность слов
сгрудим нежность слов и слова-бичи,
и давайте
и давайте без завистей
и давайте без завистей и без фамилий
и давайте без завистей и без фамилий класть
в коммунову стройку
в коммунову стройку слова-кирпичи.
Давайте,
Давайте, товарищи,
Давайте, товарищи, шагать в ногу.
Нам не надо
Нам не надо брюзжащего
Нам не надо брюзжащего лысого парика!
А ругаться захочется —
А ругаться захочется — врагов много
по другую сторону
по другую сторону красных баррикад.

Николай Алексеевич Некрасов

Папаша

Я давно замечал этот серенький дом,
В нем живут две почтенные дамы,
Тишина в нем глубокая днем,
Сторы спущены, заперты рамы.
А вечерней порой иногда
Здесь движенье веселое слышно:
Приезжают сюда господа
И девицы, одетые пышно.
Вот и нынче карета стоит,
В ней какой-то мужчина сидит;
Свищет он, поджидая кого-то,
Да на окна глядит иногда.
Наконец, отворились ворота,
И, нарядна, мила, молода,
Вышла женщина…

«Здравствуй, Наташа!
Я уже думал — не будет конца!»
— Вот тебе деньги, папаша!—
Девушка села, цалует отца.
Дверцы захлопнулись, скрылась карета,
И постепенно затих ее шум.
«Вот тебе деньги!» Я думал: что ж это?
Дикая мысль поразила мой ум.
Мысль эта сердце мучительно сжала.
Прочь ненавистная, прочь!
Что же, однако, меня испугало?
Мать, продающая дочь,
Не ужасает нас… так почему же?..
Нет, не поверю я!.. изверг, злодей!
Хуже убийства, предательства хуже…
Хуже-то хуже, да легче, верней,
Да и понятней. В наш век утонченный
Изверги водятся только в лесах.
Это не изверг, а фат современный —
Фат устарелый, без места, в долгах.
Что ж ему делать? Другого закона,
Кроме дендизма, он в жизни не знал,
Жил человеком хорошего тона
И умереть им желал.
Поздно привык он ложиться,
Поздно привык он вставать,
Кушая кофе, помадиться, бриться,
Ногти точить и усы завивать;
Час или два перед тонким обедом
Невский проспект шлифовать.
Смолоду был он лихим сердцеедом:
Долго ли денег достать?
С шиком оделся, приставил лорнетку
К левому глазу, прищурил другой,
Мигом пленил пожилую кокетку,
И полилось ему счастье рекой.
Сладки трофеи нетрудной победы —
Кровные лошади, повар француз…
Боже! какие давал он обеды —
Роскошь, изящество, вкус!
Подлая сволочь глотала их жадно.
Подлая сволочь?.. о, нет!
Все, что богато, чиновно, парадно,
Кушало с чувством и с толком обед.
Мы за здоровье хозяина пили,
Мы цаловалися с ним,
Правда, что слухи до нас доходили…
Что нам до слухов — и верить ли им?
Старый газетчик, в порыве усердия,
Так отзывался о нем:
«Друг справедливости! жрец милосердия!»
То вдруг облаял потом,—
Верь, чему хочешь! Мы в нем не заметили
Подлости явной: в игре он платил.
Муза! воспой же его добродетели!
Вспомни, он набожен был;
Вспомни, он руку свою тороватую
Вечно раскрытой держал,
Даже Жуковскому что-то на статую
По доброте своей дал!
Счастье, однако, на свете непрочно —
Хуже да хуже с годами дела.
Сил ему много отпущено, точно,
Да красота изменять начала.
Он уж купил три таинственных банки:
Это — для губ, для лица и бровей,
Учетверил благородство осанки
И величавость походки своей;
Ходит по Невскому с палкой, с лорнетом
Сорокалетний герой.
Ходит зимою, весною и летом,
Ходит и думает: «Черт же с тобой,
Город проклятый! Я строен, как тополь,
Счастье найду по другим городам!»
И, рассердясь, покидает Петрополь…
Может быть, ведомо вам,
Что за границей местами есть воды,
Где собирается множество дам —
Милых поклонниц свободы,
Дам и отчасти девиц,
Ежели дам, то в замужстве несчастных;
Разного возраста лиц,
Но одинаково страстных,—
Словом, таких, у которых талант
Жалкою славой прославиться в свете
И за которых Жорж Санд
Перед мыслителем русским в ответе.
Что привлекает их в город такой,
Славный не столько водами,
Сколько азартной игрой
И… но вы знаете сами…
Трудно решить. Говорят,
Годы терпенья и плена,
Тяжких обид и досад
Вдруг выкупает измена;
Ежели так, то целительность вод
Не подлежит никакому сомненью.
Бурно их жизнь там идет,
Вся отдана наслажденью,
Оригинален наряд,—
Дома одеты, а в люди
Полураздеться спешат:
Голые спины и голые груди!
(Впрочем, не к каждой из дам
Эти идут укоризны:
Так, например, только лечатся там
Скромные дочери нашей отчизны…)
Наш благородный герой
Там свои сети раскинул,
Там он блистал еще годик-другой,
Но и оттудова сгинул.
Лет через восемь потом
Он воротился в Петрополь,
Все еще строен, как тополь,
Но уже несколько хром,
То есть не хром, а немножко
Стала шалить его левая ножка —
Вовсе не гнулась! Шагал
Ею он словно поленом,
То вдруг внезапно болтал
В воздухе правым коленом.
Белый платочек в руке,
Грусть на челе горделивом,
Волосы с бурым отливом —
И ни кровинки в щеке!
Плохо!..
А вкусы так пошлы и грубы —
Дай им красавчика, кровь с молоком…
Волк, у которого выпали зубы,
Бешено взвыл; огляделся кругом
Да и решился… Трудами питаться
Нет ни уменья, ни сил,
В бедности гнусной открыто признаться
Перед друзьями, которых кормил,
И удалиться с роскошного пира —
Нет! добровольно герой
Санктпетербургского модного мира
Не достигает развязки такой.
Молод — так дело женитьбой поправит,
Стар — так игорный притон заведет,
Вексель фальшивый составит,
В легкую службу пойдет,
Славная служба! Наш старый красавец
Чуть не пошел было этой тропой,
Да не годился… Вот этот мерзавец!
Под руку с дочерью! Весь завитой,
Кольца, лорнетка, цепочка вдоль груди…
Плюньте в лицо ему, честные люди!
Или уйдите хоть прочь!
Легче простить за поджог, за покражу —
Это отец, развращающий дочь
И выводящий ее на продажу!..
«Знаем мы, знаем — да дела нам нет,
Очень горяч ты, любезный поэт!»

Музыка вроде шарманки
Однообразно гудит,
Сонно поют испитые цыганки,
Глупый цыган каблуками стучит.
Около русой Наташи
Пять молодых усачей
Пьют за здоровье папаши.
Кажется, весело ей:
Смотрит спокойно, наивно смеется.
Пусть же смеется всегда!
Пусть никогда не проснется!
Если ж проснется, что будет тогда?
Нож ли ухватит, застонет ли тяжко
И упадет без дыханья, бедняжка,
Сломлена ужасом, горем, стыдом?
Кто ее знает? Не дай только боже
Быть никому в ее коже,—
Звать обнищалого фата отцом!

Александр Александрович Бестужев-Марлинский

Подражание первой сатире Буало

Бегу от вас, бегу, Петропольские стены,
Сокроюсь в мрак лесов, в пещеры отдаленны.
Куда бы не достиг коварства дикий взор
Или судей, писцов и сыщиков собор.
Куда бы ни хвастун, ни лжец не приближался,
Где б слух ни ябедой, ни лестью не терзался.
Бегу! Я вольности обрел златую нить.
Пусть здесь живет Дамон,— он здесь умеет жить.
За деньги счастия не редким став примером,
Он из-за стойки в час возникнул кавалером.
Пусть Клит живет, его коммерчески дела
Французов более нам причинили зла.
Иль Граблев, коего бесчинства всем знакомы,
Ивана Каина могли б умножить томы,
Иль доблестный одной дебелостью Нарцис
Пускай меняет здесь сиятельных Лаис.
Пусть к пагубе людей с друзьями записными
Понт счастье пригвоздил за картами своими.
Пусть Грей, любя одни российские рубли,
Катоном рядится отеческой земли.
Везде, хваля себя, твердит: «Чтоб жить безбедно,
Нам щит невежество, нам просвещенье вредно».
Таким людям житье в продажной стороне.
Но мне здесь жить? к чему? И что здесь делать мне?
Могу ль обманывать: могу ли притворяться?
Нет! К возвышению постыдно пресмыкаться.
Свободен мыслями, хоть скованный судьбой,
Не применяюсь я за выгоды душой.
Не захочу, на крест иль чин имея виды,
Смывать забвением вельможные обиды
Иль продавать на зло и вкусу и ушам
Тому, кто больше даст, стиховный фимиам!
Служить любовникам не ведаю искусства
И знатных услаждать изношенные чувства;
Я отдаю товар, каков он есть, лицом:
Осла ослом зову, Бибриса — подлецом.
За то гоним, забыт, в несчастной самой доле,
Богат лишь бедностью, скитался в Петрополе.
«Скажи, к чему, теперь я слышу, говорят,
Слинявшей мудрости цинический наряд?
Сей добродетели обуховской больницы
Давно, весьма давно не носят средь столицы.
Высокомерие — законно богачам,
А гибкость, рабство, лесть приличны беднякам.
Сим только способом бессребренны поэты
Исправить могут зло их мачехи-планеты».
Так! в наш железный век фортуна-чародей
Творит директоров из глупых писарей.
Злорада, например, на смех, на диво свету
С запяток в пышную перенесла карету
И, золотым шитьем сменивши галуны,
Ввела и в честь и в знать умильностью жены.
Теперь он, пагубным гордясь законов знаньем,
Упитан грабленым соседей достояньем,
С сверкающих колес стихиею своей
Из милости грязнит достойнейших людей.
Меж тем как Персий наш пешком повсюду рыщет
И обонянием чужих обедов ищет;
С бесценным даром сим для авторов знаком,
По дыму трубному спешит из дому в дом.
Конечно, Росский Тит, в наградах справедливый,
Вплетая в лавр побед дельфийские оливы,
Гордыню разгромив, с Европой бедных муз
Рукою благости освободил от уз.
Астреи могут ждать теперь наук пенаты,
Наш Август царствует,— но где же Меценаты?
Опорой слабого кто здесь захочет быть?
Притом возможно ли дорогу проложить
Сквозь тысячи писцов, искателей голодных,
Сих жалких авторов восторгов всенародных,
На коих без заслуг струится дождь щедрот:
Шмели у пчел всегда их расхищают сот.
Престанем же наград лелеять ожиданье,—
Без покровителей напрасно дарованье.
Ужель не видим мы Боянов наших дней,
Влачащих жизнь свою без денег, без друзей,
Весной без обуви, а в зиму без шинели,
Бледней, чем схимники в конце страстной недели,
И получающих в награду всех трудов
Насмешки, куплены ценой своих стихов,
На коих, потеряв здоровье и именье,
Лишь в смерти обретать от бедности спасенье.
Иль, за долги в тюрьме простершись на досках,
Без хлеба в жизни сей бессмертья ждать в веках.
На авторов давно прошла у знатных мода,
И лучший здесь поэт, честь русского народа,
Вовеки будет чтим с шутами наравне.
Ступай в подьячие, там счастье,— шепчут мне.
Неужель должен я, наскучив Аполлоном,
Как прежде рифмами,— теперь играть законом
И локтями сметать чернильные столы?
Как? чтобы я, сменив корысть на похвалы,
В хаосе крючкотворств бессмысленных блуждая
И звоном золота невинность заглушая,
Для сильных стал весы Фемиды уклонять,
По правде белое — по форме черным звать?
И в справках вековых, в сношениях напрасных
Бесстыдно волочить просителей несчастных?
Скорей, чем эта мысль мне в голову придет,
В июне месяце Неву покроет лед.
Скорей луна светить в подлунную устанет,
Графов писать стихи, злословить Клит престанет,
И Трусова скорей узнают храбрецом,
Чем я решусь сидеть в палатах за столом.
Почто же медлить здесь? Оставим град развратный,
Не добродетелью — лишь зданиями знатный,
Где дерзостный порок деяний всех вождем
С заслугой к счастию идут одним путем,
Коварство кроется в куреньях тонкой лести,
Где должно почести купить ценою чести,
Где под личиною закона изувер,
В почтеньи истину скрывая тьмой химер,
Где гнусные ханжи и набожны прелесты
Ниноны дух таят под покрывалом Весты,
Где роскоши одной является успех,
Наука ж, знание в презрении у всех
И где к их пагубе взнесли чело строптиво
Искусство: красть умно, а угнетать учтиво,
Где беззаконно все, и мне велят молчать,
Но можно ли с душой холодной ободрять
Столичных жителей испорченные нравы?
И кто в улику им, путь указуя правый,
Не изольет свой гнев в бесхитростных стихах.
Нет! Чтоб сатирою вливать порочным страх,
Не нужно кротких муз ждать вдохновенья с неба,—
Гнев справедливости, конечно, стоит Феба.
Потише, вопиют, вотще и остроты
И град блестящих слов пред ними сыплешь
Взойди на кафедру, шуми с профессорами
И стены усыпляй моральными речами.
Там — худо ль, хорошо ль — все можно говорить.
Так мня грехи свои насмешками прикрыть,
Смеются многие над правдою и мною,
И с ложным мужеством под ранней сединою,
Чтоб в бога веровать, ждут лихорадки в дом,
Но бледны, трепетны, внимая дальний гром,
Скучают небесам безверными мольбами.
А в ясны дни, смеясь над бедными людями,
Терпите, думают, лишь было б нам легко;
Далеко от царя, до бога высоко!
Но я, уверен быв, что для самой фортуны
Хоть дремлют, но не спят каратели Перуны,
От развращения спешу себя спасти.
Роскошный Вавилон! В последнее прости.

Николай Некрасов

Новости (газетный фельетон)

Почтеннейшая публика! на днях
Случилося в столице нашей чудо:
Остался некто без пяти в червях,
Хоть — знают все — играет он не худо.
О том твердит теперь весь Петербург.
«Событие вне всякого другого!»
Трагедию какой-то драматург,
На пользу поколенья молодого,
Сбирается состряпать из него…
Разумный труд! Заслуги, удальство
Похвально петь; но всё же не мешает
Порою и сознание грехов,
Затем что прегрешение отцов
Для их детей спасительно бывает.
Притом для нас не стыдно и легко
В ошибках сознаваться — их немного,
А доблестей — как милостей у бога… Из черного французского трико
Жилеты, шелком шитые, недавно
В чести и в моде — в самом деле славно! Почтенный муж шестидесяти лет
Женился на девице в девятнадцать
(На днях у них парадный был обед,
Не мог я, к сожаленью, отказаться);
Немножко было грустно. Взор ея
Сверкал, казалось, скрытыми слезами
И будто что-то спрашивал. Но я
Отвык, к несчастью, тешиться мечтами,
И мне ее не жалко. Этот взор
Унылый, длинный; этот вздох глубокий —
Кому они? — Любезник и танцор,
Гремящий саблей, статный и высокий —
Таков был пансионный идеал
Моей девицы… Что ж! распорядился
Иначе случай… Маскарад и бал
В собранье был и очень долго длился.
Люблю я наши маскарады; в них,
Не говоря о прелестях других,
Образчик жизни петербургско-русской,
Так ловко переделанной с французской.Уныло мы проходим жизни путь,
Могло бы нас будить одно — искусство,
Но редко нам разогревает грудь
Из глубины поднявшееся чувство,
Затем что наши русские певцы
Всем хороши, да петь не молодцы,
Затем что наши русские мотивы,
Как наша жизнь, и бедны и сонливы,
И тяжело однообразье их,
Как вид степей пустынных и нагих.О, скучен день и долог вечер наш!
Однообразны месяцы и годы,
Обеды, карты, дребезжанье чаш,
Визиты, поздравленья и разводы —
Вот наша жизнь. Ее постылый шум
С привычным равнодушьем ухо внемлет,
И в действии пустом кипящий ум
Суров и сух, а сердце глухо дремлет;
И свыкшись с положением таким,
Другого мы как будто не хотим,
Возможность исключений отвергаем
И, словно по профессии, зеваем…
Но — скучны отступления! Чудак!
Знакомый мне, в прошедшую субботу
Сошел с ума… А был он не дурак
И тысяч сто в год получал доходу,
Спокойно жил, доволен и здоров,
Но обошли его по службе чином,
И вдруг — уныл, задумчив и суров —
Он стал страдать славяно-русским сплином;
И наконец, в один прекрасный день,
Тайком от всех, одевшись наизнанку
В отличия, несвойственные рангу,
Пошел бродить по улицам, как тень,
Да и пропал. Нашли на третьи сутки,
Когда сынком какой-то важной утки
Уж он себя в припадках величал
И в совершенстве кошкою кричал,
Стараясь всех уверить в то же время,
Что чин большой есть тягостное бремя,
И служит он, ей-ей, не для себя,
Но только благо общее любя… История другая в том же роде
С одним примерным юношей была:
Женился он для денег на уроде,
Она — для денег за него пошла,
И что ж? — о срам! о горе! — оказалось,
Что им обоим только показалось;
Она была как нищая бедна,
И беден был он так же, как она.
Не вынес он нежданного удара
И впал в хандру; в чахотке слег в постель,
И не прожить ему пяти недель.
А нежный тесть, неравнодушно глядя
На муки завербованного зятя
И положенье дочери родной,
Винит во всем «натуришку гнилую»
И думает: «Для дочери другой
Я женишка покрепче завербую».Собачка у старухи Хвастуновой
Пропала, а у скряги Сурмина
Бежала гувернантка — ищет новой.
О том и о другом извещена
Столица чрез известную газету;
Явилась тотчас разных свойств и лет
Тьма гувернанток, а собаки нет.Почтенный и любимый господин,
Прославившийся емкостью желудка,
Безмерным истребленьем всяких вин
И исступленной тупостью рассудка,
Об елся и скончался… Был на днях
Весь город на его похоронах.
О доблестях покойника рыдая,
Какой-то друг три речи произнес,
И было много толков, много слез,
Потом была пирушка — и большая!
На голову обжоры непохож,
Был полон погреб дорогих бутылок.
И длился до заутрени кутеж…
При дребезге ножей, бокалов, вилок
Припоминали добрые дела
Покойника, хоть их, признаться, было
Весьма немного; но обычай милый
Святая Русь доныне сберегла:
Ко всякому почтенье за могилой —
Ведь мертвый нам не может сделать зла!
Считается напомнить неприличным,
Что там-
то он ограбил сироту,
А вот тогда-то пойман был с поличным.
Зато добра малейшую черту
Тотчас с большой горячностью подхватят
И разовьют, так истинно скорбя,
Как будто тем скончавшемуся платят
За то, что их избавил от себя!
Поговорив — нечаянно напьются,
Напившися — слезами обольются,
И в эпитафии напишут: «Человек
Он был такой, какие ныне редки!»
И так у нас идет из века в век,
И с нами так поступят наши детки… Литературный вечер был; на нем
Происходило чтенье. Важно, чинно
Сидели сочинители кружком
И наслаждались мудростью невинной
Отставшей знаменитости. Потом
Один весьма достойный сочинитель
Тетрадицу поспешно развернул
И три часа — о изверг, о мучитель! —
Читал, читал и — даже сам зевнул,
Не говоря о жертвах благосклонных,
С четвертой же страницы усыпленных.
Их разбудил восторженный поэт;
Он с места встал торжественно и строго,
Глаза горят, в руках тетради нет,
Но в голове так много, много, много…
Рекой лились гремучие стихи,
Руками он махал, как исступленный.
Слыхал я в жизни много чепухи
И много дичи видел во вселенной,
А потому я не был удивлен…
Ценителей толпа рукоплескала,
Младой поэт отвесил им поклон
И всё прочел торжественно с начала.
Затем как раз и к делу приступить
Пришла пора. К несчастью, есть и пить
В тот вечер я не чувствовал желанья,
И вон ушел тихонько из собранья.
А пили долго, говорят, потом,
И говорили горячо о том,
Что движемся мы быстро с каждым часом
И дурно, к сожаленью, в нас одно,
Что небрежем отечественным квасом
И любим иностранное вино.На петербургских барынь и девиц
Напал недуг свирепый и великий:
Вскружился мир чиновниц полудикий
И мир ручных, но недоступных львиц.
Почто сия на лицах всех забота?
Почто сей шум, волнение умов?
От Невского до Козьего болота,
От Козьего болота до Песков,
От пестрой и роскошной Миллионной
До Выборгской унылой стороны —
Чем занят ум мужей неугомонно?
Чем души жен и дев потрясены?
Все женщины, от пресловутой Ольги
Васильевны, купчихи в сорок лет,
До той, которую воспел поэт
(Его уж нет), помешаны на польке!
Предчувствие явления ея
В атмосфере носилося заране.
Она теперь у всех на первом плане
И в жизни нашей главная статья;
О ней и меж великими мужами
Нередко пренья, жаркий спор кипит,
И старец, убеленный сединами,
О ней с одушевленьем говорит.
Она в одной сорочке гонит с ложа
Во тьме ночной прелестных наших дев,
И дева пляшет, общий сон тревожа,
А горничная, барышню раздев,
В своей каморке производит то же.
Достойнейший сын века своего,
Пустейший франт, исполнен гордой силой,
Ей предан без границ — и для него
Средины нет меж полькой и могилой!
Проникнувшись великостью труда
И важностью предпринятого дела,
Как гладиатор в древние года,
С ней борется он ревностно и смело…
Когда б вы не были, читатель мой,
Аристократ — и побывать в танцклассе
У Кессених решилися со мной,
Оттуда вы вернулись бы в экстазе,
С утешенной и бодрою душой.
О юношество милое! Тебя ли
За хилость и недвижность упрекнуть?
Не умерли в тебе и не увяли
Младые силы, не зачахла грудь,
И сила там кипит твоя просторно,
Где всё тебе по сердцу и покорно.
И, гордое могуществом своим,
Довольно ты своею скромной долей:
Твоим порывам смелым и живым
Такое нужно поприще — не боле,
И тратишь ты среди таких тревог
Души всю силу и всю силу ног…

Редьярд Киплинг

«Мэри Глостер»

Я платил за твои капризы, не запрещал ничего.
Дик! Твой отец умирает, ты выслушать должен его.
Доктора говорят — две недели. Врут твои доктора,
Завтра утром меня не будет… и… скажи, чтоб вышла сестра.
Не видывал смерти, Дикки? Учись, как кончаем мы,
Тебе нечего будет вспомнить на пороге вечной тьмы.
Кроме судов, и завода, и верфей, и десятин,
Я создал себя и мильоны, но я проклят — ты мне не сын!
Капитан в двадцать два года, в двадцать три женат,
Десять тысяч людей на службе, сорок судов прокат.
Пять десятков средь них я прожил и сражался немало лет,
И вот я, сэр Антони Глостер, умираю — баронет!
Я бывал у его высочества, в газетах была статья:
«Один из властителей рынка» — ты слышишь, Дик, это — я!
Я начал не с просьб и жалоб. Я смело взялся за труд.
Я хватался за случай, и это — удачей теперь зовут.
Что за судами я правил! Гниль и на щели щель!
Как было приказано, точно, я топил и сажал их на мель.
Жратва, от которой шалеют! С командой не совладать!
И жирный куш страховки, чтоб рейса риск оправдать.
Другие, те не решались — мол, жизнь у нас одна.
(Они у меня шкиперами.) Я шел, и со мной жена.
Женатый в двадцать три года, и передышки ни дня,
А мать твоя деньги копила, выводила в люди меня.
Я гордился, что стал капитаном, но матери было видней,
Она хваталась за случай, я следовал слепо за ней.
Она уломала взять денег, рассчитан был каждый шаг,
Мы купили дешевых акций и подняли собственный флаг.
В долг забирали уголь, нам нечего было есть,
«Красный бык» был наш первый клипер, теперь их тридцать шесть!
То было клиперов время, блестящие были дела,
Но в Макассарском проливе Мэри моя умерла.
У Малого Патерностера спит она в синей воде,
На глубине в сто футов. Я отметил на карте — где.
Нашим собственным было судно, на котором скончалась она,
И звалось в честь нее «Мэри Глостер»: я молод был в те времена.
Я запил, минуя Яву, и чуть не разбился у скал,
Но мне твоя мать явилась — в рот спиртного с тех пор я не брал.
Я цепко держался за дело, не покладая рук,
Копил (так она велела), а пили другие вокруг.
Я в Лондоне встретил Мак-Кулло (пятьсот было в кассе моей),
Основали сталелитейный — три кузницы, двадцать людей.
Дешевый ремонт дешевки. Я платил, и дело росло,
Патент на станок приобрел я, и здесь мне опять повезло,
Я сказал: «Нам выйдет дешевле, если сделает их наш завод»,
Но Мак-Кулло на разговоры потратил почти что год.
Пароходства как раз рождались — работа пошла сама,
Котлы мы ставили прочно, машины были — дома!
Мак-Кулло хотел, чтоб в каютах были мрамор и всякий там клен,
Брюссельский и утрехтский бархат, ванны и общий салон,
Водопроводы в клозетах и слишком легкий каркас,
Но он умер в шестидесятых, а я — умираю сейчас…
Я знал — шла стройка «Байфлита», — я знал уже в те времена
(Они возились с железом), я знал — только сталь годна
И сталь себя оправдала. И мы спустили тогда,
За шиворот взяв торговлю, девятиузловые суда.
Мне задавали вопросы, по Писанью был мой ответ:
«Тако да воссияет перед людьми ваш свет».
В чем могли, они подражали, но им мыслей моих не украсть —
Я их всех позади оставил потеть и списывать всласть.
Пошли на броню контракты, здесь был Мак-Кулло силен,
Он был мастер в литейном деле, но лучше, что умер он.
Я прочел все его заметки, их понял бы новичок,
И я не дурак, чтоб не кончить там, где мне дан толчок.
(Помню, вдова сердилась.) А я чертежи разобрал.
Шестьдесят процентов, не меньше, приносил мне прокатный вал.
Шестьдесят процентов с браковкой, вдвое больше, чем дало б литье,
Четверть мильона кредита — и все это будет твое.
Мне казалось — но это неважно, — что ты очень походишь на мать,
Но тебе уже скоро сорок, и тебя я успел узнать.
Харроу и Тринити-колледж. А надо б отправить в моря!
Я дал тебе воспитанье, и дал его, вижу, зря
Тому, что казалось мне нужным, ты вовсе не был рад,
И то, что зовешь ты жизнью, я называю — разврат.
Гравюры, фарфор и книги — вот твоя колея,
В колледже квартирой шлюхи была квартира твоя.
Ты женился на этой костлявой, длинной, как карандаш,
От нее ты набрался спеси; но скажи, где ребенок ваш?
Катят по Кромвель-роуду кареты твои день и ночь,
Но докторский кеб не виден, чтоб хозяйке родить помочь!
(Итак, ты мне не дал внука, Глостеров кончен род.)
А мать твоя в каждом рейсе носила под сердцем плод
Но все умирали, бедняжки. Губил их морской простор.
Только ты, ты один это вынес, хоть мало что вынес с тех пор!
Лгун и лентяй и хилый, скаредный, как щенок,
Роющийся в обедках. Не помощник такой сынок!
Триста тысяч ему в наследство, кредит и с процентов доход,
Я не дам тебе их в руки, все пущено в оборот.
Можешь не пачкать пальцев, а не будет у вас детей,
Все вернется обратно в дело. Что будет с женой твоей!
Она стонет, кусая платочек, в экипаже своем внизу:
«Папочка! умирает!» — и старается выжать слезу.
Благодарен? О да, благодарен. Но нельзя ли подальше ее?
Твоя мать бы ее не любила, а у женщин бывает чутье.
Ты услышишь, что я женился во второй раз. Нет, это не то!
Бедной Эджи дай адвоката и выдели фунтов сто.
Она была самой славной — ты скоро встретишься с ней!
Я с матерью все улажу, а ты успокой друзей.
Что мужчине нужна подруга, женщинам не понять,
А тех, кто с этим согласны, не принято в жены брать.
О той хочу говорить я, кто леди Глостер еще,
Я нынче в путь отправляюсь, чтоб повидать ее.
Стой и звонка не трогай! Пять тысяч тебе заплачу
Если будешь слушать спокойно и сделаешь то, что хочу,
Докажут, что я — сумасшедший, если ты не будешь тверд.
Кому я еще доверюсь? (Отчего не мужчина он, черт?)
Кое-кто тратит деньги на мрамор (Мак-Кулло мрамор любил)
Мрамор и мавзолеи — я зову их гордыней могил.
Для похорон мы чинили старые корабли,
И тех, кто так завещали, безумцами не сочли
У меня слишком много денег, люди скажут… Но я был слеп,
Надеясь на будущих внуков, купил я в Уокинге склеп.
Довольно! Откуда пришел я, туда возвращаюсь вновь,
Ты возьмешься за это дело, Дик, мой сын, моя плоть и кровь!
Десять тысяч миль отсюда — с твоей матерью лечь я хочу,
Чтоб меня не послали в Уокинг, вот за что я тебе плачу.
Как это надо сделать, я думал уже не раз,
Спокойно, прилично и скромно — вот тебе мой приказ.
Ты линию знаешь? Не знаешь? В контору письмо пошли,
Что, смертью моей угнетенный, ты хочешь поплавать вдали.
Ты выберешь «Мэри Глостер» — мной приказ давно уже дан, —
Ее приведут в порядок, и ты выйдешь на ней в океан.
Это чистый убыток, конечно, пароход без дела держать..
Я могу платить за причуды — на нем умерла твоя мать
Близ островов Патерностер в тихой, синей воде
Спит она… я говорил уж… я отметил на карте — где
(На люке она лежала, волны маслены и густы),
Долготы сто восемнадцать и ровно три широты.
Три градуса точка в точку — цифра проста и ясна.
И Мак-Эндрю на случай смерти копия мною дана.
Он глава пароходства Маори, но отпуск дадут старине,
Если ты напишешь, что нужен он по личному делу мне.
Для них пароходы я строил, аккуратно выполнил все,
А Мака я знаю давненько, а Мак знал меня… и ее.
Ему передал я деньги — удар был предвестник конца, —
К нему ты придешь за ними, предав глубине отца.
Недаром ты сын моей плоти, а Мак — мой старейший друг,
Его я не звал на обеды, ему не до этих штук.
Говорят, за меня он молился, старый ирландский шакал!
Но он не солгал бы за деньги, подох бы, но не украл.
Пусть он «Мэри» нагрузит балластом — полюбуешься, что за ход!
На ней сэр Антони Глостер в свадебный рейс пойдет.
В капитанской рубке, привязанный, иллюминатор открыт,
Под ним винтовая лопасть, голубой океан кипит.
Плывет сэр Антони Глостер — вымпела по ветру летят,-
Десять тысяч людей на службе, сорок судов прокат.
Он создал себя и мильоны, но это все суета,
И вот он идет к любимой, и совесть его чиста!
У самого Патерностера — ошибиться нельзя никак…
Пузыри не успеют лопнуть, как тебе заплатит Мак.
За рейс в шесть недель пять тысяч, по совести — куш хорош.
И, отца предав океану, ты к Маку за ним придешь.
Тебя высадит он в Макассаре, и ты возвратишься один,
Мак знает, чего хочу я… И над «Мэри» я — господин!
Твоя мать назвала б меня мотом — их еще тридцать шесть — ничего!
Я приеду в своем экипаже и оставлю у двери его;
Всю жизнь я не верил сыну — он искусство и книги любил,
Он жил за счет сэра Антони и сердце сэра разбил.
Ты даже мне не дал внука, тобою кончен наш род…
Единственный наш, о матерь, единственный сын наш — вот!
Харроу и Тринити-колледж — а я сна не знал за барыш!
И он думает — я сумасшедший, а ты в Макассаре спишь!
Плоть моей плоти, родная, аминь во веки веков!
Первый удар был предвестник, и к тебе я идти был готов
Но — дешевый ремонт дешевки — сказали врачи: баловство!
Мэри, что ж ты молчала? Я тебе не жалел ничего!
Да, вот женщины… Знаю… Но ты ведь бесплотна теперь!
Они были женщины только, а я — мужчина. Поверь!
Мужчине нужна подруга, ты понять никак не могла,
Я платил им всегда чистоганом, но не говорил про дела.
Я могу заплатить за прихоть! Что мне тысяч пять
За место у Патерностера, где я хочу почивать?
Я верую в Воскресенье и Писанье читал не раз,
Но Уокингу я не доверюсь: море надежней для нас.
Пусть сердце, полно сокровищ, идет с кораблем ко дну…
Довольно продажных женщин, я хочу обнимать одну!
Буду пить из родного колодца, целовать любимый рот,
Подруга юности рядом, а других пусть черт поберет!
Я лягу в вечной постели (Дикки сделает, не предаст!),
Чтобы был дифферент на нос, пусть Мак разместит балласт.
Вперед, погружаясь носом, котлы погасив, холодна…
В обшивку пустого трюма глухо плещет волна,
Журча, клокоча, качая, спокойна, темна и зла,
Врывается в люки… Все выше… Переборка сдала!
Слышишь? Все затопило, от носа и до кормы.
Ты не видывал смерти, Дикки? Учись, как уходим мы!

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

По славной матушке Волге-реке
 А гулял Садко молодец тут двенадцать лет,
Никакой над собой притки и скорби
 Садко не видовал,
А все молодец во здоровье пребывал,
Захотелось молодцу побывать во Нове-городе,
Отрезал хлеба великой сукрой,
А и солью насолил,
Ево в Волгу опустил:
«А спасиба тебе, матушка Волга-река!
А гулял я по тебе двенадцать лет,
Никакой я прытки-скорби не видавал над собой
 И в добром здоровье от тебе отошел,
А иду я, молодец, во Нов-город побывать».
Проговорит ему матка Волга-река:
«А и гой еси, удалой доброй молодец!
Когда придешь ты во Нов-город,
А стань ты под башню проезжую,
Поклонися от меня брату моему,
А славному озеру Ильменю».
Втапоры Садко-молодец, отошед, поклонился.
Подошел ко Нову-городу
 И будет у тоя башни проезжия,
Подле славнова озера Ильменя,
Правит челобитья великое
 От тоя-та матки Волги-реки,
Говорит таково слово:
«А и гой еси, славной Ильмень-озеро!
Сестра тебе, Волга, челобитья посылает».
Двою говорил сам и кланелся.
Малое время замешкавши,
Приходил тут от Ильмень-озера
 Удалой доброй молодец,
Поклонился ему добру молодцу:
«Гой еси, с Волги удал молодец!
Как ты-де Волгу, сестру, знаешь мою?».
А и тот молодец Садко ответ держит:
«Что-де я гулял по Волге двенадцать лет,
Со вершины знаю и до ус(т)ья ее,
А и нижнея царства Астраханскова».
А стал тот молодец наказовати,
Которой послан от Ильмень-озера:
«Гой еси ты, с Волги удал молодец!
Проси бошлыков во Нове-городе
Их со тремя неводами
 И с теми людьми со работными,
И заметовай ты неводы во Ильмень-озера,
Что будет тебе божья милость».
Походил он, молодец,
К тем бошлыкам новогородскием,
И пришел он, сам кланеится,
Сам говорит таково слово:
«Гой вы еси, башлыки, добры молодцы!
А и дайте мне те три невода
Со теми людьми со работными
 Рыбы половити во Ильмени-озере,
Я вам, молодцам, за труды заплачу».
А и втапоры ему бошлыки не отказовалися,
Сами пошли, бошлыки, со работными людьми
И закинули три невода во Ильмень-озеро.
Первой невод к берегу пришел —
И тут в нем рыба белая,
Белая ведь рыба мелкая;
И другой-та ведь невод к берегу пришел —
В том-та рыба красная;
А и третей невод к берегу пришел —
А в том-та ведь рыба белая,
Белая рыба в три четверти.
Перевозился Садко-молодец на гостиной двор
Со тою рыбою ловленою,
А и первую рыбу перевозили,
Всю клали оне рыбу в погребы;
Из другова же невода он в погреб же возил,
Та была рыба вся красная;
Из третьева невода возили оне
 В те же погребы глубокия,
Запирали оне погребы накрепко,
Ставили караулы на гостином на дворе,
А и отдал тут молодец тем бошлыкам
За их за труды сто рублев.
А не ходит Садко на тот на гостиной двор по три дни,
На четвертой день погулять захотелось,
А и первой в погреб заглянет он,
А насилу Садко тута двери отворил:
Котора была рыба мелкая,
Те-та ведь стали деньги дробныя,
И скора Садко опять запирает;
А в другом погребу заглянул он:
Где была рыба красная,
Очутилась у Садка червонцы лежат;
В третьем погребу загленул Садко:
Где была рыба белая,
А и тут у Садка все монеты лежат.
Втапоры Садко-купец, богатой гость,
Сходил Садко на Ильмень-озеро,
А бьет челом-поклоняется:
«Батюшко мой, Ильмень-озеро!
Поучи мене жить во Нове-граде!».
А и тут ему говорил Ильмень-озеро:
«А и гой еси, удалой доброй молодец!
Поводись ты со людьми со таможенными,
А и только про их ты обед доспей,
Позови молодцов, посадских людей,
А станут те знать и ведати».
Тут молодец догадается,
Сделал обед про томожных людей,
А стал он водиться со посадскими людьми.
И будет во Нове-граде
У тово ли Николы Можайскова,
Те мужики новогородские
 Соходилися на братшину Никольшину,
Начинают пить канун, пива яшныя,
И пришел тут к нам удалой доброй молодец,
Удалой молодец был вол(ж)ской сур,
Бьет челом-поклоняется:
«А и гой вы еси, мужики новогородские!
Примите меня во братшину Никольшину,
А и я вам сыпь плачу немалую».
А и те мужики новогородские
Примали ево во братшину Никольшину,
Дал молодец им пятьдесят рублев,
А и за́чили пить пива яшныя.
Напивались молодцы уже допьяна,
А и с хмелю тут Садко захвастался:
«А и гой еси вы, молодцы славны купцы!
Припасите вы мне товаров во Нове-городе
 По три дня и по три у́повода,
Я выкуплю те товары
 По три дни по три уповода,
Не оставлю товаров не на денежку,
Ни на малу разну полушечку,
А то коли я тавары не выкуплю,
Заплачу казны вам сто тысячей».
А и тут мужики новогородские
Те-та-де речи ево записавали,
А и выпили канун, пива яшные,
И заставили Садко ходить по Нову-городу,
Закупати товары во Нове-городе
 Тою ли ценою повольною.
А и ходит Садко по Нову-городу,
Закупает он товары повольной ценою,
Выкупил товары во Нове-городе,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
Влажи́л бог желанье в ретиво сер(д)це:
А и шод Садко, божей храм сорудил
 А и во имя Стефана-архидьякона,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Он местны иконы изукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолочевал.
А и ходит Садко по второй день по Нову-городу, —
Во Нове-граде товару больше старова.
Он выкупил товары и по второй день,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
И влаживал ему бог желанье в ретиво сер(д)це:
Шед Садко, божей храм сорудил
 А и во имя Сафе́и Премудрыя,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Местны иконы изукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолачевал.
А и ходит Садко по третей день,
По третей день по Нову-городу, —
Во Нове-городе товару больше старова,
Всяких товаров заморскиех.
Он выкупил товары в половина дня,
Не оставил товару не на денежку,
Ни на малу разну полушечку.
Много у Садка казны осталося,
Вложил бог желанье в ретиво сер(д)це:
Шед Садко, божей храм сорудил
 Во имя Николая Можайскова,
Кресты, маковицы золотом золотил,
Местны иконы вызукрашевал,
Изукрашевал иконы, чистым земчугом усадил,
Царские двери вызолочевал.
А и ходит Садко по четвертой день,
Ходил Садко по Нову-городу
 А и целой день он до вечера,
Не нашел он товаров во Нове-городе
 Ни на денежку, ни на малу разну полушечку,
Зайдет Садко он во темной ряд —
И стоят тут черепаны-гнилые горшки,
А все горшки уже битыя,
Он сам Садко усмехается,
Дает деньги за те горшки,
Сам говорит таково слово:
«Пригодятся ребятам черепками играть,
Поминать Садко-гостя богатова,
Что не я Садко богат,
Богат Нов-город всякими товарами заморскими
 И теми черепанами-гнилыми горшки».

Иван Саввич Никитин

Ночлег извозчиков

Далеко, далеко раскинулось поле,
Покрытое снегом, что белым ковром,
И звезды зажглися, и месяц, что лебедь,
Плывет одиноко над сонным селом.

Бог знает откуда с каким-то товаром
Обоз по дороге пробитой идет:
То взедет он тихо на длинную гору,
То в темной лощине из глаз пропадет.

И вот на дороге он вновь показался
И на гору стал подыматься шажком;
Вот слышно, как снег заскрипел под санями
И кони заржали под самым селом.

В овчинных тулупах, в коломенских шапках,
С обозом, и с правой и с левой руки,
В лаптях и онучах, в больших рукавицах,
Кряхтя, пожимаясь, идут мужики.

Избились их лапти от дальней дороги,
Их жесткие лица мороз заклеймил,
Высокие шапки, усы их, и брови,
И бороды иней пушистый покрыл.

Подходят они ко дворам постоялым;
Навстречу к ним дворник спешит из ворот
И шапку снимает, приветствуя словом:
«Откудова, братцы, Господь вас несет?»

— «Да едем вот с рыбой в Москву из Ростова, —
Передний извозчик ему отвечал, —
А что на дворе-то, не тесно ль нам будет? —
Теперь ты, я чаю, нас вовсе не ждал».

— «Для доброго гостя найдется местечко, —
Приветливо дворник плечистый сказал,
И, рыжую бороду тихо погладив,
Слегка ухмыляясь, опять продолжал: —
Ведь я не таков, как сосед-прощелыга,
Готовый за грош свою душу продать;

Я знаю, как надо с людьми обходиться,
Кого как приветить и чем угощать.
Овес мой — овинный, изба — та же баня,
Не как у соседа, — зубов не сберешь;

И есть где прилечь, посидеть, обсушиться,
А квас, то есть брага, и нехотя пьешь.
Везжайте-ка, братцы; нам стыдно считаться:
Уж я по-приятельски вас угощу,
И встречу, как водится, с хлебом и солью,
И с хлебом и солью с двора отпущу».

Послушались дворника добрые люди:
На двор поместились, коней отпрягли,
К саням привязали, и корму им дали,
И в теплую избу чрез сени вошли.

Сняв шапки, святым образам помолились,
Обчистили иней пушистый с волос,
Разделись, тулупы на нары поклали
И речь завели про суровый мороз.

Погрелись близ печки, и руки помыли,
И, грудь осенивши широким крестом,
Хозяйке хлеб-соль подавать приказали,
И ужинать сели за длинным столом.

И вот, в сарафане, покрытая кичкой,
К гостям молодая хозяйка вошла,
Сказала: «Здорово, родные, здорово!»
И каждому порознь поклон отдала;

По крашеной ложке им всем разложила,
И соли в солонке и хлеб подала,
И в чашке глубокой с надтреснутым краем
Из кухни горячие щи принесла.

И блюдо за блюдом пошла перемена…
Извозчики молча и дружно едят,
И пот начинает с них градом катиться,
Глаза оживились, и лица горят.

«Послушай, хозяюшка! — молвил извозчик,
С трудом проглотивши свинины кусок. —
Нельзя ли найти нам кваску-то получше,
Ведь этот слепому глаза продерет».

— «И, что ты, родимый! квасок-ат что брага,
Его и купцам доводилося пить».
— «Спасибо, хозяйка! — сказал ей извозчик, —
Не скоро нам брагу твою позабыть».

— «Ну, полноте спорить, вишь, с бабой связался! —
Промолвил другой, обтирая усы. —
Аль к теще приехал с женою на праздник?
Что есть, то и ладно, а нет — не проси».

— «Вестимо, Данилыч, — сказал ему третий. —
За хлебом и солью шуметь не рука;
Ведь мы не бояре: что есть, тем и сыты…
А ну-ка, хозяюшка, дай-ка гуська!»

— «Эх, братцы! — рукою расправивши кудри,
Товарищам молвил детина один. —
Раз ездил я летом в Макарьев на тройке,
Нанял меня, знаешь, купеческий сын.

Ну что за раздолье мне было в дороге!
Признаться, уж попил тогда я винца!
Как свистнешь, бывало, и тронешь лошадок,
Захочешь потешить порой молодца, —

И птицей несется залетная тройка,
Лишь пыль подымается черным столбом,
Звенит колокольчик, и версты мелькают,
На небе ни тучки, и поле кругом.

В лицо ветерок подувает навстречу,
И на сердце любо, и пышет лицо…
Приехал в деревню: готова закуска,
И дворника дочка подносит винцо.

А вечером, знаешь, мой купчик удалый,
Как этак порядком уже подгульнет,
На улицу выйдет, вся грудь нараспашку,
Вокруг себя парней толпу соберет,

Оделит деньгами и весело крикнет:
«А ну-ка, валяй: «Не белы-то снеги!..»
И парни затянут, и сам он зальется,
И тут уж его кошелек береги.

Бывало, шепнешь ему: «Яков Петрович!
Припрячь кошелек-то, — ведь спросит отец».
— «Молчи, брат! за словом в карман не полезу!
В товаре убыток — и делу конец».

Так, сидя на лавках за хлебом и солью,
Смеясь, мужички продолжают рассказ,
И, стоя близ печки, качаясь в дремоте,
Их слушает дворник, прищуривши глаз,

И думает сам он с собою спросонок:
«Однако, от этих барыш мне придет!
Овса-то, вот видишь, по мерочке взяли,
А есть — так один за троих уберет.

Куда ж это, Господи, все уложилось!
Баранина, щи, поросенок и гусь,
Лапша, и свинина, и мед на заедки…
Ну, я же по-своему с ними сочтусь».

Вот кончился ужин. Извозчики встали…
Хозяйка мочалкою вытерла стол,
А дворник внес в избу охапку соломы,
Взглянул исподлобья и молча ушел.

Проведав лошадок, сводив их к колодцу,
Извозчики снова все в избу вошли,
Постлали постель, помолилися Богу,
Разделись, разулись и спать залегли.

И все замолчало… Лишь в кухне хозяйка,
Поставив посуду на полку рядком,
Из глиняной чашки, при свете огарка,
Поила теленка густым молоком.

Но вот наконец и она улеглася,
Под голову старый зипун положив,
И крепко на печке горячей заснула,
Все хлопоты кухни своей позабыв.

Все тихо… все спят… и давно уже полночь.
Раскинувши руки, храпят мужики,
Лишь, хрюкая, в кухне больной поросенок
В широкой лоханке сбирает куски…

Светать начинает. Извозчики встали…
Хозяйка остаток огарка зажгла,
Гостям утереться дала полотенце,
Ковшом в рукомойник воды налила.

Умылися гости; пред образом стали,
Молитву, какую умели, прочли
И к спящему дворнику в избу другую
За корм и хлеб-соль рассчитаться вошли.

Сердитый, спросонок глаза протирая,
Поднялся он с лавки и счеты сыскал,
За стол сел, нахмурясь, потер свой затылок
И молвил: «Ну, кто из вас что забирал?»

— «Забор ты наш знаешь: мы поровну брали;
А ты вот за ужин изволь положить
Себе не в обиду и нам не в убыток,
С тобою хлеб-соль нам вперед чтоб водить».

— «Да что же, давай четвертак с человека:
Оно хоть и мало, да так уж и быть».
— «Не много ли будет, почтенный хозяин?
Богат скоро будешь! нельзя ли сложить?»

— «Нет, складки, ребята, не будет и гроша,
И эта цена-то пустяк пустяком;
А будете спорить — заплатите вдвое:
Ворота ведь заперты добрым замком».

Подумав, извозчики крепко вздохнули
И, нехотя вынув свои кошели,
Хозяину деньги сполна отсчитали
И в путь свой, в дорогу сбираться пошли.

Всю выручку в старый сундук положивши,
Хозяин оделся и вышел на двор
И, видя, что гости коней запрягают,
Взял ключ и замок на воротах отпер.

Накинув арканы на шеи лошадок,
Извозчики стали сезжать со двора.
«Спасибо, хозяин! — промолвил последний. —
Смотри, разживайся с чужого добра!»

— «Ну, с Богом, любезный! — сказал ему дворник, —
Еще из-за гроша ты стал толковать!
Вперед, просим милости, к нам заезжайте,
Уж нам не учиться, кого как принять!»

Антиох Дмитриевич Кантемир

На состояние сего света. К солнцу

На состояние сего света
К солнцу

Солнце! Хотя существо твое столь есть чудно,
Что ему в век довольно удивиться трудно —
В чем нам и свидетельство древни показали,
Когда тебя за бога чрез то почитали, —
Однако мог бы я то признать несомненно,
Что было б ты в дивности твоей переменно,
Если б ты в себе живость и чувства имело,
Чем бы могло всякое в свете познать дело.
Буде б честь от нас богу ты узнать желало —
В-первых, бы суеверий бездну тут сыскало.
Мужик, который соху оставил недавно,
Аза в глаза не знает и болтнуть исправно,
А прислушайся, что врет и что его вздоры!
Ведь не то, как на Волге разбивают воры.
Да что ж? Он ти воротит богословски речи:
Какие пред иконы должно ставить свечи,
Что теперь в церквах вошло старине противно;
Как брадобритье терпит бог, то ему дивно.
На что, бает, библию отдают в печати,
Котору христианам больно грешно знати?
Вон иной, зачитавшись, да ереси сеет;
Говорит: «Не грешен тот, кто бороду бреет».
Парики — уж всяк знает, что дьявольско дело,
А он, что то не грешно, одно спорит смело;
Платье немецко носит, да притом манжеты;
Кто их назовет добром? все — адски приметы;
А таки сказуют, что то не противно богу.
Ох! как страшно и слышать таку хулу многу!
Все ж то се нет ничего; вон услышишь новый
От него тверд документ, давно уж готовый.
«Как, — говорит, — библию не грешно читати,
Что она вся держится на жидовской стати?
Вон де за то одного и сожгли недавно,
Что, зачитавшись там, стал Христа хулить явно.
Ой нет, надо библии отбегать как можно,
Бо, зачитавшись в ней, пропадешь безбожно.
Есть и без нея что честь, лишь была б охота,
Вот, полно, мне мешает домашня забота,
А то б я купил книгу, котору, не знаю
Какой, пустынник писал, да Семик быть, чаю.
Так то-то уже книга, что аж уши вянут,
Как было грамотники у нас читать станут!
Там писано, как земля четырьмя китами
Стоит, которы ее подперли спинами;
Сколько Солнце всякий день миллионов ходит,
И где оно в палаты в отдышку заходит;
Как в нынешнее время не будут являться
Святцы и богатыри; что люди мерзятся
Брадобритием и всем бусурманским нравом,
Не ходят в старом отцов предании правом.
Все там есть о старине. С мала до велика
Сказать мне все подробну не станет языка».
Все ж то се еще сошник плесть безмозгло смеет;
Все врет, хоть слова складно молвить не сумеет.
Кто ж опишет которы по грамоте бродят?
Те-то суеверие все в народе родят;
От сих безмозглых голов родятся расколы;
Всякий простонародный в них корень крамолы;
Что же пьянство, то у них в самом живом цвете.
Тая-то вещь им мнится всех шятейша в свете.
Ну-тко скажи такому, что всяк день воскресный
Не в пьянстве должно справлять во всей поднебесной,
Но лучше б в учениях церковных медлети,
Неж на кабаках пьяным бесчинно шумети, —
То уж он ти понесет представлять резоны,
Что с ума тя собьет, хоть ты как будь ученый.
Выймет тебе с сундука тетради цвелые,
Предложит истории все сполна святые,
Не минет и своего отца Аввакума —
Так его запальчивость тут возьмет угрюма.
И тотчас, те предложив, начнет уличати:
«Грешно-де весь день будет богу докучати;
Смотри, что истории в себе заключают:
Ведь и в небе обедни в часы отпевают,
А не весь день по-вашему в молитве трудятся;
Отпев час урочный там, с богом веселятся».
Сей-то муж в философии живет ненарушно:
Признают то пьяницы все единодушно;
Сей и Аристотелю не больно уступит,
Паче когда к мудрости вина кружку купит.
Да что ж сим дивиться? Вон на пастырей взглянем,
Так тут-то уже разве, дивяся, устанем;
Хочет ли кто божьих слов в церкви поучиться
От пастыря, то я в том готов поручиться,
Что, ходя в церковь, не раз по́том обольется,
А чуть ли о том от них и слова добьется.
Если ж бы он подошел к попу на кружало,
То уж там одних ушей будет ему мало,
Не переслушаешь речь его медоточну:
Опишет он там кругом церковь всю восточну.
Да как? Не учением ведь здравым и умным,
Но суеверным мозгом своим, с вина шумным,
Плетет тут без рассмотру и без стыда враки;
В-первых, как он искусен все совершать браки,
Сколько раз коло стола обводити знает
И какой стих за всяким ходом припевает.
То, все это рассказав, станет поучати,
Как с честью его руку должно целовати.
«Не знаю, — говорит, — как те люди спасутся,
Что давать нам на церковь и с деньгами жмутся.
Ведь вот не с добра моя в заплатах-де ряса;
Вон дома на завтра нет купить на что мяса;
Все-де черт склонил людей и с немцами знаться.
О, проклятые! Зачем нас дарить скупятся?
Как такие исцелят души своей раны,
Что не трепещут смело знаться с бусурманы?
Каки б они ни были, да только не русски;
Надобно б их отбегать: уж в них путь не узкий,
Но широкие врата к пагубе доводят,
Они ж, несмотря на то, смело туда входят!
А нам-де уже затем пересеклась дача,
И с просфирами, увы! бедств, достойных плача!»
Но ежели те речи поверстать бы в дело,
То б казанье написал с залишком всецело.
Как же, на таких смотря, уж простолюдины
К заблуждению себе не возьмут причины?
Все ж то это мелкоту я здесь предлагаю,
Которую по силе могу знать и знаю;
Высших же рассуждений чрезмерну примету
О боге суеверий списать силы столько нету.
Такие-то виды суть нашей к богу чести,
Не поминая чудес притворных и лести.
Не думай же, что все тут; нет тысячной части:
Списать то все как надо — в обмороке пасти.
Довольно и сих тебе я собрал к примеру.
Еще мало посмотрим нашу к властям веру.
Смотри: купец украшен в пояс бородою,
В святом и платье ходит, только не с клюкою,
Во всем правдив, набожен: прийдет до иконы —
Пол весь заставит дрожать, как кладет поклоны!
И чаял бы ты, что он весь в правости важен;
Погляди ж завтра аж где? — Уж в тюрьме посажен.
Спросишь: «За что тут муж сидит святой и старый?» —
Воровством без пошлины провозил товары.
Этакой святец! Вот что делает, безгрешный!
К богу лицемер, к власти вор и хищник спешный!
Да что ж над сим дивиться, сей обычной моды?
Вон дивись, как учений заводят заводы:
Строят безмерным коштом тут палаты славны,
Славят, что учения будут тамо главны;
Тщатся хотя именем умножить к ним чести
(Коли не делом); пишут печатные вести:
«Вот завтра учения высоки зачнутся,
Вот уж и учители заморски сберутся:
Пусть как можно скоро всяк о себе радеет,
Кто оных обучаться охоту имеет».
Иной бедный, кто сердцем учиться желает,
Всеми силами к тому скоро поспешает,
А пришел — комплиментов увидит немало,
Высоких же наук там стени не бывало.
А деньги хоть точатся тут бесперерывно,
Так комплиментов много с них — то и не дивно.
Где если то мне о сем все сполна писати,
То книгу превелику надобно сшивати.
Полно, и так можно знать, как то сего много;
Добра мало, а полно во всем свете злого.
Смотри, и летописцы ведь толсты недаром,
Все почти нагружены этим же товаром.
Что ж уж сказать о нашем житье межусобном?
Как мы живем друг к другу в всяком деле злобном?
Тут глаза потемнеют, голова вкруг ходит,
Рука с пером от жалю как курица бродит.
Грозят нам права земски, но бог правосудный —
Чтоб богатый не был прав, а обижен скудный,
Не судило б нас сребро, но правда святая,
Винным казнь, а правым милость подавая.
Мы ж то помним и знаем, как сребра не видим,
И клянемся богу, что бедных не обидим,
Но в правости все будем о душах радети,
А на лица и сребро не станем смотрети.
Когда ж несут подарки, где злато блистает,
То вся та мысль за сто верСт. от нас отбегает.
Где божий и земский страх? Даром наши души,
Как звонят серебряным колокольцем в уши;
Подьячий ходит сух, худ, лишь кожа да кости,
Ведь не с труда ссох — с коварств да завистной злости,
Что ему не удастся драть так, как другому;
Нет чем жену потешить, как придет до дому;
Лучше б он изволил тут смерть перетерпети,
Нежель над чиим делом без взятки сидети.
Вон иному, хоть деньги он с казны считает,
А не взять ему гривны — душа смертно тает.
Так-то мы милостивы, к бедным правосуды:
Выше душ ставим деньги, не плоше Иуды.
Что ж когда еще глубже мы в свет сей заглянем?
Везде без удовольства удивляться станем.
Философ деревенский оброс сединами,
Сладкими рассуждает о свете речами.
«Как, — говорит он, — теперь черт показал моду
Грех велик творить, то есть табак пить народу,
От которого весь ум человечь темнеет
И мозг в голове весьма из дня на день тлеет;
Уж мы-де таких много образцов видали,
Что многие из того люди пропадали».
То он же обличает в людях моду грубу,
А себе четвериком сам валит за губу.
Так-то людей осуждать мы тотчас готовы,
Людей видим больных, а сами не здоровы:
Так вот иной хвастает, что славы не любит,
А сам за самое то с света людей губит;
Говорит: лицемерство ему неприятно,
А самим делом держать то внушает внятно.
Теперь в свете сем буде кто пожить желает,
Пускай правды далеко во всем отбегает.
Инако бо нельзя двум господам служити,
Нельзя богу и свету вместе угодити.
Так-то сей свет состоит, так всем злым причастный,
Всех бедств, мерзостей полон, во всем суестрастный.
Еще ж то тут у нас нет миллионной доли,
Ибо тое все списать нет силы и воли.
Что ж, Солнце? Погрешил ли я, так рассуждая,
Что если б ощущало ты в свете вся злая,
По-человечески бы могло премениться.
И, право, не престану я о сем дивиться,
Как так ти дана воля сиять терпеливно
На нас бедных, столь богу живущих противно.
Больше с удивления не могу писати,
И хоть не в пору, да уж принужден кончати.

Александр Петрович Сумароков

Кто в самой глубине безумства пребывает

Кто в самой глубине безумства пребывает,
И тот себя между разумными считает:
Не видим никогда мы слабостей своих,
Все мнится хорошо, что зрим в себе самих.
Пороки, кои в нас, вменяем в добродетель,
Хотя тому один наш страстный ум свидетель;
Лишь он доводит то, что то, конечно, так:
И добродетелен и мудр на свете всяк.
Пороки отошли, невежество сокрылось,
Иль будет так, когда еще не учинилось.
Буян закается бороться и скакать,
А петиметер вздор пред дамами болтать,
Не будет пьяница пить кроме только квасу,
Подьячий за письмо просить себе запасу,
Дьячкам, пономарям умерших будет жаль,
Скупой, ущедрившись, состроит госпиталь.
Когда ж надеяться премене быть толикой?
Когда на Яузу сойдет Иван Великий
И на Неглинной мы увидим корабли,
Волк станет жить в воде, белуга на земли,
И будет омывать Нева Кремлевы стены.
Но скоро ль таковой дождемся мы премены?
Всяк хочет щеголять достоинством своим
И думает, что все, что хорошо, то с ним.
Не мыслит льстец того, что он безмерно гнусен,
И мнит он то, что он как жить с людьми искусен:
Коль нужда в комаре, зовет его слоном,
Когда к боярину придет с поклоном в дом,
Сертит пред мухою боярской без препоны
И от жены своей ей делает поклоны.
Скупой с усмешкою надежно говорит:
«Желудку что ни дай, он все равно варит».
Вина не любит он, здоровее-де пиво,
Пить вины фряжские, то очень прихотливо:
«Отец-де мой весь век все мед да пиво пил,
Однако он всегда здоров и крепок был».
Безумец, не о том мы речь теперь имеем,
Что мы о здравии и крепости жалеем.
Ты б с радостью всю жизнь горячкой пролежал,
Когда бы деньги кто за то тебе давал.
Не здравие тебе быть кажется полезно —
Сокровище твое хранить тебе любезно,
Которо запер ты безвинно в сундуки,
И, опирался — безножен — на клюки,
Забыв, здоров ли ты теперь или ты болен,
Кончая дряхлый век, совсем бы был доволен,
Когда бы чаял ты, как станешь умирать,
Что будет льзя с собой во гроб богатство взять.
Здоровье ли в уме? Мешки лишь в мысли числишь,
Не спишь, ни ешь, ни пьешь, о деньгах только мыслишь,
В которых, коль ты их не тратишь, нужды нет;
Ты мнительно богат, так мни, что твой весь свет.
Что ж мыслишь о себе, безмозглый петиметер?
Где в людях ум живет, набит в нем тамо ветер.
Он думает, что в том премудрость состоит,
Коль кудри хороши, кафтан по моде сшит
И что в пустой его главе едина мода
Отличным чтить себя от подлого народа.
Какой нелепый ты плетешь себе обман,
Что отделит тебя от подлости кафтан?
Как Солон и Ликург законы составляли,
Картезий и Невтон системы вымышляли,
Не умствовали так, как петиметр тогда,
Как платье шить дает иль рядится когда,
Что все на щеголе играет и трясется.
Велика польза тем народу принесется?
Старуха, своея лишенна красоты,
Ругается, смотря на светски суеты.
Вступила девушка с мужчиной в речь свободно,
Старухе кажется то быть неблагородно.
Ей мнится: «Доведут до худа те слова.
Я, — мыслит, — в младости была не такова».
То станется, что ты поменьше говорила,
Но, молча, может быть, и больше что творила.
Невежа говорит: «Я помню, чей я внук;
По-дедовски живу, не надобно наук;
Пусть разоряются, уча рабяток, моты,
Мой мальчик не учен, а в те ж пойдет вороты.
Наприклад: о звездах потребно ль ведать мне,
Иль знать, Ерусалим в которой стороне,
Иль с кем Темираксак имел войны кровавы?
На что мне чтобы знать чужих народов правы,
Или стараться знать чужие языки?
Как будто без того уж мы и дураки».
Что он в незнании живет, о том не тужит,
И мнит, что то ему еще и к славе служит.
А если, что наук не надобно нам знать,
Не вскользь, доводами захочет утверждать,
Тогда он бредит так: «Как может быть известно
Живущим на земли строение небесно?
Кто может то сказать, что на небе бывал?
До солнца и сокол еще не долетал.
О небе разговор ученых очень пышен;
Но что? Один лишь вздор в пустых речах их слышен.
Уж насмотрелись мы, как верен календар,
От стужи стынет кровь, а там написан жар».
Но ты, не знаючи ни малых сил науки,
Коль не писать того, что будет честь от скуки?
Ищи тут правды, где не думано о ней,
И проклинай за то ученых ты людей.
О правах бредит так: «Я плюю на рассказы,
Что за морем плетут, — потребно знать указы.
Не спорю, но когда сидишь судьею где».
Рассудок надобно ль иметь тебе в суде?
Коль темен разум твой, приказ тебе мученье,
Хоть утром примешься сто раз за Уложенье.
Обманщик думает: «Тот добрый человек,
Который никого не обманул вовек».
Но добрым у него несмысленный зовется,
А он умом своим до самых звезд несется:
«Не надобно ума, что взять и не отдать,
Что вверено кому, то можно удержать.
Погибнет-де тем честь, да это дело мало,
Во мне-де никогда ея и не бывало.
Когда-де по ея нам правилам ходить,
Так, в свете живучи, и кур не разводить».
Тот, гордостью надут, людей уничтожает,
В пустой себя главе с Июлием равняет
И мыслит: если б он на месте был его,
То б сей герой пред ним не стоил ничего.
Что ж гордости сея безмерныя причина?
Не знаю: гордый наш — детина как детина.
С чего ж он сходен с ним? На сей скажу вопрос:
Что есть и у него, и в том же месте нос.
Иному весь титул, что только благороден,
Красися тем, мой друг, что обществу ты годен.
Коль хочешь быть почтен за свой высокий род,
Яви отечеству того достойный плод!
Но если только ты о том лишь помышляешь,
Как волосы подвить, как шляпу надеваешь,
Как златом и сребром тягчить свои плеча,
И знаешь, почему где купится парча,
Как дамы рядятся, котора как танцует,
Как ходит, как сидит, впоследок как и плюет;
Коль емлешь женский вид и купидонов взор,
Коль бредишь безо сна и мелешь только вздор, —
Такого видя мне перед собой урода,
Прилично ли сказать, что ты высока рода?
Ты честью хвалишься, котора не твоя:
Будь пращур мне Катон, но то Катон — не я.
На что о прадедах так много ты хлопочешь
И спесью дуешься? Будь правнук чей ты хочешь:
Родитель твой был Пирр, и Ахиллес твой дед,
Но если их в тебе достоинств знака нет,
Какого ты осла почтить себя заставишь?
Твердя о них, себя ты пуще лишь бесславишь.
«Такой ли, —скажут, — плод являет нам та кровь?
Посеян ананас, родилася морковь.
Не победителя — клячонка возит воду,
Хоть Буцефалова была б она приплоду,
Но чем уверишь нас о прабабках своих,
Что не было утех сторонних и у них?
Ручаешься ли ты за верность их к супругам,
Что не был ни к одной кто сбоку взят к услугам,
Что всякая из них Лукреция была,
И каждая поднесь все Пирров род вела?»
Прерви свой, муза, глас, престань пустое мыслить!
Удобнее песок на дне морском исчислить,
Как наши дурости подробно перечесть,
Да и на что, когда дается вракам честь?