Сфинкс, не разгаданный до гроба, —
О нем и ныне спорят вновь;
В любви его роптала злоба,
А в злобе теплилась любовь.
Дитя осьмнадцатого века,
Его страстей он жертвой был:
И презирал он человека,
И человечество любил.
Сентябрь 1868
Анакреон под доломаном,
Ты саблю с лирой сочетал,
Двойным в двух ратях партизаном
Ты стих и крест завоевал.
Носи любви и Марсу дани,
Со славой крепок твой союз,
Ты и любимец бога брани,
И сча́стливый любовник муз.
Блестит почетная примета
На пламенной груди твоей:
Георгий на груди поэта
Красуется еще светлей.
Воинским соблазнясь примером,
Когда б Парнас давал кресты,
Златого Феба кавалером
Давно, конечно, был бы ты.
(Песня)
Сердца томная забота,
Безыменная печаль!
Я невольно жду чего-то,
Мне чего-то смутно жаль.
Не хочу и не умею
Я развлечь свою хандру:
Я хандру свою лелею,
Как любви своей сестру.
Ей предавшись с сладострастьем,
Благодарно помню я,
Что сироткой под ненастьем
Разрослась любовь моя;
Дочь туманного созвездья,
Красных дней и ей не знать.
Ни сочувствий, ни возмездья
Бесталанной не видать.
Дети тайны и смиренья,
Гости сердца моего
Остаются без призренья
И не просят ничего.
Жертвы милого недуга,
Им знакомого давно,
Берегут они друг друга
И горюют заодно.
Их никто не приголубит,
Их ничто не исцелит…
Поглядишь! хандра все любит,
А любовь всегда хандрит.
Прелестный цвет, душистый, ненаглядный,
Московских роз царица и краса!
Вотще тебя свежит зефир прохладный,
Заря златит и серебрит роса.
Судьбою злой гонимая жестоко,
Свой красный день ты тратишь одиноко,
Ты про себя таишь дары свои:
Румянец свой, и мед, и запах сладкой,
И с завистью пчела любви, украдкой,
Глядит на цвет, запретный для любви.
Тебя, цветок, коварством бескорыстным
Похитил шмель, пчеле и розе враг;
Он оскорбил лобзаньем ненавистным,
Он погубил весну надежд и благ.
Счастлив, кто, сняв с цветка запрет враждебный,
Кто, возвратив ее пчеле любви,
Ей скажет: цвет прелестный! цвет волшебный!
Познай весну и к счастью оживи!
Под небом голубым Италии прекрасной,
В отечестве надежд и счастья сладких снов,
Где воздух напоен любовью сладострастной,
Где мирт колеблется и блеск златых плодов
В густой тени дерев с лучами дня играет,
Да жизни пред тобой всегда светлеет путь,
Да радость и любовь чело твое венчает,
Но северных снегов не позабудь!
В стране, где гордый Тибр златые катит воды,
Где Капитолиум вознес свою главу,
Воспомни прах Кремля, сей памятник свободы,
Воспомни славную в падении Москву!
Иди, куда тебя отца зовут моленья;
В обятиях согрей ты старческую грудь,
Но в первой радости любви и умиленья
Нас, северных друзей, не позабудь.
По зыбким, белым облакам
Горят пылающие розы;
Денницы утренние слезы
Блестят, как жемчуг, по лугам,
И с пышной липы и березы
Душистый веет фимиам!
Разлитое струями злато
Волнуется на теме гор;
Садов богини верный двор,
Зефиров легких рой крылатый
Летит на сотканный ковер
Рукою Флоры тароватой!
Настал любви условный час,
Час упоений, час желаний;
Спи, Аргус, под крылом мечтаний!
Не открывай, ревнивец, глаз!
Красавицы! Звезда свиданий,
Звезда Венеры будит вас!
Оставь ты одр уединенный,
Услышь, о Дафна, друга зов,
Накинь свой утренний покров
И матери непробужденной
Оставь неблагосклонный кров,
Восторгами не освященный!
Приди ко мне! Нас в рощах ждет
Под сень таинственного свода
Теперь и нега, и свобода!
Птиц ожил хор и шепот вод,
И для любви сама природа
От сна, о Дафна, восстает!
Поклон любви с желаньем блага,
В знак соучастья и родства,
Со мною шлет тебе, о Прага,
Первопрестольная Москва.
Поклон особенный Градчину
От златоглавого Кремля:
Не может чуждой славянину
Быть чехов доблестных земля.
Нас исторические сплетни
Поссорили между собой
И разорвали долголетний
Союз, священный и родной.
Но братья мы и предков кровью,
И первобытным языком:
Должны быть братья и любовью,
И просвещеньем, и добром.
Нет, не хочу с судьбою грозно,
Безумец, затевать борьбы:
Будь каждый дома, каждый розно,
Когда таков закон судьбы,
Но связь преданий не погибла,
Она разрозненных мирит:
Что география отшибла,
Пусть сызнова любовь скрепит.
На берегу твоей Молдавы
Люблю я, Прага, вспоминать
Века твоей минувшей славы
И их мечтой воссозидать.
Обманут слух родным наречьем
И с башен, с стен твоих, с церквей —
Родным Кремлем и Москворечьем
Все ластится к душе моей.
Святых Мефодия, Кирилла
С тобой нам общи имена,
И благодарно сохранила
Святая Русь их письмена.
К науке рвенье не остыло
В сынах твоих и в наши дни:
Шафарик твой — славян светило,
И Ганка твой — нам всем сродни.
Куда девались вы с своим закатом ясным,
Дни бодрой старости моей!
При вас ни жалобой, ни ропотом напрасным
Я не оплакивал утраты юных дней.
Нет, бремя поздних лет на мне не тяготело,
Еще я полной жизнью жил;
Ни ум не увядал, ни сердце не старело,
Еще любил я все, что прежде я любил.
Не чужды были мне налеты вдохновенья,
Труд мысли, светлые мечты,
И впечатлительность, и жертвоприношенья
Души, познавшей власть и прелесть красоты.
Как ветр порывистый ломает дуб маститый,
Так и меня сломил недуг.
Все радости земли внезапной тьмой покрыты
Во мне, и все кругом опустошилось вдруг.
С днем каждым жизни путь темней и безнадежней,
Порвались струны бытия:
Страдающая тень, обломок жизни прежней,
Себя, живой мертвец, переживаю я.
Из жизни уцелеть могли одни мученья,
Их острый яд к груди прирос.
И спрашиваю я: где ж благость Провиденья?
И нет ответа мне на скорбный мой вопрос.
Вам двум, вам, спутникам той счастливой плеяды,
Которой некогда и я принадлежал,
Вам, сохранившим вкус, сочувствия и взгляды,
В которых наш кружок возрос и возмужал,
Вам я без робости, но и не самохвально
Доверчиво несу тетрадь моих стихов.
Писал не для молвы, писал я на безлюдьи,
Читателей моих круг страшно поредел:
Жуковский с Пушкиным мои бывали судьи;
Я старых потерял, а новых не обрел.
Но вы остались мне, в вас память их живая,
Вы публика моя, вы мой Ареопаг:
В вас слабо теплится еще любовь родная,
Которою светлел домашний наш очаг.
Кого ж, когда не вас, дней лучших старожилы,
На скромный праздник мой мне в гости пригласить?
Других любезных нам не вызвать из могилы:
Что время разнесло, того не воротить.
Доволен буду тем, когда своей хандрою
Я вас разжалоблю иль шуткой рассмешу.
Примите вы мой дар с радушной простотою,
С любовью, как и я его вам подношу.
Шумит по рощам ветр осенний,
Древа стоят без украшений,
Дриады скрылись по дуплам;
И разувенчанная Флора,
Воздушного не слыша хора,
В печали бродит по садам.
Певец любви, певец игривый
И граций баловень счастливый,
Стыдись! Тебе ли жить в полях?
Ты ль будешь в праздности постылой
В деревне тратить век унылый,
Как в келье дремлющий монах?
Нет! Быть отшельником от света —
Ни славы в том, ни пользы нет;
Будь терпелив, приспеют лета —
И сам тебя оставит свет.
Теперь, пока еще умильно
Глядят красавицы на нас
И сердце, чувствами обильно,
Знакомо с счастием подчас,
Пока еще у нас играет
Живой румянец на щеках
И радость с нами заседает
На шумных Вакховых пирах —
Не будем, вопреки природы
И гласу сердца вопреки,
Свои предупреждая годы,
Мы добиваться в старики!
Доколе роз в садах не тронет
Мертвящей осени рука,
Любимца Флоры, мотылька,
Ничто от розы не отгонит.
Пример и мы с него возьмем!
Как мотылек весною к розе,
И мы к веселью так прильнем,
Смеяся времени угрозе!
Ах! юностью подорожим!
В свое пусть старость придет время,
Пусть лет на нас наложит бремя —
Навстречу к ней не поспешим.
Любви, небесным вдохновеньям,
Забавам, дружбе, наслажденьям
Дней наших поручая бег,
Судьбе предавшися послушно,
Ее ударов равнодушно
Дождемся мы средь игр и нег.
Когда же смерть нам в дверь заглянет
Звать в заточение свое,
Пусть лучше на пиру застанет,
Чем мертвыми и до нее.
И в осени своя есть прелесть. Блещет день.
Прозрачны небеса и воздух. Рощи сень
Роскошно залита и пурпуром и златом;
Как день перед своим торжественным закатом,
Пожаром чудным грань небес воспламеня,
На свой вечерний одр бросает ткань огня, —
Так в осень теплую, в сей поздний вечер года,
Пред тем, чтоб опочить, усталая природа,
Лобзанием любви прощаяся с землей,
Остаток благ дарит ей щедрою рукой.
Там каждый светлый день нежданная отрада.
Последней зеленью благоуханий сада,
Последней прелестью в нем уцелевших роз
Любуется душа с улыбкой, полной слез.
Миг каждый дорог нам; природы лаской каждой
Мы упиваемся с неутолимой жаждой.
Убрав в богатый блеск и рощи, и поля,
Прощальный пир дают нам небо и земля.
Все празднично глядит, а вместе с тем и грустно,
И так и хочется, душевно и изустно,
Избыток смутных чувств, теснящихся в груди,
Любовь и страх о том, что ждет нас впереди,
Когда нам истина предстанет без покрова, —
Излить в созвучия рыдающего слова,
В молитвенную песнь, в последнее прости,
В надгробный плач тому, что в гроб должно сойти.
Видали, верно, вы красавицу младую,
Которую недуг в добычу роковую
Таинственно обрек себе. Цвет жизни в ней,
Роскошным знаменьем ее весенних дней,
Казалось, так живущ в младом своем уборе:
Румянец на щеках, огонь в блестящем взоре.
Но был лукав сей блеск румяного лица;
Зловещий признак он ей близкого конца;
Ни скорби, ни врачу не отвратить удара.
Но пламень глаз ее был зарево пожара,
Которым грудь ее сгорала в тишине.
Любуясь на нее в молчанье, вам и мне
Так было сладостно, так ненаглядно-грустно,
Так и хотелось нам, душевно и изустно,
Пропеть прощальный гимн красавице младой,
Еще прекрасней нам предсмертной красотой!
Тихие равнины
Ель, ветла, береза,
Северной картины
Облачная даль.
Серенькое море,
Серенькое небо,
Чуется в вас горе,
Но и прелесть есть.
Праздничным нарядом
Воздух, волны, горы,
Расцветая садом,
Облачает юг.
Вечным воскресеньем
Там глядит природа,
Вечным упоеньем
Нежится душа.
Будничные дети
Будничной природы,
Редко знаем эти
Праздничные дни.
День-деньской нам труден,
Жизнь не без лишений,
Темен кров наш, скуден
Наш родной очаг,
Но любовь и ласки
Матери, хоть бедной,
Детям — те же ласки,
Та же все любовь.
В рубище убогом
Мать — любви сыновней
Пред людьми и Богом
Та же друг и мать.
Чем она убоже,
Тем для сердца сына
Быть должна дороже,
Быть должна святей.
Грех за то злословить
Нашу мать-природу,
Что нам изготовить
Пиршеств не могла.
Здесь родных могилы;
Здешними цветами
Прах их, сердцу милый,
Усыпаем мы.
Не с родного ль поля
Нежно мать цветами
Украшала, холя
Нашу колыбель?
Все, что сердцу мило,
Чем оно страдало,
Чем живет и жило,
Здесь вся жизнь его.
Струны есть живые
В этой тихой песне,
Что поет Россия
В сумраке своем.
Те родные струны
Умиляют душу
И в наш возраст юный,
И в тени годов;
Им с любовью внемлю,
Им я вторю, глядя
На родную землю,
На родную мать.
Графине Е. М. Завадовской
Нет-нет, не верьте мне: я пред собой лукавил,
Когда я вас на спор безумно вызывал;
Ваш май, ваш Петербург порочил и бесславил,
И в ваших небесах я солнце отрицал.
Во лжи речей моих глаза уликой были:
Я вас обманывал — но мог ли обмануть?
Взглянули б на меня, и первые не вы ли
К тому, что мыслю я, легко нашли бы путь?
Я Петербург люблю, с его красою стройной,
С блестящим поясом роскошных островов,
С прозрачной ночью — дня соперницей беззнойной —
И с свежей зеленью младых его садов.
Я Петербург люблю, к его пристрастен лету:
Так пышно светится оно в водах Невы;
Но более всего как не любить поэту
Прекрасной родины, где царствуете вы?
Природы северной любуяся зерцалом,
В вас любит он ее величье, тишину,
И жизнь цветущую под хладным покрывалом,
И зиму яркую, и кроткую весну.
Роскошен жаркий юг с своим сияньем знойным
И чудно-знойными глазами жен и дев —
Сим чутким зеркалом их думам беспокойным,
В котором так кипят любви восторг и гнев.
Обворожительны их прелестей зазывы,
Их нега, их тоска, их пламенный покой,
Их бурных прихотей нежданные порывы,
Как вспышки молнии из душной тьмы ночной.
Любовь беснуется под воспаленным югом;
Не ангелом она святит там жизни путь —
Она горит в крови отравой и недугом
И уязвляет в кровь болезненную грудь.
Но сердцу русскому есть красота иная,
Сын севера признал другой любви закон:
Любовью чистою таинственно сгорая,
Кумир божественный лелеет свято он.
Красавиц северных он любит безмятежность,
Чело их, чуждое язвительных страстей,
И свежесть их лица, и плеч их белоснежность,
И пламень голубой их девственных очей.
Он любит этот взгляд, в котором нет обмана,
Улыбку свежих уст, в которой лести нет,
Величье стройное их царственного стана
И чистой прелести ненарушимый цвет.
Он любит их речей и ласк неторопливость,
И, в шуме светских игр приметные едва,
Но сердцу внятные — чувствительности живость
И, чувством звучные, немногие слова.
Красавиц северных царица молодая!
Чистейшей красоты высокий идеал!
Вам глаз и сердца дань, вам лиры песнь живая
И лепет трепетный застенчивых похвал!
Выйди, сядь в гондолетку!
Месяц с синего неба
В серебристую сетку
Ночь и волны облек.
Воздух, небо и море
Дышат негой прохладной;
С ними здесь в заговоре,
Слышишь, шепчет любовь;
Другу верного зову
Сердце сердцем откликнись,
Скромной ночи покрову
Выдай тайну любви.
Ластясь к камням прибрежным,
Там у Лидо льнут волны
С стоном, с ропотом нежным,
Замирая в цветах.
Здесь плененный тобою
Сердца милую деву
Ждет под тенью ночною
Молодой гондольер.
Он поет, и тоскует,
И с любовью и лаской
Деву он зацелует
И в восторгах умрет.
Как в орешке перламута
Жемчуг дивной красоты,
В светлый башмачок обута
Ножка чудная и ты!
Что за выпуклая ножка,
Что за стройный башмачок!
Не протопчется дорожка,
Не наклонится цветок,
За садовою решеткой,
По мураве шелковой,
Под воздушною походкой
Одалиски молодой.
Отвечая ласкам лаской,
Там, где счастлив Магомет
Сладострастных гурий пляской —
Ножке той подобной нет.
Твой певец и челядинец, —
Ножка, весь златой Восток
Я отдам за твой мизинец,
За один твой ноготок.
Рассеянно она
Мне руку протянула,
И молча, долго я
Ее в своей держал.
Я вздрогнул, а она,
Вглядясь в меня, зевнула;
Но скуки праздный взор
Ее не выражал.
Ни гнев не вспыхнет в ней,
Ни искрою участья
Отрады не подаст
Она моей тоске.
Но сердцу ли роптать?
С него довольно счастья,
Что обожглось оно,
Прильнув к ее руке.
Очи, звезды твои,
Черной радугой бровь,
И улыбка и поступь, —
Все любовь, все любовь!
Я хотел бы тобой
Любоваться века,
А в душе безнадежной
Все тоска, все тоска!
У твоих ли очей
Состраданья молю?
Отвечаешь мне взглядом:
Не люблю, не люблю!
Далеко ль от тебя
Миг забвенья ловлю?
Не уловишь! а с горя
Все сильнее люблю.
(С французского)
Поведай тайны мне свои,
Подушка, смятая Филлидой,
Пух с горлиц, вскормленных Кипридой,
Иль с легких крылиев любви!
Не сказывай, что взор встречает,
Когда покров с себя ночной
Откинет легкою ногой,
Или зефир его сдувает!
Не сказывай ты мне равно,
Как уст прелестных осязаньем
И сладостным она дыханьем
Твое согрела полотно!
И сам Амур красноречивый
Всего бы мне не рассказал
Того, что прежде угадал
Мечтою я нетерпеливой!
Нет, нет! Поведай мне сперва,
Как часто с робостию скромной
Любви восторгов шепчет томно
Она волшебные слова?
Скажи мне, сколько слез укора
И ревности упало слез
В тебя, когда я веткой роз
Украсил грудь Элеоноры?
На днях украдкою в тени
Она меня поцеловала.
«Ты видишь — ты любим, — сказала, —
Но от самой меня храни».
Я тут с Филлидою расстался.
Скажи, могла ль она заснуть?
Скажи, как трепетала грудь,
Как вздох за вздохом вырывался?
Девица в поздние часы
Под завесой не столь таится:
Душа ее нагая зрится,
Как и открытые красы.
Другим бы, может быть, скорее
Пристало тайны знать твои,
Но из поклонников любви
Достойней тот, кто всех нежнее.
Когда, ущедренный судьбою,
Я при тебе к груди своей
Прижму ее и робость в ней
Я поцелуем успокою?
Вечор мне руку подала,
Затрепетала и вздохнула.
«Ты завтра приходи», — шепнула
И, закрасневшись, отошла.
О боги! Можно ли мне льститься?
Прелестной верить ли судьбе?
Подушка! Вечером к тебе
Приду ответа допроситься.
Гляжу на картины живой панорамы.
И чудный рисунок и чудные рамы!
Не знаешь — что горы, не знаешь — что тучи;
Но те и другие красою могучей
Вдали громоздятся по скатам небес.
Великий художник и зодчий великой
Дал жизнь сей природе, красивой и дикой,
Вот радуга пышно сквозь тучи блеснула,
Широко полнеба она обогнула
И в горы краями дуги уперлась.
Любуюсь красою воздушной сей арки:
Как свежие краски прозрачны и ярки!
Как резко и нежно слились их оттенки!
А горы и тучи, как зданья простенки,
За аркой чернеют в глубокой дали.
На ум мне приходит владелец Фернея:
По праву победы он, веком владея,
Спасаясь под тенью спокойного крова,
Владычеством мысли, владычеством слова,
Царь, волхв и отшельник, господствовал здесь.
Но внешнего мира волненья и грозы,
Но суетной славы цветы и занозы,
Всю мелочь, всю горечь житейской тревоги,
Талантом богатый, покорством убогий,
С собой перенес он в свой тихий приют.
И, на горы глядя, спускался он ниже:
Он думал о свете, о шумном Париже;
Карая пороки, ласкал он соблазны;
Царь мысли, жрец мысли, свой скипетр алмазный,
Венец свой нечестьем позорил и он.
Паря и блуждая, уча и мороча,
То мудрым глаголом гремя иль пророча,
То злобной насмешкой вражды и коварства,
Он, падший изгнанник небесного царства,
В сосуд свой священный отраву вливал.
Страстей возжигатель, сам в рабстве у страсти,
Не мог покориться мирительной власти
Природы бесстрастной, разумно-спокойной,
С такою любовью и роскошью стройной
Пред ним расточавшей богатства свои.
Не слушал он гласа ее вдохновений:
И дня лучезарность, и сумрака тени,
Природы зерцала, природы престолы,
Озера и горы, дубравы и долы —
Все мертвою буквой немело пред ним.
И, Ньютона хладным умом толкователь,
Всех таинств созданья надменный искатель,
С наставником мудрым душой умиленной
Не падал с любовью пред Богом вселенной,
Творца он в творенье не мог возлюбить.
А был он сподвижник великого дела:
Божественной искрой в нем грудь пламенела;
Но дикие бури в груди бушевали,
Но гордость и страсти в пожар раздували
Ту искру, в которой таилась любовь.
Но бросить ли камень в твой пепел остылый,
Боец, в битвах века растративший силы?
О нет, не укором, а скорбью глубокой
О немощах наших и в доле высокой
Я, грешника славы, тебя помяну!
Ханский дворец в Бахчисарае
Из тысячи и одной ночи
На часть одна пришлась и мне,
И на яву прозрели очи,
Что только видится во сне.
Здесь ярко блещет баснословный
И поэтический восток;
Свой рай прекрасный, хоть греховный,
Себе устроил здесь пророк.
Сады, сквозь сумрак, разноцветно
Пестреют в лентах огневых,
И прихотливо, и приветно
Облита блеском зелень их.
Красуясь стройностию чудной,
И тополь здесь, и кипарис,
И крупной кистью изумрудной
Роскошно виноград повис.
Обвитый огненной чалмою,
Встает стрельчатый минарет,
И слышится ночною тьмою
С него молитвенный привет.
И негой, полной упоенья,
Ночного воздуха струи
Нам навевают обольщенья,
Мечты и марева свои.
Вот одалиски легким роем
Воздушно по саду скользят;
Глаза их пышут страстным зноем
И в душу вкрадчиво глядят.
Чуть слышится их тайный шепот
В кустах благоуханных роз;
Фонтаны льют свой свежий ропот
И зыбкий жемчуг звонких слез.
Здесь, как из недр волшебной сказки,
Мгновенно выдаются вновь
Давно отжившей жизни краски,
Власть, роскошь, слава и любовь.
Волшебства мир разнообразный,
Снов фантастических игра,
И утонченные соблазны,
И пышность ханского двора.
Здесь многих таинств, многих былей
Во мраке летопись слышна,
Здесь диким прихотям и силе
Служили молча племена;
Здесь, в царстве неги, бушевало
Немало смут, домашних гроз;
Здесь счастье блага расточало,
Но много пролито и слез.
Вот стены темного гарема!
От страстных дум не отрешась,
Еще здесь носится Зарема,
Загробной ревностью томясь.
Она еще простить не может
Младой сопернице своей,
И тень ее еще тревожит
Живая скорбь минувших дней.
Невольной роковою страстью
Несется тень ее к местам,
Где жадно предавалась счастью
И сердце ненадежным снам.
Где так любила, так страдала,
Где на любовь ее в ответ
Любви измена и опала
Ее скосили в цвете лет.
Во дни счастливых вдохновений
Тревожно посетил дворец
Страстей сердечных и волнений
Сам и страдалец, и певец.
Он слушал с трепетным вниманьем
Рыданьем прерванный не раз
И дышащий еще страданьем
Печальной повести рассказ.
Он понял раздраженной тени
Любовь, познавшую обман,
Ее и жалобы, и пени,
И боль неисцелимых ран.
Пред ним Зарема и Мария —
Сковала их судьбы рука —
Грозы две жертвы роковые,
Два опаленные цветка.
Он плакал над Марией бедной:
И образ узницы младой,
Тоской измученный и бледный,
Но светлый чистой красотой.
И непорочность, и стыдливость
На девственном ее челе,
И безутешная тоскливость
По милой и родной земле.
Ее молитва пред иконой,
Чтобы от гибели и зла
Небес царица обороной
И огражденьем ей была,—
Все понял он! Ему не ново
И вчуже сознавать печаль,
И пояснять нам слово в слово
Сердечной повести скрижаль.
Марии девственные слезы
Как чистый жемчуг он собрал
И свежий кипарис, и розы
В венок посмертный он связал.
Но вместе и Заремы гневной
Любил он ревность, страстный пыл
И отголосок задушевный
В себе их воплям находил.
И в нем борьба страстей кипела,
Душа и в нем от юных лет
Страдала, плакала и пела,
И под грозой созрел поэт.
Он передал нам вещим словом
Все впечатления свои,
Все, что прозрел он за покровом,
Который скрыл былые дни.
Тень и его здесь грустно бродит,
И он, наш Данте молодой,
И нас по царству теней водит,
Даруя образ им живой.
Под плеск фонтана сладкозвучный
Здесь плачется его напев.
И он — сопутник неразлучный
Младых бахчисарайских дев.
1867
Я у тебя в гостях, Языков!
Я в княжестве твоих стихов,
Где эхо не забыло кликов
Твоих восторгов и пиров.
Я в Дерпте, павшем пред тобою!
Его твой стих завоевал:
Ты рифмоносною рукою
Дерпт за собою записал.
Ты русским духом, русской речью
В нем православья поднял тень
И русских рифм своих картечью
Вновь Дерпту задал Юрьев день.
Хвала тебе! Живое пламя
Ты не вотще в груди таил:
Державина святое знамя
Ты здесь с победой водрузил!
Ты под его широкой славой
Священный заключил союз:
Орла поэзии двуглавой
С орлом германских древних муз.
Он твой, сей Дерпт германо-росский!
По стогнам, в россказнях бесед
Еще грохочут отголоски
Твоих студенческих побед.
Ни лет поток, ни элементы
Тебе не страшны под венцом,
И будут поздние студенты
Здесь пить о имени твоем.
В Италии читай Вергилья,
В Париже Беранже читай:
Где музы оперились крылья,
Там на полет ее взирай.
Я здесь читал, твердил прилежно
И с полным наслажденьем вновь
Стихи, где стройно и мятежно
Волнуется твоя любовь,
Стихи, где отразились ярко
Твои студенческие дни,
Сквозь кои ты промчался жарко,
Как сквозь потешные огни,
Стихи, где мужественным словом
Отозвалась душа твоя
В однообразье вечно новом,
Как все глаголы бытия.
Не слушайся невежд холодных,
Не уважай судей тупых:
Сочувствий тайных и свободных
В них не пробудит свежий стих.
К тебе их суд неблагосклонен,
Тем лучше: следственно, ты прав!
Один талант многосторонен,
Многоугодлив и лукав.
Но чувство, брошенное скрытно
Залогом жизни в нашу грудь,
Всегда одно и первобытно,
Чем было, тем оно и будь!
Скажите мне: дыханье розы,
Рев бури, гул морской волны,
Веселья сердца, сердца слезы,
Улыбка первая весны,
В часы полночного молчанья
Звездами вытканная твердь,
Святые таинства созданья:
Рожденье, жизнь, любовь и смерть
И все, что жизни нам дороже,
Чем нам дано цвести, скорбеть,
Не так же ль все одно и то же,
Как было, есть и будет впредь?
Мне грустно, на тебя смотря;
Твоя не верится мне радость,
И розами твоя увенчанная младость
Есть дня холодного блестящая заря.
Нет прозаического счастья
Для поэтической души:
Поэзией любви дни наши хороши,
А ты чужда ее святого сладострастья.
Нет, нет — он не любим тобой;
Нет, нет — любить его не можешь;
В стихии спорные одно движенье вложишь,
С фальшивым верный звук сольешь в согласный строй;
Насильством хитрого искусства
Стесненная, творит природа чудеса,
Но не позволят небеса,
Чтоб предрассудков власть уравнивала чувства.
Сердцам избра́нным дан язык,
Непосвященному невнятный;
Кто в таинства его с рожденья не проник,
Тот не постигнет их награды благодатной.
Где в двух сердцах нет тайного сродства,
Поверья общего, сочувствия, понятья,
Там холодны любви права,
Там холодны любви обятья!
Товарищи в земном плену житейских уз,
Друг другу чужды вы вне рокового круга:
Не промысл вас берег и прочил друг для друга,
Но света произвол вам наложил союз.
Я знаю, ты не лицемеришь;
Как свежая роса, душа твоя светла;
Но, суеверная, рассудку слепо веришь
И сердце на его поруку отдала.
Ты веришь, что, как честь, насильственным обетом
И сердце вольное нетрудно обложить
И что ему под добровольным гнетом
Долг может счастье заменить!
О женщины, какой мудрец вас разгадает?
В вас две природы, в вас два спорят существа —
В вас часто любит голова
И часто сердце рассуждает.
Но силой ли души иль слепотой почесть,
Когда вы жизни сей, дарами столь убогой,
Надежды лучшие дерзаете принесть
На жертвенник обязанности строгой?
Что к отреченью вас влечет? Какая власть
Вас счастья призраком дарит на плахе счастья?
Смиренья ль чистого возвышенная страсть,
Иль безмятежный сон холодного бесстрастья?
Вы совершенней ли, иль хладнокровней нас?
Вы жизни выше ли, иль, как в избранный камень
От Пигмальоновой любви, равно и в вас
Ударить должен чистый пламень?
Иль в тяжбе с обществом и с силою в борьбе,
Страшась испытывать игру превратных долей,
Заране ищете убежища себе
В благоразумье и неволе?
Умеренность — расчет, когда начнут от лет
Ум боле поверять, а сердце меней верить,
Необходимостью свои желанья мерить —
Нам и природы глас и опыта совет.
Но в возраст тот, когда печальных истин свиток
В мерцанье радужном еще сокрыт от нас,
Для сердца жадного и самый благ избыток
Есть недостаточный запас.
А ты, разбив сосуд волшебный
И с жизни оборвав поэзии цветы,
Чем сердце обольстишь, когда рукой враждебной
Сердечный мир разворожила ты?
Есть, к счастью, выдержка в долине зол и плача,
Но в свет заброшенный небесный сей залог
Не положительный известных благ итог,
Не алгеброй ума решенная задача.
Нет, вдохновением дается счастье нам,
Как искра творчества живой душе поэта,
Как розе свежий фимиам,
Как нега звучная певцу любви и лета.
И горе смертному, который в слепоте
Взысканьям общества сей вышний дар уступит
Иль, робко жертвуя приличью и тщете,
Земные выгоды его ценою купит.
Мне грустно, на тебя смотря;
Твоя не верится мне радость.
И розами твоя увенчанная младость
Есть дня холодного блестящая заря.
С полудня светлого переселенец милый,
Цветок, предчувствие о лучшей стороне,
К растенью севера привитый гневной силой,
Цветет нерадостно, тоскуя по весне.
Иль, жертва долгая минуты ослепленья,
Младая пери, дочь воздушныя семьи,
Из чаши благ земных не почерпнет забвенья
Обетованных ей восторгов и любви.
Любуйся тишиной под небом безмятежным,
Но хлад рассудка, хлад до сердца не проник;
В нем пламень не потух; так под убором снежным
Кипит невидимо земных огней тайник.
В сердечном забытьи, а не во сне спокойном,
Еще таишь в себе мятежных дум следы;
Еще тоскуешь ты о бурях, небе знойном,
Под коим зреют в нас душевные плоды.
Завидуя мученьям милым
И бурным радостям, неведомым тебе,
Хотела б жертвовать ты счастием постылым
Страстей волненью и борьбе.
(В Дерпт)
Что делает, мой граф, красавица Эмилья?
Сгрустнулось мне по ней и хочется узнать,
Как, милая, она изволит поживать?
Как русским языком играет без усилья?
Как здравствуют ее красивые плеча —
Младого лебедя возвышенные крылья,
Глаза ее, души два светлые луча,
Уста с улыбкою, вдыхающей веселье,
И свежих жемчугов живое ожерелье,
Которыми ее унизаны уста,
И все, что прелесть в ней, и все, что красота?
Сей горделивый стан царицы сановитой
С беспечной простотой, с младенчеством чела,
По коим набожно Минервою-Харитой
Златая старина ее бы нарекла?
Но в наш железный век, в сей век холодной прозы,
Где светлых вымыслов ощипаны все розы,
Где веры нет к мечтам и мертвы чудеса,
Где разум все сушит, где даже и на лире
Доказывать должны, что дважды два — четыре,
Где и поэзия, отвергнув небеса,
Чтоб не предать себя изгнанью и проклятью,
Благовествует нам гражданскою печатью,
И где, из красоты кумиров не творя,
Поэты, закрутив мечтам своим поводья,
Буквально держатся имен календаря
И скромно тащатся тропой простонародья.
Как родилась она некстати, Боже мой!
Богиня лучших дней, она смиренно ныне
В уездном городке, как лилия в пустыне,
Цветет инкогнито дворянкой молодой!
Но в черством веке сем есть огненная младость,
В сосуд холодного и трезвого питья
Вливает хмель она и чары бытия —
Любви, поэзии и снов сердечных сладость!
Есть край; там, темный плащ закинув за плечо,
Питомец южных дум, на севере рожденный,
Студент и трубадур, с гитарой вдохновенной
Поет, и чувствует, и любит горячо.
У окон красоты, в часы ночной прохлады,
Приносит робко ей он в жертву серенады,
Смущая сладостно девические сны,
Вдыхает негу в них и юга, и весны.
Улыбка алая уста ее обемлет,
Душа бессонная любовной песне внемлет
И радуется ей, и безмятежный вздох
Из груди вырвался и на сердце заглох.
Сон поэтический! Волшебно с изголовья
Она несется в край мечты и баснословья,
И мыслью чистою — как с лилии роса
Иль на груди ее девическая лента —
Приветствует она влюбленный гимн студента,
Земную жизнь и мир забыв на полчаса.
Что делает в деревне дальной
Совсем не сельская вдова?
Какие головы кружит в глуши печальной,
Хоть, может быть, и есть в селенье голова?
Где двор, блестящий двор вздыхателей любезных,
Хоть дворня и полна дворовых бесполезных
И крепостных рабов по милости судьбы
В России крепостной искать нам не со свечкой!
Но добровольные рабы,
Которые, гордясь цветочною уздечкой,
Накинутой на них любовью с красотой,
Предпочитают плен и вольности самой…
Их нет! Не красота душами там владеет:
Ее плохие барыши!
И ловко взятки брать с души
Один подьячий дар имеет!
Какая ссылка для вдовы,
Которой вдовствовать совсем бы не у места,
Для милой красоты, которая, как вы,
Вдова случайностью, но прелестью — невеста!
Как должен длиться скучный день!
Как медленно вертит бездейственная лень
Колеса тяжкие часов однообразных!
Там скука мрачная, владычица дней праздных,
На жизнь навесть должна безжизненную тень
И на окрестность мрак кладбища!
Есть книги — знаю я — уму, занятью пища;
Но книги — все одни бездушные листы!
Есть зеркало, последняя отрада
Уединенной красоты;
Но в нем не вспыхнет жизнь от пламенного взгляда,
Как ни сиди пред ним, не дашь ему ума,
А только влюбишься в лице свое сама.
Нужнее воздуха красавице мужчины!
Желанье нравиться с ней вместе родилось;
Оно — вторая жизнь и нравственная ось,
На коей движутся все женские пружины.
Потомства женского отлив и образец,
Прабабка Ева нам быть может в том порукой:
В раю — уж, кажется, в раю ли знаться с скукой? —
Ей стало скучно под конец!
Явился змей! Подбитый Асмодеем,
Он с яблочком умел к ней хитро подойти,
И на безлюдии, чтоб время провести,
Шутя, кокетствовать она пустилась с змеем.
Таких чудес не видим в наши дни!
В наш бедный век остепенились змеи
И, позабыв любовные затеи,
Не донжуанствуют они!
Но яблока желудок женской
Переварить еще не мог:
Красавицам оно на память и в залог!
Что ж делает вдова в пустыне деревенской,
Где Евы яблоко бессильно на умы,
Где б первенством никто не предпочел Киприды
И где уездные Париды,
Боясь красавиц, как чумы,
Для яблок лучшего не знают назначенья,
Как впрок солить их для зимы?
Пора вам разорвать оковы заточенья
И бросить скучный плен, чтобы других пленять,
Оставьте вы леса медведям и соседям —
Они уж свыклися, но вам тут не под стать!
Столица вас зовет к забавам и победам,
И зов ее услышьте вы!
Любовь без вас глядит сироткой средь Москвы,
Блестящий храм ее — заброшенная келья!
И пылкие веселья
Печально вдовствуют в отсутствие вдовы!
Итак, мой друг, увидимся мы вновь
В Москве, всегда священной нам и милой!
В ней знали мы и дружбу и любовь,
И счастье в ней дни наши золотило.
Из детства, друг, для нас была она
Святилищем драгих воспоминаний;
Протекших бед, веселий, слез, желаний
Здесь повесть нам везде оживлена.
Здесь красится дней наших старина,
Дней юности, и ясных и веселых,
Мелькнувших нам едва — и отлетелых.
Но что теперь твой встретит мрачный взгляд
В столице сей и мира и отрад? —
Ряды могил, развалин обгорелых
И цепь полей пустых, осиротелых —
Следы врагов, злодейства гнусных чад!
Наук, забав и роскоши столица,
Издревле край любви и красоты
Есть ныне край страданий, нищеты.
Здесь бедная скитается вдовица,
Там слышен вопль младенца-сироты;
Их зрит в слезах румяная денница
И ночи мрак их застает в слезах!
А там старик, прибредший на клюках
На хладный пепл родного пепелища,
Не узнает знакомого жилища,
Где он мечтал сном вечности заснуть,
Склонив главу на милой дщери грудь;
Теперь один, он молит дланью нищей
Последнего приюта на кладбище.
Да будет тих его кончины час!
Пускай мечты его обманут муку,
Пусть слышится ему дочерний глас,
Пусть, в гроб сходя, он мнит подать ей руку!
Счастлив, мой друг, кто, мрачных сих картин,
Сих ужасов и бедствий удаленный
И строгих уз семейных отчужденный,
Своей судьбы единый властелин,
Летит теперь, отмщеньем вдохновенный,
Под знамена карающих дружин!
Счастлив, кто меч, отчизне посвященный,
Подял за прах родных, за дом царей,
За смерть в боях утраченных друзей;
И, роковым постигнутый ударом,
Он скажет, свой смыкая мутный взор:
«Москва! Я твой питомец с юных пор,
И смерть моя — тебе последним даром!»
Я жду тебя, товарищ милый мой!
И по местам, унынью посвященным,
Мы медленно пойдем, рука с рукой,
Бродить, мечтам предавшись потаенным.
Здесь тускл зари пылающий венец,
Здесь мрачен день в краю опустошений;
И скорби сын, развалин сих жилец,
Склоня чело, обятый думой гений
Гласит на них протяжно: нет Москвы!
И хладный прах, и рухнувшие своды,
И древний Кремль, и ропотные воды
Ужасной сей исполнены молвы!
Тобой, красивая рябина,
Тобой, наш русский виноград,
Меня потешила чужбина,
И я землячке милой рад.
Любуюсь встречею случайной;
Ты так свежа и хороша!
И на привет твой думой тайной
Задумалась моя душа.
Меня минувшим освежило,
Его повеяло крыло,
И в душу глубоко и мило
Дней прежних запах нанесло.
Все пережил я пред тобою,
Все перечувствовал я вновь —
И радость пополам с тоскою,
И сердца слезы, и любовь.
Одна в своем убранстве алом,
Средь обезлиственных дерев,
Ты вся обвешана кораллом,
Как шеи черноглазых дев.
Забыв и озера картину,
И снежный пояс темных гор,
В тебя, родную мне рябину,
Впился мой ненасытный взор.
И предо мною — Русь родная,
Знакомый пруд, знакомый дом;
Вот и дорожка столбовая
С своим зажиточным селом.
Красавицы, сцепивши руки,
Кружок веселый заплели,
И хороводной песни звуки
Перекликаются вдали:
«Ты рябинушка, ты кудрявая,
В зеленом саду пред избой цвети,
Ты кудрявая, моложавая,
Белоснежный пух — кудри-цвет твои.
Убери себя алой бусою,
Ярких ягодок загорись красой;
Заплету я их с темно-русою,
С темно-русою заплету косой.
И на улицу на широкую
Выйду радостно на закате дня,
Там мой суженый черноокую,
Черноокую сторожит меня!»
Но песней здесь по околотку
Не распевают в честь твою.
Кто словом ласковым сиротку
Порадует в чужом краю?
Нет, здесь ты пропадаешь даром,
И средь спесивых винных лоз
Не впрок тебя за летним жаром
Прихватит молодой мороз.
Потомка новой Элоизы
В сей романтической земле,
Заботясь о хозяйстве мызы,
Или по-здешнему — шале,
Своим Жан-Жаком как ни бредит,
Свой скотный двор и сыр любя —
Плохая ключница, не цедит
Она наливки из тебя.
В сей стороне неблагодарной,
Где ты растешь особняком,
Рябиновки злато-янтарной
Душистый нектар незнаком.
Никто понятья не имеет,
Как благодетельный твой сок
Крепит желудок, душу греет,
Вдыхая сладостный хмелек.
И слава сахарной Коломны
В глушь эту также не дошла:
Сырам вонючим сбыт огромный,
А неизвестна пастила.
Средь здешних всех великолепий
Ты, в одиночестве своем,
Как роза средь безлюдной степи,
Как светлый перл на дне морском.
Сюда заброшенный случайно,
Я, горемычный как и ты,
Делю один с тобою тайно
Души раздумье и мечты.
Так, я один в чужбине дальной
Тебя приветствую тоской,
Улыбкою полупечальной
И полурадостной слезой.
Ты, коего искусство
Языку нашему вложило мысль и чувство,
Под тенью здешних древ — твой деятельный ум
Готовил в тишине созданье зрелых дум!
Покорный истине и сердца чистой клятве,
Ты мудрость вопрошал на плодовитой жатве
Событий, опытов, столетий и племен
И современником минувших был времен.
Сроднившись с предками, их слышал ты, их видел,
Дружился с добрыми, порочных ненавидел,
И совести одной, поработив язык,
Ты смело поучал народы и владык.
О Карамзин! Ты здесь с любимыми творцами;
В душе твой образ слит с священными мечтами!
Родитель, на одре болезни роковой,
Тебе вверял меня хладеющей рукой
И мыслью отдыхал в страданиях недуга,
Что сын его найдет в тебе отца и друга.
О, как исполнил ты сей дружества завет!
Ты юности моей взлелеял сирый цвет,
О мой второй отец! Любовью, делом, словом
Ты мне был отческим примером и покровом.
Когда могу, как он, избрав кумиром честь,
Дань непозорную на прах отца принесть,
Когда могу, к добру усердьем пламенея,
Я именем отца гордиться, не краснея,
Кого как не тебя благодарить бы мог?
Так, ты развил во мне наследственный залог.
Ты совращал меня с стези порока низкой
И к добродетели, душе твоей столь близкой,
Ты сердце приучал — любовию к себе.
Изнемогаю ль я в сомнительной борьбе
С страстями? Мучит ли желаний едких жало?
Душевной чистоты священное зерцало —
Твой образ в совести — упрека будит глас.
Как часто в лживых снах, как свет рассудка гас
И нега слабостей господствовала мною,
Ты совести моей был совестью живою.
Как радостно тебя воображаю здесь!
Откинув славы чин и авторскую спесь,
Счастливый семьянин, мудрец простосердечный,
В кругу детей своих, с весною их беспечной
Ты осень строгих лет умеешь сочетать.
Супруга нежная, заботливая мать
Перед тобой сидят в святилище ученья,
Как добрый гений твой, как муза вдохновенья;
В твой тихий кабинет, где мир желанный ваш,
Где мудрость ясная — любви и счастья страж,
Не вхож ни глас молвы, ни света глас мятежный.
Труд — слава для тебя, а счастье — труд прилежный,
О! Если б просиял желанный сердцем день,
Когда ты вновь придешь под дружескую сень
Дубравы, веющей знакомою прохладой,
Сочтясь со славою, полезных дел наградой,
От подвига почить на лоне тишины!
О! Если б наяву сбылись надежды сны!
Но что я говорю, блуждающий мечтатель!
Своих желаний враг, надежд своих предатель,
Надолго ли, и сам в себе уединясь,
Я с светом разорвал взыскательную связь?
Быть может, день еще — и ветр непостоянный
Умчит неверный челн от пристани желанной!
Прохладный мрак лесов, игривый ропот вод!
Надолго ли при вас, свободный от забот,
Вам преданный, вкушал я блага драгоценны!
Занятья чистые, досуг уединенный,
Душ прояснившихся веселье и любовь!
Иль с тем я вас познал, чтобы утратить вновь?
Давыдов, баловень счастливый
Не той волшебницы слепой,
И благосклонной, и спесивой,
Вертящей мир своей клюкой,
Пред коею народ трусливый
Поник просительной главой, —
Но музы острой и шутливой
И Марса, ярого в боях!
Пусть грудь твоя, противным страх,
Не отливается игриво
В златистых и цветных лучах,
Как радуга на облаках;
Но мне твой ус красноречивый,
Взращенный, завитый в полях
И дымом брани окуренный, —
Повествователь неизменный
Твоих набегов удалых
И ухарских врагам приветов,
Колеблющих дружины их!
Пусть генеральских эполетов
Не вижу на плечах твоих,
От коих часто поневоле
Вздымаются плеча других;
Не все быть могут в равной доле,
И жребий с жребием не схож!
Иной, бесстрашный в ратном поле,
Застенчив при дверях вельмож;
Другой, застенчивый средь боя,
С неколебимостью героя
Вельможей осаждает дверь;
Но не тужи о том теперь!
На барскую ты половину
Ходить с поклоном не любил,
И скромную свою судьбину
Ты благородством золотил.
Врагам был грозен не по чину,
Друзьям ты не по чину мил!
Спеши в обятья их без страха
И, в соприсутствии нам Вакха,
С друзьями здесь возобнови
Союз священный и прекрасный,
Союз и братства и любви,
Судьбе могущей неподвластный!..
Где чаши светлого стекла?
Пускай их ряд, в сей день счастливый,
Уставит грозно и спесиво
Обширность круглого стола!
Сокрытый в них рукой целебной,
Дар благодатный, дар волшебный
Благословенного Аи
Кипит, бьет искрами и пеной! —
Так жизнь кипит в младые дни!
Так за столом непринужденно
Родятся искры острых слов,
Друг друга гонят, упреждают
И, загоревшись, угасают
При шумном смехе остряков!
Ударим радостно и смело
Мы чашу с чашей в звонкий лад!..
Но твой, Давыдов, беглый взгляд
Окинул круг друзей веселый,
И, среди нас осиротелый,
Ты к чаше с грустью приступил,
И вздох невольный и тяжелый
Поверхность чаши заструил!..
Вздох сердца твоего мне внятен,
Он скорбной траты тайный глас;
И сей бродящий взор понятен —
Он ищет Б<урцо>ва средь нас.
О Б<урцо>в, Б<урцо>в! Честь гусаров,
По сердцу Вакха человек!
Ты не поморщился вовек
Ни с блеска сабельных ударов,
Светящих над твоим челом,
Ни с разогретого арака,
Желтеющего за стеклом
При дымном пламени бивака!
От сиротствующих пиров
Ты был оторван смертью жадной!
Так резкий ветр, посол снегов,
Сразившись с лозой виноградной,
Красой и гордостью садов,
Срывает с корнем, повергает
И в ней надежду убивает
Усердных Вакховых сынов!
Не удалось судьбой жестокой
Ударить робко чашей мне
С твоею чашею широкой,
Всегда потопленной в вине!
Я не видал ланит румяных,
Ни на челе следов багряных
Побед, одержанных тобой;
Но здесь, за чашей круговой,
Клянусь Давыдовым и Вакхом:
Пойду на холм надгробный твой
С благоговением и страхом;
Водяных слез я не пролью,
Но свежим плющем холм украшу,
И, опрокинув полну чашу,
Я жажду праха утолю!
И мой резец, в руке дрожащий,
Изобразит от сердца стих:
«Здесь Б<урцо>в, друг пиров младых,
Сном вечности и хмеля спящий.
Любил он в чашах видеть дно,
Врагам казать лице средь боя, —
Почтите падшего героя
За честь, отчизну и вино!»
Свободой дорожу, но не свободой вашей,
Не той, которой вы привыкли промышлять,
Как целовальники в шинках хмельною чашей,
Чтоб разум омрачить и сердце обуять.
Есть благородная и чистая свобода,
Возвышенной души сокровище и страсть;
Святыня, — не попрет ее судьбы невзгода,
Вражде людей — ее твердыни не потрясть.
Она — любовь и мир, и благодать, и сила,
Духовной воли в ней зачаток и залог;
Я ей не изменял и мне не изменила
Она — и сторожит домашний мой порог.
Я пребыл верен ей под солнцем и под тучей,
Мне внутренней броней она всегда была.
Не падал духом я во след звезде падучей,
При восходящей — я не возносил чела.
Кто рабствует страстям, тот в рабстве безнадежном.
Свободу дай ему, он тот же будет раб;
Дай власть ему — в чаду болезненно-мятежном,
В могуществе самом он малодушно слаб.
Он недоверчив, он завистлив, предан страху,
Дамоклов меч всегда скользит по голове;
Душой свободен был Шенье, всходя на плаху,
А Робеспьер был раб в кровавом торжестве.
Под злобой записной к отличиям и к роду
Желчь хворой зависти скрывается подчас —
И то, что выдают за гордую свободу,
Есть часто ненависть к тому, кто выше нас.
Есть древняя вражда: к каретам — пешехода,
Ленивой нищеты — к богатому труду,
К барону Штиглицу того, кто без дохода,
Иль обвиненного к законному суду.
Смешон сей новый Гракх республики журнальной,
Который от чинов не прочь, (но прочь они),
Когда начнет косить косою либеральной
Заслуги, род, и знать, и все, что им сродни.
На всех сверкает он молниеносным глазом,
И чтоб верней любовь к свободе доказать,
Он силится смотреть свирепым дикобразом
И с пеной на губах зубами скрежетать.
Забавный мученик! бедняжке неизвестно,
Что можно во сто раз простей свободным быть
И мненья своего и убеждений честно
Держаться, а людей, пугая, не смешить.
Любимый гость Двора под Царскосельской тенью,
В державном обществе мудрец и гражданин,
Покорный одному сердечному влеченью,
Тверд и свободен был правдивый Карамзин.
Жуковский во дворце был отроком Белева:
Он веру, и мечты, и кротость сохранил,
И девственной души он ни лукавством слова,
Ни тенью трусости, дитя, не пристыдил.
Свободен тот один, кто умирил желанья,
Кто светел и душой, и помышленьем чист,
Кого не обольстят толпы рукоплесканья,
Кого не уязвит нахальной черни свист.
Свободу возлюбя, гнушаясь своевольем,
На язвы общества, чтоб глубже их разжечь,
Не обращает он с лукавым сердобольем
Тлетворную, как яд, заносчивую речь.
Нелепым равенством он высших не унизит,
Но в предназначенной от Промысла борьбе,
Посредник, он бойцов любовным словом сблизит
И скажет старшему: и младший — брат тебе.
Портрет Пушкина работы О. А. Кипренского (1827)
Поэтической дружины
Смелый вождь и исполин!
С детства твой полет орлиный
Достигал крутых вершин.
Помню я младую братью,
Милый цвет грядущих дней:
Отрок с огненной печатью,
С тайным заревом лучей
Вдохновенья и призванья
На пророческом челе,
Полном думы и мечтанья
Крыльев наших на земле.
Вещий отрок! отрок славы,
Отделившись от других,
Хладно смотрит на забавы
Шумных сверстников своих.
Но гроза зажжет ли блеском
Почерневший неба свод,
Волны ль однозвучным плеском
Пробудятся в лоне вод;
Ветром тронутый, тоскуя
Запоет ли темный лес,
Как Мемнонова статуя
Под златым лучом небес;
За ветвистою палаткой
Соловей ли в тьме ночной,
С свежей негой, с грустию сладкой,
Изливает говор свой;
Взор красавицы ль случайно
Нежно проскользнет на нем, —
Сердце разгорится тайно
Преждевременным огнем;
Чуткий отрок затрепещет,
Молча сердце даст ответ,
И в младых глазах заблещет
Поэтический рассвет.
Там, где Царскосельских сеней
Сумрак манит в знойный день,
Где над роем славных теней
Вьется царственная тень;
Где владычица полмира
И владычица сердец,
Притаив на лоне мира
Ослепительный венец,
Отрешась от пышной скуки
И тщеславья не любя,
Ум, искусства и науки
Угощала у себя;
Где являлась не царицей
Пред восторженным певцом,
А бессмертною Фелицей
И державным мудрецом.
Где в местах, любимых ею,
Память так о ней жива
И дней славных эпопею
Внукам предает молва,
Там таинственные громы,
Словно битв далеких гул,
Повторяют нам знакомый
Оклик: Чесма и Кагул!
Той эпохи величавой
Блеск еще там не потух,
И поэзией и славой
Все питало юный дух.
Там поэт в родной стихии
Стих златой свой закалил,
И для славы и России
Он расцвел в избытке сил.
Век блестящий переживший,
Переживший сам себя,
Взор, от лет полуостывший,
Славу юную любя,
На преемнике цветущем
Старец-Бард остановил,
О себе вздохнув, — в грядущем
Он певца благословил.
Брата обнял в нем Жуковский,
И с сочувствием родным,
С властью, нежностью отцовской
Карамзин следил за ним.
Как прекрасно над тобою
Утро жизни расцвело;
Ранним лавром, взятым с бою,
Ты обвил свое чело.
Свет холодный, равнодушный
Был тобою пробужден,
И, волшебнику послушный,
За тобой увлекся он.
Пред тобой соблазны пели,
Уловляя в плен сетей,
И в младой груди кипели
Страсти Африки твоей.
Ты с отвагою безумной
Устремился в быстрину,
Жизнью бурной, жизнью шумной
Ты пробился сквозь волну.
Но души не опозорил
Бурь житейских мутный вал;
За тебя твой гений спорил
И святыню отстоял.
От паденья, жрец духовный,
Дум и творчества залог —
Пламень чистый и верховный —
Ты в душе своей сберег.
Все ясней, все безмятежней
Разливался свет в тебе,
И все строже, все прилежней,
С обольщеньями в борьбе,
На таинственных скрижалях
Повесть сердца ты читал,
В радостях его, в печалях
Вдохновений ты искал.
Ты внимал живым глаголам
Поучительных веков,
Чуждый распрям и расколам
умов.
В силе внутренней свободы
Независимой душой
Ты учился у природы
Мой милый, мой поэт,
Товарищ с юных лет!
Приду я неотменно
В твой угол, отчужденный
Презрительных забот,
И шума, и хлопот,
Толпящихся бессменно
У Крезовых ворот.
Пусть, златом не богаты,
Твоей смиренной хаты
Блюстители-пенаты
Тебя не обрекли
За шумной колесницей
Полубогов земли
Влачить стопы твои,
И в дом твой не ввели
Фортуны с вереницей
Затейливых страстей.
Пусть у твоих дверей
Привратник горделивый
Не будет с булавой
Веселости игривой
Отказывать, спесивой
Качая головой;
А скуке, шестерней
Приехавшей шумливо
С гостями позевать,
Дверь настежь растворять
Рукою торопливой!
И пусть в прихожей звон
О друге не доложит;
Но сердце, статься может,
Шепнет тебе: вот он!
Пусть в храмине опрятной,
Уютной и приятной
Для граций и друзей,
Слепить не будут взоров
Ни выделка уборов —
Труд тысячи людей, —
Ни белизна фарфоров,
Ни горы хрусталей,
Сияющих, но бренных,
Как счастье прилепленных
К их блеску богачей,
Фортуны своенравной
Балованных детей!
Природа-мать издавна
Поэтам избрала
Тропинку здесь простую,
Посредственность златую
В подруги им дала.
Вергилия приятель,
Любимый наш певец,
Не приторный ласкатель,
Не суетный мудрец,
Гораций не был знатным,
Под небом благодатным,
Тибурских рощ в тени
Он радостные дни
Умеренности ясной
С улыбкой посвящал,
Друг Делии прекрасной,
Богатства не желал.
И староста Пафоса,
Девицами Теоса
При сединах увит,
Не в мраморных чертогах,
Не при златых порогах
Угащивал харит!
Стихов своих игривых
Мне свиток приготовь,
Стихов красноречивых,
И пылких и счастливых,
Где дружбу и любовь
Ты, сердцем вдохновенный,
Поешь непринужденно
И где пленяешь нас
Не громом пухлых фраз
Раздутых Цицеронов,
Не пискотнею стонов
Тщедушных селадонов,
Причесанных в тупей,
И не знобящим жаром,
Лирическим угаром
Пиндаров наших дней!
Расколом к смертной казни
Приговоренный Вкус,
Наставник лучший муз,
Исполненный боязни,
Укрылся от врагов
Под твой счастливый кров.
Да будет неотлучно
Тебя он осенять,
Да будет охранять
Тебя от шайки скучной
Вралей, вестовщиков,
И прозы и стихов
Работников поденных,
Невежеством клейменных
Пристрастия рабов!
Да, убояся бога,
Живущего с тобой,
Дверей твоих порога
Не осквернят ногой.
Да западет дорога
К тебе, любимец мой,
Сей сволочи бездумной,
И суетной и шумной
Толпе забот лихих,
Как древле коршун жадный,
Грызущих беспощадно
Усердных слуг своих!
Но резвость, но веселья —
Товарищи безделья —
И Вакх под вечерок
С Токаем престарелым
И причетом веселым
Пускай полетом смелым
В твой мчатся уголок;
А там любовь позднее
Пускай в условный срок
Придет к тебе, краснея, —
И двери на замок!
О друг мой! Мне уж зрится:
Твой скромный камелек
Тихохонько курится,
Вокруг него садится
Приятелей кружок;
Они слетелись вместе
На дружеский твой зов
Из разных все концов.
Здесь на почетном месте
Почетный наш поэт,
Белева мирный житель
И равнодушный зритель
Приманчивых сует,
Жуковский, в ранни годы
Гораций-Эпиктет.
Здесь с берега свободы,
Художеств, чудаков,
Карикатур удачных,
Радклиф, Шекспиров мрачных,
Ростбифа и бойцов —
Наш Северин любезный;
Пусть нас делили бездны
Зияющих морей,
Но он не изменился
И другом возвратился
В обятия друзей!
Питомец сладострастья,
Друг лакомых пиров,
Красавиц и стихов,
Дитя румяный счастья,
И ты, Тургенев, к нам!
И ты, наследник тула
Опасных стрел глупцам
Игривого Катулла,
О Блудов, наш остряк!
Завистников нахальных
И комиков печальных
Непримиримый враг!
Круг избранный, бесценный
Товарищей-друзей!
Вам дни мои смиренны
И вам души моей
Обеты сокровенны!
Меня не будут зреть
В прислужниках гордыни,
И не заманит сеть
Меня слепой богини!
Вам, вам одним владеть
Веселыми годами,
Для вас хочу и с вами
Я жить и умереть!
(В 1817-м году)
Пусть нежный баловень полуденной природы,
Где тень душистее, красноречивей воды,
Улыбку первую приветствует весны!
Сын пасмурных небес полуночной страны,
Обыкший к свисту вьюг и реву непогоды,
Приветствую душой и песнью первый снег.
С какою радостью нетерпеливым взглядом
Волнующихся туч ловлю мятежный бег,
Когда с небес они на землю веют хладом!
Вчера еще стенал над онемевшим садом
Ветр скучной осени, и влажные пары
Стояли над челом угрюмыя горы
Иль мглой волнистою клубилися над бором.
Унынье томное бродило тусклым взором
По рощам и лугам, пустеющим вокруг.
Кладбищем зрелся лес; кладбищем зрелся луг.
Пугалище дриад, приют крикливых вранов,
Ветвями голыми махая, древний дуб
Чернел в лесу пустом, как обнаженный труп.
И воды тусклые, под пеленой туманов,
Дремали мертвым сном в безмолвных берегах.
Природа бледная, с унылостью в чертах,
Поражена была томлением кончины.
Сегодня новый вид окрестность приняла,
Как быстрым манием чудесного жезла;
Лазурью светлою горят небес вершины;
Блестящей скатертью подернулись долины,
И ярким бисером усеяны поля.
На празднике зимы красуется земля
И нас приветствует живительной улыбкой.
Здесь снег, как легкий пух, повис на ели гибкой;
Там, темный изумруд посыпав серебром,
На мрачной сосне он разрисовал узоры.
Рассеялись пары, и засверкали горы,
И солнца шар вспылал на своде голубом.
Волшебницей зимой весь мир преобразован;
Цепями льдистыми покорный пруд окован
И синим зеркалом сравнялся в берегах.
Забавы ожили; пренебрегая страх,
Сбежались смельчаки с брегов толпой игривой
И, празднуя зимы ожиданный возврат,
По льду свистящему кружатся и скользят.
Там ловчих полк готов; их взор нетерпеливый
Допрашивает след добычи торопливой,—
На бегство робкого нескромный снег донес;
С неволи спущенный за жертвой хищный пес
Вверяется стремглав предательскому следу,
И довершает нож кровавую победу.
Покинем, милый друг, темницы мрачный кров!
Красивый выходец кипящих табунов,
Ревнуя на бегу с крылатоногой ланью,
Топоча хрупкий снег, нас по полю помчит.
Украшен твой наряд лесов сибирских данью,
И соболь на тебе чернеет и блестит.
Презрев мороза гнев и тщетные угрозы,
Румяных щек твоих свежей алеют розы,
И лилия свежей белеет на челе.
Как лучшая весна, как лучшей жизни младость,
Ты улыбаешься утешенной земле,
О, пламенный восторг! В душе блеснула радость,
Как искры яркие на снежном хрустале.
Счастлив, кто испытал прогулки зимней сладость!
Кто в тесноте саней с красавицей младой,
Ревнивых не боясь, сидел нога с ногой,
Жал руку, нежную в самом сопротивленье,
И в сердце девственном впервой любви смятенья,
И думу первую, и первый вздох зажег,
В победе сей других побед прияв залог.
Кто может выразить счастливцев упоенье?
Как вьюга легкая, их окриленный бег
Браздами ровными прорезывает снег
И, ярким облаком с земли его взвевая,
Сребристой пылию окидывает их.
Стеснилось время им в один крылатый миг.
По жизни так скользит горячность молодая,
И жить торопится, и чувствовать спешит!
Напрасно прихотям вверяется различным;
Вдаль увлекаема желаньем безграничным,
Пристанища себе она нигде не зрит.
Счастливые лета! Пора тоски сердечной!
Но что я говорю? Единый беглый день,
Как сон обманчивый, как привиденья тень,
Мелькнув, уносишь ты обман бесчеловечный!
И самая любовь, нам изменив, как ты,
Приводит к опыту безжалостным уроком
И, чувства истощив, на сердце одиноком
Нам оставляет след угаснувшей мечты.
Но в памяти души живут души утраты.
Воспоминание, как чародей богатый,
Из пепла хладного минувшее зовет
И глас умолкшему и праху жизнь дает.
Пусть на омытые луга росой денницы
Красивая весна бросает из кошницы
Душистую лазурь и свежий блеск цветов;
Пусть, растворяя лес очарованьем нежным,
Влечет любовников под кровом безмятежным
Предаться тихому волшебству сладких снов!—
Не изменю тебе воспоминаньем тайным,
Весны роскошныя смиренная сестра,
О сердца моего любимая пора!
С тоскою прежнею, с волненьем обычайным,
Клянусь платить тебе признательную дань;
Всегда приветствовать тебя сердечной думой,
О первенец зимы, блестящей и угрюмой!
Снег первый, наших нив о девственная ткань!
Ноябрь 1819
Семейству П. Я. Убри
Отечества и дым нам сладок и приятен.
Державин
Приятно находить, попавшись на чужбину,
Родных обычаев знакомую картину,
Домашнюю хлеб-соль, гостеприимный кров,
И сень, святую сень отеческих богов, —
Душе, затертой льдом, в холодном море света,
Где на родной вопрос родного нет ответа,
Где жизнь — обрядных слов один пустой обмен,
Где ты везде чужой, у всех — monsиеur N. N.
У тихой пристани приятно отогреться,
И в лица ближние доверчиво всмотреться,
И в речи вслушаться, в которых что-то есть
Знакомое душе и дней прошедших весть.
Дни странника листам разрозненным подобны,
Их разрывает дух насмешливый и злобный;
Нет связи: с каждым днем все сызнова живи,
А жизнь и хороша преданьями любви,
Сродством поверий, чувств, созвучьем впечатлений
И милой давностью привычных отношений.
В нас ум — космополит, но сердце — домосед:
Прокладывать всегда он любит новый след,
И радости свои все в будущем имеет;
Но сердце старыми мечтами молодеет,
Но сердце старыми привычками живет
И радостней в тени прошедшего цветет!
О, будь благословен, кров светлый и приютный,
Под коим как родной был принят гость минутный!
Где беззаботно мог он сердце развернуть
И сиротство его на время обмануть!
Где любовался он с сознаньем и участьем
Семейства милого согласием и счастьем
И видел, как цветут в безоблачной тиши
Младые радости родительской души;
Оттенки нежные и севера и юга,
Различьем прелестей и сходством друг на друга
Они любовь семьи и дому красота.
Одна — таинственна, как тихая мечта
Иль ангел, облаком себя полузакрывший,
Когда, ко праху взор и крылья опустивши,
На рубеже земли и неба он стоит
И, бедствиям земным сочувствуя, грустит.
И много прелести в задумчивости нежной,
В сей ясности, средь бурь житейских безмятежной,
И в чистой кротости, которыми она,
Как тихим заревом, тепло озарена!
Другая — радостно в грядущее вступая
И знающая жизнь по первым утрам мая,
На празднике весны в сиянье молодом
Свежеет розою и вьется мотыльком.
А третья — младший цвет на отрасли семейной.
Пока еще в тени и прелестью келейной
Растет и, на сестер догадливо смотря,
Ждет, скоро ль светлым днем взойдет ее заря?
У вас по-русски здесь — тепло и хлебосольно
И чувству и уму просторно и привольно;
Не дует холодом ни в душу, ни в плеча,
И сердце горячо, и печка горяча.
Хоть вы причислены к Германскому Союзу,
Германской чинности вы сбросили обузу.
За стол не по чинам садитесь, и притом
И лишний гость у вас не лишний за столом.
Свобода — вот закон домашнего устава:
Охота есть — болтай! И краснобаю слава!
На ум ли лень найдет — немым себе сиди
И за словом в карман насильно не ходи!
Вот день кончается в весельях и заботах;
Пробил девятый час на франкфуртских воротах,
Немецкой публики восторг весь истощив,
Пропела Леве ей последний свой мотив;
Уж пламенный Дюран оставил поле брани,
Где, рыцарь классиков, сражался он с Гернани,
И, пиво осушив и выкурив табак,
Уж Франкфурт, притаясь, надел ночной колпак,
Но нас еще влечет какой-то силой тайной
В знакомый тот приют, где с лаской обычайной
Вокруг стола нас ждет любезная семья.
Я этот час люблю — едва ль не лучший дня,
Час поэтический средь прозы черствых суток,
Сердечной жизни час, веселый промежуток
Между трудом дневным и ночи мертвым сном.
Все счеты сведены, — в придачу мы живем;
Забот житейских нет, как будто не бывало:
Сегодня с плеч слегло, а завтра не настало.
Час дружеских бесед у чайного стола!
Хозяйке молодой и честь, и похвала!
По-православному, не на манер немецкий,
Не жидкий, как вода или напиток детский,
Но Русью веющий, но сочный, но густой,
Душистый льется чай янтарною струей.
Прекрасно!.. Но один встречаю недостаток:
Нет, быта русского неполон отпечаток.
Где ж самовар родной, семейный наш очаг,
Семейный наш алтарь, ковчег домашних благ?
В нем льются и кипят всех наших дней преданья,
В нем русской старины живут воспоминанья;
Он уцелел один в обломках прежних лет,
И к внукам перешел неугасимый дед.
Он русский рококо, нестройный, неуклюжий,
Но внутренно хорош, хоть некрасив снаружи;
Он лучше держит жар, и под его шумок
Кипит и разговор, как прыткий кипяток.
Как много тайных глав романов ежедневных,
Животрепещущих романов, задушевных,
Которых в книгах нет — как сладко ни пиши!
Как много чистых снов девической души,
И нежных ссор любви, и примирений нежных,
И тихих радостей, и сладостно мятежных —
При пламени его украдкою зажглось
И с облаком паров незримо разнеслось!
Где только водятся домашние пенаты,
От золотых палат и до смиренной хаты,
Где медный самовар, наследство сироты,
Вдовы последний грош и роскошь нищеты, —
Повсюду на Руси святой и православной
Семейных сборов он всегда участник главный.
Нельзя родиться в свет, ни в брак вступить нельзя,
Ни «здравствуй!» ни «прощай!» не вымолвят друзья,
Чтоб, всех житейских дел конец или начало,
Кипучий самовар, домашний запевало,
Не подал голоса и не созвал семьи
К священнодействию заветной питии.
Поэт сказал — и стих его для нас понятен:
«Отечества и дым нам сладок и приятен»!
Не самоваром ли — сомненья в этом нет —
Был вдохновлен тогда великий наш поэт?
И тень Державина, здесь сетуя со мною,
К вам обращается с упреком и мольбою
И просит, в честь ему и православью в честь,
Конфорку бросить прочь и — самовар завесть.
29 декабря 1838
Франкфурт
Я помню этот дом, я помню этот сад:
Хозяин их всегда гостям своим был рад,
И ждали каждого, с радушьем теплой встречи,
Улыбка светлая и прелесть умной речи.
Он в свете был министр, а у себя поэт,
Отрекшийся от всех соблазнов и сует;
Пред старшими был горд заслуженным почетом:
Он шел прямым путем и вывел честным счетом
Итог своих чинов и почестей своих.
Он правильную жизнь и правильный свой стих
Мог выставить в пример вельможам и поэтам,
Но с младшими ему по чину и по летам
Спесь щекотливую охотно забывал;
Он ум отыскивал, талант разузнавал,
И где их находил — там, радуясь успеху,
Не спрашивал: каких чинов они иль цеху?
Но настежь растворял и душу им, и дом.
Заранее в цветке любуяся плодом,
Ласкал он молодежь, любил ее порывы,
Но не был он пред ней низкопоклонник льстивый,
Не закупал ценой хвалебных ей речей
Прощенья седине и доблести своей.
Вниманьем ласковым, судом бесстрастно-строгим
Он был доступен всем и верный кормчий многим.
Зато в глупцов метка была его стрела!
Жужжащий враль, комар с замашками орла,
Чужих достоинств враг, за неименьем личных;
Поэт ли, образец поэтов горемычных;
Надутый самохвал, сыгравший жизнь вничью,
Влюбленный по уши в посредственность свою
(А уши у него Мидасовых не хуже);
Профессор ли вранья и наглости к тому же;
Пролаз ли с сладенькой улыбкою ханжи;
Болтун ли, вестовщик, разносчик всякой лжи;
Ласкатель ли в глаза, а клеветник заочно, —
Кто б ни задел его, случайно иль нарочно,
Кто б ни был из среды сей пестрой и смешной,
Он каждого колол незлобивой рукой,
Болячку подсыпал аттическою солью —
И с неизгладимой царапиной и болью
Пойдет на весь свой век отмеченный бедняк
И понесет тавро: подлец или дурак.
Под римской тогою наружности холодной,
Он с любящей душой ум острый и свободный
Соединял; в своих он мненьях был упрям,
Но и простор давать любил чужим речам.
Тип самобытности, он самобытность ту же
Не только допускал, но уважал и вчуже;
Ни пред собою он, ни пред людьми не лгал.
Власть моды на дела и платья отвергал:
Когда все были сплошь под черный цвет одеты,
Он и зеленый фрак, и пестрые жилеты
Носил; на свой покрой он жизнь свою кроил.
Сын века своего и вместе старожил,
Хоть он Карамзина предпочитал Шишкову,
Но тот же старовер, любви к родному слову,
Наречием чужим прельстясь, не оскорблял
И русским русский ум по-русски заявлял.
Притом, храня во всем рассудка толк и меру,
Петрова он любил, но не в ущерб Вольтеру,
За Лафонтеном вслед он вымысла цветы,
С оттенком свежести и блеском красоты,
На почву русскую переносил удачно.
И плавный стих его, струящийся прозрачно,
Как в зеркале и мысль и чувство отражал.
Лабазным словарем он стих свой не ссужал,
Но кистью верною художника-поэта
Изящно подбирал он краски для предмета:
И смотрят у него, как будто с полотна,
Воинственный Ермак и Модная жена.
Случайно ль заглянусь на дом сей мимоходом —
Скользят за мыслью мысль и год за дальним годом,
Прозрачен здесь поток и сумрак дней былых:
Здесь память с стаею заветных снов своих
Свила себе гнездо под этим милым кровом;
Картина старины, всегда во блеске новом,
Рисуется моим внимательным глазам,
С приветом ласковым улыбке иль слезам.
Как много вечеров, без светских развлечений,
Но полных прелести и мудрых поучений,
Здесь с старцем я провел; его живой рассказ
Ушам был музыка и живопись для глаз.
Давно минувших дней то Рембрандт, то Светоний,
Гражданских доблестей и наглых беззаконий
Он краской яркою картину согревал.
Под кисть на голос свой он лица вызывал
С их бытом, нравами, одеждой, обстановкой;
Он личность каждую скрепит чертою ловкой
И в метком слове даст портрет и приговор.
Екатерины век, ее роскошный двор,
Созвездие имен сопутников Фелицы,
Народной повести блестящие страницы,
Сановники, вожди, хор избранных певцов,
Глашатаи побед Державин и Петров —
Все облекалось в жизнь, в движенье и в глаголы.
То, возвратясь мечтой в тот возраст свой веселый,
Когда он отроком счастливо расцветал
При матери, в глазах любовь ее читал,
И тайну первых дум и первых вдохновений
Любимцу своему поведал вещий гений, —
Он тут воспоминал родной дубравы тень,
Над светлой Волгою горящий летний день,
На крыльях парусов летящие расшивы,
Златою жатвою струящиеся нивы,
Картины зимние и праздники весны,
И дом родительский, святыню старины,
Куда издалека вторгалась с новым лоском
Жизнь новая, а с ней слетались отголоском
Шум и событья дня, одно другому вслед:
То задунайский гром румянцовских побед,
То весть иных побед миролюбивой славы,
Науки торжество и мудрые уставы,
Забота и плоды державного пера,
То спор временщиков на поприще двора,
То книга новая со сплетнею вчерашней.
Всю эту жизнь среды семейной и домашней,
Весь этот свежий мир поэзии родной,
Еще сочувственный душе его младой,
Умевшей сохранить средь искушений света
Всю впечатлительность и свежесть чувств поэта, —
Все помнил он, умел всему он придавать
Блеск поэтический и местности печать.
Он память вопрошал, и живописью слова
Давал минувшему он плоть и краски снова.
То, Гогарта схватив игривый карандаш
(Который за десять из новых не отдашь),
Он, с русским юмором и напрямик с натуры,
Из глупостей людских кроил карикатуры.
Бесстрастное лицо и медленная речь,
А слушателя он умел с собой увлечь,
И поучал его, и трогал — как придется,
Иль со смеху морил, а сам не улыбнется.
Как живо памятны мне эти вечера:
Сдается, старца я заслушался вчера.
Давно уж нет его в Москве осиротевшей!
С ним светлой личности, в нем резко уцелевшей,
Утрачен навсегда последний образец.
Теперь все под один чекан: один резец
Всем тот же дал обем и вес; мы променяли
На деньги мелкие — старинные медали;
Не выжмешь личности из уровня людей.
Отрекшись от своих кумиров и властей,
Таланта и ума клянем аристократство;
Теперь в большом ходу посредственности братство;
За норму общую — посредственность берем,
Боясь, чтоб кто-нибудь владычества ярем
Не наложил на нас своим авторитетом;
Мы равенством больны и видим здравье в этом.
Нам душно, мысль одна о том нам давит грудь,
Чтоб уважать могли и мы кого-нибудь;
Все говорить спешим, а слушать не умеем;
Мы платонической к себе любовью тлеем,
И на коленях мы — но только пред собой.
В ином и поотстал наш век передовой,
Как ни цени его победы и открытья:
В науке жить умно, в искусстве общежитья,
В сей вежливости форм изящных и простых,
Дававшей людям блеск и мягкость нравам их,
Которая была, в условленных границах, —
Что слог в писателе и миловидность в лицах;
В уживчивости свойств, в терпимости, в любви,
Которую теперь гуманностью зови;
Во всем, чем общество тогда благоухало
И, не стыдясь, свой путь цветами усыпало,
Во всем, чем встарь жилось по вкусу, по душе,
Пред старым — новый век не слишком в барыше.
Тот разговорчив был: средь дружеской беседы
Менялись мыслями и юноши и деды,
Одни с преданьями, плодами дум и лет,
Других манил вперед надежды пышный цвет.
Тут был простор для всех и возрастов, и мнений
И не было вражды у встречных поколений.
Так видим над Невой, в прозрачный летний день,
Заката светлого серебряная тень
Сливается в красе, торжественной и мирной,
С зарею утренней на вышине сафирной:
Здесь вечер в зареве, там утро рассвело.
И вечер так хорош, и утро так светло,
Что радости своей предела ты не знаешь:
Ты провожаешь день, ты новый день встречаешь,
И любишь дня закат, и любишь дня рассвет, —
И осень старости, и весну юных лет.
Я получил сей дар, наперсник Аполлона,
Друг вкуса, верный страж Парнасского закона,
Вниманья твоего сей драгоценный дар.
Он пробудил во мне охолодевший жар,
И в сердце пасмурном, добыче мертвой скуки,
Поэзии твоей пленительные звуки,
Раздавшись, дозвались ответа бытия:
Поэт напомнил мне, что был поэтом я.
Но на чужих брегах, среди толпы холодной,
Где жадная душа души не зрит ей сродной,
Где жизнь издержка дней и с временем расчет,
Где равнодушие, как все мертвящий лед,
Сжимает и теснит к изящному усилья —
Что мыслям смелость даст, а вдохновенью крылья?
В бездействии тупом ослабевает ум,
Без поощренья спит отвага пылких дум.
Поэзия должна не хладным быть искусством,
Но чувства языком иль, лучше, самым чувством.
Стих прибирать к стиху есть тоже ремесло!
Поэтов цеховых размножилось число.
Поэзия в ином слепое рукоделье:
На сердце есть печаль, а он поет веселье;
Он пишет оттого, что чешется рука;
Восторга своего он ждет не свысока,
За вдохновением является к вельможе,
И часто к небесам летает из прихожей.
Иль, утром возмечтав, что комиком рожден,
На скуку вечером сзывает город он;
Иль, и того смешней, любовник краснощекой,
Бледнеет на стихах в элегии: К жестокой!
Кривляется без слез, вздыхает невпопад
И чувства по рукам сбирает напрокат;
Он на чужом огне любовь разогревает
И верно с подлинным грустит и умирает.
Такой уловки я от неба не снискал:
Поется мне, пою, — вот что поэт сказал,
И вот пиитик всех первейшее условье!
В обдуманном пылу хранящий хладнокровье,
Фирс любит трудности упрямством побеждать
И, вопреки себе, а нам назло — писать.
Зачем же нет? Легко идет в единоборство
С упорством рифмачей читателей упорство.
Что не читается? Пусть имянной указ
К печати глупостям путь заградит у нас.
Бурун отмстить готов сей мере ненавистной,
И промышлять пойдет он скукой рукописной.
Есть род стократ глупей писателей глупцов —
Глупцы читатели. Обильный Глазунов
Не может напастись на них своим товаром:
Иной божиться рад, что Мевий пишет с жаром.
В жару? согласен я, но этот лютый жар —
Болезнь и божий гнев, а не священный дар.
Еще могу простить чтецам сим угомоннным,
Кумира своего жрецам низкопоклонным,
Для коих таинством есть всякая печать
И вольнодумец тот, кто смеет рассуждать;
Но что несноснее тех умников спесивых,
Нелепых знатоков, судей многоречивых,
Которых все права — надменность, пренья шум,
А глупость тем глупей, что нагло корчит ум!
В слепом невежестве их трибунал всемирной
За карточным столом иль кулебякой жирной
Венчает наобум и наобум казнит;
Их осужденье — честь, рукоплесканье — стыд.
Беда тому, кто мог языком благородным,
Предупреждений враг, друг истинам свободным,
Встревожить невзначай их раболепный сон
И смело вслух вещать, что смело мыслил он!
Труды писателей, наставников отчизны,
На них, на их дела живые укоризны;
Им не по росту быть вменяется в вину,
И жалуют они посредственность одну.
Зато какая смесь пред тусклым их зерцалом?
Тот драмой бьет челом иль речью, сей журналом,
В котором, сторож тьмы, взялся он на подряд,
Где б мысль ни вспыхнула иль слава, бить в набат.
Под сенью мрачною сего ареопага
Родится и растет марателей отвага,
Суд здравый заглушен уродливым судом,
И на один талант мы сто вралей сочтем.
Как мало, Дмитриев, твой правый толк постигли,
Иль крылья многие себе бы здесь подстригли!
Но истины язык невнятен для ушей:
Глас самолюбия доходней и верней.
Как сладко под его напевом дремлет Бавий!
Он в людях славен стал числом своих бесславий;
Но, счастливый слепец, он все их перенес:
Чем ниже упадет, тем выше вздернет нос.
Пред гением его Державин — лирик хилый;
В балладах вызвать рад он в бой певца Людмилы,
И если смельчака хоть словом подстрекнуть,
В глазах твоих пойдет за Лафонтеном в путь.
Что для иного труд, то для него есть шутка.
Отвергнув правил цепь, сложив ярмо рассудка,
Он бегу своему не ведает границ.
Да разве он один? Нет, много сходных лиц
Я легким абрисом в лице его представил,
И подлинников ряд еще большой оставил,
Когда, читателей моих почтив корысть,
Княжнин бы отдал мне затейливую кисть,
Которой Чудаков он нам являет в лицах —
Какая б жатва мне созрела в двух столицах!
Сих новых чудаков забавные черты
Украсили б мои нельстивые листы;
Расставя по чинам, по званью и приметам,
Без надписей бы дал я голос их портретам.
Но страхом робкая окована рука:
В учителе боюсь явить ученика.
Тебе, о смелый бич дурачеств и пороков,
Примерным опытом и голосом уроков
Означивший у нас гражданам и певцам,
Как с честью пролагать блестящий путь к честям,
Тебе, о Дмитриев, сулит успехи новы
Свет, с прежней жадностью внимать тебе готовый.
Что медлишь? На тобой оставленном пути
Явись и скипетр ты первенства схвати!
Державин, не одним ты с ним гордишься сходством,
Сложив почетный блеск, изящным благородством
И даром, прихотью не власти, но богов,
Министра пережал на поприще певцов.
Люблю я видеть в вас союзом с славой твердым
Честь музам и упрек сим тунеядцам гордым,
Князьям безграмотным по вольности дворян,
Сановникам, во тьме носящим светлый сан,
Вы постыдили спесь чиновничью раскола:
Феб двух любимцев зрел любимцами престола.
Согражданам своим яви пример высокий,
О Дмитриев, рази невежества вражду,
И снова пристрастись к полезному труду,
И в новых образцах дай новые уроки!
Жизнь живущих неверна,
Жизнь отживших неизменна.
Жуковский
Поэзия воспоминаний,
Дороже мне твои дары
И сущих благ и упований,
Угодников одной поры.
Лишь верно то, что изменило,
Чего уж нет и вновь не знать,
На что уж время наложило
Ненарушимую печать.
То, что у нас еще во власти,
Что нам дано в насущный хлеб,
Что тратит жизнь — слепые страсти
И ум, который горд и слеп, —
То наше, как волна в пучине,
Скользящая из жадных рук,
Как непокорный ветр в пустыне,
Как эха бестелесный звук.
В воспоминаниях мы дома,
А в настоящем — мы рабы
Незапной бури, перелома
Желаний, случаев, судьбы.
Одна в убежище безбурном
Нам память мир свой бережет,
Пока детей своих с Сатурном
Сама в безумье не пожрет.
Кто может хладно, равнодушно
На дом родительский взглянуть?
В ком на привет его послушно
Живей не затрепещет грудь!
Влеченьем сердца иль случайно
Увижу стены, темный сад,
Где ненарушимо и тайно
Зарыт минувшей жизни клад, —
Я, как скупец, сурово хладный
К тому, чем пользуется он,
И только к тем богатствам жадный,
На коих тленья мертвый сон,
Я от минуты отрекаюсь,
И, охладев к тому, что есть,
К тому, что было, прилепляюсь,
Чтоб сердца дань ему принесть.
Ковчег минувшего, где ясно
Дни детства мирного прошли
И волны жизни безопасно
Над головой моей текли;
Где я расцвел под отчей сенью
На охранительной груди,
Где тайно созревал к волненью,
Что мне грозило впереди;
Где искры мысли, искры чувства
Впервые вспыхнули во мне
И девы звучного искусства
Мне улыбнулись в тайном сне;
Где я узнал по предисловью
Жизнь сердца, ряд его эпох,
Тоску, зажженную любовью,
Улыбку счастья, скорби вздох,
Все, чем страстей живые краски
Одели после пестротой
Главы загадочной той сказки,
Которой автор — жребий мой.
Дом, юности моей преддверье,
Чем медленней надежд порыв,
Тем детства сердца суеверье
И давней памяти прилив
Меня к тебе уносит чаще;
Чем жизнь скупее на цветы,
Тем умилительней и слаще
Души обратные мечты.
Пусть в сей упра́здненной святыне
Нет сердцу образов живых,
И в отчем доме был бы ныне
Пришелец я в семье чужих;
Но неотемлемый, душевный
Мой целый мир тут погребен.
Волненьем жизни ежедневной
Не тронут он, не возмущен.
Призванью памяти покорный,
Он возникает предо мной
С своей красою благотворной,
С своей лазурною весной,
С дарами на запас богатый,
Которых жизнь не сберегла,
И с тем и теми, коих траты
Душа моя пережила.
Как часто в распре своевольной
С судьбою, жизнью и собой,
Чтоб обуздать раздор крамольный
И ропот немощи слепой,
Покинув света хаос бурный,
Вхожу в сей тихий саркофаг
И мыслью вопрошаю урны,
Где пепел лет, друзей и благ.
Целебной скорбью, грустью нежной
Тогда очистясь, гаснет вдруг
Души то робкой, то мятежной
Обуревающий недуг.
Пробьются умиленья слезы,
Смиряя смутный пыл в груди;
Так в воспаленном небе грозы
Разводят свежие дожди.
Сближая в мыслях с колыбелью
Гробницы ближних и друзей,
Жизнь проясняется пред целью,
Которой не избегнуть ей.
Вчера, сегодня, завтра — звенья
Предвечной цепи бытия,
Которой в тьме недоуменья
Таятся чудные края.
Рожденье, смерть, из урны рока
С неодолимой быстриной,
Как волны одного потока,
Нас уносящие с собой,
Скорбь, радость, буря, ветр попутный
И все, что испытали мы,
И все, чем в нас надеждой смутной
Еще волнуются умы;
Все то, что разнородным свойством,
Враждуя, развлекало нас,
Все равновесия спокойством
Почиет в этот светлый час.
На той стезе, где означаем
Свои неверные следы,
Где улыбаемся, вздыхаем,
Подемлем битвы и труды, —
До нас прошли, до нас сражались
В шуму падений и побед,
До нас невольно увлекались
Порывом дум, страстей и бед.
Одни надежды и сомненья,
Одни задачи бытия,
Которых тайные решенья,
Как недоступные края,
Обетованные мечтанью,
Но запрещенные уму,
Нас манят и во мзду исканью
Ввергают снова в хлад и тьму;
Одни веселья и печали
Нас и которых след остыл
Равно томили и ласкали
Средь колыбелей и могил.
Почтим же мы любовью нежной
До нас свершивших оный путь,
И мысль о них во мгле мятежной
Звездой отрадной нашей будь!
Когда ж придется нам, прохожим,
Доспехи жизни сбросить с плеч,
И посох странника отложим,
И ратоборца тяжкий меч, —
Пусть наша память, светлой тенью
Мерцая на небе живых,
Не будет чуждой поколенью
Грядущих путников земных.
Сознаться должен я, что наши хрестоматы
Насчет моих стихов не очень тороваты.
Бывал и я в чести; но ныне век другой:
Наш век был детский век, а этот — деловой.
Но что ни говори, а Плаксин и Галахов,
Браковщики живых и судьи славных прахов,
С оглядкою меня выводят напоказ,
Не расточая мне своих хвалебных фраз.
Не мне о том судить. А может быть, и правы
Они. Быть может, я не дослужился славы
(Как самолюбие мое ни тарабарь)
Попасть в капитул их и в адрес-календарь,
В разряд больших чинов и в круг чернильной знати,
Пониже уголок — и тот мне очень кстати;
Лагарпам наших дней, светилам наших школ
Обязан уступить мой личный произвол.
Но не о том здесь речь: их прав я не нарушу;
Здесь исповедью я хочу очистить душу:
При случае хочу — и с позволенья дам —
Я обнажить себя, как праотец Адам.
Я сроду не искал льстецов и челядинцев,
Академических дипломов и гостинцев,
Журнальных милостынь не добивался я;
Мне не был журналист ни власть, ни судия;
Похвалят ли меня? Тем лучше! Не поспорю.
Бранят ли? Так и быть — я не предамся горю;
Хвалам — я верить рад, на брань — я маловер,
А сам? Я грешен был, и грешен вон из мер.
Когда я молод был и кровь кипела в жилах,
Я тот же кипяток любил искать в чернилах.
Журнальных схваток пыл, тревог журнальных шум,
Как хмелем, подстрекал заносчивый мой ум.
В журнальный цирк не раз, задорный литератор,
На драку выходил, как древний гладиатор.
Я русский человек, я отрасль тех бояр,
Которых удальство питало бойкий жар;
Любил я — как сказал певец финляндки Эды —
Кулачные бои, как их любили деды.
В преданиях живет кулачных битв пора;
Боярин-богатырь, оставив блеск двора
И сняв с себя узду приличий и условий,
Кидался сгоряча, почуя запах крови,
В народную толпу, чтоб испытать в бою
Свой жилистый кулак, и прыть, и мощь свою.
Давно минувших лет дела! Сном баснословным
Угасли вы! И нам, потомкам хладнокровным,
Степенным, чопорным, понять вас мудрено.
И я был, сознаюсь, бойцом кулачным. Но,
«Журналов перешед волнуемое поле,
Стал мене пылок я и жалостлив стал боле».
Почтенной публикой (я должен бы сказать:
Почтеннейшей — но в стих не мог ее загнать) —
Почтенной публикой не очень я забочусь,
Когда с пером в руке за рифмами охочусь.
В самой охоте есть и жизнь, и цель своя
(В Аксакове прочти поэтику ружья).
В самом труде сокрыт источник наслаждений;
Источник бьет, кипит — и полон изменений:
Здесь рвется с крутизны потоком, там, в тени,
Едва журча, змеит игривые струи.
Когда ж источник сей, разлитый по кувшинам,
На потребление идет — конец картинам!
Поэзии уж нет; тут проза целиком!
Поэзию люби в источнике самом.
Взять оптом публику — она свой вес имеет.
Сей вес перетянуть один глупец затеет;
Но раздроби ее, вся важность пропадет.
Кто ж эта публика? Вы, я, он, сей и тот.
Здесь Петр Иванович Бобчи́нский с крестным братом,
Который сам глупец, а смотрит меценатом;
Не кончивший наук уездный ученик,
Какой-нибудь NN, оратор у заик;
Другой вам наизусть всего Хвостова скажет,
Граф Нулин никогда без книжки спать не ляжет
И не прочтет двух строк, чтоб тут же не заснуть;
Известный краснобай: язык — живая ртуть,
Но жаль, что ум всегда на точке замерзанья;
«Фрол Силич», календарь Острожского изданья,
Весь мир ему архив и мумий кабинет;
Событий нет ему свежей, как за сто лет,
Не в тексте ум его ищите вы, а в ссылке;
Минувшего циклоп, он с глазом на затылке.
Другой — что под носом, того не разберет
И смотрит в телескоп все за сто лет вперед,
Желудочную желчь и свой недуг печальный
Вменив себе в призыв и в признак гениальный;
Иной на все и всех взирает свысока:
Клеймит и вкривь и вкось задорная рука.
И все, что любим мы, и все, что русским свято,
Пред гением с бельмом черно и виновато.
Там причет критиков, пророков и жрецов
Каких-то — невдомек — сороковых годов,
Родоначальников литературной черни,
Которая везде, всплывая в час вечерний,
Когда светилу дня вослед потьма сойдет,
Себя дает нам знать из плесени болот.
Так далее! Их всех я в стих мой не упрячу.
Кто под руку попал, тех внес я наудачу.
Вот вам и публика, вот ваше большинство.
От них опала вам, от них и торжество.
Все люди с голосом, все рать передовая,
Которая кричит, безгласных увлекая;
Все люди на счету, все общества краса.
В один повальный гул их слившись голоса
Слывут между людьми судом и общим мненьем.
Пред ними рад пребыть я с истинным почтеньем,
Но все ж, когда пишу, скажите, неужель
В Бобчи́нском, например, иметь себе мне цель?
В угоду ли толпе? Из денег ли писать?
Все значит в кабалу свободный ум отдать.
И нет прискорбней, нет постыдней этой доли,
Как мысль свою принесть на прихоть чуждой воли,
Как выражать не то, что чувствует душа,
А то, что принесет побольше барыша.
Писателю грешно идти в гостинодворцы
И продавать лицом товар свой! Стихотворцы,
Прозаики должны не бегать за толпой!
Я публику люблю в театре и на балах;
Но в таинствах души, но в тех живых началах,
Из коих льется мысль и чувства благодать,
Я не могу ее посредницей признать;
Надменность ли моя, смиренье ль мне вожатый —
Не знаю; но молве стоустой и крылатой
Я дани не платил и не был ей жрецом.
И я бы мог сказать, хоть не с таким почетом:
«Из колыбели я уж вышел рифмоплетом».
Безвыходно больной, в безвыходном бреду,
От рифмы к рифме я до старости бреду.
Отец мой, светлый ум вольтеровской эпохи,
Не полагал, что все поэты скоморохи;
Но мало он ценил — сказать им не во гнев —
Уменье чувствовать и мыслить нараспев.
Издетства он меня наукам точным прочил,
Не тайно ль голос в нем родительский пророчил,
Что случай — злой колдун, что случай — пестрый шут
Пегас мой запряжет в финансовый хомут
И что у Канкрина в мудреной колеснице
Не пятой буду я, а разве сотой спицей;
Но не могли меня скроить под свой аршин
Ни умный мой отец, ни умный граф Канкрин;
И как над числами я ни корпел со скукой,
Они остались мне тарабарской наукой…
Я не хочу сказать, что чистых муз поборник
Жить должен взаперти, как схимник иль затворник.
Нет, нужно и ему сочувствие людей.
Член общины, и он во всем участник с ней:
Ее труды и скорбь, заботы, упованья —
С любовью братскою, с желаньем врачеванья
Все на душу свою приемлет верный брат,
Он ношу каждого себе усвоить рад,
И, с сердцем заодно, перо его готово
Всем высказать любви приветливое слово.
И славу любит он, но чуждую сует,
Но славу чистую, в которой пятен нет.
И я желал себе читателей немногих,
И я искал судей сочувственных и строгих;
Пять-шесть их назову — достаточно с меня,
Вот мой ареопаг, вот публика моя.
Житейских радостей я многих не изведал;
Но вместо этих благ, которых Бог мне не дал,
Друзьями щедро он меня вознаградил,
И дружбой избранных я горд и счастлив был.
Иных уж не дочтусь: вождей моих не стало;
Но память их жива: они мое зерцало;
Они в трудах моих вторая совесть мне,
И вопрошать ее люблю наедине.
Их тайный приговор мне служит ободреньем
Иль оставляет стих «под сильным подозреньем».
Доволен я собой, и по сердцу мне труд,
Когда сдается мне, что выдержал бы суд
Жуковского; когда надеяться мне можно,
Что Батюшков, его проверив осторожно,
Ему б на выпуск дал свой ценсорский билет;
Что сам бы на него не положил запрет
Счастливый образец изящности афинской,
Мой зорко-сметливый и строгий Боратынский;
Что Пушкин, наконец, гроза плохих писак,
Пожав бы руку мне, сказал: «Вот это так!»
Но, впрочем, сознаюсь, как детям ни мирволю,
Не часто эти дни мне падают на долю;
И восприемникам большой семьи моей
Не смел бы поднести я многих из детей;
Но муза и теперь моя не на безлюдьи,
Не упразднен мой суд, есть и живые судьи,
Которых признаю законность и права,
Пред коими моя повинна голова.
Не выдам их имен нескромным наговором,
Боюсь, что и на них посыплется с укором
Град перекрестного, журнального огня;
Боюсь, что обвинят их злобно за меня
В пристандержательстве моей опальной музы —
Старушки, связанной в классические узы, —
В смешном потворстве ей, в пристрастии слепом
К тому, что век отпел и схоронил живьем.
В литературе я был вольным казаком, —
Талант, ленивый раб, не приращал трудом,
Писал, когда писать в душе слышна потреба,
Не силясь звезд хватать ни с полу и ни с неба,
И не давал себя расколам в кабалу,
И сам не корчил я вождя в своем углу…
Если я мог бы дать тело и выход из груди
своей тому, что наиболее во мне, если я мог бы
извергнуть мысли свои на выражение и, таким
образом, душу, сердце, ум, страсти, чувство
слабое или мощное, все, что я хотел бы некогда
искать, и все, что ищу, ношу, знаю, чувствую и
выдыхаю, еще бросить в одно слово, и будь это
одно слово перун, то я высказал бы его; но,
как оно, теперь живу и умираю, не расслушанный,
с мыслью совершенно безголосною, влагая ее
как меч в ножны…
«Чайльд Гарольд».
Песнь 3, строфа XCVИИ
Поэзия! Твое святилище природа!
Как древний Промефей с безоблачного свода
Похитил луч живой предвечного огня,
Так ты свой черпай огнь из тайных недр ея.
Природу заменить вотще труда усилья;
Наука водит нас, она дает нам крылья
И чадам избранным указывает след
В безвестный для толпы и чудотворный свет.
Счастлив поэт, когда он внял из колыбели
Ее таинственный призыв к заветной цели.
Счастлив, кто с первых дней приял, как лучший дар.
Волненье, смелый пыл, неутолимый жар;
Кто, детских игр беглец, обятый дикой думой,
Любил паденью вод внимать с скалы угрюмой,
Прокладывал следы в заглохшие леса,
Взор вопрошающий вперял на небеса
И, тайною тоской и тайной негой полный,
Любил скалы, леса, и облака, и волны.
В младенческих глазах горит души рассвет,
И мысли на челе прорезан ранний след,
И, чувствам чуждая, душа, еще младая,
Живет в предчувствии, грядущим обладая.
Счастлив он, сын небес, наследник высших благ!
Поведает ему о чуде каждый шаг.
Раскрыта перед ним природы дивной книга;
Воспитанник ее, он чужд земного ига;
Пред ним отверстый мир: он мира властелин!
Чем дале от людей, тем мене он один.
Везде он слышит глас, душе его знакомый:
О страшных таинствах ей возвещают громы,
Ей водопад ревет, ласкается ручей,
Ей шепчет ветерок и стонет соловей.
Но не молчит и он: певец, в пылу свободы,
Поэзию души с поэзией природы,
С гармонией земли гармонию небес
Сливает песнями он в звучный строй чудес,
И стих его тогда, как пламень окрыленный,
Взрывает юный дух, еще не пробужденный,
В нем зажигая жар возвышенных надежд;
Иль, как Перуна глас, казнит слепых невежд,
В которых, под ярмом презрительных желаний,
Ум без грядущего и сердце без преданий.
Таков, о Байрон, глас поэзии твоей!
Отважный исполин, Колумб новейших дней,
Как он предугадал мир юный, первобытный,
Так ты, снедаемый тоскою ненасытной
И презря рубежи боязненной толпы,
В полете смелом сшиб Иракловы столпы:
Их нет для гения в полете непреклонном!
Пусть их лобзает чернь в порабощенье сонном,
Но он, вдали прозрев заповедную грань,
Насильства памятник и суеверья дань,
Он жадно чрез нее стремится в бесконечность!
Стихия высших дум — простор небес и вечность.
Так, Байрон, так и ты, за грань перескочив
И душу в пламенной стихии закалив,
Забыл и дольный мир, и суд надменной черни;
Стезей высоких благ и благодатных терний
Достиг ты таинства, ты мыслью их проник,
И чудно осветил ты ими свой язык.
Как страшно-сладостно в наречье, сердцу новом,
Нас пробуждаешь ты молниеносным словом
И мыслью, как стрелой Перунного огня,
Вдруг освещаешь ночь души и бытия!
Так вспыхнуть из тебя оно было готово —
На языке земном несбыточное слово,
То слово, где б вся жизнь, вся повесть благ и мук
Сосредоточились в единый полный звук;
То слово, где б слились, как в верный отголосок,
И жизни зрелый плод, и жизни недоносок,
Весь пыл надежд, страстей, желаний, знойных дум,
Что создали мечты и ниспровергнул ум,
Что намекает жизнь и недоскажет время,
То слово — тайное и роковое бремя,
Которое тебя тревожило и жгло,
Которым грудь твоя, как Зевсово чело,
Когда им овладел недуг необычайный,
Тягчилась под ярмом неразрешенной тайны!
И если персти сын, как баснословный бог,
Ту думу кровную осуществить не мог,
Утешься: из среды души твоей глубокой
Нам слышалась она, как гул грозы далекой,
Не грянувшей еще над нашею главой,
Но нам вещающей о тайне страшной той,
Пред коей гордый ум немеет боязливо,
Которую весь мир хранит красноречиво!
Мысль всемогуща в нас, но тот, кто мыслит, слаб;
Мысль независима, но времени он раб.
Как искра вечности, как пламень беспредельный,
С небес запавшая она в сосуд скудельный,
Иль гаснет без вести, или сожжет сосуд.
О Байрон! Над тобой свершился грозный суд!
И, лучших благ земли и поздних дней достойный,
Увы! не выдержал ты пыла мысли знойной,
Мучительно тебя снедавшей с юных пор.
И гроб, твой ранний гроб, как Фениксов костер,
Благоухающий и жертвой упраздненный,
Бессмертья светлого алтарь немой и тленный,
Свидетельствует нам весь подвиг бытия.
Гроб, сей Ираклов столп, один был грань твоя, —
И жизнь твоя гласит, разбившись на могиле:
Чем смертный может быть и чем он быть не в силе.