Вот и кончается лето,
яростно рдеют цветы,
меньше становится света,
ближе приход темноты. Но — темноте неподвластны,
солнца впитавши лучи, —
будем по-прежнему ясны,
искренни и горячи!
Вот опять
соловей
со своей
стародавнею песнею…
Ей пора бы давно уж
на пенсию! Да и сам соловей
инвалид…
Отчего же —
лишь осыплет руладами —
волоса
холодок шевелит
и становятся души
крылатыми?! Песне тысячи лет,
а нова:
будто только что
полночью сложена;
от нее
и луна,
и трава,
и деревья
стоят завороженно. Песне тысячи лет,
а жива:
с нею вольно
и радостно дышится;
в ней
почти человечьи слова,
отпечатавшись в воздухе,
слышатся. Те слова
о бессмертье страстей,
о блаженстве,
предельном страданию;
будто нет на земле новостей,
кроме тех,
что как мир стародавние. Вот каков
этот старый певец,
заклинающий
звездною клятвою…
Песнь утихнет —
и страсти конец,
и сердца
разбиваются надвое!
Напиши хоть раз ко мне
такое же большое
и такое ж
жаркое письмо,
чтоб оно
топорщилось листвою
и неслось
по воздуху само.
Чтоб шумели
шелковые ветви,
словно губы,
спутавшись на «ты».
Чтоб сияла
марка на конверте
желтоглазым
зайцем золотым.
Чтоб кололись буквы,
точно иглы,
растопившись
в солнечном огне.
Чтобы синь,
которой мы достигли,
взоры
заволакивала мне.
Чтоб потом,
в нахмуренные хвои
точно,
ночь вошла темным-темна…
Чтобы всё нам
чувствовалось вдвое,
как вдвоем
гляделось из окна.
Чтоб до часа утра,
до шести нам,
голову
откинув на руке,
пахло земляникой
и жасмином
в каждой
перечеркнутой строке.
У жасмина
запах свежей кожи,
земляникой
млеет леса страсть.
Чтоб и позже —
осенью погожей —
нам не разойтись,
не запропасть.
Только знаю:
так ты не напишешь…
Стоит мне
на месяц отойти —
по-другому
думаешь и дышишь,
о другом
ты думаешь пути.
И другие дни
тебе по нраву,
по-другому
смотришься в зрачки…
И письмо
про новую забаву
разорву я накрест,
на клочки.
Не гордись,
что, все ломая,
мнет рука твоя,
жизнь
под рокоты трамвая
перекатывая.
И не очень-то
надейся,
рифм нескромница,
что такие
лет по десять
после помнятся.
Десять лет —
большие сроки:
в зимнем высвисте
могут даже
эти строки
сплыть и выцвести.
Ты сама
всегда смеялась
над романтикой…
Смелость —
в ярость,
зрелость —
в вялость,
стих — в грамматику.
Так и все
войдет в порядок,
все прикончится,
от весенних
лихорадок
спать захочется.
Жизнь без грома
и без шума
на мечты
променяв,
хочешь,
буду так же думать,
как и ты
про меня?
Хочешь,
буду в ту же мерку
лучше
лучшего
под цыганскую
венгерку
жизнь
зашучивать?
Видишь, вот он
сизый вечер,
съест
тирады все…
К теплой
силе человечье
жмись
да радуйся!
К теплой силе,
к свежей коже,
к синим
высверкам,
к городским
да непрохожим
дальним
выселкам.
Стоящие возле,
идущие рядом
плечом
к моему плечу,
сносимые этим
огромным снарядом,
с которым и я лечу!
Давайте отметим
и местность и скорость
среди ледяных широт,
и общую горечь,
и общую корысть,
и общий порыв вперед.
Пора,
разложивши по полкам вещи,
взглянуть в пролет,
за стекло,
увидеть,
как пенится, свищет и блещет
то время,
что нас обтекло.
Смотрите,
как этот крутой отрезок
нас выкрутил
в высоту!
Следите,
как ветер —
и свеж и резок —
от севера
в тыл задул!
Ты, холод,
сильней семилетьем
шурши нам:
поднявшиеся на локтях,
сегодня
мы вновь
огибаем вершину,
названье которой —
Октябрь!
Суровое время!
Любимое время!
Тебе не страшна вражда.
Горой ты встаешь
за тех из-за теми,
кто новое звал и ждал.
Ты помнишь,
как страшно,
мертво и тупо
бульвар грохотал листвой?!
Ты помнишь,
как сумрачно из-за уступа
нагретый мотался ствол?!
Озлобленно-зорко
мы брали на мушку —
кто не был
по-нашему рад,
и ночи не спали,
и хлеба осьмушку
ценили в алмазный карат.
Семь лет
провело не одну морщину,
немало
сломало чувств,
и юношу
превращало в мужчину,
как поросль
в ветвистый куст.
Семь лет
не одни подогнуло колени
За эти
семь лет —
качнуло Японию,
умер Ленин,
Марс подходил к Земле.
Он вновь поднялся,
Октябрем разбитый,
копейками дней звеня…
(Товарищ критик,
не я против быта,
а быт —
против меня!)
Но нас
Октября приучили были —
бои у Никитских ворот,
прильнувши
к подножкам автомобилей,
сквозь быт
продираться вперед.
Суровое время!
Огромное время!
Тебе не страшна вражда.
Горой ты встаешь
за тех из-за теми,
кто выучил твой масштаб.
Ты, холод,
сильней семилетьем
шурши нам:
поднявшиеся на локтях,
сегодня
мы снова
увидим вершину,
названье которой —
Октябрь!