Осень только взялась за работу,
только вынула кисть и резец,
положила кой-где позолоту,
кое-где уронила багрец,
и замешкалась, будто решая,
приниматься ей этак иль так?
То отчается, краски мешая,
и в смущенье отступит на шаг…
То зайдется от злости и в клочья
все порвет беспощадной рукой…
Откуда б я ни уезжала,
перед отъездом всякий раз
тужу: все впопыхах, вое мало!
Не дожила, не додышала…
Еще бы день! Еще бы час! И как бы там он ни был скромен,
друзей ли новых добрый дом,
гостиничный ли тесный номер,
уже мне что-то любо в нем.Уже в нем есть какой-то угол
и вид из этого угла,
где мне порой бывало туго
Светлые, прозрачные глаза
твердости остывшего металла…
Не о вас ли много лет назад,
смолоду, я думала, мечтала?
Поздно мне пришлось вас повстречать,
да и посветили вы мне скупо…
Что же, мне об этом закричать?
Зарыдать?
Не стоит.
Поздно.
Люди мне ошибок не прощают.
Что же, я учусь держать ответ.
Легкой жизни мне не обещают
телеграммы утренних газет.Щедрые на праздные приветы,
дни горят, как бабочки в огне.
Никакие добрые приметы
легкой жизни не пророчат мне.Что могу я знать о легкой жизни?
Разве только из чужих стихов.Но уж коль гулять, так, хоть на тризне,
я люблю до третьих петухов.Но летит и светится пороша,
светят огоньки издалека;
Прошли года, затягивая шрамы,
как след в песке — касание волны,
и пряничные вяземские храмы
стоят, как будто не было войны.
И незачем сворачивать с дороги
по рытвинам, — проедем ли, бог весть?!
чтоб увидать раненья и ожоги,
которых там, наверное, не счесть.
Прошли года. Легендой стали были.
Цветет земля на сотни верст окрест.
По всей земле, во все столетья,
великодушна и проста,
всем языкам на белом свете
всегда понятна красота.
Хранят изустные творенья
и рукотворные холсты
неугасимое горенье
желанной людям красоты.
Людьми творимая навеки,
она понятным языком
Опять они поссорились в трамвае,
не сдерживаясь, не стыдясь чужих…
Но, зависти невольной не скрывая,
взволнованно глядела я на них.Они не знают, как они счастливы.
И слава богу! Ни к чему им знать.
Подумать только! — рядом, оба живы,
и можно все исправить и понять…
Осыпаются листья, в которых
затаился и жил для меня
еле слышный, немолкнущий шорох
отгремевшего майского дня.
Эти самые листья весною,
недоверчивым, вкрадчивым днем,
содрогнуло короткой волною,
опалило внезапным огнем.
И раскаты горячего грома
задержались в прохладной листве…
За какие такие грехи
не оставшихся в памяти дней
все трудней мне даются стихи,
что ни старше душа, то трудней.
И становится мне все тесней
на коротком отрезке строки.
Мысль работает ей вопреки,
а расстаться немыслимо с ней.
Отдаю ей все больше труда.
От обиды старею над ней.
Крестьянский дом в Пасанаури.
Ночлега доброго уют.
…Вдали играют на чонгури
и песню юноши поют.Щебечут девушки, как птицы,
на галерейке, о своем…
В ущелье тесном ночь клубится,
и тонет в ней крестьянский дом.В нем все уже уснули, кроме
одной меня, меня одной.
И жизнь моя и в этом доме
идет обычной чередой.Иные шелесты и шумы
Рабочий катерок мотало
от Лиственничной до Котов.
Дождем туманным застилало
красу высоких берегов.
Но из-под крова плащ-палатки,
сквозь дождь мне виделся нет-нет,
то на вершине, то в распадке,
сухой, горячий, добрый свет.
Там солнце светит, солнце светит,
с началом осени в ладу.
Я все плачу — я все плачу —
плачу за каждый шаг.
Но вдруг — бывает! — я хочу
пожить денек за так.
И жизнь навстречу мне идет,
подарки дарит мне,
но исподволь подводит счет,
чтоб через месяц, через год
спросить с меня вдвойне…
Милые трагедии Шекспира!
Хроники английских королей!
Звон доспехов, ликованье пира,
мрак, и солнце, и разгул страстей.
Спорят благородство и коварство,
вероломство, мудрость и расчет.
И злодей захватывает царство.
И герой в сражение идет.Эти окровавленные руки,
кубки с ядом, ржавые мечи,
это человеческие муки,
Вошла в мою душу откуда-то с тыла.
Никто и не ждал и не думал о ней.
Но вдруг оказалось: душа не остыла,
душа не устала, а стала умней.
И, справившись с первой досадой и злостью,
она поняла, что бороться невмочь,
что ей не осилить незваную гостью,
и нечего спорить, и надо помочь.
Дикарке, упрямо забившейся в угол,
сказала душа моя: — Раз уж ты тут,
Прошу тебя, хоть снись почаще мне.
Так весело становится во сне,
так славно, словно не было и нет
нагроможденных друг на друга лет,
нагроможденных друг на друга бед,
с которых нам открылись рубежи
земли и неба, истины и лжи,
и круча, над которой на дыбы,
как кони, взвились наши две судьбы,
и ты, не оглянувшись на меня,
Какая осень!
Дали далеки.
Струится небо,
землю отражая.
Везут медленноходые быки
тяжелые телеги урожая.И я в такую осень родилась.Начало дня
встает в оконной раме.
Весь город пахнет спелыми плодами.
Под окнами бегут ребята в класс.
А я уже не бегаю — хожу,
В кибитках у колодцев ночевать
случалось и неделями подряд.
Хозяева укладывали спать
ногами к Мекке, — помни шариат!
В далекие кочевья ты проник,
не выучил, а понял их язык,
которому научит навсегда
слегка солоноватая вода.Ты загорел под пламенем лучей,
с судьбой дехкан связал судьбу свою
Ты выводил отряд на басмачей
Тем не менее приснилось что-то.
…Но опять колесный перестук.
После неожиданного взлета
я на землю опускаюсь вдруг.
Не на землю, — на вторую полку
Мимо окон облако неслось.
Без конца, без умолку, без толку
длилось лопотание колес.
Но, обвыкнув в неумолчном гуде,
никуда как будто не спеша,
Я в комнате той, на диване промятом,
где пахнет мастикой и кленом сухим,
наполненной музыкой и закатом,
дыханием, голосом, смехом твоим.
Я в комнате той, где смущенно и чинно
стоит у стены, прижимается к ней
чужое разыгранное пианино,
как маленький памятник жизни твоей.
Всей жизни твоей. До чего же немного!
Неистовый, жадный, земной, молодой,
Этого года неяркое лето.
В маленьких елках бревенчатый дом.
Август, а сердце еще не согрето.
Минуло лето… Но дело не в том.
Рощу знобит по осенней погоде.
Тонут макушки в тумане густом.
Третий десяток уже на исходе.
Минула юность… Но дело не в том.
…На скрещенье путей непреложных
дом возник из сырой темноты.
В этой комнате умер художник,
и соседи свернули холсты.
Изумляли тяжелые рамы
бесполезной своей пустотой
на диковинных зорях, пока мы
были счастливы в комнате той.
В южном городе был день морозный.
Море поседело в этот день.
Нам прочла учительница грозный,
краткий бюллетень.
Умер Ленин.Слушали мы стоя,
октябрята, первый класс.
С новым смыслом, с новой теплотою
отовсюду он смотрел на нас.
Он был нарисован на тетради,
он глядел из наших первых книг,
Крутой обрыв родной земли,
летящий косо к океану,
от синевы твоей вдали
тебя я помнить не устану.
Продутый ветрами, сквозной,
бегущий в небо по карнизам,
сияющей голубизной
насквозь проникнут и пронизан,
свое величье утвердив,
ты смотришь зорко и далеко,
Забайкалье. Зарево заката.
Запоздалый птичий перелет.
Мой попутчик, щурясь хитровато,
мятные леденчики сосет.
За окном бегут крутые сопки,
словно волны замерших морей,
стелются чуть видимые тропки —
тайный след неведомых зверей.
Он ученый малый, мой попутчик, —
обложился целой грудой книг.
Как странно томит нежаркое лето
звучаньем, плывущим со всех сторон,
как будто бы колокол грянул где-то
и над землей не смолкает звон.
Может быть, кто-то в пучине тонет?
Спасти его!
Поздно!
Уже утонул.
Колокол…
Он не звонит, а стонет,
Несчетный счет минувших дней
неужто не оплачен?
…Мы были во сто крат бедней
и во сто крат богаче.
Мы были молоды, горды,
взыскательны и строги.
И не было такой беды,
чтоб нас свернуть с дороги.
И не было такой войны,
чтоб мы не победили.
Поручик двадцати шести
годов, прости меня, прости
за то, что дважды двадцать шесть
на свете я была и есть.Прости меня, прости меня
за каждый светлый праздник дня,
что этих праздников вдвойне
отпраздновать случилось мне.Но если вдвое больше дней,
то, значит, и вдвойне трудней,
и стало быть, бывало мне
обидней и страшней вдвойне.И вот выходит, что опять
И все-таки настаиваю я,
и все-таки настаивает разум:
виновна ли змея в том, что она змея,
иль дикобраз, рожденный дикобразом?
Или верблюд двугорбый, наконец?
Иль некий монстр в государстве неком?
Но виноват подлец, что он — подлец.
Он все-таки родился человеком!
Подживает рана ножевая.
Поболит нет-нет, а все не так.
Подживает, подавая знак:
— Подымайся!
Время!
Ты — живая!
Обращаюсь к ране ножевой,
в долготу моих ночей и дней:
— Что мне делать на земле, живой?
А она в ответ:
В мире, где живёт глухой художник,
дождик не шумит, не лает пёс.
Полон мир внезапностей тревожных,
неожиданных немых угроз.А вокруг слепого пианиста
в яркий полдень не цветут цветы:
мир звучит встревоженно и чисто
из незримой плотной пустоты.Лишь во сне глухому вдруг приснится
шум дождя и звонкий лай собак.
А слепому — летняя криница,
полдень, одуванчик или мак.…Всё мне снится, снится сила духа,
Отклонились мы маленько.
Путь-дороги не видать.
Деревенька Лутовенька, —
до войны рукой подать.Высоки леса Валдая,
по колено крепкий снег.
Нас хозяйка молодая
приютила на ночлег.Занялась своей работой,
самовар внесла большой,
с напускною неохотой
и с открытою душой.Вот её обитель в мире.
Один мой друг женился в тридцать лет
на девушке восемнадцатилетней.
Пошли осуды, пересуды, сплетни:
и что он в ней нашёл, и ничего в ней нет.
На взгляд чужой, придирчивый и строгий,
она и впрямь была нехороша,
какой-то длиннорукий, длинноногий
утёнок гадкий, робкая душа.
Что он, мой друг, в ней для себя открыл,
за что её среди других заметил,
Я помню сырую комнату с огромной дымящей печью,
Где на одну стипендию мы жили с тобой вдвоём.
Пустую и темноватую, обжитую, человечью,
С любительской фотографией на старом столе твоём.Беззубые наши вилки, погнутые наши ложки.
На крашеном подоконнике от чайника круглый след.
Я даже припоминаю вкус холодной картошки
И давнишних рыбьих консервов противный томатный цвет.Я помню тебя тогдашнего, родные твои привычки.
Как ты меня окликаешь, глаза приоткрыв едва.
Как ты грызёшь папиросы, как ты ломаешь спички,
Как говоришь глуховато ласковые слова.И свет той бессонной ночи, томящий и мутноватый.