В кибитках у колодцев ночевать
случалось и неделями подряд.
Хозяева укладывали спать
ногами к Мекке, — помни шариат!
В далекие кочевья ты проник,
не выучил, а понял их язык,
которому научит навсегда
слегка солоноватая вода.Ты загорел под пламенем лучей,
с судьбой дехкан связал судьбу свою
Ты выводил отряд на басмачей
и потерял товарища в бою.Был враг разбит. Но тихо друг лежал.
и кровь еще сочилась из виска.
Ты сам его обмыл и закопал
и взял с могилы горсточку песка.
И дальше жил, работал, отдыхал…
В колючие ветра и в лютый жар
живую воду запасал в меха,
на дальние колодцы уезжал.
Песок и небо тянутся кругом…
Сухой полынью пахнет хорошо… Ты телеграммой вызван был в обком
и распрощался. И верблюд пошел
Верблюд пошел, вздыхая и пыля.
Цвели узбекистанские поля.
Навстречу из Ташкента шли сады,
Текли арыки, полные воды,
Стояли голубые тополя,
верхушкой доставая до звезды,
и сладко пахла теплая земля.Партсекретарь ладонь держал у глаз,
другой рукой перебирал листы.
Партсекретарь сказал, что есть приказ, —
немедленно в Москву поедешь ты.Ребята проводили на вокзал,
махнули тюбетейками вослед.
Ты многого, спеша, не досказал,
не разобрал: доволен или нет.
И огляделся только лишь в Москве.
Перед вокзалом разбивали сквер.
В киоске выпил теплое ситро.
«Каким трамваем?» — продавца спросил.
И улыбнулся: «Можно на метро!»
И улыбнулся: «Можно на такси!»Направили во Фрунзенский райкам,
нагрузку дали, взяли на учет.
И так ты зажил, временем влеком.
Ему-то что! Оно, гляди, течет.
Оно спешит. И ты, и ты спеши.
Прислушивайся. Песню запевай.
Товарищи, как всюду, хороши.
Работы, как и всюду, — поспевай!
Загара не осталось и следа,
и все в порядке. Только иногда,
когда в Москве проходит первый дождь,
последний снег смывая с мостовой,
и ты с работы запоздно придешь,
негромко поздоровайся с женой.
Ты чувствуешь? Скорее выпей чай,
большую папиросу закури.
А спросит, что с тобой: не отвечай.
А спросит, что с тобой: не говори.
И сделай вид, как будто ты уснул,
зажмурь глаза, а сам лежи без сна… В пустыне зацветает саксаул.
В пустыне начинается весна.
Внезапный ветер сладок и горяч.
Идут дожди. Слышней шакалий плач.
Идут дожди который день подряд,
и оползает глиняный дувал.
Перед райкомом рос кривой гранат.
Он вдруг, бывало, за ночь зацветал.И тихо встань. И подойди к столу,
переступая с пятки на носок.
Там, в баночке, прижавшийся к стеклу,
живет руками собранный песок.
От одиночества и от тоски
он потускнел, он потемнел, притих… А там лежат начесами пески,
и ветер разворачивает их.
Насущный хлеб, насущная вода,
оазисы — цветные города,
где в улицах висит прозрачный зной,
стоят домишки к улице спиной,
они из глины, и они низки.
И посреди сгущающейся тьмы
бесшумные сухие старики
высоко носят белые чалмы.Народ спешит. И ты, и ты спеши!
Скрипит арба, и кашляет верблюд.
На регистане новые бахши
«Последние известия» поют.
Один кончает и в поднос стучит,
глоточек чая пьет из пиалы.
…Безлунна ночь, дороги горячи,
и звезды невысокие белы… Уже светает… За окном — Москва…
Шуршит в ладони горсточка песка.
«Не забывай своих земных дорог.
Ты с нами жил… Тебя мы помним, друг.
Ты нас любил… Ты много нам помог…»Рабочий день восходит на порог,
и репродуктор запевает вдруг.
Как широка она и как стройна,
большая песня наступленья дня!
И в комнату врывается страна,
великими просторами маня,
звеня песками, травами шурша,
зовя вскочить, задумчивость стряхнуть,
сверкающие окна распахнуть,
освобожденным воздухом дыша,
ветрам республик подставляя грудь.
Забайкалье. Зарево заката.
Запоздалый птичий перелет.
Мой попутчик, щурясь хитровато,
мятные леденчики сосет.
За окном бегут крутые сопки,
словно волны замерших морей,
стелются чуть видимые тропки —
тайный след неведомых зверей.
Он ученый малый, мой попутчик, —
обложился целой грудой книг.
Он читает, думает и учит —
сам, считает, все уже постиг.
Он твердит, что я не знаю жизни,
нет меж нами кровного родства,
и в его ленивой укоризне
сдержанные нотки торжества.
Мол, на мне горит густою краской
жительства московского печать,
мол, таким, избалованным лаской,
надо жизнь поглубже изучать.Я молчу, ему не возражая,
не желая спор вести пустой,
раз уж человеку жизнь чужая
кажется, как блюдечко, простой,
раз уж он о ней надменно судит,
не робеет, не отводит глаз…
Жизнь моя! Другой уже не будет!
Жизнь моя, что знает он о нас? Ничего не знает — и не надо.
Очевидно, интересу нет.
Дорогой мой, я была бы рада
выполнить ваш дружеский совет,
но, сказать по совести, не знаю,
как приняться мне за этот труд.
Почему, когда, с какого краю
изучают жизнь, а не живут? С дальнего заветного начала
тех путей, которыми прошла,
никогда я жизнь не изучала,
просто я дышала и жила…
Людям верила, людей любила,
отдавала людям, что могла,
никакой науки не забыла,
все, что мне дарили, берегла.
Словно роща осенью сквозная,
полная раздумья и огня,
жизнь моя, чего же я не знаю,
что ты утаила от меня?
Не лелеяла и не щадила
в непогоды лета и зимы,
по обходным тропкам не водила
напрямик,
как люди, так и мы.
Мне хватало счастья и печали.
На пирах и в битвах я была.
Вот ведь вы небось не изучали
то, что я сама пережила.
Или я опять не то сказала?
Вижу, вы нахмурились опять:
«Я сама… Ей-богу, это мало!
Надо жизнь чужую изучать!»
Изучать положено от века
ремесло, науки, языки.
Но живые чувства человека,
жар любви и холодок тоски,
негасимый свет, огонь горячий,
тот, который злу не потушить…
Это называется иначе.
Понимать все это — значит жить.Не умею, как бы ни старалась,
издали рассматривать людей,
их живая боль, живая радость
попросту становится моей.
Сколько ни стараюсь, не умею,
жизнь моя, делить тебя межой:
мол, досюда ты была моею,
а отсюда делалась чужой.
Своего солдата провожая
в сторону фашистского огня,
это жизнь моя или чужая, —
право, не задумывалась я.
Разве обошла меня сторонкой
хоть одна народная беда?
Разве той штабною похоронкой
нас не породнило навсегда?
Разве в грозный год неурожая
разная была у нас нужда?
Это жизнь моя или чужая —
я не размышляла никогда.
Словно роща осенью сквозная,
полная раздумья и огня,
жизнь моя, чего же я не знаю,
что ты утаила от меня? Буду ждать, гадая как о чуде,
веря в жизнь и обещая ей
жить неравнодушно, жить как люди,
просто жить с людьми и для людей.
Нету мне ни праздника, ни славы,
люди мои добрые, без вас.
Жизнь моя — судьба моей державы,
каждый сущий день ее и час.
Грозных бурь железные порывы,
лучезарных полдней синева,
все — мое,
и всем, чем люди живы,
я жива, покуда я жива!
Не прошу о льготе и защите,
жизнь моя, горю в твоем огне.
Так что, мой попутчик, не взыщите
и не сокрушайтесь обо мне.
Жизнь огромна, жизнь везде и всюду,
тем полней, чем больше человек.
Я уж изучать ее не буду.
Буду влюблена в нее навек!
В южном городе был день морозный.
Море поседело в этот день.
Нам прочла учительница грозный,
краткий бюллетень.
Умер Ленин.Слушали мы стоя,
октябрята, первый класс.
С новым смыслом, с новой теплотою
отовсюду он смотрел на нас.
Он был нарисован на тетради,
он глядел из наших первых книг,
и в его знакомом, остром взгляде
жизнь не угасала ни на миг.
Со стены,
с портрета в хвойной раме,
замкнутого траурной каймой,
он следил внимательно за нами,
провожал по улицам домой
школьников, мальчишек и девчонок,
октябрят своих, внучат своих,
мимо жалких мелочных лавчонок,
мимо магазинов дорогих.
На витринах — фрукты и конфеты,
шубки и шелка.
А ребята кое-как одеты,
кое-как накормлены пока.
Город южный, город многолюдный,
жил и расточительно и скудно.
Кто — кого?! — суровые года……Как ему, должно быть, было трудно
оставлять нас именно тогда!
Всей своей душою человечной
он тревожился о нас.
Может, потому-то каждый встречный
в этот смутный час
на гурьбу озябших ребятишек
пристальней глядел,
шагая тише,
думая о них.
Это были люди трудовые —
рыбаки,
ребята портовые,
железнодорожники седые
из Январских мастерских.
Мы им стали ближе и дороже,
а они для нас —
все как есть
на Ленина похожи
были в этот час.
Кто — лица характерною лепкой,
кто — улыбкой,
кто — примятой кепкой,
кто — прищуром глаз.
Ленинской заботою горячей,
доброй думой о судьбе ребячьей
нас они старались окружить.Не умея, видимо, иначе
горе пережить,
не умея первое волненье
скрыть или сдержать,
первое свое стихотворенье
вечером писала я в тетрадь.
Я писала первыми словами,
первый в жизни раз:
«Он не умер. Он живет. Он с нами».Я наутро с первыми стихами
прибежала в класс.
И, робея, с гордостью невольной,
до того как прозвенел звонок,
отдала учительнице школьной
вкривь и вкось исписанный листок.Поглядела ласково и строго
на меня она из-под очков.
Перед ней уже лежало много
вкривь и вкось исписанных листков,
на которых первыми словами,
так же, как и я:
«Он не умер. Он живет. Он с нами», —
написали все мои друзья.За окном мела и выла вьюга.
Мы сидели, слушая друг друга,
сдержанны, тихи.
Друг за другом мы читали стоя.
Детских строк звучание простое…
Это было больше чем стихи!
Один мой друг женился в тридцать лет
на девушке восемнадцатилетней.
Пошли осуды, пересуды, сплетни:
и что он в ней нашёл, и ничего в ней нет.
На взгляд чужой, придирчивый и строгий,
она и впрямь была нехороша,
какой-то длиннорукий, длинноногий
утёнок гадкий, робкая душа.
Что он, мой друг, в ней для себя открыл,
за что её среди других заметил,
никто не знал.
Но он её любил.
Нет таинства таинственней на свете.
Зачем? За что? Поди определи.
Людской удел в любви неодинаков.
Тут что-то от цветения земли,
от роста трав, от созреванья злаков.
Иной росток, пожалуй бы, зачах,
когда б не дождик и не солнце в небе,
но вот он крепнет в солнечных лучах
такой ему счастливый выпал жребий!
Той девушке пришлось бы, верно, жить
тусклее, холоднее, неприметней,
когда б её не вздумал полюбить
хороший человек тридцатилетний.
Он что-то в ней такое разглядел,
чего она б сама не разглядела.
Он на неё восторженно глядел,
она ему в награду хорошела.
Он доверял ей все свои дела,
он всем своим достатком с ней делился.
Она ему ребёнка родила,
и он ей в ноги низко поклонился.
Но ей порой казалось: это сон.
Не может быть! Она гораздо хуже.
Она его не стоит… Почему же
случилось так?
Но вмешивался он.
Ему хватало силы и ума,
любви и сердца и на этот случай.
Он верил ей,
и вот она сама
поверила в себя и стала лучше.
Он был на страже всюду и везде,
его любовь стояла с нею рядом,
в рабочий полдень, в счастье и в беде
он помогал ей восхищённым взглядом.
Она высоко голову несла
под этим взглядом…
Жизнь вперёд бежала…
И девушка, как деревце, росла,
окоренялась, крепла и мужала.
И словно в благодарность за покой,
за то, что не солгал и не обидел,
она и стала к зрелости такой,
какой её он в юности увидел.
Дремавшая глубоко красота
вдруг развернулась пышно и богато,
и всем на свете вдруг открылась та,
которую он угадал когда-то…
И снова удивились все вокруг:
Что с ней случилось? Почему? Откуда?
Какое чудо!
Но молчал мой друг.
Упрямый труд и воля, что за чудо!
Он так хотел.
Не веря чудесам,
уверенно, решительно и властно
свою любовь он выпестовал сам
и оказалось, что она прекрасна.
Я в комнате той, на диване промятом,
где пахнет мастикой и кленом сухим,
наполненной музыкой и закатом,
дыханием, голосом, смехом твоим.
Я в комнате той, где смущенно и чинно
стоит у стены, прижимается к ней
чужое разыгранное пианино,
как маленький памятник жизни твоей.
Всей жизни твоей. До чего же немного!
Неистовый, жадный, земной, молодой,
ты засветло вышел. Лежала дорога
по вольному полю, над ясной водой.
Все музыкой было — взвивался ли ветер,
плескалась ли рыба, текла ли вода,
и счастье играло в рожок на рассвете,
и в бубен безжалостный била беда.
И сердце твое волновалось, любило,
и в солнечном дождике смеха и слез
все музыкой было, все музыкой было,
все пело, гремело, летело, рвалось.
И ты, как присягу, влюбленно и честно,
почти без дыхания слушал ее.
В победное медное сердце оркестра
как верило бедное сердце твое!
На миг очутиться бы рядом с тобою,
чтоб всей своей силою, нежностью всей
донять и услышать симфонию боя,
последнюю музыку жизни твоей.
Она загремела, святая и злая,
и не было звуков над миром грозной.
И, музыки чище и проще не зная,
ты, раненный в сердце, склонился пред ней.
Навеки. И вот уже больше не будет
ни счастья, ни бед, ни обид, ни молвы,
и ласка моя никогда не остудит
горячей, бедовой твоей головы.
Навеки.
Мои опускаются руки.
Мои одинокие руки лежат…
Я в комнате той, где последние звуки,
как сильные, вечные крылья, дрожат.
Я в комнате той, у дверей, у порога,
у нашего прошлого на краю…
Но ты мне оставил так много, так много:
две вольные жизни — мою и твою.
Но ты мне оставил не жалобу вдовью
мою неуступчивую судьбу,
с ее задыханьями, жаром, любовью,
с ночною тревогой, трубящей в трубу.
Позволь мне остаться такой же, такою,
какою ты некогда обнял меня,
готовою в путь, непривычной к покою,
как поезда, ждущею встречного дня.
И верить позволь немудреною верой,
что все-таки быть еще счастью и жить,
как ты научил меня, полною мерой,
себя не умея беречь и делить.
Всем сердцем и всем существом в человеке,
страстей и порывов своих не тая,
так жить, чтоб остаться достойной навеки
и жизни и смерти такой, как твоя.
Тем не менее приснилось что-то.
…Но опять колесный перестук.
После неожиданного взлета
я на землю опускаюсь вдруг.
Не на землю, — на вторую полку
Мимо окон облако неслось.
Без конца, без умолку, без толку
длилось лопотание колес.
Но, обвыкнув в неумолчном гуде,
никуда как будто не спеша,
спали люди, разно спали люди,
громко, успокоенно дыша.
Как и мне, соседям, верно, снились
сказки без начала и конца…
В шуме я не слышала, как бились
их живые, теплые сердца,
но они стучали мерно. Верю
сердцу человеческому я.
…Толстыми подошвами скрипя,
проводник прошел и хлопнул дверью.
И светало. Дым стоял у окон,
обагренный маревом зари,
точно распускающийся кокон
с розовою бабочкой внутри, Есть в движенье сладость и тревога.
Станция, внезапный поворот —
Жизнь моя — железная дорога,
вечное стремление вперед.
Желтые вокзальные буфеты,
фикусы, которым не цвести,
черные, холодные котлеты,
на стене суровые запреты,
тихое, щемящее «прости».
Слишком много дальних расстояний, —
только бы хватило кратких дней!
Слишком много встреч и расставаний
на вокзалах юности моей.Где-то на далекой остановке,
синие путевки пролистав,
составитель, сонный и неловкий,
собирает экстренный состав.
И опять глухие перегоны,
запах дыма горький и родной.
И опять зеленые вагоны
пробегают линией одной.
И опять мелькают осторожно
вдольбереговые огоньки
по теченью железнодорожной
в горизонт впадающей реки.
Дальних рельс мерцанье голубое…
Так лети, судьба моя, лети!
Вот они, твои, перед тобою,
железнодорожные пути.
Чтоб в колесном гомоне и гуде,
чтоб в пути до самого конца
вкруг меня всегда дышали люди,
разные, несхожие с лица.
Чтобы я забыла боль и горесть
разочарований и невзгод,
чтобы мне навек осталась скорость,
вечное стремление вперед!
Опять хожу по улицам и слышу,
как сердце тяжелеет от раздумья
и как невольно произносят губы
еще родное, ласковое имя.
Опять не то! Пока еще мы рядом,
превозмогая горький непокой,
твержу упрямо: он такой, как надо,
такой, как ты придумала, такой.Как должен свет упасть на подоконник?
Что — измениться за окном? Какое
сказать ты должен слово, чтобы сердце
вдруг поняло, что не того хотело.Еще ты спишь. Но резче и иначе
у окон копошится полумгла.
И девушка уйдет, уже не плача
не понимая, как она могла.И снова дни бегут прозрачной рощей,
без ручейков, мостков и переходов,
и, умываясь налетевшим снегом,
слепая ночь, ты снова станешь утромЯ все спешу.
Меня на перекрестке
ударом останавливает сердце
Оно как будто бы куда-то рвется.Оно как будто бы о чем-то шепчет.
Его как будто бы переполняет
горячая, стремительная сила.Я говорю:
— Товарищи, работа…-
Я говорю:
— Шаги, решенья, планы…-
Я говорю:
— Движенья и улыбки…-
Я спрашиваю:
— Разве это мало? А сердце отвечает:
— Очень много.
Еще бы одного мне человека,
чтоб губы человечьи говорили,
чтоб голос человеческий звучал.
Чтоб ты мне позволяла, не робея,
к такому человеку приближаться
и слушать за стеною гимнастерки
его большое ласковое сердце.
Ты очень многих очень верно любишь,
но ты недосчиталась одного.Я опущу глаза и не отвечу:
на миг печаль согреет мне ресницы.
Но ветер их остудит.
Очень прямо
пойду вперед, расталкивая снег.Начальник на далекой новостройке,
чекист, живущий в городе Ростове,
поэт, который ходит по дорогам,
смеется и выдумывает правду.Неправда, я люблю из вас кого-то,
люблю до горя, до мечты, до счастья,
так прямо, горячо и непреклонно,
что мы найдем друг друга на земле.
…На скрещенье путей непреложных
дом возник из сырой темноты.
В этой комнате умер художник,
и соседи свернули холсты.
Изумляли тяжелые рамы
бесполезной своей пустотой
на диковинных зорях, пока мы
были счастливы в комнате той.
Как звучит эта строчка нелепо!
Были счастливы… Что за слова!
Ленинградское бедное небо,
беззащитна твоя синева.
Ты не знаешь минуты покоя.
Бьют зенитки, сгущается дым.
Не чудесно ль, что небо такое
было все-таки голубым?
Что оно без оглядки осталось
с бедным городом с глазу на глаз?
Не чудесно ль, что злая усталость
стала доброю силою в нас?
Может, нас потому не убили
ни снаряды, ни бомбы врага,
что мы верили, жили, любили,
что была нам стократ дорога
та сырая весна Ленинграда,
не упавшая в ноги врагам…
И почти неземная отрада
нисходила нечаянно к нам.
Чем приметы ее бесполезней,
тем щедрее себя раскрывай.
…Осторожно, как после болезни,
дребезжит ослабевший трамвай.
Набухают побеги на ветках,
страшно первой неяркой траве…
Корабли в маскировочных сетках,
как невесты, стоят на Неве.
Сколько в городе терпких и нежных,
ледяных и горячих ветров.
Только жалко, что нету подснежных,
голубых и холодных цветов.
Впрочем, можно купить у старушки,
угадавшей чужие мечты,
из нехитро раскрашенной стружки
неживые, сухие цветы.
И тебя, мое сердце, впервые,
может быть, до скончания дней,
волновали цветы неживые
сверхъестественной жизнью своей.
…Быстро, медленно ли проходили
эти годы жестоких потерь,
не смирились мы, а победили,
и поэтому смеем теперь
нашей собственной волей и властью
все, что мечено было огнем,
все, что минуло, помнить, как счастье,
и беречь его в сердце своем.
Крутой обрыв родной земли,
летящий косо к океану,
от синевы твоей вдали
тебя я помнить не устану.
Продутый ветрами, сквозной,
бегущий в небо по карнизам,
сияющей голубизной
насквозь проникнут и пронизан,
свое величье утвердив,
ты смотришь зорко и далеко,
родной земли крутой обрыв,
крутой уступ Владивостока.
Клубится розовая рань.
Играют солнечные блики.
Со всех сторон, куда ни глянь,
сияет Тихий и Великий.
Он очень ярок и могуч,
но испокон веков доныне
он только плещется у круч
моей земли, моей твердыни.
На голубом твоем краю,
моя земля, моя родная,
основу скальную твою
как собственную ощущаю.
В составе угля и руды,
в пластах гранита и урана
мои раздумья и труды,
мои поступки и следы,
моя судьба навек сохранна.
И радость встреч и боль утрат,
что мною щедро пережиты,
в глубинных тайниках лежат,
вкрапленные в твои магниты.
И, принеся в мой быт, в мой труд
свои глубокие законы,
во мне незыблемо живут
магические свойства руд,
земли характер непреклонный.
И в лучезарный ранний час
над гулкой океанской бездной
я ощущаю в первый раз,
насколько стала я железной.
Сквозь расстоянья и года,
в потоке вечного движенья,
я чувствую, как никогда,
закон земного притяженья.
Не побоюсь вперед взглянуть
и верить жизни не устану.
Благодарю судьбу за путь,
который вышел к океану.
Пусть он бывал со мной жесток,
обходных троп не выбирая,
твоих глубин незримый ток
меня берег, земля родная!
Владивосток, Владивосток,
крутой уступ родного края!
Коптилки мигающий пламень.
Мы с Диккенсом в доме одни.
Во мраке горят перед нами
больших ожиданий огни.О, молодость бедного Пипа,
как тянется к счастью она!
…А в доме ни звука, ни скрипа.
Угрюмо и тихо. Война.Давно ль в этом доме, давно ли
звучали светло голоса?
Но я не ослепла от боли.
Я вижу вдали паруса.Моя золотая свобода,
тебя не задушат тоской.
…Конец сорок первого года.
Фашисты стоят под Москвой.Раскаты недальнего боя.
Больших ожиданий полет.
Петрищевской площадью Зоя
на раннюю гибель идет.Ее не спасти нам от пытки,
воды не подать, не помочь…
Вокруг полыхают зенитки.
Глухая осадная ночь.Зловещие контуры зданий.
Ни щелки, ни проблеска нет.
И только больших ожиданий
сердца согревающий свет.Любовь моя горькая, где ты?
Вернись на мгновение в стих.
Уже я теряю приметы
оборванных нитей твоих.Но памятью первых свиданий
светлеет жестокий конец.
Зарницы больших ожиданий!
Пленительный трепет сердец! Какой бы нам жребий ни выпал,
какие б ни грянули дни…
О, молодость бедного Пипа!
Больших ожиданий огни! Все горше, обидней, иначе,
навыворот, наоборот!
Но рвется упрямо к удаче
больших ожиданий полет.Как сходны с невзгодой невзгода
в таинственной доле людской.
…Конец сорок первого года.
Фашисты стоят под Москвой.Но в пору жестоких страданий
является людям всегда
великих больших ожиданий
знакомая с детства звезда.Отрадны борьба и лишенья
пути, устремленного к ней.
И даже большие свершенья
больших ожиданий бледней.
Вошла в мою душу откуда-то с тыла.
Никто и не ждал и не думал о ней.
Но вдруг оказалось: душа не остыла,
душа не устала, а стала умней.
И, справившись с первой досадой и злостью,
она поняла, что бороться невмочь,
что ей не осилить незваную гостью,
и нечего спорить, и надо помочь.
Дикарке, упрямо забившейся в угол,
сказала душа моя: — Раз уж ты тут,
давай мы по-честному скажем друг другу:
какие нас будни и праздники ждут.
Я рада тебе! Стань же солнечным светом.
Стань песней. Веди меня в утренний путь.
Последним решеньем, последним ответом,
последней свободой и силою будь.
Я рада тебе, только я не позволю
глаза отводить на вопросы в ответ,
стать чьей-нибудь мукой,
стать чьей-нибудь болью.
Нет, ты не затем появилась на свет.
Пустыми упреками сердца не мучай,
забудь сожаленья и жалобы брось.
Живи для того, чтобы всем было лучше,
чтоб каждому чуточку лучше жилось.
Однако, такие задачи решая,
сама ты не много узнаешь утех.
Но раз уж ты тут, так расти же большая,
умнее, добрее, красивее всех.
А если ты вдруг заскучаешь немножко, —
захочешь присесть на виду у окошка,
чтобы шире зеваки разинули рты…
Не стоит. Нельзя. Никакой суеты.
Прошу я большого, как небо, покоя,
какая беда ни ждала б впереди.
А если тебе не по силам такое,
тотчас, не раздумывая, уходи.
Тотчас уходи. Притворяться не надо.
…Но вздрогнули детские губы любви
в обиде. Ну что ты! Я верю. Я рада.
Не гостьей, а доброй хозяйкой живи!
Этого года неяркое лето.
В маленьких елках бревенчатый дом.
Август, а сердце еще не согрето.
Минуло лето… Но дело не в том.
Рощу знобит по осенней погоде.
Тонут макушки в тумане густом.
Третий десяток уже на исходе.
Минула юность… Но дело не в том.
Старше ли на год, моложе ли на год,
дело не в том, закадычный дружок.
Вот на рябине зардевшихся ягод
первая горсточка, словно ожог.
Жаркая, терпкая, горькая ярость
в ночь овладела невзрачным кустом.
Смелая зрелость и сильная старость —
верность природе… Но дело не в том.
Сердце мое, ты давно научилось
крепко держать неприметную нить.
Все бы не страшно, да что-то случилось.
В мире чего-то нельзя изменить.
Что-то случилось и врезалось в души
всем, кому было с тобой по пути.
Не обойти, не забыть, не разрушить,
как ни старайся и как ни верти.
Спутники, нам не грозит неизвестность.
Дожили мы до желанной поры.
Круче дорога и шире окрестность.
Мы высоко, на вершине горы.
Мы в непрестанном живем озаренье,
дышим глубоко, с равниной не в лад.
На высоте обостряется зренье,
пристальней и безошибочней взгляд.
Но на родные предметы и лица,
на августовский безветренный день
неотвратимо и строго ложится
трудной горы непреклонная тень.
Что же, товарищ, пройдем и сквозь это,
тень разгоняя упрямым трудом,
песней, которая кем-то не спета,
верой в грядущее, словом привета…
Этого года неяркое лето.
В маленьких елках бревенчатый дом.
Милые трагедии Шекспира!
Хроники английских королей!
Звон доспехов, ликованье пира,
мрак, и солнце, и разгул страстей.
Спорят благородство и коварство,
вероломство, мудрость и расчет.
И злодей захватывает царство.
И герой в сражение идет.Эти окровавленные руки,
кубки с ядом, ржавые мечи,
это человеческие муки,
крик души и жалоба в ночи.
Заклинанья и тоска о чуде,
спор с судьбой и беспощадный рок.
это только люди, только люди,
их существования урок.Неужели и мои тревоги,
груз ошибок и душевных мук
могут обратиться в монологи,
обрести высокий вечный звук?
Неужели и моя забота,
взлеты и падения в пути
могут люто взволновать кого-то,
чью-то душу потрясти?
То, что смутной музыкой звучало,
издали слышнее и видней.
Может, наши участи — начало
для грядущих хроник наших дней.Солона вода, и хлеб твой горек,
труден путь твой в толщу прошлых лет,
нашего величия историк,
нашего страдания поэт.
Только б ты не допустил ошибки,
полуправды или лжи,
не смешал с гримасами улыбки
и с действительностью миражи.Человек, живой своей судьбою
ты ему сегодня помоги,
не лукавь и будь самим собою,
не обманывайся и не лги.
Не тверди без толку:
ах как просто!
Ах какая тишь да гладь!
А уж если ты такого роста,
что тебе далеко не видать,
не мешай в событьях разобраться
сильным душам, пламенным сердцам.Есть многое на свете, друг Горацио,
что и не снилось вашим мудрецам.
Осыпаются листья, в которых
затаился и жил для меня
еле слышный, немолкнущий шорох
отгремевшего майского дня.
Эти самые листья весною,
недоверчивым, вкрадчивым днем,
содрогнуло короткой волною,
опалило внезапным огнем.
И раскаты горячего грома
задержались в прохладной листве…
Я с тех пор в этой роще, как дома,
мы в глубоком и крепком родстве.
Я дымком неосевшим дышала,
прислоняясь к душистым стволам,
и она мне ни в чем не мешала,
все делила со мной пополам.
Утешала меня, как умела,
птичьи споры со мною вела,
умудренно и мерно шумела,
зеленела, ветвилась, росла.
Угощала меня земляникой,
приводила мне в ноги ручей…
И от этой заботы великой
я сдалась и поверила ей.
Был так верен и так бескорыстен
наш немой безусловный союз… Осыпаются тихие листья.
Молкнет роща, а я остаюсь.
Сокрушительным ветром подуло.
Гром умолк и развеялся дым.
Что ж ты, роща, меня обманула?
Грош цена утешеньям твоим! Раздаются упреки глухие
наступлению осени в лад…
Осыпаются листья сухие,
но стволы нерушимо стоят.
И шумит непреклонно и грозно
их прямая и голая суть: Невозвратно, напрасно и поздно!
Молодую листву позабудь.
Укрываться от правды — пустое!
Будь ясна, как осенняя тишь,
и решай, облетишь ли с листвою
или твердо, как мы, устоишь.
Нам лукавый обман ненавистен,
утешенья ничтожно малы… Облетают последние листья,
но стоят нерушимо стволы.
Да останутся за плечами
иссык-кульские берега,
ослепительными лучами
озаряемые снега,
и вода небывалой сини,
и высокий простор в груди —
да останется все отныне
далеко, далеко позади!
Все, что сказано между нами,
недосказано что у нас……Песня мечется меж горами.
Едет, едет герой Манас.
Перевалы, обвалы, петли.
Горы встали в свой полный рост.
Он, как сильные люди, приветлив,
он, как сильные люди, прост.
Он здоровается, не знакомясь,
с населеньем своей страны… Это только играет комуз —
три натянутые струны.
Это только орлиный клекот,
посвист каменных голубей… И осталось оно далеко,
счастье этих коротких дней.
Счастье маленькое, как птица,
заблудившаяся в пути.
Горы трудные. Утомится.
Не пробьется. Не долетит.
Как же я без него на свете?
Притаилась я, не дыша… Но летит неустанный ветер
с перевалов твоих, Тянь-Шань,
Разговаривают по-киргизски
им колеблемые листы.
Опьяняющий, терпкий, близкий,
ветер Азии, это ты!
Долети до московских предместий,
нагони меня у моста.
Разве счастье стоит на месте?
Разве может оно отстать? Я мелодии не забыла.
Едет, едет герой Манас…
Наше счастье чудесной силы,
и оно обгоняет нас.
И пока мы с тобою в печали.
Только счастья не прогляди.
Мы-то думали: за плечами,
а оно уже впереди! И в осеннее бездорожье,
по пустыне, по вечному льду,
если ты мне помочь не сможешь,
я одна до него дойду!
Как странно томит нежаркое лето
звучаньем, плывущим со всех сторон,
как будто бы колокол грянул где-то
и над землей не смолкает звон.
Может быть, кто-то в пучине тонет?
Спасти его!
Поздно!
Уже утонул.
Колокол…
Он не звонит, а стонет,
и в стоне его океанский гул,
соль побережий
и солнце Кубы,
Испании перец и бычий пот.
Он застит глаза, обжигает губы
и передышки мне не дает.
Колокол…
Мне-то какое дело?
Того и в глаза не видала я…
Но почему-то вдруг оскудела,
осиротела судьба моя.
Как в комнате, в жизни пустынней стало,
словно бы вышел один из нас.
Навеки…
Я прощаться устала.
Колокол, это в который раз?
Неумолимы твои удары,
ритмичны, рассчитанны и верны.
Уходят, уходят мои комиссары,
мои командиры с моей войны.
Уходят, уходят широким шагом,
настежь двери,
рубя концы…
По-всякому им приходилось, беднягам,
но все-таки были они молодцы!
Я знаю, жизнь ненавидит пустоты
и, все разрешая сама собой,
наполнит, как пчелы пустые соты,
новым деяньем, новой судьбой.
Минут года, и вырастут дети,
окрепнут новые зеленя…
Но нет и не будет больше на свете
тех первых, тех дорогих для меня.
… В мире становится все просторней.
Время сечет вековые дубы.
Но остаются глубокие корни
таланта, работы, борьбы, судьбы.
Новых побегов я им желаю,
погожих, солнечных, ветреных дней.
Но колокол, колокол, не умолкая,
колокол стонет в душе моей.
Я замечаю, как мчится время.
Маленький парень в лошадки играет,
потом надевает шинель, и на шлеме
красная звездочка вырастает.
Мать удивится: «Какой ты высокий!»
Мы до вокзала его провожаем.
Он погибает на Дальнем Востоке.
Мы его именем клуб называем.Я замечаю, как движется время.Выйдем на улицу.
Небо синее… Воспламеняя горючую темень,
падают бомбы на Абиссинию.
Только смятение.
Только шарит
негнущийся ветер прожекторов… Маленький житель земного шара,
я пробегаю мимо домов.
Деревья стоят, как озябшие птицы,
мокрые перья на землю роняя.
Небо!
Я знаю твои границы.
Их самолеты мои охраняют.Рядом со мною идущие люди,
может, мы слишком уж сентиментальны? Все мы боимся, что сняться забудем
на фотографии моментальной,
что не останутся наши лица,
запечатлеется группа иная… Дерево сада — осенняя птица —
мокрые перья на землю роняет.Я замечаю, как время проходит.Я еще столько недоглядела.
В мире, на белом свете, в природе
столько волнений и столько дела.Нам не удастся прожить на свете
маленькой и неприметной судьбою.
Нам выходить в перекрестный ветер
грузных орудий дальнего боя.Я ничего еще не успела.
Мне еще многое сделать надо.
Только успеть бы! Яблоком спелым осень нависла над каждым садом.Ночь высекает и сушит слезы.
Низко пригнулось тревожное небо.
Дальние вспышки… Близкие грозы…
Земля моя, правда моя, потребуй!
Я хожу широким шагом,
стукну в дверь, так будет слышно,
крупным почерком пишу.
Приглядел бы ты за мною,
как бы там чего не вышло, -
я, почти что не краснея,
на чужих ребят гляжу.Говорят, что это осень.
Голые чернеют сучья…
Я живу на самом верхнем,
на десятом этаже.
На земле еще спокойно,
ну, а мне уж слышно тучу,
мимо наших светлых окон
дождь проносится уже.Я не знаю, в чем различье
между осенью и летом.
На мое дневное небо
солнце выглянет нет-нет.
Говорят, что это осень.
Ну и что такого в этом,
если мне студеным утром
простучало двадцать лет.О своих больших обидах
говорит и ноет кто-то.
Обошли, мол, вон оттуда,
да не кликнули туда…
Если только будет правда,
будет сила и работа,
то никто меня обидеть
не посмеет никогда.О какой-то странной славе
говорит и ноет кто-то… Мы, страною, по подписке,
строим новый самолет.
Нашей славе быть огромней
великана-самолета;
каждый все, что только может,
нашей славе отдает.Мы проснемся. Будет утро…
Об одном и том же спросим…
Видишь: много я умею,
знаешь: многого хочу.
Побегу по переулку —
в переулке тоже осень,
и меня сырой ладошкой
лист ударит по плечу.Это осень мне сказала:
«Вырастай, живи такою!»
Присягаю ей на верность,
крупным шагом прохожу
по камням и по дорогам… Приглядел бы ты за мною, -
я, почти что не краснея,
на других ребят гляжу.
Все мне снится: весна в природе.
Все мне снится: весны родней,
легкий на ногу, ты проходишь
узкой улицею моей.
Только нет, то прошли соседи…
Только нет, то шаги за углом…
Сколько ростепелей, гололедиц
и снегов между нами легло!
Только губы мои сухие
не целованы с декабря.
Только любят меня другие,
не похожие на тебя.
И один из них мягко ходит,
речи сладкие говорит…
Нашей улицей ветер бродит,
нашу форточку шевелит.Осторожно прикроет двери,
по паркету пройдет, как по льду.
Что, как вдруг я ему поверю?
Что, как вдруг я за ним пойду?
Не вини ты меня нимало.
Тут во всем виноват ты сам.А за озером, за Байкалом,
прямо в тучи вросли леса.
Облака пролегли что горы,
раздуваемые весной.
И в тайге начинается город,
как молоденький лес, сквозной.
И брожу я, слезы стирая,
узнавая ветра на лету,
руки зрячие простирая
в ослепленную темноту.
Нет, не надо, я слышу и верю
в шум тайги и в кипенье рек… У высокой, у крепкой двери
постучится чужой человек.
Принесет мне букетик подснежных,
голубых и холодных цветов,
скажет много нелепых и нежных
и немножко приятных слов.
Только я улыбаться не стану;
я скажу ему, я не солгу:
— У меня есть такой желанный,
без которого я не могу.-
Погляжу на него не мигая:
— Как же я поверну с другим,
если наша любовь воздвигает
города посреди тайги?
В. Луговскому
Улицей летает неохотно
мартовский усталый тихий снег.
Наши двери притворяет плотно,
в наши сени входит человек.
Тишину движением нарушив,
он проходит, слышный и большой.
Это только маленькие души
могут жить одной своей душой.
Настоящим людям нужно много.
Сапоги, разбитые в пыли.
Хочет он пройти по всем дорогам,
где его товарищи прошли.
Всем тревогам выходить навстречу,
уставать, но первым приходить
и из всех ключей, ручьев и речек
пригоршней живую воду пить.
Вот сосна качается сквозная…
Вот цветы, не сеяны, растут…
Он живет на свете, узнавая,
как его товарищи живут,
чтобы даже среди ночи темной
чувствовать шаги и плечи их.
Я отныне требую огромной
дружбы от товарищей моих,
чтобы все, и радости, и горе,
ничего от дружбы не скрывать,
чтобы дружба сделалась как море,
научилась небо отражать.
Мне не надо дружбы понемножку.
Раздавать, размениваться? Нет!
Если море зачерпнуть в ладошку,
даже море потеряет цвет.
Я узнаю друга. Мне не надо
никаких признаний или слов.
Мартовским последним снегопадом
человеку плечи занесло,
Мы прислушаемся и услышим,
как лопаты зазвенят по крышам,
как она гремит по водостокам,
стаявшая, сильная вода.
Я отныне требую высокой,
неделимой дружбы навсегда.