Константин Дмитриевич Бальмонт - стихи про ночь - cтраница 3

Найдено стихов - 104

Константин Дмитриевич Бальмонт

Тонга-Табу

Отединенный остров,
Цветущия деревья,
Лучисто-сонный остров,
Застывшее кочевье.

Здесь зори светят зорям,
Передвигая время,
Над этим синим Морем
Улыбчивое племя.

В одном недвижном чуде,
Забывши счет столетий,
Здесь счастливы все люди,
Здесь все они как дети.

Но странная здесь чара:—
Когда все спят, ночами,
Как будто клубы пара
Несутся над ветвями.

Как дьявольские клиры,
Скользят, спешат во мраке
Могучие вампиры,
Летучия собаки.

И носятся над садом,
Кружат над огородом,
Своим полночным взглядом
Приносят порчу всходам.

И кажется, что каждый
Здесь сон людской подслушан,
И, в жаре лютой жажды,
Неспелый плод закушен.

Но эти люди-дети
Собак ночных жалеют,
И ни за что на свете
Убить их не посмеют.

И снова день для смеха,
И снова ночью темной
Грабителей потеха,
И пир теней заемный.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Тонга-Табу

Отединенный остров,
Цветущие деревья,
Лучисто-сонный остров,
Застывшее кочевье.

Здесь зори светят зорям,
Передвигая время,
Над этим синим Морем
Улыбчивое племя.

В одном недвижном чуде,
Забывши счет столетий,
Здесь счастливы все люди,
Здесь все они как дети.

Но странная здесь чара: —
Когда все спят, ночами,
Как будто клубы пара
Несутся над ветвями.

Как дьявольские клиры,
Скользят, спешат во мраке
Могучие вампиры,
Летучие собаки.

И носятся над садом,
Кружат над огородом,
Своим полночным взглядом
Приносят порчу всходам.

И кажется, что каждый
Здесь сон людской подслушан,
И, в жаре лютой жажды,
Неспелый плод закушен.

Но эти люди-дети
Собак ночных жалеют,
И ни за что на свете
Убить их не посмеют.

И снова день для смеха,
И снова ночью темной
Грабителей потеха,
И пир теней заемный.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Тихонько, как змея

Тихонько, как змея,
Из ямы вышел я.
И в лес опять спешу,
Едва-едва дышу.
А там в стволах
Скребется страх.
А там в стеблях
Встает: «Ах! Ах!»
А там в кустах: «Шу! Шу!»
«Пожалуйте! Прошу!»

Шишимора раскосая
Смеется, развалясь.
Пришла сюда, мол, с плеса я.
Любиться? В добрый час!
«Шишимора истомная
И с рыбьим я хвостом.
Мой полог — ночка темная,
Где лягу, там и дом.
Шишимора — охочая,
Раскинуть ноги — сласть.
Являюсь в темной ночи я,
Чтоб в ночи и пропасть.»
Шишимора — раскосая:
Прими-ка, мол, жену.
«Полюбимся, а с плеса я
В последний раз плесну.»
Шишимору — с развалочкой
Уважил сам шуяк,
Зовет любезной галочкой,
Вертит ей так и сяк.
Шишимора шушукает:
«А где моя душа?»
Шуяк ее баюкает,
Шуяк, шульгач, левша.

Константин Дмитриевич Бальмонт

В столице

Свежий запах душистаго сена мне напомнил далекие дни,
Невозвратнаго светлаго детства предо мной загорелись огни;
Предо мною воскресло то время, когда мир я безгрешно любил,
Когда не был еще человеком, но когда уже богом я был.

Мне снятся родные луга,
И звонкая песня косца,
Зеленаго сена стога,
Веселье и смех без конца.
Июльскаго дня красота,
Зарница июльских ночей,
И детскаго сердца мечта
В сияньи нездешних лучей.
Протяжное пенье стрекоз,
Чуть слышные всплески реки,
Роптание лип и берез,
В полуночной тьме светляки.
И все, что в родной стороне
Меня озарило на миг,
Теперь пробудило во мне
Печали певучий родник.

И зачем истомленною грудью я вдыхаю живой аромат,
Вспоминая луга с их раздольем, и забытый запущенный сад?
Свежий запах душистаго сена только болью терзает меня:
Он мне душною ночью напомнил отлетевшия радости дня.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Июнь

Июнь, непостижно-короткая ночь,
Вся прозрачная, вся просветленная.
Кто родится в Июне, никак одному не сумеет помочь:
В душе его век будет греза влюбленная,
Душа его будет безсонная.

В зеленом Июне цветут все цветы,
Густеет осока прохладными свитками,
Белеет купава, как стынущий лик чистоты,
Дрема навевает вещательность сонной мечты,
О маленьком счастьи безмолвную речь с маргаритками
Ведет незабудка, и шепчет: „Припомнишь ли ты?“
Цветет и влюбляет ночная фиалка пахучая,
И рдеют сердечки гвоздик луговых.
Кто в Июне войдет в этот мир, каждый цвет, его сладостно мучая,
Будет сердцу внушать, что любить нужно их,
Эти сны, лепестки, и душа его станет певучая,
Расцвеченная, жгучая.

И в Июне, в Иванову ночь,
Он искать будет папороть-цвет,
На вопрос невозможный—желанный ответ,
На вопрос, что, мелькнув, ужь не скроется прочь.
И Иванова ночь озаренная

Даст, быть может, огонь златоцветный ему,
Чтоб удвоить, за мигом сияния, тьму,
Чтоб в единственный час,
Где минута с минутой—как искра спаленная,
Тайный папороть-цвет, излучившись, погас,
Чтоб в душе его песнь задрожала стозвонная,
Чтоб душа его стала безсонная.

Константин Дмитриевич Бальмонт

От Солнца до Солнца иду я

От Солнца до Солнца иду я,
От Ночи до Ночи я жду.
Внимая, тоскуя, ликуя,
В душе засвечаю звезду.

Мне Сириус дал златоцветность,
Мечту он увлек за собой.
И, в сердце лелея ответность,
Увидел я Нил Голубой.

Большую Медведицу зная,
К цветам неизведанных мест
Ушел я, и мгла голубая
Мне Южный означила Крест.

Дорогою душ устремляясь,
Я Млечным Путем проходил.
И мысль, серебрясь, расцвечаясь,
Златых прикоснулась светил.

Цветы небосводные были
Так ярки в своей высоте,
Что блески цветочной той пыли,
Остались как гроздья в мечте.

От Солнца до Звезд и до Солнца,
От Солнца до Звезд и Луны,
Румяность и рдяность червонца,
Опально-сребристые сны.

И, если я снова в тумане,
И дымность в сияния лью, —
Я все ж, и в туманной Бретани,
Багряное Солнце пою.

К. БАЛЬМОНТ.
190
6.
Финистер. Примель.
Лето.
190
8.
Фландрия. Беркендаль.
Убыль Зимы.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Июнь

Июнь, непостижно-короткая ночь,
Вся прозрачная, вся просветленная.
Кто родится в Июне, никак одному не сумеет помочь:
В душе его век будет греза влюбленная,
Душа его будет бессонная.

В зеленом Июне цветут все цветы,
Густеет осока прохладными свитками,
Белеет купава, как стынущий лик чистоты,
Дрема́ навевает вещательность сонной мечты,
О маленьком счастьи безмолвную речь с маргаритками
Ведет незабудка, и шепчет: «Припомнишь ли ты?»
Цветет и влюбляет ночная фиалка пахучая,
И рдеют сердечки гвоздик луговых.
Кто в Июне войдет в этот мир, каждый цвет, его сладостно мучая,
Будет сердцу внушать, что любить нужно их,
Эти сны, лепестки, и душа его станет певучая,
Расцвеченная, жгучая.

И в Июне, в Иванову ночь,
Он искать будет папорот-цвет,
На вопрос невозможный — желанный ответ,
На вопрос, что, мелькнув, уж не скроется прочь.
И Иванова ночь озаренная
Даст, быть может, огонь златоцветный ему,
Чтоб удвоить, за мигом сияния, тьму,
Чтоб в единственный час,
Где минута с минутой — как искра спаленная,
Тайный папорот-цвет, излучившись, погас,
Чтоб в душе его песнь задрожала стозвонная,
Чтоб душа его стала бессонная.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Город

Сколько в Городе дверей, — вы подумали об этом?
Сколько окон в высоте по ночам змеится светом!
Сколько зданий есть иных, тяжких, мрачных, непреклонных,
Однодверчатых громад, ослепленно-безоконных.
Склады множества вещей, в жизни будто бы полезных.
Убиение души — ликом стен, преград железных.
Удавление сердец — наклоненными над нами
Натесненьями камней, этажами, этажами.
Семиярусность гробов. Ты проходишь коридором.
Пред враждебностью дверей ты скользишь смущенным вором.
Потому что ты один. Потому что камни дышут.
А задверные сердца каменеют и не слышут.
Повернется в дырке ключ — постучи — увидишь ясно,
Как способно быть лицо бесподходно-безучастно.
Ты послушай, как шаги засмеялись в коридоре.
Здесь живые — сапоги, и безжизненность — во взоре.
Замыкайся уж и ты, и дыши дыханьем Дома.
Будет впредь и для тебя тайна комнаты знакома.
Стены летопись ведут, и о петлях повествуют.
Окна — дьяволов глаза. Окна ночи ждут. Колдуют.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Все равно мне, человек плох или хорош

Все равно мне, человек плох или хорош,
Все равно мне, говорит правду или ложь.

Только б вольно он всегда да сказал на да,
Только б он, как вольный свет, нет сказал на нет.

Если в небе свет погас, значит — поздний час,
Значит — в первый мы с тобой и в последний раз.

Если в небе света нет, значит умер свет,
Значит — ночь бежит, бежит, заметая след.

Если ключ поет всегда: «Да́, — да, да́, — да, да́», —
Значит в нем молчанья нет — больше никогда.

Но опять зажжется свет в бездне новых туч,
И, быть может, замолчит на мгновенье ключ.

Красен солнцем вольный мир, черной тьмой хорош.
Я не знаю, день и ночь — правда или ложь.

Будем солнцем, будем тьмой, бурей и судьбой,
Будем счастливы с тобой в бездне голубой.

Если ж в сердце свет погас, значит — поздний час,
Значит — в первый мы с тобой и в последний раз.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Песнь звезды

С первым солнцем, с первой песней вешняго дрозда
У меня в душе запела звонкая звезда.

— Как, звезда? Но звезды светят, вовсе не поют.—
О, поют, лишь только в сердце песне дай приют.

Ты услышишь и увидишь, что с вечерней мглой
Звезды тихо запевают в тверди голубой.

И межь тем как Ночь проходит в синей высоте,
Песнь Созвездий звонче, громче в тонкой красоте.

Звонких громов, тонких звонов вышина полна,
Там серебряное море, глубина без дна.

Там безбрежность ожерельных, звездных волн поет,
От звезды к Созвездью нежность, сладкая как мед.

От звезды к звезде стремленье—в бриллиантах петь,
Лунным камнем засветиться, паутинить сеть.

Паутинить паутинки тех тончайших снов,
Для которых в наших взорах пир всегда готов.

Погляди-же, ближе, ближе, здесь в мои глаза.
Ты не видишь как поет там звездно бирюза?

Ночь весеннюю я слушал до утра звезду,
И душа открылась Солнцу, и тому дрозду.

И душа открылась сердцу, твоему, любовь.
О, скорей на звездный праздник сердце приготовь.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Купальницы

Кто был Иван Купала,
Я многих вопрошала,
Но люди знают мало,
И как тому помочь.
Кто был он, мне безвестно,
Но жил он здесь телесно,
И если сердцу тесно,
Иди на волю, в ночь.

О, в полночь на Ивана
Купалу сердце пьяно,
Душе тут нет изяна,
А прибыль красоты.
Живым в ту ночь не спится,
И клад им золотится,
И папороть звездится,
Горят, змеясь, цветы.

Мы девушки с глазами,
Горящими как в храме,
Мы с жадными губами,
С волнистостью волос.
Дома покинув наши,
В лесу мы вдвое краше,
Цветы раскрыли чаши,
И сердце в нас зажглось.

По чаще мы блуждали,
Как дети, без печали,
Мы травы собирали,
И был душист их рой.
В стихийном очищении,
И в огненном крещении,
Пропели мы в смущении
Напев заветный свой.

Ту песнь с напевом пьяным
Припоминать нельзя нам,
Да будет скрыт туманом
Тот свет, что светит раз.
Но мы, как травы, знаем,
Чем ум мы опьяняем,
И каждый бредит раем
При виде наших глаз.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Песнь звезды

С первым солнцем, с первой песней вешнего дрозда
У меня в душе запела звонкая звезда.

— Как, звезда? Но звезды светят, вовсе не поют. —
О, поют, лишь только в сердце песне дай приют.

Ты услышишь и увидишь, что с вечерней мглой
Звезды тихо запевают в тверди голубой.

И меж тем как Ночь проходит в синей высоте,
Песнь Созвездий звонче, громче в тонкой красоте.

Звонких громов, тонких звонов вышина полна,
Там серебряное море, глубина без дна.

Там безбрежность ожерельных, звездных волн поет,
От звезды к Созвездью нежность, сладкая как мед.

От звезды к звезде стремленье — в бриллиантах петь,
Лунным камнем засветиться, паутинить сеть.

Паутинить паутинки тех тончайших снов,
Для которых в наших взорах пир всегда готов.

Погляди же, ближе, ближе, здесь в мои глаза.
Ты не видишь как поет там звездно бирюза?

Ночь весеннюю я слушал до утра звезду,
И душа открылась Солнцу, и тому дрозду.

И душа открылась сердцу, твоему, любовь.
О, скорей на звездный праздник сердце приготовь.

Константин Дмитриевич Бальмонт

На мельнице

Из ореховой скорлупки
Приготовивши ковчег,
Я сижу, поджавши губки:—
Где-то будет мой ночлег?
Пред водою не робея,
Для счастливаго конца,
Я, находчивая Фея,
Улещаю плавунца.
„Запрягись в мою скорлупку,
И вези меня туда,
Где на камне мелют крупку,
И всегда кипит вода.“
Был исполненным догадки
Веслоногий плавунец:—
С мышкой мельничною в прятки
Я играю наконец.
Плавунца я отпустила,
Услыхавши жернова.

Он нырнул в домок из ила,
Где подводится трава.
Хороводятся там стебли,
Снизу прячется пискарь.
Плавунец, искусный в гребле,
Между всех нырялок царь.

А подальше от запруды
Заходя за перекат,
В быстром блеске мчатся гуды,
Всплески, брызги, влажный град.
Над вспененным водопадом,
С длинной белой бородой,
Жернова считает взглядом
Мельник мудрый и седой.
У него жена колдунья,
Из муки Луну прядет,
Причитает бормотунья:—
„Чет и нечет, нечет, чет.“
Насчитает так, до счета,
Пыль тончайшей белизны,
Замерцает позолота,
В небо выйдет серп Луны.
Выйдет тонкий, и до шара,
Ночь за ночью, в небосвод,
Лунно-белая опара,
Пряжа Месяца плывет.

В эти месячныя ночи
Воздух манит в вышину.
Разум девушек короче,
Стебли тянутся в струну.
И колдунья с мукомолом,
Что-то в полночь пошептав,
Слышат в сумраке веселом
Проростанье новых трав.

Я же с мельничною мышкой,
Не вводя избу в изян,
Прогремлю в сенях задвижкой,
Опрокину малый жбан.
Мы играем с кошкой в жмурки,
Уманим ее на стол.
А под утро у печурки
От муки весь белый пол.

Константин Дмитриевич Бальмонт

В белой стране

Небо, и снег, и Луна,
Самая хижина — снег.
Вечность в минуте — одна,
Не различается бег.

Там в отдалении лед,
Целый застыл Океан.
Дней отмечать ли мне счет?
В днях не ночной ли туман?

Ночь, это — бледная сень,
День — запоздавшая ночь.
Скрылся последний олень,
Дьявол умчал его прочь.

Впрочем, о чем это я?
Много в запасе еды.
Трапеза трижды моя
Между звезды и звезды.

Слушай, как воет пурга,
Ешь в троекратности жир,
Жди, не идет ли цинга,
Вот завершенный твой мир.

Жирного плотно поев,
Снегом очисти свой рот.
Нового снега посев
С белою тучей идет.

Вызвать на бой мне пургу?
Выйти до области льдов?
Крепко зажав острогу,
Ждать толстолапых врагов?

В белой холодной стране
Белый огромный медведь.
Месяц горит в вышине,
Круглая мертвая медь.

Вот, я наметил врага,
Вот, он лежит предо мной,
Меч мой в ночи — острога,
Путь мой означен — Луной.

Шкуру с медведя сорву!
Все же не будет теплей.
С зверем я зверем живу,
Сытой утробой моей.

Вот, возвращусь я сейчас
В тесную душность юрты.
Словно покойника глаз
Месяц глядит с высоты.

Стала потише пурга,
Все ж заметает мой след.
Тонет в пушинках нога,
В этом мне радости нет.

Впрочем, кому же следы
В этой пустыне искать?
Снег, и пространство, и льды,
Снежная льдяная гладь.

Я беспредельно один,
Тонут слова на лету.
Жди умножения льдин,
Дьяволы смотрят в юрту.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Злая ночь

Нет, Ночь! Когда душа, мечтая,
Еще невинно-молодая,
Блуждала — явное любя,
Казалось мне, что ты — святая,
Но блекнут чары, отпадая, —
Старуха, страшная, седая,
Я отрекаюсь от тебя!

Ты вся — в кошмарностях, в разорванных мечтаньях,
В стихийных шорохах, в лохмотьях, в бормотаньях,
Шпионов любишь ты, и шепчет с Ночью раб,
Твои доносчики — шуршанья змей и жаб.

Ты речь окольную с больной душой заводишь,
И по трясинам с ней, и по тоске с ней бродишь.
Распространяешь чад, зловещий сон и тишь,
Луну ущербную и ту гасить спешишь.

Проклятие душе, коли тебе поверит,
Все расстоянья Ночь рукою черной мерит.
Рукою мертвою мешает все, мути́т,
Пугает, мучает, удавно шелестит.

Всю грязь душевную взмеси́в, как слизь в болоте,
В Раскаянье ведет, велит хлестать Заботе.
Прикинется, что друг, заманит в разговор,
И скажешь те слова, в которых — смерть, позор.

Незабываемо-ужасные признанья,
Что ждали искры лишь, толчка, упоминанья,
Чтобы проснуться вдруг, и, раны теребя,
Когтистой кошкою нависнуть на тебя.

Ты хочешь сбросить гнет, не чувствовать, не видеть,
Но для существ иных, все в том, чтоб ненавидеть,
Качаться страхами, силками изловить,
Детоубийствовать, не отпускать, давить.

Что было точкою — гора, не опрокинешь,
И лапы чудища лежат, и их не сдвинешь.
Глаза глядят в глаза, рот близок, жаден… Прочь!
О, ненавистная, мучительная Ночь!

Последней волею, упорной,
На миг отброшен Призрак Черный,
Не знаем — как, не знаем — чей.
В зловещем Замке Заключенья —
Тяжелый вздох, и облегченье,
И блеск испуганных очей.
Страх тут, он здесь, но стал он дальним,
В молчаньи темном и печальном,
Невольно должен ум молчать.
В угрозе, в мраке погребальном,
Весь мир стал снова изначальным,
Весь мир — замкну́тый дом, и на замке печать.

Вновь Хаос к нам пришел и воцарился в мире,
Сорвался разум мировой,
И миллионы лет в Эфире,
Окутанном угрюмой мглой,
Должны мы подчиняться гнету
Какой-то Власти неземной,
Непобедимую дремоту
Вбирать, как чару Силы злой,
И видеть всюду мрак могильный,
И видеть, как за слоем слой,
Покров чуть видимый, но пыльный
На разум падает бессильный,
И сетью липнет над душой.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Кветцалькоатль

Изумрудно-перистый Змей,
Изумрудно-перистый,
Рождающий дождь голосистый,
Сверкания ценных камней,
Пролетающий в роще сквозистой,
Среди засиявших ветвей,
Веселый, росистый,
Змей!

Обвивающий звеньями рвущейся тучи,
Необятный, весь небосклон,
Властелин четырех сторон,
Затемняющий горные кручи,
Озаряющий молнией их,
Крестообразным огнем,
Смехом секунд огневых,
Смехом, звучащим как гром,
Рождающий между ветвей
Шелесты, шорох, и звон,
Властелин четырех сторон,
Изумрудно-перистый Змей!

Мировой Чародей,
Возжеланьем своим
Ты на Север, на Юг,
На Восток, и Закат,
Заковавши их в круг,
Чарованье пошлешь, в темных тучах агат
Загорится — и чу,
Полновесные капли, в их пляске гремят,
Точно выслал ты в мир саранчу,
Веселятся все страны,
Обсидианы,
Заостренных в разрывах, густых облаков
Разялись в сверкании лазурно-зеленом
Под звеньями Змея, который летит небосклоном.

Мировой Чародей,
Дуновеньем своим
Ты дорогу метешь для Богов Воды,
И скопив облака, их сгустивши как дым,
Одеваешься в яркость Вечерней Звезды,
Возвещаешь слиянье двух светов земных,
Изумрудно-перистый, зеленый,
Ты поешь лучезарным дрожанием стих,
И на вешние склоны
Вечер спускается, нежен и тих,
Ночи рождаются дальние звоны,
Дня завершаются ропоты, шепоты, сказки огней и теней,
Светится жемчуг, зеркальность, затоны,
Зыби отшедшего Дня все темней,
Ночь все ясней от небесных огней,
Бог лучезарный двойного начала,
Бог проплывает в озерах опала,
Змей!

Константин Дмитриевич Бальмонт

Ирландская девушка

Поздно ночью вчера о тебе говорила собака,
О тебе говорил на болоте в осоке кулик,
Это ты одинокая птица в лесу между веток,
Одинокой был птицей, пока ты меня не нашел.

Обещался, и ложь ты сказал мне, что будешь со мною,
Говорил — будешь там, где пасутся овечьи стада,
Был протяжен мой свист, и тебе триста раз я кричала,
Не нашла ничего, только жалко ягненок блеял.

Ты мне трудную вещь обещал — как подарок любимой,
Золотой дать корабль, и с серебряной мачтой на нем,
Городов дать двенадцать, — чтоб в каждом был рынок богатый,
Подарить мне дворец, белый двор на морском берегу.

Невозможную вещь обещал — как подарок любимой,
Подарить мне перчатки из рыбьей хотел чешуи,
И из птичьих ты шкурок хотел подарить башмаки мне,
И из лучших в Ирландии платье тончайших шелков.

Мне родная с тобой говорить не велела сегодня,
Не велела и завтра, и мне в воскресенье молчать,
Так со мной говорила родимая в злую минуту,
В час, как дверь затворяла, когда обворован был дом.

Ты мой отнял восток, у меня и мой запад ты отнял,
Все, что было за мною, ты взял, все, что там предо мной,
Отнял Месяц в ночи, отнял с Месяцем яркое Солнце,
И мой страх говорит, что и Бога ты взял у меня.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Летопись листьев

Когда на медленных качелях
Меняли звезды свой узор,
И тихим шопотом, в мятелях,
Вели снежинки разговор,—
Когда от северных сияний
Гиганты Ночи не могли
Заснуть, и ежились в тумане,
Во льдистой колющей пыли,—
Когда хрустением сердитым
Перекликались по векам,
Над Океаном ледовитым
Материки к материкам,—
Когда в чертах тупых и острых
Установились берега,
Возник священный полуостров,
Где вещи до сих пор снега.
До ныне зимы там упорны,
Но нежны помыслы весны,
И до сих пор колдуют Норны,
В час ворожащей тишины.

Когда, еще без счета, ночи
Не отмечались там никем,
И не был слышен смех сорочий,
И лес без певчих птиц был нем,—
Когда в молчании Природы
Та пытка чувствовалась там,
Что в тесный миг вещает роды,
Ведет по узким воротам,—
Осина, в бледности невольной,
Вдруг вспела шаткою листвой,
И перепевом, крепкоствольный,
Отбросил ясень шопот свой.
О чем два дерева шептали,
Какая тайна в них была,
Лишь знает Солнце в синей дали,
Лишь помнит Месячная мгла.
Но ясень мужем стал могучим,
Осина нежною женой,
А в тот же час, по черным тучам,
Гроза летела вышиной.

И разорвавшиеся громы,
И переклички всех ветров,
Молниеносные изломы,
Ниспали в емкость голосов.
Они возникли отовсюду,
Из ямин, впадин, и пещер,

Давая ход и волю гуду,
Меняя звуковой размер.
Все было вскрытье льда, дрожанье,
Вся разорвалась тишина,
От комаринаго жужжанья
До рева яраго слона.
А ясный муж смотрел, любуясь,
На синеглазую жену,
Еще не зная, не целуясь,
Но, весь весна, любя весну.
И был в их душах перешопот,
И ощупь млеющих огней,
Как будто самый дальний топот
В века умчавшихся коней.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Тройственность двух

1.
ВОЗРОЖДЕНИЕ.

Возвращение к жизни, и первый сознательный взгляд.
—„Мистер Хайд, или Джикиль?“ два голоса мне говорят.

Почему жь это „Или“? я их вопрошаю в ответ.
Разве места обоим в душе зачарованной нет?

Где есть день, там и ночь. Где есть мрак, там и свет есть всегда.
Если двое есть в Мире, есть в Мире любовь и вражда.

И любовь ли вражду победила, вражда ли царит,
Победителю скучно, и новое солнце горит.

Догорит, и погаснет, поборется с тьмою—и ночь.
Тут ужь что же мне делать, могу ли я Миру помочь,

Ничего, Доктор Джикиль, ты мудрый, ты добрый, ты врач,
Потерпи, раз ты Доктор, что есть Мистер Хайд, и не плачь.

Да и ты, Мистер Хайд, если в прятки играешь, играй,
А ужь раз проигрался, прощай—или вновь начинай.

И довольно мне слов. Уходите. Я с вами молчу.
—О, начало, о, жизнь, неизвестность, тебя я хочу!
2.
МИРОВОЕ ПРИЧАСТИЕ.

„“…
О, искавший Флобер, ты предчувствовал нас.
Мы и ночи и дни устремляемся в Мир,
Мы в Бездонности ждем отвечающих глаз.

В наших жилах течет ненасытная кровь,
Мы безмерны в любви, безграничны вдвоем.
Но, любя как никто, не обманемся вновь,
И влюбленность души не телам отдаем.

В океанах мечты восколеблена гладь,
Мы воздушны в любви, как воздушен туман.
Но Елены опять мы не будем искать,
И войной не пойдем на безумных Троян.

Нет, иное светило ослепило наш взор,
Мы коснулись всего, растворились во Всем.
Глубину с высотой сочетали в узор,
С Мировым в мировом мы причастия ждем.

Больше медлить нельзя возле старых могил,
Что прошло, то прошло, что мертво, то мертво,
Мы в стозвучном живем, в Литургии Светил,
В откровеньи Стихий, в воскресеньи Всего.

Мир на Земле, мир людям доброй воли.
Мир людям воли злой желаю я.
Мир тем, кто ослеплен на бранном поле,
Мир тем, в чьих темных снах живет Змея.

О, слава Солнцу пламенному в вышних,
О, слава Небу, звездам, и Луне.
Но для меня нет в Мире больше лишних,
С высот зову—и тех, кто там, на дне.

Все—в Небесах, все—равны в разной доле,
Я счастлив так, что всех зову с собой.
Идите в Жизнь, мир людям доброй воли,
Идите в Жизнь, мир людям воли злой.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Белый Лебедь

Посвящаю эти строки матери моей
Вере Николаевне Лебедевой-Бальмонт,
Чей предок был
Монгольский Князь
Белый Лебедь Золотой Орды.

Конь к коню. Гремит копыто.
Пьяный, рьяный, каждый конь.
Гей, за степь! Вся степь изрыта.
В лете коршуна не тронь.

Да и лебедя не трогай,
Белый Лебедь заклюет.
Гей, дорога! Их у Бога
Столько, столько—звездный счет.

Мы оттуда, и туда, все туда,
От снегов до летней пыли, от цветов до льда.

Мы там были, вот мы здесь, вечно здесь,
Степь как плугами мы взрыли, взяли округ весь.

Мы здесь были, что̀ то там, что̀ вон там?
Глянем в чары, нам пожары светят по ночам.

Мы оттуда, и туда, все туда,
Наши—долы, наши—реки, села, города.

Для чего же и дан нам размах крыла?
Для того, чтобы жизнь жила.
Для того, чтобы воздух от свиста крыл
Был виденьем крылатых сил.

И закроем мы Месяц толпой своей,
Пролетим, он блеснет светлей.
И на миг мы у Солнца изменим вид,
Станет ярче небесный щит.

От звезды серебра до другой звезды—
Наш полет Золотой Орды.
И как будто за нами бежит бурун,
Гул серебряно-звонких струн.

От червонной зари до зари другой
Птичьи крики, прибой морской.
И за нами червонны цветы всегда,
Золотая живет Орда.

Конь и птица—неразрывны,
Конь и птица—быстрый бег.
Как вдали костры призывны!
Поспешаем на ночлег.

У костров чернеют тени,
Приготовлена еда.
В быстром беге изменений
Мы найдем ее всегда.

Нагруженные обозы—
В ожидании немом.
Без вещательной угрозы,
Что̀ нам нужно, мы возьмем.

Тени ночи в ночь и прянут,
А костры оставят нам.
Если жь биться с нами станут,
Смерть нещадная теням.

Дети Солнца, мы приходим,
Чтобы алый цвет расцвел,
Быстрый счет мы с миром сводим,
Вводим волю в произвол.

Там где были разделенья
Заблудившихся племен,
Входим мы как цельность пенья,
Как один прибойный звон.

Кто послал нас? Нам безвестно.
Тот, кто выслал саранчу,
И велел дома, где тесно,
Поджигать своим „Хочу“.

Что ведет нас? Воля кары,
Измененье вещества.
Наряжаяся в пожары,
Ночь светла и ночь жива.

А потом? Потом недвижность
В должный час убитых тел,
Тихой Смерти необлыжность,
Черный коршун пролетел.

Прилетел и сел на крыше,
Чтобы каркать для людей.
А свободнее, а выше—
Стая белых лебедей.

Ночь осенняя темна, ужь так темна,
Закатилась круторогая Луна.

Не видать ея, Владычицы ночей,
Ночь темна, хоть много звездных есть лучей.

Вон, раскинулись узором круговым,
Звезды, звезды, многозвездный белый дым.

Упадают. В ночь осеннюю с Небес
Не один светильник радостный исчез.

Упадают. Почему, зачем, куда?
Вот, была звезда. И где она, звезда?

Возсияла лебединой красотой,
И упала, перестала быть звездой.

А Дорога-Путь, Дорога душ горит.
Говорит душе. А что же говорит?

Или только вот, что есть Дорога птиц?
Мне ужь мало убеганий без границ.

Мне ужь мало взять костры, разбить обоз,
Мне ужь скучно от росы повторных слез.

Мне ужь хочется двух звездных близких глаз,
И покоя в лебедино-тихий час.

Где-жь найду их? Где, желанная, она?
Ночь безлунная темна, ужь как темна.

Где же? Где же? Я хочу. Схвачу. Возьму.
Светят звезды, не просветят в мире тьму.

Упадают. За чредою череда.
Вот, была звезда. А где она, звезда?

— Где же ты? Тебя мы ищем.
Завтра к новому летим.

— Быть без отдыха—быть нищим.
Что́ мне новый дым и дым!

— Гей, ты шутишь? Или—или—
Оковаться захотел?

— Лебедь белый хочет лилий,
Коршун хочет мертвых тел.

— А не ты-ли красовался
В нашей стае лучше всех?

— В утре—день был, мрак качался.
Не смеюсь, коль замер смех.

— Гей, зачахнешь здесь в затоне.
Белый Лебедь, улетим!

— Лучше в собственном быть стоне,
Чем грозой идти к другим.

— Гей, за степи! Бросим, кинем!
Белый Лебедь изменил.—

Скрылись стаи в утре синем.
В Небе синем—звон кадил.

— Полоняночка, не плачь.
Светоглазочка, засмейся.
Ну, засмейся, змейкой вейся.
Все, что хочешь, обозначь.

Полоняночка, скажи.
Хочешь серьги ты? Запястья?
Все, что хочешь. Только б счастья.
Поле счастья—без межи.

О, светлянка, поцелуй!
Дай мне сказку поцелуя!
Лебедь хочет жить ликуя,
Белый с белой в брызгах струй.

Поплывем,—не утоплю.
Возлетим,—коснусь крылами.
Выше. К Солнцу! Солнце с нами!
— Лебедь… Белый… Мой… Люблю…

Опрокинулись реки, озера, затоны хрустальные,
В просветленность Небес, где несчетности Млечных путей.
Светят в ночи веселыя, в мертвыя ночи, в печальныя,
Разновольность людей обращают в слиянность ночей.

И горят, и горят. Были вихрями, стали кадилами.
Стали бездной свечей в кругозданности храмов ночных.
Морем белых цветов. Стали стаями птиц, белокрылыми.
И, срываясь, поют, что внизу загорятся как стих.

Упадают с высот, словно мед, предугаданный пчелами.
Из невидимых сот за звездой упадает звезда.
В души к малым взойдут. Запоют, да пребудут веселыми.
И горят как цветы. И горит Золотая Орда.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Белый Лебедь


Конь к коню. Гремит копыто.
Пьяный, рьяный, каждый конь.
Гей, за степь! Вся степь изрыта.
В лете коршуна не тронь.

Да и лебедя не трогай,
Белый Лебедь заклюет.
Гей, дорога! Их у Бога
Столько, столько — звездный счет.

Мы оттуда, и туда, все туда,
От снегов до летней пыли, от цветов до льда.

Мы там были, вот мы здесь, вечно здесь,
Степь как плугами мы взрыли, взяли округ весь.

Мы здесь были, что то там, что вон там?
Глянем в чары, нам пожары светят по ночам.

Мы оттуда, и туда, все туда,
Наши — долы, наши — реки, села, города.

Для чего же и дан нам размах крыла?
Для того, чтобы жизнь жила.
Для того, чтобы воздух от свиста крыл
Был виденьем крылатых сил.

И закроем мы Месяц толпой своей,
Пролетим, он блеснет светлей.
И на миг мы у Солнца изменим вид,
Станет ярче небесный щит.

От звезды серебра до другой звезды —
Наш полет Золотой Орды.
И как будто за нами бежит бурун,
Гул серебряно-звонких струн.

От червонной зари до зари другой
Птичьи крики, прибой морской.
И за нами червонны цветы всегда,
Золотая живет Орда.

Конь и птица — неразрывны,
Конь и птица — быстрый бег.
Как вдали костры призывны!
Поспешаем на ночлег.

У костров чернеют тени,
Приготовлена еда.
В быстром беге изменений
Мы найдем ее всегда.

Нагруженные обозы —
В ожидании немом.
Без вещательной угрозы,
Что нам нужно, мы возьмем.

Тени ночи в ночь и прянут,
А костры оставят нам.
Если ж биться с нами станут,
Смерть нещадная теням.

Дети Солнца, мы приходим,
Чтобы алый цвет расцвел,
Быстрый счет мы с миром сводим,
Вводим волю в произвол.

Там где были разделенья
Заблудившихся племен,
Входим мы как цельность пенья,
Как один прибойный звон.

Кто послал нас? Нам безвестно.
Тот, кто выслал саранчу,
И велел дома, где тесно,
Поджигать своим «Хочу».

Что ведет нас? Воля кары,
Измененье вещества.
Наряжаяся в пожары,
Ночь светла и ночь жива.

А потом? Потом недвижность
В должный час убитых тел,
Тихой Смерти необлыжность,
Черный коршун пролетел.

Прилетел и сел на крыше,
Чтобы каркать для людей.
А свободнее, а выше —
Стая белых лебедей.

Ночь осенняя темна, уж так темна,
Закатилась круторогая Луна.

Не видать ее, Владычицы ночей,
Ночь темна, хоть много звездных есть лучей.

Вон, раскинулись узором круговым,
Звезды, звезды, многозвездный белый дым.

Упадают. В ночь осеннюю с Небес
Не один светильник радостный исчез.

Упадают. Почему, зачем, куда?
Вот, была звезда. И где она, звезда?

Воссияла лебединой красотой,
И упала, перестала быть звездой.

А Дорога-Путь, Дорога душ горит.
Говорит душе. А что же говорит?

Или только вот, что есть Дорога птиц?
Мне уж мало убеганий без границ.

Мне уж мало взять костры, разбить обоз,
Мне уж скучно от росы повторных слез.

Мне уж хочется двух звездных близких глаз,
И покоя в лебедино-тихий час.

Где ж найду их? Где, желанная, она?
Ночь безлунная темна, уж как темна.

Где же? Где же? Я хочу. Схвачу. Возьму.
Светят звезды, не просветят в мире тьму.

Упадают. За чредою череда.
Вот, была звезда. А где она, звезда?

— Где же ты? Тебя мы ищем.
Завтра к новому летим.

— Быть без отдыха — быть нищим.
Что мне новый дым и дым!

— Гей, ты шутишь? Или — или —
Оковаться захотел?

— Лебедь белый хочет лилий,
Коршун хочет мертвых тел.

— А не ты ли красовался
В нашей стае лучше всех?

— В утре — день был, мрак качался.
Не смеюсь, коль замер смех.

— Гей, зачахнешь здесь в затоне.
Белый Лебедь, улетим!

— Лучше в собственном быть стоне,
Чем грозой идти к другим.

— Гей, за степи! Бросим, кинем!
Белый Лебедь изменил. —

Скрылись стаи в утре синем.
В Небе синем — звон кадил.

— Полоняночка, не плачь.
Светоглазочка, засмейся.
Ну, засмейся, змейкой вейся.
Все, что хочешь, обозначь.

Полоняночка, скажи.
Хочешь серьги ты? Запястья?
Все, что хочешь. Только б счастья.
Поле счастья — без межи.

О, светлянка, поцелуй!
Дай мне сказку поцелуя!
Лебедь хочет жить ликуя,
Белый с белой в брызгах струй.

Поплывем, — не утоплю.
Возлетим, — коснусь крылами.
Выше. К Солнцу! Солнце с нами!
— Лебедь… Белый… Мой… Люблю…

Опрокинулись реки, озера, затоны хрустальные,
В просветленность Небес, где несчетности Млечных путей.
Светят в ночи веселые, в мертвые ночи, в печальные,
Разновольность людей обращают в слиянность ночей.

И горят, и горят. Были вихрями, стали кадилами.
Стали бездной свечей в кругозданности храмов ночных.
Морем белых цветов. Стали стаями птиц, белокрылыми.
И, срываясь, поют, что внизу загорятся как стих.

Упадают с высот, словно мед, предугаданный пчелами.
Из невидимых сот за звездой упадает звезда.
В души к малым взойдут. Запоют, да пребудут веселыми.
И горят как цветы. И горит Золотая Орда.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Тройственность двух

1.
ВОЗРОЖДЕНИЕ

Возвращение к жизни, и первый сознательный взгляд.
— «Мистер Хайд, или Джикиль?» два голоса мне говорят.

Почему ж это «Или»? я их вопрошаю в ответ.
Разве места обоим в душе зачарованной нет?

Где есть день, там и ночь. Где есть мрак, там и свет есть всегда.
Если двое есть в Мире, есть в Мире любовь и вражда.

И любовь ли вражду победила, вражда ли царит,
Победителю скучно, и новое солнце горит.

Догорит, и погаснет, поборется с тьмою — и ночь.
Тут уж что же мне делать, могу ли я Миру помочь,

Ничего, Доктор Джикиль, ты мудрый, ты добрый, ты врач,
Потерпи, раз ты Доктор, что есть Мистер Хайд, и не плачь.

Да и ты, Мистер Хайд, если в прятки играешь, играй,
А уж раз проигрался, прощай — или вновь начинай.

И довольно мне слов. Уходите. Я с вами молчу.
— О, начало, о, жизнь, неизвестность, тебя я хочу!
2.
МИРОВОЕ ПРИЧАСТИЕ

«»…
О, искавший Флобер, ты предчувствовал нас.
Мы и ночи и дни устремляемся в Мир,
Мы в Бездонности ждем отвечающих глаз.

В наших жилах течет ненасытная кровь,
Мы безмерны в любви, безграничны вдвоем.
Но, любя как никто, не обманемся вновь,
И влюбленность души не телам отдаем.

В океанах мечты восколеблена гладь,
Мы воздушны в любви, как воздушен туман.
Но Елены опять мы не будем искать,
И войной не пойдем на безумных Троян.

Нет, иное светило ослепило наш взор,
Мы коснулись всего, растворились во Всем.
Глубину с высотой сочетали в узор,
С Мировым в мировом мы причастия ждем.

Больше медлить нельзя возле старых могил,
Что прошло, то прошло, что мертво, то мертво,
Мы в стозвучном живем, в Литургии Светил,
В откровеньи Стихий, в воскресеньи Всего.

Мир на Земле, мир людям доброй воли.
Мир людям воли злой желаю я.
Мир тем, кто ослеплен на бранном поле,
Мир тем, в чьих темных снах живет Змея.

О, слава Солнцу пламенному в вышних,
О, слава Небу, звездам, и Луне.
Но для меня нет в Мире больше лишних,
С высот зову — и тех, кто там, на дне.

Все — в Небесах, все — равны в разной доле,
Я счастлив так, что всех зову с собой.
Идите в Жизнь, мир людям доброй воли,
Идите в Жизнь, мир людям воли злой.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Замок Джэн Вальмор. Баллада

БАЛЛАДА

В старинном замке Джэн Вальмор,
Красавицы надменной,
Толпятся гости с давних пор,
В тоске беспеременной:
Во взор ее лишь бросишь взор,
И ты навеки пленный.

Красивы замки старых лет.
Зубцы их серых башен
Как будто льют чуть зримый свет,
И странен он и страшен,
Немым огнем былых побед
Их гордый лик украшен.

Мосты подемные и рвы, —
Замкнутые владенья.
Здесь ночью слышен крик совы,
Здесь бродят привиденья.
И странен вздох седой травы
В час лунного затменья.

В старинном замке Джэн Вальмор
Чуть ночь — звучат баллады.
Поет струна, встает укор,
А где-то — водопады,
И долог гул окрестных гор,
Ответствуют громады.

Сегодня день рожденья Джэн.
Часы тяжелым боем
Сзывают всех, кто взят ей в плен,
И вот проходят роем
Красавцы, Гроль, и Ральф, и Свен,
По сумрачным покоям.

И нежных дев соседних гор
Здесь ярко блещут взгляды,
Эрглэн, Линор, — и ясен взор
Пышноволосой Ады, —
Но всех прекрасней Джэн Вальмор,
В честь Джэн звучат баллады.

Певучий танец заструил
Медлительные чары.
Пусть будет с милой кто ей мил,
И вот кружатся пары.
Но бог любви движеньем крыл
Сердцам готовит кары.

Да, взор один на путь измен
Всех манит неустанно.
Все в жизни — дым, все в жизни — тлен,
А в смерти все туманно.
Но ради Джэн, о, ради Джэн,
И смерть сама желанна.

Бьет полночь. — «Полночь!» — Звучный хор
Пропел балладу ночи. —
«Беспечных дней цветной узор
Был длинен, стал короче». —
И вот у гордой Джэн Вальмор
Блеснули странно очи.

В полночный сад зовет она
Безумных и влюбленных,
Там нежно царствует Луна
Меж елей полусонных,
Там дышит нежно тишина
Среди цветов склоненных.

Они идут, и сад молчит,
Прохлада над травою,
И только здесь и там кричит
Сова над головою,
Да в замке музыка звучит
Прощальною мольбою.

Идут. Но вдруг один пропал,
Как бледное виденье,
Другой холодным камнем стал,
А третий — как растенье.
И обнял всех незримый вал
Волненьем измененья.

Под желтой дымною Луной,
В саду с травой седою,
Безумцы, пестрой пеленой,
И разной чередою,
Оделись формою иной
Пред девой молодою.

Исчезли Гроль, и Ральф, и Свен
Среди растений сада.
К цветам навек попали в плен
Эрглэн, Линор, и Ада.
В глазах зеленоглазой Джэн —
Змеиная отрада.

Она одна, окружена
Тенями ей убитых.
Дыханий много пьет она
Из этих трав излитых.
В ней — осень, ей нужна весна
Восторгов ядовитых.

И потому, сплетясь в узор,
В тоске беспеременной,
Томятся души с давних пор,
Толпой навеки пленной,
В старинном замке Джэн Вальмор
Красавицы надменной.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Безумный часовщик

Меж древних гор жил сказочный старик,
Безумием обятый необычным.
Он был богач, поэт — и часовщик.

Он был богат во многом и в различном,
Владел землей, морями, сонмом гор,
Ветрами, даже небом безграничным.

Он был поэт, и сочетал в узор
Незримые безгласные созданья,
В чьих обликах был красноречьем — взор.

Шли годы вне разлада, вне страданья,
Он был бы лишь поэтом навсегда,
Но возымел безумное мечтанье.

Слова он разделил на нет и да,
Он бросил чувства в область раздвоенья,
И дня и ночи встала череда.

А чтоб вернее было их значенье,
Чтобы означить след их полосы,
Их двойственность, их смену и теченье, —

Поэт безумный выдумал часы.
Их дикий строй снабдил он голосами:
Одни из них пленительной красы, —

Поют, звенят; другие воют псами;
Смеются; говорят; кричат, скорбя.
Так весь свой дом увесил он часами.

И вечность звуком времени дробя,
Часы идут путем круговращенья,
Не уставая повторять себя.

Но сам создав их голос как внушенье,
Безумный часовщик с теченьем лет
Стал чувствовать к их речи отвращенье.

В его дворце молчанья больше нет,
Часы кричат, хохочут, шепчут смутно,
И на мечту, звеня, кладут запрет.

Их стрелки, уходя ежеминутно,
Меняют свет на тень, и день на ночь,
И все клянут, и все клянут попутно.

Не в силах отвращенья превозмочь,
Безумный часовщик, в припадке гнева,
Решил прогнать созвучья эти прочь, —

Лишить часы их дикого напева:
И вот, раскрыв их внутренний состав,
Он вертит цепь направо и налево.

Но строй ли изменился в них и сплав,
Иль с ними приключилось чарованье,
Они явили самый дерзкий нрав, —

И подняли такое завыванье,
И начали так яростно звенеть,
Что часовщик забыл негодованье, —

И слыша проклинающую медь,
Как трупами испуганный анатом,
От ужаса лишь мог закаменеть.

А между тем часы, гудя набатом,
Все громче хаос воплей громоздят,
И каждый звук — неустранимый атом.

Им вторят горы, море, пленный ад,
И ветры, напоенные проклятьем,
В пространствах снов кружат, кружат, кружат.

Рожденные чудовищным зачатьем,
Меж древних гор мятутся нет и да,
Враждебные, слились одним обятьем, —

И больше не умолкнут никогда.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Жалоба кикиморы

Я кикимора похвальный,
Не шатун, шишига злой.
Пробегу я, ночью, спальной,
Прошмыгну к стене стрелой,
И сижу в углу печальный, —
Что ж мне дали лик такой?

Ведь шишига — соглядатай,
Он нечистый, сатана,
Он в пыли дорог оратай,
Вспашет прахи, грусть одна,
Скажет бесу: «Бес, сосватай», —
Скок бесовская жена.

Свадьбу чертову играет,
Подожжет чужой овин,
Задирает, навирает,
Точно важный господин,
Подойди к нему, облает,
Я же смирный, да один.

Вот тут угол, вот тут печка,
Я сижу, и я пряду.
С малым ликом человечка,
Не таю во лбу звезду.
Полюбил кого, — осечка,
И страдаю я, и жду.

Захотел я раз пройтиться,
Вышел ночью, прямо в лес.
И пришлось же насладиться,
Не забуду тех чудес.
Уж теперь, когда не спится,
Прямо — к курам, под навес.

Только в лес я, — ухнул филин,
Рухнул камень, бухнул вниз.
На болоте дьявол силен,
Все чертяки собрались.
Я дрожу, учтив, умилен, —
Что уж тут! Зашел, — держись!

Круглоглазый бес на кручу
Сел и хлопает хвостом.
Прошипел: «А вот-те взбучу!»
По воде пошел содом.
Рад, навозную я кучу
Увидал: в нее — как в дом.

Поднялось в болоте вдвое,
Всех чертей спустила глыбь.
С ними бухало ночное,
Остроглазый ворог, выпь,
Водный бык, шипенье злое, —
И пошла в деревьях зыбь.

Буря, сбившись, бушевала,
В уши с хохотом свистя.
Воет, ноет, все ей мало,
Вдруг провизгнет, как дитя,
Крикнет кошкой: «Дайте сала!»
Дунет в хворост, шелестя.

А совсем тут рядом с кучей,
Где я спрятался, как в дом,
Малый чертик, червь ползучий,
Мне подмигивал глазком
И, хлеща крапивой жгучей,
Тренькал тонким голоском.

Если выпь, — бугай, — вопила
И гудела, словно медь,
Выпь и буря, это — сила,
Впору им взломать и клеть,
А чтоб малое страшило
Сечь меня, — не мог стерпеть!

Я схватил чертенка-злюку,
Он в ладонь мне зуб вонзил.
Буду помнить я науку,
Прочь с прогулки, что есть сил.
И сосу за печкой руку,
Грустный, сам себе немил.

От сидячей этой жизни
Стал я толст, и стал я бел.
Я непризнанный в отчизне,
Оттого что я несмел.
Саван я пряду на тризне,
Я запечный холстодел.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Кольцо

Она, умирая, закрыла лицо,
И стала, как вьюга, бела,
И с левой руки золотое кольцо
С живым изумрудом сняла,
И с белой руки роковое кольцо
Она мне, вздохнув, отдала.

«Возьми», мне сказала, «и если когда
Другую возьмешь ты жену,
Смотри, чтоб была хороша, молода,
Чтоб в дом с ней впустил ты весну,
Оттуда я счастье увижу тогда,
Проснусь, улыбнусь, и засну.

И будешь ты счастлив. Но помни одно: —
Чтоб впору кольцо было ей.
Так нужно, так должно, и так суждено.
Ищи от морей до морей.
Хоть в Море спустись ты на самое дно.
Прощай… Ухожу… Не жалей…»

Она умерла, холодна и бледна,
Как будто закутана в снег,
Как будто волна, что бежала, ясна,
О жесткий разбилася брег,
И вот вся застыла, зиме предана,
Средь льдяных серебряных нег.

Бывает, что вдовый останется вдов,
Бывает — зачахнет вдовец,
Иль просто пребудет один и суров,
Да при́дет — в час должный — конец,
Но я был рожден для любви и цветов,
Я весь — в расцветаньи сердец.

И вот, хоть мечтой я любил и ласкал
Увядшее в Прошлом лицо,
Я все же по миру ходил и искал,
Кому бы отдать мне кольцо,
Входил я в лачуги и в царственный зал,
Узнал не одно я крыльцо.

И видел я много чарующих рук
С лилейностью тонких перстов,
И лютня любви свой серебряный звук
Роняла мне в звоны часов,
Но верной стрелой не отметил мне лук,
Где свадебный новый покров.

Цветочные стрелы вонзались в сердца,
И губы как розы цвели,
Но пальца не мог я найти для кольца,
Хоть многие сердце прожгли,
И я уходил от любви без конца,
И близкое было вдали.

И близкое болью горело вдали.
И где же бряцанье кадил?
Уж сроки мне в сердце золу принесли,
Уж много я знаю могил.
Иль бросить кольцо мне? Да будет в пыли.
И вот я кольцо уронил.

И только упал золотой изумруд,
Ушло все томление прочь,
И вижу, желанная близко, вот тут,
Нас в звезды окутала ночь,
И я не узнал меж медвяных минут,
Что это родимая дочь.

Когда же, с зарею, Жар-Птица, светла,
Снесла золотое яйцо,
Земля в изумруды одета была,
Но глянуло мертвым лицо
Той новой, которая ночью нашла,
Что впору пришлось ей кольцо.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Данте. Видение

ВИДЕНИЕ
Пророк, с душой восторженной поэта,
Чуждавшейся малейшей тени зла,
Один, в ночной тиши, вдали от света,
Молился он, — и Тень к нему пришла.

Святая Тень, которую увидеть
Здесь на земле немногим суждено.
Тем избранным с ней говорить дано,
Что могут бескорыстно ненавидеть
И быть всегда — с Любовью заодно.

И долго Тень безмолвие хранила,
На Данте устремив пытливый взор.
И вот, вздохнув, она заговорила,
И вздох ее речей звучал уныло,
Как ветра шум среди угрюмых гор.

«Зачем зовешь? Зачем меня тревожишь?
Тебе одно могу блаженство дать.
Ты молод, ты понять его не можешь:
Блаженство за других душой страдать.
Тот путь суров. Пустынею безлюдной
Среди песков он странника ведет.
Достигнет ли изгнанник цели чудной, —
Иль не дойдя бессильно упадет?
Осмеянный глухой толпой людскою,
Ты станешь ненавидящих любить.
Питаться будешь пламенной тоскою,
Ты будешь слезы собственные пить.
И холодна, как лед, людская злоба!
Пытаясь тщетно цепи тьмы порвать,
Как ложа ласк, ты будешь жаждать гроба,
Ты будешь смерть, как друга, призывать!»

И отвечал мечтатель благородный:
«Не страшен мне бездушной злобы лед,
Любовью я согрею мрак холодный.
Я в путь хочу! Хочу идти вперед!»

И долго Тень безмолвие хранила,
Печальна и страдальчески-бледна.
И в Небесах, из темных туч, уныло
Взошла кроваво-красная Луна.

И говорила Тень:
«Себя отринуть,
Себя забыть — избраннику легко.
Но тех, с кем жизнь связал, навек покинуть,
От них уйти куда-то далеко, —
Навек со всем, что дорого расстаться,
Оставить свой очаг, жену, детей,
И много дней, и много лет скитаться,
В чужой стране, среди чужих людей, —
Какая скорбь! И ты ее узнаешь!
И пусть тебе отчизна дорога,
Пусть ты ее, любя, благословляешь,
Она тебя отвергнет, как врага!
Придет ли день, ты будешь жаждать ночи,
Придет ли ночь, ты будешь ждать утра,
И всюду зло, и нет нигде добра,
И скрыть нельзя заплаканные очи!
И ты поймешь, как горек хлеб чужой,
Как тяжелы чужих домов ступени,
Поднимешься — в борьбе с самим собой,
И вниз пойдешь — своей стыдяся тени.
О, ужас, о, мучительный позор:
Выпрашивает милостыню — Гений!»

И Данте отвечал, потупя взор:
«Я принимаю бремя всех мучений!»
. . . . . . . . . . . . . . . .

И Тень его отметила перстом,
И вдруг ушла, в беззвучии рыдая,
И Данте в путь пошел, изнемогая
Под никому не видимым крестом.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Но минули детские годы

Но минули детские годы,
Иного хотела мечта.
Хоть все же я в царстве Природы
Любил и цветы и цвета.

Блаженно, всегда и повсюду,
Мне чудились рокоты струн.
Я шел к неизвестному чуду,
Мечтателен, нежен, и юн.

И ночью пленительной Мая,
Да, в первую четверть Луны,
Мне что-то сверкнуло, мелькая,
И вновь я уверовал в сны.

Я помню баюканья бала,
Весь ожил старинный наш дом.
И музыка сладко звучала
В мечтающем сердце моем.

Улыбки, мельканья, узоры,
Желанные сердцу черты.
Мгновенно-слиянные взоры,
Цветы и мечты Красоты.

Все было вот здесь, в настоящем,
В волне нарастающих сил.
С желанною, в зале блестящем,
Я в вальсе старинном скользил.

И чудилось мне, что столетий
Над нами качался полет.
Но мы проносились, как дети,
И пол озарялся, как лед.

И близкое тело скользило,
Я нежно обятие длю.
«Ты любишь?» душа говорила.
Глаза говорили: «Люблю».

Друг другу сказали мы взором,
Что тотчас мы спустимся в сад.
И связаны тем договором,
Скользили, как тени скользят.

Лишь несколько быстрых мгновений,
И мы отошли от огней,
Мы в сумрак цветущих сиреней
С знакомых сошли ступеней.

И стройная музыка бала,
И вальса старинного звон,
Как дальняя сказка звучала,
И душу качала, как сон.

Но ближе другое влиянье
Слагало свой властный напев.
Все думы сожгло ожиданье,
И сердце блеснуло сгорев.

В саду, в том старинном, пустынном,
Где праздник цветов был мне дан,
Под светом планет паутинным
Журчал неумолчно фонтан.

О, как был узывчив тот сонный
И вечно живой водоем,
Он полон был мысли бездонной
В журчаньи бессмертном своем.

Из раковин звонких сбегая,
И влагу в лобзаньях дробя,
Вода трепетала, сверкая,
Он лился в себя — из себя.

И снова, как в детстве, светили
Созвездья с немой высоты.
И в сладостно-дышущей силе
Цвели многоцветно цветы.

Но пряности их аромата
Сказали нам, с пением вод,
Что к прошлому нет нам возврата,
Что новое новым живет.

И пели так сладко свирели
В себя убегающих струй,
Что мы колебаться не смели,
И влажный возник поцелуй.

И радостных звезд чарованье
Светилось так странно в тот час
Что влажное это слиянье
Навек пересоздало нас.

Я видел так ясно узоры,
Сплетенья, гирлянды планет.
И чьи-то бессмертные взоры
Хранили немеркнувший свет.

Лелея цветы мировые,
Меж звезд проходила Весна.
В той ночи прозрачной, впервые,
Я понял, как Влага нежна.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Тайна праха

ТАЙНА ПРАХА.

Были сонныя растенья,
Липко-сладкая дрема,
Полусвет и полутьма.
Полуявь и привиденья.
Ожиданье пробужденья,
В безднах праха терема,
Смерть, и рядом жизнь сама.

Были странныя растенья.
Пышный папоротник-цвет,
После долгих смутных лет,
Вновь узнал восторг цветенья.
И людския заблужденья,
Весь дневной нарочный бред,
Я забыл и был поэт.

Вдруг исчезло средостенье
Между тайною и мной.
Я земной и неземной.

Пело в сердце тяготенье,
И шептали мне растенья
«В прах глубокий дверь открой.
Заступ в руки. Глянь и рой».

Колыбелька кораблик,
На кораблике снасть.
Улетает и зяблик,
Нужно травке пропасть.

Колыбельку качает
Триста бешеных бурь.
Кто плывет, тот не чает,
Как всевластна лазурь.

Полевая кобылка
Не поет. Тишина.
Колыбелька могилка,
Захлестнула волна.

Колыбелька послушна,
Притаилось зерно.
Ах, как страшно и душно,
Как бездонно темно!

Колыбелька кораблик,
На кораблике снасть.

Он согреется, зяблик,
В ожидании власть.

И ждать ты будешь миллион минут.
Быть может, меньше. Ровно вдвое.
Ты будешь там, чтоб, вновь проснувшись тут,
Узнать волнение живое.

И ждать ты должен. Стынь. Молчи. И жди.
Познай всю скорченность уродства.
Чтоб новый день был свежим впереди,
У дня не будет с ночью сходства.

Но в должный миг порвется шелуха,
Корней качнутся разветвленья,
Сквозь изумруд сквозистаго стиха
К строфе цветка взбодрится мленье.

Приветствуй смерть. Тебе в ней лучший гость.
Не тщетно, сердце, ты боролось.
Слоновая обята златом кость.
Лоза — вину. И хлебу — колос.

Я облекался в саван много раз.
Что говорю, я твердо знаю.
Возьми в свой перстень этот хризопрас.
Иди к неведомому краю.

«Красныя капли!» Земля возстонала.
«Красныя капли! Их мало!
«В недрах творения — красное млеко,
Чтоб возсоздать человека.

«Туп он, и скуп он, и глух он, и нем он,
Кровь проливающий Демон.
«Красныя капли скорей проливайте,
Крови мне, крови давайте!

«Месть совершающий, выполни мщенье,
Это Земли есть решенье.
«Месть обернется, и будет расцветом.
Только не в этом, не в этом.

«Бойтесь, убившие! Честь убиенным!
Смена в станке есть безсменном.
«Кровь возвратится. Луна возродится.
Мстителю месть отомстится!»

Я сидел на весеннем веселом балконе.
Благовонно цвела и дышала сирень,
И березки, в чуть внятном сквозя перезвоне,
Навевали мне в сердце дремоту и лень.

Я смотрел незаметно на синия очи
Той, что рядом была, и смотрела туда,
Где предвестием снов утоляющей ночи
Под Серпом Новолунним горела звезда.

Я узнал, что под сердцем она, молодая,
Ощутила того молоточка удар,
Что незримыя брызги взметает, спрядая
В новоликую сказку, восторг, и пожар.

И постиг, что за бурями, с грезою новой,
На земле возникает такой человек,
Для котораго будет лишь Солнце основой,
И разливы по небу звездящихся рек.

Я взглянул, и травинка в саду, проростая,
Возвещала, что в мире есть место для всех.
А на небе часовня росла золотая,
Где был сердцем замолен растаявший грех.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Вольга

Закатилось красно Солнце, за морями спать легло,
Закатилося, а в мире было вольно и светло.
Рассадились часты звезды в светлом Небе, как цветы,
Не пустили Ночь на Землю, не дозволя темноты.
Звезды, звезды за звездами, и лучист у каждой лик.
Уж и кто это на Небе возрастил такой цветник?
Златоцветность, звездоцветность, что ни хочешь — все проси.
В эту ночь Вольга родился на святой Руси.
Тихо рос Вольга пресветлый до пяти годков.
Дома больше быть не хочет, манит ширь лугов.
Вот пошел, и Мать-Земля восколебалася,
Со китов своих как будто содвигалася,
Разбежалися все звери во лесах,
Разлеталися все птицы в небесах,
Все серебряные рыбы разметалися,
В синем Море трепетали и плескалися.
А Вольга себе идет все да идет,
В чужедальную сторонку путь ведет.
Хочет хитростям он всяким обучаться,
Хочет в разныих языках укрепляться.
На семь лет Вольга задался посмотреть широкий свет,
А завлекся — на чужбине прожил все двенадцать лет.
Обучался, обучился. Что красиво? Жить в борьбе.
Он хоробрую дружину собирал себе.

Тридцать сильных собирал он без единого, а сам
Стал тридцатым, был и первым, и пустились по лесам.
«Ой дружина, вы послушайте, что скажет атаман.
Вейте петли вы шелковые, нам зверь в забаву дан,
Становите вы веревочки в лесу среди ветвей,
И ловите вы куниц, лисиц, и черных соболей.»
Как указано, так сделано, веревочки стоят,
Только звери чуть завидят их, чуть тронут — и назад.
По три дня и по три ночи ждали сильные зверей,
Ничего не изловили, жди не жди среди ветвей.
Тут Вольга оборотился, и косматым стал он львом,
Соболей, куниц, лисиц он заворачивал кругом,
Зайцев белых поскакучих, горностаев нагонял,
В петли шелковы скружал их, гул в лесу и рев стоял.
И опять Вольга промолвил: «Что теперь скажу я вам: —
Вы силки постановите в темном лесе по верхам.
Лебедей, гусей ловите, заманите сверху ниц,
Ясных соколов словите, да и малых пташек-птиц.»
Как он молвил, так и было, слово слушали его,
За три дня и за три ночи не словили ничего.
Тут Вольга оборотился, и в ветрах, в реке их струй,
Он в подоблачьи помчался, птица вольная Науй.
Заворачивал гусей он, лебедей, и соколов,
Малых птащиц, всех запутал по верхам среди силков.
И опять Вольга промолвил, возжелав иной игры: —
«Дроворубные возьмите-ка теперь вы топоры,
Вы суденышко дубовое постройте поскорей,
Вы шелковые путевья навяжите похитрей,
Выезжайте в сине Море, наловите рыбы мне,
Много щук, белуг, и всяких, много рыбы в глубине.»
Как он молвил, так и было, застучал о дуб топор,
И в путевьях во шелковых возникал мудрен узор.
Выезжали в сине Море, много рыб во тьме его,
За три дня и за три ночи не словили ничего.
Тут Вольга оборотился, щукой стал, зубастый рот,

Быстрым ходом их обходит, в верный угол их ведет.
Заворачивал белугу, дорогого осетра,
Рыб плотиц, и рыбу семгу. Будет, ладно, вверх пора.
Тут-то в Киеве веселом пировал светло Вольга,
Пировала с ним дружина, говорили про врага.
Говорил Вольга пресветлый: «Широки у нас поля.
Хлеб растет. Да замышляет против нас Турец-земля.
Как бы нам про то проведать, что задумал-загадал
Наш лихой давнишний ворог, этот царь Турец-Сантал?
Если старого послать к ним, долго ждать, а спешен час,
А середнего послать к ним, запоят вином как раз,
Если ж малого послать к ним, заиграется он там,
Только девушек увидит, не дождаться вести нам.
Видно, надобно нам будет, чтоб пошел к ним сам Вольга,
Посмотрел бы да послушал да почувствовал врага.»
Тут Вольга оборотился, малой пташкой полетел,
Против самого оконца, пред царем Турецким сел.
Речи тайные он слышит. Говорит с царицей царь: —
«Ай царица, на Руси-то не растет трава как встарь,
И цветы-то на Руси уж не по-прежнему цветут.
Нет в живых Вольги, должно быть». — Говорит царица тут:
«Ай ты царь, Турец-Сантал мой, все как есть цветок цветет.
На Руси трава густая все по-прежнему растет.
А спалось мне ночью, снилось, что с Восточной стороны
Пташка малая несется, звонко кличет с вышины.
А от Запада навстречу черный ворон к ней летит,
Вот слетелись, вот столкнулись, ветер в крылья им свистит
В чистом поле бой зачался, пташка — малая на взгляд,
Да побит ей черный ворон, перья по-ветру летят».
Царь Турец-Сантал подумал, и беседует с женой:
«Так я думаю, что скоро я на Русь пойду войной.
На святой Руси возьму я ровно девять городов,
Шубку выберу тебе я, погощу, и был таков».
А Турецкая царица говорит царю в ответ:

«Городов не покоришь ты, не найдешь мне шубки, нет».
Вскинул очи, осердился, забранился царь Сантал.
«Ах, сновидица-колдунья!» И учить царицу стал.
«Вот тебе! А на Руси мне ровно девять городов.
Вот тебе! А шубка будет. Погощу, и был таков».
Тут Вольга оборотился, примечай не примечай,
Только в горницу ружейну впрыгнул малый горностай,
Все луки переломал он, зубом острым проточил,
Тетивы все перервал он, прочь из горницы скочил.
Серым волком обернулся, на конюший прыгнул двор,
Перервал коням он глотки, прыг назад — и чрез забор.
Обернулся малой пташкой, вот в подоблачьи летит,
Свиснул, — дома. Светел Киев, он с дружиною сидит.
«Ой дружина, собирайся!» И дрожит Турец-земля.
На Руси чуть дышит ветер, тихо колос шевеля.
И склонилися пред силой молодецкою
Царь-Сантал с своей царицею Турецкою.
Проблистали и упали сабли вострые,
Развернулись чудо-шали ярко-пестрые,
И ковры перед дружиною узорные,
Растерял пред пташкой ворон перья черные.
И гуляет, и смеется вольный, светлый наш Вольга,
Он уж знает, как коснуться, как почувствовать врага.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Наваждение

Жил старик со старухой, и был у них сын,
Но мать прокляла его в чреве.
Дьявол часто бывает над нашею волей сполна властелин,
А женщина, сына проклявшая,
Силу слова не знавшая,
Часто бывала в слепящем сознание гневе.
Если Дьявол попутал, лишь Бог тут поможет один.
Сын все же у этой безумной родился,
Вырос большой, и женился.
Но он не был как все, в дни когда он был мал.
Правда, шутил он, играл, веселился,
Но минутами слишком задумчив бывал.
Он не был как все, в день когда он женился.
Правда, весь светлый он был под венцом,
Но что-то в нем есть нелюдское — мать говорила с отцом.
И точно, жену он любил, с ней он спал,
Ласково с ней говорил,
Да, любил,
И любился,
Только по свадьбе-то вскорости вдруг он без вести пропал.
Искали его, и молебны служили,
Нет его, словно он в воду упал.
Дни миновали, и месяцы смену времен сторожили,

Меняли одежду лесов и долин.
Где он? Нечистой то ведомо силе.
И если Дьявол попутал, тут Бог лишь поможет один.

В дремучем лесу стояла сторожка.
Зашел ночевать туда нищий старик,
Чтоб в лачуге пустой отдохнуть хоть немножко,
Хоть на час, хоть на миг.
Лег он на печку. Вдруг конский послышался топот.
Ближе. Вот кто-то слезает с коня.
В сторожку вошел. Помолился. И слышится жалостный шепот:
«Бог суди мою матушку — прокляла до рожденья меня!»
Удаляется.
Утром нищий в деревню пришел, к старику со старухой на двор.
«Уж не ваш ли сынок, говорит, обявляется?»
И старик собрался на дозор,
На разведку он в лес отправляется.
За печкой, в сторожке, он спрятался, ждет.
Снова неведомый кто-то в сторожку идет.
Молится. Сетует. Молится. Шепчет. Дрожит, как виденье.
«Бог суди мою мать, что меня прокляла до рожденья!»
Сына старик узнает.
Выскочил он. «Уж теперь от тебя не отстану!
Насилу тебя я нашел. Мой сынок! Ах, сынок!» — говорит.
Странный у сына безмолвного вид.
Молча глядит на отца. Ждет. «Ну, пойдем». И выходят навстречу туману,
Теплому, зимнему, первому в зимней ночи пред весной.
Сын говорит: «Ты пришел? Так за мной!»
Сел на коня, и поехал куда-то.
И тем же отец поспешает путем.
Прорубь пред ними, он в прорубь с конем,
Так и пропал, без возврата.
Там, где-то там, в глубине.

Старик постоял-постоял возле проруби, тускло мерцавшей при мартовской желтой Луне.
Домой воротился.
Говорит помертвевшей жене:
«Сына сыскал я, да выручить трудно, наш сын подо льдом очутился.
Живет он в воде, между льдин.
Что нам поделать? Раз Дьявол попутал, тут Бог лишь поможет один».
Ночь наступила другая.

В полночь, в лесную сторожку старуха, вздыхая, пошла.
Вьюга свистела в лесу, не смолкая,
Вьюга была и сердита и зла,
Плакалась, точно у ней — и у ней — есть на сердце кручина.
Спряталась мать, поджидает, — увидит ли сына?
Снова и снова. Сошел он с коня.
Снова и снова молился с тоскою.
«Мать, почему ж прокляла ты меня?»
Снова копыто, подковой звеня,
Мерно стучит над замерзшей рекою.
Искрятся блестки на льду.
«Так. Ты пришла. Так иди же за мною».
«Сын мой, иду!»
Прорубь страшна. Конь со всадником скрылся.
Мартовский месяц в высотах светился.
Мать содрогнулась над прорубью. Стынет. Горит, как в бреду.
«Сын мой, иду!» Но какою-то силой
Словно отброшена, вьюжной дорогою к дому идет.
Месяц зловещий над влажной разятой могилой
Золотом матовым красит студености вод.
Призрак! Какую-то душу когда-то с любовью ты назвал здесь милой!
Третья приблизилась полночь. Кто третий к сторожке идет?

Мать ли опять? Или, может, какая старуха святая?
Старый ли снова отец?
Нет, наконец,
Это жена молодая.
Раньше пошла бы — не смела, ждала
Старших, черед соблюдая.
Ночь молчала, светла,
С Месяцем порванным, словно глядящим,
Вниз, к этим снежно-белеющим чащам.
Топот. О, топот! Весь мир пробужден
Этой звенящей подковой!
Он! Неужели же он!
«Милый! Желанный! Мой прежний! Мой новый!»
«Милая, ты?» — «Я, желанный!» — «3а мной!»
«Всюду!» — «Так в прорубь». — «Конечно, родной!
В рай или в ад, но с тобою.
О, не с чужими людьми!»
«Падай же в воду, а крест свой сними».
Месяц был весь золотой над пустыней Небес голубою.
В бездне глубокой, в подводном дворце, очутились и муж и жена.
Прорубь высоко-высоко сияет, как будто венец. И душе поневоле
Жутко и сладко. На льдяном престоле
Светлый пред ними сидит Сатана.
Призраки возле различные светятся зыбкой и бледной толпою.
«Кто здесь с тобою?»
«Любовь. Мой закон».
«Если закон, так изыди с ним вон.
Нам нарушать невозможно закона».

В это мгновение, в музыке звона,
В гуле весенних ликующих сил,
Льды разломились.
Мартовский Месяц победно светил.
Милый и милая вместе вверху очутились.

Звезды отдельные в небе над ними светились,
Словно мерцанья церковных кадил.
Веяло теплой весною.
Звоны и всплески неслись от расторгнутых льдин.
«О, наконец я с тобой!» — «Наконец ты со мною!»

Если попутает Дьявол, так Бог лишь поможет один.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Соловей Будимирович

Высота ли, высота поднебесная,
Красота ли, красота бестелесная,
Глубина ли, глубина Океан морской,
Широко раздолье наше всей Земли людской.

Из-за Моря, Моря синего, что плещет без конца,
Из того ли глухоморья изумрудного,
И от славного от города, от града Леденца,
От заморского Царя, в решеньях чудного,
Выбегали, выгребали ровно тридцать кораблей,
Всех красивей тот, в котором гость богатый Соловей,
Будимирович красивый, кем гордится вся земля,
Изукрашено судно, и Сокол имя корабля.
В нем по яхонту по ценному горит взамен очей,
В нем по соболю чернеется взамен густых бровей,
Вместо уса было воткнуто два острые ножа,
Уши — копья Мурзавецки, встали, ветер сторожа,
Вместо гривы две лисицы две бурнастые,
А взамен хвоста медведи головастые,
Нос, корма его взирает по-туриному,
Взведены бока крутые по-звериному.
В Киев мчится этот Сокол ночь и день, чрез свет и мрак,
В корабле узорном этом есть муравленый чердак,
В чердаке была беседа — рыбий зуб с игрой огней,

Там, на бархате, в беседе, гость богатый Соловей.
Говорил он корабельщикам, искусникам своим:
«В город Киев как приедем, чем мы Князя подарим?»
Корабельщики сказали: «Славный гость ты Соловей,
Золота казна богата, много черных соболей,
Сокол их везет по Морю ровно сорок сороков,
И лисиц вторые сорок, сколь пушиста тьма хвостов,
И камка есть дорогая, из Царь-Града свет-узор,
Дорогая-то не очень, да узор весьма хитер».
Прибежали корабли под тот ли славный Киев град,
В Днепр реку метали якорь, сходни стали, все глядят.
Вот во светлую во гридню смело входит Соловей,
Ласков Князь его встречает со дружиною своей.
Князю он дарит с Княгиней соболей, лисиц, камку,
Ничего взамен не хочет — место в саде, в уголку.
«Дай загон земли», он просит, «чтобы двор построить мне,
Там, где вишенье белеет, вишни будут спеть Княжне».
Соловью в саду Забавы отмежевана земля,
Он зовет людей работных со червлена корабля.
«Вы берите-ка топорики булатные скорей,
Снарядите двор в саду мне, меж узорчатых ветвей,
Где Забава спит и грезит, в час как Ночь в звездах идет,
В час как цветом, белым цветом, часто вишенье цветет».
С поздня вечера дружина с топорами, ровен звук,
Словно дятлы по деревьям, щелк да щелк, и стук да стук.
Хорошо идет, к полуночи и двор поспел, гляди,
Златоверхие три терема, и сени впереди,
Трои сени, все решетчаты, и тонки сени те,
В теремах все изукрашено, как в звездной высоте.
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в зорях звездных терем весь.
Вот к заутрени звонили, пробуждается Княжна,

Ото сна встает Забава, смотрит все ли спит она?
Из косящата окошка в свой зеленый смотрит сад,
Златоверхие три терема как будто там стоят.
«Ой вы мамушки и нянюшки, идите поскорей,
Красны девушки, глядите, что в саду среди ветвей.
Это чудо ль показалось мне средь вишенья в цвету?
Наяву ли увидала я такую красоту?»
Отвечают красны девушки и нянюшки Княжне:
«Счастье с цветом в дом пришло к тебе, и в яви, не во сне».
Вот идет Забава в сад свой, меж цветов идет Княжна,
Терем первый, в нем все тихо, золотая там казна,
Ко второму, за стенами потихоньку говорят,
Помаленьку говорят в нем, все молитву там творят,
Подошла она ко третьему, стоит Княжна, глядит,
В третьем тереме, там музыка, там музыка гремит.
Входит в сени, дверь открыла, испугалася Княжна,
Резвы ноги подломились, видит дивное она:
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в Небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в звездных зорях терем весь.
Подломились резвы ножки, Соловей догадлив был,
Гусли звончаты он бросил, красну деву подхватил,
Подхватил за белы ручки тут Забаву Соловей,
Клал ее он на кровати из слоновыих костей,
На пуховые перины, в обомлении, положил: —
«Что ж, Забава, испужалась?» — Тут им день поворожил.
Солнце с солнцем золотилось, Месяц с месяцем горел,
Зори звездные светились, в сердце жар был юн и смел.
Сердце с сердцем, очи в очи, о, как сладко и светло,
Белым цветом, всяким цветом, нежно вишенье цвело.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Ордалии


Я стал как тонкий бледный серп Луны,
В ночи возстав от пиршества печалей.
Долг. Долг. Должна. Я должен. Мы должны.

Но я пришел сюда из вольных далей.
Ты, Сильный, в чье лицо смотрю сейчас,
Пытуй меня, веди путем ордалий.

В мои глаза стремя бездонность глаз,
К ордалиям он вел тропинкой сонной:—
Весы, огонь, вода, полночный час,

Отрава, плуг в отрезе раскаленный,
Сосуд с водой, где идол вымыт был,
Змея, и губы, и цветок замгленный.

Их десять, страшных, в капище, кадил,
Их десять, совершеннейших пытаний,
Узлов, острий, их десять в жерлах сил.

Вот, углубилось зеркало гаданий.
Став на весы, качался я, звеня,
Был взвешен, найден легче воздыханий.

Прошел через сплетения огня,
И, вскрикнув, вышел с ликом обожженным.
В воде, остыв, забыл о цвете дня.

В полночный час я весь был запыленным,
Межь тем как к Тайной Вечери я шел.
Я выпил яд, и утонул в бездонном.

Горячим плугом, возле серых сел,
Вспахал такую пашню, что поныне
Там только жгучий стебель рос и цвел.

Сосуд с водой, где идол был, в гордыне
Я опрокинул, влага потекла,
Семь дней пути лишь цвет цветет полыни.

Змея свила мне тридцать три узла,
И я возник посмешищем дракона,
Дробя собой без счета зеркала.

Я губы пил, но я не видел лона,
К которому я весь приник, дрожа,
Отверг губами губы, в вихре стона.

И длинная означилась межа,
На ней цветок был, царственник замгленный,
Коснулся, цвет его был шар ежа.

Я десять воплей издал изступленный,
Я десять, в пытке, разорвал узлов,
И был один, дрожащий, побежденный.

А в зыбях сна был гул колоколов.

О, то был час,—о, то был час,
Когда кошмары, налегая,
Всю смелость выпивают в нас,—
Но быстро опознал врага я.

Был в вихре вражьих голосов,
Но шел путем ведуще-тесным,
И при качании весов
Был найден ценно-полновесным.

Как золотистое зерно,
Как самородок, в прахах цельный,
Как многозмейное звено,
Что держит якорь корабельный.

Не рыдая, дождался я огненных рдяных ордалий,
Не вздыхая, смотрел, как горит, раздвигаясь, костер,
Самоскрепленный дух—как клинок из отточенной стали,
Человеческий дух в испытаньях бывает хитер.

Я припомнил, как в дни возвещений, что знала Кассандра,
Человеческий ток был сожжен в прославленье погонь,
Я припомнил тот знак, при котором, горя, саламандра
Не сгорает, а лишь веселит заплясавший огонь.

И взглянув как Весна, я взошел в задрожавшее пламя,
Отступила стена, отступила другая стена,
Через огненный путь я пронес многоцветное знамя,
И, нетронут огнем, наклонился к кринице без дна.

И помолясь святой водице,
Ее ничем не осквернил.
От благ своих дал зверю, птице,
Был осребрен от звездных сил.

Был позлащен верховным Шаром,
Что Солнцем назвал в песне я.
Предупреждающим пожаром
Я был в провалах Бытия.

Полночный час я весь окутал в тучи,
Поил в ночи, для должных мигов, гром,
Псалмы души зарнились мне, певучи,
И колосились молнии кругом.

Насущный хлеб от злой спасая чары,
Я возлюбил небесное гумно,
И я восполнил звездные амбары,
Им принеся душистое зерно.

Ах, яд в отравных снах красив,
И искусился ядом я.
Но выпил яд, заговорив,
Я им не портил стебли нив,
В свой дух отраву мысли влив,
Я говорил: Душа—моя.

О, я других не отравлял,
Клянусь, что в этом честен стих.

И может быть, я робко-мал,
Но я в соблазн ядов не впал,
Я лишь горел, перегорал,
Пока, свечой, я не затих.

Я с Богом не вступаю в спор,
Я весь в священной тишине.
На полноцветный став ковер,
Я кончил с ядом разговор,
И не отравлен мой убор,
Хоть в перстне—яд, и он—на мне.

Узнав, что в плуге лезвие огня,
Я им вспахал, для кругодневья, поле,
Колосья наклоняются, звеня,
Зернится разум, чувства—в нежной холе.

Люблю, сохой разятый, чернозем,
Люблю я плуг, в отрезе раскаленный,
С полей домой, вдвоем, мы хлеб несем,
Я и она, пред кем я раб влюбленный.

Сосуд с водой, где идол был,
Где идол вымыт был до бога,

Я освятил крестом стропил,
Поставил в глубине чертога.

И он стоит, закрыв глаза,
В своей красе необычаен,
Его задумала гроза,
Он быстрой молнией изваян.

Жезл, мой жезл, которым скалы
Разверзал я для ручья,
Брошен. Поднят. И опалы
Светят сверху. Где змея?

Жезл, мой жезл, которым царства
Укреплял я в бытии,
Блещет. Кончены мытарства.
Сплел с жезлом я две змеи.

Румяныя губы друг другу сказали,
В блаженстве слиявшихся уст,
Что, если цветы и не чужды печали,
Все-жь мед благовонен и густ.

И если цветы, расцветая, блистая,
Все-жь ведают, в веснах, и грусть,

Прекрасна, о, смертный, молитва святая,
Что ты прочитал наизусть.

Красивы нелгущия влажныя неги,
Целуй поцелуи до дна,
Красивы уста и застывшия в снеге
Сомкнутья смертельнаго сна.

Смотри, как торжественно стройны и строги
Твои, перешедшие мост,
Твои дорогие, на Млечной Дороге,
Идущие волею звезд.

И если вправду царственник замгленный
Последний есть среди цветов цветок,
Его шипы дают нам плат червленный,
Волшебный плат, махни—и вот поток.

Не слез поток, а полноводье тока,
В котором все, что жаждут без конца,
Придя, испьют, придя, вздохнут глубоко,
И примут сказку вод в черты лица.

Забвенные, как голос грезы звонной,
Как луч в ночи, пришедший с высоты,
Они возьмут тот царственник замгленный.
И так пойдут. Возьми его и ты.

Так видел я, во сне-ли, наяву-ли,
Видение, что здесь я записал,
И весь, душой, я был в Пасхальном гуле.

За звоном звон, как бы взнесенный вал,
Гудя и убежденно возростая,
Дивящуюся мысль куда-то мчал.

Как будто обручалась молодая
Луна с Звездой в заутрени Небес,
И млели мраки, сладко в Солнце тая.

Привет, огонь, вода, и луг, и лес,
Ты, капля крови, цветик анемона,
Цвети, привет, я верю в путь чудес.

Я малый звук в великих зыбях звона.

Константин Дмитриевич Бальмонт

С морского дна

На темном влажном дне морском,
Где царство бледных дев,
Неясно носится кругом
Безжизненный напев.
В нем нет дрожания страстей,
Ни стона прошлых лет.
Здесь нет цветов и нет людей,
Воспоминаний нет.
На этом темном влажном дне
Нет волн и нет лучей.
И песня дев звучит во сне,
И тот напев ничей.
Ничей, ничей, и вместе всех,
Они во всем равны,
Один у них беззвучный смех
И безразличны сны.
На тихом дне, среди камней
И влажно-светлых рыб,
Никто, в мельканьи ровных дней,
Из бледных не погиб.
У всех прозрачный взор красив,
Поют они меж трав,
Души страданьем не купив,
Души не потеряв.
Меж трав прозрачных и прямых,
Бескровных, как они,
Тот звук поет о снах немых:
«Усни — усни — усни».
Тот звук поет: «Прекрасно дно
Бесстрастной глубины.
Прекрасно то, что все равно,
Что здесь мы все равны».

Но тихо, так тихо, меж дев, задремавших вокруг,
Послышался новый, дотоле неведомый, звук.
И нежно, так нежно, как вздох неподводной травы,
Шепнул он: «Я с вами, но я не такая, как вы.
О, бледные сестры, простите, что я не молчу,
Но я не такая, и я не такого хочу.
Я так же воздушна, я дева морской глубины.
Но странное чувство мои затуманило сны.
Я между прекрасных прекрасна, стройна, и бледна.
Но хочется знать мне, одна ли нам правда дана.
Мы дышим во влаге, среди самоцветных камней.
Но что если в мире и любят и дышат полней,
Но что если, выйдя до волн, где бегут корабли,
Увижу я дали и жгучее Солнце вдали!»
И точно понявши, что понятым быть не должно,
Все девы умолкли, и стало в их сердце темно.
И вдруг побледневши, исчезли, дрожа и скользя,
Как будто услышав, что слышать им было нельзя.

А та, которая осталась,
Бледна и холодна?
Ей стало страшно, сердце сжалось,
Она была одна.
Она любила хороводы
Меж искристых камней,
Она любила эти воды
В мельканьи ровных дней.
Она любила этих бледных
Исчезнувших сестер,
Мечту их сказок заповедных,
И призрачный их взор.
Куда она идет отсюда?
Быть может, там темно?
Быть может, нет прекрасней чуда,
Как это — это дно?
И как пробиться ей, воздушной,
Сквозь безразличность вод?
Но мысль ее, как друг послушный,
Уже зовет, зовет.

Ей вдруг припомнилось так ясно,
Что место есть, где зыбко дно.
Там все так странно, страшно, красно,
И всем там быть запрещено.
Там есть заветная пещера,
И кто-то чудный там живет.
Колдун? Колдунья? Зверь? Химера?
Владыка жизни? Гений вод?
Она не знала, но хотела
На запрещенье посягнуть.
И вот у тайного предела
Она уж молит: «Где мой путь?»
Из этой мглы, так странно-красной
В безлично бледной глубине,
Раздался чей-то голос властный:
«Теперь и ты пришла ко мне.
Их было много, пожелавших
Покинуть царство глубины,
И в неизвестном мире ставших —
Чем все, кто в мире, стать должны.
Сюда оттуда нет возврата,
Вернуться может только труп,
Чтоб рассказать свое «Когда-то» —
Усмешкой горькой мертвых губ.
И что́ в том мире неизвестном,
Мне рассказать тебе нельзя.
Но чрез меня, путем чудесным,
Тебя ведет твоя стезя».
И вот колдун, или колдунья,
Вещает деве глубины:
«Сегодня в мире новолунье,
Сегодня царствие Луны.
Есть в Море скрытые теченья,
И ты войдешь в одно из них,
Твое свершится назначенье,
Ты прочь уйдешь от вод морских.
Ты минешь море голубое,
В моря зеленые войдешь,
И в море алое, живое,
И в вольном воздухе вздохнешь.
«Но, прежде чем в безвестность глянешь,
Ты будешь в образе другом.
Не бледной девой ты предстанешь,
А торжествующим цветком.
И нежно-женственной богиней,
С душою, полной глубины,
Простишься с водною пустыней,
Достигнув уровня волны.
И после таинств лунной ночи,
На этой вкрадчивой волне,
Ты широко раскроешь очи,
Увидев Солнце в вышине».

Прекрасны воздушные ночи,
Для тех, кто любил и погас,
Кто знал, что короче, короче
Единственный сказочный час.
Прекрасно влиянье чуть зримой,
Едва нарожденной Луны,
Для женских сердец ощутимой
Сильней, чем пышнейшие сны.
Но то, что всего полновластней,
Во мгле торжества своего, —
Цветок нераскрытый, — прекрасней,
Он лучше, нежнее всего.
Да будет бессмертно отныне
Безумство души неземной,
Явившейся в водной пустыне,
С едва нарожденной Луной.
Она выплывала к теченью
Той вкрадчивой зыбкой волны,
Незримому веря влеченью,
В безвестные веруя сны.
И ночи себя предавая,
Расцветший цветок на волне,
Она засветилась, живая,
Она возродилась вдвойне.
И утро на небо вступило,
Ей было так странно-тепло.
И Солнце ее ослепило,
И Солнце ей очи сожгло.

И целый день, бурунами носима,
По плоскости стекла,
Она была меж волн как призрак дыма,
Бездушна и бела.
По плоскости, изломанной волненьем,
Носилась без конца.
И не следил никто за измененьем
Страдавшего лица.
Не видел ни один, что там живая
Как мертвая была, —
И как она тонула, выплывая,
И как она плыла.
А к вечеру, когда в холодной дали
Сверкнули маяки,
Ее совсем случайно подобрали,
Всю в пене, рыбаки.
Был мертвен свет в глазах ее застывших,
Но сердце билось в ней.
Был долог гул приливов, отступивших
С береговых камней.

Весной, в новолунье, в прозрачный тот час,
Что двойственно вечен и нов,
И сладко волнует и радует нас,
Колеблясь на грани миров,
Я вздрогнул от взора двух призрачных глаз,
В одном из больших городов.
Глаза отражали застывшие сны,
Под тенью безжизненных век,
В них не было чар уходящей весны,
Огней убегающих рек,
Глаза были полны морской глубины,
И были слепыми навек.
У темного дома стояла она,
Виденье тяжелых потерь,
И я из высокого видел окна,
Как замкнута черная дверь,
Пред бледною девой с глубокого дна,
Что нищею ходит теперь.
В том сумрачном доме, большой вышины,
Балладу о море я пел,
О деве, которую мучили сны,
Что есть неподводный предел,
Что, может быть, в мире две правды даны —
Для душ и для жаждущих тел.
И с болью я медлил и ждал у окна,
И явственно слышал в окно
Два слова, что молвила дева со дна,
Мне вам передать их дано:
«Я видела Солнце», — сказала она,
«Что́ после, — не все ли равно!»