Уж ночь. Калитка заперта.
Аллея длинная пуста.
Окован бледною Луной,
Весь парк уснул во мгле ночной.
Весь парк не шелохнет листом.
И заколдован старый дом.
Могильны окна, лишь одно
Мерцаньем свеч озарено.
Не спит — изгнанник средь людей, —
И мысли друг, — и враг страстей.
Он в час любви, обятий, снов
Читает книги мудрецов.
Он слышит, как плывет Луна,
Как дышит, шепчет тишина.
Он видит в мире мир иной,
И в нем живет он час ночной.
Тот мир — лишь в нем, и с ним умрет,
В том мире светоч он берет.
То беглый свет, то краткий свет,
Но для него забвенья нет.
Я Поэт, и был Поэт,
И Поэтом я умру.
Но видал я с детских лет
В окнах фабрик поздний свет,
Он в уме оставил след,
Этот след я не сотру.
Также я слыхал гудок,
В полдень, в полночь, поутру.
Хорошо я знаю срок,
Как велик такой урок,
Я гудок забыть не мог,
Вот, я звук его беру.
Почему теперь пою?
Почему не раньше пел?
Пел и раньше песнь мою,
Я литейщик, формы лью,
Я кузнец, я стих кую,
Пел, что молод я и смел.
Был я занят сам собой,
Что ж, я это не таю.
Час прошел. Вот, час другой.
Предо мною вал морской,
О, Рабочий, я с тобой,
Бурю я твою пою!
Лицо его было как Солнце — в тот час когда Солнце в зените,
Глаза его были как звезды — пред тем как сорваться с Небес,
И краски из радуг служили как ткани, узоры, и нити,
Для пышных его одеяний, в которых он снова воскрес.
Кругом него рдянились громы в обрывных разгневанных тучах,
И семь золотых семизвездий как свечи горели пред ним,
И гроздья пылающих молний цветами раскрылись на кручах,
«Храните ли Слово»? — он молвил, — мы крикнули с воплем: «Храним».
«Я первый», он рек, «и последний», — и гулко ответили громы,
«Час жатвы», сказал Звездоокий. «Серпы приготовьте. Аминь».
Мы верной толпою восстали, на Небе алели изломы,
И семь золотых семизвездий вели нас к пределам пустынь.
Я принес тебе вкрадчивый лист,
Я принес тебе пряный бетель,
Положи его в рот, насладись,
Полюбив меня, помни меня!
Солнце встанет ли, помни меня,
Солнце ляжет ли, помни меня!
Как ты помнишь отца или мать,
Как ты помнишь родимый свой дом,
Помнишь двери и лестницу в нем,
Днем ли, ночью ли, помни меня!
Если гром загремел, вспомяни,
Если ветер свистит, вспомяни,
Если в небе сверкают огни,
Вспомяни, вспомяни, вспомяни!
Если звонко петух пропоет,
Если слышишь как время идет,
Если час убегает за час,
И бежит и ведет свой рассказ,
Если Солнце идет за Луной,
Будь всей памятью вместе со мной.
Стук, стук, стук. Это я прихожу.
Стук, стук, стук. Я в окошко гляжу.
Слышишь сердце? В нем сколько огня!
Душу чувствуешь? Помни меня!
Братья мыслей, вновь я с вами, я, проплывший
океаны,
Я, прошедший срывы, скаты голых скал и снежных
гор,
Гордый жаждою увидеть вечно солнечные страны,
Я принес для звучных песен новый красочный
убор.
Я спою вам, час за часом, слыша вой и свист
метели,
О величии надменном вулканических вершин,
Я спою вам о колибри, я спою нежней свирели,
О стране, где с гор порфирных смотрит кактус-
исполин.
О стране, где в чаще леса расцветают орхидеи,
Где полями завладели глянцевитости агав,
Где проходят ягуары, где шуршат под пальмой
змеи,
Где гремят цикады к Солнцу, меж гигантских
пышных трав.
О стране, где мир созвездий предстает иным
узором,
Где сияет каждый вечер, символ жизни, Южный
Крест,
Где высоко, в странном небе, опрокинуто пред
взором
Семизвездье Скандинавов, Ursa Major льдяных
мест.
Слыша северных метелей стоны, бреды, вскрики,
шумы,
В час радений наших зимних, при мерцании
свечей,
Я вас вброшу в дождь цветочный из владений
Монтезумы,
Из страны Кветцалькоатля, из страны крылатых
змей.
Жертва Божья умиленна, он оставил ширь пустынь,
Сад развел, возделал нивы, истребил в полях полынь.
Кипарисные древа он насадил в своем саду,
Он до Запада от Моря обозначил борозду.
Корень длинен и развилист в должном месте утвердил,
Мир сердец срастив в единость, тем взрастил цветистость сил.
Возросли благоуханно листья, ветви, целый сад,
Благодатный и снежистый, вызрел белый виноград.
Прилетела птица Сокол, золотой, спустился вниз,
Сел, жемчужный, сел, алмазный, на высокий кипарис.
В славном граде во Сионе, Сокол сел среди ветвей,
У него сидит под сердцем сладкозвучный Соловей.
Херувимом, серафимом, на двенадцать голосов,
Распевает на две смены, по двенадцати часов.
Чинны, действенны, старинны и первичны песни все,
В них, созвонных, благовонны все цветы в своей красе.
Ах ты пташечка певуча, как утешила ты нас,
Звезды все — Седьмого Неба — ты влила в текущий час.
Апрель — разымчивый Цветень,
Апрель — сплошной Егорьев день,
В упорной схватке свет и тень.
Пучинный месяц, жив прилив,
Разлив широк, поток красив,
От мига — час для новых нив.
Последних льдинок тонкий звон,
Прилет крылатых завершен,
Поют и вьют, вступают в сон.
Но все ж, хоть много снов зажглось,
Двенадцать раз седой Мороз
Посеребрит луга, откос.
И будет рыжая Луна,
Врагиня грез, она страшна,
Цветам в ней ржавчина одна.
Но если холод — лиходей,
Егорий есть в разливе дней,
Защита трав, полей, зверей.
На белом ездит он коне,
И щит его в живом огне,
Седло в цветочной пелене.
Он появляется в лесах,
Весь в красном золоте, в звезда́х,
Златые кудри — в жемчуга́х.
И зверю он дает наказ,
Пчеле велит, чтобы зажглась,
Покинув улей в ранний час.
Егорий едет — слышишь гром?
Егорий рушил водоем,
Егорий, песнь тебе поем.
Я был в таинственных чертогах
Зачарования собой,
Молчит там стража на порогах,
И говорит полночный бой.
Лишь только в полночь, в час созвездный,
Пробьют старинные часы,
Я вижу там, над звездной бездной,
Встают две равных полосы.
Одна черна, как ворон черный,
Чернее самых черных глаз.
Другая, в яркости повторной,
Как гранетысячный алмаз.
Они ведут, и мне знакомы,
Они являют путь двойной,
В них солнца, молнии, и громы,
Все то, что было здесь со мной.
Не вопрошу я — Что ты? Кто ты? —
Кого б ни встретил на пути: —
Давно мне ведомы темноты,
И буду в них еще идти.
Не удивлюсь я краскам радуг,
И самоцветностям дорог: —
Я ведал множество загадок,
Но все их разгадать я мог.
Предел доверен верной страже.
Иду. Как сладко отдохнуть.
И в этот миг — вот в этот даже —
Короче в бездну бездн мой путь.
Все равно мне, человек плох или хорош,
Все равно мне, говорит правду или ложь.
Только б вольно он всегда да сказал на да,
Только б он, как вольный свет, нет сказал на нет.
Если в небе свет погас, значит — поздний час,
Значит — в первый мы с тобой и в последний раз.
Если в небе света нет, значит умер свет,
Значит — ночь бежит, бежит, заметая след.
Если ключ поет всегда: «Да́, — да, да́, — да, да́», —
Значит в нем молчанья нет — больше никогда.
Но опять зажжется свет в бездне новых туч,
И, быть может, замолчит на мгновенье ключ.
Красен солнцем вольный мир, черной тьмой хорош.
Я не знаю, день и ночь — правда или ложь.
Будем солнцем, будем тьмой, бурей и судьбой,
Будем счастливы с тобой в бездне голубой.
Если ж в сердце свет погас, значит — поздний час,
Значит — в первый мы с тобой и в последний раз.
Испанская поговорка.
О, цветы красоты! Вы с какой высоты?
В вас неясная страстная чара.
Пышный зал заблистал, и ликуют мечты,
И воздушная кружится пара.
«— Не живи как цветок. Он живет краткий срок,
От утра и до вечера только.
Так прожить — много ль жить? Жизнь его лишь намек.
О, красивая нежная полька!»
«— Лишь намек, говоришь. Но и сам ты горишь,
Закружил ты свой бешеный танец.
Ты минуту живешь, и ты ложь мне твердишь,
На минуту влюбленный испанец.
Я живу как цветок, я дневной мотылек,
Я красивая нежная полька.
Я хоть час, но живу, и глубок мой намек,
Ты мгновение кружишься только!»
«— Что́ мгновенье и час для тебя и для нас, —
Раз цветок, для чего ж ты считаешь?
Ты цвети и гори. Если ж вечер погас,
Говори, что как тучка растаешь.
О, живи как цветок! Мне отдай свой намек.
Мы продлим наш ликующий танец.
Не ропщи, трепещи, золотой мотылек,
Я безумно-влюбленный испанец!»
… Но будет час, и светлый Зодчий,
Раскрыв любовь,
Мое чело рукою отчей
Поднимет вновь.Ю. Балтрушайтис
Атлантида потонула,
Тайна спрятала концы.
Только рыбы в час разгула
Заплывут в ее дворцы.
Проплывают изумленно
В залах призрачных палат.
Рыбий шабаш водят сонно,
И спешат к себе назад.
Лишь светящееся чудо,
Рыба черный солнцестрел,
От сестер своих оттуда
В вышний ринется предел.
Это странное созданье
Хочет с дна морей донесть
Сокровенное преданье,
Об Атлантах спящих весть.
Но, как только в зыби внидет,
В чуде — чуда больше нет,
Чуть верховный мир увидит,
Гаснет водный самоцвет.
Выплывает диво-рыба,
В ней мертвеет бирюза,
Тело — странного изгиба,
Тусклы мертвые глаза.
И когда такое чудо
В Море выловит рыбак,
Он в руке горенье зуда
Будет знать как вещий знак.
И до смерти будет сказку
Малым детям возвещать,
Чтобы ведали опаску,
Видя красную печать.
Детям — смех, ему — обида.
Так в сто лет бывает раз.
Ибо хочет Атлантида
Быть сокрытою от нас.
Как женился Светлый Месяц на Вечерней на Звезде,
Светел праздник был на Небе, светел праздник на Воде.
Страны облачны простерли серебристое руно,
Океан восколебался, перстень с Неба пал на дно.
До Земли лучи тянулись, и качалася трава,
В горних высях собирались все святые божества.
Молния дары делила: тучи взял себе Перун,
Лель-Любовь с Красою-Ладой взяли звоны светлых струн.
Бог Стрибог себе взял ветры, им приказывал играть,
И под рокот Океана разыгралась эта рать.
Световит, хоть и дневной он, посаженным был отцом,
Новобрачных он украсил золотым своим кольцом.
Синеокая Услада получила тихий час,
Светлый час самозабвенья, с негой влажных синих глаз.
Океанская бескрайность ткала зыбь в морских звездах,
Чудо Моря, Диво-Рыба колыхалась на волнах.
И Русалки разметались в белых плясках по воде,
И в лесах шептались травы, лунный праздник был везде.
В тот всемирный звездный праздник возвещала высота,
Что с Вечернею Звездою будет век дружить мечта.
Тот всемирный лунно-звездный светлый праздник возвещал,
Что навеки в новолунье будет в Море пьяным вал.
Хочет меня Господь взять от этой
жизни. Не подобно телу моему в
нечистоте одежды возлечь в недрах
матери своей земли.Боярыня Морозова.
Омыв свой лик, весь облик свой телесный,
Я в белую сорочку облеклась.
И жду, да закруглится должный час,
И отойду из этой кельи тесной.
Нет, не на баснях подвиг проходил,
Нет, полностью узнала плоть мытарства.
Но, восхотев небеснаго боярства,
Я жизнь сожгла, как ладан для кадил.
От нищих, юродивых, прокаженных,
Не тех, кто здесь в нарядной лепоте,
От гнойных, но родимых во Христе,
Я научалась радости сожженных.
И пламень свеч в моем дому не гас.
Не медлила я в пышных вереницах.
Но сиротам витать в моих ложницах
Возможно было каждый миг и час.
Но встала я за старину святую,
За правило ночное, за Того,
К Кому всю роспись дела моего
Вот-вот снесу, как чаю я и чую.
За должное сложение перстов,
За верное несломанное слово,
Мне ярость огнепальная царева
Как свет, чтоб четко видеть путь Христов.
В веках возникши правильной обедней,
Здесь в земляную ввержена тюрьму,
Я всю дорогу вижу через тьму,
И я уже не та в свой час последний.
Минуты службы полностью прошли.
В остроге, и обернута рогожей,
Зарыта буду я. О, Сыне Божий!
Ты дашь мне встать из матери-земли.
ДВА ОТРЫВКА ИЗ ПОЭМЫ
Уж ночь. Калитка заперта.
Аллея длинная пуста.
Окован бледною Луной,
Весь парк уснул во мгле ночной.
Весь парк не шелохнет листом.
И заколдован старый дом.
Могильны окна, лишь одно
Мерцаньем свеч озарено.
Не спит — изгнанник средь людей, —
И мысли друг, — и враг страстей.
Он в час любви, обятий, снов
Читает книги мудрецов.
Он слышит, как плывет Луна,
Как дышит, шепчет тишина.
Он видит в мире мир иной,
И в нем живет он час ночной.
Тот мир — лишь в нем, и с ним умрет,
В том мире светоч он берет.
То беглый свет, то краткий свет,
Но для него забвенья нет.
Помогите! помогите! Я один в ночной тиши.
Целый мир ношу я в сердце, но со мною ни души.
Для чего кровавым потом обагряется чело?
Как мне тяжко! Как мне душно! Вековое давит зло!
Помогите! помогите! Но никто не внемлет мне.
Только звезды, улыбаясь, чуть трепещут в вышине.
Только лик Луны мерцает, да в саду, среди вершин,
Шепчет Ветер перелетный: Ты один — один — один.
(Москва, 13 ноября, 1905).
Он близится, безумно-страшный срок,
Зовущийся Девятым Января.
Зловещих дней растет поток.
Свершится ль все, что должно, в краткий срок?
Мы свергнем ли преступного Царя?
Мы правы ли, так твердо говоря,
Что час победы недалек?
Быть может, в близких днях, в незримости, возник
Не светлый миг, о, нет, двойник
Девятого, такого ж, Января?
О, нет, нет, нет. Друзья, клянитесь мне.
Скажите: Все ли мы не спим?
Скажите: Точим ли ножи мы в тишине?
Скажите: Отдан ли приказ сторожевым?
Убитый часто был убит в глубоком сне.
Клянитесь же себе и мне,
Клянитесь не отдаться им,
Врагам Свободы вековым.
Пусть рой их не захватит нас
Бессильными в обманный час.
Свергать ли нам Царя? Он свергнут. Нет его.
Он — кукла, призрак, тень позора своего.
Я не о нем. Но много их,
Врагов, врагов, врагов живых,
Чья волчья пасть готова сесть
Всех тех, в ком искра Правды есть.
Не спите, братья. Жутко мне.
Не за себя, но, весь в огне,
Я говорю вам: Бойтесь Тьмы.
Враги идут. Готовы ль мы?
Подходит — Быть или не быть.
Нам надо Зверя истребить.
Пламень тонкий
Я воронкой
Передам.
Я мелькаю,
Возникаю,
Здесь и там.
Я пьянящий,
Веселящий
Метеор.
Веря раю,
Я играю,
Зыблю хор.
Много было
Огнекрыло,
Млела мгла.
Много было,
Что могила
Вновь взяла.
Много будет,
Кто забудет
Свой исход.
Мчись, мгновенье,
Через пенье,
В хоровод.
В вихре счастья,
Сладострастья,
Крайний час.
В межь-планетных
Снах несметных
Мой разсказ.
В миг сладимый
Я незримый
Проскользну.
Я качаю,
Расцвечаю,
Жгу весну.
Радость глазу,
Я алмазу
Пламень дам.
Врину в льдины
Я рубины
Здесь и там.
В сумрак красный
Дух согласный
Мчит зарю.
Над мирами
Я громами
Говорю.
Ходом молний,
В жарком чолне
Проплыву.
Час веселья,
Сон и хмель я
Наяву.
Я ребенок,
Смех мой звонок,
Цвет мой ал.
Ты ли, ты ли
Этой были
Не узнал?
Скоро двенадцатый час.
Дышут морозом узоры стекла.
Свечи, как блески неведомых глаз,
Молча колдуют. Сдвигается мгла.
Стынут глубинно, и ждут зеркала.
Скоро двенадцатый час.
Взглянем ли мы без испуга на то,
Что наколдует нам льдяность зеркал?
Кто за спиной наклоняется? Что?
Прерванный пир, и разбитый бокал.
Что-то мне шепчет: „Не то! О, не то!
Жди. И гляди. Есть в минутах—разсказ.
Нужно разслышать. Постой.
Ты наклонен над застывшей водой.
Зреет двенадцатый час.“
Вот проясняется льдяность глубин.
Город, воздвигнутый властной мечтой.
Город, с холодной его нищетой.
Сильные—вместе. Безсильный—один.
Слабые—вместе, но тяжестью льдин
Сильные их придавили, и лед
Волосы поднял на нищих, кует
Крышу над черепом. Снежность седин.
Тени свободныя пляшут на льду.
Все замутилось. Постой. Подожду.
Что это в небе? Вон там?
Солнце двойное. Морозный простор.
В Городе, там, по церквам, по крестам.
Солнце бросает обманный узор.
Солнце—двойное! Проклятие нам!
Кто-то велел площадям,
Улицам кто-то велел
Быть западнями. Какой-то намечен предел.
Сонмы голодных, возжаждавших душ.
Сонмы измученных тел.
Клочья растерзанных. В белом—кровавости луж.
Кто-то, себя убивая, в других направляет прицел.
Дети в узорах ветвей.
Малыя птицы людския смеются под рокотом пуль.
Сад—в щебетании малых детей.
Точно—горячий Июль.
Точно—не льдяный Январь.
„Царь!“ припевают они, и хохочут над страшными. „Царь!“
„Сколько нам пляшущих пуль!“
„Царь!“ припевают, и с ветки на ветку летят.
Святочный праздник—для всех.
Разве не смех?
Вместо листов,
Мозгом младенческим ветки блестят.
Разве не смех?
Вместо цветов,
Улицы свежею кровью горят.
Сколько утех! Радость и смех!
Святочный праздник для всех.
Пляска! Постой!
Больно глазам. Ослепителен блеск.
Что за звенящий разрывчатый треск?
Лед разломился под жаркой кипящей водой.
Чу! Наводнение! Город не выдержит. Скрепа его порвалась.
Зеркало падает. Сколько валов!
Сколько поклявшихся глаз!
Это—двенадцатый час!
Это—двенадцать часов!
Скоро двенадцатый час.
Дышат морозом узоры стекла.
Свечи, как блески неведомых глаз,
Молча колдуют. Сдвигается мгла.
Стынут глубинно и ждут зеркала.
Скоро двенадцатый час.
Взглянем ли мы без испуга на то,
Что наколдует нам льдяность зеркал?
Кто за спиной наклоняется? Что?
Прерванный пир и разбитый бокал.
Что-то мне шепчет: «Не то! О, не то!
Жди. И гляди. Есть в минутах — рассказ.
Нужно расслышать. Постой.
Ты наклонен над застывшей водой.
Зреет двенадцатый час.»
Вот проясняется льдяность глубин.
Город, воздвигнутый властной мечтой.
Город, с холодной его нищетой.
Сильные — вместе. Бессильный — один.
Слабые — вместе, но тяжестью льдин
Сильные их придавили, и лед
Волосы поднял на нищих, кует
Крышу над черепом. Снежность седин.
Тени свободные пляшут на льду.
Все замутилось. Постой. Подожду.
Что это в небе? Вон там?
Солнце двойное. Морозный простор.
В Городе, там, по церквам, по крестам.
Солнце бросает обманный узор.
Солнце — двойное! Проклятие нам!
Кто-то велел площадям,
Улицам кто-то велел
Быть западнями. Какой-то намечен предел.
Сонмы голодных, возжаждавших душ.
Сонмы измученных тел.
Клочья растерзанных. В белом — кровавости луж.
Кто-то, себя убивая, в других направляет прицел.
Дети в узорах ветвей.
Малые птицы людские смеются под рокотом пуль.
Сад — в щебетании малых детей.
Точно — горячий Июль.
Точно — не льдяный Январь.
«Царь!» — припевают они и хохочут над страшными. «Царь!»
«Сколько нам пляшущих пуль!»
«Царь!» — припевают и с ветки на ветку летят.
Святочный праздник — для всех.
Разве не смех?
Вместо листов,
Мозгом младенческим ветки блестят.
Разве не смех?
Вместо цветов,
Улицы свежею кровью горят.
Сколько утех! Радость и смех!
Святочный праздник для всех.
Пляска! Постой!
Больно глазам. Ослепителен блеск.
Что за звенящий разрывчатый треск?
Лед разломился под жаркой кипящей водой.
Чу! Наводнение! Город не выдержит. Скрепа его порвалась.
Зеркало падает. Сколько валов!
Сколько поклявшихся глаз!
Это — двенадцатый час!
Это — двенадцать часов!
Меж древних гор жил сказочный старик,
Безумием обятый необычным.
Он был богач, поэт — и часовщик.
Он был богат во многом и в различном,
Владел землей, морями, сонмом гор,
Ветрами, даже небом безграничным.
Он был поэт, и сочетал в узор
Незримые безгласные созданья,
В чьих обликах был красноречьем — взор.
Шли годы вне разлада, вне страданья,
Он был бы лишь поэтом навсегда,
Но возымел безумное мечтанье.
Слова он разделил на нет и да,
Он бросил чувства в область раздвоенья,
И дня и ночи встала череда.
А чтоб вернее было их значенье,
Чтобы означить след их полосы,
Их двойственность, их смену и теченье, —
Поэт безумный выдумал часы.
Их дикий строй снабдил он голосами:
Одни из них пленительной красы, —
Поют, звенят; другие воют псами;
Смеются; говорят; кричат, скорбя.
Так весь свой дом увесил он часами.
И вечность звуком времени дробя,
Часы идут путем круговращенья,
Не уставая повторять себя.
Но сам создав их голос как внушенье,
Безумный часовщик с теченьем лет
Стал чувствовать к их речи отвращенье.
В его дворце молчанья больше нет,
Часы кричат, хохочут, шепчут смутно,
И на мечту, звеня, кладут запрет.
Их стрелки, уходя ежеминутно,
Меняют свет на тень, и день на ночь,
И все клянут, и все клянут попутно.
Не в силах отвращенья превозмочь,
Безумный часовщик, в припадке гнева,
Решил прогнать созвучья эти прочь, —
Лишить часы их дикого напева:
И вот, раскрыв их внутренний состав,
Он вертит цепь направо и налево.
Но строй ли изменился в них и сплав,
Иль с ними приключилось чарованье,
Они явили самый дерзкий нрав, —
И подняли такое завыванье,
И начали так яростно звенеть,
Что часовщик забыл негодованье, —
И слыша проклинающую медь,
Как трупами испуганный анатом,
От ужаса лишь мог закаменеть.
А между тем часы, гудя набатом,
Все громче хаос воплей громоздят,
И каждый звук — неустранимый атом.
Им вторят горы, море, пленный ад,
И ветры, напоенные проклятьем,
В пространствах снов кружат, кружат, кружат.
Рожденные чудовищным зачатьем,
Меж древних гор мятутся нет и да,
Враждебные, слились одним обятьем, —
И больше не умолкнут никогда.
Спокойная зеленая трава,
Вершины скал, шатры небес, лиловы.
Такия ткани часто носят вдовы.
А в небосини тихия слова.
Неслышныя, лишь видныя едва,
В ней тучки, млея, рвут свои покровы.
Издревле их сплетенья вечно новы,
Лишь сказкой их любовь стеблей жива.
Клочок к клочку, белея, жмется плотно,
Уже не рвут они сквозную ткань,
А изменяясь ткут свои полотна.
Лавинный ход, снега, и бой, и брань.
Огонь к огню стремится безотчетно.
Душа спала. Гроза грохочет. Встань.
Сквозь буквы молний, долу с выси дань,
Скользит псалом, он обернется громом.
Два разных рденья стали водоемом,
И звук дождя—как голос древних нянь.
Усни. Проснись. Забудь. Не видь. Но глянь.
Седыя Мойры грезят по изломам.
В ненайденном блаженство, лишь в искомом.
Хоти. Цвети. Но, раз расцвел, увянь.
Все тот же звук, сквозь пряжу дней, доныне.
Седыя Мойры, здесь я слышу вас,
Вдыхая вздохом крепкий дух полыни.
Вся радуга—в тончайшей паутине.
Свет звездный жив, когда в поблекший час
Шар Солнца потонул в морской пустыне.
За краткий миг сердечной благостыни
Приму, приму тягучие часы.
Я верный пахарь черной полосы,
Молельник и слуга лесной святыни.
Мне сладко знать, что глуби неба сини,
Что рожь моя исполнена красы,
Что для моих коней взойдут овсы,
Что золото есть в горной сердцевине.
Снует челнок, прядя мечту к мечте,
Да маревом заполнятся пустоты.
Когда меня вопросит Голос: „Кто ты?“,—
Я пропою на роковой черте:—
„Я сумрак тучки, полной позолоты,
Цветок, чья жизнь—кажденье Красоте.“
Когда на медленных качелях
Меняли звезды свой узор,
И тихим шопотом, в мятелях,
Вели снежинки разговор,—
Когда от северных сияний
Гиганты Ночи не могли
Заснуть, и ежились в тумане,
Во льдистой колющей пыли,—
Когда хрустением сердитым
Перекликались по векам,
Над Океаном ледовитым
Материки к материкам,—
Когда в чертах тупых и острых
Установились берега,
Возник священный полуостров,
Где вещи до сих пор снега.
До ныне зимы там упорны,
Но нежны помыслы весны,
И до сих пор колдуют Норны,
В час ворожащей тишины.
Когда, еще без счета, ночи
Не отмечались там никем,
И не был слышен смех сорочий,
И лес без певчих птиц был нем,—
Когда в молчании Природы
Та пытка чувствовалась там,
Что в тесный миг вещает роды,
Ведет по узким воротам,—
Осина, в бледности невольной,
Вдруг вспела шаткою листвой,
И перепевом, крепкоствольный,
Отбросил ясень шопот свой.
О чем два дерева шептали,
Какая тайна в них была,
Лишь знает Солнце в синей дали,
Лишь помнит Месячная мгла.
Но ясень мужем стал могучим,
Осина нежною женой,
А в тот же час, по черным тучам,
Гроза летела вышиной.
И разорвавшиеся громы,
И переклички всех ветров,
Молниеносные изломы,
Ниспали в емкость голосов.
Они возникли отовсюду,
Из ямин, впадин, и пещер,
Давая ход и волю гуду,
Меняя звуковой размер.
Все было вскрытье льда, дрожанье,
Вся разорвалась тишина,
От комаринаго жужжанья
До рева яраго слона.
А ясный муж смотрел, любуясь,
На синеглазую жену,
Еще не зная, не целуясь,
Но, весь весна, любя весну.
И был в их душах перешопот,
И ощупь млеющих огней,
Как будто самый дальний топот
В века умчавшихся коней.
…Он упадал прорвавшимся лучом,
Он уводил в неведомые дали,
И я грустил, не ведая о чем,
И я любил влияние печали,
И плакали безгорестно глаза…
…Над скалистою страной,
Над пространством бледных вод,
Где с широкою волной
Мысль в созвучии живет,
Где химерная скала
Громоздится над скалой,
Словно знак былого зла,
Мертвый крик вражды былой…
…Хоть я любил тот край, там не было полян,
Знакомых с детства нам пленительных прогалин,
И потому, когда вечерний шел туман,
Я лунною мечтой был призрачно печален,
И уносился вдаль…
…Чей облик страшный надо мной?
Кто был убит здесь под Луной?
Кентавр? Поморский царь? Дракон?
Ты сон каких былых времен?
Чей меткий так был зол удар,
Что ты застыл в оковах чар?
Так в смертный миг ты жить хотел,
Что тело между мертвых тел,
Чрез сотни лет, свой лик былой
Хранит, взнесенный ввысь скалой…
…Упоительные тени,
С чем, о, с чем я вас сравню?
Звездоцветные сирени,
Вам ли сердцем изменю?
Где б я ни был, кто б я ни был,
Но во мне другой есть я.
Вал морской в безмерном прибыл,
Но не молкнет звон ручья…
…Он журчит, он журчит,
Ни на миг не замолчит,
Переменится, вздохнет,
Замутит хрустальный вид,
Но теченьем светлых вод
Снова быстро заблестит,
Водный стебель шелестит,
И опять мечта поет,
Камень встанет, — он пробит,
Миг и час уходят в год,
Где-то глыбы пирамид,
Где-то буря, гром гремит,
Кто-то ранен и убит,
Смерть зовет.
И безмерна тишина,
Как безмерен был тот гул,
В рунном облаке Луна
Говорит, что мир уснул,
Сердце спит,
Но воздушная струна,
Но теченье тонких вод,
Неуклонное, звучит,
И по разному зовет,
И журчит,
И журчит…
…Непобедимое отчаянье покоя,
Неустранимое виденье мертвых скал,
Молчанье Зодчего, который, башню строя,
Вознес стремительность, но сам с высот упал.
Среди лазурности, которой нет предела,
Среди журчания тончайших голосов,
Узор разорванный, изломанное тело,
И нескончаемость безжалостных часов.
Среди Всемирности, собой же устрашенной,
Над телом близкий дух застыл в оковах сна,
И в беспредельности, в лазурности бездонной,
Неумолимая жестокая Луна…
ЛЕРМОНТОВ
Опальный ангел, с небом разлученный,
Узывный демон, разлюбивший ад,
Ветров и бурь бездомных странный брат,
Душой внимавший песне звезд всезвонной, —
На празднике как призрак похоронный,
В затишьи дней тревожащий набат,
Нет, не случайно он среди громад
Кавказских — миг узнал смертельно-сонный.
Где мог он так красиво умереть,
Как не в горах, где небо в час заката —
Расплавленное золото и медь, —
Где ключ, пробившись, должен звонко петь,
Но также должен в плаче пасть со ската,
Чтоб гневно в узкой пропасти греметь.
Внимательны ли мы к великим славам,
В которых из миров нездешних свет?
Кольцов, Некрасов, Тютчев, звонкий Фет,
За Пушкиным явились величавым.
Но раньше их, в сиянии кровавом,
В гореньи зорь, в сверканьи лучших лет,
Людьми был загнан пламенный поэт,
Не захотевший медлить в мире ржавом.
Внимательны ли мы хотя теперь,
Когда с тех пор прошло почти столетье,
И радость или горе должен петь я?
А если мы открыли к свету дверь,
Да будет дух наш солнечен и целен,
Чтоб не был мертвый вновь и вновь застрелен.
Он был один, когда душой алкал,
Как пенный конь, в разбеге диких гонок.
Он был один, когда, полуребенок,
Он в Байроне своей тоски искал.
В разливе нив и в перстне серых скал.
В игре ручья, чей плеск блестящ и звонок,
В мечте цветочных ласковых коронок,
Он видел мед, который отвергал.
Он был один, как смутная комета,
Что головней с пожарища летит,
Вне правила расчисленных орбит.
Нездешнего звала к себе примета
Нездешняя. И сжег свое он лето.
Однажды ли он в смерти был убит?
Мы убиваем гения стократно,
Когда, рукой, его убивши раз,
Вновь затеваем скучный наш рассказ,
Что нам мечта чужда и непонятна.
Есть в мире розы. Дышат ароматно.
Цветут везде. Желают светлых глаз.
Но заняты собой мы каждый час,
Миг встречи душ уходит безвозвратно.
За то, что он, кто был и горд, и смел,
Блуждая сам над сумрачною бездной,
Нам в детстве в душу Ангела напел, —
Свершим, сейчас же, сто прекрасных дел,
Он нам блеснет улыбкой многозвездной,
Не покидая вышний свой предел.
Она, умирая, закрыла лицо,
И стала, как вьюга, бела,
И с левой руки золотое кольцо
С живым изумрудом сняла,
И с белой руки роковое кольцо
Она мне, вздохнув, отдала.
«Возьми», мне сказала, «и если когда
Другую возьмешь ты жену,
Смотри, чтоб была хороша, молода,
Чтоб в дом с ней впустил ты весну,
Оттуда я счастье увижу тогда,
Проснусь, улыбнусь, и засну.
И будешь ты счастлив. Но помни одно: —
Чтоб впору кольцо было ей.
Так нужно, так должно, и так суждено.
Ищи от морей до морей.
Хоть в Море спустись ты на самое дно.
Прощай… Ухожу… Не жалей…»
Она умерла, холодна и бледна,
Как будто закутана в снег,
Как будто волна, что бежала, ясна,
О жесткий разбилася брег,
И вот вся застыла, зиме предана,
Средь льдяных серебряных нег.
Бывает, что вдовый останется вдов,
Бывает — зачахнет вдовец,
Иль просто пребудет один и суров,
Да при́дет — в час должный — конец,
Но я был рожден для любви и цветов,
Я весь — в расцветаньи сердец.
И вот, хоть мечтой я любил и ласкал
Увядшее в Прошлом лицо,
Я все же по миру ходил и искал,
Кому бы отдать мне кольцо,
Входил я в лачуги и в царственный зал,
Узнал не одно я крыльцо.
И видел я много чарующих рук
С лилейностью тонких перстов,
И лютня любви свой серебряный звук
Роняла мне в звоны часов,
Но верной стрелой не отметил мне лук,
Где свадебный новый покров.
Цветочные стрелы вонзались в сердца,
И губы как розы цвели,
Но пальца не мог я найти для кольца,
Хоть многие сердце прожгли,
И я уходил от любви без конца,
И близкое было вдали.
И близкое болью горело вдали.
И где же бряцанье кадил?
Уж сроки мне в сердце золу принесли,
Уж много я знаю могил.
Иль бросить кольцо мне? Да будет в пыли.
И вот я кольцо уронил.
И только упал золотой изумруд,
Ушло все томление прочь,
И вижу, желанная близко, вот тут,
Нас в звезды окутала ночь,
И я не узнал меж медвяных минут,
Что это родимая дочь.
Когда же, с зарею, Жар-Птица, светла,
Снесла золотое яйцо,
Земля в изумруды одета была,
Но глянуло мертвым лицо
Той новой, которая ночью нашла,
Что впору пришлось ей кольцо.
Волшебный час вечерней тишины,
Исполненный невидимых внушений,
В моей душе расцвечивает сны.
В вечерних водах много отражений,
В них дышит солнце, ветви, облака,
Немые знаки зреющих решений.
А между тем широкая река
Стремит вперед свободное теченье,
Своею скрытой жизнью глубока.
Минувшие незнанья и мученья
Мерцают бледнолицею толпой,
И я к ним полон странного влеченья.
Мне снится сумрак нежно-голубой,
Мне снятся дни невинности воздушной,
Когда я не был — для других — судьбой.
Теперь, толпою властвуя послушной,
Я для нее — палач и божество,
Картинность дум — в их смене равнодушной.
Но не всегда для сердца моего
Был так отвратен образ человека,
Не вечно сердце было так мертво.
Мыслитель, соблазнитель, и калека,
Я более не полюблю людей,
Хотя бы прожил век Мельхиседека.
О, светлый май, с блаженством без страстей!
О, ландыши, с их свежестью истомной!
О, воздух утра, воздух-чародей!
Усадьба. Сад с беседкою укромной.
Безгрешные деревья и цветы.
Луна весны в лазури полутемной.
Все памятно. Но Гений Красоты
С Колдуньей Знанья, страшные два духа,
Закляли сон младенческой мечты.
Колдунья Знанья, жадная старуха,
Дух Красоты, неуловимый змей,
Шептали что-то вкрадчиво и глухо.
И проклял я невинность первых дней,
И проходя уклонными путями,
Вкусил всего, чтоб все постичь ясней.
Миры, века — насыщены страстями.
Ты хочешь быть бессмертным, мировым?
Промчись, как гром, с пожаром и с дождями.
Восторжествуй над мертвым и живым,
Люби себя — бездонно, ненасытно,
Пусть будет символ твой — огонь и дым.
В борьбе стихий содружество их слитно,
Соедини их двойственность в себе,
И будет тень твоя в веках гранитна.
Поняв судьбу, я равен стал судьбе,
В моей душе равны лучи и тени,
И я молюсь — покою и борьбе.
Но все ж балкон и ветхие ступени
Милее мне, чем пышность гордых снов,
И я миры отдам за куст сирени.
Порой — порой! — весь мир так свеж и нов,
И все влечет, все близко без изятья,
И свист стрижей, и звон колоколов, —
Покой могил, незримые зачатья,
Печальный свет слабеющих лучей,
Правдивость слов молитвы и проклятья, —
О, все поет и блещет как ручей,
И сладко знать, что ты как звон мгновенья,
Что ты живешь, но ты ничей, ничей.
Обятый безызмерностью забвенья,
Ты святость и преступность победил,
В блаженстве мирового единенья.
Туман лугов, как тихий дым кадил,
Встает хвалой гармонии безбрежной,
И смыслы слов ясней в словах светил.
Какой восторг — вернуться к грусти нежной,
Скорбеть, как полусломанный цветок,
В сознании печали безнадежной.
Я счастлив, грустен, светел, одинок,
Я тень в воде, отброшенная ивой,
Я целен весь, иным я быть не мог.
Не так ли предок мой вольнолюбивый,
Ниспавший светоч ангельских систем,
Проникся вдруг печальностью красивой, —
Когда, войдя лукавостью в Эдем,
Он поразился блеском мирозданья,
И замер, светел, холоден и нем.
О, свет вечерний! Позднее страданье!
БАЛЛАДА
В старинном замке Джэн Вальмор,
Красавицы надменной,
Толпятся гости с давних пор,
В тоске беспеременной:
Во взор ее лишь бросишь взор,
И ты навеки пленный.
Красивы замки старых лет.
Зубцы их серых башен
Как будто льют чуть зримый свет,
И странен он и страшен,
Немым огнем былых побед
Их гордый лик украшен.
Мосты подемные и рвы, —
Замкнутые владенья.
Здесь ночью слышен крик совы,
Здесь бродят привиденья.
И странен вздох седой травы
В час лунного затменья.
В старинном замке Джэн Вальмор
Чуть ночь — звучат баллады.
Поет струна, встает укор,
А где-то — водопады,
И долог гул окрестных гор,
Ответствуют громады.
Сегодня день рожденья Джэн.
Часы тяжелым боем
Сзывают всех, кто взят ей в плен,
И вот проходят роем
Красавцы, Гроль, и Ральф, и Свен,
По сумрачным покоям.
И нежных дев соседних гор
Здесь ярко блещут взгляды,
Эрглэн, Линор, — и ясен взор
Пышноволосой Ады, —
Но всех прекрасней Джэн Вальмор,
В честь Джэн звучат баллады.
Певучий танец заструил
Медлительные чары.
Пусть будет с милой кто ей мил,
И вот кружатся пары.
Но бог любви движеньем крыл
Сердцам готовит кары.
Да, взор один на путь измен
Всех манит неустанно.
Все в жизни — дым, все в жизни — тлен,
А в смерти все туманно.
Но ради Джэн, о, ради Джэн,
И смерть сама желанна.
Бьет полночь. — «Полночь!» — Звучный хор
Пропел балладу ночи. —
«Беспечных дней цветной узор
Был длинен, стал короче». —
И вот у гордой Джэн Вальмор
Блеснули странно очи.
В полночный сад зовет она
Безумных и влюбленных,
Там нежно царствует Луна
Меж елей полусонных,
Там дышит нежно тишина
Среди цветов склоненных.
Они идут, и сад молчит,
Прохлада над травою,
И только здесь и там кричит
Сова над головою,
Да в замке музыка звучит
Прощальною мольбою.
Идут. Но вдруг один пропал,
Как бледное виденье,
Другой холодным камнем стал,
А третий — как растенье.
И обнял всех незримый вал
Волненьем измененья.
Под желтой дымною Луной,
В саду с травой седою,
Безумцы, пестрой пеленой,
И разной чередою,
Оделись формою иной
Пред девой молодою.
Исчезли Гроль, и Ральф, и Свен
Среди растений сада.
К цветам навек попали в плен
Эрглэн, Линор, и Ада.
В глазах зеленоглазой Джэн —
Змеиная отрада.
Она одна, окружена
Тенями ей убитых.
Дыханий много пьет она
Из этих трав излитых.
В ней — осень, ей нужна весна
Восторгов ядовитых.
И потому, сплетясь в узор,
В тоске беспеременной,
Томятся души с давних пор,
Толпой навеки пленной,
В старинном замке Джэн Вальмор
Красавицы надменной.
Я стал как тонкий бледный серп Луны,
В ночи возстав от пиршества печалей.
Долг. Долг. Должна. Я должен. Мы должны.
Но я пришел сюда из вольных далей.
Ты, Сильный, в чье лицо смотрю сейчас,
Пытуй меня, веди путем ордалий.
В мои глаза стремя бездонность глаз,
К ордалиям он вел тропинкой сонной:—
Весы, огонь, вода, полночный час,
Отрава, плуг в отрезе раскаленный,
Сосуд с водой, где идол вымыт был,
Змея, и губы, и цветок замгленный.
Их десять, страшных, в капище, кадил,
Их десять, совершеннейших пытаний,
Узлов, острий, их десять в жерлах сил.
Вот, углубилось зеркало гаданий.
Став на весы, качался я, звеня,
Был взвешен, найден легче воздыханий.
Прошел через сплетения огня,
И, вскрикнув, вышел с ликом обожженным.
В воде, остыв, забыл о цвете дня.
В полночный час я весь был запыленным,
Межь тем как к Тайной Вечери я шел.
Я выпил яд, и утонул в бездонном.
Горячим плугом, возле серых сел,
Вспахал такую пашню, что поныне
Там только жгучий стебель рос и цвел.
Сосуд с водой, где идол был, в гордыне
Я опрокинул, влага потекла,
Семь дней пути лишь цвет цветет полыни.
Змея свила мне тридцать три узла,
И я возник посмешищем дракона,
Дробя собой без счета зеркала.
Я губы пил, но я не видел лона,
К которому я весь приник, дрожа,
Отверг губами губы, в вихре стона.
И длинная означилась межа,
На ней цветок был, царственник замгленный,
Коснулся, цвет его был шар ежа.
Я десять воплей издал изступленный,
Я десять, в пытке, разорвал узлов,
И был один, дрожащий, побежденный.
А в зыбях сна был гул колоколов.
О, то был час,—о, то был час,
Когда кошмары, налегая,
Всю смелость выпивают в нас,—
Но быстро опознал врага я.
Был в вихре вражьих голосов,
Но шел путем ведуще-тесным,
И при качании весов
Был найден ценно-полновесным.
Как золотистое зерно,
Как самородок, в прахах цельный,
Как многозмейное звено,
Что держит якорь корабельный.
Не рыдая, дождался я огненных рдяных ордалий,
Не вздыхая, смотрел, как горит, раздвигаясь, костер,
Самоскрепленный дух—как клинок из отточенной стали,
Человеческий дух в испытаньях бывает хитер.
Я припомнил, как в дни возвещений, что знала Кассандра,
Человеческий ток был сожжен в прославленье погонь,
Я припомнил тот знак, при котором, горя, саламандра
Не сгорает, а лишь веселит заплясавший огонь.
И взглянув как Весна, я взошел в задрожавшее пламя,
Отступила стена, отступила другая стена,
Через огненный путь я пронес многоцветное знамя,
И, нетронут огнем, наклонился к кринице без дна.
И помолясь святой водице,
Ее ничем не осквернил.
От благ своих дал зверю, птице,
Был осребрен от звездных сил.
Был позлащен верховным Шаром,
Что Солнцем назвал в песне я.
Предупреждающим пожаром
Я был в провалах Бытия.
Полночный час я весь окутал в тучи,
Поил в ночи, для должных мигов, гром,
Псалмы души зарнились мне, певучи,
И колосились молнии кругом.
Насущный хлеб от злой спасая чары,
Я возлюбил небесное гумно,
И я восполнил звездные амбары,
Им принеся душистое зерно.
Ах, яд в отравных снах красив,
И искусился ядом я.
Но выпил яд, заговорив,
Я им не портил стебли нив,
В свой дух отраву мысли влив,
Я говорил: Душа—моя.
О, я других не отравлял,
Клянусь, что в этом честен стих.
И может быть, я робко-мал,
Но я в соблазн ядов не впал,
Я лишь горел, перегорал,
Пока, свечой, я не затих.
Я с Богом не вступаю в спор,
Я весь в священной тишине.
На полноцветный став ковер,
Я кончил с ядом разговор,
И не отравлен мой убор,
Хоть в перстне—яд, и он—на мне.
Узнав, что в плуге лезвие огня,
Я им вспахал, для кругодневья, поле,
Колосья наклоняются, звеня,
Зернится разум, чувства—в нежной холе.
Люблю, сохой разятый, чернозем,
Люблю я плуг, в отрезе раскаленный,
С полей домой, вдвоем, мы хлеб несем,
Я и она, пред кем я раб влюбленный.
Сосуд с водой, где идол был,
Где идол вымыт был до бога,
Я освятил крестом стропил,
Поставил в глубине чертога.
И он стоит, закрыв глаза,
В своей красе необычаен,
Его задумала гроза,
Он быстрой молнией изваян.
Жезл, мой жезл, которым скалы
Разверзал я для ручья,
Брошен. Поднят. И опалы
Светят сверху. Где змея?
Жезл, мой жезл, которым царства
Укреплял я в бытии,
Блещет. Кончены мытарства.
Сплел с жезлом я две змеи.
Румяныя губы друг другу сказали,
В блаженстве слиявшихся уст,
Что, если цветы и не чужды печали,
Все-жь мед благовонен и густ.
И если цветы, расцветая, блистая,
Все-жь ведают, в веснах, и грусть,
Прекрасна, о, смертный, молитва святая,
Что ты прочитал наизусть.
Красивы нелгущия влажныя неги,
Целуй поцелуи до дна,
Красивы уста и застывшия в снеге
Сомкнутья смертельнаго сна.
Смотри, как торжественно стройны и строги
Твои, перешедшие мост,
Твои дорогие, на Млечной Дороге,
Идущие волею звезд.
И если вправду царственник замгленный
Последний есть среди цветов цветок,
Его шипы дают нам плат червленный,
Волшебный плат, махни—и вот поток.
Не слез поток, а полноводье тока,
В котором все, что жаждут без конца,
Придя, испьют, придя, вздохнут глубоко,
И примут сказку вод в черты лица.
Забвенные, как голос грезы звонной,
Как луч в ночи, пришедший с высоты,
Они возьмут тот царственник замгленный.
И так пойдут. Возьми его и ты.
Так видел я, во сне-ли, наяву-ли,
Видение, что здесь я записал,
И весь, душой, я был в Пасхальном гуле.
За звоном звон, как бы взнесенный вал,
Гудя и убежденно возростая,
Дивящуюся мысль куда-то мчал.
Как будто обручалась молодая
Луна с Звездой в заутрени Небес,
И млели мраки, сладко в Солнце тая.
Привет, огонь, вода, и луг, и лес,
Ты, капля крови, цветик анемона,
Цвети, привет, я верю в путь чудес.
Я малый звук в великих зыбях звона.
Высота ли, высота поднебесная,
Красота ли, красота бестелесная,
Глубина ли, глубина Океан морской,
Широко раздолье наше всей Земли людской.
Из-за Моря, Моря синего, что плещет без конца,
Из того ли глухоморья изумрудного,
И от славного от города, от града Леденца,
От заморского Царя, в решеньях чудного,
Выбегали, выгребали ровно тридцать кораблей,
Всех красивей тот, в котором гость богатый Соловей,
Будимирович красивый, кем гордится вся земля,
Изукрашено судно, и Сокол имя корабля.
В нем по яхонту по ценному горит взамен очей,
В нем по соболю чернеется взамен густых бровей,
Вместо уса было воткнуто два острые ножа,
Уши — копья Мурзавецки, встали, ветер сторожа,
Вместо гривы две лисицы две бурнастые,
А взамен хвоста медведи головастые,
Нос, корма его взирает по-туриному,
Взведены бока крутые по-звериному.
В Киев мчится этот Сокол ночь и день, чрез свет и мрак,
В корабле узорном этом есть муравленый чердак,
В чердаке была беседа — рыбий зуб с игрой огней,
Там, на бархате, в беседе, гость богатый Соловей.
Говорил он корабельщикам, искусникам своим:
«В город Киев как приедем, чем мы Князя подарим?»
Корабельщики сказали: «Славный гость ты Соловей,
Золота казна богата, много черных соболей,
Сокол их везет по Морю ровно сорок сороков,
И лисиц вторые сорок, сколь пушиста тьма хвостов,
И камка есть дорогая, из Царь-Града свет-узор,
Дорогая-то не очень, да узор весьма хитер».
Прибежали корабли под тот ли славный Киев град,
В Днепр реку метали якорь, сходни стали, все глядят.
Вот во светлую во гридню смело входит Соловей,
Ласков Князь его встречает со дружиною своей.
Князю он дарит с Княгиней соболей, лисиц, камку,
Ничего взамен не хочет — место в саде, в уголку.
«Дай загон земли», он просит, «чтобы двор построить мне,
Там, где вишенье белеет, вишни будут спеть Княжне».
Соловью в саду Забавы отмежевана земля,
Он зовет людей работных со червлена корабля.
«Вы берите-ка топорики булатные скорей,
Снарядите двор в саду мне, меж узорчатых ветвей,
Где Забава спит и грезит, в час как Ночь в звездах идет,
В час как цветом, белым цветом, часто вишенье цветет».
С поздня вечера дружина с топорами, ровен звук,
Словно дятлы по деревьям, щелк да щелк, и стук да стук.
Хорошо идет, к полуночи и двор поспел, гляди,
Златоверхие три терема, и сени впереди,
Трои сени, все решетчаты, и тонки сени те,
В теремах все изукрашено, как в звездной высоте.
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в зорях звездных терем весь.
Вот к заутрени звонили, пробуждается Княжна,
Ото сна встает Забава, смотрит все ли спит она?
Из косящата окошка в свой зеленый смотрит сад,
Златоверхие три терема как будто там стоят.
«Ой вы мамушки и нянюшки, идите поскорей,
Красны девушки, глядите, что в саду среди ветвей.
Это чудо ль показалось мне средь вишенья в цвету?
Наяву ли увидала я такую красоту?»
Отвечают красны девушки и нянюшки Княжне:
«Счастье с цветом в дом пришло к тебе, и в яви, не во сне».
Вот идет Забава в сад свой, меж цветов идет Княжна,
Терем первый, в нем все тихо, золотая там казна,
Ко второму, за стенами потихоньку говорят,
Помаленьку говорят в нем, все молитву там творят,
Подошла она ко третьему, стоит Княжна, глядит,
В третьем тереме, там музыка, там музыка гремит.
Входит в сени, дверь открыла, испугалася Княжна,
Резвы ноги подломились, видит дивное она:
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в Небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в звездных зорях терем весь.
Подломились резвы ножки, Соловей догадлив был,
Гусли звончаты он бросил, красну деву подхватил,
Подхватил за белы ручки тут Забаву Соловей,
Клал ее он на кровати из слоновыих костей,
На пуховые перины, в обомлении, положил: —
«Что ж, Забава, испужалась?» — Тут им день поворожил.
Солнце с солнцем золотилось, Месяц с месяцем горел,
Зори звездные светились, в сердце жар был юн и смел.
Сердце с сердцем, очи в очи, о, как сладко и светло,
Белым цветом, всяким цветом, нежно вишенье цвело.
Посвящаю эти строки матери моей
Вере Николаевне Лебедевой-Бальмонт,
Чей предок был
Монгольский Князь
Белый Лебедь Золотой Орды.
Конь к коню. Гремит копыто.
Пьяный, рьяный, каждый конь.
Гей, за степь! Вся степь изрыта.
В лете коршуна не тронь.
Да и лебедя не трогай,
Белый Лебедь заклюет.
Гей, дорога! Их у Бога
Столько, столько—звездный счет.
Мы оттуда, и туда, все туда,
От снегов до летней пыли, от цветов до льда.
Мы там были, вот мы здесь, вечно здесь,
Степь как плугами мы взрыли, взяли округ весь.
Мы здесь были, что̀ то там, что̀ вон там?
Глянем в чары, нам пожары светят по ночам.
Мы оттуда, и туда, все туда,
Наши—долы, наши—реки, села, города.
Для чего же и дан нам размах крыла?
Для того, чтобы жизнь жила.
Для того, чтобы воздух от свиста крыл
Был виденьем крылатых сил.
И закроем мы Месяц толпой своей,
Пролетим, он блеснет светлей.
И на миг мы у Солнца изменим вид,
Станет ярче небесный щит.
От звезды серебра до другой звезды—
Наш полет Золотой Орды.
И как будто за нами бежит бурун,
Гул серебряно-звонких струн.
От червонной зари до зари другой
Птичьи крики, прибой морской.
И за нами червонны цветы всегда,
Золотая живет Орда.
Конь и птица—неразрывны,
Конь и птица—быстрый бег.
Как вдали костры призывны!
Поспешаем на ночлег.
У костров чернеют тени,
Приготовлена еда.
В быстром беге изменений
Мы найдем ее всегда.
Нагруженные обозы—
В ожидании немом.
Без вещательной угрозы,
Что̀ нам нужно, мы возьмем.
Тени ночи в ночь и прянут,
А костры оставят нам.
Если жь биться с нами станут,
Смерть нещадная теням.
Дети Солнца, мы приходим,
Чтобы алый цвет расцвел,
Быстрый счет мы с миром сводим,
Вводим волю в произвол.
Там где были разделенья
Заблудившихся племен,
Входим мы как цельность пенья,
Как один прибойный звон.
Кто послал нас? Нам безвестно.
Тот, кто выслал саранчу,
И велел дома, где тесно,
Поджигать своим „Хочу“.
Что ведет нас? Воля кары,
Измененье вещества.
Наряжаяся в пожары,
Ночь светла и ночь жива.
А потом? Потом недвижность
В должный час убитых тел,
Тихой Смерти необлыжность,
Черный коршун пролетел.
Прилетел и сел на крыше,
Чтобы каркать для людей.
А свободнее, а выше—
Стая белых лебедей.
Ночь осенняя темна, ужь так темна,
Закатилась круторогая Луна.
Не видать ея, Владычицы ночей,
Ночь темна, хоть много звездных есть лучей.
Вон, раскинулись узором круговым,
Звезды, звезды, многозвездный белый дым.
Упадают. В ночь осеннюю с Небес
Не один светильник радостный исчез.
Упадают. Почему, зачем, куда?
Вот, была звезда. И где она, звезда?
Возсияла лебединой красотой,
И упала, перестала быть звездой.
А Дорога-Путь, Дорога душ горит.
Говорит душе. А что же говорит?
Или только вот, что есть Дорога птиц?
Мне ужь мало убеганий без границ.
Мне ужь мало взять костры, разбить обоз,
Мне ужь скучно от росы повторных слез.
Мне ужь хочется двух звездных близких глаз,
И покоя в лебедино-тихий час.
Где-жь найду их? Где, желанная, она?
Ночь безлунная темна, ужь как темна.
Где же? Где же? Я хочу. Схвачу. Возьму.
Светят звезды, не просветят в мире тьму.
Упадают. За чредою череда.
Вот, была звезда. А где она, звезда?
— Где же ты? Тебя мы ищем.
Завтра к новому летим.
— Быть без отдыха—быть нищим.
Что́ мне новый дым и дым!
— Гей, ты шутишь? Или—или—
Оковаться захотел?
— Лебедь белый хочет лилий,
Коршун хочет мертвых тел.
— А не ты-ли красовался
В нашей стае лучше всех?
— В утре—день был, мрак качался.
Не смеюсь, коль замер смех.
— Гей, зачахнешь здесь в затоне.
Белый Лебедь, улетим!
— Лучше в собственном быть стоне,
Чем грозой идти к другим.
— Гей, за степи! Бросим, кинем!
Белый Лебедь изменил.—
Скрылись стаи в утре синем.
В Небе синем—звон кадил.
— Полоняночка, не плачь.
Светоглазочка, засмейся.
Ну, засмейся, змейкой вейся.
Все, что хочешь, обозначь.
Полоняночка, скажи.
Хочешь серьги ты? Запястья?
Все, что хочешь. Только б счастья.
Поле счастья—без межи.
О, светлянка, поцелуй!
Дай мне сказку поцелуя!
Лебедь хочет жить ликуя,
Белый с белой в брызгах струй.
Поплывем,—не утоплю.
Возлетим,—коснусь крылами.
Выше. К Солнцу! Солнце с нами!
— Лебедь… Белый… Мой… Люблю…
Опрокинулись реки, озера, затоны хрустальные,
В просветленность Небес, где несчетности Млечных путей.
Светят в ночи веселыя, в мертвыя ночи, в печальныя,
Разновольность людей обращают в слиянность ночей.
И горят, и горят. Были вихрями, стали кадилами.
Стали бездной свечей в кругозданности храмов ночных.
Морем белых цветов. Стали стаями птиц, белокрылыми.
И, срываясь, поют, что внизу загорятся как стих.
Упадают с высот, словно мед, предугаданный пчелами.
Из невидимых сот за звездой упадает звезда.
В души к малым взойдут. Запоют, да пребудут веселыми.
И горят как цветы. И горит Золотая Орда.
Конь к коню. Гремит копыто.
Пьяный, рьяный, каждый конь.
Гей, за степь! Вся степь изрыта.
В лете коршуна не тронь.
Да и лебедя не трогай,
Белый Лебедь заклюет.
Гей, дорога! Их у Бога
Столько, столько — звездный счет.
Мы оттуда, и туда, все туда,
От снегов до летней пыли, от цветов до льда.
Мы там были, вот мы здесь, вечно здесь,
Степь как плугами мы взрыли, взяли округ весь.
Мы здесь были, что то там, что вон там?
Глянем в чары, нам пожары светят по ночам.
Мы оттуда, и туда, все туда,
Наши — долы, наши — реки, села, города.
Для чего же и дан нам размах крыла?
Для того, чтобы жизнь жила.
Для того, чтобы воздух от свиста крыл
Был виденьем крылатых сил.
И закроем мы Месяц толпой своей,
Пролетим, он блеснет светлей.
И на миг мы у Солнца изменим вид,
Станет ярче небесный щит.
От звезды серебра до другой звезды —
Наш полет Золотой Орды.
И как будто за нами бежит бурун,
Гул серебряно-звонких струн.
От червонной зари до зари другой
Птичьи крики, прибой морской.
И за нами червонны цветы всегда,
Золотая живет Орда.
Конь и птица — неразрывны,
Конь и птица — быстрый бег.
Как вдали костры призывны!
Поспешаем на ночлег.
У костров чернеют тени,
Приготовлена еда.
В быстром беге изменений
Мы найдем ее всегда.
Нагруженные обозы —
В ожидании немом.
Без вещательной угрозы,
Что нам нужно, мы возьмем.
Тени ночи в ночь и прянут,
А костры оставят нам.
Если ж биться с нами станут,
Смерть нещадная теням.
Дети Солнца, мы приходим,
Чтобы алый цвет расцвел,
Быстрый счет мы с миром сводим,
Вводим волю в произвол.
Там где были разделенья
Заблудившихся племен,
Входим мы как цельность пенья,
Как один прибойный звон.
Кто послал нас? Нам безвестно.
Тот, кто выслал саранчу,
И велел дома, где тесно,
Поджигать своим «Хочу».
Что ведет нас? Воля кары,
Измененье вещества.
Наряжаяся в пожары,
Ночь светла и ночь жива.
А потом? Потом недвижность
В должный час убитых тел,
Тихой Смерти необлыжность,
Черный коршун пролетел.
Прилетел и сел на крыше,
Чтобы каркать для людей.
А свободнее, а выше —
Стая белых лебедей.
Ночь осенняя темна, уж так темна,
Закатилась круторогая Луна.
Не видать ее, Владычицы ночей,
Ночь темна, хоть много звездных есть лучей.
Вон, раскинулись узором круговым,
Звезды, звезды, многозвездный белый дым.
Упадают. В ночь осеннюю с Небес
Не один светильник радостный исчез.
Упадают. Почему, зачем, куда?
Вот, была звезда. И где она, звезда?
Воссияла лебединой красотой,
И упала, перестала быть звездой.
А Дорога-Путь, Дорога душ горит.
Говорит душе. А что же говорит?
Или только вот, что есть Дорога птиц?
Мне уж мало убеганий без границ.
Мне уж мало взять костры, разбить обоз,
Мне уж скучно от росы повторных слез.
Мне уж хочется двух звездных близких глаз,
И покоя в лебедино-тихий час.
Где ж найду их? Где, желанная, она?
Ночь безлунная темна, уж как темна.
Где же? Где же? Я хочу. Схвачу. Возьму.
Светят звезды, не просветят в мире тьму.
Упадают. За чредою череда.
Вот, была звезда. А где она, звезда?
— Где же ты? Тебя мы ищем.
Завтра к новому летим.
— Быть без отдыха — быть нищим.
Что мне новый дым и дым!
— Гей, ты шутишь? Или — или —
Оковаться захотел?
— Лебедь белый хочет лилий,
Коршун хочет мертвых тел.
— А не ты ли красовался
В нашей стае лучше всех?
— В утре — день был, мрак качался.
Не смеюсь, коль замер смех.
— Гей, зачахнешь здесь в затоне.
Белый Лебедь, улетим!
— Лучше в собственном быть стоне,
Чем грозой идти к другим.
— Гей, за степи! Бросим, кинем!
Белый Лебедь изменил. —
Скрылись стаи в утре синем.
В Небе синем — звон кадил.
— Полоняночка, не плачь.
Светоглазочка, засмейся.
Ну, засмейся, змейкой вейся.
Все, что хочешь, обозначь.
Полоняночка, скажи.
Хочешь серьги ты? Запястья?
Все, что хочешь. Только б счастья.
Поле счастья — без межи.
О, светлянка, поцелуй!
Дай мне сказку поцелуя!
Лебедь хочет жить ликуя,
Белый с белой в брызгах струй.
Поплывем, — не утоплю.
Возлетим, — коснусь крылами.
Выше. К Солнцу! Солнце с нами!
— Лебедь… Белый… Мой… Люблю…
Опрокинулись реки, озера, затоны хрустальные,
В просветленность Небес, где несчетности Млечных путей.
Светят в ночи веселые, в мертвые ночи, в печальные,
Разновольность людей обращают в слиянность ночей.
И горят, и горят. Были вихрями, стали кадилами.
Стали бездной свечей в кругозданности храмов ночных.
Морем белых цветов. Стали стаями птиц, белокрылыми.
И, срываясь, поют, что внизу загорятся как стих.
Упадают с высот, словно мед, предугаданный пчелами.
Из невидимых сот за звездой упадает звезда.
В души к малым взойдут. Запоют, да пребудут веселыми.
И горят как цветы. И горит Золотая Орда.
На темном влажном дне морском,
Где царство бледных дев,
Неясно носится кругом
Безжизненный напев.
В нем нет дрожания страстей,
Ни стона прошлых лет.
Здесь нет цветов и нет людей,
Воспоминаний нет.
На этом темном влажном дне
Нет волн и нет лучей.
И песня дев звучит во сне,
И тот напев ничей.
Ничей, ничей, и вместе всех,
Они во всем равны,
Один у них беззвучный смех
И безразличны сны.
На тихом дне, среди камней
И влажно-светлых рыб,
Никто, в мельканьи ровных дней,
Из бледных не погиб.
У всех прозрачный взор красив,
Поют они меж трав,
Души страданьем не купив,
Души не потеряв.
Меж трав прозрачных и прямых,
Бескровных, как они,
Тот звук поет о снах немых:
«Усни — усни — усни».
Тот звук поет: «Прекрасно дно
Бесстрастной глубины.
Прекрасно то, что все равно,
Что здесь мы все равны».
Но тихо, так тихо, меж дев, задремавших вокруг,
Послышался новый, дотоле неведомый, звук.
И нежно, так нежно, как вздох неподводной травы,
Шепнул он: «Я с вами, но я не такая, как вы.
О, бледные сестры, простите, что я не молчу,
Но я не такая, и я не такого хочу.
Я так же воздушна, я дева морской глубины.
Но странное чувство мои затуманило сны.
Я между прекрасных прекрасна, стройна, и бледна.
Но хочется знать мне, одна ли нам правда дана.
Мы дышим во влаге, среди самоцветных камней.
Но что если в мире и любят и дышат полней,
Но что если, выйдя до волн, где бегут корабли,
Увижу я дали и жгучее Солнце вдали!»
И точно понявши, что понятым быть не должно,
Все девы умолкли, и стало в их сердце темно.
И вдруг побледневши, исчезли, дрожа и скользя,
Как будто услышав, что слышать им было нельзя.
А та, которая осталась,
Бледна и холодна?
Ей стало страшно, сердце сжалось,
Она была одна.
Она любила хороводы
Меж искристых камней,
Она любила эти воды
В мельканьи ровных дней.
Она любила этих бледных
Исчезнувших сестер,
Мечту их сказок заповедных,
И призрачный их взор.
Куда она идет отсюда?
Быть может, там темно?
Быть может, нет прекрасней чуда,
Как это — это дно?
И как пробиться ей, воздушной,
Сквозь безразличность вод?
Но мысль ее, как друг послушный,
Уже зовет, зовет.
Ей вдруг припомнилось так ясно,
Что место есть, где зыбко дно.
Там все так странно, страшно, красно,
И всем там быть запрещено.
Там есть заветная пещера,
И кто-то чудный там живет.
Колдун? Колдунья? Зверь? Химера?
Владыка жизни? Гений вод?
Она не знала, но хотела
На запрещенье посягнуть.
И вот у тайного предела
Она уж молит: «Где мой путь?»
Из этой мглы, так странно-красной
В безлично бледной глубине,
Раздался чей-то голос властный:
«Теперь и ты пришла ко мне.
Их было много, пожелавших
Покинуть царство глубины,
И в неизвестном мире ставших —
Чем все, кто в мире, стать должны.
Сюда оттуда нет возврата,
Вернуться может только труп,
Чтоб рассказать свое «Когда-то» —
Усмешкой горькой мертвых губ.
И что́ в том мире неизвестном,
Мне рассказать тебе нельзя.
Но чрез меня, путем чудесным,
Тебя ведет твоя стезя».
И вот колдун, или колдунья,
Вещает деве глубины:
«Сегодня в мире новолунье,
Сегодня царствие Луны.
Есть в Море скрытые теченья,
И ты войдешь в одно из них,
Твое свершится назначенье,
Ты прочь уйдешь от вод морских.
Ты минешь море голубое,
В моря зеленые войдешь,
И в море алое, живое,
И в вольном воздухе вздохнешь.
«Но, прежде чем в безвестность глянешь,
Ты будешь в образе другом.
Не бледной девой ты предстанешь,
А торжествующим цветком.
И нежно-женственной богиней,
С душою, полной глубины,
Простишься с водною пустыней,
Достигнув уровня волны.
И после таинств лунной ночи,
На этой вкрадчивой волне,
Ты широко раскроешь очи,
Увидев Солнце в вышине».
Прекрасны воздушные ночи,
Для тех, кто любил и погас,
Кто знал, что короче, короче
Единственный сказочный час.
Прекрасно влиянье чуть зримой,
Едва нарожденной Луны,
Для женских сердец ощутимой
Сильней, чем пышнейшие сны.
Но то, что всего полновластней,
Во мгле торжества своего, —
Цветок нераскрытый, — прекрасней,
Он лучше, нежнее всего.
Да будет бессмертно отныне
Безумство души неземной,
Явившейся в водной пустыне,
С едва нарожденной Луной.
Она выплывала к теченью
Той вкрадчивой зыбкой волны,
Незримому веря влеченью,
В безвестные веруя сны.
И ночи себя предавая,
Расцветший цветок на волне,
Она засветилась, живая,
Она возродилась вдвойне.
И утро на небо вступило,
Ей было так странно-тепло.
И Солнце ее ослепило,
И Солнце ей очи сожгло.
И целый день, бурунами носима,
По плоскости стекла,
Она была меж волн как призрак дыма,
Бездушна и бела.
По плоскости, изломанной волненьем,
Носилась без конца.
И не следил никто за измененьем
Страдавшего лица.
Не видел ни один, что там живая
Как мертвая была, —
И как она тонула, выплывая,
И как она плыла.
А к вечеру, когда в холодной дали
Сверкнули маяки,
Ее совсем случайно подобрали,
Всю в пене, рыбаки.
Был мертвен свет в глазах ее застывших,
Но сердце билось в ней.
Был долог гул приливов, отступивших
С береговых камней.
Весной, в новолунье, в прозрачный тот час,
Что двойственно вечен и нов,
И сладко волнует и радует нас,
Колеблясь на грани миров,
Я вздрогнул от взора двух призрачных глаз,
В одном из больших городов.
Глаза отражали застывшие сны,
Под тенью безжизненных век,
В них не было чар уходящей весны,
Огней убегающих рек,
Глаза были полны морской глубины,
И были слепыми навек.
У темного дома стояла она,
Виденье тяжелых потерь,
И я из высокого видел окна,
Как замкнута черная дверь,
Пред бледною девой с глубокого дна,
Что нищею ходит теперь.
В том сумрачном доме, большой вышины,
Балладу о море я пел,
О деве, которую мучили сны,
Что есть неподводный предел,
Что, может быть, в мире две правды даны —
Для душ и для жаждущих тел.
И с болью я медлил и ждал у окна,
И явственно слышал в окно
Два слова, что молвила дева со дна,
Мне вам передать их дано:
«Я видела Солнце», — сказала она,
«Что́ после, — не все ли равно!»