I
Дождливым утром, стол, ты не похож
на сельского вдовца-говоруна.
Что несколько предвидел макинтош,
хотя не допускала борона,
в том, собственно, узревшая родство,
что в ящик было вделано кольцо.
Но лето миновало. Торжество
клеенки над железом налицо.
Цветы с их с ума сводящим принципом очертаний,
придающие воздуху за стеклом помятый
вид, с воспаленным «А», выглядящим то гортанней,
то шепелявей, то просто выкрашенным помадой,
— цветы, что хватают вас за душу то жадно и откровенно,
то как блеклые губы, шепчущие «наверно».
Чем ближе тело к земле, тем ему интересней,
как сделаны эти вещи, где из потусторонней
ткани они осторожно выкроены без лезвий
Поднимается занавес: на сцене, увы, дуэль.
На секунданте — коричневая шинель.
И кто-то падает в снег, говоря «Ужель».
Но никто не попадает в цель.
Она сидит у окна, завернувшись в шаль.
Пока существует взгляд, существует даль.
Всю комнату заполонил рояль.
Входит доктор и говорит «Как жаль…»
К. Х.
Когда снег заметает море и скрип сосны
оставляет в воздухе след глубже, чем санный полоз,
до какой синевы могут дойти глаза? до какой тишины
может упасть безучастный голос?
Пропадая без вести и́з виду, мир вовне
сводит счёты с лицом, как с заложником Мамелюка.
…так моллюск фосфоресцирует на океанском дне,
так молчанье в себя вбирает всю скорость звука,
Летом столицы пустеют. Субботы и отпуска
уводят людей из города. По вечерам — тоска.
В любую из них спокойно можно ввести войска.
И только набравши номер одной из твоих подруг,
не уехавшей до сих пор на юг,
насторожишься, услышав хохот и волапюк,
и молча положишь трубку: город захвачен; строй
переменился: все чаще на светофорах — «Стой».
Приобретая газету, ее начинаешь с той
«Был чёрный небосвод светлей тех ног,
и слиться с темнотою он не мог».
В тот вечер возле нашего огня
увидели мы чёрного коня.
Не помню я чернее ничего.
Как уголь были ноги у него.
Он чёрен был, как ночь, как пустота.
Он чёрен был от гривы до хвоста.
В пустом, закрытом на просушку парке
старуха в окружении овчарки —
в том смысле, что она даёт круги
вокруг старухи — вяжет красный свитер,
и налетевший на деревья ветер,
терзая волосы, щадит мозги.
Мальчишка, превращающий в рулады
посредством палки кружево ограды,
бежит из школы, и пунцовый шар
В этой маленькой комнате всё по-старому:
аквариум с рыбкою — всё убранство.
И рыбка плавает, глядя в сторону,
чтоб увеличить себе пространство.
С тех пор, как ты навсегда уехала,
похолодало, и чай не сладок.
Сделавшись мраморным, место около
в сумерках сходит с ума от складок.
Вдоль тёмно-жёлтых квартир
на неизвестный простор
в какой-то сумрачный мир
ведёт меня коридор.
И рукав моего пальто
немного в его грязи.
Теперь я вижу лишь то,
что от меня вблизи.
Ещё в зеркалах живёт
Ветер оставил лес
и взлетел до небес,
оттолкнув облака
в белизну потолка.
И, как смерть холодна,
роща стоит одна,
без стремленья вослед,
без особых примет.
Вечер. Развалины геометрии.
Точка, оставшаяся от угла.
Вообще: чем дальше, тем беспредметнее.
Так раздеваются догола.
Но — останавливаются. И заросли
скрывают дальнейшее, как печать
содержанье послания. А казалось бы —
с лабии и начать…
Взгляни на деревянный дом.
Помножь его на жизнь. Помножь
на то, что предстоит потом.
Полученное бросит в дрожь
иль поразит параличом,
оцепенением стропил,
бревенчатостью, кирпичом —
всем тем, что дымоход скопил.
Пространство, в телескоп звезды
Время подсчета цыплят ястребом; скирд в тумане,
мелочи, обжигающей пальцы, звеня в кармане;
северных рек, чья волна, замерзая в устье,
вспоминает истоки, южное захолустье
и на миг согревается. Время коротких суток,
снимаемого плаща, разбухших ботинок, судорог
в желудке от желтой вареной брюквы;
сильного ветра, треплющего хоругви
листолюбивого воинства. Пора, когда дело терпит,
дни на одно лицо, как Ивановы-братья,
1
День кончился, как если бы она
была жива и, сидя у окна,
глядела на садящееся в сосны
светило угасающего дня
и нe хотела зажигать огня,
а вспышки яркие морозной оспы
в стекле превосходили Млечный Путь,
и чай был выпит, и пора уснуть…
Деревянный лаокоон, сбросив на время гору с
плеч, подставляет их под огромную тучу. С мыса
налетают порывы резкого ветра. Голос
старается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла.
Низвергается дождь: перекрученные канаты
хлещут спины холмов, точно лопатки в бане.
Средизимнее море шевелится за огрызками колоннады,
как соленый язык за выбитыми зубами.
Одичавшее сердце все еще бьется за два.
Каждый охотник знает, где сидят фазаны, — в лужице под лежачим.
Дни расплетают тряпочку, сотканную Тобою.
И она скукоживается на глазах, под рукою.
Зеленая нитка, следом за голубою,
становится серой, коричневой, никакою.
Уж и краешек, вроде, виден того батиста.
Ни один живописец не напишет конец аллеи.
Знать, от стирки платье невесты быстрей садится,
да и тело не делается белее.
То ли сыр пересох, то ли дыханье сперло.
Либо: птица в профиль ворона, а сердцем — кенар.
Дни бегут надо мной,
словно тучи над лесом,
у него за спиной
сбившись стадом белесым.
И, застыв над ручьем,
без мычанья и звона,
налегают плечом
на ограду загона.
Горизонт на бугре
Если что-нибудь петь, то перемену ветра,
западного на восточный, когда замерзшая ветка
перемещается влево, поскрипывая от неохоты,
и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.
В полдень можно вскинуть ружью и выстрелить в то, что в поле
кажется зайцем, предоставляя пуле
увеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпа
пишущим эти строки пером и тем, что
оставляет следы. Иногда голова с рукою
сливаются, не становясь строкою,
…и при слове «грядущее» из русского языка
выбегают мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти, что твой сыр дырявой.
После стольких зим уже безразлично, что
или кто стоит в углу у окна за шторой,
и в мозгу раздается не неземное «до»,
но ее шуршание. Жизнь, которой,
как дареной вещи, не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
Как давно я топчу, видно по каблуку.
Паутинку тоже пальцем не снять с чела.
То и приятно в громком кукареку,
что звучит как вчера.
Но и черной мысли толком не закрепить,
как на лоб упавшую косо прядь.
И уже ничего не сниться, чтоб меньше быть,
реже сбываться, не засорять
времени. Нищий квартал в окне
глаз мозолит, чтоб, в свой черед,
Как тюремный засов
разрешается звоном от бремени,
от калмыцких усов
над улыбкой прошедшего времени,
так в ночной темноте,
обнажая надежды беззубие,
по версте, по версте
отступает любовь от безумия.
И разинутый рот
Клоуны разрушают цирк. Слоны убежали в Индию,
тигры торгуют на улице полосами и обручами,
под прохудившимся куполом, точно в шкафу, с трапеции
свешивается, извиваясь, фрак
разочарованного иллюзиониста,
и лошадки, скинув попоны, позируют для портрета
двигателя. На арене,
утопая в опилках, клоуны что есть мочи
размахивают кувалдами и разрушают цирк.
Публики либо нет, либо не аплодирует.
Лети отсюда, белый мотылек.
Я жизнь тебе оставил. Это почесть
и знак того, что путь твой недалек.
Лети быстрей. О ветре позабочусь.
Еще я сам дохну тебе вослед.
Несись быстрей над голыми садами.
Вперед, родной. Последний мой совет:
Будь осторожен там, над проводами.
Что ж, я тебе препоручил не весть,
а некую настойчивую грезу;
Мир создан был из смешенья грязи, воды, огня,
воздуха с вкрапленным в оный криком «Не тронь меня!»,
рвущимся из растения, впоследствии — изо рта,
чтоб ты не решил, что в мире не было ни черта.
Потом в нём возникли комнаты, вещи, любовь в лице,
сходство прошлого с будущим, арии с ТБЦ,
пришли в движение буквы, в глазах рябя.
И пустоте стало страшно за самое себя.
Первыми это почувствовали птицы — хотя звезда
тоже суть участь камня, брошенного в дрозда.
Моя свеча, бросая тусклый свет,
в твой новый мир осветит бездорожье.
А тень моя, перекрывая след,
там, за спиной, уходит в царство Божье.
И где б ни лег твой путь: в лесах, меж туч
— везде живой огонь тебя окликнет.
Чем дальше ты уйдешь — тем дальше луч,
тем дальше луч и тень твоя проникнет!
Пусть далека, пусть даже не видна,
пусть изменив — назло стихам-приметам, —
Не знает небесный снаряд,
пронзающий сферы подряд
(как пуля пронзает грудь),
куда устремляет путь:
спешит ли он в Эмпирей
иль это бездна, скорей.
К чему здесь расчет угла,
поскольку земля кругла.
О если бы птицы пели и облака скучали,
и око могло различать, становясь синей,
звонкую трель преследуя, дверь с ключами
и тех, кого больше нету нигде, за ней.
А так — меняются комнаты, кресла, стулья.
И всюду по стенам — то в рамке, то так — цветы.
И если бывает на свете пчела без улья
с лишней пыльцой на лапках, то это ты.
Огонь, ты слышишь, начал угасать.
А тени по углам — зашевелились.
Уже нельзя в них пальцем указать,
прикрикнуть, чтоб они остановились.
Да, воинство сие не слышит слов.
Построилось в каре, сомкнулось в цепи.
Бесшумно наступает из углов,
и я внезапно оказался в центре.
Все выше снизу взрывы темноты.
Подобны восклицательному знаку.
Оставив простодушного скупца,
считающего выдохи и вдохи,
войной или изгнанием певца
доказывая подлинность эпохи,
действительность поклон календарю
кладет и челобитную вручает
на прошлое. И новую зарю
от Вечности в награду получает.
Под вечер он видит, застывши в дверях:
два всадника скачут в окрестных полях,
как будто по кругу, сквозь рощу и гать,
и долго не могут друг друга догнать.
Два всадника скачут в вечерней грязи,
не только от дома, от сердца вблизи,
друг друга они окликают, зовут,
небесные рати за рощу плывут.
Вечерние призраки! — где их следы,
Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере,
используй, чтоб холод почувствовать, щели
в полу, чтоб почувствовать голод — посуду,
а что до пустыни, пустыня повсюду.
Представь, чиркнув спичкой, ту полночь в пещере,
огонь, очертанья животных, вещей ли,
и — складкам смешать дав лицо с полотенцем —
Марию, Иосифа, свёрток с Младенцем.
Представь трёх царей, караванов движенье
к пещере; верней, трёх лучей приближенье
После нас, разумеется, не потоп,
но и не засуха. Скорей всего, климат в царстве
справедливости будет носить характер
умеренного, с четырьмя временами года,
чтоб холерик, сангвиник, флегматик и меланхолик
правили поочерёдно: на протяженьи трёх
месяцев каждый. С точки зрения энциклопедии,
это — немало. Хотя, бесспорно,
переменная облачность, капризы температуры
могут смутить реформатора. Но бог торговли
Снег идет, оставляя весь мир в меньшинстве.
В эту пору — разгул Пинкертонам,
и себя настигаешь в любом естестве
по небрежности оттиска в оном.
За такие открытья не требуют мзды;
тишина по всему околотку.
Сколько света набилось в осколок звезды,
на ночь глядя! как беженцев в лодку.
Не ослепни, смотри! Ты и сам сирота,
отщепенец, стервец, вне закона.
Снаружи темнеет, верней — синеет, точней — чернеет.
Деревья в окне отменяет, диван комнеет.
Я выдохся за день, лампу включать не стану
и с мебелью в комнате вместе в потёмки кану.
Пора признать за собой поверхность и, с ней, наклонность
к поверхности, оставить претензии на одушевлённость;
хрустнуть суставами, вспомнить кору, коренья
и, смахнув с себя пыль, представить процесс горенья.
Вор, скрипя половицей, шаря вокруг, как Шива,
охнет, наткнувшись на нечто твёрдое, от ушиба.
Твой локон не свивается в кольцо,
и пальца для него не подобрать
в стремлении очерчивать лицо,
как ранее очерчивала прядь,
в надежде, что нарвался на растяп,
чьим помыслам стараясь угодить,
хрусталик на уменьшенный масштаб
вниманья не успеет обратить.
Со всей неумолимостью тоски,