Генрих Гейне - стихи про ночь - cтраница 2

Найдено стихов - 66

Генрих Гейне

Ночь на Драхенфельсе

Мы в полночь добрались до замка, разогрели
Костер, и запылал он ярко в тьме ночной,
И бурши, сев в кружок, веселым хором пели
О славных прошлых днях Германии родной.

Мы кружками рейнвейн за край родимый пили,
А привидения росли, смотря на нас;
Носились тени дам и рыцарей — следили
Как будто бы они за нами в этот час.

Из замка же до нас то стоны доносились,
То крик зловещих сов, что в башнях приютились.
И ветер северный, как зверь сердитый, выл.

Такую, друг мой, ночь пришлось провесть недавно
На Драхенфельсе мне; провел ее я славно,
Но только насморк там и кашель получил.

Генрих Гейне

Мне ночью любимая снилась

Мне ночью любимая снилась
С печальным и робким лицом;
Не жег уже щек ей румянец,
Глаза не пылали огнем.
* * *
У ней на руке быль ребенок,
А о̀б-руку плелся другой;
Во взоре, походке и платье
Виднелись страданья с нуждой.
* * *
Бродила она по базару
И там я ее повстречал;
Взглянула она, —и я тихо
Ей с грустью сердечной сказал:
* * *
«Уныла, бледна и хвора ты!
Пойдем, дорогая, в мой дом;
Поить и кормить тебя буду
Я честным, прилежным трудом.
* * *
«Детей твоих буду ласкать я,
Как будто отец их родной;
Но больше всего буду нежить
Тебя, мой ребенок больной!
* * *
«Во-веки тебе не напомню
О прежней любви я своей;
И если умрешь ты, —я буду
Рыдать над могилой твоей»…

Генрих Гейне

Два брата

На утесе за́мок старый
Чуть виднеется в ночи,
Перед замком, в битве ярой,
Блещут звонкие мечи.

Звон железа и проклятья
Глухо слышатся кругом…
Что́ за схватка? Это братья
Ратоборствуют вдвоем.

Графа дочь знатна, богата,
Всех прекрасней, всех милей —
И пылают оба брата
Страстью пламенною к ней.

Но который же тревожит
Юный пыл ея души?
Разрешить никто не может —
Меч, ты это разреши!

Вот сошлись… Удары метко
Поражают здесь и там.
Берегитесь, ведь нередко
Зло творится по ночам!

Да, на грех свела их злоба
Драться в сумраке ночном…
Вдруг бойцы поникли оба;
Брата брат пронзил мечом.

Шли века; уж ряд их целый
С поколеньями прошел;
Мрачно за́мок опустелый
Все глядит с утеса в дол.

А в долу — молва несется
Даже в дальния места —
Каждой полночью дерется
Братьев гневная чета.

Генрих Гейне

Ночные мысли

Как вспомню к ночи край родной,
Покоя нет душе больной:
И сном забыться нету мочи,
И горько, горько плачут очи.

Проходят годы чередой…
С тех пор, как матери родной
Я не видал, прошло их много!
И все растет во мне тревога…

И грусть растет день ото дня.
Околдовала мать меня:
Все б думал о старушке милой —
Господь храни ее и милуй!

Как любо ей ее дитя!
Пришлет письмо — и вижу я:
Рука дрожала, как писала,
А сердце ныло и страдало.

Забыть родную силы нет!
Прошло двенадцать долгих лет —
Двенадцать лет уж миновало,
Как мать меня не обнимала.

Крепка родная сторона:
Вовек не сломится она;
И будут в ней, как в оны годы,
Шуметь леса, катиться воды.

По ней не стал бы тосковать;
Но там живет старушка мать:
Меня не родина тревожит,
А то, что мать скончаться может.

Как из родной ушел земли,
В могилу многие легли,
Кого любил… Считать их стану —
И бережу за раной рану.

Когда начну усопшим счет,
Ко мне на грудь, как тяжкий гнет,
За трупом мертвый труп ложиться…
Болит душа, и ум мутится.

Но — слава богу! — сквозь окна
Зарделся свет. Моя жена
Ясна, как день, глядит мне в очи —
И гонит прочь тревоги ночи.

Генрих Гейне

Ночь мои глаза скрывала

Ночь глаза мои скрывала,
Смерть уста мои смыкала, —
В сердце смерть и смерть на лбу:
Я лежал в моем гробу.

Долго ль спал я, я не знаю;
Вдруг проснулся и внимаю:
Кто-то в крышку гроба стук!
Слышу нежной речи звук:

«Что же, Гейнрих? Встань, мой милый!
Солнце землю озарило,
Мертвых сомн уже восстал,
Вечный праздник их настал.»

— Друг мой! Гейнрих встать не может!
Вечный день не уничтожит
Ночь, закрывшую глаза:
Их давно сожгла слеза.

«Гейнрих! Поцелуем в очи
Отгоню я сумрак ночи,
В блеске чистой красоты
Ангелов увидишь ты.»

— Друг мой! Мне не пробудиться!
Кровь из сердца все струится
С той поры, как твой язык
Острым словом в грудь проник.

«Гейнрих! Теплою рукою
Рану сердца я закрою, —
И струя прекращена,
Боль в груди излечена.»

— Друг мой! Гейнрих не проснется!
Кровь из черепа все льется;
Пулю я в него всадил,
Когда рок нас разлучил.

«Гейнрих! Я моей косою
Череп раненый укрою,
Оттесню назад всю кровь, —
Снова будешь ты здоров.»

И она меня просила
Так усердно и так мило…
Я хотел из гроба встать,
Друга нежного обнять.

Раны вдруг все растворились,
Грудь и череп освежились,
С глаз исчезнул смертный сон,
Я вздохнул, — я пробужден.

Генрих Гейне

Мне ночь сковала очи

Мне ночь сковала очи,
Уста свинец сковал;
С разбитым лбом и сердцем
В могиле я лежал.

И долго ли — не знаю —
Лежал я в тяжком сне,
И вдруг проснулся — слышу:
Стучатся в гроб ко мне.

«Пора проснуться, Гейнрих!
Вставай и посмотри:
Все мертвые восстали
На свет иной зари».

— «О милая, не встать мне:
Я слеп — в очах темно —
Навек они потухли
От горьких слез давно».

— «Я поцелуем, Гейнрих,
Сниму туман с очей:
Ты ангелов увидишь
В сиянии лучей».

— «О милая, не встать мне:
Еще не зажила
Та рана, что мне в сердце
Ты словом нанесла».

— «Тихонько рану, Гейнрих,
Рукою я зажму,
И заживлю я рану,
И в сердце боль уйму».

— «О милая, не встать мне:
Мой лоб еще в крови —
Пустил в него я пулю,
Сказав «прости» любви».

— «Тебе кудрями, Гейнрих,
Я рану обвяжу,
Поток горячей крови
Кудрями удержу».

И так меня просила,
И так звала она,
Что я хотел подняться
На милый зов от сна.

Но вдруг раскрылись раны,
И хлынула струя
Кровавая из сердца,
И… пробудился я.

Генрих Гейне

Песнь песней

Женское тело — это стихи,
Они написаны богом,
Он в родословную книгу земли
Вписал их в веселии многом.

То был для него благосклонный час,
И бог был во вдохновенье,
Он хрупкий, бунтующий материал
Оформил в стихотворенье.

Воистину тело женщины — песнь,
Высокая Песнь Песней;
Строфы — стройные члены его,
И нет этих строф чудесней.

Как божеская мысль
Шея белая эта,
Что голову маленькую несет,
Кудрявую тему сюжета!

Распуколки розовые грудей
Отточены, как эпиграмма,
И несказанна цезура та,
Что делит груди прямо.

Плавные бедра выдают
Пластика-маэстро;
Вводный период, закрытый листом, —
Тоже прекрасное место.

И в этой поэме абстракций нет!
У песни мясо и зубы,
Руки, ноги; целуют, шалят
Отличной рифмовки губы.

Прямая поэзия дышит здесь!
Прелесть в каждом движенье!
И на челе своем эта песнь
Несет печаль завершенья.

Хвалу воспою, о боже, тебе,
Молиться буду во прахе!
Перед тобою, небесный поэт,
Мы жалкие неряхи.

И погрузиться, о боже, хочу
В великолепье стихов я;
И изучать поэму твою
И день и ночь готов я.

Да, день и ночь зубрю я ее,
Без отдыха, ночь и день я;
Стали сохнуть ноги мои, —
Это все от ученья.

Генрих Гейне

Средь тихой ночи, в сладком сне

Средь тихой ночи, в сладком сне
Явилась милая ко мне;
В глухую ночь, в свой скромный дом
Ее привлек я волшебством.

Он здесь, мой образ неземной,
С улыбкой кроткой предо мной,
Забилось сердце у меня,
И говорю ей страстно я:

«Всю жизнь, всю молодость свою
Тебе охотно отдаю,
Но этой ночью до зари
Любви блаженство мне дари».

Она с загадочной тоской,
С любовью, с нежностью такой,
Сказала: «О, отдай ты мне
Блаженство в горней стороне!»

«Всю жизнь, кровь юную свою
Тебе охотно отдаю;
Но, милый ангел, не отдам,
Я своего блаженства там».

Красы чарующей полна,
Еще нежней глядит она
И шепчет: «О, отдай ты мне
Блаженство в горней стороне!»

Я воспален; в душе моей
Пылают тысячи огней;
И сердце жгут ея слова…
Мне тяжко, я дышу едва.

В сияньи славы золотом,
Летают ангелы кругом;
Но из земли кобольдов рой
Явился бешеной толпой.

Кобольды, мрачные, как ночь,
Их отогнали скоро прочь,

Но и кобольдов черный рой
Исчез, сокрытый серой мглой.

Я весь от страсти замирал,
В обятьях милую сжимал;
Она, как лань прильнув ко мне,
Рыдала горько в тишине.

Причину знаю этих слез,
Ищу устами губок-роз…
«Потоки слез останови,
Отдайся, друг, моей любви!»

«Отдайся вся моей любви…»
Но лед я чувствую в крови,
Пол под ногами задрожал,
И разверзается провал.

Из недр земли, как мрак черны,
Выходят слуги сатаны.
Бледнеет милая моя…
Из рук ее теряю я.

Пленен я черною толпой;
Все скачет в пляске круговой,
Со всех сторон меня теснит
И резким хохотом звучит.

Теснее, все тесней их круг;
И страшный хор поет вокруг:
«Раз отдал душу ты бесам —
Принадлежишь навеки нам!»

Генрих Гейне

Ночь могилы тяготела

Ночь могилы тяготела
На устах и на челе,
Замер мозг, застыло сердце…
Я лежал в сырой земле.

Много ль, мало ли, не знаю,
Длился сон мой гробовой;
Пробудился я — и слышу
Стук и голос над собой…

«Встань, мой Генрих, из могилы!
Светит миру вечный день —
И над мертвыми разверзлась
Гроба сумрачная сень».

«Милый друг мой, как я встану?
Все темны мои глаза:
Много плакал я — и выжгла,
Их горючая слеза».

«Генрих, встань! я поцелуем
Слепоту сниму с очей:
У́зришь ангелов ты в небе
В ризе света и лучей».

«Милый друг мой, как я встану?
Сердце все еще в крови:
Глубоко его язвила
Ты словами без любви».

«Я к больному сердцу, Генрих,
Нежно руку приложу:
Язвы старые закрою,
Токи крови удержу».

«Милый друг мой, как я встану?
Кровь и кровь на лбу моем:
Я не мог снести разлуки —
И пробил его свинцом!»

«Я косой своею, Генрих,
Обвяжу тебе чело:
Кровь уймется, боль уймется;
Снова взглянешь ты светло».

Так был сладок, так был нежен
Тихий звук молящих слов,
Что я встать хотел из гроба —
И идти на милый зов.

Но опять раскрылись раны,
Кровь, обильна и черна,
Снова хлынула ручьями,
И — очнулся я от сна.

Генрих Гейне

Песнь песней

О, тело женское есть песнь
В альбом миротворенья!
Сам Зевс туда ее вписал
В порыве вдохновенья.

И вдохновенный тот порыв
Увенчан был удачей;
Зевс как художник совладал
С труднейшею задачей!

Да, тело женское есть песнь —
Высокая песнь песней;
Упругих членов — песни строф —
Что может быть прелестней?

А шея? Сколько мыслей в ней,
И как построен ловко
На ней поэмы главный смысл —
Кудрявая головка!

Как остроумия полны
Бутоны груди чудной!
Как много дивной красоты
В цезуре междугрудной!

Округлость лядвей — знак, что ты,
Зевес, творишь пластично;
И скобки с фиговым листом
Придуманы отлично.

Твоя поэма не абстракт,
В ней плоть и кровь играют,
И губки, как две рифмы, в такт
Смеются и лобзают.

Во всем поэзия видна,
В движениях — блаженство!
И на челе ее лежит
Печать всесовершенства…

Склоняюсь в прах перед твоей
Поэмой неземною!
Мы — жалкие писаки, Зевс,
В сравнении с тобою.

И погружаюсь я вполне
В твое произведенье:
Учу его, и день и ночь
Отдал на изученье…

Да, день и ночь учу его
И принял много муки:
Иссохли ноги у меня
В избытке сей науки.

Генрих Гейне

В глухую ночь, в блаженном сне

В глухую ночь, в блаженном сне,
Сошла любимая ко мне;
Волшебной силой, колдовской,
Ко мне явилась, в мой покой.

Она, прелестная, она!
Улыбка кроткая ясна;
Гляжу — и сердце рвется ввысь,
Слова потоком полились:

«Возьми что хочешь, не жалей,
Я все отдам, лишь будь моей,
Всю ночь моею, напролет, —
Пока петух не пропоет».

Она глядит с такой тоской,
Так кротко, с нежностью такой,
И тихий голос слышу я:
«Ценой блаженства — я твоя!»

«И жизнь цветущую и кровь
Отдам тебе, моя любовь,
Я все отдам, я все стерплю, —
Но нет — души не погублю».

Еще слова мои звучат,
Но все нежнее кроткий взгляд,
И тот же голос слышу я:
«Ценой блаженства — я твоя!»

Призывом страстным полон слух,
Зажегся пламенем мой дух
В последней, темной глубине;
Дышать так трудно, трудно мне.

Доныне реял, как оплот,
Рой светлых ангелов, но вот
Из преисподней дико взмыл
Клубок зловещих, темных сил.

И стало ангелам невмочь,
Их оттеснила злая ночь;
И, наконец, нечистых тьма
Во мгле рассеялась сама.

А я блаженством исхожу —
В обятьях милую держу;
Она ко мне пугливо льнет,
Но горько, горько слезы льет.

Рыдает милая моя;
Ее уста целую я:
«Потоки слез останови,
Отдайся пламенной любви!

Отдайся пламенной любви.
И вдруг — озноб в моей крови:
Под гул и треск покров земной
Разверзся — пропасть предо мной.

Из черной пропасти возник
Рой черных духов в тот же миг;
Сокрыл он милую мою;
Один, как прежде, я стою.

Стою, и черный рой ведет
Вокруг меня свой хоровод,
Все ближе, ближе, все тесней,
И громкий хохот все гнусней.

Вот-вот сомкнется узкий круг,
В ушах все тот же страшный звук:
«Блаженство ты отверг, презрел,
Проклятье — вечный твой удел».

Генрих Гейне

Мими

«Я не скромная мещанка,
Поднимай гораздо выше:
Как свободной кошке, нужен
Чистый воздух мне на крыше.

«Там, в прохладе летней ночи,
Мне отраднее живется;
Песни звуки льются сами,
И пою я, что споется».

И Мими на крыше дико
Песни свадебные пела
И к себе талантом этим
Привлекать котов умела.

В ночь коты все холостые
К ней, мурлыкая, сбирались
И, к Мими пылая страстью,
Общим пеньем наслаждались.

Все они не виртуозы,
Что продать готовы чувство;
Нет, они жрецами были
Бескорыстного искусства.

Им не ну́жны инструменты,
Чтоб играть, слух кошек нежа.
В животах у них литавры,
А носы их — трубы те же.

И когда они завоют,
Чтоб исполнить интермеццо —
Это те же фуги Баха
Или Гвидо из Арецо,

Иль Бетховенских симфоний
В сумасшедших звуках греза,
Иль мяуканье, в котором
Все узнают Берлиоза.

Мощь какая в этих звуках!
Небеса как будто млеют,
С содроганьем им внимая;
Звезды, слыша их, бледнеют.

От волшебных этих звуков,
Выплывая из тумана,
Тотчас прячется за тучку
Изумленная Диана.

Лишь завистница-старуха,
Примадонна Филомела,
Морщит лоб, сморкаясь громко
И Мими ругая смело.

Но концерт не умолкает —
(Пусть завидует сеньора)
И гремит, пока не вспыхнет
Розолицая Аврора.

Генрих Гейне

Ночь на берегу

Ночь холодна и беззвездна;
Море кипит, и над морем,
На брюхе лежа,
Неуклюжий северный ветер
Таинственным,
Прерывисто-хриплым
Голосом с морем болтает,
Словно брюзгливый старик,
Вдруг разгулявшийся в тесной беседе...
Много у ветра рассказов —
Много безумных историй,
Сказок богатырских, смешных до уморы,
Норвежских саг стародавних...
Порой средь рассказа,
Далеко мрак оглашая,
Он вдруг захохочет
Или начнет завывать
Заклятья из Эдды и руны,
Темно-упорные, чаро-могучие...
И моря белые чада тогда
Высоко скачут из волн и ликуют,
Хмельны разгулом.

Меж тем по волной-омоченным пескам
Плоского берега
Проходит путник,
И сердце кипит в нем мятежней
И волн и ветра.
Куда он ни ступит,
Сыплются искры, трещат
Пестрых раковин кучки...
И, серым плащом своим кутаясь,
Идет он быстро
Средь грозной ночи.
Издали манит его огонек,
Кротко, приветно мерцая
В одинокой хате рыбачьей.

На море брат и отец,
И одна-одинешенька в хате
Осталась дочь рыбака —
Чудно-прекрасная дочь рыбака.
Сидит перед печью она и внимает
Сладостно-вещему,
Заветному пенью
В котле кипящей воды,
И в пламя бросает
Трескучий хворост,
И дует на пламя...
И в трепетно-красном сиянье
Волшебно-прекрасны
Цветущее личико
И нежное белое плечико,
Так робко глядящее
Из-под грубой серой сорочки,
И хлопотливая ручка-малютка...
Ручкой она поправляет
Пеструю юбочку
На стройных бедрах.

Но вдруг распахнулась дверь,
И в хижину входит
Ночной скиталец.
С любовью он смотрит
На белую, стройную девушку,
И девушка трепетно-робко
Стоит перед ним — как лилея,
От ветра дрожащая.
Он наземь бросает свой плащ,
А сам смеется
И говорит:
«Видишь, дитя, как я слово держу!
Вот и пришел, и со мною пришло
Старое время, как боги небесные
Сходили к дщерям людским,
И дщерей людских обнимали,
И с ними рождали
Скипетроносных царей и героев,
Землю дививших.
Впрочем, дитя, моему божеству
Не изумляйся ты много!
Сделай-ка лучше мне чаю — да с ромом!
Ночь холодна; а в такую погоду
Зябнем и мы,
Вечные боги, — и ходим потом
С наибожественным насморком
И с кашлем бессмертным!»

Генрих Гейне

Горная идиллия

На горе в избушке бедной,
Рудокоп живет седой;
Там сосна шумит уныло,
Светит месяц золотой.

В чистой комнатке поставлен
Мягкий стул, с резьбой края.
Кто сидит на нем, тот счастлив,
И счастливец этот — я!

Вот малютка на скамейке
У моих садится ног;
Глазки — звезды голубые,
Ротик — пу́рпурный цветок.

Эти звезды будто с неба
Смотрят мне в лицо, блестя;
Робко пальчик приложила
К губкам розовым дитя.

«Будь спокойна! задремала
Мать над прялкой в тишине,
А отец сидит с гитарой,
Да поет о старине».

Нас не слышут! И малютка
Начинает свой рассказ.
Много тайн она заветных
Мне открыла в этот час.

«Ах, не стало старой тетки!
Не ходить нам больше к ней,
В этот город, где так много
Протекло счастливых дней.

Здесь же дни идут уныло,
Как в могиле — тишина;
А зимой избушка наша
Снегом вся занесена.

И порой, как на ребенка,
На меня находит страх;
Я слыхала, бродят духи
Ночью позднею в горах!»

Вдруг малютка замолчала,
Испугавшись слов своих…
Быстро глазки опустила
И рукой закрыла их.

А сосна шумит уныло,
И глядит луна в окно;
Рудокоп все тянет песню,
И жужжит веретено.

Не страшися духов горных,
Песня старая звучит,
День и ночь тебя, малютка,
Божий Ангел сторожит!

Генрих Гейне

Больной лежал в постели

Больной лежал в постели,
В окно смотрела мать.
— Процессия уж близко —
Сынок, тебе бы встать!

«Я рад бы встать, родная,
Но силы нет дохнуть;
По Гретхен я тоскую
И тяжко ноет грудь».

— Пойдем-за помолиться
Мы Деве Пресвятой;
Одна Она скорбящих
И радость, и покой.

Вот двинулись хоругви
И, пеньем оглашен,
Покрылся берег Рейна
Толпой со всех сторон.

Ведет старушка сына
(Он сам не мог идти),
Поют они за хором:
«Благословенна Ты!»

Иконе чудотворной
Почет везде большой:
Увечные, больные
Идут за ней волной,

Кто ногу восковую,
Кто руку Ей несет;
Чудесных исцелений
Никто не перечтет.

Сердечко восковое
Мать сыну подала:
— Снеси его Пречистой,
Чтоб скорбь твоя прошла.

Он взял, и со слезами
Перед иконой пал,
И исповедь простую
С молитвой прошептал:

«Заступница Благая,
Владычица небес,
Покров и упованье
Печальных, Ты, сердец!

«Жил с матерью родною
Я в городе большом,
Где много пышных храмов
С Господним алтарем.

«Была неподалеку
Невеста у меня…
Но смерть нас разлучила —
С тех пор томлюся я!

«Прими Ты дар мой скудный
И сжалься надо мной!
Мария Богоматерь,
Утешь и упокой!

«Тебе я обещаюсь
От сердца полноты
Петь день и ночь усердно:
Благословенна Ты!»

В ту ночь к одру больного,
Пред утренней зарей,
Явилась Матерь Божья
Неслышною стопой;

С заботливой любовью
Взглянула на него,
И тихо осенила
Рукою грудь его.

Послышав вдруг спросонья
Как будто вой иль стон,
Старушка кличет сына —
Не отвечает он!

Генрих Гейне

На закате

Прекрасное солнце
Спокойно склонилось в море,
Зыбкие волны окрасила
Темная ночь,
И только заря осыпает их
Золотыми лучами;
И шумная сила прилива
Белые волны теснит к берегам,
И волны скачут в поспешном веселье,
Как стада белорунных овец,
Что вечером к дому
Гонит пастух, распевая.

«Как солнце прекрасно!» —
Сказал мне по долгом молчанье мой друг,
Со мною у моря бродивший...
И полугрустно, полушутливо
Он стал уверять меня,
Будто солнце — прекрасная женщина,
Которой пришлось поневоле
Выйти замуж за старого бога морей...
И днем она радостно по небу ходит
В пурпурной одежде,
Блистая алмазами,
И все ее любят, и всей ей дивятся —
Все земные созданья,
И всех созданий земных утешает
Свет и тепло ее взгляда;
А вечером грустно-невольно
Она возвращается
Во влажный дворец, на холодную грудь
Седого мужа.

«Поверь мне! — прибавил мой друг…
А сам смеялся,
Потом вздыхал — и снова смеялся... —
Это одно из нежнейших супружеств!
Они или спят, иль бранятся —
Так бранятся, что море высоко вскипает,
И в шуме волн мореходы
Слышат, как старый жену осыпает
Страшною бранью:
«Круглая ты потаскушка вселенной!
Лучеблудница!
Целый ты день горяча для других;
А ночью,
Для меня — холодна ты, устала!»
После таких увещаний постельных, конечно,
Ударяется в слезы
Гордое солнце — и рок свой клянет...
Клянет так долго и горько,
Что бог морской
С отчаянья прочь из постели кидается
И поскорее наверх выплывает —
Воздухом свежим дохнуть, освежиться.

Я сам его видел прошедшею ночью:
По пояс вынырнул он из воды
В байковой желтой фуфайке,
В белом как снег ночном колпаке,
Нависшем над старым,
Истощенным лицом».

Генрих Гейне

Ночью в каюте

Свои у моря перлы,
Свои у неба звезды.
Сердце, сердце мое!
Своя любовь у тебя.

Велики море и небо;
Но сердце мое необятней…
И краше перлов и звезд
Сияет и светит любовь моя.

Прекрасное дитя!
Прийди ко мне на сердце!
И море, и небо, и сердце мое
Томятся жаждой любви.

К голубой небесной ткани,
Где так чудно блещут звезды,
Я прижался бы устами
Крепко, страстно — бурно плача.

Очи милой — эти звезды.
Переливно там играя,
Шлют они привет мне нежный
С голубой небесной ткани.

К голубой небесной ткани,
К вам, родные очи милой,
Простираю страстно руки
И прошу и умоляю:

Звезды-очи! кротким миром
Осените вы мне душу!
Пусть умру — и буду в небе,
В вашем небе, вместе с вами!

Из очей небесных льются
В сумрак трепетные искры,
И душа моя все дальше,
Дальше рвется в страстной скорби.

Очи неба! ваши слезы
Лейте мне в больную душу!
Пусть душа моя слезами,
Переполнясь, захлебнется!

Убаюканный волнами,
Будто в думах, будто в грезах,
Тихо я лежу в каюте,
В уголке, на темной койке.

В люк мне видны небо, звезды…
Звезды ясны и прекрасны…
Это — радостные очи
Дорогой, родной и милой.

Эти радостные очи
Не дремля следят за мною
Кротким светом и приветом
С голубой, небесной выси.

И гляжу я ненаглядно,
Страстно в небо голубое…
Только б вас, родные очи,
Не подернуло туманом!

В дощатую стену,
Куда я лежу головой,
Грезами полной,
Стучатся волны — буйные волны.
Они шумят и бормочут
Мне под самое ухо: «Безумный!
Рука у тебя коротка,
А небо далеко,
И звезды там крепко
Золотыми гвоздями прибиты.
Напрасно тоскуешь, напрасно вздыхаешь…
Уснул бы… право, умней!»

Мне снился тихий дол в краю безлюдном;
Как саван, белый снег на нем лежал.
Под белым снегом я в могиле спал
Сном одиноким, мертвым, беспробудным.

Но теплились, средь ночи голубой,
Родные звезды над моей могилой.
Их взор горел победоносной силой,
Любовью безмятежной и святой.

Генрих Гейне

Метта

Петер и Бендер винцо попивали…
Петер сказал: я побьюсь об заклад,
Как ты ни пой, а жены моей Метты
Песни твои не пленят.

Ставь мне собак своих, Бендер ответил.
Я о коне буду биться своем.
Нынче же в полночь, жену твою Метту
Я привлеку к себе в дом.

Полночь пробило… и Бендера песня
Вдруг раздалась средь ночной тишины.
Лесом и полем те звуки неслися
Страсти и неги полны.

Чуткие ели свой слух напрягали;
В небе высоком дрожала луна.
Слушали умные звезды прилежно.
Ропот сдержала волна.

Звуки и Метту от сна пробудили.
Кто под окном моим ночью поет?
Встала с постели; и быстро одевшись
Вышла она из ворот.

Вышла… идет через лес, через реку…
Бендера пенье чарует ее.
Силою звуков чудесных, влечет он
Метту в жилище свое.

Поздно домой она утром вернулась,
Петер ее поджидал у дверей.
— Где пропадала жена моя Метта,
Мокро все платье у ней?

— Слушая фей водяных предсказанье,
Ночь провела я над нашей рекой;
В волнах ныряя, меня обливали
Феи шалуньи водой.

— Нет, ты не слушала фей предсказанье;
Ты не была над рекой, там песок.
Что же твои исцарапаны ноги?
Кровь даже каплет со щек?

— В лес я ходила, смотреть, как резвятся
Эльфы веселые там при луне.
Сосен и елей колючие ветви
Тело изрезали мне.

— Эльфы резвятся весенней порою,
В майские ночи, на пестрых цветах.
Осень теперь — и лишь ветер холодный
Воет уныло в лесах.

— К Бендеру в полночь я нынче ходила;
Пенью противиться не было сил.
Шла я покорная звукам — и Метту
В дом он к себе заманил.

Си́льны, как смерть, эти чудные звуки!
Манят, зовут на погибель они.
Ах! и теперь они жгут мое сердце!
Знать сочтены мои дни.

Черным обиты церковные двери.
Колокол глухо, протяжно звонит.
Смерть возвещает он Метты несчастной…
Вот она в гробе лежит.

Петер над мертвой стоит, и рыдая
Горе свое выражает бедняк:
Все потерял я: жену дорогую
И своих верных собак!

Генрих Гейне

Ночь на берегу

Беззвездна холодная ночь.
Море кипит, и над морем,
Ничком распластавшись, на брюхе лежит
Неуклюжею массою северный ветер.
И таинственным, старчески сдавленным голосом он,
Как разыгравшийся хмурый брюзга,
Болтает с пучиной,
Поверяя ей много безумных историй,
Великанские сказки с бесконечными их чудесами,
Седые норвежские сказки;
А в промежутках грохочет он с воем и смехом
Заклинанья из Эдды,
Изречения рун,
Мрачно суровые, волшебно могучие…
И белоглавые чада пучин
Высо́ко кидаются вверх и ликуют
В своем упоении диком.

Меж тем, по низкому берегу,
По песку, омоченному пеной кипящей,
Идет чужеземец, с душой
Еще более бурной, чем вихорь и волны.
Что́ он ни сделает шаг,
Взвиваются искры, ракушки хрустят.
Закутавшись в серый свой плащ,
Он быстро идет во мраке ночном,
Надежно свой путь к огоньку направляя,
Дрожащему тихой, приветною струйкой
Из одинокой рыбачьей лачужки.
Брат и отец уехали в море,
И одна-одинешенька дома осталась
Дочь рыбака.
Чудно прекрасная дочь рыбака,
У очага приютившись,
Внемлет она наводящему сладкие грезы
Жужжанью воды, закипающей в старом котле,
Бросает трескучего хворосту в пламя
И раздувает его.
И красный огонь, зазмеившись и вспыхнув,
Играет волшебно красиво
На милом, цветущем лице,
На нежных, белых плечах,
Стыдливо глядящих
Из-под грубой, серой рубашки,
И на хлопочущей маленькой ручке,
Поправляющей юбку
У стройного стана.
Вдруг дверь растворяется настежь
И входит ночной чужеземец;
С ясной любовью покоятся взоры его
На девушке белой и стройной,
В страхе стоящей пред ним,
Подобно испуганной лилии.
Бросает он наземь свой плащ,
Смеется и так говорит:

«Видишь, дитя, я слово держу —
Являюсь; и вместе со мною приходит
Древнее время, когда вековечные боги
Сходили с небес к дочерям человеков
И дочерей человеков в обятья свои заключали,
Зачиная с ними могучие,
Скиптроносные царские роды
И героев, чудо вселенной.
Полно, однако ж, дитя, дивиться тебе
Божеству моему.
Свари мне, пожалуйста, чаю, да с ромом.
На дворе было холодно нынче,
А в стужу такую
Зябнем и мы, вековечные боги,
И легко наживаем божественный насморк
И кашель бессмертный».

Генрих Гейне

Общество юных котов для содействия поэзии-музыке

Филармонический сезд у котов
Нынче на крыше собрался
В ночь — не из похоти глупой, о, нет:
Мыслью иной он задался.

Тут серенады бы летних ночей,
Песни любви не годились:
Зимнее время — метель и мороз,
Лужи все в лед обратились;

И вообще, новый дух обуял
Юных котов поколенье;
Новое племя усатых певцов
К высшему чует влеченье.

Отжил их старый, фривольный их род.
Новые силы возникли,
Новые струи кошачьей весны
В жизнь и в искусство проникли.

Этот союз меломанов-котов
Носится с новой задачей:
Хочет ввести безыскусственный род,
Прежний, наивно-кошачий.

Ищет поэзии-музыки он,
Любит рулады без трели;
Музыки хочет такой, чтобы в ней
Музыки мы не имели.

Хочет владычества гения он —
Пусть он порой и споткнется,
Но иногда, сам не ведая как,
В высшие сферы взовьется.

Истинным гением чтит лишь того,
Кто от природы отбился,
Кто не напыщен ученостью — и
Вправду нигде не учился.

Вот вам программа союза котов —
(Могут ли цели быть выше?)
Первый свой зимний концерт нам они
Дали сегодня на крыше.

Но исполненье великих идей
С пафосом диким свершилось!
Ах, удавись, дорогой Берлиоз,
Что тебя тут не случилось!

Это такая была кутерьма,
Будто бы в сотню волынок
Вдруг загудел, насосавшись вина,
Целый погонщиков рынок.

Был тут и вой, и мычанье, и свист —
Будто в ковчеге у Ноя
Стали все звери потоп воспевать,
Дико восторженно воя!

О, что за кваканье, кряканье, гам,
Что за мяуканья были!
Трубы печей, как церковный орган,
Басом отчаянно выли.

Громче звучал тут один голосок —
Нежно и несколько сипло —
Точно у Зо́нтаг: так пела она
После того, как охрипла.

Ну, уж концерт! Мне казалось — на нем
Дикий давали
В честь торжества, что над здравым умом
Дерзость и дурь одержали.

Иль репетировать оперу ту,
Что создал с великим талантом
Для Шарантона венгерский пьянист,
Вздумалось здесь музыкантам?

Целую ночь напролет до зари
Та катавасия длилась…
С музыки этой кухарка одна
Раньше поры разрешилась.

Память у бедной отшибло совсем.
Так что она позабыла,
Кто был отец мальчугана того,
Что ей судьба подарила

Кто же отец-то? Иван? или Петр?
Лиза, скажи откровенно…
Лиза заводит глаза и твердит:
«Лист, о, мой кот вдохновенный!»

Генрих Гейне

С чего бунтует кровь во мне

С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне? Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.

Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.

Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:

Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.

Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.

Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.

Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.

Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!

Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.

Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!

С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне?

Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.

Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.

Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:

Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.

Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.

Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.

Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.

Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!

Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.

Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.

С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!

Генрих Гейне

Песнь океанид

Меркнет вечернее море,
И одинок, со своей одинокой душой,
Сидит человек на пустом берегу
И смотрит холодным,
Мертвенным взором
Ввысь, на далекое,
Холодное, мертвое небо
И на широкое море,
Волнами шумящее.
И по широкому,
Волнами шумящему морю
Вдаль, как пловцы воздушные,
Несутся вздохи его —
И к нему возвращаются, грустны;
Закрытым нашли они сердце,
Куда пристать хотели…
И громко он стонет, так громко,
Что белые чайки
С песчаных гнезд подымаются
И носятся с криком над ним…
И он говорит им, смеясь:

«Черноногие птицы!
На белых крыльях над морем вы носитесь,
Кривым своим клювом
Пьете воду морскую;
Жрете ворвань и мясо тюленье…
Горька ваша жизнь, как и пища!
А я, счастливец, вкушаю лишь сласти:
Питаюсь сладостным запахом розы,
Соловьиной невесты,
Вскормленной месячным светом;
Питаюсь еще сладчайшими
Пирожками с битыми сливками;
Вкушаю и то, что слаще всего, —
Сладкое счастье любви
И сладкое счастье взаимности!

Она любит меня! Она любит меня!
Прекрасная дева!
Теперь она дома, в светлице своей, у окна,
И смотрит на вечерний сумрак —
Вдаль, на большую дорогу,
И ждет, и тоскует по мне — ей-богу!
Но тщетно и ждет, и вздыхает…
Вздыхая, идет она в сад,
Гуляет по́ саду
Среди ароматов, в сиянье луны,
С цветами ведет разговор
И им говорит про меня:
Как я — ее милый — хорош,
Как мил и любезен, — ей-богу!
Потом и в постели, во сне, перед нею,
Даря ее счастьем, мелькает
Мой милый образ;
И даже утром, за кофе, она
На бутерброде блестящем
Видит мой лик дорогой
И страстно седает его — ей-богу!»

Так он хвастает долго,
И порой раздается над ним,
Словно насмешливый хохот,
Крик порхающих чаек.
Вот наплывают ночные туманы;
Месяц, желтый, как осенний лист,
Грустно сквозь сизое облако смотрит…
Волны морские встают и шумят…
И из пучины шумящего моря
Грустно, как ветра осеннего стон,
Слышится пенье:
Океаниды поют,
Милосердные, чудные девы морские…
И слышнее других голосов
Ласковый голос
Среброногой супруги Пелея…
Океаниды уныло поют:

«Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Скорбью истерзанный!
Убиты надежды твои,
Игривые дети души,
И сердце твое — словно сердце Ниобы —
Окаменело от горя.
Сгущается мрак у тебя в голове,
И вьются средь этого мрака,
Как молнии, мысли безумные!
И хвастаешь ты от страданья!
Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Упрям ты, как древний твой предок,
Высокий титан, что похитил
Небесный огонь у богов
И людям принес его,
И, коршуном мучимый,
К утесу прикованный,
Олимпу грозил, и стонал, и ругался
Так, что мы слышали голос его
В лоне глубокого моря
И с утешительной песнью
Вышли из моря к нему.
Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Ты ведь бессильней его,
И было б умней для тебя
Влачить терпеливо
Тяжелое бремя скорбей —
Влачить его долго, так долго,
Пока и Атлас не утратит терпенья
И тяжкого мира не сбросит с плеча
В ночь без рассвета!»

Долго так пели в пучине
Милосердые, чудные девы морские.
Но зашумели грознее валы,
Пение их заглушая;
В тучах спрятался месяц; раскрыла
Черную пасть свою ночь…
Долго сидел я во мраке и плакал.

Генрих Гейне

Сумерки богов

Явился Май, принес и мягкий воздух,
И золотой свой свет, и аромат,
И дружелюбно белыми цветами
Всех манит, и из тысячи фиалок
С улыбкой смотрит синими очами,
И расстилает свой ковер зеленый,
Весь пышно затканный лучами солнца
И утренней росой, и созывает
К себе любезных смертных. Глупый люд
На первый зов покорно поспешает.
Мужчины вышли в нанковых штанах
И в праздничных кафтанах с золотыми,
Сияющими пуговками; в цвет
Невинности все женщины оделись;
Крутит свой ус весенний молодежь;
У девушек высоко дышат груди;
Поэты городские запаслись
Карандашом, бумагой и лорнетом…
И все, ликуя, за город бегут,
Садятся на муравчатых полянах,
Любуются на быстрый рост деревьев,
На нежные и пестрые цветочки,
Внимают пенью беззаботных пташек
И шлют привет свой ясным небесам.

И у меня был Май с визитом. Трижды
В затворенную дверь он постучал
И кликнул мне: «Я Май! Не прячься, бледный
Мечтатель! выдь! Тебя я поцелую!»
Но двери я не отпер и сказал:
«Недобрый гость, зовешь меня напрасно!
Тебя насквозь прозрел я — и насквозь
Узнал строенье мира; слишком много
И слишком глубоко узнал — и прахом
Рассеялись все радости мои,
И в сердце скорби вечные вселились.
Сквозь каменную жесткую кору
Мне ясно видно все в людских домах,
В людских сердцах; и здесь и там я вижу
Обман, да ложь, да жалостное горе.
На лицах я читаю злые мысли;
В стыдливом девственном румянце виден
Мне тайный трепет похоти; над гордым
И вдохновенным юноши челом —
Колпак дурацкий. Всюду на земле
Лишь тени прокаженные я вижу
Да рожи глупые и сам не знаю,
В больнице я иль в доме сумасшедших.
Насквозь, как в чистое стекло, я вижу
И всю земную глубь, и весь тот ужас,
Что Май напрасно хочет утаить
Под пышной муравой своей. Я вижу,
Как мертвецы лежат в гробах там тесных;
Глаза раскрыты, руки скрещены,
Лицо как полотно, и бел их саван,
И черви между желтых губ клубятся.
Я вижу — сын, с любовницей шутя,
Садится на отцовскую могилу…
Вокруг с насмешкой свищут соловьи,
И нежные цветочки полевые
Лукаво издеваются, и мертвый
Отец в своей могиле шевелится,
И вздрагивает скорбно мать земля».

О бедная земля! твои терзанья
Я знаю. Вижу я, как грудь твою
Снедает пламя, как исходят кровью
Бесчисленные жилы, как широко
Твоя раскрылась рана и потоком
Вдруг хлынули огонь, и кровь, и дым.
Я вижу — из земной разверстой пасти
Выходят исполинские сыны
Предвечной ночи, машут над собой
Багровыми светильниками, ставят
Свои литые лестницы и грозно
Бегут по ним на штурм твердыни неба.
За ними лезут карлики, и с треском
Там золотые лопаются звезды.
Руками дерзновенных пришлецов
Раздернута завеса золотая
У божьего шатра, и с воем ниц
Святые сонмы ангелов упали.
Весь побледнев, сидит на троне бог,
Рвет волосы и топчет свой венец.
Горит все царство вечности. Повсюду
Пожар кровавый мечут исполины,
А карлы бьют горящими бичами
По спинам ангелов и в смертных корчах
Их за волосы тащут и кидают.
И мой хранитель-ангел там, с цветущим,
Прелестным ликом, с русыми кудрями,
С блаженством в голубых глазах и вечной
Любовью на устах… И гадкий, черный
Урод его схватил и повалил…
Со скрежетом он смотрит на его
Божественные члены… Сладострастно
Насилует его в своих обятьях…
И ярый крик несется по вселенной…
Шатнулися основы мировые —
И рухнули и небо и земля,
И воцарилась тьма предвечной ночи.

Генрих Гейне

Гастингское поле

Глубоко вздыхает вальтамский аббат;
Дошли к нему горькие вести:
Проигран при Гастингсе бой — и король,
Убитый, остался на месте.

Зовет он монахов и им говорит:
«Ты, Асгод, ты, Эльрик, — вы двое —
Идите, сыщите вы труп короля
Гарольда меж жертвами боя!»

В печали монахи на поиск пошли;
Вернулись к аббату в печали.
«Нерадостна, отче, господня земля:
Ей дни испытаний настали!

О, горе нам! пал благороднейший муж,
И воля ничтожных над нами:
Грабители делят родную страну
И делают вольных рабами.

Паршивый норманский оборвыш — увы! —
Британским становится лордом;
Везде щеголяют в шитье золотом,
Кого колотили по мордам!

Несчастье тому, кто саксонцем рожден!
Нет участи горше и гаже.
Враги наши будут безбожно хулить
Саксонских святителей даже!

Узнали мы, что нам большая звезда
Кровавым огнем предвещала,
Когда на горящей метле в небесах
Средь темной полночи скакала.

Сбылося предвестье, грозившее нам
И нашей отчизне бедами!
Мы были на Гастингском поле, отец, —
Завалено поле телами.

Бродили мы долго, искали везде,
Надеждой и страхом томимы…
Увы! королевского тела нигде
Меж трупами там не нашли мы!»

Так молвили Асгод и Эльрик. Аббат,
Сраженный их вестью жестокой,
Поник головою — и молвил потом
Монахам с тоскою глубокой:

«Живет в гриндельфильдском дремучем лесу,
Сношений с людьми не имея,
Одна, в беззащитной избушке своей,
Эдифь Лебединая Шея.

Была как у лебедя шея у ней,
Бела, и стройна, и прекрасна,
И в бозе почивший король наш Гарольд
Когда-то любил ее страстно.

Любил он ее, целовал и ласкал;
Потом разлюбил и покинул.
За днями шли дни, за годами года:
Шестнадцатый год тому минул.

Идите вы, братие, в хижину к ней…
Туда вы поспеете к ночи…
Возьмите с собою на поиск Эдифь:
У женщины зоркие очи.

Вы труп короля принесете сюда;
Над нашим почившим героем
По чину мы долг христианский свершим
И с почестью тело зароем».

Уж в полночь монахи к избушке лесной
Пришли — и стучатся. «Скорее
С постели вставай и за нами иди,
Эдифь Лебединая Шея!

Нас герцог норманский в бою победил,
И много легло нас со славой;
Но пал под мечом и король наш Гарольд
На гастингской ниве кровавой!

Пришли тебя звать мы — искать, где лежит
Меж мертвыми наш повелитель:
Найдя, понесем мы его хоронить
В священную нашу обитель».

Ни слова не молвя, вскочила Эдифь
И вышла к монахам босая.
Ей ветер полночный трепал волоса,
Седые их космы вздувая.

Пошли. По оврагам, по топям и пням
Вела их лесная жилица…
И вот показался утес меловой,
Как в небе зажглася денница.

Белея как саван, взвивался туман
Над полем сраженья; взлетали
С кровавыми клювами стаи ворон —
И дико и мерзко кричали.

Ограблены, голы, без членов, черны,
Валялися трупы повсюду:
Там люди лежали, тут лошадь гнила,
Давя безобразную груду.

Бродила Эдифь по равнине, где меч
Разил и губил без пощады;
Из глаз неподвижных метала она,
Как стрелы, пытливые взгляды.

В крови по колени ходила Эдифь;
Порой рукавами рубахи
От мертвых гнала она стаи ворон.
За нею плелися монахи.

Весь день проискала она короля.
Закат был как зарево красен…
Вдруг бедная с криком поникла к земле.
Пронзительный крик был ужасен!

Нашла Лебединая Шея, нашла,
Кого так усердно искала!
Не молвила слова и слез не лила,
И к бледному лику припала…

Лобзала его и в чело и в уста
И жалась лицом к его стану;
Лобзала на мертвой груди короля
Кровавую черную рану.

Потом увидала на правом плече
(И к ним приложилась устами)
Три рубчика: в чудно-блаженную ночь
Она нанесла их зубами.

Монахи две жерди меж тем принесли
И доску к жердям привязали,
И на доску подняли труп короля
В глубокой, безмолвной печали.

В обитель святую его понесли —
Отпеть и предать погребенью;
За трупом любви своей тихо Эдифь
Пошла похоронного тенью.

И пела надгробные песни она
Так жалобно-детски!.. Звучали
Напевы их скорбно в ночной тишине…
Монахи молитву шептали.

Генрих Гейне

Дон Рамиро

«Донна Клара! Донна Клара!
Радость пламенного сердца!
Обрекла меня на гибель,
Обрекла без сожаленья.

Донна Клара! Донна Клара!
Дивно сладок жребий жизни!
А внизу, в могиле темной,
Жутко, холодно и сыро.

Донна Клара! Завтра утром
Дон Фернандо перед богом
Назовет тебя супругой, —
Позовешь меня на свадьбу?»

«Дан Рамиро! Дон Рамиро!
Речь твоя мне ранит сердце,
Ранит сердце мне больнее,
Чем укор светил небесных.

Дон Рамиро! Дон Рамиро!
Отгони свое унынье;
Много девушек на свете, —
Нам господь судил разлуку.

Дон Рамиро, ты, что мавров
Поборол с такой отвагой,
Побори свое упорство —
Приходи ко мне на свадьбу».

«Донна Клара! Донна Клара!
Да, клянусь тебе, приду я.
Приглашу тебя на танец, —
Я приду, спокойной ночи!

Спи спокойно!» Дверь закрылась;
Под окном стоит Рамиро,
И вздыхает, каменея,
И потом уходит в сумрак.

Наконец, в борьбе упорной,
День сменяет мглу ночную;
Словно сад, лежит Толедо,
Сад, пестреющий цветами.

На дворцах и пышных зданьях
Солнца отсветы играют,
Купола церквей высоких
Пламенеют позолотой.

И гудит пчелиным роем
Перезвон на колокольнях,
И несутся песнопенья
К небесам из божьих храмов.

А внизу, внизу, смотрите! —
Там из рыночной часовни
Люди праздничным потоком
Выливаются на площадь.

Блещут рыцари и дамы,
Свита золотом сияет,
И со звоном колокольным
Гул сливается органа.

Но почтительно и скромно
Уступают все дорогу
Юной паре новобрачных —
Донне Кларе и Фернандо.

До ворот дворца Фернандо
Зыбь людская докатилась;
Там свершится брачный праздник
По старинному обряду.

Игры трапезу сменяют
В ликованье беспрерывном;
Время мчится незаметно,
Ночь спускается на землю.

Гости званые средь зала
Собираются для танцев;
В блеске свеч сверкают ярче
Драгоценные наряды.

На особом возвышенье
Сел жених, и с ним невеста;
Донна Клара, дон Фернандо
Нежно шепчутся друг с другом.

И поток людской шумнее
Разливается по залу,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.

«Но скажи, зачем ты взоры,
Повелительница сердца,
Устремила в угол зала?» —
Удивленно молвит рыцарь.

«Иль не видишь ты, Фернандо,
Человека в черном платье?»
И смеется нежно рыцарь:
«Ах! То тень лишь человека!»

И, однако, тень подходит —
Человек подходит в черном,
И тотчас, узнав Рамиро,
Клара кланяется робко.

В это время бал в разгаре,
Все неистовее в вальсе
Гости парами кружатся,
Пол грохочет, сотрясаясь.

«Я охотно, дон Рамиро,
Танцевать пойду с тобою,
Но зачем ты появился
В этом мрачном одеянье?»

И пронизывает взором
Дон Рамиро донну Клару;
Охватив ее, он шепчет:
«Ты велела мне явиться!»

И в толпе других танцоров
Оба мчатся в вальсе диком,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.

«Ты лицом белее снега!» —
Шепчет Клара с тайным страхом.
«Ты велела мне явиться!» —
Глухо ей в ответ Рамиро.

Ярче вспыхивают свечи,
И поток людской теснится,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.

«Словно лед, твое пожатье!» —
Шепчет Клара, содрогаясь.
«Ты велела мне явиться!»
И они стремятся дальше.

«Ах, оставь меня, Рамиро!
Смерти тлен в твоем дыханье!»
Он в ответ, все так же мрачно:
«Ты велела мне явиться!»

Пол дымится, накаляясь,
И ликуют альт и скрипка;
Словно в чарах смутной сказки,
Все кружится в светлом зале.

«Ах, оставь меня, Рамиро!» —
Не смолкает женский ропот.
И Рамиро неизменно:
«Ты велела мне явиться!»

«Если так, иди же с богом!» —
Клара вымолвила твердо,
И, едва она сказала,
Без следа исчез Рамиро.

Клара стынет, смерть во взгляде,
На душе могильный холод;
Мысли в трепетном бессилье
Погрузились в царство мрака.

Наконец, туман редеет,
Раскрываются ресницы;
Но теперь от изумленья
Вновь хотят сомкнуться очи:

С той поры как бал начался,
Клара с места не сходила;
Рядом с нею дон Фернандо,
Он участливо ей шепчет:

«Отчего ты побледнела?
Отчего твой взор так мрачен?» —
«А Рамиро?» — шепчет Клара,
Цепенея в тайном страхе.

И суровые морщины
Прорезают лоб супруга:
«Госпожа, к чему — о крови?
В полдень умер дон Рамиро».

Генрих Гейне

Дон Рамиро

«Донна Клара, донна Клара!
Я любил тебя так долго,
А теперь мою погибель
Ты решила невозвратно.

«Донна Клара, донна Клара!
Сладок жизни дар прекрасный,
Но как страшно под землею,
В темной и сырой могиле!

«Донна Клара, донна Клара!
Завтра утром дон Фернандо

Назовет тебя супругой;
Получу-ль я зов на свадьбу?»

«Дон Рамиро, дон Рамиро!
Речь твоя терзает горько —
Горше, чем планет решенье,
Мне насмешливо враждебных.

«Дон Рамиро, дон Рамиро!
Отгони кручину злую:
Много девушек на свете:
Нас же сам Господь разрознил.

«Дон Рамиро, ты, который
Побеждал так часто мавров,
Победи себя однажды —
Приходи ко мне на свадьбу!»

«Донна Клара, донна Клара!
Да, клянусь тебе, я буду!
Танцовать мы будем вместе;
До свиданья, буду завтра».

«До свиданья!» — Клара скрылась;
Под окном стоял Рамиро;
Долго он стоял недвижно,
Наконец, исчез во мраке.

Наконец и ночь исчезла,
Уступив дневному свету.
Как цветник живой и пестрый,
Пробудясь, лежит Толедо.

Блещут пышные чертоги
Блеском утренняго солнца;
Будто в новой позолоте,
Блещут куполы на храмах.

И жужжа, как рой пчелиный,
Звон несется колокольный,
И молитвенное пенье
Огласило Божьи домы.

Но внизу, внизу — смотрите!
Там на площади, из церкви,
Вытекают, будто волны,
Люди пестрыми толпами.

Тут и рыцари, и дамы,
И придворные в наряде;
Между звоном колокольным
Звуки стройные органа.

Посреди толпы, в почете,
Нетеснимые народом,
От венца идут четою
Донна Клара, дон Фернандо.

До чертогов жениховых
Разлились толпы густыя;
По обычаям старинным
Там отпразднуется свадьба.

Игры, клики, угощенье —
Все слилося в ликованье,
И часы промчались быстро
До начала брачной ночи.

Вот сошлись для танцев гости
В зале, ярко освещенной;
И в огне блестят роскошно
Драгоценные наряды.

На высоких креслах сели
Рядом с женихом невеста,
И меняются речами
Дон Фернандо, донна Клара.

А людей поток блестящий
Разливается по зале,
И звучат в ней громко трубы,
И гремят им в такт литавры.

«Но зачем о, друг прекрасный,
Все глядишь в тот угол залы?»
Вдруг спросил свою супругу
Дон Фернандо с удивленьем.

«Иль не видишь ты, Фернандо,
В черной мантии мужчину?
«Это только тень колонны»,
Говорит с улыбкой рыцарь.

Тень однако же подходит.
И она — в плаще мужчина;

Тотчас в нем узнав Рамиро,
Клара кланяется робко.

Между тем уж бал в разгаре;
Пары весело кружатся,
Так что пол трясется, стонет
В вихре бешенаго вальса.

«Я охотно, дон Рамиро,
Танцовать иду с тобою;
Но в плаще могильно черном
Ты явился здесь напрасно».

Неподвижным острым взором
На красавицу он смотрит
И, обняв, ей мрачно шепчет:
«Ведь меня ты пригласила».

Вот пошла в толпу танцоров.
Протеснившаяся пара;
И звучат немолчно трубы,
И гремят им в такт литавры.

«Ты, как снег, Рамиро, бледен»,
Шепчет Клара с тайным страхом.
«Ведь меня ты пригласила»,
Отвечает рыцарь глухо.

И пылают в зале свечи
Между волн толпы веселой,
И звучат немолчно трубы,
И гремят им в такт литавры.

«У тебя рука, как льдина»,
Вся дрожа, вновь шепчет Клара.
«Ведь меня ты пригласила!»
И они несутся в танце.

«О, пусти, пусти, Рамиро!
Веет смерть в твоем дыханье!»
Но ответ опять все тот же:
«Ведь меня ты пригласила».

Жаром, всюду так и пышет,
Бойко льются звуки скрипок,
Будто в бешенстве волшебном,
Все кружится в светлой зале.

«О, пусти; пусти, Рамиро!»
Не смолкает жалкий шопот;
И Рамиро неизменно:
«Ведь меня ты пригласила».

«Уходи-ж, во имя Бога!»
Клара вдруг сказала твердо,
И едва сказать успела,
Как Рамиро вмиг исчезнул.

Будто мертвая, недвижна
И бледна вдруг стала Клара,
Обморок унес мгновенно
Светлый образ в мир свой темный.

Наконец, испуг проходит,
И очнулась донна Клара,
Но раскрытыя ресницы
Вновь смыкает изумленье:

С той поры, как бал открылся,
Клара с места не сходила,
И сидит супруг с ней рядом…
Он тревожно говорит ей:

«Отчего такая бледность?
Что́ мрачит твой взор прекрасный?»
«Где-ж Рамиро»… шепчет Клара,
И сковал язык ей ужас.

Но чело супруга гневно
Омрачилось: «Здесь не место
Для кроваваго ответа —
Нынче умер дон Рамиро».

Генрих Гейне

Невольничий корабль

В каюте своей суперкарго Ван-Койк
За книгой сидит и считает;
Свой груз оценяя по счетам, с него
Наличный барыш вычисляет:

«И гумми, и перец сойдут — у меня
Их триста бочонков; ценнее
Песок золотой да слоновая кость;
Но черный товар прибыльнее.

«Я негров шесть сотен почти за ничто
Променом достал с Сенегала;
Их тело, их члены, их мускулы — все,
Как лучший отлив из металла.

«За них, вместо платы, я водки давал,
Да бус, да куски позументов:
Умрет половина — и то барыша
Мне будет сот восемь процентов.

«И если три сотни из них довезу
До гавани в Рио-Жанейро —
По сотне червонцев за штуку возьму
С домов Гонзалеса Перейро».

Но вдруг из приятных мечтаний своих
Почтенный Ван-Койк пробудился;
Ван-Шмиссен, его корабельный хирург,
К нему с донесеньем явился.

То был человек долговязый, сухой,
Лицо все в угрях и веснушках.
— Ну, чтo мой любезнейший фельдшер морской.
Что скажешь о черненьких душках?

Хирург поклонился на этот вопрос:
— Я к вам, — отвечал он умильно: —
С докладом, что ночью умерших число
Меж ними умножились сильно.

Пока умирало их средним числом
Лишь по двое в день; нынче пали
Уж целых семь штук, и убыток тотчас
В своем я отметил журнале.

Их трупы внимательно я осмотрел —
Ведь негры лукавее черта:
Прикинуться мертвыми могут порой,
Чтоб только их бросили с борта.

Я с мертвых оковы немедленно снял,
Все члены своею рукою
Ощупал и в море потом приказал
Всех бросить их утром, с зарею.

И тотчас из волн налетели на них
Акулы — вдруг целое стадо.
Нахлебников много меж них у меня:
Им черное мясо — отрада!

Из гавани самой повсюду они
Следят постоянно за нами:
Знать, бестии чуют добычу свою
И всех пожирают глазами.

И весело, право, на них посмотреть,
Как мертвых канальи хватают:
Та голову хапнет, та ногу рванет,
Другая лохмотья глотает.

И, все проглотив, соберутся толпой
Внизу под кормой и оттуда
Глазеют, как будто хотят мне сказать:
«Спасибо за сладкое блюдо!»

Но, тяжко вздыхая, прервал его речь
Ван-Койк: — О, скажи мне скорее,
Что сделать, чтоб эту мне смертность пресечь?
Какое тут средство вернее?

— В том сами они виноваты одни, —
Хирург отвечает разумный: —
Своим неприятным дыханьем они
Весь воздух испортили трюмный.

Притом с меланхолии многие мрут:
Они ведь ужасно скучают;
Но воздух, да пляска, да музыка тут
Всегда хорошо помогают.

— Прекрасно! отлично! Мой федьдшер морской,
Ты подал совет мне чудесный!
Я верю — умом не сравнится с тобой
И сам Аристотель известный.

В тюльпанной компании в Дельфте у нас
Директор — практичный мужчина
И очень умен; но едва ль у него
Ума твоего половина.

Скорее музыкантов сюда! У меня
Запляшет все общество черных;
А кто не захочет из них танцевать —
Арапник подгонит упорных.

Высо́ко со свода небес голубых
Светила прекрасные ночи
Глядят так отрадно, приветно, умно,
Как женщин пленительных очи.

Глядят на равнину безбрежную вод,
Кругом фосфорическим блеском
Покрытых, а волны приветствуют их
Своим упоительным плеском.

Свернув паруса, неподвижно стоит
Невольничий бриг, отдыхая;
Но ярко на деке горят фонари,
И громко гудит плясовая.

Усердно на скрипке пилит рулевой,
Матрос в барабан ударяет,
Хирург корабельный им вторит трубой,
А повар на флейте играет.

И сотни невольников, женщин, мужчин,
Кружатся, махают руками
И скачут по деку, и с каждым прыжком
Гремят, в такт с оркестром, цепями,

И скачут в безумном весельи кругом;
Там черной красавицы руки
Нагого товарища вдруг обоймут —
И слы́шны стенания звуки.

Один из десятских здесь ,
Арапником длинным махает,
Стегая уставших своих плясунов:
К веселью он их поощряет.

И все дребезжит, и гудит, и гремит,
И звуки несутся далеко;
Они пробуждают чудовищ морских,
Уснувших в пучине глубокой.

Акулы в просонках с прохладного дна
Наверх выплывают стадами
И, будто на диво, глядят на корабль
Смущенными глупо глазами.

Они замечают, что утренний час
Еще не настал, и зевают
Огромною пастью; ряды их зубов,
Как острые пилы, сверкают.

И все дребезжит, и гремит, и гудит,
На палубе скачка, круженье…
Акулы глазеют наверх и хвосты
Кусают себе с нетерпенья.

Ведь музыки звуков не любят они,
Как все им подобный хари;
Шекспир говорит: «Берегись доверять
Не любящей музыки твари».

И все дребезжит, и гудит, и гремит,
И тянется гул бесконечно.
Почтенный Ван-Койк у фок-мачты стоит
И молится жарко, сердечно:

«О, Господи! Ради Христа, сохрани
От всяких недугов телесных
Сих грешников черных! Прости им: они
Глупее скотов бессловесных!

Спаси их, о, Боже! и жизнь их продли
Спасителя нашего ради!
Ведь если в живых не останется их
Штук триста — я буду в накладе!»

Генрих Гейне

Мушке

Мне приснилось, что в летнюю ночь вкруг меня,
В лунном свете, вдали от движенья,
Видны были развалины храмов, дворцов,
И обломки времен возрожденья.

Из-под груды камней выступал ряд колонн
В самом строгом дорическом стиле,
Так насмешливо в небо смотря, словно им
Стрелы молний неведомы были.

Там лежали порталы, разбитые в прах,
На массивных карнизах скульптуры,
Где смешались животные вместе с людьми —
Сфинкс с Центавром, Сатир и Амуры…

Там ничем не закрытый стоял саркофаг,
Пощаженный вполне разрушеньем,
И лежал в саркофаге мертвец, как живой,
Бледный, с грустным лица выраженьем,

С напряжением вытянув шеи, его
На ладонях несли карьятиды;
И изваяны были с обеих сторон
Барельефов различные виды.

Вот Олимп с целым сонмом беспутных богов,
Сладострастно раскрывших обятья:
Вот Адам рядом с Евой, и фиговый лист
Заменяегь им всякое платье;

Вот падение Трои, Елена, Парис,
Гектор сам пред воинственным станом;
Моисей с Аароном, Юдифь и Эсфирь,
Олоферн тоже рядом с Аманом.

Вот Меркурий, Амур, Аполлон и Вулкан,
И Венера с кокетливой миной,
Вот и Бахус с Приамом, и толстый Силен,
И Плутон со своей Прозерпиной.

И осел Валаама был тут же (осел
Был со сходством большим изваянный)
Испытанье Творцом Авраама, и Лот
С дочерьми, окончательно пьяный;

Сь головою Крестителя блюдо; за ним
В танце бешеном Иродиада;
Петр апостол с ключами от райских ворот,
Сатана и вся внутренность ада;

И развратник Зевес в похожденьях своих
Был представлен здесь — как он победу
Над Данаей дождем золотым одержал,
Как сгубил, в виде лебедя, Леду;

Там с охотою дикой Диана спешит,
А вокругь нее нимфы и доги;
Геркулес в женском платье за прялкой сидит
И кудель он прядет на пороге.

Тут же рядом Синай; у подошвы его
Вот Израиль с своими быками;
Там ребенок Христос с стариками ведет
Богословские споры во храме.

Мифология с библией рядом стоят,
И контрасты намеренно резки,
И как рама, кругом обвивает их плющ
В виде общей одной арабески.

Но не странно-ль? Меж тем как смотрел я, в мечты
Погруженный душою дремавшей,
Мне казалось, что сам я тот бледный мертвец,
В саркофаге открытом лежавший.

В головах же гробницы моей рос цветок,
Ярко желтый и вместе лиловый,
Он по виду причудлив, загадочен был,
Но дышал красотою суровой.

«Страстоцветом» его называет народ.
Вырос будто — о том есть преданье —
Тот цветок ва Голгофе, когда Ииеус
На кресте изнемог от страданья.

Как свидетельство казни, цветок, говорят,
Все орудия пытки Христовой
Отразил в своей чашке среди лепеcтков,
Обличить постоянно готовый.

Атрибуты Христовых страстей в том цветке,
Как в застенке ином сохранились;
Например: бич, веревки, терновый венец,
Крест и чаша там вместе таились.

Над моею гробницею этот цветок
Нагибался и, труп мой холодный
Охраняя, мне руки и лоб, и глаза
Целовал он с тоской безысходной.

И по прихоти сна, тот цветок страстоцвет
Образ женщины принял мгновенно…
Неужели я, милая, вижу тебя?
Это ты, это ты несомненнои

Ты была тем цветком, дорогая моя!
По лобзаньям я мог догадаться:
У цветов нет таких жарких, пламенных слез,
Так не могут цветы целоваться.

Хоть глаза мои были закрыты, но я
Все же видел с немым обожаньем,
Как смотрела ты нежно, склонясь надо мной,
Освещенная лунным мерцаньем.

Мы молчали, но сердцем своим понимал
Я все мысли твои и желанья:
Нет невинности в слове, слетающем с уст,
И цветок любви чистой — молчанье.

Разговоры без слов! Можно верить едва,
Что в беседе безмолвной, казалось,
Та блаженно ужасная ночь, словно миг,
В сновнденье прекрасном промчалась.

Говорили о чем мы — не спрашивай, нет!..
Допытайся, добейся, ответа,
Что волна говорит набежавшей волне,
Плачет ветер о чем до рассвета;

Для кого лучезарно карбункул блестит,
Для кого льют цветы ароматы…
И о чем говорил страстоцвет с мертвецом —
Не старайся узнать никогда ты.

Я не знаю, как долго в гробнице своей
Я пленительным сном наслаждался…
Ах, окончился он — и мертвец со своим
Безмятежным блаженством расстался.

Смерть! В могильной твоей тишине только нам
И дано находить сладострастье…
Жизнь страданья одни да порывы страстей
Выдает нам безумно за счастье.

Но — о, горе! — исчезло блаженство мое;
Вкруг меня шум внезапный раздался —
И в испуге бежал дорогой мой цветок…
С бранью топот ужасный смешался.

Да, я слышал кругом рев, и крики, и брань
И, прислушавшись к дикому хору,
Распознал, что теперь на гробнице моей
Барельефы затеяли ссору.

Заблуждения старые в мраморе плит
Стали спорить кругом неустанно;
Моисея проклятья в том споре слились
С бранью дикого лешего Пана.

О, тот спор не окончится! Спор красоты
С словом истины — он беспределен;
Человечество будет разбито всегда
На две партии: варвар и эллин.

Проклинали, шумели, ругались они,
Увлеченные гневом старинным;
Но осел Валаамский богов и святых
Заглушил своим криком ослиным.

Слушать дикие звуки его, наконец,
Отвратительно стало и больно,
Возмутил меня этот глупейший осел,
Крикнул я и — проснулся невольно.

Генрих Гейне

Тангейзер

Бойтесь, бойтесь, эссиане,
Сети демонов. Теперь я
В поученье расскажу вам
Очень древнее поверье.

Жил Тангейзер — гордый рыцарь.
Поселясь в горе — Венеры,
Страстью жгучей и любовью
Наслаждался он без меры.

— «О, красавица Венера!
Час пришел с тобой прощаться;
Не могу я жить с тобою,
Не могу здесь оставаться».

— «Милый рыцарь, ты сегодня
Скуп на ласки. Для чего же,
Не ласкаясь и тоскуя,
Хочешь бросить это ложе?

Каждый день вином янтарным
Я твой кубок наполняла,
И венок из роз душистых
Каждый день тебе свивала».

— «Мне наскучили, подруга,
Поцелуи, вина, розы,
Мне нужны теперь страданья,
Мне доступны только слезы.

Пусть замолкнут смех и шутки,
Скорбь зову к себе на смену,
Вместо роз венок терновый
Я на голову надену».

— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Ищешь ссоры ты, конечно;
Где ж та клятва, что со мною
Обещался жить ты вечно?

В темной спальне, в сладкой неге
Я б развлечь тебя умела…
Наслажденья обещает
Это мраморное тело».

— «Нет, красавица Венера,
Красота твоя не вянет,
Многих, многих вид твой дивный
Очарует и обманет.

На груди твоей в блаженстве
Замирали боги, люди,
И теперь мне столь противен
Вечный трепет этой груди.

Ты доныне всех готова
Звать на ложе наслажденья,
Потому к тебе невольно
Получил я отвращенье».

—«Речь твоя меня жестоко,
Милый рыцарь, оскорбила.
Бил меня ты, но побои
Прежде легче я сносила.

Можно вынести удары,
Как бы не были жестоки,
Но выслушивать не в силах
Я подобные упреки.

Ласк моих тебе не нужно,
Не нужна моя забота;
Так прощай, мой друг, — сама я
Отворю тебе ворота».

Гул и звон несется в Риме.
Ряд прелатов внемлет хору.
И в процессии сам папа
Тихо шествует к собору.

На челе Урбана папы
Блеск тиары драгоценной,
И за ним несут бароны
Пурпур мантии священной.

— «Подожди, святой владыко!
Мне в грехе открыться надо!..
Только ты лишь вырвать можешь
Душу грешную из ада!..»

Хор замолк; священных гимнов
На минуту стихли звуки,
И к ногам Урбана-папы
Грешник пал, поднявши руки.

— «Ты один святой владыко,
Судишь правых и неправых;
Защити меня от ада,
От сетей его лукавых!..

Имя мне — Тангейзер — рыцарь.
За блаженством я гонялся
И семь лет в горе Венеры
Негой страсти упивался.

Лучший цвет красавиц мира
Пред Венерою бледнеет,
От речей ее волшебных
Сердце мечется и млеет.

Как цветов благоуханье
Мотылька невольно манит,
Так меня к губам Венеры
Непонятной силой тянет.

По плечам ее роскошным
Кудри падают каскадом,
Я немел, как заколдован,
Под ее всесильным взглядом.

Я стоял пред ним недвижим,
Тайным трепетом обятый,
И едва мне сил достало
Убежать с горы проклятой.

Я бежал — но вслед за мною
Взор следил все с той же силой,
И манил он, и шептал он:
«О, вернись, вернись, мой милый!»

Днем брожу я, словно призрак,
Ночь придет — и с тем же взглядом
Та красавица приходит
И со мной садится рядом.

Слышен смех ее безумный,
Зубы белые сверкают…
Только вспомню этот хохот —
Слезы с глаз моих сбегают.

Я люблю ее насильно,
Страсти гнет с себя не скину;
Та любовь сильна, как волны
Разорвавшие плотину.

Эти волны несдержимо
В белой пене с ревом мчатся,
И при встрече все ломая
В брызги мелкие дробятся.

Я спален любовью грешной,
Сердце выжжено, как камень…
Неужель в груди изнывшей
Не угаснет адский пламень?

Ты один, святейший папа,
Судишь правых и неправых,
Защити ж меня от ада,
От сетей его лукавых!..»

Папа к небу поднял руки
И вздохнув, ответил тем он:
— «Сын мой! власть моя бессильна
Там, где власть имеет демон.

Страшный демон — та Венера,
Из когтей ее прекрасных
Не могу я, бедный рыцарь,
Вырвать жертв ее несчастных.

Ты поплатишься душою
За усладу плоти грешной,
Проклят ты, а проклято́му
Путь один — во ад кромешный…»

И назад пошел Тангейзер,
Больно, в кровь стирая ноги.
В ночь вернулся он к Венере
В подземельные чертоги.

И забыла сон Венера,
Быстро ложе покидала
И, любовника руками
Обвивая, целовала.

Но ложится молча рыцарь,
Для него лишь отдых нужен,
А Венера гостю в кухне
Приготавливает ужин.

Подан ужин, и хозяйка
Гостю кудри расчесала,
На ногах омыла раны
И приветливо шептала:

— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Долго ты не возвращался;
Расскажи, в каких же странах
Столько времени скитался?»

— «Был в Италии и в Риме
Я, подруга дорогая,
По делам своим, но больше
Не поеду никуда я.

Там, где Рима дальний берег
Тибр волнами орошает,
Папу видел я: Венере
Он поклоны посылает.

Чрез Флоренцию из Рима
Я прошел, и был в Милане,
Проходил я через Альпы,
Исчезая в их тумане.

И когда я шел чрез альпы, —
Падал снег, — мне улыбались
Вкруг озера голубые
И орлы перекликались.

Я с вершины Сен-Готарда
Слышал, как храпела звонко
Вся страна почтенных немцев,
Спавших сладким сном ребенка.

И опять теперь вернулся
Я к тебе, к моей Венере
И до гроба не покину
Я твоей волшебной двери».

Генрих Гейне

Покинув прекрасной владычицы дом

Покинув прекрасной владычицы дом,
Блуждал, как безумный, я в мраке ночном;

И мимо кладбища когда проходил,
Увидел — поклоны мне шлют из могил.

С плиты музыканта несется привет;
Луна проливает-мерцающий свет…
Вдруг шопот: «Сейчас я увижусь с тобой!»
И бледное что-то встает предо мной.

То был музыкант. Он на памятник сел
И голосом диким, могильным запел,
Струн цитры касаясь костлявой рукой;
Печальная песнь полилася рекой:

«Ну, струны, песенку одну
Вы помните-ль, что в старину
Грудь обливала кровью?
Зовет ее ангел блаженством небес,
Мученьями ада зовет ее бес,
А люди — любовью!»

Раздался лишь слова последняго звук,
Могилы кладбища разверзлися вдруг,
Воздушныя тени из них поднялись,
Вокруг музыканта, как вихрь, понеслись.

«Твой огонь, любовь, любовь,
Нас в могилы уложил.
Так зачем же из могил
Вызываешь ночью вновь!»

Все плачут и воют, ревут и кряхтят,
И стонут и свищут, бушуют, шумят,
Теснят музыканта безумной толпой;
Он вновь по струнам ударяет рукой:

«Браво, браво, тени! Пляс
Продолжайте
И внимайте
Песне, сложенной для вас!
В тишине спать сладко нам,
Как мышонкам по норам;
Но поднять и шум и гам
В эту ночь,
Помешать не могут нам!

Жить мы в мире не умели,
Дураки, мы не хотели

Гнать любви безумье прочь…
Так как нынче нам удобно,
Каждый скажет пусть подробно,
Бак его вскипала кровь,
Как гнала
И рвала
На куски его любовь!»

И тощая тень, словно ветер легка,
Жужжит, выступая вперед из кружка:

«Подмастерьем у портного,
С ножницами и иглой,
Жил я, нрава был живого,
С ножницами и иглой;
Дочь хозяйская явилась
С ножницами и иглой,
И мое пронзила сердце
Ножницами и иглой!»

Хохочет веселых теней хоровод —
Сурово второй выступает вперед:

«Я Ринальдо Ринальдини,
Шиндерганно, Орландини,
Карла Мора, наконец,
Брал себе за образец,

«Я ухаживал порою,
Как они — от вас не скрою, —
И в земных прелестных фей
Я влюблялся до ушей.

«Плакал я, вздыхал умильно
И любовью был так сильно
С толку сбит, что спутал бес —
Я в чужой карман залез.

«И беднягу задержали
Лишь за то, что он в печали
Слезы вытереть тайком
Захотел чужим платком.

«С негодяями, ворами
Был упрятан я властями
По суду в рабочий дом,
Где томился под замком,

«О любви святой мечтая,
Там сидел я, шерсть мотая;
Но мой дух в прекрасный день
Унесла Ринальдо тень».

Хохочет веселых теней хоровод,
В румянах выходит дух третий вперед:

«Царил я, бывало, на сцене,
Любовников первых играл,
«О, боги!» — ревел при измене,
Блаженствуя, нежно вздыхал.

«Мортимер я был превосходный,
Мария была так мила!..
Но жесты я тратил безплодно,
Понять их она не могла!

«На счастье утратив надежду,
«Небесная», — раз я вскричал —
И в грудь глубоко, сквозь одежду,
Вонзил себе острый кинжал».

Хохочет веселых теней хоровод;
Весь в белом выходить четвертый вперед:

«Я сладко дремал под профессора чтенье,
От сна отказаться мне было не в мочь!
Зато приводила меня в восхищенье
Профессора скучнаго милая дочь.

«Она из окошка мне делала знаки,
Цветок из цветочков, мой ангел земной!
Цветок из цветочков был сорван, однако —
Филистером тощим с богатой казной.

«Тут проклял я женщин, богатых нахалов,
Чертовскаго зелья насыпал в рейнвейн
И чокнулся с смертью; при звоне бокалов
Смерть молвила: «здравствуй, зовусь я друг Гейн!»

Хохочет веселых теней хоровод;
На шее с веревкою пятый идет:

«Хвалился, пируя, граф дочкой своей
И блеском своих драгоценных камней!
Не надо мне, граф, драгоценных камней —
В восторге от дочки я милой твоей!

«Запоры, замки дочь и камни хранят,
В передней лакеев стоит длинный ряд;
Лакеи, запоры меня не страшат —
Я лестницу смело тащу к тебе в сад.

«По лестнице бойко в окно лезу я;
Вдруг слышу, внизу окликают меня:
«Дружок, подожди-ка! Вдвоем веселей,
Любитель и я драгоценных камней!»

«Так граф издевался — и схвачен я был,
Шумя, ряд лакеев меня обступил.
«Эй, к чорту вы, челядь, не жулик я, прочь!
Хотел я украсть только графскую дочь!»

«Помочь не могли уверенья слова…
В петлю угодила моя голова!
И солнце, явясь с наступлением дня,
Дивилось, увидев висящим меня».

Хохочет веселых теней хоровод;
Шестой, с головою в руке, шел вперед:

«В любовной боли и тоске
Я лесом шел с ружьем в руке;
Вдруг слышу — ворон надо мной
Прокаркал: «Голову долой!»

«Когда-б мне голубя найти,
С охоты милой принести!
Так думал я, и тут, и там
Я долго шарил по кустам.

«Чу! Шорох!.. Поцелуй!.. Опять!
Не голубки ли? Надо взять!
Спешу, взвожу курок ружья —
И что-ж? Голубка там моя!

«Невесту, милую мою
В чужих обятьях застаю…
Охотник, промаху не дай!..
И залит кровью негодяй.

«Тем лесом вскоре шел народ.
Меня везли на эшафот…
И снова ворон надо мной
Прокаркал: «Голову долой!»

Хохочет веселых теней хоровод;
И сам музыкант выступает вперед:

«Пел я песенку когда-то,
Спета песенка моя,
Ах, когда разбито сердце —
Песни кончены, друзья!»

Быстрей завертелися тени вокруг;
Тут хохот безумный удвоился вдруг;
Раздался удар колокольных часов —
К могилам рванулась толпа мертвецов.

Генрих Гейне

Белый слон

Король Сиамский Магавазант
Владеет Индией до Мартабант.
Семь принцев, сам Великий Могол
Признали ленным свой престол.

Что год — под знамена, рожки, барабаны
Тянут к Сиаму дань караваны, —
Семь тысяч верблюдов, за парами пары
Тащат ценнейшие в мире товары.

Заслышит он трубы музыкантов —
И дух улыбается Магавазантов;
Правда, он хнычет в кулуарах,
Что мало места в его амбарах.

Но эти амбары такой высоты,
Великолепия и красоты,
Здесь действительность — точь-в-точь
Сказка про тысячу и одну ночь.

«Твердынями Индры» зовутся чертоги,
В которых выставлены все боги,
Колоннообразные, с тонкой резьбою,
С инкрустацией дорогою.

Числом пятнадцать тысяч двести
Фигур и странных и страшных вместе,
Помесь людей, льва и коровы —
Многоруки, многоголовы.

Увидишь ты средь «Пурпурного зала»
Тысяча триста дерев коралла;
Странный вид — ствол до небес,
Разубраны ветки, красный лес.

Каменный пол хрусталем там устлан,
И отражает каждый куст он.
Фазаны в пестрейшем оперенье
Важно гуляют в помещенье.

Обезьяне любимой Магавазант
Навесил на шею шелковый бант,
А к этому банту он ключ привязал,
Которым был замкнут «Спальный зал».

Там камни цветные без цены
Горохом насыпаны вдоль стены
В большие кучи. В них налидо
Бриллианты с куриное яйцо.

На сероватых мешках с жемчугами
Любит король завалиться с ногами,
И обезьяна ложится с сатрапом,
И оба спят со свистом и храпом.

Но гордость его, его отрада,
То, что дороже всякого клада,
Дороже, чем жизнь, дороже, чем трон
Магавазантов белый слон.

Для высокого гостя король повелел
Построить дворец белее, чем мел;
Кровля его с золотой канителью,
Колонны с лотосной капителью.

Триста драбантов стоят наготове
В качестве лейб-охраны слоновьей,
И, упав перед ним на брюхо,
Служат ему сто три евнуха.

На блюдах златых приносится пища,
Все что почище для хоботища,
Он пьет из серебряных ведер вино,
Приправлено специями оно.

Мастят его амброй и розовой мазью,
Главу украшают цветочной вязью,
И служит как плед для породистых ног
Ему кашемировый платок.

Полнейшее счастье дано ему в общем,
Но на земле мы вечно ропщем.
Высокий зверь, неизвестно как,
Стал меланхолик и чудак.

И белый меланхоликус
Теряет к изобилию вкус,
Пробуют то, пробуют это, —
Все остается без ответа.

Напрасно водят пляски и песни
Пред ним баядеры; напрасно, хоть тресни,
Бубнят барабаны музыкантов, —
Слон не весел Магавазантов.

Что день, ухудшается положенье,
Магавазант приходит в смятенье;
Велит он призвать к ступеням храма
Умнейших астрологов Сиама.

«О звездочет, ты костьми здесь ляжешь, —
Внушает король ему, — если не скажешь,
Что у слона случилось такое,
И почему он лишился покоя».

Но трижды падя пред высоким местом,
Тот отвечает с серьезным жестом:
«Я правду скажу о слоне недужном,
И делай все, что находишь нужным.

Живет на севере жена,
Телом бела, станом стройна,
Великолепен твой слон, несомненно,
Но даже с слоном она несравненна.

В сравнении с нею слон твой лишь
Не что иное, как белая мышь;
Стан великанши из Рамаяны,
Рост — эфесской великой Дианы.

Как зти громадные извивы
Изгибаются в строй красивый,
Несут этот строй два высоких пилястра
Из белоснежного алебастра.

И этот весь колоссальный мрамор —
Есть храм кафедральный бога Амор;
Горит лампадою там в кивоте
Сердце, в котором пятна не найдете.

Поэты напрасно лезут из кожи,
Чтоб описать белизну ее кожи;
Сам Готье здесь сух, как табель, —
О, эта белая !

Снег с вершин гималайских гор
В ее присутствии сер, как сор;
А лилию — если кто ей подаст, —
Желтит и ревность и контраст.

Зовется она графиня Бьянка,
Большая, белая иностранка,
В Париже у франков ее салон,
И вот в нее влюбился слон.

Предназначением душ влекомы,
Только во сне они и знакомы,
И в сердце сонное запал
К нему высокий идеал.

С тех пор им мысль владеет одна,
И вместо здорового слона
Вы серого Вертера в нем найдете.
Мечтает он о северной Лотте.

Глубокая тайна этих связей!
Не видел ее, а тоскует по ней.
Он часто топает при луне
И стонет: «Быть бы птичкой мне».

В Сиаме осталось тело, мысли
Над Бьянкой, в области франков повисли;
Но от разлуки тела и духа
Слабеет желудок и в горле сухо.

Претит ему самый лакомый кус;
Лапша да еще Оссиан — его вкус;
Он кашлять начал, он похудел,
И ранний гроб его удел.

Хочешь спасти ведь, хочешь слона ведь
В млекопитающем мире оставить,
Пошли же высокого больного
Прямо к франкам, в Париж, и готово!

Когда его реальный вид
Прекрасной дамы развеселит,
Прообраз которой ему приснился, —
Можно сказать, что он исцелился.

Где милой его сияют очи —
Рассеется мрак духовной ночи;
Улыбка сгонит последние тени
Его мрачнейших ощущений.

А голос ее, как звуки лир,
Вернет душе раздвоенной мир;
И весело уха поднимет он лопасть, —
Он возрожден, исчезла пропасть!

Как весело, любо живешь, спешишь
В тебе, любезный город Париж:
Там прикоснется твой слон к культуре,
Раздолье там его натуре.

Но прежде всего открой ему кассу,
Дай ему денег по первому классу,
И срочным письмом открой кредит
У Ротшильд- на .

Да срочным письмом — на миллион
Дукатов примерно. Сам барон
Фон Ротшильд скажет о нем тогда:
«Слоны — милейшие господа».

Такое астролог сказал ему слово
И трижды бросился наземь снова.
Король отпустил его с приветом
И тут же прилег — подумать об этом.

Он думал этак, думал так;
Короли не привыкли думать никак.
Обезьяна пробралась к нему во дворец,
И оба заснули под конец.

Я расскажу вам после то, что
Он порешил; запоздала почта;
Ей долго пришлось блуждать, вертеться;
Она к нам прибыла из Суэца.