Солнце играло лучами
Над вечно зыблемым морем;
Вдали на рейде
Блестел корабль, на котором
Домой я ехать собрался.
Да не было ветра попутного, —
И я еще мирно сидел
На белой о́тмели
Пустынного берега
И песнь Одиссея читал —
Старую, вечно юную песнь…
И со страниц ее, морем шумящих,
Радостно веяло мне
Дыханьем богов,
И светозарной весной человека,
И небом Эллады цветущим.
Благородное сердце мое
Всюду верно следило
За сыном Лаэрта в скорбях и скитаньях:
Садилось, печальное, с ним
За радушный очаг,
Где царицы пурпур прядут;
И лгать, и бежать ему помогало
Из обятий нимф, из пещер исполинов;
И в киммерийскую ночь
Его провожало;
Было с ним в бурю — в крушенье
И несказанное
Терпело горе.
Я вздохнул и сказал:
«Злой Посейдон!
Гнев твой ужасен,
И сам я боюсь не вернуться на родину».
Лишь только я молвил,
Запенилось море
И из белых волн поднялась
Осокою венчанная
Глава владыки морей,
И он воскликнул с насмешкой:
«Не бойся, поэтик!
Поверь, я не трону твой бедный кораблик
И жизнь твою драгоценную
Не стану смущать опасною качкой.
Ведь ты, поэтик,
Меня никогда не гневил; ни единой
Башенки ты не разрушил в священном
Граде Приама;
Ни волоска не спалил ты в реснице
Моего Полифема, —
И никогда не давала
Мудрых советов тебе
Богиня ума Паллада Афина».
Молвил — и снова
В море нырнул Посейдон…
И над грубою шуткой
Моряка под водой засмеялись
Амфитрита, нелепая женщина-рыба,
И глупые дочки Нерея.
Талатта! Талатта!
Тысячи раз лой привет тебе, вечное море!
Сердце ликует в восторге великом —
Так тебе древле привет посылали
Тысячи Греков,
В бою побежденных и к родине милой идущих,
Светом прославленных Греков…
Волнуются воды,
Журча и сверкая
На солнце, что весело с неба
Розовых, ясных лучей проливает потоки.
Стаи испуганных чаек
С громкими криками вдаль улетают,
Топают гордые кони,
Всадники звонко в щиты ударяют
И далеко раздается, как песня победы:
Талатта! Талатта!
Здравствуй, вечное море!
Как звуки родные на дальней чужбине
Журчание волн твоих радует сердце!
Как грезы волшебный детства сверкают оне предо мною
И старое вновь воскресает
В образах чудных, любимых игрушек,
Пестрых подарков, огнями сияющих елок,
Коралловых красных деревьев,
Корабликов, золотом блещущих, перлов и раковин дивных,
Которые ты так таинственно скрыло
В светлых, прохладных чертогах пучины кристальной….
Как я томился на дальней чужбине!
Так увядающий, бледный цветочик томится
В душной, стеклянной теплице…
Словно сидел я в холодную, долгую зиму,
Мучимый тяжкой болезнью,
В комнате темной и скучной
И словно вдруг вышел на воздух:
О, как ослепительно блещет в глаза мне своими лучами
Весна изумрудная, солнцем воззванная к жизни!
Деревья белеют, покрытые цветом, как снегом.
Цветы молодые глядят на меня улыбаясь,
Пестрея на зелени свежей;
Все благоухает, жужжит, и смеется, и дышет,
И птички ноют, пропадая в лазури далекой…
Талатта! Талатта!
Ты, отступавшаго храброе сердце!
Как часто, постыдно, убийственно—часто
Севера злыя дикарки тебя поражали!
Большие глаза, торжествуя жестоко победу,
Сыпали грозныя стрелы;
Слова наточивши, коварно
Дикарки мне грудь разрывали;
Записками клинообразными мозг мой оне поражали,
Бедный, страдающий мозг!
Напрасно щитом я хотел заслониться —
Стрелы шипели, удары трещали
И севера злыя дикарки
Гнали меня вплоть до дальняго, синяго моря…
Свободно вздыхая, приветствую море,
Милое, жизнь мою спасшее море!
Талатта! Таллата!
Ѳалатта! Ѳалатта!
Привет тебе, вечное море!
Привет тебе десять тысяч раз,
От ликующаго сердца —
Такой, как некогда слышало ты
От десяти тысяч
Сердец греческих,
С бедами боровшихся,
По отчизне томившихся,
Всемирно-славных сердец!
Вставали волны —
Вставали, шумели,
И солнце их обливало
Игривым румяным светом.
Стаи вспугнутых чаек
Прочь отлетали с громкими криками;
Били копытами кони; гремели щиты, —
И разносилось далече кличем победным:
Ѳалатта! Ѳалатта!
Привет тебе, вечное море!
Родным языком мне шумят твои воды;
Грезы детства встают предо мной
Над твоим зыбучим простором,
И сызнова мне повторяет
Старая память былые разсказы
О всех дорогих и милых игрушках,
О святочных, пышных подарках,
О красных деревьях коралловых,
О злато-чешуйчатых рыбках,
О жемчуге желтом, о грудах
Раковин пестрых,
Что ты бережливо таишь
В своем прозрачном,
Хрустальном доме.
О! ка́к я в чужбине томился!
Словно увядший цветок
В жестянке ботаника,
Лежало в груди моей сердце.
Мне кажется,
Будто я целую, долгую зиму больной
Был заперт в темном, больничном покое,
И вдруг нежданно его покинул —
И мне ослепительно блещет на встречу
Весна изумрудная,
Солнцем пробужденная,
И молодые цветы
Глядят на меня
Душистыми пестрыми глазками,
И все благовонием дышит,
И все гудит, и живет, и смеется,
И в небе лазурном
Распевают птицы…
Ѳалатта! Ѳалатта!
О, храброе — и в отступлении храброе сердце!
Как часто, как горестно-часто
Тебя теснили
Варварки севера;
Сыпали жгучия стрелы в тебя
Из больших, победительных глаз;
Грозили мне грудь раскроить
Кривыми мечами слов;
Гвоздеобразными письмами
Бедный мой, оглушенный
Мозг разбивали…
Напрасно я крылся щитом;
Стрелы свистали, и падал удар за ударом…
И вот оттеснили меня
Варварки севера к самому морю,
И, полною грудью дыша,
Я море приветствую —
Спасительно-чудное море…
Ѳалатта! Ѳалатта!
Фалатта! Фалатта!
Привет тебе, вечное море!
Привет тебе десять тысяч раз
От ликующего сердца, —
Такой, как некогда слышало ты
От десяти тысяч
Сердец греческих,
С бедами боровшихся,
По отчизне томившихся,
Всемирно-славных сердец!
Вставали волны —
Вставали, шумели,
И солнце их обливало
Игривым румяным светом.
Стаи вспугнутых чаек
Прочь отлетали с громкими криками;
Били копытами кони; гремели щиты, —
И разносилось далече кличем победным:
Фалатта! Фалатта!
Привет тебе, вечное море!
Родным языком мне шумят твои воды;
Грезы детства встают предо мной
Над твоим зыбучим простором,
И сызнова мне повторяет
Старая память былые рассказы
О всех дорогих и милых игрушках,
О святочных, пышных подарках,
О красных деревьях коралловых,
О злато-чешуйчатых рыбках,
О жемчуге желтом, о грудах
Раковин пестрых,
Что ты бережливо таишь
В своем прозрачном,
Хрустальном доме.
О! как я в чужбине томился!
Словно увядший цветок
В жестянке ботаника,
Лежало в груди моей сердце.
Мне кажется,
Будто я целую долгую зиму, больной,
Был заперт в темном больничном покое
И вдруг нежданно его покинул —
И мне ослепительно блещет навстречу
Весна изумрудная,
Солнцем пробужденная,
И молодые цветы
Глядят на меня
Душистыми пестрыми глазками,
И все благовонием дышит,
И все гудит, и живет, и смеется,
И в небе лазурном
Распевают птицы…
Фалатта! Фалатта!
О храброе — и в отступлении храброе сердце!
Как часто, как горестно-часто
Тебя теснили
Варварки севера;
Сыпали жгучие стрелы в тебя
Из больших, победительных глаз;
Грозили мне грудь раскроить
Кривыми мечами слов;
Гвоздеобразными письмами
Бедный мой, оглушенный
Мозг разбивали…
Напрасно я крылся щитом;
Стрелы свистали, и падал удар за ударом.
И вот оттеснили меня
Варварки севера к самому морю,
И, полною грудью дыша,
Я море приветствую —
Спасительно-чудное море…
Фалатта! Фалатта!
Прекрасное солнце
Спокойно склонилось в море,
Зыбкие волны окрасила
Темная ночь,
И только заря осыпает их
Золотыми лучами;
И шумная сила прилива
Белые волны теснит к берегам,
И волны скачут в поспешном веселье,
Как стада белорунных овец,
Что вечером к дому
Гонит пастух, распевая.
«Как солнце прекрасно!» —
Сказал мне по долгом молчанье мой друг,
Со мною у моря бродивший...
И полугрустно, полушутливо
Он стал уверять меня,
Будто солнце — прекрасная женщина,
Которой пришлось поневоле
Выйти замуж за старого бога морей...
И днем она радостно по небу ходит
В пурпурной одежде,
Блистая алмазами,
И все ее любят, и всей ей дивятся —
Все земные созданья,
И всех созданий земных утешает
Свет и тепло ее взгляда;
А вечером грустно-невольно
Она возвращается
Во влажный дворец, на холодную грудь
Седого мужа.
«Поверь мне! — прибавил мой друг…
А сам смеялся,
Потом вздыхал — и снова смеялся... —
Это одно из нежнейших супружеств!
Они или спят, иль бранятся —
Так бранятся, что море высоко вскипает,
И в шуме волн мореходы
Слышат, как старый жену осыпает
Страшною бранью:
«Круглая ты потаскушка вселенной!
Лучеблудница!
Целый ты день горяча для других;
А ночью,
Для меня — холодна ты, устала!»
После таких увещаний постельных, конечно,
Ударяется в слезы
Гордое солнце — и рок свой клянет...
Клянет так долго и горько,
Что бог морской
С отчаянья прочь из постели кидается
И поскорее наверх выплывает —
Воздухом свежим дохнуть, освежиться.
Я сам его видел прошедшею ночью:
По пояс вынырнул он из воды
В байковой желтой фуфайке,
В белом как снег ночном колпаке,
Нависшем над старым,
Истощенным лицом».
Ночь холодна и беззвездна;
Море кипит, и над морем,
На брюхе лежа,
Неуклюжий северный ветер
Таинственным,
Прерывисто-хриплым
Голосом с морем болтает,
Словно брюзгливый старик,
Вдруг разгулявшийся в тесной беседе...
Много у ветра рассказов —
Много безумных историй,
Сказок богатырских, смешных до уморы,
Норвежских саг стародавних...
Порой средь рассказа,
Далеко мрак оглашая,
Он вдруг захохочет
Или начнет завывать
Заклятья из Эдды и руны,
Темно-упорные, чаро-могучие...
И моря белые чада тогда
Высоко скачут из волн и ликуют,
Хмельны разгулом.
Меж тем по волной-омоченным пескам
Плоского берега
Проходит путник,
И сердце кипит в нем мятежней
И волн и ветра.
Куда он ни ступит,
Сыплются искры, трещат
Пестрых раковин кучки...
И, серым плащом своим кутаясь,
Идет он быстро
Средь грозной ночи.
Издали манит его огонек,
Кротко, приветно мерцая
В одинокой хате рыбачьей.
На море брат и отец,
И одна-одинешенька в хате
Осталась дочь рыбака —
Чудно-прекрасная дочь рыбака.
Сидит перед печью она и внимает
Сладостно-вещему,
Заветному пенью
В котле кипящей воды,
И в пламя бросает
Трескучий хворост,
И дует на пламя...
И в трепетно-красном сиянье
Волшебно-прекрасны
Цветущее личико
И нежное белое плечико,
Так робко глядящее
Из-под грубой серой сорочки,
И хлопотливая ручка-малютка...
Ручкой она поправляет
Пеструю юбочку
На стройных бедрах.
Но вдруг распахнулась дверь,
И в хижину входит
Ночной скиталец.
С любовью он смотрит
На белую, стройную девушку,
И девушка трепетно-робко
Стоит перед ним — как лилея,
От ветра дрожащая.
Он наземь бросает свой плащ,
А сам смеется
И говорит:
«Видишь, дитя, как я слово держу!
Вот и пришел, и со мною пришло
Старое время, как боги небесные
Сходили к дщерям людским,
И дщерей людских обнимали,
И с ними рождали
Скипетроносных царей и героев,
Землю дививших.
Впрочем, дитя, моему божеству
Не изумляйся ты много!
Сделай-ка лучше мне чаю — да с ромом!
Ночь холодна; а в такую погоду
Зябнем и мы,
Вечные боги, — и ходим потом
С наибожественным насморком
И с кашлем бессмертным!»
Свои у моря перлы,
Свои у неба звезды.
Сердце, сердце мое!
Своя любовь у тебя.
Велики море и небо;
Но сердце мое необятней…
И краше перлов и звезд
Сияет и светит любовь моя.
Прекрасное дитя!
Прийди ко мне на сердце!
И море, и небо, и сердце мое
Томятся жаждой любви.
К голубой небесной ткани,
Где так чудно блещут звезды,
Я прижался бы устами
Крепко, страстно — бурно плача.
Очи милой — эти звезды.
Переливно там играя,
Шлют они привет мне нежный
С голубой небесной ткани.
К голубой небесной ткани,
К вам, родные очи милой,
Простираю страстно руки
И прошу и умоляю:
Звезды-очи! кротким миром
Осените вы мне душу!
Пусть умру — и буду в небе,
В вашем небе, вместе с вами!
Из очей небесных льются
В сумрак трепетные искры,
И душа моя все дальше,
Дальше рвется в страстной скорби.
Очи неба! ваши слезы
Лейте мне в больную душу!
Пусть душа моя слезами,
Переполнясь, захлебнется!
Убаюканный волнами,
Будто в думах, будто в грезах,
Тихо я лежу в каюте,
В уголке, на темной койке.
В люк мне видны небо, звезды…
Звезды ясны и прекрасны…
Это — радостные очи
Дорогой, родной и милой.
Эти радостные очи
Не дремля следят за мною
Кротким светом и приветом
С голубой, небесной выси.
И гляжу я ненаглядно,
Страстно в небо голубое…
Только б вас, родные очи,
Не подернуло туманом!
В дощатую стену,
Куда я лежу головой,
Грезами полной,
Стучатся волны — буйные волны.
Они шумят и бормочут
Мне под самое ухо: «Безумный!
Рука у тебя коротка,
А небо далеко,
И звезды там крепко
Золотыми гвоздями прибиты.
Напрасно тоскуешь, напрасно вздыхаешь…
Уснул бы… право, умней!»
Мне снился тихий дол в краю безлюдном;
Как саван, белый снег на нем лежал.
Под белым снегом я в могиле спал
Сном одиноким, мертвым, беспробудным.
Но теплились, средь ночи голубой,
Родные звезды над моей могилой.
Их взор горел победоносной силой,
Любовью безмятежной и святой.
Беззвездна холодная ночь.
Море кипит, и над морем,
Ничком распластавшись, на брюхе лежит
Неуклюжею массою северный ветер.
И таинственным, старчески сдавленным голосом он,
Как разыгравшийся хмурый брюзга,
Болтает с пучиной,
Поверяя ей много безумных историй,
Великанские сказки с бесконечными их чудесами,
Седые норвежские сказки;
А в промежутках грохочет он с воем и смехом
Заклинанья из Эдды,
Изречения рун,
Мрачно суровые, волшебно могучие…
И белоглавые чада пучин
Высо́ко кидаются вверх и ликуют
В своем упоении диком.
Меж тем, по низкому берегу,
По песку, омоченному пеной кипящей,
Идет чужеземец, с душой
Еще более бурной, чем вихорь и волны.
Что́ он ни сделает шаг,
Взвиваются искры, ракушки хрустят.
Закутавшись в серый свой плащ,
Он быстро идет во мраке ночном,
Надежно свой путь к огоньку направляя,
Дрожащему тихой, приветною струйкой
Из одинокой рыбачьей лачужки.
Брат и отец уехали в море,
И одна-одинешенька дома осталась
Дочь рыбака.
Чудно прекрасная дочь рыбака,
У очага приютившись,
Внемлет она наводящему сладкие грезы
Жужжанью воды, закипающей в старом котле,
Бросает трескучего хворосту в пламя
И раздувает его.
И красный огонь, зазмеившись и вспыхнув,
Играет волшебно красиво
На милом, цветущем лице,
На нежных, белых плечах,
Стыдливо глядящих
Из-под грубой, серой рубашки,
И на хлопочущей маленькой ручке,
Поправляющей юбку
У стройного стана.
Вдруг дверь растворяется настежь
И входит ночной чужеземец;
С ясной любовью покоятся взоры его
На девушке белой и стройной,
В страхе стоящей пред ним,
Подобно испуганной лилии.
Бросает он наземь свой плащ,
Смеется и так говорит:
«Видишь, дитя, я слово держу —
Являюсь; и вместе со мною приходит
Древнее время, когда вековечные боги
Сходили с небес к дочерям человеков
И дочерей человеков в обятья свои заключали,
Зачиная с ними могучие,
Скиптроносные царские роды
И героев, чудо вселенной.
Полно, однако ж, дитя, дивиться тебе
Божеству моему.
Свари мне, пожалуйста, чаю, да с ромом.
На дворе было холодно нынче,
А в стужу такую
Зябнем и мы, вековечные боги,
И легко наживаем божественный насморк
И кашель бессмертный».
Меркнет вечернее море,
И одинок, со своей одинокой душой,
Сидит человек на пустом берегу
И смотрит холодным,
Мертвенным взором
Ввысь, на далекое,
Холодное, мертвое небо
И на широкое море,
Волнами шумящее.
И по широкому,
Волнами шумящему морю
Вдаль, как пловцы воздушные,
Несутся вздохи его —
И к нему возвращаются, грустны;
Закрытым нашли они сердце,
Куда пристать хотели…
И громко он стонет, так громко,
Что белые чайки
С песчаных гнезд подымаются
И носятся с криком над ним…
И он говорит им, смеясь:
«Черноногие птицы!
На белых крыльях над морем вы носитесь,
Кривым своим клювом
Пьете воду морскую;
Жрете ворвань и мясо тюленье…
Горька ваша жизнь, как и пища!
А я, счастливец, вкушаю лишь сласти:
Питаюсь сладостным запахом розы,
Соловьиной невесты,
Вскормленной месячным светом;
Питаюсь еще сладчайшими
Пирожками с битыми сливками;
Вкушаю и то, что слаще всего, —
Сладкое счастье любви
И сладкое счастье взаимности!
Она любит меня! Она любит меня!
Прекрасная дева!
Теперь она дома, в светлице своей, у окна,
И смотрит на вечерний сумрак —
Вдаль, на большую дорогу,
И ждет, и тоскует по мне — ей-богу!
Но тщетно и ждет, и вздыхает…
Вздыхая, идет она в сад,
Гуляет по́ саду
Среди ароматов, в сиянье луны,
С цветами ведет разговор
И им говорит про меня:
Как я — ее милый — хорош,
Как мил и любезен, — ей-богу!
Потом и в постели, во сне, перед нею,
Даря ее счастьем, мелькает
Мой милый образ;
И даже утром, за кофе, она
На бутерброде блестящем
Видит мой лик дорогой
И страстно седает его — ей-богу!»
Так он хвастает долго,
И порой раздается над ним,
Словно насмешливый хохот,
Крик порхающих чаек.
Вот наплывают ночные туманы;
Месяц, желтый, как осенний лист,
Грустно сквозь сизое облако смотрит…
Волны морские встают и шумят…
И из пучины шумящего моря
Грустно, как ветра осеннего стон,
Слышится пенье:
Океаниды поют,
Милосердные, чудные девы морские…
И слышнее других голосов
Ласковый голос
Среброногой супруги Пелея…
Океаниды уныло поют:
«Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Скорбью истерзанный!
Убиты надежды твои,
Игривые дети души,
И сердце твое — словно сердце Ниобы —
Окаменело от горя.
Сгущается мрак у тебя в голове,
И вьются средь этого мрака,
Как молнии, мысли безумные!
И хвастаешь ты от страданья!
Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Упрям ты, как древний твой предок,
Высокий титан, что похитил
Небесный огонь у богов
И людям принес его,
И, коршуном мучимый,
К утесу прикованный,
Олимпу грозил, и стонал, и ругался
Так, что мы слышали голос его
В лоне глубокого моря
И с утешительной песнью
Вышли из моря к нему.
Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Ты ведь бессильней его,
И было б умней для тебя
Влачить терпеливо
Тяжелое бремя скорбей —
Влачить его долго, так долго,
Пока и Атлас не утратит терпенья
И тяжкого мира не сбросит с плеча
В ночь без рассвета!»
Долго так пели в пучине
Милосердые, чудные девы морские.
Но зашумели грознее валы,
Пение их заглушая;
В тучах спрятался месяц; раскрыла
Черную пасть свою ночь…
Долго сидел я во мраке и плакал.
Из «Романцеро»
Вздымалося море, луна из-за туч
Уныло гляделась в волне.
От берега тихо отчалил наш челн,
И было нас трое в челне.
Стройна, недвижима, как бледная тень,
Пред нами стояла она.
На образ волшебный серебряный блеск
Порою кидала луна.
Тоскливо и мерно удары весла
Звучали в ночной тишине.
Сходилися волны, и тайную речь
Волна говорила волне.
Вот сдвинулись тучи толпой, и луна
Сокрыла свой плачущий лик.
Повеяло холодом… Вдруг в вышине
Пронесся пронзительный крик,
То белая чайка морская, — как тень,
Над нами мелькнула она.
И вздрогнули все мы, — тот крик нам грозил,
Как призрак зловещего сна.
Не брежу ли я? Иль то ночи обман
Так злобно играет со мной?
Ни вявь, ни во сне — и страшит, и манит
Создание мысли больной.
Мне чудится, будто — посланник небес —
Все страсти, все скорби людей,
Все горе и муки, всю злобу веков
В груди заключил я своей.
В неволе, в тяжелых цепях Красота,
Но час избавленья пробил.
Страдалица, слушай: люблю я тебя,
Люблю и от века любил.
Любовью нездешней люблю я тебя.
Тебе я свободу принес,
Свободу от зла, от позора и мук,
Свободу от крови и слез.
Страдалица, горек любви моей дар,
Он — смерть для стихии земной,
Лишь в смерти спасение падших богов.
Умрешь и воскреснешь со мной.
Безумная греза, болезненный бред!
Кругом только мгла да туман.
Волнуется море, и ветер ревет…
Все призрак, все ложь и обман!
Но что это? Боже, спаси ты меня!
О, Боже великий, Шаддай!
Качнулся челнок, и всплеснула волна…
Шаддай! о, Шаддай, Адонай!
Уж солнце всходило, по зыби морской
Играя пурпурным лучом.
И к пристани тихо причалил наш челн.
Мы на берег вышли вдвоем.
Июль 1874
Нескучное
Мейербер! Все он, да он!
Что за шум со всех сторон!
Да неужли в самом деле
Ты на этой уж неделе
Разрешишься и на свет
После многих, многих лет,
Страшных болей в животе,
Выйдет в чудной красоте
Музыкальный плод великий —
И правдивы эти клики?
Неужели, наконец,
Ты действительно отец
Сына, в творчестве высоком
Нареченного «Пророком»?
Да, не выдумка газет
Эта новость! Да, на свет
Вышел он, ребенок чудный!
Да, процесс рожденья трудный
Совершился, наконец;
И родильница отец,
С облегченьем сладким в теле,
Распростерт в своей постели;
И припарки на живот
Друг Гуэн ему кладет.
Вдруг — средь тишины спокойной,
Раздается вой нестройный;
Звуки труб… Израиль здесь
Собрался, и этот весь
Дикий хор, обятый жаром
Воет (бо́льшей частью даром):
«Славься выше всяких мер,
Наш великий Мейербер!
Ты, страдавший так жестоко,
Чтоб родить для нас Пророка!»
Но из хора вот один
Очень юный господин
Выступает пред народом;
Брандус по фамильи; родом
Он из Пруссии; весьма
Скромен с виду (хоть ума
В нем палата — словно знает,
Где зимой рак обитает;
Научил его один
Знаменитый бедуин,
Крысолов, его приятель
И предшественник-издатель).
Барабан хватает он
И победой опьянен —
Как прославила когда-то
Мириам победу брата —
Он торжественно поет:
«Гениальный чудный пот
Осторожно, понемногу
Пролагал себе дорогу
В заперто́й бассейна круг;
Но раскрылись шлюзы вдруг —
И вода вовсю оттуда
Гордо хлынула… О, чудо!
Перед нами уж река!
Да, раздольна, глубока,
Образ мощи и свободы,
Как Ефрат, как Ганга воды,
Где купаются слоны,
Пальмами осенены; —
Как стремленье рейнских вод
У Шафгаузена с высот,
Где бурлит, кипит пучина,
И студенты из Берлина
В брюках вымокших глядят
На могучий водопад; —
Как той Вислы бег свободный,
Где сын Польши благородный,
Песнь поет, чешась от вшей,
О сынах земли своей,
О ее страданьях жгучих —
Под ветвями ив плакучих…
Да, как море, широка
Наша славная река,
Море то, где в годы оны
Сгибло войско Фараона,
Между тем, как нашим Бог
Выйти по суху помог…
Ширь-то, ширь и глубь какая!
Мир от края и до края
Исходите — никогда
Не найти вам, господа,
Водянистее творенья!
Сколько мощи, вдохновенья,
Поэтических красот,
Титанических высот!
Тут сам Бог и вся натура —
У меня же партитура!»
О, полно, блистающий месяц! В твоем величавом сиянии,
Широкое море сверкает, как золото в быстрых струях;
Весь берег облит как бы утренним светом,
Но с призрачно-сумрачным, тихим оттенком.
По светло-лазурному своду беззвездного неба
Проносятся белые тучи,
Как лики богов-исполинов
Из ярко блестящего мрамора…
Нет, нет, то не тучи!
То сами они, то могучие боги Эллады,
Те боги, что весело так заправляли когда-то вселенной,
А нынче забыты, без жизни,
Как сонм привидений громадных,
Проходят по не́бу в полуночный час.
Обят изумлением чудным, смотрю я
На этот воздушный, большой Пантеон,
На этих богов-исполинов,
Безмолвно и страшно свершающих по́ небу путь.
Вот он, вот Кронион, владыка небесного царства!
Узнал я его белоснежные кудри,
Те славные, некогда целый Олимп потрясавшие кудри…
В руке он потухшую молнию держит,
В лице громовержца — несчастье и скорбь,
Но старая гордость с него не исчезла доныне.
Да, славное время то было, о Зевс,
Когда ты себе на потеху
Брал отроков, нимф, гекатомбы
И ими небесно себя услаждал!..
Но царствовать вечно нельзя и бессмертным,
И новые старых сгоняют,
Так некогда сам ты седого отца своего
И дяде́й — титанов согнал,
Отцеубийца-Юпитер!...
Узнал и тебя я, надменная Зевса супруга!
Ревнивой тоскою наполнено сердце твое,
И очи большие твои потускнели,
И нет уже силы в лилейных руках,
Узнал и тебя я, Паллада-Афина!
Ни щит твой, ни мудрость, как видно, спасти не умели
От гибели гордых богов!
Узнал и тебя, Афродита,
Тебя, что была золотой и серебряной стала…
Хоть пояс волшебный ты носишь еще и теперь,
Но с ужасом тайным гляжу на твою красоту я,
И если бы телом своим осчастливить меня
Ты вдруг пожелала, как древних героев, —
Я умер бы верно от страха!..
Богинею трупов ты кажешься мне,
Венера-Любитина!
Не с прежней любовью глядит тебе в очи,
Бесстрашный и гордый Арей.
И юноша Феб-Аполлон омрачился печалью:
Молчит его лира, та лира,
Что весело так на пирах олимпийских звучала.
Еще молчаливо-грустнее Эфест. Да и как же
Не быть ему грустным? Ведь он, хромоногий,
Не будет уж Гебу cменять на пирах
И в кубки вливать торопливо
Спасителый нектар. — Давно уж умолкнул
Когда-то немолкнувший хохот богов…
Я вас никогда не любил, олимпийские боги!
Затем, что мне греки противны давно
И римляне мие ненавистны!
Но все ж состраданье святое и горькая жалость
Сжимают мне сердце,
Когда я гляжу в вышину
На вас, позабытые боги,
Вас, мертвые, ночью бродящие тени,
Непрочные, словно туман разгоняемый ветром.
Такие слова говорил я, и видимо глазу
Краснели воздушные образы в небе,
Взглянули в глаза мне они умирающим взглядом
И вдруг с небосклона исчезли.
Сокрылся и месяц за черною, новою тучей,
Запенилось бурное море,
И в небе зажглись победительно вечные звезды.
Полный месяц! в твоем сиянье,
Словно текучее золото,
Блещет море.
Кажется, будто волшебным слияньем
Дня с полуночною мглою одета
Равнина песчаного берега.
А по ясно-лазурному,
Беззвездному небу
Белой грядою плывут облака,
Словно богов колоссальные лики
Из блестящего мрамора.
Не облака это! нет!
Это сами они —
Боги Эллады,
Некогда радостно миром владевшие,
А ныне в изгнанье и в смертном томленье,
Как призраки, грустно бродящие
По небу полночному.
Благоговейно, как будто обятый
Странными чарами, я созерцаю
Средь пантеона небесного
Безмолвно-торжественный,
Тихий ход исполинов воздушных.
Вот Кронион, надзвездный владыка!
Белы как снег его кудри —
Олимп потрясавшие, чудные кудри;
В деснице он держит погасший перун;
Скорбь и невзгода
Видны в лице у него;
Но не исчезла и старая гордость.
Лучше было то время, о Зевс!
Когда небесно тебя услаждали
Нимфы и гекатомбы!
Но не вечно и боги царят:
Старых теснят молодые и гонят,
Как некогда сам ты гнал и теснил
Седого отца и титанов,
Дядей своих, Юпитер-Паррицида!
Узнаю и тебя,
Гордая Гера!
Не спаслась ты ревнивой тревогой,
И скипетр достался другой,
И ты не царица уж в небе;
И неподвижны твои
Большие очи,
И немощны руки лилейные,
И месть бессильна твоя
К богооплодотворенной деве
И к чудотворцу божию сыну.
Узнаю и тебя, Паллада Афина!
Эгидой своей и премудростью
Спасти не могла ты
Богов от погибели.
И тебя, и тебя узнаю, Афродита!
Древле златая! ныне серебряная!
Правда, все так же твой пояс
Прелестью дивной тебя облекает;
Но втайне страшусь я твоей красоты,
И если б меня осчастливить ты вздумала
Лаской своей благодатной,
Как прежде счастливила
Иных героев, — я б умер от страха!
Богинею мертвых мне кажешься ты,
Венера-Либитина!
Не смотрит уж с прежней любовью
Грозный Арей на тебя.
Печально глядит
Юноша Феб-Аполлон.
Молчит его лира,
Весельем звеневшая
За ясной трапезой богов.
Еще печальнее смотрит
Гефест хромоногий!
И точно, уж век не сменять ему Гебы,
Не разливать хлопотливо
Сладостный нектар в собранье небесном.
Давно умолк
Немолчный смех олимпийский.
Я никогда не любил вас, боги!
Противны мне греки,
И даже римляне мне ненавистны.
Но состраданье святое и горькая жалость
В сердце ко мне проникают,
Когда вас в небе я вижу,
Забытые боги,
Мертвые, ночью бродящие тени,
Туманные, ветром гонимые, —
И только помыслю, как дрянны
Боги, вас победившие,
Новые, властные, скучные боги,
То берет меня мрачная злоба…
Старые боги! всегда вы, бывало,
В битвах людских принимали,
Сторону тех, кто одержит победу.
Великодушнее вас человек,
И в битвах богов я беру
Сторону вашу,
Побежденные боги!
Так говорил я,
И покраснели заметно
Бледные облачные лики,
И на меня посмотрели
Умирающим взором,
Преображенные скорбью,
И вдруг исчезли.
Месяц скрылся
За темной, темною тучей;
Задвигалось море,
И просияли победно на небе
Вечные звезды.
Сам суперкарго мейнгер ван Кук
Сидит, считая, в каюте;
Он сличает верный приход
С убылью в нетте и брутте.
«И гумми хорош, и перец хорош,
Мешков и бочек тыща;
Песок золотой, слоновая кость —
Но черный товар почище.
Четыреста негров за сущий пустяк
Я выменял у Сенегала.
Тугое мясо, и жила тверда, —
Как брус литого металла.
Для мены сталь была у меня,
Стеклянные бусы и вина;
Семьсот процентов я наживу,
Если дойдет половина.
Двести негров останься в живых
До гавани Рио-Жанейро,
И сотню дукатов даст с головы
Мне дом Гонзалес-Перейро».
Но в этот миг мейнгер ван Кук
Оторван от этих чисел;
Входит в двери морской хирург,
Доктор ван дер Смиссен.
Морской хирург и тощ и прям,
А нос в угрях багровых.
«Ну, водный лекарь, — воскликнул ван Кук,
А как арапчата здоровы?»
Хирург благодарен ему за вопрос:
«Я шел доложить мейнгеру,
Что смертность за нынешнюю ночь
Слегка превысила меру.
В среднем мрут ежедневно три,
Но нынче умерло восемь,
Мужчин и женщин. — Убыль мы
Немедля в журнал заносим.
Я тщательно все эти трупы вскрыл,
Я знаю эту породу:
Они симулируют часто смерть,
Чтобы их бросили в воду.
Засим я цепи с мертвых снял,
И, как всегда при этом,
Я в море бросить их велел
За час перед рассветом.
И тотчас целая стая акул
Стрелою к ним юркнула, —
Любители черного мяса они,
Столуется здесь акула.
Они за нами стадом шли,
Когда мы плыли заливом:
Чует, бестия, мертвый дух
Нюхом своим похотливым.
Весьма забавно на них смотреть,
Как мертвых они обступят:
Та голову цап, та за ногу хвать,
А эта лохмотья лупит.
А все проглотят — улягутся в ряд,
Довольные, и оттуда
Пялятся вверх, как будто хотят
Сказать спасибо за блюдо».
Но тут прерывает хирургову речь
Мейнгер ван Кук, вздыхая:
«Скажите, как нам зло пресечь,
Откуда напасть такая?»
Хирург возразил: «По своей вине
Процент значительный умер:
Своим дурным дыханьем они
Испортили воздух в трюме.
От меланхолии тоже мрут, —
Они смертельно скучают;
Танцы, музыка, вольный дух
При этом всегда помогают».
И крикнул тогда мейнгер ван Кук:
«Другого такого найдете ль!
Какой совет! Мой милый хирург
Умен как Аристотель.
Хотя председатель Лиги Друзей
Улучшенья Тюльпанной Культуры
И очень ловок, — но нет у него
И трети вашей натуры.
Эй, музыки! музыки! Негры должны
Плясать и резвиться как дети;
А кто, танцуя, станет скучать,
Того подгонят плети».
Высоко с синего свода небес
Тысячи звезд сладострастных,
Большие и умные, глядят
Глазами женщин прекрасных.
Они на море сверху глядят,
А море во всю круговую
Фосфорноблещущим сжато кольцом;
Сладостно волны воркуют.
Ни паруса. Весь невольничий бриг
Как будто растакелажен;
Но ярко на мачте горят фонари,
На палубе бал налажен.
На старой скрипице боцман пилит,
И повар на флейте играет,
Юнга бьет в такт в барабан,
А доктор в трубу задувает.
И сотни негров — женщин, мужчин —
Прыгают, вьются, взлетают,
Как полоумные; с каждым прыжком
Мерно цепи бряцают.
Яростно топчут доски они,
И девушка полунагая
К нагому товарищу страстно льнет
И с ним кружится, вздыхая.
Надсмотрщик — maîtrе dеs plaиsиrs,
И плеть его воловья
Бодрит ленивых танцовщиков, —
Пускай прибавляют здоровья.
И дидельдумдей, и шнеддереденг,
И шум морского бала
Морскую нечисть разбудил,
Которая тупо дремала.
И, сонные, тупо всплывают из волн
Акулы, за стаей стая,
И пялятся вверх на светлый дек,
Смущаясь, не понимая.
Они замечают, что завтрака час
Еще не настал, и рядами
Зевают, выгнув спину; а пасть
Усажена зубами.
И дидельдумдей, и шнеддереденг,
И шум не умолкает.
От нетерпенья ряд акул
Свой собственный хвост кусает.
Не любят музыки, верно, они,
Как все из акульего мира.
«Неверен не любящий музыки зверь», —
Гласит изреченье Шекспира.
И шнеддереденг, и дидельдумдей,
И шум не умолкает.
У мачты стоит мейнгер ван Кук
И руки, молясь, воздевает:
«Сих грешников черных помилуй, спаси,
Исус Христос распятый!
Не гневайся, боже, на них: они
Глупее, чем скот рогатый.
Спаси их жизнь, Исус Христос,
За мир отдавший тело!
Ведь если двести штук не дойдет,
Погибло все мое дело»