Мне повесть старинная снится,
Печальна она и грустна:
Любовью измучен рыцарь,
Но милая неверна.
И должен он поневоле
Презреньем любимой платить
И муку собственной боли
Как низкий позор ощутить.
Он мог бы к бранной потехе
Призвать весь рыцарский стан:
Пускай облечется в доспехи,
Кто в милой видит изян!
И всех бы мог он заставить
Молчать — но не чувство свое;
И в сердце пришлось бы направить,
В свое же сердце копье.
(Из Гейне)
Как порою светлый месяц
Выплывает из-за туч —
Так, один, в ночи былого
Светит мне отрадный луч.
Все на палубе сидели —
Вдоль по Ре́ину неслись,
Зеленеющие бреги
Перед нами раздались.
И у ног прелестной дамы
Я в раздумии сидел,
И на милом, бледном лике
Тихий вечер пламенел.
Дети пели, в бубны били,
Шуму не было конца —
И лазурней стало небо,
И просторнее сердца́.
Сновиденьем пролетали
Горы, замки на гора́х —
И светились, отражаясь,
В милых спутницы очах.
Уж стало светлей на востоке
При первом мерцании солнца,
И горныя выси далеко
Плывут в океане туманном.
Когда-б сапоги скороходы
Имел я, то с силою ветра
Помчался-б чрез горныя выси
К жилищу моей ненаглядной.
В постельке, где милая дремлет,
Открыл бы я тихо гардины,
И тихо бы в лоб целовал я,
И тихо в рубиновый ротик;
И тише еще прошептал бы
В ушко белоснежное милой:
«Пусть снится тебе, что друг друга
Мы любим и вечно не кинем».
Раз сам себя во сне увидел я
В жилете шелковом и черном платье,
В манжетах — будто поздравлять я
Пришел; и вижу — милая моя.
Я ей поклон отвесил и сказал:
«Ну, поздравляю вас. Так вы невеста?»
Но я стоял, не двигался с места;
Холодный светский звук мне горло сжал.
Из милых глаз рекою жгучей слезы
Вдруг полились, и чудный лик в волнах
Горючих слез своих исчез, как грезы.
Глаза, любви святыя звезды, знаю,
Вы наяву мне лгали и во снах —
Но верить вам, безумный, продолжаю!
День целый я думал о милой моей,
Я думал о ней и полночи;
Когда же сомкнулись усталые очи,
Примчало меня сновидение к ней.
Цветет, как весенняя роза, она,
Сидит так спокойно, сконивши головку
К канве и, безмолвного счастья полна,
Прилежно на ней вышивает коровку.
И смотрит так кротко… Загадочно ей,
Что значит мой вид безнадежно унылый?
«Как бледен ты, Генрих! Скажи мне скорей,
Скажи мне, где боль твоя, милый?»
И смотрит, так кротко… не может понять
О чем ее милый безмолвно рыдает…
«Как горько ты плачешь! Скажи, кто страдать,
Мой Генрих, тебя заставляет?»
И взор ее кротко спокоен… А я —
Почти в агонии. «Страдать так жестоко
Пришлось от тебя, дорогая моя,
А боль — в эту грудь забралася глубоко».
Тут, вставши торжественно с места, она
На грудь положила мне руку —
И вдруг уничтожила страшную муку,
И весело я пробудился от сна.
Как сны полунощные, зданья
Стоят в безконечном ряду.
Я мимо их, в плащ завернувшись,
По улице молча иду.
И слышу: на башне собора
Двенадцать ужь колокол бьет.
С каким же теперь нетерпеньем
Меня моя милая ждет!
Сопутник мой месяц: он светят
Приветно в дорогу мою.
И вот—я у двери знакомой
И месяцу так говорю:
«Спасибо, мой добрый товарищ,
Что ты посветил мне идти!
Теперь я тебя отпускаю:
Теперь ты другим посвети.
«И если увидишь скитальца
С немою сердечной тоской —
Утешь его так же, мой милый,
Как я был утешен тобой.»
Отчего поблекли и завяли розы?
Милая, скажи, скажи мне, отчего?
Отчего на листьях незабудок слезы
И не скрыть в траве им горя своего?
Отчего там, в небе плачет и рыдает
Жаворонка песня?.. А в тени дубрав
Отчего дыханье ветра поднимает
Смрадный, трупный запах из душистых трав?
Отчего, скажи мне, солнце так уныло,
Холодно сияет в небе голубом?
Отчего весь мир мне кажется могилой?
Отчего земля вся так темна кругом?
Отчего я болен и нигде покоя
И ни в чем забвенья не могу найти?
Отчего забыт я, милая, тобою?
Отчего меня вдруг разлюбила ты?
Неверная Лиза приходит,
Шепча очень милые речи;
Пред ней бедный Ульрих… Так мрачно
Глядят нагоревшие свечи.
Шалит и ласкается Лиза…
«Мой Бог! да какой ты унылый!
Совсем не смеешься уж больше.
Ну, полно, ну, полно же, милый!»
Шалит и ласкается Лиза.
Лепечет, у ног его лежа…
«Мой Бог! что с твоими руками?
Как лед, и лишь кости да кожа!»
Шалит и ласкается Лиза;
Но снова она испугалась:
«Мой Бог, твои волосы седы,
Как пепел. Что с бедными сталось?»
У бедного Ульриха сердце
Как будто разбито. Он злого
Ребенка целует, но губы
Промолвить не могут ни слова.
Когда по дороге, случайно,
Мне встретилась милой родня,
И мать, и отец, и сестрицы
Любезно узнали меня.
Спросили меня о здоровьи,
Прибавивши сами потом,
Что мало во мне перемены;
Одно — что я бледен лицом.
О тетках, золовках и разных
Докучных разспрашивал я,
О маленькой также собачке
С приветливым лаем ея.
Спросил, между прочим, о милой —
Как с мужем она прожила?
И мне отвечали любезно,
Что только на-днях родила.
И я их любезно поздравил
И нежно шептал им в ответ.
Прося передать поздравленье
И тысячу раз мой приветь.
Сестрица промолвила громко:
«С собачкой случилась беда:
Как стала большою, взбесилась —
Утоплена в Рейне тогда».
В малютке есть с милою сходство:
Улыбку ея узнаю,
И те же глаза, что́ сгубили
И юность, и душу мою.
На станции встретилась, как-то,
Семья моей милой, со мной.
Папаша, мамаша, сестрицы,
Меня обступили толпой.
Спросили меня о здоровье,
И хором сказали: ей-ей,
Такой же вы все, как и были;
Но только как будто бледней!
А я — о снохах и золовках,
О скучных знакомых спросил.
Спросил их, все также лает
Их мопс изо всех своих сил.
О милой, уж вышедшей замуж,
Я в речи коснулся слегка…
И мне отвечали с улыбкой:
Бог дал ей недавно сынка.
Я тоже с улыбкой — поздравил,
Прося убедительно их
Мое передать ей почтенье,
Когда она будет у них.
Меньшая сестрица сказала,
Что мопс их все выл по ночам,
От жару взбесившись; и в речке
Папа́ утопил его сам.
И мне показалось, что с милой
Есть сходство в сестрице меньшой,
У ней те же глазки — что душу
Мою отравили тоской!
Случайно со мной повстречалась
В пути моей милой семья;
И мать, и отец, и сестричка —
Все тотчас узнали меня.
Расспрашивать стали, здоров ли?
И мне говорили: «Ей-ей!
Такой же вы все, как и прежде;
Лишь стали немножко бледней!»
Я тоже спросил их — о тетках,
О братцах, о прочей родне;
Спросил о щеночке, что лаял,
Так нежно ласкаясь ко мне…
Да кстати спросил и о милой:
Я с свадьбы ее не видал…
И дружески мне отвечали:
«На днях ей сыночка бог дал!»
И дружески я их поздравил
И молвил — как мог лишь нежней:
«Ах, будьте добры, передайте
Сердечный поклон мой и ей!»
Сестричка меж тем мне кричала:
«Щеночка уж нет моего!
Был смирный, а вырос — взбесился,
И бросили в речку его!»
Как с милою схожа малютка!
Улыбка — две капли — ее;
И глазки такие же точно,
Что счастье сгубили мое.
Скромный избравши в саду уголок,
Бледный цветочек скрывался в тени.
Зиму сменили весенние дни —
Все же был бледен тот бледный цветок;
Бледный цветочек казался весною
Бледной невестой больною.
Бледный цветочек мне как-то шептал:
«Милый мой братец, сорви меня ты!»
«Нет, не сорву, — я ему отвечал: —
Надобны мне не такие цветы:
Нужен цветок мне пунцовый, и всюду,
Всюду искать его буду».
Бледный цветок отвечал: «Для чего-ж
Будешь искать ты? не стоит труда,
Хоть до могилы ищи — не найдешь
Этот пунцовый цветок никогда.
Милый, сорви меня — будешь доволен:
Я, как и ты, тоже болен».
Бледный цветок умолял меня так,
Что торопливо его я сорвал,
И — мой душевный рассеялся мрак.
Стихли страданья, спокойней я стал.
И мое сердце изнывшее снова
Ожило, верить готово.
Помнишь, мы с тобою были
Двое маленьких детей —
Залезали на курятник
И в соломе, меж клетей,
Проходящим всем навстречу,
Подражая петуху,
Детским голосом кричали
Звонко так: «ку-ка-ре-ку!»
И в ребяческих затеях,
Друг мой милый, помню я,
Мы жилище созидали
Из ларей и из тряпья.
В нем, живя открытым домом,
Рады были мы гостям:
Кошка старая соседа
Заходила в гости к нам;
(И немало старых кошек
Повстречалось нам потом)
О здоровьи, о погоде
Толковали мы втроем,
Как большие, разсуждали,
Что куда стал хуже свет,
Кофей дорог и что денег
В обращеньи вовсе нет.
Правда, это были игры:
Но действительность, ей-ей,
Во сто раз невыносимей
Для больной души моей.
Навсегда умчались игры,
Деньги, счастье и любовь,
И с тобою, друг мой милый,
Мы детьми не будем вновь!
В край северный влечет меня моя звезда;
Прощай и, вспоминая друга иногда,
Не изменяй, мой брат, поэзии, и милой
Невесте верен будь; считая слово силой
Могучей, охраняй, как охранять привык,
Прекрасный и живой немецкий наш язык…
А если посетишь когда-нибудь, быть может,
Ты берег северный, где тишину встревожит
Дошедший издали неясный тихий звук —
К нему прислушайся ты чутко, милый друг,
И, может статься, там, предчувствую я это,
Услышишь песню ты знакомого поэта
Тогда до звонких струн коснись и ты слегка
И извести меня скорей издалека,
Как поживаешь ты в заботах шумной жизни,
Как поживают все мне милые в отчизне,
Как поживает та красотка, что у нас
Пленяла юношей восторженных не раз,
Склонявшихся всегда пред ней благоговейно,
Как перед розою им дорогого Рейна,
И о родной стране мне весть пришли, поэт:
По-прежнему-ль она страна любви, иль нет?
И жив ли старый богь Германии, иль снова
Работают там все на пользу духа злого?
Когда ты запоешь о том в родной стране
И песня милая перелетит ко мне
Через морской простор и через гладь морскую,
То в северном краю я сердцем возликую.
Я зовуся принцессою Ильзой
И живу в Ильзенштейне моем;
Ты зайди, милый путник, в мой замок;
Нам блаженство готово вдвоем.
Там твои утомленные очи
Орошу я прозрачной струей;
Ты свои позабудешь печали,
Снова будешь ты весел душой.
На руках моих бело-лилейных,
На груди, что белее свегов,
Ты забудешься в сладком мечтанье
О блаженстве далеких годов.
Я тебя цаловать и лелеять
Стану так, как ласкала его:
То король был, прекрасный мой Гейнрих,
Да он умер, мой Гейнрих король.
Но пусть мертвые мертвыми будут,
А живущий пусть жизнью живет;
Я собой молода и прекрасна.
Мое сердце любовью цветет.
Ты зайди, милый путник в мой замок,
В мой кристальный ты замок зайди;
Много рыцарей, фрейлин и пажей
Веселятся в чертогах моих.
Там шумят их шелковые платья,
Звон серебряных слышится шпор;
Раздаются рога и литавры,
И гремит усладительный хор.
Я была бы с тобой неразлучна,
Как с покойным была королем.
Как веселые трубы звучали,
Мы блаженство делили вдвоем.
Вот идут они попарно
В светло-синих сюртучках.
Щечки их здоровьем пышат,
Радость светится в глазах!
Как они послушны, кротки
Эти милые сиротки!
В каждом сердце симпатию
Пробуждает детский вид.
И от милостыни щедрой
Кружка медная звучит.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Вот чувствительная дама
Подбежала к одному;
И батистом утирает
Грязный нос она ему.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Ицко сам и тот стыдливо
Вынул талер сиротам;
(У него есть тоже сердце)
И пошел к своим делам.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Господин благочестивый
Опускает луидор.
И чтоб Бог его увидел
Обращает к небу взор!
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Нынче праздник; веселится
Целый день — рабочий люд;
И за маленьких сироток,
Бедняки от сердца пьют.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
И инкогнито, богиня
Милосердия идет,
Переваливаясь важно,
За процессией сирот.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
На лугу — палатка; вьются
Флаги пестрые над ней.
У дверей оркестр играет.
Угощать хотят детей.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Сели длинными рядами…
Пир горой у них идет;
И грызут себе как мышки,
И суют усердно в рот,
Торты, вафли и лепешки
Эти бедненькие крошки!
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Но мерещится невольно,
Мне иной, сиротский дом;
Нету лакомых обедов,
В необятном доме там…
У людей там и у неба
Дети тщетно просят хлеба.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Там не водят их попарно,
Но куда ни загляни
Одинокие, печально,
Бродят день и ночь они…
Там голодных слышны стоны,
И голодных тех — мильоны!
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Мне ночь сковала очи,
Уста свинец сковал;
С разбитым лбом и сердцем
В могиле я лежал.
И долго ли — не знаю —
Лежал я в тяжком сне,
И вдруг проснулся — слышу:
Стучатся в гроб ко мне.
«Пора проснуться, Гейнрих!
Вставай и посмотри:
Все мертвые восстали
На свет иной зари».
— «О милая, не встать мне:
Я слеп — в очах темно —
Навек они потухли
От горьких слез давно».
— «Я поцелуем, Гейнрих,
Сниму туман с очей:
Ты ангелов увидишь
В сиянии лучей».
— «О милая, не встать мне:
Еще не зажила
Та рана, что мне в сердце
Ты словом нанесла».
— «Тихонько рану, Гейнрих,
Рукою я зажму,
И заживлю я рану,
И в сердце боль уйму».
— «О милая, не встать мне:
Мой лоб еще в крови —
Пустил в него я пулю,
Сказав «прости» любви».
— «Тебе кудрями, Гейнрих,
Я рану обвяжу,
Поток горячей крови
Кудрями удержу».
И так меня просила,
И так звала она,
Что я хотел подняться
На милый зов от сна.
Но вдруг раскрылись раны,
И хлынула струя
Кровавая из сердца,
И… пробудился я.
Ночь могилы тяготела
На устах и на челе,
Замер мозг, застыло сердце…
Я лежал в сырой земле.
Много ль, мало ли, не знаю,
Длился сон мой гробовой;
Пробудился я — и слышу
Стук и голос над собой…
«Встань, мой Генрих, из могилы!
Светит миру вечный день —
И над мертвыми разверзлась
Гроба сумрачная сень».
«Милый друг мой, как я встану?
Все темны мои глаза:
Много плакал я — и выжгла,
Их горючая слеза».
«Генрих, встань! я поцелуем
Слепоту сниму с очей:
У́зришь ангелов ты в небе
В ризе света и лучей».
«Милый друг мой, как я встану?
Сердце все еще в крови:
Глубоко его язвила
Ты словами без любви».
«Я к больному сердцу, Генрих,
Нежно руку приложу:
Язвы старые закрою,
Токи крови удержу».
«Милый друг мой, как я встану?
Кровь и кровь на лбу моем:
Я не мог снести разлуки —
И пробил его свинцом!»
«Я косой своею, Генрих,
Обвяжу тебе чело:
Кровь уймется, боль уймется;
Снова взглянешь ты светло».
Так был сладок, так был нежен
Тихий звук молящих слов,
Что я встать хотел из гроба —
И идти на милый зов.
Но опять раскрылись раны,
Кровь, обильна и черна,
Снова хлынула ручьями,
И — очнулся я от сна.
Ганс с Гретхен своею танцует,
До-нельзя довольны судьбой,
А Петр, недвижимый и бледный,
Стоит и глядит, как немой.
С возлюбленной Ганс обвенчался;
Наряд их блестящий такой;
А Петр в самом будничном платье
И ногти грызет он с тоской.
И думу он думает тихо,
Печально смотря на чету:
Не будь я уж слишком разумен,
С собой бы наделал беду.
«В груди моей горе такое,
Что сердце на части мне рвет.
Куда-б ни пошел я, где-б ни был,
Тоска меня гонит вперед;
«Влечет все к моей ненаглядной,
С надеждой — спасение в ней;
Но прочь убегаю, как только
Увижу взгляд милых очей.
«Взбираюсь на дальния горы,
Брожу между скал и стремнин,
И там остаюсь одинокий,
И долго я плачу один».
Петр снова идет по деревне,
Он бледен, как смерть, изнурен,
И всякий, кто встретится с бедным,
Стоит, глубоко изумлен.
И девушки шепчут друг другу:
«Что́ с ним приключиться могло-б?
Ведь он точно вышел из гроба».
Нет, только ложится он в гроб.
Навек распростился он с милой,
Лишился надежд навсегда,
И лучший приют ему в гробе
До страшнаго будет суда.
Средь тихой ночи, в сладком сне
Явилась милая ко мне;
В глухую ночь, в свой скромный дом
Ее привлек я волшебством.
Он здесь, мой образ неземной,
С улыбкой кроткой предо мной,
Забилось сердце у меня,
И говорю ей страстно я:
«Всю жизнь, всю молодость свою
Тебе охотно отдаю,
Но этой ночью до зари
Любви блаженство мне дари».
Она с загадочной тоской,
С любовью, с нежностью такой,
Сказала: «О, отдай ты мне
Блаженство в горней стороне!»
«Всю жизнь, кровь юную свою
Тебе охотно отдаю;
Но, милый ангел, не отдам,
Я своего блаженства там».
Красы чарующей полна,
Еще нежней глядит она
И шепчет: «О, отдай ты мне
Блаженство в горней стороне!»
Я воспален; в душе моей
Пылают тысячи огней;
И сердце жгут ея слова…
Мне тяжко, я дышу едва.
В сияньи славы золотом,
Летают ангелы кругом;
Но из земли кобольдов рой
Явился бешеной толпой.
Кобольды, мрачные, как ночь,
Их отогнали скоро прочь,
Но и кобольдов черный рой
Исчез, сокрытый серой мглой.
Я весь от страсти замирал,
В обятьях милую сжимал;
Она, как лань прильнув ко мне,
Рыдала горько в тишине.
Причину знаю этих слез,
Ищу устами губок-роз…
«Потоки слез останови,
Отдайся, друг, моей любви!»
«Отдайся вся моей любви…»
Но лед я чувствую в крови,
Пол под ногами задрожал,
И разверзается провал.
Из недр земли, как мрак черны,
Выходят слуги сатаны.
Бледнеет милая моя…
Из рук ее теряю я.
Пленен я черною толпой;
Все скачет в пляске круговой,
Со всех сторон меня теснит
И резким хохотом звучит.
Теснее, все тесней их круг;
И страшный хор поет вокруг:
«Раз отдал душу ты бесам —
Принадлежишь навеки нам!»
Тобой любуясь, вижу вновь —
Цвел розы куст, волнуя кровь, —
Его аромат меня дурманил
И голову мою туманил.
Воспоминаний встает чреда.
Ах! Глуп и молод я был тогда!
Я стар, и все же глуп, и зренье
Мое ослабло. Стихотворенье
Я должен писать, но мощь не та, —
Душа полна, голова пуста!
Росточек родственный ты мой!
В душе моей, когда я с тобой,
В ее глубинах потайных, скрытых
Встает толпа видений забытых.
Сирены прекрасные, тени былого,
Мне рукоплеща, улыбаются снова!
На ту, чьи всех прекрасней черты,
Как волос на волос, похожа ты.
Я прежнюю свою любовь,
Тобой любуясь, вижу вновь!
И взгляд и повадки милой сирены,
И голосочек такой же бесценный.
Звенел колдовски ее голосок, —
И кто же ему противиться мог!
А искорки лести в зеленом взоре
Напоминали дельфинов в море.
Пожалуй, брови были редки,
Но так изогнуты и высоки,
Как триумфальные арки, взлетали,
И милые ямочки украшали
У самых глаз эти розы-щечки.
Однако ни люди, ни ангелочки
Не безупречны вполне. И часто бывали
Пороки у лучших. Мы об этом читали
В старинных сказках. Господин Лузиньян
Он страстью к русалке был обуян —
Не раз, играя с своей ундиной,
Нащупывал хвост у нее змеиный.
Жил рыцарь на свете, угрюм, молчалив,
С лицом поблекшим и впалым;
Ходил он шатаясь, глаза опустив,
Мечтам предаваясь вялым.
Он был неловок, суров, нелюдим,
Цветы и красотки смеялись над ним,
Когда брел он шагом усталым.
Он дома сиживал в уголке,
Боясь любопытного взора.
Он руки тогда простирал в тоске,
Ни с кем не вел разговора.
Когда ж наступала ночная пора,
Там слышалось странное пенье, игра,
И у двери дрожали затворы.
И милая входит в его уголок
В одежде, как волны, пенной,
Цветет, горит, словно вся — цветок,
Сверкает покров драгоценный.
И золотом кудри спадают вдоль плеч,
И взоры блещут, и сладостна речь —
В обятьях рыцарь блаженный.
Рукою ее обвивает он,
Недвижный, теперь пламенеет;
И бледный сновидец от сна пробужден,
И робкое сердце смелеет.
Она, забавляясь лукавой игрой,
Тихонько покрыла его с головой
Покрывалом снега белее.
И рыцарь в подводном дворце голубом,
Он замкнут в волшебном круге.
Он смотрит на блеск и на пышность кругом
И слепнет в невольном испуге.
В руках его держит русалка своих,
Русалка — невеста, а рыцарь — жених,
На цитрах играют подруги.
Поют и играют; и множество пар
В неистовом танце кружатся,
И смертный обемлет рыцаря жар,
Спешит он к милой прижаться.
Тут гаснет вдруг ослепительный свет,
Сидит в одиночестве рыцарь-поэт
В каморке своей угрюмой.
Вечереющей аллеей
Тихо ходит дочь Алькада.
Ликованье труб и бубен
К ней доносится из замка.
Ах, наскучили мне танцы
И слащавость комплиментов
Этих рыцарей, что чинно
Сравнивают меня с солнцем.
Мне наскучило все это
С той поры, как в лунном блеске
Под окно мое явился
Юный рыцарь с нежной лютней.
Как стоял он, бодрый, стройный,
И глаза огни метали;
Он лицом прекрасно бледным
Был Георгию подобен.
Так мечтала донна Клара,
Опуская очи долу;
И, поднявши и внезапно,
Видит—этот рыцарь с нею.
Шопоты, рукопожатья,
И они в сияньи ходят;
И зефир несется льстивый,
Сказочно целуя розы.
И под тем приветом розы,
Как гонцы любви, пылают…
«Но скажи мне, дорогая,
Отчего ты покраснела?»
— Комары меня тревожат.
Комары мне ненавистны
Летом, милый, как евреев
Долгоносая порода…--
«Брось ты мошек, брось евреев»,
Говорит с улыбкой рыцарь;
С миндалей легко слетают
Тысячи цветочных хлопьев.
Тысячи цветочных хлопьев
Разливали ароматы.
«Но скажи мне, дорогая,
Всем ли сердцем ты со мною?»
— Я люблю тебя, мой милый,
В том могла-б тебе поклясться
Тем, кого убили злобно
Богохульники евреи…
«Брось, прошу, забудь евреев»,
Говорит с улыбкой рыцарь.
В лунном свете, как в виденьи,
Чуть колеблются лилеи.
Чуть колеблются лилеи,
Обращая взоры к звездам.
«Но скажи мне, дорогая,
Эта клятва непритворна?»
— Нет во мне притворства, милый,
Как в груди моей, любимый,
Нет ни капли крови мавров
И жидовской грязной крови.
«Брось ты мавров и евреев»,
Говорит с улыбкой рыцарь;
В тени миртовой беседки
Он уводит дочь Алькада.
Мягкими сетями страсти
Он ее опутал тайно,
Кратки речи, долги ласки,
Переполнены сердца их.
Словно песнь невесты тает,
Соловей поет влюбленный;
Светляки летают, словно
Это с факелами пляска.
И в беседке стало тише,
Только слышен полусонный
Тихий шопот умных миртов
Да цветов кругом дыханье.
Но внезапно вновь из замка
Труб и бубен слышны звуки,
И от рыцаря отпрянув,
Вдруг очнулась донна Клара.
— Слышишь, милый, слышишь клики;
Но пред тем, как нам разстаться,
Ты свое открой мне имя,
Ты скрывал его так долго.
И смеясь лукаво, рыцарь
Донны пальчики целует
И чело ея, и губы,
Говоря ей на прощанье: —
«Я, синьора, ваш любимый,
Сын известнаго повсюду,
Досточтимаго раввина
Израэля в Сарагоссе».
В глухую ночь, в блаженном сне,
Сошла любимая ко мне;
Волшебной силой, колдовской,
Ко мне явилась, в мой покой.
Она, прелестная, она!
Улыбка кроткая ясна;
Гляжу — и сердце рвется ввысь,
Слова потоком полились:
«Возьми что хочешь, не жалей,
Я все отдам, лишь будь моей,
Всю ночь моею, напролет, —
Пока петух не пропоет».
Она глядит с такой тоской,
Так кротко, с нежностью такой,
И тихий голос слышу я:
«Ценой блаженства — я твоя!»
«И жизнь цветущую и кровь
Отдам тебе, моя любовь,
Я все отдам, я все стерплю, —
Но нет — души не погублю».
Еще слова мои звучат,
Но все нежнее кроткий взгляд,
И тот же голос слышу я:
«Ценой блаженства — я твоя!»
Призывом страстным полон слух,
Зажегся пламенем мой дух
В последней, темной глубине;
Дышать так трудно, трудно мне.
Доныне реял, как оплот,
Рой светлых ангелов, но вот
Из преисподней дико взмыл
Клубок зловещих, темных сил.
И стало ангелам невмочь,
Их оттеснила злая ночь;
И, наконец, нечистых тьма
Во мгле рассеялась сама.
А я блаженством исхожу —
В обятьях милую держу;
Она ко мне пугливо льнет,
Но горько, горько слезы льет.
Рыдает милая моя;
Ее уста целую я:
«Потоки слез останови,
Отдайся пламенной любви!
Отдайся пламенной любви.
И вдруг — озноб в моей крови:
Под гул и треск покров земной
Разверзся — пропасть предо мной.
Из черной пропасти возник
Рой черных духов в тот же миг;
Сокрыл он милую мою;
Один, как прежде, я стою.
Стою, и черный рой ведет
Вокруг меня свой хоровод,
Все ближе, ближе, все тесней,
И громкий хохот все гнусней.
Вот-вот сомкнется узкий круг,
В ушах все тот же страшный звук:
«Блаженство ты отверг, презрел,
Проклятье — вечный твой удел».
Я смотрю на тебя — и глазам я не верю своим…
Чудный розовый куст представляется им;
Аромат из него одуряющий
Бьет в мой мозг, что-то вдруг вспоминающий…
Был в ту пору безумен и молод я… Ах,
Нынче стар и безумен… В глазах
Закололо… Теперь я словами
Говорить принужден, да вдобавок — стихами…
Тяжело мне… Найду ли слова?
Полно сердце мое и пуста голова!
Дорогое дитя! Я гляжу на тебя — и такая
Непонятная скорбь, на душе у меня пробегая,
В глубине сокровенных ее тайников
Будит образы, спавшие много годов.
На поверхность ее выплывают сирены,
Раскрывая с улыбкой глаза, расправляя прекрасные члены,
И одна — краше всех шаловливых подруг;
Как две капли воды — ты, мой маленький друг!
Это юности сон с благодатной весною своею…
Я смотрю на тебя и глазам своим верить не смею…
Вот она, дорогая сирена моя,
Вот и взгляды, и звуки ее;
Голосенок у ней ящерино-ласкающий,
И большие и мелкие души пленяющий;
Отливает зеленым в глазах плутовских —
Глядя в эти глаза, вспоминаешь дельфинов морских;
Бровь не очень густа, но высокой дугою,
Точно арка победы, где все горделивой полно красотою,
И на розовых, милых щеках,
Близко, близко к глазам поместились две ямки… Но ах!
Совершенства ни в людях, ни в духах небесных
Не найдешь — и в созданиях самых прелестных,
Как старинные сказки гласят,
Недостатки какие-нибудь да сидят:
Господин Лузиньян, тот, что в пору былую
Победил чудно милую фею морскую,
Упиваясь блаженством с подругой своей,
Находил — и не раз — хвост змеиный у ней.
Свои у моря перлы,
Свои у неба звезды.
Сердце, сердце мое!
Своя любовь у тебя.
Велики море и небо;
Но сердце мое необятней…
И краше перлов и звезд
Сияет и светит любовь моя.
Прекрасное дитя!
Прийди ко мне на сердце!
И море, и небо, и сердце мое
Томятся жаждой любви.
К голубой небесной ткани,
Где так чудно блещут звезды,
Я прижался бы устами
Крепко, страстно — бурно плача.
Очи милой — эти звезды.
Переливно там играя,
Шлют они привет мне нежный
С голубой небесной ткани.
К голубой небесной ткани,
К вам, родные очи милой,
Простираю страстно руки
И прошу и умоляю:
Звезды-очи! кротким миром
Осените вы мне душу!
Пусть умру — и буду в небе,
В вашем небе, вместе с вами!
Из очей небесных льются
В сумрак трепетные искры,
И душа моя все дальше,
Дальше рвется в страстной скорби.
Очи неба! ваши слезы
Лейте мне в больную душу!
Пусть душа моя слезами,
Переполнясь, захлебнется!
Убаюканный волнами,
Будто в думах, будто в грезах,
Тихо я лежу в каюте,
В уголке, на темной койке.
В люк мне видны небо, звезды…
Звезды ясны и прекрасны…
Это — радостные очи
Дорогой, родной и милой.
Эти радостные очи
Не дремля следят за мною
Кротким светом и приветом
С голубой, небесной выси.
И гляжу я ненаглядно,
Страстно в небо голубое…
Только б вас, родные очи,
Не подернуло туманом!
В дощатую стену,
Куда я лежу головой,
Грезами полной,
Стучатся волны — буйные волны.
Они шумят и бормочут
Мне под самое ухо: «Безумный!
Рука у тебя коротка,
А небо далеко,
И звезды там крепко
Золотыми гвоздями прибиты.
Напрасно тоскуешь, напрасно вздыхаешь…
Уснул бы… право, умней!»
Мне снился тихий дол в краю безлюдном;
Как саван, белый снег на нем лежал.
Под белым снегом я в могиле спал
Сном одиноким, мертвым, беспробудным.
Но теплились, средь ночи голубой,
Родные звезды над моей могилой.
Их взор горел победоносной силой,
Любовью безмятежной и святой.
В час ночной, в саду гуляет
Дочь алькальда молодая;
А из ярких окон замка
Звуки флейт и труб несутся.
«Мне несносны стали танцы,
И заученные речи
Этих рыцарей, что взор мой —
Только сравнивают с солнцем.
На меня все веет скукой
С той поры, как ночью лунной,
Под балконом мне явился
Рыцарь с лютней звонкострунной.
Он стоял отважный, стройный,
Очи звездами сверкали;
А лицом он был так бледен,
Будто мрамор древних статуй».
Так мечтала донья Клара
И смотрела вдаль аллеи;
Вдруг прекрасный рыцарь снова
Очутился перед нею.
И рука с рукою, тихо
Шли они… Дрожали звезды,
Ветерок скользил по листьям,
И едва качались розы…
— Посмотри! кивают розы…
Как любовь они пылают…
Но скажи мне, отчего же
Ты, друг милый, покраснела?
— Мне от мошек нет покоя.
Мошки летом ненавистны
Точно также, как евреев
Долгоносая порода.
— Что до мошек и евреев!
Говорит с улыбкой рыцарь;
Посмотри с дерев миндальных
Листья белые слетают.
Бледный рой их наполняет
Воздух чистым ароматом…
Но скажи, моя подруга,
Ты меня всем сердцем любишь?
— Да, люблю тебя, мой милый,
И любить тебя клянуся
Тем, Кого народ еврейский
Увенчал венцом терновым.
— Позабудем об евреях,
Говорит с улыбкой рыцарь;
Блеском палевым облиты
Дремлют зыбкие лилеи.
Дремлют зыбкие лилеи:
К ним лучи склонили звезды;
Но скажи мне, другь прекрасный,
Не обман ли эта клятва?
— Нет во мне обмана, милый!
Как в груди моей ни капли
Не струится крови мавров,
Ни жидовской грязной крови.
— Позабудь жидов и мавров, —
Говорит с улыбкой рыцарь,
И под сень густую миртов
Он уводит донью Клару.
Нежно он ее опутал
Страсти пламенной сетями;
Вот слова короче стали
И длиннее поцелуи…
Соловья напевы льются,
Будто звуки брачной песни;
Светляки в траве зажглися,
Как огни в роскошном зале.
Под навесом листьев темных
Все затихло… Только слышны
Шопот миртов осторожных,
Да цветов благоуханье.
Вдруг из ярких окон замка
Полились потоком звуки…
И очнувшись, донья Клара
Говорит в испуге другу:
— Чу! зовут меня, мой милый!
Но в минуту расставанья
Ты скажи свое мне имя…
Что таить его напрасно!
И смеясь лукаво, рыцарь
Доньи пальчики целует,
Кудри темные и плечи,
И потом ей отвечает:
— Я, сеннора, ваш любовник,
Сын мудрейшего из старцев,
Знаменитого раввина
В Сарагоссе, — Израэля!
С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне? Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.
Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.
Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:
Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.
Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.
Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.
Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.
Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!
Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.
Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!
С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне?
Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.
Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.
Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:
Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.
Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.
Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.
Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.
Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!
Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.
Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!
Счастлив, кто мирно в пристань вступил,
И за собою оставил
Море и бури,
И тепло и спокойно
В уютном сидит погребке
В городе Бремене.
Как приятно и ясно
В рюмке зеленой весь мир отражается!
Как отрадно,
Солнечно грея, вливается
Микрокосм струистый
В жаждой-томимое сердце!
Все в своей рюмке я вижу:
Историю древних и новых народов,
Турок и греков, Ганса и Гегеля,
Лимонные рощи и вахтпарады,
Берлин и Шильду, Тунис и Гамбург…
А главное — образ милой моей…
Херувимское личико
В золотистом сиянье рейнвейна.
О милая! как ты прекрасна!
Как ты прекрасна! Ты — роза…
Только не роза ширазская,
Гафизом воспетая,
Соловью обрученная…
Не роза шаронская,
Священно-пурпурная,
Пророками славимая…
Но роза ты погребка
В городе Бремене…
О! это роза из роз!
Чем старше она, тем пышнее цветет,
И я упоен
Ее ароматом небесным —
Упоен — вдохновлен — охмелен…
И не схвати меня
За вихор погребщик,
Я наверно под стол бы свалился!
Славный малый!
Мы вместе сидели
И пили как братья.
Мы говорили о важных, тайных предметах,
Вздыхали и крепко друг друга
Сжимали в обятьях,
И он обратил меня
На истинный путь…
Я с ним пил
За здравие злейших врагов
И всем плохим поэтам простил,
Как и мне простится со временем…
Я в умилении плакал, и вот наконец
Передо мною отверзлись
Врата спасенья…
Слава! слава!
Как сладостно веют
Вокруг меня пальмы вефильские!
Как благовонно дышат
Мирры хевронские!
Как шумит священный поток
И кружится от радости!
И сам я кружусь… и меня
Выводит скорее на воздух,
На белый свет — освежиться —
Мой друг погребщик, гражданин
Города Бремена.
Ах, мой друг погребщик! погляди!
На кровлях домов все стоят
Малютки крылатые…
Пьяны они — и поют…
А там — это яркое солнце, —
Не красный ли спьяну то нос
Властителя мира Зевеса;
И около этого красного носа
Не спьяну ль весь мир кружится?
Воздух летняго вечера тих был и свеж…
В город Гамбург приехал я к ночи;
Улыбаясь, смотрели с небес на меня
Звезд блестящия, кроткия очи.
Мать старушка меня увидала едва,
Силы ей в этот миг изменили,
И, всплеснувши руками, шептала она:
„Ах, дитя мое! Ты ль это, ты ли?
„Ах, дитя мое! ровно тринадцать уж лет
Как тебя не видала я!.. Слушай:
Ведь с дороги ты голоден, верно, теперь,
Так садись поскорей и покушай.
„У меня, милый мой, есть и рыба и гусь,
Апельсины есть… Хочешь чего же?“ —
— „Так давайте мне рыбу и гуся на стол,
Апельсинов давайте мне тоже.“
И когда я с охотою ужинать стал,
Мать с восторгом меня угощала
И теряясь и путаясь часто в словах,
За вопросом вопрос предлагала:
„Ах, дитя! На чужой стороне, может быть,
Дни твои были горьки и тяжки…
Хороша ли хозяйка-жена у тебя
И умеет ли штопать рубашки?“
— „Рыба, милая матушка, очень вкусна,
Но без слов нужно есть это блюдо,
А не то — подавиться я костью могу,
Так вы мне не мешайте покуда.“
Только с вкусною рыбой управился я,
Как увидел и гуся с ней рядом,
Вновь разспрашивать матушка стала меня,
Вновь вопросы посыпались градом:
„Ах, дитя мое! Где же привольнее жить —
У французов, иль дома? И кто же
Из различных народов, которых ты знал,
Для тебя по душе и дороже?“
— „Гусь немецкий, родимая, очень хорош,
Но французы гусей начиняют
Лучше немцев; к тому же и соусы их
Аппетит мой скорей возбуждают.“
Апельсины за гусем явились вослед,
Заявляя свое мне почтенье,
И так сладки казались, что я их тогда
Выше всякаго ставил сравненья.
Мать распрашивать снова пустилась меня,
Несдержимая в добрых порывах,
И, болтая со мною, коснулась она
Да вопросов весьма щекотливых:
„Ах, дитя мое! Мне разскажи, наконец,
Каковы у тебя „убежденья?“
Все по прежнему занят политикой ты?
Ты какого в политике мненья?“
— „Апельсины прекрасны, родная моя,
Апельсины прекрасны, безспорно…“
И когда проглотил ароматный их сок,
Я отбросил их корки проворно.
Воздух летнего вечера тих был и свеж…
В город Гамбург приехал я к ночи;
Улыбаясь, смотрели с небес на меня
Звезд блестящие, кроткие очи.
Мать старушка меня увидала едва,
Силы ей в этот миг изменили,
И, всплеснувши руками, шептала она:
«Ах, дитя мое! Ты ль это, ты ли?
Ах, дитя мое! ровно тринадцать уж лет
Как тебя не видала я!.. Слушай:
Ведь с дороги ты голоден, верно, теперь,
Так садись поскорей и покушай.
У меня, милый мой, есть и рыба и гусь,
Апельсины есть… Хочешь чего же?» —
— «Так давайте мне рыбу и гуся на стол,
Апельсинов давайте мне тоже».
И когда я с охотою ужинать стал,
Мать с восторгом меня угощала
И теряясь и путаясь часто в словах,
За вопросом вопрос предлагала:
«Ах, дитя! На чужой стороне, может быть,
Дни твои были горьки и тяжки…
Хороша ли хозяйка-жена у тебя
И умеет ли штопать рубашки?»
— «Рыба, милая матушка, очень вкусна,
Но без слов нужно есть это блюдо,
А не то — подавиться я костью могу,
Так вы мне не мешайте покуда».
Только с вкусною рыбой управился я,
Как увидел и гуся с ней рядом,
Вновь расспрашивать матушка стала меня,
Вновь вопросы посыпались градом:
«Ах, дитя мое! Где же привольнее жить —
У французов, иль дома? И кто же
Из различных народов, которых ты знал,
Для тебя по душе и дороже?»
— «Гусь немецкий, родимая, очень хорош,
Но французы гусей начиняют
Лучше немцев; к тому же и соусы их
Аппетит мой скорей возбуждают».
Апельсины за гу́сем явились вослед,
Заявляя свое мне почтенье,
И так сладки казались, что я их тогда
Выше всякого ставил сравненья.
Мать распрашивать снова пустилась меня,
Несдержимая в добрых порывах,
И, болтая со мною, коснулась она
Да вопросов весьма щекотливых:
«Ах, дитя мое! Мне расскажи, наконец,
Каковы у тебя „убежденья?“
Все по прежнему занят политикой ты?
Ты какого в политике мненья?»
— «Апельсины прекрасны, родная моя,
Апельсины прекрасны, бесспорно…»
И когда проглотил ароматный их сок,
Я отбросил их корки проворно.
А я лежал у борта корабля,
И, будто бы сквозь сон, смотрел
В зеркально чистую морскую воду…
Смотрел все глубже, глубже —
И вот, на дне передо мной
Сперва, как сумраком подернуты туманным,
Потом ясней, в определенных красках,
И куполы, и башни показались,
И наконец, как солнце, светлый, целый город
Древне-фламандский,
Жизнию кипящий.
Там, в черных мантиях, серьезные мужчины,
С брыжами белыми, почетными цепями,
Мечами длинными и лицами такими ж,
По площади, кишащей пестрым людом,
Шагают к ратуше с крыльцом высоким,
Где каменные статуи царей
Стоят настороже с мечом и скиптром.
Невдалеке, где тянутся рядами
Со стеклами блестящими дома,
И пирамидами острижены деревья,
Там, шелком шелестя, девицы ходят,
И целомудренно их розовые щечки
Одеты шапочкою черной
И пышными кудрями золотыми,
Из-под нее бегущими наружу.
В испанских платьях молодые франты
Рисуются и кланяются ловко;
Почтенные старушки,
В коричневых и старомодных платьях,
Неся в руках молитвенник и четки,
Спешат, ногами семеня,
К высокой церкви,
На звон колоколов
И звуки стройные органа.
Я сам охвачен тайным содроганьем…
Далекий звон домчался до меня…
Тоской глубокою и грустью бесконечной
Мое сдавилось сердце,
Еще незалечившееся сердце;
Мне чудится, что губы дорогие
Опять его целуют раны,
И точат кровь из них,
И капли красные, горячие, катятся
Струею медленной и долгой
На старый дом, стоящий там, внизу,
В подводном городе глубоком —
На старый дом с высокими стенами
Меланхолически пустынный,
Где только девушка у нижнего окна
Сидит, склонивши на руку головку,
Как бедное, забытое дитя —
И знаю я тебя,
Забытое и бедное дитя!
Так вот как глубоко, на дно морское,
Из детской прихоти ты скрылась от меня
И не могла уже оттуда выйти,
И меж чужими ты, чужая, все сидела…
И так столетья шли…
А я меж тем с душой, печалью полной,
Искал тебя по всей земле,
И все тебя искал,
Тебя, всегда любимую,
Тебя, давно потерянную
И снова обретенную.
Тебя нашел я, и смотрю опять
На милый образ твой,
На умные и верные глаза,
На милую улыбку…
Теперь с тобой я не расстанусь больше,
И на морское дно к тебе сойду,
И кинусь я, раскрыв обятья,
К тебе на грудь…
Но вовремя как раз меня
Схватил за ногу капитан
И оттащил от борта,
И крикнул мне, сердито засмеявшись:
«Да что вы, помешались, доктор?»
О, грустно милое мечты моей созданье!
Зачем ко мне пришла ты вновь?
Ты смотришь на меня: покорная любовь
В твоих глазах — твое я чувствую дыханье…
Да, это ты! тебя, ах, знаю я,
И знаешь ты меня, страдалица моя!
Теперь я болен, сердце сожжено,
Разбито тело, все вокругь темно…
Но не таким я был в те дни былые,
Когда тебя увидел я впервые.
Исполнен свежих, гордых сил,
Я быстро шел дорогой шумной
Вослед мечте моей безумной!
Весь мир моим владеньем был —
Сбирался шар земной я растоптать ногами
И свергнуть свод небес, усыпанный звездами!
О, Франкфурт! Много ты ослов и злых людей
В стенах своих хранишь; но несмотря на это,
Люблю тебя: ты дал земле моей
Хороших королей и лучшего поэта,
И ты — тот город, где в былые времена
Со мною встретилась она…
По главной улице бродил я. Это было
Во время ярмарки. Толпа вокруг меня
Волнами двигалась… Брань, песни, болтовня —
Все это голову мою ошеломило
И я смотрел, как будто сквозь туман,
На этот пестрый океан.
И вдруг — она! С блаженным изумленьем
Увидел я небесный свет очей
И дуги мягкие бровей,
И стан, колеблемый чарующим движеньем…
Она взглянула и прошла —
И сила страстная за ней меня влекла.
Все далее и далее тянуло…
Вот уличка, таинственно темна;
Здесь с милою улыбкою она
Ко мне головку повернула
И в дом вбежала. Я скорей
Туда последовал за ней.
Старуха-бабушка своей корыстной страсти
Цветущее дитя на жертву принесла;
Но милая себя мне отдала
Не под напором этой власти —
Нет, добровольно; и в душе
Помина не было у ней о барыше.
Нет, нет, клянусь; во всем прекрасном поле,
А не в одних лишь музах знатоком
Я стал давно, и не обманет боле
Меня никто смазливеньким лицом.
Так биться грудь притворная не станет,
И так светло ложь никогда не взглянет.
Как хороша она была!
Богиня пеною морскою
Рожденная, не превзошла
Ее небесной красотою.
Ах, это не она-ль еще в дни детства, мне,
Как чудный дух являлася ко мне?
Я не узнал ее. Какой-то тьмою странной
Подернулся мой ум… Спала душа моя
В оковах чуждых чар… То счастье, что я
Искал везде, всегда, так жадно, неустанно,
Лежало, может быть, у сердца моего,
И я — я не узнал его!
С чудесным существом, в чудесном упоенье
Прогрезил я три целых дня,
И — вновь безумное стремленье
Идти вперед проснулось у меня…
Ах, милая еще прекрасней стала,
Когда пред ней весть страшная упала;
Когда, проснувшись вдругь от сладостного сна,
Вся обезумевши оть безысходной муки,
С распущенной косой, ломая дико руки,
Отчаянно звала она меня
И с воплем пала предо мною,
К моим ногам приникнув головою.
Ах, Господи! В железе шпор моих
Несчастная своими волосами
Запуталась… я видел кровь на них…
И — вырвался… Все кончилось меж нами…
Я потерял тебя, ребенок мой,
И более не встретился с тобой…
Минувших дней безумное стремленье
Исчезнуло; но где бы ни был я,
Малютка бедная моя
Передо мной как грустное видение…
Где ты теперь, в каком глухом краю?
Я растоптал, убил всю жизнь твою!..
Бойтесь, бойтесь, эссиане,
Сети демонов. Теперь я
В поученье расскажу вам
Очень древнее поверье.
Жил Тангейзер — гордый рыцарь.
Поселясь в горе — Венеры,
Страстью жгучей и любовью
Наслаждался он без меры.
— «О, красавица Венера!
Час пришел с тобой прощаться;
Не могу я жить с тобою,
Не могу здесь оставаться».
— «Милый рыцарь, ты сегодня
Скуп на ласки. Для чего же,
Не ласкаясь и тоскуя,
Хочешь бросить это ложе?
Каждый день вином янтарным
Я твой кубок наполняла,
И венок из роз душистых
Каждый день тебе свивала».
— «Мне наскучили, подруга,
Поцелуи, вина, розы,
Мне нужны теперь страданья,
Мне доступны только слезы.
Пусть замолкнут смех и шутки,
Скорбь зову к себе на смену,
Вместо роз венок терновый
Я на голову надену».
— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Ищешь ссоры ты, конечно;
Где ж та клятва, что со мною
Обещался жить ты вечно?
В темной спальне, в сладкой неге
Я б развлечь тебя умела…
Наслажденья обещает
Это мраморное тело».
— «Нет, красавица Венера,
Красота твоя не вянет,
Многих, многих вид твой дивный
Очарует и обманет.
На груди твоей в блаженстве
Замирали боги, люди,
И теперь мне столь противен
Вечный трепет этой груди.
Ты доныне всех готова
Звать на ложе наслажденья,
Потому к тебе невольно
Получил я отвращенье».
—«Речь твоя меня жестоко,
Милый рыцарь, оскорбила.
Бил меня ты, но побои
Прежде легче я сносила.
Можно вынести удары,
Как бы не были жестоки,
Но выслушивать не в силах
Я подобные упреки.
Ласк моих тебе не нужно,
Не нужна моя забота;
Так прощай, мой друг, — сама я
Отворю тебе ворота».
Гул и звон несется в Риме.
Ряд прелатов внемлет хору.
И в процессии сам папа
Тихо шествует к собору.
На челе Урбана папы
Блеск тиары драгоценной,
И за ним несут бароны
Пурпур мантии священной.
— «Подожди, святой владыко!
Мне в грехе открыться надо!..
Только ты лишь вырвать можешь
Душу грешную из ада!..»
Хор замолк; священных гимнов
На минуту стихли звуки,
И к ногам Урбана-папы
Грешник пал, поднявши руки.
— «Ты один святой владыко,
Судишь правых и неправых;
Защити меня от ада,
От сетей его лукавых!..
Имя мне — Тангейзер — рыцарь.
За блаженством я гонялся
И семь лет в горе Венеры
Негой страсти упивался.
Лучший цвет красавиц мира
Пред Венерою бледнеет,
От речей ее волшебных
Сердце мечется и млеет.
Как цветов благоуханье
Мотылька невольно манит,
Так меня к губам Венеры
Непонятной силой тянет.
По плечам ее роскошным
Кудри падают каскадом,
Я немел, как заколдован,
Под ее всесильным взглядом.
Я стоял пред ним недвижим,
Тайным трепетом обятый,
И едва мне сил достало
Убежать с горы проклятой.
Я бежал — но вслед за мною
Взор следил все с той же силой,
И манил он, и шептал он:
«О, вернись, вернись, мой милый!»
Днем брожу я, словно призрак,
Ночь придет — и с тем же взглядом
Та красавица приходит
И со мной садится рядом.
Слышен смех ее безумный,
Зубы белые сверкают…
Только вспомню этот хохот —
Слезы с глаз моих сбегают.
Я люблю ее насильно,
Страсти гнет с себя не скину;
Та любовь сильна, как волны
Разорвавшие плотину.
Эти волны несдержимо
В белой пене с ревом мчатся,
И при встрече все ломая
В брызги мелкие дробятся.
Я спален любовью грешной,
Сердце выжжено, как камень…
Неужель в груди изнывшей
Не угаснет адский пламень?
Ты один, святейший папа,
Судишь правых и неправых,
Защити ж меня от ада,
От сетей его лукавых!..»
Папа к небу поднял руки
И вздохнув, ответил тем он:
— «Сын мой! власть моя бессильна
Там, где власть имеет демон.
Страшный демон — та Венера,
Из когтей ее прекрасных
Не могу я, бедный рыцарь,
Вырвать жертв ее несчастных.
Ты поплатишься душою
За усладу плоти грешной,
Проклят ты, а проклято́му
Путь один — во ад кромешный…»
И назад пошел Тангейзер,
Больно, в кровь стирая ноги.
В ночь вернулся он к Венере
В подземельные чертоги.
И забыла сон Венера,
Быстро ложе покидала
И, любовника руками
Обвивая, целовала.
Но ложится молча рыцарь,
Для него лишь отдых нужен,
А Венера гостю в кухне
Приготавливает ужин.
Подан ужин, и хозяйка
Гостю кудри расчесала,
На ногах омыла раны
И приветливо шептала:
— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Долго ты не возвращался;
Расскажи, в каких же странах
Столько времени скитался?»
— «Был в Италии и в Риме
Я, подруга дорогая,
По делам своим, но больше
Не поеду никуда я.
Там, где Рима дальний берег
Тибр волнами орошает,
Папу видел я: Венере
Он поклоны посылает.
Чрез Флоренцию из Рима
Я прошел, и был в Милане,
Проходил я через Альпы,
Исчезая в их тумане.
И когда я шел чрез альпы, —
Падал снег, — мне улыбались
Вкруг озера голубые
И орлы перекликались.
Я с вершины Сен-Готарда
Слышал, как храпела звонко
Вся страна почтенных немцев,
Спавших сладким сном ребенка.
И опять теперь вернулся
Я к тебе, к моей Венере
И до гроба не покину
Я твоей волшебной двери».
Меркнет вечернее море,
И одинок, со своей одинокой душой,
Сидит человек на пустом берегу
И смотрит холодным,
Мертвенным взором
Ввысь, на далекое,
Холодное, мертвое небо
И на широкое море,
Волнами шумящее.
И по широкому,
Волнами шумящему морю
Вдаль, как пловцы воздушные,
Несутся вздохи его —
И к нему возвращаются, грустны;
Закрытым нашли они сердце,
Куда пристать хотели…
И громко он стонет, так громко,
Что белые чайки
С песчаных гнезд подымаются
И носятся с криком над ним…
И он говорит им, смеясь:
«Черноногие птицы!
На белых крыльях над морем вы носитесь,
Кривым своим клювом
Пьете воду морскую;
Жрете ворвань и мясо тюленье…
Горька ваша жизнь, как и пища!
А я, счастливец, вкушаю лишь сласти:
Питаюсь сладостным запахом розы,
Соловьиной невесты,
Вскормленной месячным светом;
Питаюсь еще сладчайшими
Пирожками с битыми сливками;
Вкушаю и то, что слаще всего, —
Сладкое счастье любви
И сладкое счастье взаимности!
Она любит меня! Она любит меня!
Прекрасная дева!
Теперь она дома, в светлице своей, у окна,
И смотрит на вечерний сумрак —
Вдаль, на большую дорогу,
И ждет, и тоскует по мне — ей-богу!
Но тщетно и ждет, и вздыхает…
Вздыхая, идет она в сад,
Гуляет по́ саду
Среди ароматов, в сиянье луны,
С цветами ведет разговор
И им говорит про меня:
Как я — ее милый — хорош,
Как мил и любезен, — ей-богу!
Потом и в постели, во сне, перед нею,
Даря ее счастьем, мелькает
Мой милый образ;
И даже утром, за кофе, она
На бутерброде блестящем
Видит мой лик дорогой
И страстно седает его — ей-богу!»
Так он хвастает долго,
И порой раздается над ним,
Словно насмешливый хохот,
Крик порхающих чаек.
Вот наплывают ночные туманы;
Месяц, желтый, как осенний лист,
Грустно сквозь сизое облако смотрит…
Волны морские встают и шумят…
И из пучины шумящего моря
Грустно, как ветра осеннего стон,
Слышится пенье:
Океаниды поют,
Милосердные, чудные девы морские…
И слышнее других голосов
Ласковый голос
Среброногой супруги Пелея…
Океаниды уныло поют:
«Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Скорбью истерзанный!
Убиты надежды твои,
Игривые дети души,
И сердце твое — словно сердце Ниобы —
Окаменело от горя.
Сгущается мрак у тебя в голове,
И вьются средь этого мрака,
Как молнии, мысли безумные!
И хвастаешь ты от страданья!
Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Упрям ты, как древний твой предок,
Высокий титан, что похитил
Небесный огонь у богов
И людям принес его,
И, коршуном мучимый,
К утесу прикованный,
Олимпу грозил, и стонал, и ругался
Так, что мы слышали голос его
В лоне глубокого моря
И с утешительной песнью
Вышли из моря к нему.
Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Ты ведь бессильней его,
И было б умней для тебя
Влачить терпеливо
Тяжелое бремя скорбей —
Влачить его долго, так долго,
Пока и Атлас не утратит терпенья
И тяжкого мира не сбросит с плеча
В ночь без рассвета!»
Долго так пели в пучине
Милосердые, чудные девы морские.
Но зашумели грознее валы,
Пение их заглушая;
В тучах спрятался месяц; раскрыла
Черную пасть свою ночь…
Долго сидел я во мраке и плакал.