Борьба с безнравственностью! Браво!
А на кого сия гроза?
Кто? Не поповская ль орава
Косит налево и направо
Свои блудливые глаза?
Но на курортах особлиго
Отцы ведут себя блудливо.
Так, что пришлось в конце концов
Спасать курорты и купальни
(Ведь это все-таки не спальни!)
От блудодействия отцов.
(Древнегреческая легенда)Прощался сын с отцом,
со старым, мудрым греком.
Прижавши юношу к груди,
Сказал ему отец: «Клеон, мой сын, иди
И возвратись ко мне — великим человеком!»Прошли года. Вернулся сын к отцу
В наряде дорогом, весь — в золоте, в рубинах.
«Отец, я стал богат. Счастливому купцу —
Не будет равного мне богача в Афинах!»
«Мой сын, — сказал отец, — я вижу, ты богат.
Не говорит, кричит о том твоё обличье.
Но ежели б ты стал богаче во сто крат,
Не в этом истинно бессмертное величье!»
Прошли года. И вновь вернулся сын к отцу.
«Отец, я знанье всё постиг в его вершинах.
Мне, как первейшему на свете мудрецу,
Все мудрецы поклонятся в Афинах!»
И отвечал отец: «Ты знанием богат,
Прославлен будешь ты,
быть может, целым светом.
Но ежели б ты стал учёней во сто крат,
Величье истинно бессмертное не в этом!»
Прошли ещё года. И в третий раз Клеон
Вернулся к дряхлому отцу, к родным пенатам.
Но не один вернулся он,
А с братом,
вырванным из вражьих пыток братом.
«Отец, я услыхал его тюремный стон,
И я ускорил час его освобожденья!»
«Мой сын! Благословен
день твоего рожденья! —
Клеону радостно сказал отец-старик. —
Смой кровь с себя, смени истлевшие одежды.
Ты оправдал мои надежды:
Твой подвиг — истинно велик!»
Оригинал здесь—http://touchиng.ru/artиclе/humor/humor_tеksts/dеmyan_bеdnиy
Было сие на экзамене в духовной семинарии
При ректоре, отце Истукарии,
При инспекторе, отце Иларионе,
При прочем духовном синедрионе
В присутствии преосвященного Анемподиста.
Вопросил преосвященный семинариста:
«Поведай нам, чадо,
Как Всемогущество Божье понимать нам надо?»
И ответил семинарист громогласно:
«Сие мне, владыко, неясно.
Насчет Всемогущества Божьего я полон сомнения,
Понеже никто мне не мог дать обяснения:
Ежели бы Господь Бог играл в дурака со мною,
То какой картой иною
Мог бы Он, глядя мне честно в глаза,
Покрыть моего козырного туза?»
Вспотевши сразу, ровно сейчас из бани,
Воздел преосвященный в ужасе длани
И воззрел на отца ректора плачевно.
Отец же ректор речет семинаристу гневно:
«Как же в гордости своей ты помыслить мог,
Что Всемогущий Господь Бог,
Играя в дураки с тобой, неразумным детиною,
Сдаст тебе козырную карту хоть единую?!»
Ну, вот:
Жил-был мужик Федот —
«Пустой Живот».
Недаром прозвищем таким он прозывался.
Как черный вол, весь век
Трудился человек,
А всё, как голым был, так голым оставался —
Ни на себе, ни на жене!
Нет к счастью, хоть ты что, для мужика подходу.
Нужда крепчала год от году
И наконец совсем Федотушку к стене
Прижала так — хоть с моста в воду.
Ну, хоть живым ложися в гроб!
«Весна-то… Вёдрышко!.. И этаку погоду
Да прогулять?! — стонал несчастный хлебороб,
Руками стиснув жаркий лоб. —
Святитель Миколай! Мать пресвятая дева,
Избави от лихой беды!»
У мужика зерна не то что для посева,
Но горсти не было давно уж для еды.
Затосковал Федот. Здоровье стало хуже.
Но, явно тая с каждым днем,
Мужик, стянув живот ремнем
Потуже,
Решил говеть. Пока говел —
Не ел,
И отговевши,
Сидел не евши.
«Охти, беда! Охти, беда! —
Кряхтел Федот. — Как быть? И жить-то неохота!»
А через день-другой и след простыл Федота:
Ушел неведомо куда!
Федотиха, в слезах от горя и стыда,
Сама себя кляла и всячески ругала,
Что, дескать, мужа проморгала.
А муж,
Сумев уйти тайком от бабы,
Не разбирая вешних луж,
Чрез ямы, рытвины, ухабы,
По пахоти, по целине
Шагал к неведомой стране, —
Ну, если не к стране, то, скажем, так куда-то,
Где люди, мол, живут и сыто и богато,
Где всё, чего ни спросишь, есть,
Где мужику дадут… поесть!
Худой да легкий с голодовки,
Федот шагал без остановки,
Порой почти бежал бегом,
А как опомнился уж к ночи,
Стал протирать в испуге очи:
Дождь, ветер, а кругом… дремучий лес кругом.
Искать — туда, сюда… Ни признаку дороги.
От устали Федот едва волочит ноги;
Уж мысль была присесть на первый же пенек, —
Ан только в поисках пенька он кинул взглядом,
Ни дать ни взять — избушка рядом.
В окне маячит огонек.
Кой-как нащупав дверь, обитую рогожей,
Федот вошел в избу.
«Здорово, землячок! —
Федота встретил так хозяин-старичок. —
Присядь. Устал, поди, пригожий?
Чай, издалёка держишь путь?»
«Из Голодаевки».
«Деревня мне знакома.
Рад гостю. Раздевайсь».
«Мне малость бы соснуть».
«Располагайся, брат, как дома.
А только что я спать не евши не ложусь.
Ты как на этот счет?»
«Я… что ж? Не откажусь!..»
«Добро. Мой руки-то. Водица у окошка».
«Ну, — думает Федот, — хороший хлебосол:
Зовет за стол,
А на столе, гляди, хотя бы хлеба крошка!»
«Умылся? — между тем хлопочет старичок. —
Теперь садись да знай: молчок!»
А сам залопотал: «А ну-тка, Диво, Диво!
Входи в избушку живо,
Секися да рубися,
В горшок само ложися,
Упарься,
Прижарься,
Взрумянься на огне
И подавайся мне!»
В избу, гагакнувши за дверью,
Вбежало Диво — гусь по перью.
Вздул огонечек гусь в золе,
Сам кипятком себя ошпарил,
В огне как следует поджарил
И очутился на столе.
«Ешь! — говорит старик Федоту. —
Люблю попотчевать гостей.
Ешь, наедайся, брат, в охоту, —
Но только, чур, не трожь костей!»
Упрашивать себя мужик наш не заставил:
Съел гуся начисто, лишь косточки оставил.
Встал, отдувался:
«Ф-фу! Ввек так не едал!»
А дед опять залопотал:
«Ну, кости, кости, собирайтесь
И убирайтесь!»
Глядь, уж и нет костей: как был, и жив и цел,
Гусь со стола слетел.
«Эх! — крякнул тут Федот, увидя штуку эту. —
Цены такому гусю нету!»
— «Не покупал, — сказал старик, — не продаю:
Хорошим людям так даю.
Коль Диво нравится, бери себе на счастье!»
— «Да батюшка ж ты мой! Да благодетель мой!»
На радостях, забыв про ночь и про ненастье,
Федот с подарком под полой,
Что было ног, помчал домой.
Примчал.
«Ну что, жена? Здорова?»
И молвить ей не давши слова,
За стол скорее усадил,
Мясцом гусиным угостил
И Диво жить заставил снова.
Вся охмелевши от мясного,
«Ахти!» — раскрыла баба рот,
Глядит, глазам своим не веря.
Смеется радостно Федот:
«Не голодать уж нам теперя!»Поживши на мясном денька примерно два,
И телом и душой Федот совсем воспрянул.
Вот в лес на третий день ушел он по дрова,
А следом поп во двор к Федотихе нагрянул:
«Слыхали!.. Как же!.. Да!.. Пошла везде молва
Про ваше Диво.
Из-за него-де нерадиво
Блюсти ты стала с мужем пост.
Как?! Я… отец ваш… я… молюсь о вас, пекуся,
А вы — скоромиться?!» Тут, увидавши гуся,
Поп цап его за хвост!
Ан руки-то к хвосту и приросли у бати.
«Постой, отец! Постой!
Ведь гусь-то не простой!»
Помещик, глядь, бежит соседний, сам не свой:
«Вцепился в гуся ты некстати:
Хоть у деревни справься всей, —
Гусь этот — из моих гусей!»
«Сей гусь?!»
«Вот — сей!»
«Врешь! По какому это праву?»
Дав сгоряча тут волю нраву,
Помещик наш отца Варнаву
За бороденку — хвать!
Ан рук уже не оторвать.
«Иван Перфильич! Вы — забавник!»
Где ни возьмися, сам исправник:
«Тут дело ясное вполне:
Принадлежит сей гусь казне!»
«Гусями вы еще не брали!..»
«В казну!»
«В казну! кому б вы врали
Другому, только бы не мне!»
Исправник взвыл:
«Нахал! Вы — грубы!
Я — дворянин, прошу понять!» —
И кулаком нахала в зубы.
Ан кулака уж не отнять.
Кричал помещик, поп, исправник — все охрипли,
На крик охотников других несло, несло…
И все один к другому липли.
Гагакал дивный гусь, а жадных душ число
Росло, росло, росло…
Огромный хвост людей за Дивом
Тянулся по горам, пескам, лесам и нивам.
Весна испортилась, ударил вновь мороз,
А страшный хвост у дивной птицы
Всё рос да рос.
И, бают, вот уж он почти что у столицы.
Событья, стало быть, какие у дверей!
Подумать — обольешься потом.
Чем всё б ни кончилось, но только бы скорей!
Федот! Ну, где Федот?.. Всё дело за Федотом!
Посвящается рабоче-крестьянским поэтамПисали до сих пор историю врали,
Да водятся они ещё и ноне.
История «рабов» была в загоне,
А воспевалися цари да короли:
О них жрецы молились в храмах,
О них писалося в трагедиях и драмах,
Они — «свет миру», «соль земли»!
Шут коронованный изображал героя,
Классическую смесь из выкриков и поз,
А чёрный, рабский люд был вроде перегноя,
Так, «исторический навоз».
Цари и короли «опочивали в бозе»,
И вот в изысканных стихах и сладкой прозе
Им воздавалася посмертная хвала
За их великие дела,
А правда жуткая о «черни», о «навозе»
Неэстетичною была.
Но поспрошайте-ка вы нынешних эстетов,
Когда «навоз» уже — владыка, Власть Советов! —
Пред вами вновь всплывёт
«классическая смесь».
Коммунистическая спесь
Вам скажет: «Старый мир —
под гробовою крышкой!»
Меж тем советские эстеты и поднесь
Страдают старою отрыжкой.
Кой-что осталося ещё «от королей»,
И нам приходится чихать, задохшись гнилью,
Когда нас потчует мистическою гилью
Наш театральный водолей.
Быть можно с виду коммунистом,
И всё-таки иметь культурою былой
Насквозь отравленный, разъеденный, гнилой
Интеллигентский зуб со свистом.
Не в редкость видеть нам в своих рядах «особ»,
Больших любителей с искательной улыбкой
Пихать восторженно в свой растяжимый зоб
«Цветы», взращённые болотиною зыбкой,
«Цветы», средь гнилистой заразы,
в душный зной
Прельщающие их своею желтизной.
Обзавелися мы «советским»,
«красным» снобом,
Который в ужасе, охваченный ознобом,
Глядит с гримасою на нашу молодёжь
При громовом её — «даёшь!»
И ставит приговор брезгливо-радикальный
На клич «такой не музыкальный».
Как? Пролетарская вражда
Всю буржуятину угробит?!
Для уха снобского такая речь чужда,
Интеллигентщину такой язык коробит.
На «грубой» простоте лежит досель запрет, —
И сноб морочит нас «научно»,
Что речь заумная, косноязычный бред —
«Вот достижение! Вот где раскрыт секрет,
С эпохой нашею настроенный созвучно!»
Нет, наша речь красна здоровой красотой.
В здоровом языке здоровый есть устой.
Гранитная скала шлифуется веками.
Учитель мудрый, речь ведя с учениками,
Их учит истине и точной и простой.
Без точной простоты нет Истины Великой,
Богини радостной, победной, светлоликой!
Куётся новый быт заводом и селом,
Где электричество вступило в спор с лучинкой,
Где жизнь — и качеством творцов и их числом —
Похожа на пирог с ядрёною начинкой,
Но, извративши вкус за книжным ремеслом,
Все снобы льнут к тому, в чём вящий есть излом,
Где малость отдаёт протухшей мертвечинкой.
Напору юных сил естественно — бурлить.
Живой поток найдёт естественные грани.
И не смешны ли те, кто вздумал бы заране
По «формочкам» своим такой поток разлить?!
Эстеты морщатся. Глазам их оскорблённым
Вся жизнь не в «формочках» —
материал «сырой».
Так старички развратные порой
Хихикают над юношей влюблённым,
Которому — хи-хи! — с любимою вдвоём
Известен лишь один — естественный! — приём,
Оцеломудренный плодотворящей силой,
Но недоступный уж природе старцев хилой:
У них, изношенных, «свои» приёмы есть,
Приёмов старческих, искусственных, не счесть,
Но смрадом отдают и плесенью могильной
Приёмы похоти бессильной!
Советский сноб живёт! А снобу сноб сродни.
Нам надобно бежать от этой западни.
Наш мудрый вождь, Ильич,
поможет нам и в этом.
Он не был никогда изысканным эстетом
И, несмотря на свой — такой гигантский! — рост,
В беседе и в письме был гениально прост.
Так мы ли ленинским пренебрежём заветом?!
Что до меня, то я позиций не сдаю,
На чём стоял, на том стою
И, не прельщаяся обманной красотою,
Я закаляю речь, живую речь свою,
Суровой ясностью и честной простотою.
Мне не пристал нагульный шик:
Мои читатели — рабочий и мужик.
И пусть там всякие разводят вавилоны
Литературные советские «салоны», —
Их лжеэстетике грош ломаный цена.
Недаром же прошли великие циклоны,
Народный океан взбурлившие до дна!
Моих читателей сочти: их миллионы.
И с ними у меня «эстетика» одна! Доныне, детвору уча родному слову,
Ей разъясняют по Крылову,
Что только на тупой, дурной, «ослиный» слух
Приятней соловья поёт простой петух,
Который голосит «так грубо, грубо, грубо»!
Осёл меж тем был прав, по-своему, сугубо,
И не таким уже он был тупым ослом,
Пустив дворянскую эстетику на слом!
«Осёл» был в басне псевдонимом,
А звался в жизни он Пахомом иль Ефимом.
И этот вот мужик, Ефим или Пахом,
Не зря прельщался петухом
И слушал соловья, ну, только что «без скуки»:
Не уши слушали — мозолистые руки,
Не сердце таяло — чесалася спина,
Пот горький разъедал на ней рубцы и поры!
Так мужику ли слать насмешки и укоры,
Что в крепостные времена
Он предпочёл родного певуна
«Любимцу и певцу Авроры»,
Певцу, под томный свист которого тогда
На травку прилегли помещичьи стада,
«Затихли ветерки, замолкли птичек хоры»
И, декламируя слащавенький стишок
(«Амур в любовну сеть попался!»),
Помещичий сынок, балетный пастушок,
Умильно ряженой «пастушке» улыбался?!
«Чу! Соловей поёт! Внимай! Благоговей!»
Благоговенья нет, увы, в ином ответе.
Всё относительно, друзья мои, на свете!
Всё относительно, и даже… соловей!
Что это так, я — по своей манере —
На историческом вам покажу примере.
Жил некогда король, прослывший мудрецом.
Был он для подданных своих родным отцом
И добрым гением страны своей обширной.
Так сказано о нём в Истории Всемирной,
Но там не сказано, что мудрый сей король,
Средневековый Марк Аврелий,
Воспетый тучею придворных менестрелей,
Тем завершил свою блистательную роль,
Что голову сложил… на плахе, — не хитро ль? -
Весной, под сладкий гул от соловьиных трелей.
В предсмертный миг, с гримасой тошноты,
Он молвил палачу: «Вот истина из истин:
Проклятье соловьям! Их свист мне ненавистен
Гораздо более, чем ты!»Что приключилося с державным властелином?
С чего на соловьёв такой явил он гнев?
Король… Давно ли он, от неги опьянев,
Помешан был на пенье соловьином?
Изнеженный тиран, развратный самодур,
С народа дравший десять шкур,
Чтоб уподобить свой блестящий дар Афинам,
Томимый ревностью к тиранам Сиракуз,
Философ царственный и покровитель муз,
Для государственных потреб и жизни личной
Избрал он соловья эмблемой символичной.
«Король и соловей» — священные слова.
Был «соловьиный храм»,
где всей страны глава
Из дохлых соловьёв святые делал мощи.
Был «Орден Соловья», и «Высшие права»:
На Соловьиные кататься острова
И в соловьиные прогуливаться рощи!
И вдруг, примерно в октябре,
В каком году, не помню точно, —
Со всею челядью, жиревший при дворе,
Заголосил король истошно.
Но обречённого молитвы не спасут!
«Отца отечества» настиг народный суд,
Свой правый приговор постановивший срочно:
«Ты смерти заслужил, и ты умрёшь, король,
Великодушием обласканный народным.
В тюрьме ты будешь жить
и смерти ждать дотоль,
Пока придёт весна на смену дням холодным
И в рощах, средь олив и розовых ветвей,
Защёлкает… священный соловей!»
О время! Сколь ты быстротечно!
Король в тюрьме считал отмеченные дни,
Мечтая, чтоб зима тянулась бесконечно,
И за тюремною стеною вечно, вечно
Вороны каркали одни!
Пусть сырость зимняя,
пусть рядом шип змеиный,
Но только б не весна, не рокот соловьиный!
Пр-роклятье соловьям! Как мог он их любить?!
О, если б вновь себе вернул он власть былую,
Декретом первым же он эту птицу злую
Велел бы начисто, повсюду, истребить!
И острова все срыть! И рощи все срубить!
И «соловьиный храм» —
сжечь, сжечь до основанья,
Чтоб не осталось и названья!
И завещание оставить сыновьям:
«Проклятье соловьям!»Вот то-то и оно! Любого взять буржуя —
При песенке моей рабоче-боевой
Не то что петухом, хоть соловьём запой! —
Он скажет, смерть свою в моих призывах чуя:
«Да это ж… волчий вой!»
Рабочие, крестьянские поэты,
Певцы заводов и полей!
Пусть кисло морщатся буржуи… и эстеты:
Для люда бедного вы всех певцов милей,
И ваша красота и сила только в этом.
Живите ленинским заветом!